Из огня да в полымя
Интервью с повстанцем Мирославом Симчичем
Записал Василий Овсиенко 8 и 9 февраля и 20 марта 2000 года в городе Коломыя Ивано-Франковской области.
Исправленный и отредактированный в октябре-ноябре 2001 года текст, с учётом замечаний М. Симчича.
Преамбула для журнала «Современность», № 2-3 2002 г.:
История народа состоит из жизней конкретных людей. Особенно тех, кто сознательно положил её на отстаивание естественного права своего народа на свободную жизнь, на само существование. Мирослав Симчич пошёл в ряды Украинской Повстанческой Армии двадцатилетним. За его плечами 6 лет героической партизанской борьбы. В одном из боёв, в январе 1945 года, Симчич со своей Березовской сотней разгромил карательный полк (405 энкавэдэшников), который под командованием генерал-майора С. Дергачёва направлялся в «бандеровскую столицу» село Космач. (Это тот самый генерал Дергачёв, который 18 мая 1944 года выселял крымских татар из Крыма). Этот бой Симчич называет своим коронным боем с московскими империалистами.
Вернулся Симчич с той войны замученным пытками, но не сломленным, лишь через 43 года: 32 года, 6 месяцев и 3 дня, то есть 11.775 суток проведя в тюрьмах и концлагерях жесточайших режимов.
Даже на фоне десятков записанных мною по программе Харьковской правозащитной группы автобиографических рассказов бывших политзаключённых этот выделяется особой силой. Господь вёл его тяжелейшими путями и сохранил как свидетеля, чтобы слова о несокрушимом духе украинского народа не звучали банально. Жизнь Мирослава Симчича — живой тому пример.
Из рассказов повстанцев, которые ещё и во второй раз — уже не с оружием, а словом — решились выступить против оккупанта, и будет составлена наша будущая книга, которую, наверное, так и назовём: «Из огня да в полымя».
Василий Овсиенко, координатор программы
Харьковской правозащитной группы, в прошлом политзаключённый.
Родословная
  М.В.Симчич: Я, Симчич Мирослав, сын Василия, рождённый в селе Березов Выжный бывшего Яблоновского, а ныне Косовского района, 5 января 1923 года, в семье крестьян среднего достатка.
  Происхождение моё не бог весть какое, а простое крестьянское. Прадедов не помню. Деды оба были крестьяне.
  В Карпатах вплоть до Первой Мировой войны были небольшие группы опрышков. Что они там делали, я сказать не могу. Разве что где-то посмотрел бы по архивам в Ивано-Франковске, потому что были какие-то процессы против тех опрышков. Но знаю это из рассказа моего деда по матери. Потому что деда по отцу я уже не помню — он погиб раньше, чем я родился, где-то перед Первой Мировой войной, в стычке опрышков с австрийской полицией, которая ещё рыскала по горам. Имя деда по отцу было Симчич Николай, сельское прозвище Михалычков. А дед по матери — Голынский Михаил, сын Василия. Оба моих деда — и по матери, и по отцу — были друзья и состояли в какой-то ватаге опрышков. Когда последняя ватага была разгромлена и дед по отцу, Николай Симчич, был убит, то дед по матери, Михаил Голынский, остался жив и сбежал в Америку.
  Закончилась Первая Мировая война. Австрии не стало, опрышков в Карпатах не стало, уже никто не продолжал старые традиции. Папа моей мамы Михаил вернулся из Америки. В каком году, точно не знаю, но когда я был мальчишкой лет девяти-десяти, он мне время от времени кое-что рассказывал. Причём по секрету, потому что боялся и польской власти. Потому что какие империалисты ни приходят, они только заменяют друг друга, но политику продолжают ту же и тех же людей преследуют. Вот, например, кого большевики преследовали в 1939 году, тех же и немцы преследовали в 1941. Кого били немцы с 1941-го по 1944-й, того и большевики, когда пришли. Они друг друга не уничтожают, эти империалисты, а дополняют. Так что дед боялся и поляков. Рассказывал, что они — дед Николай и дед Михаил — в опрышках были побратимами. У деда Михаила была дочь — моя мать, а у деда Николая сын — мой отец. И они ещё в ватаге договорились их поженить. А когда-то был у нас такой неписаный закон, что выходили замуж и женились не на тех, кого любил или хотел, а на тех, с кем было поле в межу, или на тех, на ком родители сказали. Как родители сказали, так дети — хотели, не хотели — должны были делать. Такой был закон ещё до недавнего времени. Я помню, этой традиции придерживались до Второй Мировой войны, только теперь уже большевики её сломали. Но кое-что сохраняется и до сих пор. Вот, скажем, в Галиции и на Буковине есть несколько сёл так называемой украинской шляхты. Ещё король Даниил своих выдающихся воинов награждал шляхетскими правами. Воин, получавший шляхетские права, наделялся большими земельными угодьями. Он за свою землю налог государству не платил. У нас тут, в Карпатах, были солеварни, мельницы и тому подобное. За них шляхтич тоже налога не платил — пользовался такими привилегиями. Вот это такое шляхетское право. Так что не были это люди другого происхождения — это были те же украинцы, только доблестные воины, заслуженные перед королём.
  Король Даниил всю эту Березовскую долину дал таким заслуженным воинам, которые, как бы теперь сказали, ушли уже на пенсию. По старым преданиям, их пришло сюда семь человек. Старшего из них звали Берёза. А раз старшего звали Берёза — то и село до сих пор называется Березов. В нашем селе до сих пор сохраняется такая традиция, что у церковных братств, которые колядуют на церковь, старший, тот, кто ведёт эту группу и собирает деньги, называется Берёзой. По старой королевской традиции любого старшего, руководителя группы, организации до сих пор называют Берёзой.
  Село Березов затем разрослось, и его поделили на четыре части. У нас есть ещё одно огромное село — Жабье. Оно километров сто в длину и столько же в ширину. Им одной сельской управой трудно управлять, так что разделили Жабье на семь, кажется, сёл. А наш Березов разделили на четыре — Нижний, Выжний, Средний и Баня-Березов.
  Я знаю, что наш род пришёл сюда при короле Данииле и положил начало нашему селу. А вот о прадедах уже ничего не знаю, потому что нигде не могу найти. Находил в какой-то книге, что был боярин Симчич у короля Даниила. Может, тот боярин и пришёл в той группе семерых.
  Так что род мой крестьянский, но ведётся от старого шляхетского корня со времён короля Даниила. И всё село — шляхта. Поэтому до Второй Мировой войны у нас был неписаный закон, что тот, кто происходил из шляхетского рода, не имел морального права заключать брак с простолюдином. Например, соседнее село называется Текуча. Это сплошь беглецы от крепостного права. Поселились тут, в Карпатах, потому что здесь всегда были опрышки. В Карпатах до колхозов барщины никто не знал. Была всякая власть — Польша, Австрия, — а крепостничества не знали. Почему? Потому что мы всегда этих панов-посессоров, евреев-ростовщиков били и не знали, что такое гнуть шею. Карпаты не умели гнуть шею! А эта королевская шляхта — тем более. Такова моя родословная.
  По линии моей матери есть одно особенное имя — Гриць Голынский. Это родной брат моего деда, отца моей мамы. Сотник украинских сечевых стрельцов, командир пробивного Гуцульского куреня. Он его организовал, вошёл в состав корпуса сечевых стрельцов и провоевал всю войну вплоть до отступления в Чехословакию. Эта личность упомянута в «Истории украинских сечевых стрельцов». Это мой стрый, родной брат отца моей матери, по-восточноукраински дядя, — сотник украинских сечевых стрельцов.
  Вот такое моё происхождение, откуда я такой взялся.
  В.В.Овсиенко: Из опрышков.
  М.В.Симчич: Да, из опрышков.
Школьные годы
  Как и все дети, подрос до начальной школы, а позже, поскольку в нашем селе не было «Родной школы», которая воспитывала бы детей в национальном духе, меня отдали в школу с 1-го класса аж в третье село, куда я ходил за 5 км каждый день туда и обратно. Там я окончил 4 класса, и в это время умер мой отец. Я перестал ходить в школу, потому что эта школа была частная и нужно было платить. Мама была не в состоянии сама платить за меня. С 1933 года и вплоть по 1939 год я нигде не учился, а с приходом большевиков поступил уже в соседнем селе в Березовскую вечернюю среднюю школу. Там я учился с 1939 по 1941 год, до прихода немцев, и ещё один год во время немецкой оккупации.
  За то время с помощью хорошего руководителя школы директора Ивана Кузыча мы прошли материал, освоив программу 8-го класса, что дало нам возможность сдавать экзамены. Некоторые даже в гимназию поступили, а остальные, большинство, разошлись по техникумам во Львов и в Коломыю. Я после окончания этого 8-го класса в Березове поступил в Коломыйский архитектурный техникум, который и окончил к марту 1944 года.
  В.В.Овсиенко: А где-то там в справке о вас записано, что вы мечтали быть казаком...
  М.В.Симчич: Действительно, я теперь уже об этом и забыл. Но вспомнилось — я только что говорил, что ходил в третье село в «Родную школу». Там с начала 2-го класса начали изучать историю, и уже когда я был в 4-м классе, мы прошли Княжескую эпоху и проходили Хмельнитчину, в которой освещались все победные бои Хмельницкого. Мы были маленькие ребята, и нам так хотелось быть казаками! В селе было три школы: одна — общегосударственная, одна — «Родная» и одна — польская, такая шовинистическая, что туда, кроме поляков по национальности, не принимали никого. Так мы считали, что мы, из «Родной школы», — потомки казаков, а поляки — это наши враги. И время от времени устраивали засады на кладбище, выскакивали оттуда со своими саблями, которыми нам служили палки, и дрались с поляками. Но этого мне было ещё мало. В одном из таких боёв напал на меня парень намного сильнее и хотел меня избить. Я вижу, что положение отчаянное, и применил другое оружие. У меня была ручка с ржавым пером, и я хотел своему сопернику, сыну войта, Стасю по фамилии Уруский, выколоть глаз копьём. Но копья не было, так что ручкой! В глаз не попал, а над глазом в бровь, но вогнал со всей силы. Перо переломилось у него в брови, произошло заражение, и пришлось моему отцу дорого платить в больницу за лечение. За то моё казачество отец меня хорошо высек, потому что почти корову нужно было продать, чтобы оплатить все те расходы. А в результате польская школа обратилась к польским властям в район, и меня исключили из школы. Так что я был выброшен из школы на целых три месяца.
  Благодаря моему стрыю Грицю Голынскому меня вернули в школу. Стрый Гриць Голынский — это бывший сотник украинских сечевых стрельцов, командир Карпатского куреня. Он имел авторитет и добился, чтобы меня приняли (потому что это считалось хулиганством — я, со своей стороны, не думал, что хулиганю, а думал, что казацкое дело продолжаю...). По просьбе моего стрыя меня вернули на учёбу, и я окончил четвёртый класс. После этого 4-го класса умер мой отец.
  Я ещё скажу о своём казачестве. Когда в 1938 и 1939 годах были события на Закарпатье, у нас в селе была одна или две газеты. Так люди со всей округи сходились слушать: один читал вслух, а все слушали. И я тоже сидел с дядьками и прислушивался к этому. Затем мне пришла в голову мысль: чего мы только читаем да слушаем? Надо собираться в ватагу и идти бить поляков. Потому что там у нас, на пограничье, когда шла закарпатская война, поляки подтянули свои войска, чтобы блокировать Станиславскую область от Закарпатской. Так я дядек подговаривал: «Давайте организуем хорошую ватагу и пойдём помогать закарпатцам, напролом через польскую границу». Ну, все дядьки со мной соглашались, что надо бы, кивали головами, но решили, что у них маловато сил, что ничего из этого не выйдет. Это была моя первая мысль об организации казачества, об организации нашей вооружённой силы, которой бы могли бить, а не плакать.
  Итак, в 1933 году умер мой отец, Симчич Василий Николаевич. Он был 1901 г. р., а мама, Галинская Параска Михайловна, 1905 г. р., умерла восемь лет назад, в 1992 году. А в каком году они поженились, я сказать точно не могу, но знаю, что я родился близнецом, нас было двое, но через год мы заболели брюшным тифом — я выдержал, а брат не выдержал температуры и умер. Я остался один у родителей, и так был единственным сыном, пока отец жил. Когда отец умер, мама вышла второй раз замуж и родилась ещё одна девочка, сестра моя Юля.
  Как я уже сказал, отец моей матери и Гриць Голынский, командир Гуцульского куреня, — это два родных брата. Под его влиянием я воспитывался и под его влиянием — с тем, что он вложил мне в душу, — я прошёл всю жизнь, до сего дня. Физических сил уже нет, а моральные силы остались, и так уже думаю, что Бог мне поможет до последней минуты, как говорится, до последнего вздоха.
  Теперь у меня уже нет никого из родных. У этого Гриця Голынского были два брата, Фёдор и Дмитрий, но их расстреляли немцы. А самого стрыя, сотника, командира Гуцульского куреня, вот тут возле Франковска в Демьяновом Лазу расстреляли большевики. И нашли его череп только теперь, когда проводили раскопки. А как это было узнать? Совсем просто. Где-то на восточном фронте, когда сечевые стрельцы пошли брать Киев, большевистской шрапнелью ему сняло часть черепа, и тот череп хирурги ему залатали платиновой заплаткой, сверху зашили кожей. Так он жил до тех пор, пока не попался большевикам. Когда раскапывали, то нашли череп с платиновой заплаткой.
  В основном, все мои родственники — простые крестьяне. Например, отец Гриця Голынского тоже был простой крестьянин, вёл хозяйство, но был сознательным, смог своему сыну дать окончить Коломыйскую гимназию. Из гимназии, как началась Первая Мировая война, он пошёл в австрийскую армию, а из неё перешёл в корпус Сечевых Стрельцов и там дослужился до звания сотника. Историю Гуцульского куреня не буду рассказывать — она всем известна, есть даже специальная книга «Гуцульский курень», и в «Истории украинских сечевых стрельцов» много упоминается о дяде. После того, как пришли первый раз большевики, я поступил в вечернюю школу. Я уже сказал, что освоили мы материал за восьмой класс, и с этим багажом я сдал вступительные экзамены в Коломыйский архитектурный техникум, а окончил его в 1944 году перед самым фронтом. Мы уже так наспех сдавали экзамены за последний курс, потому что большевики так надавили, что некоторые во Львов сбежали, а некоторые ещё успели здесь, в Коломые, сдать.
В офицерской школе
  Отсюда после окончания техникума я сразу ушёл в подполье. Но ещё осенью 1943 года, когда пришли «ковпаковцы», я получил направление пойти в первый курень, который назывался тогда не УПА, а УНС — Украинская национальная самооборона. Над Космачем — это Яблоновский район, село Космач. Я там был до второго боя, до нападения немцев. После этого районовый Орел направил меня снова в Коломыю вести в Коломые разведку и давать ему прямые данные, что здесь делается. Потому что после второго космачского боя весь курень отошёл на Чёрный Лес, но одну чоту Скубы завернули, из неё Скуба организовал сотню, так что нужно было иметь отсюда, из Коломыи, всегда свежую разведку, что здесь делается. Так я был здесь до марта, пока сюда снова не пришли большевики. Тогда я явился к районовому Орлу, тот меня направил к Скубе, а Скуба весной, после Пасхальных праздников, отправил меня в офицерскую школу, которая была организована возле Космача на Заваялах.
  Эту школу в 1944 году я окончил и получил звание чотового, потому что степеней нам тогда ещё не присваивали, а только звания. Что значит звание? Это та должность, которую ты имеешь право после окончания школы занимать. Потому что не всем дали звание чотового — некоторым дали роевого, некоторым бунчужного, кому что. Я получил звание чотового и был направлен в Буковинский курень. Там я попал в сотню Крыги, в которой был почти до Филипповки, до поздней осени 1944 года. Позже, по просьбе сотенного Мороза, через наше командование был переведён в Яблоновский район, в сотню Мороза.
  Мороз мне, как парню, прошедшему военную подготовку, сразу поручил обучать сотню. В то время у нас ребят было много, материала было много, но никто не был обучен военному делу. Надо было провести с ними стрелковую подготовку, полевую службу, сторожевую службу, хоть немного научить топографии, чтобы ориентировались. Надо было на скорую руку организовать армию. Чтобы был хоть так-сяк солдат, надо, чтобы он хоть немножко ориентировался. Так я взялся за обучение сотни, а после обучения мы пошли в рейд на Снятынщину и в Заболотовский район.
Против «стрыбков»
  За то время, что мы были в Карпатах, большевики успели организовать всякие истребительные отряды. Свои силы у них ещё были заняты на фронте, так что они организовали здесь из всяких отбросов истребительные группы для борьбы против нас.
  И вот мы пошли сюда в рейд и всю Снятынщину и Заболотовщину за одну ночь разгромили, разбили некоторые колхозы, ограбили склады, где что было. Всё то, что у большевиков ограбили, направили на Космач, где была наша исходная база, а сами перешли в рейд на Буковину, потому что всё Буковинское Подолье было так же засорено всякими истребительными станицами. Население было так запугано, что когда мы приходили, то люди знали, что надо говорить «Слава Украине!», но сказать этого не решались — говорили: «Слава вашей Украине!» Чтобы немного поднять национальный дух, хоть немного показать, что мы тоже имеем силу, мы прошли всю Буковину и той же Буковиной вернулись назад в Карпаты.
  Мы из Черновицкой области так и не возвращались в Галицию, а вышли в Карпаты — в Берегометский район Черновицкой области. Теперь точно не припомню названия сёл, потому что уже прошло много времени. Во время операции на Буковине все, где какие были станицы «стрыбков», и власть, и даже одну угольную шахту развалили, которую большевики начали было организовывать. Так мы всё это разогнали и развалили. Затем, отдохнув в горах... А почему мы решили в горах отдыхать? Потому что в горах доступ большевиков к нам затруднён. На Подолье они могут быстро окружить нас машинами со всех сторон, а в горах не окружишь, потому что там надо ходить наравне что партизану, что большевику — должны один на один проходить территорию пешком.
Бой за «бандеровскую столицу» Космач
  Затем, перед самыми Рождественскими праздниками, с 1944 на 1945 год, перешли мы в Косовский район, на галицкую сторону, в село Белоберёзку, отпраздновали там праздники, а после праздников получили приказ идти в направлении на Космач. По дороге из Белоберёзки в Космач есть присёлок, который называется Шипот. Теперь он выделен в село, а тогда был присёлком, кажется, от Брусторова. В том Брусторе с одной стороны села подошли мы, а с другой стороны, из Жабья, подошёл батальон пограничной охраны. Нас не заметили, и большевики решили ночевать в том присёке Брусторы. Мы увидели, что они туда подошли, так что в село уже не заходили, остановились на подходе к селу в зарослях. Пересидели там ночь, а на рассвете полностью окружили тот присёлок и стали молотить тот батальон.
  Вы знаете, в погранотрядах были не просто набранные люди. Это были в основном комсомольцы, воспитанные в большевистском духе. Между войсками НКВД, погранвойсками и обычной Советской Армией есть большая разница. А почему? Потому что в армии — так никто не старался идейно сражаться, разве что единицы. А уже в погранотряде, во внутренних войсках — здесь были подобраны люди, идейно подготовленные большевиками, и с ними было трудно вести борьбу.
  Итак, с этим погранбатальоном мы вели бой целый день. Под вечер они старались прорваться, и в одном месте на участке сотни Гонты таки прорвались. Я в то время командовал чотой в Березовской сотне и получил от сотенного приказ закрыть тот прорыв. Я оставил два роя на своём месте, чтобы и тут не прорвались, два роя снял, пошёл в атаку и закрыл прорыв. Тех, что прорвались, мы догнали, и оттуда — может, я не заметил, но, по-моему, не сбежал ни один, потому что они отступали к берегу по чистому полю, всех их хорошо на белом снегу видно, так их там перещёлкали всех до одного.
  Но за это время был тяжело ранен в плечо сотенный Мороз. В ключицу плеча, уже на сегодняшний день не помню в какую — в правую или в левую. Кажется, в правую, но это может быть неточно. Сотенный Мороз тогда командовал куренем, потому что нашего куренного Лесного, который был уроженцем восточных областей, а точнее из Черниговской области, вызвали в Космач в ставку командования, так что его заступил командир первой сотни Мороз. Так Мороз передал командование над куренем мне, заканчивать бой, а сам отошёл вглубь, чтобы сделать перевязку. К сумеркам мы весь этот батальон ликвидировали.
  Что они делали? Я вот впервые в жизни видел, как те большевики-пограничники, чтобы нам не досталось трофейное оружие убитых солдат, стягивали всех в хаты и, набросав полную хату трупов, жгли. На моих глазах сами себя жарили... Этот чад человеческого мяса, дым — вот это я увидел, что это такое. Только тогда я начал догадываться, что такое «русский человек». Потому что я среди наших людей за всю жизнь не слышал и не видел, чтобы кто-то мог сжигать друг друга. Они сожгли свои трупы и всё, что могли стянуть. Там рельеф разный — был густо залеснённый, а был заросший кустарником, так что, может, где-то там остались в кустах раненые или убитые не сожжённые, но мы этого не знаем, потому что вечером получили приказ идти на Космач.
  Пришли на Космач — а там полно наших войск, как раз после праздников, ещё не разошлись по рейдам. Всё село было забито нашими сотнями и куренями. Нам не было места, так что мы получили приказ идти от Космача примерно 17-20 км на село Березов. Мы отошли на Березов, чтобы отдохнуть после тех рейдов, чтобы пополнить амуницию, потому что во время рейда мы все запасы исчерпали, осталось уже мало амуниции. И одежду почти каждый порвал, ботинки у нас были у кого какие. В основном, обувь была плохая, так что надо было переодеться, немного подправить, подлататься и отдохнуть.
  Но недолго нам пришлось отдыхать. Через два дня на третий приходит приказ, чтобы наша сотня отошла на Рушир на засаду, что мы и сделали. Ещё толком не оделись, но одно, что мы успели, — это пополнить боезапасы, амуницию, чтобы было чем стрелять.
  В то время, когда Мороза ранили в Шипоте перед отходом сюда, на Березов, командование прислало из Космача сотенного Юрка — молодой ещё парень, который пришёл с Подолья, не знакомый с тактикой ведения боя в горных условиях с всяким пересечённым и изрезанным рельефом. Мы остановились перед местом засады где-то, может, за три-четыре километра, и он увидел, что надо выбирать место засады, а в горах он не практик. Вызвал меня к себе и говорит: «Кривонос, — а я уже к тому времени имел два года военного стажа, ведения боёв в горах, — ты сам в горах родился, имеешь опыт, бери командование на себя». Я думаю, что доверил он мне потому, что сотенный Мороз в предыдущем бою, где был сам ранен, не побоялся поручить мне целый курень. То есть он видел, что я могу справиться. Говорит: «Принимай курень, потому что ты знаешь людей, как расставлять. Я не знаю, как расставить людей на соответствующие позиции. Надо знать, кто что может».
  Тут нельзя ошибаться. Потому что один стрелок может хорошо биться в обороне, но в наступление его трудно послать, а другой горячий. Этот в обороне нервничает. Так что надо знать, какой командир роя, чоты что может, надо расставить так, чтобы не допустить никакой ошибки. Говорит: «Ты людей знаешь, на территории в горах ориентируешься — бери, выбирай место засады и командуй». Мы не знали, придут они или не придут. Могли пойти в наступление по той дороге, где мы их ждали, а могли пойти по другой дороге. «Бери на себя ответственность, бери командование и веди бой».
  Что я сделал? Мы зашли на такую территорию, где внизу идёт дорога, по обе стороны склон гор и поперёк на повороте, где поворачивает река, есть мост. А у той реки небольшое плоскогорье, где выгодно занять позицию. Так что наши боевые позиции получились подковой. Это дало нам возможность впустить большевиков почти в полный «мешок». Чтобы не дать им отступить назад, я выделил два пулемёта — сзади закрыть дорогу. Так ждали их там уже после полуночи — нет.
  А в Космаче в то время шли большие бои за так называемую бандеровскую столицу. Этот бой у меня детально описан в статье «Бой за бандеровскую столицу», которую могу приложить. Космач в то время, как я уже упоминал, был исходной базой нашего отряда Коломыйской округи. Поэтому большевики называли это село бандеровской столицей. Мы туда приходили на отдых, на доукомплектование людьми, оружием, продовольствием. Ещё осенью 1944 года курень Скубы напал на Коломыю и держал её в своих руках трое суток. За это время из Коломыи были вывезены все склады и перевезены в Космач. Большевики попытались было пойти вдогонку, но их погоня была разбита, они не могли Космач взять до 1945 года, до этого боя. Космач наши части всегда охраняли так, что не давали большевикам туда подступиться. В связи с этим, я так думаю, большевики и назвали его нашей бандеровской столицей. Но они ещё с осени, когда была ограблена Коломыя, всё угрожали нам, что придут на Рождественские праздники вместе с нами праздновать. То есть придут нас там ликвидировать. К этому мы подготовились, но они на Рождественские праздники не пришли.
  Пришли они позже, после Рождественских праздников — точной даты сегодня не помню. Где-то приблизительно 17 января 1945 года. Но это может быть и 19-го... Между 14 и 19 января. И что случилось? Там было полно наших войск, но мы не захотели принимать бой в селе, чтобы село не горело. Так что отступили из села. На окраине Космача в лесистой местности большевики зашли триумфально: они ожидали, что будет им сопротивление, а тут сопротивления никакого нет. Немного расслабились и начал Ванька гулять: грабить людей, насиловать женщин и так далее, что они умели делать, — это не надо рассказывать, это все знают.
  Когда большевики расслабились, наши части окружили Космач и начали их бить, но уже не из села. Они начали обороняться, бой шёл трое суток без перерыва. Расстреляв весь запас своей амуниции, подали радиограмму в Станислав в штаб дивизии, чтобы давали им подкрепление, потому что они уже вот-вот на капитуляции. А эту радиограмму наша разведка перехватила. Из Станислава им ответили, что помощь будет. Наше командование решило не допустить помощи.
Разгром карателей
  Итак, наше командование сразу выставило заставы с трёх сторон, откуда можно было подойти к Космачу. Один подход был возможен по шоссейной дороге из Коломыи на Яблонов, которая идёт на Космач. Второй подход был на Микуличин из Станислава, а оттуда по железнодорожной колее можно было подъехать близко к Космачу. Третий возможный подход был от Жабья, откуда шли погранзаставы. Итак, на все возможные подходы были высланы заставы, чтобы не допустить помощи большевикам, и чтобы за это время наши войска, которые там были, добили их.
  Так и случилось. С тех двух направлений, из Микуличина и из Жабья, подмоги не пришло — видимо, у них не было в то время там свободных резервов. Командир дивизии генерал Сергей Дергачёв поехал на выручку окружённым в Космаче со своим полком — и как раз поехал через Коломыю сюда, где была наша сотня. Здесь мы его и поймали.
  Как это случилось, я сейчас детально расскажу. Мы сделали подковообразную засаду, замаскировались. В этом нам была большая помощь — падал большой снег. Так сидели мы в засаде, хорошо проверив маскировку два раза, чтобы, не дай Бог, кто-то не обнаружился, что мы там сидим. Потому что преждевременное обнаружение точно принесло бы нам поражение. Потому что их было много, а нас мало. Если бы первые машины, которые подъехали, нас заметили, то хоть бы мы по ним и ударили, но там сзади их было так много, что могли нас обойти кругом и окружить. Так получилось бы, что не они у нас в засаде, а мы у них. Поэтому мы очень аккуратно замаскировались и ждали.
  Мороз был трескучий, 17 градусов или даже больше — аж буковые деревья трескались от мороза. Мы замёрзли, окоченели, но ждём — нет и нет. Нет. Уже и рассвело, уже начало светать — нет. Уже взошло солнце — нет. Ждём нетерпеливо. Только когда подошло солнце, как у нас в Карпатах говорят, на добрую кочергу, слышим гул машин — о, слава Богу, едут!
  Гул машин приближается всё ближе, ближе, ближе. Я по связи дал приказ подготовиться к бою. Приготовились ребята к бою, зарядили пулемёты. Только зарядили пулемёты, всё оружие наготове — смотрим: появляется одна грузовая машина впереди. А тут, где мы сделали засаду, был мостик на повороте. Что мы сделали? Мы тот мостик взрывать не стали, чтобы не было взрыва, потому что Яблонов недалеко и могли услышать минный взрыв и догадаться, что там кто-то есть. Мы тот деревянный мост разобрали вручную, раскидали. И первая машина врезалась над самым обрывом в разобранный мост. А видимо, разведка им не донесла, что моста нет, да и не могло иначе быть, потому что мы его разобрали часа за два до того, как они подъехали.
  Машина упёрлась над самым обрывом моста, за ней вторая, за той третья, четвёртая подъехала, а за четвёртой — легковая автомашина. Мы поняли, что в легковой автомашине сидит кто-то из командования. Кто он там сидел — Господь его знает. Остановилась и та легковая. Подъехало 12 «студебеккеров», битком набитых, как селёдок в бочке, чекистами.
  А почему я знаю, что это чекисты — потому что в 1968 году, когда меня взяли на доследование, выяснилось, кто это был: это был полк из карательной дивизии, которой командовал Сергей Дергачёв. Кто он такой? Он до войны работал в охране Кремля. Его послали на Финляндскую войну, он оттуда вернулся Героем Советского Союза, и дали ему генерал-майора. Это он возглавлял карательную дивизию, которая выселяла крымских татар, чеченцев и ингушей. Выселил татар, а затем чеченцев и ингушей, и они эту дивизию не расформировали. Она была укомплектована, и её послали к нам в Карпаты, на уничтожение нашего подполья.
  Вот кто такой генерал Дергачёв, что попал нам в руки, — я об этом узнал в подробностях уже в 1968 году. Потому что в 1945 году мы сделали засаду, убили там массу большевиков, но не знали кого. А сам я на следствии в 1948 году, когда попался, не признался, что это моя работа. Я попался один, подельников не было, я по делу шёл один, и Бог мне помог выдержать пытки: я никого и ничего не выдавал. Где можно было, всё брал на себя, чтобы никого не прицепить, а от остального совсем отказывался, хоть и знал, что я правду не говорю, и они это знали, но что они сделают? Били, можно сказать, до смерти, но я выдержал те пытки...
  Но о следствии разговор продолжим дальше, а теперь закончу это событие боя — самого большого успеха в своей жизни.
  Итак, подошла легковая машина, за ней и другие, и так подошло 12 машин. Я дал команду без команды не стрелять, потому что если открыть огонь по голове колонны или по середине, то хвост мог бы повернуться и нас обойти. Но наши нервы выдержали, мы подождали, пока они все съехались вместе, сбились — видимо, сам Господь Бог их так спрессовал нам на пользу. Когда подошла последняя машина, я дал команду: «Огонь!» Ребята как открыли огонь! Я и сегодня как только вспомню — так там было так, что ни в каком аду хуже не бывает. А почему? Потому что наша сотня была довольно хорошо вооружена, имела на вооружении 22 лёгких пулемёта, полковой миномёт, где-то десятка два автоматов, полтора десятка полуавтоматических ружей, а остальные — винтовки. Были гранаты. Мы сразу как грянули, как ударили огнём, так они бросаются то в ту, то в другую сторону, а окружены со всех сторон, деться некуда. Бросаются влево — бьют те, что справа, и те, что слева. Бросаются вправо — бьют снова все. Бросаются вперёд — с фронта бьют, назад — тоже дорога перекрыта двумя пулемётами. Им деваться некуда, так они залегли и начали отстреливаться. Но наш огонь был такой сильный, что поднять головы мы им не дали.
  Кажется, в 1991 году Василевский опубликовал во львовской газете статью об этом бое, и на его адрес откликнулся офицер, который был в том бою. Пишет пану Василевскому, что о том бое он дал неправильные данные. А Василевский говорит, что может быть, что неправильные, потому что это же война — бывает так, бывает сяк. Там, говорит, убито не 200 человек, как подал Симчич, а 370, ещё полсотни было тяжело раненых и контуженых. Их забрали в Коломыю и Станислав, и они умерли в больницах.
  А всех вместе там, как написано в моём уголовном деле, погибло 405 человек, в том числе командир карательной дивизии Сергей Дергачёв, о котором я уже сказал, кто он такой был. Дивизия эта была организована специально из комсомольцев, в большинстве из тех азиатских народов.
Ранение
  Бой длился часа два. За два часа мы их там перемололи, что уже их не стало. Но во время этого боя я был ранен в правую руку — разрывная пуля перебила мне правую руку выше локтя. Чтобы не дать ребятам увидеть, что я ранен (потому что когда командир в бою раненый падает, то падает и боевой дух), я взял и перевязал внизу рукав тулупа (у меня был русский пограничный тулуп), чтобы не стекала кровь, чтобы не было видно, и не признался никому, что я ранен, чтобы довести бой до конца. И уже перед концом боя — я не могу сказать, от потери ли крови, или, может, от нервного напряжения — я потерял сознание, когда как раз передвигался на другую позицию. Потому что надо следить за всем боем, а с одного места всего не охватишь — я переходил с одной позиции на другую и упал. Как-то, я помню, ноги у меня подкосились, перестали меня держать, и я упал. Ребята тогда догадались, что со мной, подбежали, оттащили меня в безопасное место и начали выводить из боя в укромное место, чтобы сделать мне хоть какую-никакую перевязку. Сделали мне перевязку, отвели меня в сторону, а сотенный Юрко дал приказ отступать.
  Так закончился этот бой. Мы там весь этот полк разбили. Конечно, некоторые остались живы, но лежали трупы на трупах. Трудно было сделать так, чтобы ни один не остался в живых. Осталось немного живых, но полегло 405 человек, включая тяжелораненых, которые умерли в больницах.
  После этого я был два месяца на лечении. У нас был неплохой хирург с Буковины и врачом женщина краевого проводника Роберта. Я уже хорошо теперь не припоминаю, была ли это жена Роберта, или жена Мытаря. Так они вдвоём сложили мне руку, те кости собрали вместе так, что я и теперь имею руку, обвязали дощечками, и она у меня через два месяца начала заживать. Но когда я был ранен, то долго перевязки не было, рана была немного запущена, потому что на ходу хорошо не сделали. Пока я добрался, чтобы мне сложили кости, прошло три дня, и рука начала была чернеть. Врач сказал, что это, должно быть, гангрена, надо руку рубить, иначе я умру. А я подумал так: если мне оставаться жить без руки в партизанах, то чего я стою — лучше умереть с рукой, чем жить без руки. Потому что с левой рукой я уже никакой ценности не представлял для боевой части. Думаю, лучше я умру.
  Как-то я был на постое в селе Кришоры Яблоновского района у одного дядьки, и он мне говорит: «Сынок, я вижу, что рука твоя чернеет — это беда! Бери пар в трине». А что такое трина? Гуцулы кормят скот сеном, а в сене есть такие цветочки. Так он посоветовал мне парить руку в трине и сказал, что это поможет. Я думаю, что когда у человека беда, то он хватается и за соломинку. А ну-ка попробую — может, поможет? Дядька пошёл, нагрёб мне из коровьей кормушки трины, запарил в большом горшке, сделали мне такую ванну, я попарил руку раз, и чувствую, что как-то так мне легко стало. А затем на второй день второй раз, потом третий — и тот дядька без всяких хирургов мне спас руку, она стала бледнеть, бледнеть и так наконец через два месяца зажила. После этого я был два с лишним месяца на лечении, вылечил руку.
  За то время выздоровел и сотенный Мороз, который, как я уже упоминал, был ранен в предыдущем бою в плечо. Сотенный принял сотню, а меня после этого боя командир отряда Козак назначил заместителем командира сотни Мороза. На этой должности я проработал целый 1945 год, до смерти Мороза осенью 1945 года.
  Приближался 1946 год, зима, а для партизан зима — это очень тяжёлое дело. И как мы поступали? Когда бросают большие облавы на Карпаты, на леса и на горы, мы передислоцировались на Подолье, а когда на Подолье беда — мы в горы. Мы советовались, как же нам всё-таки выдержать зиму, где спасаться. Потому что у нас была сотня из примерно 180 человек, и эту массу людей надо где-то прокормить, переквартировать и так далее, так что надо было что-то думать наперёд. Мы посоветовались с сотенным Морозом, что надо пойти в долины, связаться с местной организацией, с сетью, с людьми, изучить людей, заблаговременно изучить местность, ещё летом, пока нет зимы. А когда будет зима и будем передислоцироваться в долины, чтобы знать, куда идти, где и что, а не приходить на незнакомую, необжитую местность.
  Я с небольшой группой пошёл на территорию сюда, на Городенковщину, на Обертышин. В селе Тышковцы получил весть из Березова, что сотенный Мороз пал. Я получил эту весть случайно — проезжал березовский дядька в Тышковцах. Он ездил по сёлам менять хлеб на яблоки, и он мне сказал, что пал сотенный Мороз. Я сразу же принял решение возвращаться в Карпаты, в сотню. Потому что в то время я был назначен заместителем командира сотни. Я в Городенковщине, а сотня в Карпатах осталась без командования, так я решил как можно скорее возвращаться, чтобы не дать сотне распасться.
  Мы вернулись с Городенковщины в Карпаты. А в то время в Карпатах находился и наш командир отряда Козак, и уполномоченный от краевого командования, от Шухевича — Дзвинчук. Фамилии не знаю, это его кличка. На период моего отсутствия и гибели Мороза командиром сотни назначили Подгорского. Через несколько дней я заболел возвратным тифом. Сотня осталась под командой Подгорского. Возвратный тиф меня продержал долго. Это такой тиф, что после полутора-двух месяцев на несколько дней температура спадает, как будто уже пошёл на поправку, а затем возвращается снова. У меня было три рецидива, так что я пролежал аж до весны 1946 года.
  За этот период, что я лежал с тифом, Подгорский сотню не сумел удержать — сотня была зимой разбита. Кто пал, тот пал, но рассеянные стрелки не пошли с повинной к большевикам, а скрывались, кто где как мог.
Командир Березовской сотни
  Весной 1946 года, когда я уже вылечился от тифа, вызвали меня окружной проводник Борис и командир отряда Козак, чтобы собрать рассыпавшуюся сотню, которую Подгорский не сумел удержать. Но посмотрели на меня, что я в таком физическом состоянии — кожа да кости, так меня за целую зиму высушило, — то проводник Борис сказал мне, чтобы я ещё пошёл на месяц на отдых, чтобы как-то немного набрался сил, чтобы смог собрать сотню. Это сказать так двумя словами «собрать сотню», но собрать — это надо ходить, искать, надо быть физически здоровым, чего мне ещё тогда не хватало.
  Я пошёл ещё на месяц на отдых, а через месяц вернулся и был назначен Козаком и окружным проводником на место сотенного Мороза командиром Березовской сотни Карпатского куреня. Но назначен командиром сотни, которой уже не было. Сотня была разбита, её нужно было собрать. Я выполнил приказ в течение месяца, максимум полутора, уже теперь точно дней и дат не помню. Я всех стрелков, которые входили ранее в Березовскую сотню, и даже некоторых из других сотен, что ранее были разбиты, но люди с повинной не шли, собрал и восстановил сотню. Её называли Березовской потому, что в основном в этой сотне были ребята из трёх сёл — Выжний, Нижний, Средний Березов, а ещё и четвёртое, Баня-Березов. И командир этой сотни также был из Березова, Негрыч Дмитрий — Мороз. И заместитель был также из Березова. Поэтому наш Провод тоже назвал её Березовской. Это тогда был Яблоновский район, теперь Косовский. Большевики позже укрупнили районы. Во время войны районы были маленькие, чтобы им легче было административно управлять, они имели густо разветвлённую свою властную сеть, которая давила на людей, а после войны это уже стоило много денег, так они укрупнили, чтобы меньше было расходов. Это моё такое мнение.
  Итак, под осень 1946 года я собрал сотню и начал ею действовать, сделал несколько засад на большевиков. Но наступала осень, надо было готовиться к зиме, так что мы осенью прекратили боевые действия и начали готовить на зиму крыивки, провиант, одежду, бензин для варки еды в крыивках, стали закупать примусы и так далее — одним словом, готовились к зиме. И перезимовали очень хорошо: за всю зиму с 1946 на 1947 год мы не потеряли ни одного стрелка, не было ни одной жертвы. Такой удачной зимы ни до, ни после не было.
  Был у нас такой порядок, что весной после зимовки были так называемые «отправы» — приходило командование сверху, инспектировало, как люди вышли из зимы. Потому что зимовали в Карпатах не только мы — в то время здесь было ещё четыре сотни. Моя — теперь уже имею право назвать её своей, потому что я её собрал по-новому, — была сотня Белого, была сотня Вихора, Спартана и Юрка. Но весной опять же пришёл тот же Дзвинчук на проверку.
  Я дословно помню последний разговор с уполномоченным краевого Провода Дзвинчуком осенью 1946 года. Он собрал нас 5 человек сотенных Березовской сотни — Белого, Вихора, Спартана и Юрка и заявил: «Ребята, бравурные походы закончились, уходим в глубокое подполье в связи с тем, что после выступления Черчилля в Фултоне надежды на какое-то близкое столкновение Запада и Востока нет. Уходим в глубокое подполье на долгие десятилетия, минимум на 40-50 лет, пока не будет следующая война, которая решит наш вопрос. А мы как украинцы должны показать перед миром, что Украина боролась, Украина борется и Украина будет бороться до полной победы за свою независимость, что мы — государственный народ и от этого не отступим. А чтобы это доказать, надо нам сохранить как можно дольше живую силу, которая бы действовала. Итак, берегите, ребята, живую силу. Уходим в глубокое подполье на долгие годы и будем бороться до конца».
  В.В.Овсиенко: Скажите, пожалуйста, а когда Дзвинчук сказал, что после выступления Черчилля в Фултоне ситуация складывается так, что Запад с Востоком конфронтировать не будет, то какие были ваши чувства? Не было ли состояния безнадёжности в вашей душе и у вашего окружения?
  М.В.Симчич: «Бороться до конца» — это означало, что мы смертники и будем бороться для истории, что посвящаем себя истории. Перед этим он сказал, что кто неспособен на такие действия, может уйти.
  Никто из нас и не думал уходить, мы поняли, кто мы, что мы и за что мы. До этого были у нас разные такие мысли, но такого конкретного официального заявления никто сверху не делал. Когда в 1946 году нам так заявили, то мы пошли на это сознательно. Всех рядовых, которые были больны, мы старались как-то легализовать. Делали «левые» документы, пересылали в далёкие области. Спасали людей, которые не могли воевать. Оставались избранные, потому что до 1946 года все слабые духом или телом отсеялись, остались все здоровые. Мы решили умереть, а не опозорить свою Родину, и тем самым пронести для будущих поколений нашу историю.
  В.В.Овсиенко: А ещё были воззвания от советского правительства, подписанные Хрущёвым, ещё кем-то, чтобы выходили из подполья, легализовались.
  М.В.Симчич: Таких воззваний было много. Я не знаю, как в других областях и округах, а в нашей округе — здесь три округи: Буковинская, Станиславская и Коломыйская — почти никто на те воззвания не пошёл. Чем мы отвечали на их призывы сдаваться? Мы отвечали нападениями на их гарнизоны и били их. Вот так мы приходили «с повинной».
  Дзвинчук тогда сказал, что мы теперь будем стараться рассредоточиваться по всем территориям, действовать малыми группами, как можно больше сохранять людей, в затяжные бои не ввязываться. Но поскольку на Буковине с 1945 на 1946 и с 1946 на 1947 год были большие жертвы с нашей стороны и мало осталось людей, то любой ценой мы должны поднять людей морально и дать большевикам почувствовать, что мы есть, мы должны поднять Буковину. Надо сделать оперативно-пропагандистский рейд.
Буковинский рейд
  Выбор на этот Буковинский рейд в 1947 году выпал как раз на нашу Березовскую сотню. Но поскольку сотня была уже не такая, как когда-то, по двести с лишним человек, а насчитывала 45 или 46 человек, то для подкрепления мне дали ещё одну чоту из сотни Юрка. Я получил приказ пройти рейдом от Карпат аж через всю Буковину и вернуться назад. Сделать оперативно-пропагандистский рейд. Везде, где можно, по сёлам провести веча, митинги, выступать и людям объяснять обстановку, чтобы морально люди не падали духом, и физически разогнать истребительные батальоны, которые были организованы почти во всех сёлах. Чтобы население видело, что наше подполье ещё держится, что у нас в подполье люди ещё есть и мы продолжаем борьбу.
  Прошёл я всю Буковину из Карпат аж под Бессарабию, вернулся в начале августа в Карпаты, в этот же Косовский, а тогда Яблоновский район. И начали мы подготовку к зиме. Надо было искать место, где сделать крыивки, потому что никогда нельзя было зимовать две зимы в одной и той же крыивке, потому что за лето — кто его знает — в лесу ходят одни люди по грибы, другие лесники были, а лесники были очень часто завербованы. Кто бы зашёл во второй раз зимовать в тот же бункер — мог быть обнаружен кем-то, и люди там могли пропасть. Итак, мы делали крыивки на свежем месте. Начали подготовку к зиме с поисков места для крыивки, искать материал, снова искать продовольствие. И та же старая песня повторялась каждой осенью, каждый год.
  В.В.Овсиенко: А в том походе были какие-то стычки, бои?
  М.В.Симчич: Бои были, потому что даже если боёв не хотел, то нельзя было пройти от Карпат до Бессарабии и от Бессарабии снова в Карпаты, чтобы большевики нигде нас не заметили. У нас было несколько боёв. Помню село Карабчов — мы там имели бой. Я думаю, что вы мне не посчитаете за большой грех, что более чем через полвека я уже позабывал названия тех сёл... Помню, что были там, на Буковине, угольные шахты. Мы на те шахты нападали, разбили их. А шахты имели свои продуктовые и одёжные склады, так мы запасы тех шахт раздали голодным людям. Было такое село Черешенка под самыми Карпатами — там тоже был бой. Всего было несколько боёв. Много станиц тех ястребков мы разогнали без больших трудностей. В одном из боёв я потерял двух стрелков. Один попался тяжело раненым в плен, Пётр Луценко, а роевой Синятович Василий, кличка Бойтор, был тяжело ранен в ногу, но как-то ещё успел оторваться от большевиков, так я его оставил у станичного на излечение. Через некоторое время он вернулся, но опять же где-то попал на облаву и там погиб. Так что мы в этом рейде потеряли двух стрелков, но остальные все вернулись живые-здоровые. Задание было выполнено полностью. К зиме с 1947 на 1948 год мы подготовились, перезимовали опять же хорошо.
  В.В.Овсиенко: А в каких краях вы перезимовали?
  М.В.Симчич: В Яблоновском районе, откуда мы родом — где сотня формировалась. Вблизи нескольких сёл — Слободы, Бани-Березовой, Выжнего Березова и Нижнего Березова — были наши крыивки. Аж туда, к Говерле, мы не углублялись, потому что хоть там и безопаснее, но трудно доставить продукты, далеко носить — по полсотни километров и больше. Там на зиму обеспечить себя было трудно, так мы старались быть поближе к своим сёлам, чтобы легче было обеспечить себя продуктами.
  В.В.Овсиенко: Вот вы рассказываете о боях, походах. А какой был ваш быт в подполье? Это же живые люди...
  М.В.Симчич: Пан Василий, дождь нас мыл, ветер сушил. Были такие периоды во время больших облав, теми осенними дождями, когда дождь и дождь — и сегодня дождь, и завтра дождь. А в Карпатах когда не хочешь, тогда и дождь. Мокрые, замёрзшие, голодные, а вши такие, что не надо искать, а так потянул-потянул, и имеешь полную горсть. Потому что в такой беде, в такой нужде страшно вши бросаются на людей. Я не знаю, как они это понимают, что нам такая беда, но когда как-то легче, то их нет, а когда такая большая нужда, то вши — как в муравейнике. Мало того: потом нас начал тиф косить — ой, Боже ты мой!
  В.В.Овсиенко: Тиф — это болезнь периодов больших социальных потрясений.
  М.В.Симчич: Экзема нас очень мучила здесь, в Карпатах. Мы часто переходили Прут и Черемош вброд зимой. Не пойдёшь на мост, потому что на мосту всегда заставы, мосты всегда охранялись. Оставалось где-то искать возможность перейти вброд. А зима есть зима — вода в Черемоше холодная, и так вот застудишь ноги... А если бы вышел из Черемоша да и сразу в хату и согрелся, высох... А то ещё с вечера замочишь ноги, до утра маршируешь, потому что надо далеко оторваться в какое-то укромное место, где бы можно было остановиться на день. Утро настало — в лесу или в кустарнике не разведёшь огня, чтобы посушиться, потому что дым поднимается и ты уже выдаёшь себя, где ты находишься. Целую ночь замёрзший идёшь, потом целый день сидишь, пока к вечеру не обсохнешь от своего тела немного. В таких переходах кто имел организм покрепче, тот выдерживал, а кто слабее — экзема. Ноги гнили от стопы и почти до пояса — все ноги в экземе. Это такие гнойные болячки. Вы, может, и не знаете, что такое экзема? Это такие гнойные болячки. Все ноги в этих гниляках...
Поход в Венгрию
  В.В.Овсиенко: А были ли возможности выйти за границу, в эмиграцию?
  М.В.Симчич: У меня была такая возможность. Причём уже в самое последнее время, и без всякого вреда для своей репутации. Мы переходили фронт осенью 1946 года целым куренем на южном отрезке Карпат, в том углу, где венгерская и румынская границы сходятся. У нас было 16 тяжело раненных стрелков. Везти их с собой в большевистский тыл не было ни малейшего расчёта, потому что мы не знали, на что идём. Люди тяжело ранены — куда их девать? Отдавать большевикам в зубы — нет. Что решило командование? В то время, как мы дали венграм по хвосту, они выслали к нам парламентёров — давайте договоримся, что вы не будете трогать нас, а мы вас. Так мы и согласились. Тут уже идут большевики, нам уже нечего делить. Командование наше договорилось с венграми, что они примут наших раненых в свой госпиталь и вылечат их. Но тот госпиталь был далеко на их территории, следовательно, надо было их туда отвезти. Мы навьючили 16 лошадей, оседлали, на каждую привязали, как могли, по одному раненому, и повезли их в венгерский госпиталь.
  Мне было поручено их конвоировать. Я их туда конвоировал. А имел от полковника Кропивы, который в то время был самым высоким начальником на нашем участке «Юг», такой приказ: отвези людей в госпиталь, сдай венграм, передай документы от нашего командования. Если сможешь, возвращайся назад, если не сможешь — отступай вместе с венграми на Запад. Итак, я мог сделать вид, что не смог, и отступить.
  У меня был там знакомый Фенрих, венгерский офицер, с которым на этом участке вместе ходили в боевую разведку на фронт. Он не умел по-украински, я не умел по-венгерски, но он перфектно владел немецким, а я перфектно не владел, но достаточно, чтобы мы с ним на немецком языке общались. И он мне говорил: «Иди вместе со мной — мой отец капиталист, имеет несколько больших мельниц, мы материально обеспечены, говорит, прекрасно, иди со мной». Он надеялся, что Венгрию они не дадут захватить большевикам. Говорит, отступай с нами, будешь у меня жить, не зная горя. Но я отказался от этого. Я сказал, что пошёл в УПА не для того, чтобы убегать, а для того, чтобы бороться.
  Когда мы сдали раненых, я построил чоту, 45 ребят было, и объяснил приказ. Приказ имеем такой: сдать раненых можем возвращаться — возвращаемся, не можем — отступаем с венграми. Ребята, подумайте, что будем делать — отступаем с венграми или возвращаемся назад? И объяснил: я лично пошёл в УПА для того, чтобы бороться за украинскую землю, за украинский народ и убегать от неё не собираюсь. Я возвращаюсь. А вы подумайте, говорю, даю вам десять минут подумать. Стали что-то между собой разговаривать, я отошёл в сторону, дал им возможность подумать. А потом дал команду: «Кто за то, чтобы возвращаться назад — первая шеренга, три шага вперёд!» И все — раз-два-три, — все как один. «Вторая шеренга, кто за то, чтобы возвращаться назад — три шага вперёд!» Третья так же — и снова все, как один. Ни один из ребят и не заикнулся, что хочет отступать.
  И мы пошли, хорошо пошли... Когда мы проходили целым куренем, то имели 16 человек тяжело раненых и не помню хорошо, сколько убитых, но убитых тоже не меньше было. С такими потерями мы прорвали фронт. А назад я с одной чотой прошёл без единого выстрела. Зашёл аж в Черновицкую область, тем уголком, и всё вёл разведку. Потому что с востока на запад передвигались большевики, прорвали фронт и двинулись на Болгарию. Все эти дороги были забиты большевистскими войсками. Поэтому мы всякими перелесками, лесами, крутосклонами продирались между ними сюда, на восток, в большевистский тыл — и прошли! Мы так петляли между теми войсками — в населённый пункт никуда не зайдёшь, потому что там везде полно москалей, есть нечего. Мы и голодные, и холодные, и нестираные — такие пришли еле живые. Без единого выстрела, без единой потери. Вот так Господь нам помог.
  Через полторы недели я смог связаться с моим куренем, который прорвался сюда, в тыл большевиков. Пришли, немного отдохнули от всего того, затем связались с территориальной сетью ОУН-УПА, а через неё связались со своим отделом.
  Так что если бы я хотел, то мог бы убежать и не возвращаться сюда на смерть — я же не знал, дойду ли до своего куреня, или по дороге паду. Я даже того не знал, добьюсь ли до своих. Такая лавина москалей, тех монголов прёт на Запад, что заняла всю Европу...
  В.В.Овсиенко: Из Закерзонья сотни УПА всё-таки прорвались за границу...
  М.В.Симчич: Потому что на тот небольшой клочок земли набросились три государства — москали (Россия), Польша и Чехословакия. Три государства зажали, а сюда, вглубь Украины, они прорваться не смогли. Прорвались, куда удалось. А раз уж прорвались на территорию Чехословакии, то там не станешь посреди Чехословакии и не разобьёшь лагеря. Пришлось прорываться дальше, потому что не то что хотели, а обстоятельства так сложились, что пришлось прорываться, потому что некуда было деваться. Прорвались оттуда в Австрию, а там уже американцы их интернировали. Потому что начинать войну ещё и с американцами — это не имело никакого смысла ни дипломатического, ни юридического, и вообще было бы бессмыслицей.
  В.В.Овсиенко: Да, потому что с Лемковщины, Холмщины, Подляшья поляки и русские выселили всё украинское население, партизанам не на кого было опереться.
  М.В.Симчич: Да, оттуда наше население выселили, так им абсолютно некуда было деваться. Они ушли не потому, что хотели убежать, а потому что так обстоятельства сложились. Но они не ушли даром. Они забрали с собой все документы, архивы, и мы теперь много истории имеем из тех их документов, что они пронесли. Мы теперь имеем из этого 24 или сколько там томов «Летописи УПА». У меня есть 24 тома. Теперь уже, кажется, 28 вышло, но у меня нет денег купить. Может, когда-нибудь разбогатею. Я всё надеялся, что если в этом месяце не хватило мне пенсии, то я сэкономлю на следующий и куплю. И так из месяца в месяц экономлю, да ещё не сэкономил. Но всё же когда-нибудь я должен купить все тома.
  О выходе за границу из Львовской, Тернопольской, Станиславской областей и Буковины через Закарпатье никогда не было и речи. Мы решили свою жизнь положить на алтарь истории, бороться до конца, а не убегать. Тот, кто хотел убегать, тот убежал в 1944 году вместе с немцами. Те патриоты, которые любили Украину из-за угла, те сбежали в эмиграцию и до сих пор там разыгрывают патриотов, кричат на нас, что мы здесь ничего не делаем, что мы не строим Украину, а разрушаем. Но я не вижу, чтобы хоть один из них вернулся оттуда, из эмиграции. Когда-то он боялся большевиков. Теперь большевиков нет, мог бы вернуться и попробовать вместе с нами строить государство — никто не идёт. Каждый там обзавёлся хорошим имением, обжился, имеет хорошо обеспеченную старость и там доживает, своих внуков выводит в люди, а сюда, строить Украину, никто из них не идёт. Вот хоть бы Святослав Караванский. Мы с ним сидели вместе, я его знаю, как говорится, как облупленного. Он такой великий патриот, но не идёт сюда.
  В.В.Овсиенко: Ну, он там занимается языкознанием. Хорошие словари составляет...
  М.В.Симчич: У нас есть много учёных словари составлять, а государство строить — некому. Я совсем его не оправдываю этим, что он составляет там словари. Чихать на его словари! Здесь есть кому, здесь у нас лингвистов всяких, учёных больше, чем надо, а строителей государства нет. А он должен был бы принадлежать к тем, кто строит государство. Словари ещё могут подождать десять-двадцать лет, а государство, если будем десять-двадцать лет ждать, — то мы его можем потерять и навсегда. Так я думаю. Я совсем не хвалю тех, кто словари сегодня пишет, а государства не строит. Словари ещё через полста лет напишешь и не будет поздно, а государство, если упустим, то через полста лет никто нам его уже больше не даст возможности построить. Нас разворуют. Государство надо строить сегодня, а словарь можно написать завтра.
  Но мы немного забежали вперёд.
 
Последний бой
  Весной 1948 года пришёл новый приказ: расчленяться на мелкие группы и готовиться переходить на территориальную работу. Кто-то может работать в безопасности, кто-то в пропаганде — надо было расформировать людей, кто на что способен, пополнить территориальную организационную сеть: отдать людей в пропаганду, в безопасность, в территориальную сеть. Но к этому надо было их подготовить. Люди проходили курсы, готовились. Больше всего было хлопот со службой безопасности, потому что это ответственная отрасль, а тем более в подпольной работе. Надрайонный проводник безопасности Недобытый проводил курсы летом, время от времени делали мы этими группами небольшие боевые акции. А уже на 1949 год наша сотня должна была полностью перейти на территориальную работу. Потому что не только наша, а все сотни уже переходили с исключительно боевых действий на общеполитические.
  Осенью 1948 года, когда мы уже были хорошо подготовлены к зиме на 1949 год, шли мы с товарищем от села Слобода в направлении села Выжний Березов, чтобы проверить другую группу. Ночь была такая, как вот сегодня, — мело снегом. Хорошо было в такую погоду перейти от одной крыивки к другой, потому что заметает снегом след и не видно, кто куда прошёл. А почему я время от времени обходил крыивки? Потому что это живые люди — кто-то заболел, кто-то где-то с кем-то поспорил, кто-то ещё что-то — всегда между живыми людьми возникают какие-то проблемы, поэтому тот, кто этими людьми руководит, не может их покинуть надолго и не знать, что там делается. Я так переходил из одной группы в другую с одним своим другом (такой Чернец Пётр). Когда мы шли, началась метель, а перед утром снег перестал падать, ветер утих, и всё — стало понятно, что мы должны задержаться, потому что сделать по свежему снегу следы до крыивки мы не могли. Мы на рассвете остались в одной хате пересидеть, пока прояснится обстановка. Никто не знал, когда тот второй снег будет.
  Просидели мы в хате до часу дня. Но где-то приблизительно в полдвенадцатого в хату пришла девушка — дочь сестры этой хозяйки. К своей тётке пришла, не зная, что мы там есть. Она поговорила с тёткой, о чём ей было надо, и собралась уходить домой. Я её не пустил из хаты, потому что она могла где-то кому-то сказать, а тот ещё кому-то, дойдёт до доносчика, а доносчик донесёт, и будет у нас несчастье. Я не хотел её пускать, но хозяйка мне говорит: «Это дочь моей сестры, я за неё ручаюсь, как за свою хату, как за нас всех. Можете быть уверены — отпускайте её. Ничего страшного случиться не может. Это люди такие же, как и мы, они не выдадут».
  Вы же знаете, какая наша украинская душа? Думаю: пусть идёт. Девушка ушла, а через час или, может, больше — я точно помню, что нас окружили в час. Мы начали бой. Бой мы вели с часу дня до десяти часов вечера.
  Сказать, был ли это донос, что эта девушка продала, или, может, она пришла домой и сказала в хате маме и папе, а они продали, или это просто стечение обстоятельств, я до сих пор не могу. Выяснить этот вопрос было невозможно, потому что мать этой девушки через два года сошла с ума и умерла, папа её потом тоже умер, а я сидел 32 года и 6 месяцев, за это время и девушка умерла. Так и осталось по сегодняшний день невыясненным, кто виноват.
  Итак, мы оборонялись. Почему я так долго тянул бой? Там недалеко, где-то, может, за 4-5 километров, я знал, что квартирует наша боёвка СБ. Так я надеялся, что мы додержимся до вечера. Большевистские скорострелы рычали полдня, а это слышно на десятки километров, а не на 4 км, так я надеялся, что вечером придут ребята на выручку. Мы всегда так делали: если где-то на какую-то одну группу нападали, то если есть близко какая-то наша группа, мы старались ударить большевиков сзади и таким образом выручить своих. Я думал, что нам придут на подкрепление, поэтому мы долго держались.
  Но товарищ был тяжело ранен в живот, ему перебит позвоночник. А большевикам очень хотелось взять нас живыми, они всё кричали: «Сдавайся! Сдавайся! Ничего не будет». Но выяснилось, что это был донос, потому что кричали по кличке: «Кривонос, сдавайся!». Я так думаю, что если бы случайно, то они кричали бы просто «Бандит!». Моя кличка была Кривонос, а моего друга — Чернец. Тот был тяжело ранен, я его какой-то простынёй перевязал, засунул под кровать, чтобы его не достала пуля, а сам оборонялся на все четыре окна, которые были в хате, не давал большевикам подступиться, чтобы не забросали хату гранатами. Они увидели, что мы решили не сдаваться, и подожгли хату со всех концов. А гуцульскую хату поджечь просто: дать по крыше серию трассирующих зажигательных пуль. Хата горит, уже зашёл дым через окна, огонь уже в хате. И я в том дыму задохнулся. Но когда большевики услышали, что я не стреляю, то шантажом заставили соседнего дядьку пойти в хату. Дядька вытащил нас, задохнувшихся дымом. Полежал я на снегу — как долго, не могу теперь определить, но, видно, ещё был не совсем задохнулся, потому что полежал на воздухе и отошёл. Когда отошёл, то понял, что со мной случилось. Был связан по рукам и ногам. Взяли нас обоих, моего тяжело раненого друга и меня, бросили связанных на машину и отвезли в район.
  Это было 4 декабря 1948 года. К утру мой друг умер. Привезли нас туда в два или три часа ночи, а утром, где-то так в восемь, пришла из области машина. Или у них был в районе тот грузовик, не могу сказать. Выбросили меня, снова связанного, на грузовик — и прямо в область.
Следствие
  Отвезли меня в Ивано-Франковск (тогда он Станислав назывался), и сразу подняли на четвёртый этаж в КГБ. Там завели в кабинет к начальнику КГБ — такой полковник Сараев. И начальник контрразведки майор Фурманчук. Там меня встретили: «Ну, здоров, Кривонос! Вот видишь!». И стали со мной говорить не как с врагом, а будто мы какие-то старые знакомые. С такими улыбками, с наигранной дружелюбностью: «Наконец-то! Ты же знаешь, как твои друзья, которые пришли к нам с повинной, хорошо живут и хорошо устроены? А ты до сих пор так долго медлил!»
  И начали меня вербовать к себе на работу. Я отказался. Они не стали в тот день настаивать, вывели меня в другую комнату. Так меня держали в КГБ неделю, не сажая в камеру. Каждый день вызывали и всё вербовали, всё убеждали, что мне надо переходить к ним на работу, потому что они знают, что я хороший вояка, хороший солдат, хорошо подготовлен, имею практику, а им такие нужны. Говорит: «Иди с нами в полк, выбирай себе сотню солдат (теперь это будет называться не сотня, а рота), и это будет оперативная рота уничтожения бандеровского подполья. Поможешь нам уничтожить бандеровское подполье — после этого посылаем тебя в Московскую военную академию, и будешь у нас человеком! Не будь дурак!»
  Я, конечно, от этого отказался. В последний день я уже не выдержал. Потому что когда к тебе кто-то грубо относится, то ты можешь также ответить грубо, а когда с тобой культурно говорят, то ты не можешь говорить грубо. Я отказывался, но без всякой ссоры. Говорил, что не пойду, не хочу и так далее. Но наконец они уже меня довели до того, что мои нервы не выдержали, и я говорю полковнику Сараеву: «Неужели вы, господин полковник, думаете, что украинский повстанец может пойти на такую подлость, как НКВД? Никогда!» (Тогда ещё НКВД было, не КГБ). Он тогда понял, что это уже край, стукнул сразу обоими кулаками и как крикнет: «Убрать его сейчас же и дать ему запорожских канчуков!»
  И началось. Меня сразу взяли и начали пытать. Пытали меня месяца три. Вытащат меня из камеры, свяжут... Всегда за мной ходили четыре таких здоровых амбала. Один под одну руку, второй под другую руку, выведут, вот так свяжут — и вот тут по голеням шомполом, сюда, по этим косточкам. Не спешат: стук... стук... стук... стук... «Ну, будешь говорить?» Молчу. Снова: стук... стук... стук... Не спешат. Первый день как постучали, так ещё только набили. На второй день уже ноги посинели. Третий день — потом ноги распухли, как кадушки, синие. Когда ноги распухли, то уже от удара не чувствуешь боли там, где ударили, а боль идёт, как электротоком, и бьёт в сердце. Бьют до беспамятства. Когда бьют грубо, то это не беда, а эти профессиональные пытки... Если бы они хотели убить, то могли бы, потому что я у них в руках. Но они всё надеются что-то всё-таки выбить. И что делают? Чтобы не дать человеку умереть, а что-то из него вытянуть, то меряют температуру. Потому что когда человека пытают, то поднимается температура. Я связан по рукам и ногам, мне суют сюда градусник, меряют температуру. И когда температура превышает 41 градус и тянет на 42, что человек умирает, тогда они перестают бить. Относят и бросают в карцер. Лежишь там в карцере до тех пор, пока снова не придёшь в себя, пока снова немного не отойдёшь, так что можно тебя по-новому начинать пытать. Когда два-три дня лежал, а один раз, помню, лежал в карцере после пыток без сознания семь суток. Откуда я знаю, что семь суток? Потому что в день в карцере полагается 200 граммов хлеба и 14 граммов сахара. Хоть я лежал без памяти, но всё же мне пайка полагалась. Там была такая тумбочка, на ту тумбочку каждый день надзирательница, которая приносила еду, клала 200 граммов хлеба и 14 граммов сахара. Я потом, когда пришёл в себя, насчитал семь паек хлеба и семь паек сахара. Значит, я тут лежал без сознания семь суток, потому что иначе я календаря не мог вести. Никто тебе ничего не скажет, сколько я там лежал, приходил ли кто-то там, смотрел на меня, или не смотрел — а Господь его знает, ты ничего не знаешь.
  Во время таких пыток о чём я думал? «Господи Боже, помоги мне честно умереть!» Потому что о жизни тогда не шло никакой мысли, ни речи о жизни не было. Был один вопрос: выдержать, чтобы честно умереть. Потому что привлечь к следствию хоть одного, а тот один снова не выдержит и ещё кого-то выдаст — и так пойдёт по цепочке, так всё и раскроется. А у многих наших людей были семьи, были семьи, которые были выявлены, а которые нет — так это потянулась бы масса людей.
  На следствии мне приводили в пример такого, который уже покаялся, — бывшего надрайонного руководителя службы безопасности Олеся. Он попался и пошёл на компромисс с ними. Так они мне приводили его показать: вот смотри, говорят, твой друг бывший, и как мы его хорошо устроили — привели его ко мне на очную ставку, а следователь говорит: «О, вы двое — старые коллеги, я вас оставляю, поговорите себе, а я пойду».
  Ушёл, закрыл дверь, оставил нас вдвоём. Когда тот вошёл, я ему говорю: «Олесь, что ты сюда пришёл — неужели ты думаешь, что мне здесь мало без тебя, так ещё и ты пришёл?» Он взглянул на меня и говорит: «Кривонос, то, что я сделал, — на то у меня были определённые причины, а ты поступай, как сам знаешь». А я ему говорю: «Хорошо, тогда ты иди прочь!» Он повернулся и вышел, и больше я его по сегодняшний день не видел.
  В последний раз, когда я лежал в карцере, придя в себя, но ещё подняться не могу, нет сил, слышу, скрежещет в двери ключ, открываются двери и появляется какой-то генерал, дядька в папахе. Увидел я того генерала, он взглянул на меня. Я лежу молча, потому что и повернуться не могу, только немного головой повернул. Он посмотрел на меня. Наверное, у меня был вид... Как я выглядел, я вам и сам не могу сказать... А за тем генералом сзади начальник тюрьмы. Он так через плечо взглянул на начальника тюрьмы и спрашивает: «Что с ним?». А тот пожал плечами и ничего ему не ответил. Тот, наверное, понял, повернулся назад, надзиратель дверь закрыл, он ушёл, а я остался. Лежал я там ещё долго. К тому времени меня уже так избили, что я не помню теперь, сколько я там ещё пролежал, пока снова вывели на допрос.
  Но после этого случая меня уже больше не пытали. Я не знаю, повлияло ли это, может, это был какой-то прокурор по надзору, или кто. Я по сегодняшний день не знаю, кто он был. Или они сами уже убедились, что ничего из меня не выбьют, и больше не стали бить, а стали писать то, что я отвечаю на вопросы. А если пишут не так, как я говорил, то я не подписывал протоколов.
Суд
  И вскоре после этого следствие закончилось, передали дело в суд. 13 марта 1949 года меня вызвали на суд, дали мне 25 лет ИТЛ (исправительно-трудовых лагерей) и 5 лет поражения в правах. Отвели уже к осуждённым. В свою следственную камеру я уже не вернулся.
  Как раз в то время была отменена смертная казнь — иначе мне было бы не избежать расстрела. Даже и думать нечего было. И не было смертной казни с 1947 до 1950 года, приблизительно до марта или, может, до апреля. Я уже тогда был на Колыме, когда началась корейско-американская война, между Южной и Северной Кореей, — тогда снова в Советском Союзе ввели высшую меру.
  Судили меня по двум статьям — 54-1А и 11, это измена Родине. Тот суд длился не более каких-то 10-15 минут. Что у меня было хорошо на суде? Моё первое уголовное дело было очень коротенькое — я попался один, друг и товарищ мой погиб, не было мне кому путать. Бог дал силы, что я ничего не говорил. Обвинений мне набросали много, но я отказывался. А свидетелей не было — тогда свидетелей найти было очень трудно. Итак, свидетелей не было, дело моё было очень маленькое — один небольшой томик. Так меня за каких-то 15 минут осудили. Формально зачитали, потому что там у них всё было подготовлено заранее: 25 и 5 — и вылетай.
  В.В.Овсиенко: Что же там они всё-таки Вам инкриминировали? Тот бой, наверное?
  М.В.Симчич: Нет, этого боя не было. Инкриминировали мне военную офицерскую школу, что я был её курсантом в подполье. Она была дислоцирована в селе Снидавка возле Космача, теперь это Косовский район. Я им не сказал правды, что вступил в УПА в 1943 году. Сказал, что только весной 1944 года, когда уже началась школа. А школу я не мог скрыть, потому что там был такой полковник Кропива, комендант нашей школы, который попался им живым и рассказал обо всех курсантах, в том числе и обо мне. Хоть я отказывался, но всё равно свидетель уже был, так они мне её записали. Ну, и пребывание в УПА до дня ареста. Я там старался сократить, чтобы было как можно меньше дел. А почему я боялся, чтобы не было много дел? Потому что я был на командной должности, а когда ты что-то делал, то возникает вопрос, с кем ты это делал. Вот, допустим, я командовал боем, то спрашивают, кем командовал: «Давай тех, кто там был».
  А большинство людей в 1948 году были уже легализованы, но так, что НКВД не знало: один больным тифом как-то спрятался, другой раненый. Но многие оставались в подполье. Были такие, что он пришёл с повинной и сказал, что был там-то и там-то в сотне, принёс оружие. А были и такие, что заболел, а потом где-то спрятался, оружия не сдал и не признался, что он где-то в сотне был, и никто его из соседей или из села не выдал, так он и остался. Есть такие и по сегодняшний день, что в сотнях были и им это сошло с рук, они не были судимы. Такие есть.
  Итак, поскольку я всегда был связан с людьми, я не мог ничего брать на себя только ради того, что как только я что-то возьму, то из меня будут тянуть, чтобы давал остальных участников. А чтобы иметь меньше хлопот, я сводил всё к минимуму. В нескольких небольших операциях признался, а остальное всё, в том числе и о том Руширском бое, я не сказал. Все, кто в нём был, имели такой страх перед большевиками, потому что там же с большевистской стороны погибла масса людей, что даже те, кто приходил с повинной, не признавались, что они там были. Каждый говорил о чём-то таком незначительном, а о Руширском бое никто не говорил, и до 1968 года большевики не знали, кто их там бил. И я с сотней тоже не знал, кого побил. Это уже в 1968 году стали расследовать то дело. Когда меня снова арестовали... Я с ними тогда на компромисс, на открытый процесс не пошёл. Так они мне сделали по-другому...
  Первое моё дело было маленькое. Я попал в число тех, кто имел лагерную судимость, мне оставили 10 лет. Но моих 10 лет надо было сидеть 15 лет, потому что первые 5 лет, что я просидел от первого до второго суда, уже пропали. Срок считался от второго суда. Меня судили второй раз 7 декабря 1953, так комиссия Президиума Верховного Совета оставила мне сидеть до 7 декабря 1963. Тогда я и освободился. Въезда мне сюда, в западные области Украины, не разрешили. Дали мне такую маленькую шпаргалку, как эта ладонь, на ней написано: в западноукраинские области, Прибалтику и Гродненскую область «въезд воспрещён, за нарушение — под суд». «Распишитесь, вам ясно?» Говорю: «Ясно». Что тут неясного? Так я сюда даже и не совался, потому что мне здесь не то что прописки не дадут, а и «въезд воспрещён», даже появляться здесь нельзя было. Так я думаю: куда ехать?
Магадан
  В.В.Овсиенко: Но подождите, вы сразу же и освободились, будто бы и не сидели. Расскажите, пожалуйста, о первом заключении.
  М.В.Симчич: Про заключение? Да, ну, мы сейчас вернёмся. Мы перескочили, мы забежали вперёд. После того, как меня 13 марта 1949 года осудили на 25 лет заключения и 5 лет поражения в правах, меня с этим отправили на Колыму, в Магаданскую область. В Магаданскую область я прибыл в том же 1949 году на самые Октябрьские. В крайнюю точку — в лагерь.
  В.В.Овсиенко: А как называлось то место?
  М.В.Симчич: Сейчас я вам назову все места. Отсюда, из Станиславской тюрьмы, я попал на Львовскую пересылку, со Львовской пересылки этапом в Порт Ванино, из Порта Ванино кораблём «Ногин» отправили в Магадан, из Магадана — на автомашинах за 600 километров в тайгу, кажется, Тенькинский район Магаданской области, на посёлок Спокойный, в концлагерь.
  В.В.Овсиенко: Василий Стус тоже был в Тенькинском районе, посёлок Матросово. В ссылке, в 1977-1979 годах. После него то же пригретое место занял Зорян Попадюк...
  М.В.Симчич: Вот я попал туда ещё в 1949 году, на прииск — рудник. Там пробыл до 1950 года, до 27 апреля, а потом меня забрали на переследствие в Магадан. Снова на переследствие. А чего мне так везло на переследствия? Когда я попался один и выдержал пытки, то дело было маленькое. Но через какое-то время пришёл с повинной бывший хозяйственник нашей сотни Скала. Этот Скала дал на меня много дополнительных материалов. Они хотели везти меня на переследствие в Станислав, но что-то раздумали, что далеко везти — так что сделали? Отсюда прислали в Магадан в КГБ все материалы на меня, меня вызвали из колонии в областной центр, там кагэбэшник провёл мне доследование. А судить меня дальше уже было некуда, потому что и так только что получил 25 лет. Больше 25 лет срока не было, а ничего нового я не совершил. Хоть и был новый материал, но по старому делу. Они не могли меня винить за то, что я им не всё сказал, потому что по их закону они должны были сами всё расследовать. Если я что-то утаил, то это не только моя вина, но и их, что не сумели раскрыть. Так что судить меня у них не было оснований, только дополнили дело.
  В Магадане я пробыл ещё три года. В ту первую колонию нас на Октябрьские праздники привезли 1200 человек, а через полгода, 27 апреля 1950 года, когда меня оттуда вывозили, уже оставалось только 700. 500 умерло. Почему? — Холод, голод и тяжёлый труд забрали за полгода 500 человек. А те 700, что ещё были живы, и я в том числе, хоть и задержались при жизни, но уже были в таком состоянии, что тоже одна нога была в могиле — уже опухшие. Я тоже в то время имел опухшие ноги, уже лежал в больнице как дистрофик.
  В.В.Овсиенко: Не завезли продуктов или как?
  М.В.Симчич: Это всё делалось умышленно. Там недалеко было за теми продуктами ехать. Наш лагерь от трассы в 40 км в тундре. Там не тайга, там уже лес такой небольшой.
  В.В.Овсиенко: Потому что там уже вечная мерзлота.
  М.В.Симчич: Да, вечная мерзлота такая, что корни уже вглубь не идут, не из чего соки тянуть. Только чахлые деревца растут, метра два высотой. Нам сначала недели две-три давали пайку каждый день. Потом началось, что пайку дадут — нет хлеба. Говорят, что нет муки, поэтому не испекли. День-два нет хлеба. Поехали за мукой. Пока доедут те 40 км на базу — трактор сломался. Потом безконвойники идут его ремонтировать. Пока ремонтируют — пройдёт неделя. Через неделю привезли муку, испекли хлеб, дали один день или два дня хлеб. А пекарня была одна — что для заключённых, то и для солдат и начальства. Они вольных не могут оставить без хлеба, а если имеют какой-то запас, то держат его для гарнизона и вольных, а нам снова нет. Снова поехал трактор. Так день-два-три хлеб есть, а три-четыре или неделю нет. А на работу гонят каждый день. Говорят: идите на работу, как привезём муку, испечём хлеб, то отдадим вам и за эти пропущенные дни. Но когда привезут и мы добиваемся, чтобы отдали хлеб, то они говорят, что это уже пропало. Так люди опухли и умирали с голоду. Большая часть умерла на месте, в лагере, а небольшую часть отвозили в больницу. Там в 40 км была центральная больница, в которую со всех лагерей свозили. Там как раз был мост через реку Колыму. Туда некоторых наших везли, но немного. А большинство здесь умерли. И никто нас не хоронил по одному или по два, а так сбрасывали у вахты в кучу, а когда наберётся уже такая куча, что на полную машину (у лагеря своей машины не было, в лагере была всего одна какая-то серая кобыла, которая возила бочкой воду, — вот и весь транспорт) — так вот когда уже наберётся большая куча, то начальник лагеря попросит машину у начальника рудника. А у начальника рудника была машина, которая возила из шахты на обогатительную фабрику тот золотоносный кварц. Там добывали золото двумя способами: на открытом полигоне и в шахте. На открытом полигоне долбили такие шурфы, сносили верхние слои торфа и камней, а дальше был слой песка с золотом.
  В.В.Овсиенко: На какой глубине?
  М.В.Симчич: Где как — на полтора или на два, или и на три метра. Надо было этот слой земли — торфяники и всякие кочки — снимать долой, а глубже песок такой хорошенький, белый, будто его кто-то просеял. А второй способ — это в руднике. Я не знаю, везде ли так: скала кварцевого камня, а между тем камнем есть такие кварцевые прожилки с золотом. Но чтобы ту прожилку выбирать, надо целую шахту долбить. Долбят ту шахту, рвут, потом тот камень, что с золотом, и тот, что без золота — весь его мелют на обогатительной фабрике и промывают. А золото тяжёлое, оно имеет удельный вес 1,19. Так кварцевая пыль отсеивается, как полова от зерна пшеницы. Там был такой промывочный станок, выстеленный бархатным (бархатным) сукном: золото выпадает на бархат и остаётся, а песок вода смывает.
  В шахте лучше тем, что мороза нет. Но беда в том, что не было никакой защиты от пыли. Уже в последние годы я слышал, что давали тем бурильщикам респираторы. А тогда никаких респираторов, никакого смачивания не было, а так бурят ребята ту скалу, пыль идёт. Побурил месяц-полтора или два — и уже силикоз. Силикоз зацементировывает лёгкие. Начинает тогда кровь из лёгких идти, человек плюёт кровью, кровь так течёт, как вот у меня после этого инсульта.
  Людей, как я уже сказал, за полгода осталось в живых только 700, а 500 умерли. Помню, однажды на развод пришёл начальник лагеря, старший лейтенант Исаев, имя его забыл, и говорит: «Вот что: за последнее время производственные показатели снизились до невозможности. Этого терпеть дальше нельзя! Кто будет хорошо работать, того будут хоронить в белье, а кто будет филонить — без белья!» И выбирай себе что хочешь — либо хорошо работай и похоронят тебя в белье, а как будешь плохо работать — то без белья. А меня тогда, я вам говорю, спас тот случай, что повезли на доследование... Запишите фамилию того выродка Исаева. Вот как машина мёртвых наберётся, то вывезут между две сопки — то место называлось «Чёртова щель» — и в ту Чёртову щель вывезут, самосвал высыплет их там, и никто не хоронил тех людей. Только в 1954 году, помню, наши ребята начали освобождаться... Там были малосрочники, а некоторых, уже как умер Сталин, по всяким жалобам (родители начали писать жалобы) некоторых начали освобождать. Наших ребят там освободить освободили, а выезда с Колымы не давали. Они там оставались и работали. И подходили к нам. В зону их не допускали, а когда заключённых водили на какие-то отдельные объекты, на строительство или ремонт какой-нибудь хаты на посёлке, то освобождённые дадут конвою бутылку-две — и конвой тех наших вольных ребят пускал поговорить с зэками. Так они говорили, что ходили смотреть, сделали ли что-то с теми трупами, или нет. Так в 1954 году ещё все те трупы, те кости и лежали, как их туда свалили, никто их не хоронил. Я не знаю — может, позже их кто-то загрёб или, может, так по сегодняшний день лежат, этого не могу вам сказать, потому что этого не установил. Тот лагерь расформировали, его больше не существует.
В Магадане на пересылке, когда везли на следствие, я познакомился с Грабовецким Василием. Это киевлянин, он преподавал в Киевском университете украинский язык и литературу. За что он сидел, я не знаю, но попал в 1937 году под «ежовскую метлу» и там пробыл всю войну. В Магадане на пересылке он был бригадиром.
А был ещё один киевлянин, капитан Равич — начальник строительства Магаданской области. Как он туда попал? Он был коммунистом, но не кагэбистом, имел образование инженера-строителя, попал в армию. Я не знаю, чем он там в армии занимался, но после войны его как коммуниста направили на Дальстрой и сделали начальником строительства Магаданской области. Он назначал бригадиров и десятников из числа заключённых, потому что кадров не было.
Этот Василий Грабовецкий и тот капитан Равич нашли между собой общий язык. Василий Грабовецкий набрал наших хороших ребят. Тот Равич всегда приписывал ему процентов, сколько нужно, всегда у него было 150%. Писали там всякое — один пишет, а другой подписывает. Так вот, этот Василий Грабовецкий не давил на нас работой, а кормили нас так: кто выполнил норму на 121% — давали один дополнительный паёк, а это означало 200 граммов хлеба, 200 граммов каши и, кажется, 10 или 12 граммов сахара на каждый паёк. А кто выполнил на 141%, тому давали два дополнительных пайка, кто на 151% — три. Так что в бригаде этого Василия всегда было выполнение на 151-157%. Мы в его бригаде получали три пайка и не особо надрывались. И это благодаря тому капитану Равичу. Я в этой бригаде был три года. Она гремела как передовая, хотя мы работали гораздо меньше, чем другие. Но другим Равич не приписывал процентов, думаю, потому, что боялся. В 1953 году к весне Василий заболел раком горла и в течение двух месяцев умер, задохнулся. Когда Василия не стало, поставили другого бригадира. Того Равич не поддержал, видимо, боялся, что тот его продаст. Так что пока наша бригада гремела, мы были передовиками, — а как Василия не стало, процентов нет, мы слетели не на 150, а на 50%, и нашу бригаду разогнали.
Война с «блатными»
Я попадаю по этапу в тайгу, в 820 км от Магадана, в посёлок Мяунджа. Там строили большую, по тем временам, электростанцию. Первая очередь была на 150 тысяч киловатт, а потом ещё две — так что где-то до полумиллиона киловатт она должна была давать. Привезли нас новым этапом 3500 человек. Там был полный произвол — свезли туда полно этих блатных. Блатные были разбросаны по всем бригадам по 3-4-5 человек. Они абсолютно ничего не делают, а бригадир вынужден им проценты закрывать. У них высокие проценты, они получают те самые 2-3 пайка, ничего не делая, и бьют наших мужиков, чтобы работали, — потому что если мужики не будут работать, то и им процентов не будет, нечем будет закрывать.
Я пришёл, смотрю, что за обстановка: люди наши несчастные, многие опухшие — крайняя беда. Но вижу, что есть хорошие ребята, с кем можно было бы стукнуть этих блатняков. Но они не собраны, не организованы, не дружны. Побыл я там немного, где-то месяц, но за этот месяц собрал хорошую группу наших ребят. Говорю: «Ребята, что мы будем здесь умирать? Ради чего? Давайте что-то делать!» Так мы в один день как дали по этим блатнякам, пятидесяти человекам поломали рёбра средь бела дня, в зоне. Там работали в три смены — одни на работе, одни спят, одни готовятся... Посадили нас после этого — и тех, кто бил, и подозрительных, человек где-то около 200. Согнали нас в отдельный барак, сделали его штрафным и водили отдельно на работу в запретную зону. А рядом в БУРе (вам не нужно объяснять, что такое БУР) сидело много этих блатняков, которые сбежали из зоны, потому что их били. Так в зоне стало два барака усиленного режима.
Сначала нас выводили на работу отдельно. А потом в один прекрасный день вывели нас вместе. Думаю, это оперуполномоченный Воронцов специально свёл две враждующие группы, чтобы состряпать нам дело. Но мы подумали: дело делом, а бить блатняков надо. Вот мы тех блатняков там, на работе, и добили. Против нас возбудили дело за это восстание, потому что мы всю зону подняли. За это нас, 8 человек, судили 7 декабря 1953 года и добавили мне 10 лет по статье 59-3-16. Приплюсовали к 25 ещё 10, и вышло 25, только начало срока уже отсчитывалось со второй судимости.
Забастовки
После этого было Постановление министра внутренних дел, что тому, кто в лагере осуждён, полагается год БУРа. Так что отсидел я год в БУРе. Это отдельная камера в изоляторе. После этого меня направили на особо строгий режим в посёлок Известковый. Там была фабрика, которая обжигала известь для всей Колымы, другой такой там не было. Нас свезли туда со всех лагерей около 700 человек. Мы посовещались: ну что мы будем ходить на работу? Да ну её!.. А тут уже собрали таких же сильных духом ребят, из которых никто не дрожит, не боится, не изворачивается. И мы посовещались, что делать? — Не идти на работу.
Не пошли мы на работу один день, второй день, третий день. И так неделю. Отпраздновали в воскресенье выходной, а на вторую неделю снова не пошли. Так мы не выходили на работу месяц. Через месяц приехал секретарь обкома партии из Магадана Абабкин. Помню фамилию: Абабкин. Начал нас уговаривать, чтобы мы шли на работу, потому что в области извести нет, а из Хабаровска далеко возить в Магадан.
Мы не пошли на работу. Через какое-то время, не прошло и полутора недель, приехал секретарь обкома из Иркутска. Тоже приехал нас уговаривать. Сидим. Если бы какая-то небольшая часть не вышла на работу, то, может, и стали бы сажать, а то все 700, как один, никто не идёт, так что сделаешь — ничего не сделаешь. После Абабкина они решили «обезглавить». Я, на своё счастье, как всегда (потому что никогда меня такое счастье не обходило), попадаю в первую партию из 20 человек. Пригнали машину, конвой, нас вызвали на этап. А не говорят, что везут в тюрьму. Говорят, что на общий режим. (Смеётся). Мы знали, что это ложь, но всё равно другого выхода нет — едем «на общий режим».
Привезли нас из этого Известкового в районный центр Эльгенуголь. Нас там загнали в тюрьму. Подержали немного в этой тюрьме, перевезли в другую. За те два месяца, что с нами провозились, они организовали ещё один особо строгий режим — в посёлке Случайном в Сусуманском районе — и перевозят всех нас, 20 человек, туда. Побыли мы там немного — снова не идём на работу. Там золотоносный рудник. Перевели нас всех в третью зону, на Широкий. Там немного строительство, а немного шахты. Половину людей назначили на шахты, а половину на строительство. Мы и там не пошли на работу. Подержали нас там немного, потом начали уговаривать пойти на работу — не пошли.
Восстание
Тогда они окружили зону с собаками — выгонять нас из зоны. Начали они пролезать в зону. А там был один новый барак, ещё не обмазанный. Мы разобрали тот барак, накололи дров — потому что нечем обороняться в зоне. Если все печи разберёшь, то негде будет готовить еду. А то и кирпича нет. Так мы из того барака вооружились как могли: доски с нар забрали, некоторые брёвна раскололи, сделали дубины... В первый день не дали себя вытащить за зону, во второй день не дали, а на третий день там, где литовцы были... Потому что мы расквартировались по национальностям — литовцы отдельно, украинцы отдельно мы с литовцами и всей Прибалтикой дружили, но с москалями у нас как-то никак не получалось, потому что те всегда нас подводили, как говорится, под монастырь: когда нет никакой опасности, они герои, а когда надо стоять насмерть, то их нет, они сдаются поэтому мы их держали отдельно. И как-то на участке литовского барака прорвали оборону, ворвались в зону и выгнали часть литовцев и латышей. Мы уже внутри забаррикадировались, не дали себя выгнать.
В. В. Овсиенко: А они с оружием, стреляли, или как?
М. В. Симчич: Они не стреляли — они с собаками, с палками и прутьями. Если бы они с оружием шли, то нигде не сказано, что я у него не отниму автомат. А когда идут в рукопашную, то там люди не думают, что он должен жить — там люди думают, что либо он умрёт, либо тот... Так что они с оружием не шли. Это нам выгодно было бы, чтобы они шли с оружием, потому что мы могли отнять оружие — кто-то был бы убит, ну пусть половина будет убита, но ведь половина останется в живых, возьмут автоматы в руки и со всей Колымы их выгонят.
Так вот, тех литовцев и латышей забрали, а мы всё-таки не сдались, остались в зоне. Тогда они что придумали? Продержали литовцев до сумерек, в сумерках вывели в тундру, а потом завернули назад. А большинство осталось — те, которые им больше всего были нужны. Тогда они и тех литовцев вернули.
Затем на следующий день объявляют: всё, строгий режим отменён, будем вас развозить по всем зонам общего режима, кто откуда приехал. Я опять же попадаю первым на «общий режим». Нас, 17 человек, взяли в первую машину. Но смотрим — да совсем не туда нас везут. Привезли нас в Сусуманскую районную тюрьму, это в 800 километрах от Магадана. Подержали нас там три недели, оформили дело. Осудили нас на 5 лет «крытки» и отвезли в Магадан. Дату суда не помню, но это был 1955 год, поздняя осень... Если бы я себе что-то записывал или старался запомнить... Я же никогда не думал, что я буду жить, что доживу до такого времени, что это будет нужно и что я это смогу кому-то рассказать. Мы тогда жили одним днём. Но если умирать — то стоя.
В. В. Овсиенко: То есть эти 5 лет не добавлялись, а...
М. В. Симчич: Некуда было добавлять, потому что уже было 25 — поэтому из нашего срока 5 лет «крытой» тюрьмы. Меняли режим. У вас разве такого не было?
В. В. Овсиенко: Было, было — только уже 3 года тюрьмы давали.
М. В. Симчич: Ну, то же самое было и у нас, что давали год «крытки», или два, или пять. Так мы получили по пять «крытки» из этого же срока.
Отвезли нас в Магадан. В Магадане встретил я в 20-й камере очень интересного человека — Антоновича, историка, который в нашей камере и умер. Это было уже в начале 1956 года. А нашли мы его случайно. Нас, 17 человек, привезли в Магадан в изолятор. Ждём, когда будет лётная погода, потому что зимой дороги нет и нужно лететь самолётами до Хабаровска, а из Хабаровска уже железная дорога. Однажды Пётр Кобылянский вынес парашу и, возвращаясь, встретил историка Дмитрия Антоновича. Антонович сидел недалеко от нашей камеры, его тоже везли в крытую тюрьму. Но его не бросали к нам, он не знал, что мы здесь есть, а мы не знали, что он есть. Они встретились случайно. А эти двое знали друг друга по Норильску. Узнали. Как только Пётр пришёл в камеру и сказал, что встретил Антоновича, мы все 17 сразу же подняли крик, потому что к тому времени уже был приказ политических с бытовиками не держать вместе. Мы вызвали начальника изолятора и добились, чтобы Антоновича перевели в нашу камеру. У меня как раз была эта «Новая история Украинской ССР», которая в то время вышла. Я сейчас уже не помню, каким образом я её приобрёл. Когда мы добились перевода Антоновича в нашу камеру, я поселил его рядом с собой внизу на нарах. Он уже был пожилой человек, чтобы не лазил на верхние нары. Потому что коек не было, а были сплошные нары. Мы вместе просидели, может, недели три. А сидели мы долго, пока дождались: то погода нелётная, то самолёта нет. Долго тянули с нашей отправкой. А мы и не очень торопились, потому что нам что здесь тюрьма, что там тюрьма. Если бы нас ждало что-то лучшее, а не тюрьма, то мы бы спешили, а так знаем, что нам впереди 5 лет твёрдо, так что спешить некуда.
Однажды утром ребята ещё спали, а Антонович как-то плохо спал, нервы были не в порядке. Взял ту книжку и читает. Я уже не спал, лежал рядом с ним, а он приподнялся — в камере лампочка горит всю ночь. Читал, читал — и как-то так схватил воздух — х-х-х. Книжка из рук выпала, он ещё раз — х-х-х... Я схватил его, положил на нары, закричал, ребята все повскакивали. Одни начали бить в дверь, чтобы вызвать врача, другие — воды, туда-сюда... Несколько раз вздохнул так тяжело и затих по сегодняшний день. Это внук того историка, старого деда, Владимира Антоновича. Тоже историк. На вид ему было лет 45-50.
В. В. Овсиенко: Кто-то мне на этом моём «этапе» уже рассказывал о нём. Что слушал его лекции в заключении. Кажется, Мирослав Мелень в Моршине.
М. В. Симчич: Вот я и встретился с Дмитрием Антоновичем случайно. Ещё я жив, ещё Грицько Чмелик где-то во Львовской области живёт или во Львове — тогда вместе с нами в камере был. Он что-то тоже о нём написал, но очень мало — видно, забыл.
В. В. Овсиенко: Значит, Дмитрий Антонович умер в начале 1956 года?
М. В. Симчич: Да, в начале 1956 года, где-то так в марте, может, в конце февраля. В Магаданской тюрьме, в изоляторе, 20 камера. После смерти Антоновича мы начали голодовку, требуя ответа, почему нас долго не отправляют. Семь дней мы голодали, затем вызвали областного прокурора. Он пообещал, что нас отправят, что и было сделано. Повезли нас на аэродром, посадили в самолёт «Дуглас», до Хабаровска. В Советском Союзе к тому времени ещё сохранялись американские самолёты. Американцы же давали России в войну и транспортные, и боевые самолёты. Так «Дугласом» отвезли нас в Хабаровск, из Хабаровска — в Новосибирск. Нет — в Иркутск, а из Иркутска — в Новосибирск, из Новосибирска — на Урал, из Свердловска — в Челябинск, из Челябинска — в Москву, а из Москвы, с «Красной Пресни» — в «купеческий город» Елец.
Когда мы туда приехали, утром проснулись — уже завтрак. Надзирательницы, которые разносят баланду, дают нам по миске капусты, ну, щи. Восемь лет я был на Колыме — я не то что не видел, что такое картофелина или что такое капуста, но и не нюхал их. Там, на Колыме, они не растут, так что если даже где-то осенью немного удавалось привезти, то это было для вольных. А в лагерях ни капусты, ни картошки. Никто ничего не видел, кроме каши из пшённой, овсяной и ячменной крупы. Мы, восемь лет не видевшие капусты, как накинулись на ту капусту, съели. Пришла наша надзирательница забирать миски — мы чистые миски подаём. Она привыкла, что кто-то съест, кто-то оставит. Кто Колымы не видел... А мы все съели подчистую. «Ребята, вы что, всё съели?» — «Съели». — «А вы бы ещё ели?» — «Давай!» Так она нам ещё по две миски дала. А я тогда себе думаю: «Вот какой я дурак! Да тут надо было ещё пять лет назад сидеть, а не на Колыме, где я ни капусты не видел, где земля никогда не размерзается, где вечная мерзлота, где я так мучаюсь, а вот здесь — капуста есть! Дурак я, дурак. Чего я так долго терпел? Почему я раньше не восстал, чтобы уже давно здесь быть!» (Смеётся).
Комиссия
Это был 1956 год, к весне. Ну, попали мы в тюрьму — тюрьма как тюрьма! Вы были в тюрьме, так знаете. Попали в тюрьму и сидим. Но где-то 2 августа открываются двери, приходит старший по корпусу: «Собирайтесь». — «Куда?» — «В баню». — «Да мы же, — говорим, — два дня назад были в бане». — «Собирайтесь, пойдёте в баню». — «Зачем?» — «Судить вас будут!» Ну, мы все расхохотались — все только что осуждённые, а он говорит, ещё судить. А он не в курсе дела, не умеет объяснить, что это комиссия, что будет пересмотр дел. «Судить вас, — говорит, — будут». Ну, судить — так судить. Пошли мы в баню, там парикмахер, нас бреют. До тех пор нас бритвой не брили, а только машинкой стригли. Пришли мы в баню, а там сидят парикмахеры. Каждый подходит по очереди, бреют нас. Два дня назад дали бельё — снова дают чистое. Побрили, переодели нас в чистое бельё.
Приходим в камеру. Через несколько минут подбегают надзиратель и корпусной, вызывают по алфавиту. «Куда?» — «На суд». На суд — так на суд, какая мне разница. Вызвали пять или шесть человек, а нас в камере сидело 17. 5 человек вызвали. Нет, нет, нет, но где-то через час возвращаются. «Что?» Пятерых вызвали — всех пятерых освободить! Прошли комиссию. Вызывают вторую партию — снова освободить! Я попал аж в третью партию, с Грицьком Чмеликом. Всех освободили, а нас двоих оставили. Грицьку оставили ещё два года досиживать, а мне семь. Мне сняли до десяти и Грицьку до десяти, но у того уже считалось восемь лет отсиженных, а у меня только третий после суда. Так я ещё досиживал семь с половиной лет до десяти. Из тех 17 человек нас двоих оставили, двоих освободили «с отбытым», а остальных — «не считать судимыми».
Затем на второй день оформляли документы, на третий день тех, кто освободился, вызвали, дали паспорта, они поехали домой, а мы двое с Грицьком остались сидеть. Было нас в камере 17, а осталось только двое. Камера большая, ребят нет. Был шум, гам, кто в шахматы играет, кто читает, кто что — а тут мы только вдвоём. Ходим по большой камере, грустно — не дай Бог. Так после комиссии мы вдвоём сидели ещё два месяца. А потом написали мы жалобу: если отменили нам старую судимость, то почему нас держат в крытой тюрьме? Теперь наша вторая судимость считается первой.
На эти жалобы пришёл ответ — вывезти нас в лагерь.
Тайшет
Уже не повезли нас больше на Колыму, а в Тайшет. В Тайшете пробыл я на 19-м лагпункте на лесозаводе каких-то месяцев пять, может. Навезли в зону человек сто каких-то обер-бандитов-бытовиков, таких же убийц, худшей швали. Для чего? Дали им отдельный барак, чтобы нас терроризировали. А в лагере остались те, кто не прошёл комиссию. Основная же масса лагерного населения освободилась. Свезли нас кого из Норильска, кого из Караганды, кого с Колымы, кого из тюрем, кого откуда. Немного осталось после комиссии. И между нас бросили этих бандюг, чтобы помогали нас добивать.
Мы начали с ними говорить, думали, может, найдём с ними какой-то компромисс, чтобы без скандала. Раз поговорили — не помогло, второй раз поговорили — не помогло. Как-то подошли на обед на заводе в столовую. Там наши ребята придут, станут друг за другом в очередь, раз-раз прошёл каждый, себе взял, да и пошёл, на стол ставит. А пришли двое из той шайки и без очереди стали. Там кто-то обратил внимание: «Ребята, так некрасиво, надо в очередь». А тот, долго не думая, разворачивается и этого — в морду. Ну, там, конечно, бить их нам не дали, разняли. Но мы решили: надо с ними кончать, потому что толку не будет.
Что сделали? Собрали, кто что мог найти: солярки, бензина из гаража — что кто смог. Принесли с собой в зону, окружили барак, зажгли. Кто оттуда хотел выскакивать — дубиной по лбу. И они там сгорели. Началось следствие, нас начали таскать, а свидетелей-то нет. Потому что остались одни такие, что хоть убей, никто ничего не скажет. Возбудили дело «по аналогии»: кто уже был судим за похожее. Нашли троих человек по аналогии, дали по 10 лет. Потому что доказательств никаких нет — со всей зоны не нашли ни одного свидетеля, который бы сказал, что он видел, как такой-то поджигал барак или такой-то бил дубиной того бандюгу.
А после этого 40 человек нас из зоны... Как мне везло — 40 человек из зоны попадаем на особо строгий, в 307-ю колонию в том же Тайшете. Там я просидел три года. Но это было не хуже для меня, а лучше. Почему? Я тут таких людей встретил, каких редко где встретишь. Я тут встретил доктора Горбового Владимира — это адвокат, который защищал Степана Бандеру на Варшавском процессе. Туда же привезли Дужего Петра — это референт пропаганды. И Колесника Михаила. Ага, особенно мне по душе был Сорока Михаил. Так там я застал Горбового, Дужего, Сороку Михаила и ряд других интеллигентов. Там хоть и был особо строгий режим, но на работу мы там тоже не ходили. Мы их в конце концов так научили, что они уже нас и не пытались гнать на работу, потому что из этого всё равно ничего не выходило. На работу мы не ходили, так и заработка никакого нет. У кого есть какая-то семья или какие-то знакомые, чтобы прислали хотя бы на курево, то хорошо, а у кого нет — то нет. Так что: хоть и голодные, только самый паёк, курить нечего, но на работу не ходим. Но какие же люди в зоне сошлись! Тихо, мирно, спокойно, занимаемся, читаем, кто может — тот пишет. Так что вместо того, чтобы мне было хуже, я себя на этом особо строгом три года чувствовал, как на десятом небе. А то, что голодный или полуголодный — к этому я уже за десятилетия привык, мне не привыкать к такому!
Мордовия
Пробыли мы здесь три года — и нас всех из Тайшета вывезли в Мордовию, всех политзаключённых, до единого. Это уже был 1960 год, кажется, в начале апреля или в конце марта.
В Мордовии попадаю в пятую зону. Это был тогда особо строгий лагпункт. Побыл там до осени. А осенью этот особо строгий в Мордовии расформировали, разбросали по всем лагпунктам — на 7-й, на 11-й, на 2-й, где-то там 4-й, кажется, был, где была больница.
В. В. Овсиенко: Это Барашево, 3-й.
М. В. Симчич: Да, 3-й — это Барашево. На 3-й, на 19-й. Так разбросали нас по всем лагерям. Я попал на 7-й. Назначили меня на лесозавод пилить брёвна. Я пришёл туда, посмотрел: тяжёлые брёвна. Катай их, пили, думаю, а у меня уже язва. Я отказался катать эти брёвна. Начальник отряда посмотрел в формуляр... А за каждым из нас тянется формуляр — где ты сидел, за что сидел. Посмотрел и, видно, не захотел со мной долго возиться, отправил меня на этап. Попадаю я на 2-й. А там швейная фабрика. Ну, там пошёл я на машинке шить. Сначала строчил я на телогрейки вату, а потом набрался большей специальности: перевели меня вшивать карманы в железнодорожные шинели.
В. В. Овсиенко: Высшая квалификация.
М. В. Симчич: На высшую квалификацию перевели, вшивать карманы. Но обострилась у меня язва, начала кровоточить. Снова попал я в больницу на 3-й, почти два месяца пролежал. Из больницы попал на 11-й. Дали мне третью группу, а это уже давало право выбирать работу. С третьей группой я попал на парники, сажать рассаду.
Поздней осенью 1961 года, перед Новым годом, пришла новая инструкция: всех, кто дважды судим и кто судим на высшую меру, отправить на особый, в камеру. Там, в Мордовии, особо строгим был 10-й. Как только пришёл приказ, я снова же попадаю в первую машину. Вскоре пришёл ещё один указ: кто отсидел половину своего срока, тот имеет право быть переведённым на строгий режим. Затем через какой-то год я снова попадаю на строгий режим, снова на 11-й лагпункт. Там в той же огородной бригаде я добыл до 7 декабря 1963 года, до конца своего срока. Оттуда и освободился.
В. В. Овсиенко: Вас отпустили прямо из зоны или куда-то везли?
М. В. Симчич: Никуда не везли. Меня выпустили прямо за зону — иди, куда хочешь. Иди, куда хочешь, за исключением того, что начальник спецчасти дал прочитать в бланке: западноукраинские области, Прибалтика и Гродненская область — «въезд воспрещён, за нарушение — под суд». Я прочитал, расписался, поехал.
Запорожье
Приехал в Потьму, а из Потьмы в Москву, а из Москвы в Запорожье. Что в Запорожье? Два месяца мучился, пока прописали. Из зоны дали направление, потому что когда освобождают, спрашивают, куда едешь. В западноукраинские области мне сказали сразу — «въезд воспрещён», так я взял направление в Запорожье. Там у меня был знакомый. Не он знакомый, а брат знакомого, с которым я вместе сидел. Тот человек меня принял. Но в Запорожье меня не прописывают, говорят: «Езжай туда, откуда ты приехал. Ты чего сюда приехал?» Я два месяца ходил-ходил, ходил-ходил... А это как раз 1964 год, когда был тот кризис, что хлеб был везде кукурузный, такая паника, полуголод. Я посидел у того человека какую-то неделю или полторы и подумал: сколько я у него могу сидеть, кто я ему такой? И пошёл я искать прописку, уже не вернулся к нему, а пошёл на вокзал, сел и клюю носом на лавочке, чтобы переночевать. Но только заснул, как рыжий такой милиционер: «Эй, гражданин, поднимись, нельзя спать! На вокзале спать нельзя!» Так я прятался — там была большая пальма в углу. Я за те ветки зайду, лягу, свернусь калачиком и немного посплю, чтобы отдохнуть. А долго не поспишь, потому что пол холодный, замерзаешь. Это всё равно, что в карцере.
Ходил я так, ходил, и где я только не был — во всех этих комах-райкомах. Не прописывают. Но как-то в трамвае кто-то узнал, что я лагерник: вся лагерная одежда на мне засаленная... Мы разговорились, и я говорю, что езжу-езжу и никак не прописывают. А он мне говорит: «А ну-ка сходите в исполком городского Совета — есть в исполкоме такая комиссия по прописке и выписке. Сходите туда — они вам помогут».
Мне делать нечего, думаю, пойду попробую, потому что уже два месяца мучаюсь, сплю на вокзале, милиционер не даёт заснуть. Уже до того дошло, что только кожа да кости. Пришёл я туда, нашёл, где это. А там надо записаться в очередь, чтобы попасть на приём. Записался я в очередь, а очередь ещё на десять дней. Через 10 дней прихожу, но за это время я уже себе надумал-передумал. Я пришёл туда, открыл дверь, смотрю — сидят три таких здоровых держиморды. Я сказал: «Добрый день!» Они отвечают: «Здра-авствуйте! Здра-авствуйте! Зачем пришёл?» — «Я пришёл, чтобы вы меня посадили в тюрьму». Они так посмотрели — не попадалось им таких: «Как это так — посадить в тюрьму?» — «А так просто — посадите меня в тюрьму!» — «А вы кто такой?» — «Это совсем другой вопрос. Я — бывший политзаключённый, который просидел 15 лет, и в худших условиях я имел прожиточный минимум. Доказательством этого является то, что я жив. А что я политзаключённый и просидел — вот вам моя справка об освобождении». Дал им ту справку и говорю: «Я в худших условиях имел прожиточный минимум. Что это означало? 300 граммов хлеба, кружка холодной воды, через два дня на третий — черпак тёплой баланды, и на восемь часов отпирались нары, окованные железом, и я хоть каких-то полчаса мог полежать, пока не замёрзну, отдохнуть, а потом бегать по камере туда-сюда, чтобы снова согреться. А здесь у вас на так называемой воле я не имею и того, что в тюрьме. Чихал я на такую волю — сажайте меня в тюрьму!» Они никто не говорят между собой, как-то так оторопели и говорят: «А вы делали попытку прописаться?» — «Я уже два месяца мучаюсь, уже обошёл все ваши райкомы, все комы обошёл, и футболят меня от инстанции к инстанции, никто не хочет прописывать. На работу не берут, потому что не прописан, а прописать не хотят. Меня заедают вши, я голоден, и я ещё раз вам говорю: сажайте в тюрьму!» — «Мы не имеем на это права». — «Если вы не имеете на это права, то я сейчас выйду отсюда от вас и дам вам такое право». — «А что вы сделаете?» — «Что в голову придёт — то и сделаю! Сойду сейчас вниз, и что в голову придёт, то и сделаю, чтобы дать вам право меня посадить». — «А у вас есть домовая книга?» — «Есть». — «А форма 15 заполнена?» — «Заполнена». — «Давайте сюда».
Дал я ему домовую книгу — ту, что дал мне этот брат знакомого. Из своего дома он мне дал домовую книгу — прописывайся. Тот посмотрел и написал на форме 15 начальнику милиции: «Тов. Рыженко. Прописать». У того товарища Рыженко я был уже десятки раз, но он меня не хотел прописывать, футболил туда-сюда. «Идите, сейчас вас пропишут». Думаю: обманул москаль! Кто им верит? Но не могу ему сказать, что обманул, а то ещё...
Забрал я ту форму 15 и книжку под мышку и еду прямо в милицию. Пришёл в милицию, даже в дверь не стучу, открыл, зашёл. Как раз застал начальника милиции за столом, подаю ему ту форму 15. Он глянул на ту подпись «прописать» и говорит: «Иди в 7-й кабинет, там пропишут». А тот 7-й кабинет рядом, через коридор. Я пошёл туда и минут за 20 меня прописали. Послали в военкомат, потому что я ещё был военнообязанный, мне был 41 год. А военкомат тут же. Пошёл я в военкомат, а там нужна фотокарточка — а у меня нет. Послали сделать фотокарточку. Я пошёл, сделал, пока принёс — уже никого нет, закончился рабочий день.
Прихожу на второй день утром в военкомат, там мне довольно скоро выдали военный билет — девушки выписали, а тот военком дал мне наставление: если будет война, то там-то место сбора, чтобы имел с собой котелок, две пары белья, харчей на три дня. Так меня определили запасным солдатом 41-го Уральского полка. Я тут же из бездомного, из заключённого сделался солдатом 41-го Уральского полка города Запорожья. И ещё меня предупредил начальник милиции — чтобы завтра же шёл оформляться на работу.
Мне больше нечего было делать, как оформляться на работу, потому что я голый, голодный. Вернулся к этому Павлу, сказал, что прописался. А тот мне говорит: «Всё, завтра веду тебя на завод и устрою помощником сталевара! Будешь хорошо зарабатывать, всё будет о'кей!» Этот Павел работал сталеваром, но был уже на пенсии. Но что он мне тут же подсовывает? У его сестры есть дочь, а сестра за москалём замужем, за Хрулёвым. И уже мне ту дочь клеят! Я думаю: Господи мой, куда я попал — зачем мне кацапка? Как бы я себе такое позволил? Так я и думаю себе, что надо бежать отсюда, потому что только прописался, а тут уже тебе пихают... Говорит: «Пойдём со мной к сестре, там у них есть большая времянка. Пока что будете жить во времянке. Там всё есть, тебе будет хорошо. Завтра идём на завод, я тебя устрою».
Я, пан Василь, посидев в доме, может, с полчаса, убегаю прочь. «Куда идёшь?» — «Иду в город, сейчас вернусь». И как пошёл — так пошёл снова на вокзал. Ещё ночь на вокзале пересидел, а на второй день пошёл сам искать работу и спрашивать людей, где бы найти какую-нибудь квартиру.
Сватовство в двух словах
Так, спрашивая от дома к дому, пришёл к матери моей будущей жены. Она работала квартальной. Это какая-то бесплатная функция. Кто-то мне посоветовал пойти к ней. Мать Раисы нашла соседку, которая примет меня на квартиру. Та соседка Мария была вдова. Я пришёл к ней с Раисиным отчимом Василием. Она глянула на меня, а я в том лагерном бушлате, та шапка, такой замученный за эти два месяца — на чёрта похож! И говорит: «Ой! Нет! Нет! Нет! У меня нет места, я никого не хочу к себе брать! Не надо мне!» Ну, а тот говорит: «Пойдём прочь!» Вернулись. «Ну что, взяла Мария Мирослава на квартиру?» — «Да нет, не хочет».
А мама посмотрела на меня и говорит: «Ну что ж, поживите до весны у меня, а весной себе где-нибудь найдёте». И мы тут же договорились, что я ей буду платить каждый месяц 50 рублей. За эти 50 рублей она мне будет готовить завтрак и ужин, а обед я буду себе иметь на заводе.
Так я дожил у них до весны, а весной она говорит мне: «Мы начинаем ремонт. Мы с вами договаривались до весны. Ищите себе квартиру, переходите куда-нибудь, потому что и нам с вами невыгодно, и вам с нами невыгодно во время ремонта».
А Рая, моя нынешняя жена, как раз пришла с работы раньше — что-то заболела. Я подошёл к ней и говорю: «Раиса Андреевна, мама мне отказала в вашей квартире. У вас нет кого-нибудь из знакомых, где есть какая-нибудь времянка или комната, чтобы мне снять?» А она говорит: «Как раз есть — у моей подруги выехали квартиранты из времянки». — «А вы бы меня повели?» — «Поведу».
Идём к той подруге, а по дороге я смотрю — девка как девка. Думаю, порядочная она или нет, а всё равно я здесь никаких не знаю. И говорю: «Вот вы меня ведёте на квартиру. А если я найду квартиру — вы пойдёте со мной?» — «Куда?» — «Да куда я, туда и вы!» А она хлоп-хлоп глазами и говорит: «Пойду!» А я говорю: «А вы знаете, чего вам может стоить дорога с таким партнёром, как я? Вы же не знаете, кто я». Потому что я не говорил, что я политзаключённый. Что из тюрьмы я пришёл — этого не скрывал, это видно всем. Но за что я в тюрьме сидел, этого я никому не говорил. Говорю ей: «Я — бывший политзаключённый. Если вы свяжете свою судьбу со мной, то можете и в ссылку со мной вместе попасть, и в тюрьму, в Сибирь и куда угодно. А чего-то хорошего я вам обещать наперёд не могу, потому что я и сам его не жду. Я не знаю, как сложится. Думайте, чтобы потом не имели ко мне какой-то обиды, что я вас не предупредил, не объяснил». А она, недолго думая, мне говорит: «Да что Бог даст — то и будет!» — «Ну раз так, то пойдём».
Пошли мы к той Тамарке, её подруге. Та нас приняла во времянку на квартиру. В тот вечер мы ещё не перешли, потому что я шёл в ночную смену на работу. А на следующий день, когда вернулись с работы она и я, то как перешли к Тамаре, так и по сегодняшний день. Так я женился — в двух словах засватал и женился. Но и объяснил ей, что её может ждать...
Через три с лишним года меня забирают во второй раз, она остаётся уже с ребёнком одна. Прожила без меня семнадцать с половиной лет с двумя детьми. Один — этот Игорь, старший, который звонил сегодня, ему было два с лишним года, а младшего ещё не было. Младшего на свидании в Мордовии, на 19-м, приплюсовали — этот уже лагерного производства. А когда я во второй раз вернулся на волю — ещё не приехал домой, как уже милиционер меня ждал, чтобы оформить мне надзор. Дали ещё год административного надзора: сидеть дома после 6 часов вечера, до 6 часов утра нельзя выйти за дверь.
Социалистический образ жизни
Что я там ещё не досказал?
В. В. Овсиенко: Про Запорожье.
М. В. Симчич: Да, это Запорожье. Здесь мы поженились, пробыли три с половиной года вместе. Я оформился на «Запорожсталь» каменщиком ремонтировать мартеновские печи. Никогда их не клал, эти печи, но беда учит быстро. Я устроился по четвёртому разряду, поработал что-то с неделю. Главный инженер Чирва посмотрел и говорит мне: «Слушайте, Симчич, я вижу, вы так работаете, что вам полагается лучший разряд. Вы по четвёртому, а вам полагается пятый». — «Так в чём задержка? Если полагается, то и дайте». Он меня сразу перевёл, так что в первый месяц мне заплатили по пятому разряду. Проработал я на ремонте металлургических печей полтора года. Но скоро приехало КГБ и дало этому главному инженеру задание за мной следить. Я проработал под его присмотром три месяца. Это уже весна 1964 года. А он же был не только старшим инженером и начальником ремонтного цеха, а ещё и секретарём парторганизации. Как-то он мне говорит: «Слушайте, Симчич, завтра будет профсоюзное собрание, так чтобы вы обязательно пришли. Чтобы не вздумали не прийти, как вы это делаете». Мне так надоели в лагере те начальники отрядов, те занятия, что я никогда не ходил на профсоюзные собрания. А он мне говорит: «обязательно придите». Я взял и пошёл. Сел на последнюю скамейку, взял себе какие-то там газеты, журналы. Что там говорили, я не знаю, потому что ни до тех пор, ни после того больше на собраниях не был.
Когда собрание закончилось, все вышли, и я с самого зада вышел, иду на проходную. Слышу сигнал автомашины. Оглянулся — он из машины зовёт меня: «Симчич, идите сюда!» Я подхожу. «Садитесь в машину». — «Зачем?» — «Поедем, — говорит, — на Днепр, на пляж». — «А зачем?» — «Отдохнём». — «Да я, — говорю, — не устал». — «Я, — говорит, — хочу с вами поговорить. Садитесь в машину. У меня есть бутылка коньяка, закуска — садитесь, поедем». Да, думаю, что я теряю — сел, едем.
Приехали мы на Днепр, заехали далеко от тех пляжников, что греются на песке. Расположились, он вытащил бутылку, выпили мы по рюмочке коньяка, закусили. Он говорит: «Симчич, в чём дело?» И рассказывает мне, что присматривался ко мне и убедился, что я работаю не хуже старых рабочих, и сразу повысил разряд. Говорит: «Как ты пришёл, на третий день приехало КГБ и мне тебя описали целым чёртом, что ты такой-сякой, чёрт его знает какой, чтобы я за тобой следил и им доносил. И время от времени приезжают, спрашивают, что и как ты делаешь, куда ты ходишь, с кем ты говоришь, о чём ты говоришь и так далее. Всё меня расспрашивают, чтобы я давал информацию. Я за тобой проследил три месяца и ничего в тебе плохого не вижу. Если бы, — говорит, — у меня были все такие, как ты, плохие, то наш завод гремел бы на весь Союз, первое место имел бы! Что они от тебя хотят?» Я и объясняю ему подробно, со своей точки зрения, не так, как ему объясняло КГБ, а так, как оно есть. Он человек умный, понял, и спрашивает меня: «Как ты живёшь?» — «Да как живу...» — «Где живёшь?» — «Да живу во времянке». — «Я тебе дам квартиру однокомнатную». — «Пан Чирва, это невозможно». — «Как невозможно? Я секретарь парторганизации, я начальник ремонтного цеха, я что скажу, то и будет. Что захочу — то и сделаю». — «Это так, вы и секретарь парторганизации, вы и начальник участка, и что скажете, так и будет, но ведь вы только что мне рассказывали о тех ребятах, которые к вам приходили... Здесь есть у вас люди, что уже по пять-шесть лет стоят в очереди на квартиру, с такими же красными партийными билетами, как у вас. Так если вы дадите квартиру мне, что я здесь ещё и полгода не работаю, а тому, кто уже пять лет стоит в очереди, не дадите, то эти ваши ребята тут же вас и съедят. И вы не будете ни начальником участка, ни секретарём — вся ваша карьера полетит. И вы без ничего останетесь, и я без ничего. Ни у меня квартиры не будет, ни у вас ничего не будет. Это делать нельзя». — «Ну, а что же делать?» Говорю: «Мы, украинцы, не должны быть глупее евреев. Еврей всегда, в любом случае находит какой-то выход — а почему мы не можем найти? Мы тоже найдём». — «А какой выход?» Говорю: «У вас есть кооперативное строительство?» — «Есть». — «Дайте мне кооперативную квартиру. Я как-нибудь на первый взнос деньги соберу. И у меня будет, где жить, и вас никто не тронет, потому что как раз не хватает 20 человек, чтобы собрать на кооперативный дом. Никто вас за это не будет проверять — и у меня будет квартира». — «Пиши заявление». Ну, не будешь же на берегу реки писать заявление. Пришёл я домой, рассказываю жене. Жена обрадовалась, и сразу кричит мне: «Пиши на трёхкомнатную». Женщины всегда хапучие... Я написал. На второй день приношу, даю ему. Говорю: «Я написал на трёхкомнатную, потому что всё равно там 20 человек не хватает, так, может, пройдёт». Он говорит: «Пройдёт». Но там какой-то есть завком, или как он называется, стал просматривать: на трёхкомнатную надо чтобы было двое детей, а у меня только один — этот Игорь родился, второго ещё и в помине не было. Завернули моё заявление, вызвали меня, говорят, нельзя. Я прихожу с заявлением к Чирве: «Такое дело, у меня один ребёнок, а надо двое». Он говорит: «Пиши двое!» — «Так как двое, если у меня один ребёнок?» — «Пиши двое, кто проверять будет?» Я сажусь, переписываю заявление: «Симчич Игорь Мирославович». А жена всегда хотела иметь дочь Оксану, так пишу: «Симчич Оксана». Пишу на год младше. (Хохочет). Даю заявление Чирве в руки — уже сам не несу в завком. Он отнёс то заявление. Через три месяца я поехал сюда, на Западную Украину, занимать деньги. Здесь у меня были старые знакомые, немного мама дала мне денег, немножко мы уже своих собрали, 700 одолжил у знакомых. За три месяца собрал первый взнос, а через шесть месяцев получил ключи от квартиры. Так что когда меня забрали, то жена осталась с ребёнком в своём доме, а не в чужой времянке. По сей день есть ордер, где написано: «Симчич Мирослав, Раиса, Симчич Игорь, Симчич Оксана». А Оксаны той так и не родилось! (Смеётся).
«Никто не забыт, ничто не забыто»
Итак, 28 января 1968 года приехало КГБ из Ивано-Франковска и забрало меня «по вновь открывшимся обстоятельствам». Начали меня вербовать, чтобы пошёл на открытый процесс. Я на это не согласился. Начали валить на меня всё, что у них ещё было не списано, и крыть меня фальшивыми свидетелями.
В. В. Овсиенко: Был ли какой-то повод для ареста?
М. В. Симчич: Повод был один: тогда большевики начали кампанию «Никто не забыт и ничто не забыто!» Потому что началась западная кампания против большевизма, что здесь нет прав человека, что у нас украинцев много сидит за национальные дела. Ещё Хрущёв начал огрызаться. Когда оттуда кричат, что сидят борцы за свободу, то они начали выставлять, что это не борцы за свободу, а обычные бандиты, и начали во второй раз судить старых подпольщиков. Тогда не только меня — тогда в каждой области кого-то пересуживали. Делали открытые суды, снимали кино, посылали на Запад и показывали украинцам диаспоры, что мы не политзаключённые, а бандиты. Они, те бандиты, сами так о себе говорят.
Вот в Косовском районе, в Космаче, в 1944 году сотней Скубы и взводным Ложкой была ликвидирована большевистская десантная группа. Это до 1967 года было в тайне, никто не знал, кто это сделал. Но в 1967 году кто-то это выдал (кто — я не знаю). Большевики нашли того взводного Ложку, открыли процесс. Он сам был буковинец. Они его сагитировали, что ты честно признайся, всё расскажи, а за твою честность мы тебя не будем судить, освободим из зала суда. И он пошёл на это. Они сделали открытый процесс в том же селе, в какой-то праздничный день согнали со всего района людей. Ложка выступил перед людьми, что вот я, добрые люди, такой-то и такой-то, в 1944 году совершил такое-то большое преступление, поубивал советских десантников и так далее. Говорит, что под влиянием украинско-немецких националистов совершил большой грех перед Советским Союзом, перед советским народом, но прошли годы, я уже теперь одумался, очень сожалею и даю клятву перед всем народом, перед всем Советским Союзом, что я буду честным лояльным советским гражданином — простите меня, люди добрые! Он так выступил на открытом процессе. Его там же судят на высшую меру наказания и в Ивано-Франковской тюрьме расстреляли! Скоро после суда его и расстреляли.
Они думали и меня так... Когда меня взяли повторно, им было мало старого дела. Этого взводного Ложку «раскрутили» только на этот один десант. А у меня 42 эпизода идёт в деле. Я просидел под следствием 25 месяцев и 13 дней: меня всё время уговаривали всеми способами — и материально, и как ты только хочешь, и пугали, — чтобы я пошёл на открытый процесс. Ты, говорят, 15 лет отсидел, раньше наш Кодекс был до 25 лет, а теперь мы изменили только до 15. Ты их уже отсидел, так иди с нами на компромисс: бери на себя это дело и ряд других дел, которые мы не можем списать, потому что не на кого. А тебе всё равно... Говорят, нас из Москвы давят, почему мы не находим виновников. Вот у нас не на кого — ты нам помоги списать те дела, чтобы нас из Москвы не били, а мы тебя тут из суда отпустим домой, потому что ты уже 15 лет отсидел.
Я с ними тогда на компромисс, на открытый процесс не пошёл. Так они мне сделали по-другому.... У меня по приговору 1949 года было 25 лет. В 1953 году, отбывая меру наказания в Магаданской области, за бунт в лагере и за избиение доносчиков (по-нашему, стукачей) меня судили и по статье 59-3 и 16 присоединили к 25 ещё 10 десять лет, но срок не может быть больше 25 лет. Так что новый срок начинался уже не с первой судимости, а со второй, снова 25. А в 1956 году, во время «хрущёвской оттепели», разбирали все политические дела и процентов 90 политических освободили полностью и сняли судимость. Небольшой части скинули сроки до 10-15 лет. Части сняли до отбытого. Было три категории: снять судимость полностью, сократить до отбытого, оставить часть. Или совсем ничего не снимать. Мне тогда сняли до 10, и я сидел до 1963 года.
Тот Ложка — он сам на себя наговорил, что в молодые годы попал под влияние украинско-немецких националистов, наделал больших преступлений и просит прощения. А его расстреляли, как собаку, и будь здоров. Такое же хотели и со мной сделать. Из Запорожья самолётом во Львов, дальше автомашиной в Ивано-Франковскую тюрьму, посадили в 86-ю камеру. Выдвинули 42 эпизода обвинения. А свидетелей у меня теперь!.. Если в первый раз не было свидетелей, то теперь свидетелей сколько хочешь! Таких чертей приводят мне, обвиняют в 42 эпизодах. И на все есть свидетели. Я, может, этим и спасся, что многих полностью отбил. Как? Они меня обвиняют, что такого-то дня, такого-то месяца, такого-то года был такой-то случай и что я это преступление совершил. А я же хорошо пошевелил мозгами, вспомнил, где я тогда был, с кем был... И на каждый эпизод у меня было по меньшей мере 8 свидетелей, а то было даже 200. Вот, например, в одном эпизоде обвиняют, что я убил оперуполномоченного. А это было в воскресенье средь бела дня на танцах. Все те молодые люди ещё живы, потому что прошло всего 15 лет. Есть два свидетеля, что это я сделал. Я написал заявление, вызвал прокурора и заставил подклеить это заявление в дело, потому что следствие невыгодные заявления отбрасывает. В том заявлении написал, что не буду сам называть свидетелей защиты, потому что можете подозревать, что я беру своих сторонников. В том селе есть две основные улицы, так прошу вызвать жителей одной улицы, на которой минимум 200 дворов. Пусть люди засвидетельствуют. В тех 200 дворах наверняка найдётся как минимум человек 20, которые были на тех танцах и помнят, кто это сделал.
Они так и сделали — некуда было деваться. Вызвали не только две улицы, которые я назвал, а перетрясли всё село. В селе 720 дворов, и никто, кроме этих двух их фальшивых свидетелей, не сказал, что это был я. Потому что на самом деле это был не я. Так я все 42 эпизода отбросил. И что они мне могли сделать? А боролся я уже не потому, что я очень боялся, а мне просто не хотелось, чтобы они торжествовали надо мной, что меня, как дурака, обкрутили, запутали и убили. Думаю себе: я вам не Ложка, я не дам себя юридически обкрутить.
Продержали меня на следствии 25 месяцев и 13 дней. То есть: 2 года, месяц и 13 дней просидел в Ивано-Франковске в одиночной камере на следствии. Передали дело в областной суд. Есть один-два свидетеля, что я виноват, а есть 10-20 свидетелей, что я не виноват. Или и целое село. И областной суд дело не принял. Подали дело в Киев, в республиканский суд. Там держали его месяца три, вернули назад: и республиканский суд не принял. Тогда они отослали его в московский суд, в Верховный суд СССР. Тот его держал почти год и тоже не принял. Тогда они отослали в Прокуратуру СССР. И Прокуратура тоже завернула. Нет, нет оснований судить!
А ещё очные ставки были. Вот они вызывают на очную ставку меня и своих свидетелей. Меня сажают посередине, одного понятого слева, одного справа. Вводят того свидетеля: «Узнавай, кого ты знаешь?» А тому свидетелю уже заранее скажут, где я сижу, покажут ему фотографию: вот так выгляжу — чтобы тот узнал. Тогда он приходит и показывает: вот этого я знаю, тогда-то и тогда-то он при таких-то обстоятельствах совершил такое-то преступление. А что я делал? Они посадят меня, допустим, посередине. Надзиратель вышел позвать свидетеля, а я пересяду на место понятого. Свидетель приходит — и упрямо говорит на того, кто посередине сидит: этого я знаю, этот тогда-то, то-то... Тот понятой отказывается! А в понятые берут любого заключённого. Какой-то мужик перепугался насмерть! Фамилия его была Василик, как у нашего епископа.
В. В. Овсиенко: Потому что тогда судить надо его!
М. В. Симчич: Да. Он перепугался, говорит: «Да я не был, да я не знаю, я в то время в Красной Армии служил! Звоните в полк, откуда я...» Перепугался мужик! Потому что свидетель говорит, что видел, как он убил человека.
Так я и разбил их доказательства. Просто мне не хотелось, чтобы они торжествовали надо мной победу. Не дал себя обкрутить.
Так что они, наконец, сделали? Видят, что никто судить не берётся, а на компромисс я не иду, так написали в Президиум Верховного Совета СССР, чтобы мне отменили постановление комиссии Верховного Совета от 1956 года, которым мне снизили срок с 25 до 10 лет. А это что означало? Десять я отсидел, а 15 надо ещё сидеть, потому что те первые пять лет, что я сидел, пропали, они не считаются. Потому что, хоть комиссия мне и сняла, но всё равно срок не считался со второй судимости. Так что 15 я отсидел, а 15 ещё надо сидеть. Это ходатайство областного КГБ Верховный Совет удовлетворил: отменяют постановление своей комиссии за 1956 год, возвращают мне старый срок 25 лет и забирают меня в Мордовию досиживать.
Урал
Пробыл я в Мордовии два года. А затем в 1973 или 1974 году часть заключённых перевезли на Урал, в Пермскую область. Всяких этих полицаев оставили в Мордовии, а старых оуновцев и активных шестидесятников, семидесятников забрали на Урал. В Мордовии я был на 19-м, а в Пермской области на станции Всехсвятской в колонии № 35 я пробыл семь лет. Там я уже встречал этих шестидесятников. Туда пришли Иван Свитличный, Игорь Калинец, Валерий Марченко, Евгений Пронюк и многие другие. Здесь мы познакомились. Здесь у меня с первого дня завязалась дружба с Валерием Марченко. Даже тогда, когда он уже освободился (на сегодняшний день что можно ему пожелать — только Царство небесное), он никогда меня не оставлял. Почти не было такой недели, максимум две недели, чтобы я от Марченко не имел письма. Многие его письма я сохранил и вывез из лагеря. Почему я их сохранил? Я думаю, что они имеют и литературную, и историческую ценность. Если не мне, то детям или кому-то из наших, кто занимается историей и литературой, они пригодятся. Есть у меня письма и от Калинцов...
Добыл я на Урале свой 25-летний политический срок, а остальные 5 лет у меня были по бытовой статье! Так что перевели меня к ворам.
В. В. Овсиенко: А где эта зона?
М. В. Симчич: А это в той же Пермской области, вот тут в книжке Валерия Марченко в очерке «Раз 15, два 15!!!» записано... Да я не вижу ничего, надо очки взять... «Город Кизел, почтовое отделение Гошковка, посёлок Верхняя Косьва, п/я 201/20» (Прим. 1). Перевезли меня на 20-й лагпункт...
В. В. Овсиенко: Вместе с Василием Подгородецким?
М. В. Симчич: Да, вместе с Подгородецким, потому что он так же, как и я, был судим в лагере по бытовой статье. Потому что они, когда судили второй раз, старались не давать политическую статью. Они считали, что это лагерный бандитизм.
В. В. Овсиенко: Какие у вас были отношения с Валерием Марченко?
М. В. Симчич: Как вам сказать... Писали мы разные заявления, те заявления они отправляли за границу. Старые оуновцы — чем мы отличались от младшего поколения — тем, что у нас не было никаких связей с Западом. Когда мы сотнями тысяч, миллионами... Наверное, не меньше миллиона украинцев сидело после войны — никто на нас не обращал внимания. Мы там с голоду подыхали, а никто не замечал. И вообще на внутреннюю политическую обстановку в России Запад не обращал внимания, потому что стоял перед Сталиным на коленях. Да и думали себе, что Россия — это ерунда. Но когда увидели, что большевики поставили свои ракеты СС-20 с атомной начинкой в 200 километрах к западу от Берлина, сообразили, чем это им пахнет, тогда начали искать себе союзников в Советском Союзе. Тогда увидели, что в Советском Союзе есть силы, которые борются против него, начали искать себе спасение. А пока думали, что Россия слабая, её можно игнорировать, то не замечали нас, что здесь есть какие-то силы, которые хотят Украины, которые мучаются, которые умирают. Мы же так же ежедневно умирали, как сейчас умирают чеченцы. На повстанческую борьбу ОУН-УПА Запад не обращал внимания. Даже после того, когда живые свидетели с оружием в руках в 1947 году прорвались из Закерзонской области на Запад, и то никто на это не обращал внимание. Все думали: пусть там себе... Так, как мы теперь смотрим на Чечню. Когда где-то одному еврею наступят на пальцы, то кричит что ой-ой-ой, права человека нарушают! А когда ни за что москали убивают весь чеченский народ, трёхтонные бомбы бросают в те ущелья, из столицы, из Грозного, сделали развалины, то весь тот Клинтон говорит, что это внутренние дела России. Целый народ убивают — так пусть убивают, никто и внимания не обращает. Так и тогда на нас не обращали. Аж когда увидели, что им угрожают московские ракеты с атомной начинкой, то тогда начали искать союзников. Начали встречаться с этой младшей генерацией.
Я помню, в 1947 году генерал Шухевич выслал в Варшаву связных, просил у американского посольства помощи, хотел связи. Так они сказали, что ой-ой-ой, идите, не дай Бог, чтобы большевики не узнали, что вы у нас были, что мы с вами говорили. Даже говорить не хотели. А уже теперь, когда им стало под носом пахнуть московской атомной начинкой, тогда уже начали искать вас, шестидесятников, налаживать связи с Украиной, кое-что распространять и пропагандировать.
Ещё два с половиной...
Итак, я писал заявления. Я был достаточно грамотен, чтобы написать, но кому его дать, как его отправить, я не знал. Нас забрали после войны, не осталось никаких связей. А вас хоть и забрали, но остались на воле ваши друзья, у которых были связи. Так вам, новому поколению, удалось использовать ту конъюнктуру, которая сложилась между Западом и Востоком.
Мы с Валерием время от времени подавали заявления на Запад на разные темы. За одно из тех заявлений я получил ещё два с половиной года уже после того, как отсидел 30 лет. Я написал то заявление, а Валерий его немножко подредактировал. Переслали мы его. Как это делалось, я вам не буду рассказывать, потому что вы это сами делали, так что знаете. Если бы кто-то другой, то ему надо было бы рассказывать. Но я до сих пор никому не говорю, каким способом мы это делали.
В. В. Овсиенко: Такие вещи и не надо рассказывать, потому что те люди остались в России. Это враждебное государство, оно может тех людей наказать.
М. В. Симчич: Да-да. Я написал то заявление и выслал на имя Брежнева. В нём я описал всю свою жизнь, начиная со дня вступления в УПА, что меня побудило в неё пойти, как я там боролся, что я за это получил от советской власти — до последнего дня, того, что я находился в лагере.
В. В. Овсиенко: Каким оно было по объёму?
М. В. Симчич: Большое, минимум десять рукописных листов. Я сдал его в спецчасть, спецчасть дала мне квитанцию, что заявление зарегистрировали, отослали. Через какое-то время приезжает из Киева оперуполномоченный КГБ УССР полковник Гончар.
В. В. Овсиенко: Гончар? Знаю Гончара.
М. В. Симчич: Вот вызывает меня полковник Гончар и говорит: «Симчич, ... твою мать, ты что наделал!» Я говорю: «Свят-свят, вы что, говорю, что-то...» — «Ты, — говорит, — наделал шуму на весь мир!» — «Какого?» — «Ты написал клеветническую жалобу и её опубликовал немецкий журнал &bdquoШпигель“, или как там, а от него потом по всем странам Западной Европы и Америки, где только проживает украинская диаспора, из &bdquoШпигеля“ перепечатали, разошлось по всему миру!» — «Слушайте, — говорю, — если бы говорил кто-то другой, тот, кто не понимает, то вы бы, может, поверили, а может, не поверили, но вы-то хорошо знаете, что я сижу за семью заборами... У нас так: один — большой забор, из зоны три предзонника — один поменьше, потом второй, потом ещё больше. И за зоной — ещё три предзонника. Сами, — говорю, — посмотрите, за семь заборов я могу что-то отсюда кому-то передать? Я никуда за зону не выходил. Каким я способом мог передать? Далее. Я сдал заявление в спецчасть, вот имею документ. За каждое слово, что я там написал, я несу полную ответственность. Если там есть хотя бы одно слово лжи, хоть на одну букву не так — я там проверил хорошо, даже где точка, где запятая, там всё сделано от и до, потому что я знал, кому я даю, наперёд я всё рассчитал — если там что-то найдёте не так, тогда судите меня. Но если там нет лжи, то судить меня не сможете. А высылать в журнал я не высылал, я послал Брежневу. А почему Брежнев передал туда, я не знаю. Каким образом она там оказалась, спросите Брежнева. У него с Вашингтоном прямая связь, с Лондоном прямая связь, с Бонном тоже — спросите его, он вам скажет. А что вы ко мне? Слушайте, вы же взрослый человек, пришли меня спрашивать. На это только Брежнев может ответить, а я Вам этого не могу сказать». Он говорит мне: «Вы не валяйте дурака, это сделала ваша жена». — «А как, — говорю, — моя жена могла это сделать?» — «Она была на свидании, вы через неё передали». Говорю: «Слушайте, пан полковник, опять же не будьте ребёнком. Вы знаете, что для женщин, которые приезжают к нам на свидание, у вас специально есть женщина-надзиратель, которая заглядывает в каждую бумажку, каждую банку откроет и помешает конфитюр, колбасу или сало порежет на кусочки и заглянет в каждую дырочку. Ваши женщины нашим женщинам заглядывают в каждую дырочку. Ни сюда к нам, ни от нас нельзя ничего пронести. Если вы в здравом уме, а не психически больной человек, то это поймёте».
Он так что-то подумал-подумал, да и говорит себе: «Я знаю, вы просидели 30 лет, вы ничего не написали и ничего не напишете, я это хорошо знаю. Но вы должны склонить свою жену, чтобы написала ответ тем западным антисоветским клеветникам». Это чтобы моя жена написала, что это не моя статья, что это не я писал, а что это ложь, что это кто-то фальшивку написал от моего имени... Такой ответ, по его мнению, должна была написать моя жена. А я ему говорю: «Пан полковник, что я не напишу, это вы хорошо сказали и это вы хорошо знаете. А напишет ли вам моя жена или не напишет, я этого не знаю, но попробуйте сами поразмыслить. Моя жена была октябрёнком, после октябрёнка была пионеркой, после пионерки — комсомолкой, плюс к этому была секретарём комсомольской организации цеха. Отец её — активный коммунист, по профессии сталевар, варил сталь на большевистские танки, которыми вы раздавили и поставили на колени всю Европу. Эта семья полностью ваша. Идите и с ней говорите». Говорю: «Это ваш человек. Я женился на своей жене случайно. Вы меня не пустили в родной край... Наверное, у вас там до сих пор записано, что в западные области мне и носа нельзя было показывать. Я туда и не ездил. Я не выбирал, а где попал в дом, там на первой, которая попалась, женщине и женился, потому что хотел жить, как и все люди. Я на это имел право даже по вашим законам. Но, — говорю, — это ваш человек, вы идите к ней и с ней говорите. Пусть она вам напишет. Если напишет. Потому что я вам такого не напишу и я вам склонять жену не буду». А я знаю, что чёрта с два она им напишет. (Смеётся).
В. В. Овсиенко: А когда это заявление было написано?
М. В. Симчич: Где-то в 1978 или 1979 году. Я точно теперь не помню, потому что я тогда это делать делал, но что я буду жить, что мне это ещё надо будет с вами об этом говорить, я, ей-богу, не думал.
Затем я ему говорю: «Идите к жене, пусть она вам как напишет, так и будет у вас». Он мне говорит: «В таком случае вы получите десять лет». А я ему: «Пан полковник, если бы это говорил кто-то другой, то мне было бы не удивительно, но вы хорошо знаете, что я 30 лет уже отсидел. Это правда?» Говорит: «Правда». — «Я, — говорю, — ещё и десять отсижу». Я встал — он сидел так за столом, а я так, — я встал, повернулся, пошёл, хлопнул за собой дверью так, что окна зазвенели. Так как ушёл, так больше я того полковника, того Гончара, не видел. Он такой, среднего роста... И он меня, наверное, больше не видел, и не увидимся, но после этого меня перевезли на Токмачку, в Запорожскую область. Приехало КГБ, начало таскать людей: где я в секции живу, где я на работе работаю, с кем я по зоне прогуливаюсь и т. д. Начали собирать на меня материалы. В течение трёх месяцев насобирали 42 свидетеля. Сажают меня в карцер. Приезжает старший советник юстиции Запорожской области капитан Тищенко и предъявляет мне ордер на арест как антисоветскому клеветнику. Предъявляет мне материалы, что я выступал в поддержку польской «Солидарности» (как раз тогда «Солидарность» шумела), что я критиковал экономическую и национальную политику Советского Союза, что я говорил, будто все блага, которые создаёт народ, вывозят в Африку и Азию, а наш народ живёт абы как, через пень-колоду, и т. п. Насобирали этих материалов, свидетелей и хотели дать обещанных десять лет.
Но пока я сидел, кто-то дал знать на Запад — я до сих пор не знаю кто. Что человек отсидел уже 30 лет, так чтобы не выпустить живого свидетеля из зоны, зазря возбудили дело. Так они назад: и выпустить не хотят, и судить по политической статье тоже не хотят. И взяли переквалифицировали статью 62 на 187-1: «клевета на советскую действительность». По этой статье судят пятидесятников, иеговистов, и меня туда пришвартовали — да в уголовный лагерь. Она от 6 месяцев до 3 лет. Дали мне два с половиной года, но камерного, особо строгого режима, как злостному рецидивисту, потому что я уже третий раз судим. Сделали мне медицинскую комиссию, как обычно заключённому делают, когда отправляют в тюрьму. Что мне тут повезло — что начальница тюрьмы в Запорожье оказалась очень порядочным человеком, и главный врач Иван... Как-то забываю фамилии...
Когда меня привезли в тюрьму, там пошёл шумок: гу-у-у, привезли такого бандита, 30 лет сидит. Наверное, начальнице санчасти кто-то из КГБ кое-что сказал, как тому инженеру Чирве. Она заинтересовалась мной и как-то вызвала и начала со мной говорить. Я начал ей рассказывать — кто я, что я. Потому что таких заключённых в те годы в Запорожье уже не случалось. Она смотрела на меня, как на какое-то чудо. (Смеётся). Поговорила со мной и убедилась, что я совсем нормальный человек, а не такой бес, как меня представили. В первый раз ничего не сказала, только чтобы я записывался к ней на приём (а меня давили гипертония и язва), она будет стараться давать мне лекарства. Так я приходил к ней, и она сама давала мне лекарства у себя в кабинете (их же разносят медсёстры) и говорила часто записываться. Если она не понимает, то я понимаю, что если я буду к ней часто приходить, то нас могут раскусить. Я записывался к ней редко. Однажды пришёл, а она говорит: «Вас хотят замучить». Видно, кто-то что-то ей сказал... Я не спрашивал, почему она так думает. Говорит: «Вас хотят замучить, но мы не дадим». — «А каким способом?» — спрашиваю. — «Отправим вас в инвалидный лагерь. Со второй группой не имеют права заставить вас работать. Будете в камере потихоньку лежать и так выживете эти два с половиной года. Потому что если с рабочей группой вас погонят в лагерь, то там вы не выживете на работе. У вас такое состояние здоровья, что не выдержите. А не работая, не ходя, выживете в камере».
Сказала чаще жаловаться на здоровье, чтобы было много материалов. Я так и делал: болит — не болит, а кричал, что болит. Они сделали комиссию (меня на неё и не вызывали), дали мне вторую группу. Повезли в Ворошиловградскую область, где был особо строгий режим для инвалидов. Я там половину срока отсидел, а после половины по их закону, у кого нет нарушений, того отправляют с особо строгого на строгий. Переправили меня в Днепропетровскую область в 45-ю колонию. Здесь я досидел те два с половиной года.
Всё же не хотели меня живым выпустить. Так что сделали? Оставалось мне до свободы около месяца. Возвращаюсь как-то с обеда, а у моей койки стоят два надзирателя с вот такими здоровенными ножами и говорят, что они эти ножи нашли у меня под подушкой. Арестовывают меня, ведут к оперуполномоченному, он тут же выписывает мне 12 суток карцера. Приводят меня в карцер, раздевают, заводят в камеру, где выбиты окна. Как раз такая плохая погода, снегом метёт в окно. Как я выдержал те 12 суток — не знаю. Лечь... На 8 часов отстёгивают нары, на которых можно бы полежать, но ведь холодно. А я только в спецовке. На общем режиме не забирают телогрейку, а тут забрали. Майка, рубашка и курточка. И всё. Как я за эти 12 суток не погиб, не знаю. В карцере же нет ничего: цементный пол, параша — и всё. На 8 часов отстегнут нары, но вылезешь, сядешь на них, немножко посидел — тебя колотит, приходится слезать, снова ходить, согреваться. Ноги у меня опухли, посинели, аж почернели, так, как тогда, когда меня били шомполом на пытках. Как я там не погиб, не знаю.
Двое последних суток я домерзал на полу, потому что уже не мог на ногах держаться. Когда закончились 12 суток, пришли два надзирателя, взяли меня под руки, подняли, завели в секцию, бросили на мою койку. Это уже оставалось дней 4 или 5 до освобождения. Я ходить не мог, ребята приносили мне из столовой баланду, и сразу меня накормили. Я немножко отошёл...
Воля на привязи
Наступил день освобождения, а я уже не верю, что меня освобождают. Пришёл надзиратель: «Симчич, собирайся на свободу». А я ничего не собирал. (Смеётся). Так, как было, всё оставил, все свои сумки. Пошёл только из каптёрки забрал два чемодана с письмами. Один был огромный, а второй поменьше — полные писем. Надзиратели помогли их занести на вахту, потому что я не в силах был. Вытащили за зону те два чемодана, завели меня в штаб, выписали справку об освобождении, а там меня уже ждала жена. Дату я помню: 30 апреля 1985 года.
Встретила меня жена — как к журналу бесплатное приложение (смеётся), подняла за руку, завела в какую-то там комнату, то лагерное с меня содрала, переодела в чистое и завела в автобус, потому что я сам не мог ходить. Привезла домой в Запорожье, и застали мы там Орысю Сокульскую — жену Ивана. Орыся Сокульская, Оленка Антонив с моей уже коллеги, потому что их мужья сидят...
Ещё не успели разговориться, как позвонили в дверь. Жена открыла. Смотрим: старший лейтенант милиции и ещё один с ним. Пришли оформить мне административный надзор. Забрали меня. Младший сын Мирослав меня из дома не пускал (старший, Игорь, был в Пскове, заканчивал электротехнический институт). Вцепился в меня — и вместе привезли нас в милицию. Там оформили мне год надзора. После этого приходили дружинники или милиция если не каждый день, то минимум через день проверять, дома ли я.
В. В. Овсиенко: Какие у вас были ограничения?
М. В. Симчич: Нельзя, как они говорили, посещать все общественные места: не идти в кино, никуда. Я спросил, имею ли я право пойти на демонстрацию — сказали «нет». Определили мне маршрут: из дома на работу, с работы домой. Только через полгода я у начальника милиции добился права помогать жене на даче полоть огород, а то и туда не пускали.
Через какое-то время в областной газете «Индустриальное Запорожье» на всю первую полосу появилась обо мне статья: такой-сякой убийца, убил 42 человека. Что там понаписал тот корреспондент, Легейда фамилия... Что я поубивал много людей... Это для того, я так думаю, чтобы настроить против меня людей. Но вышло наоборот. Как-то, когда я уже имел разрешение бывать на даче, мы с женой договорились, что после работы не возвращаемся домой, а едем на дачу. Там всегда есть работа. Были там в субботу и воскресенье. А в понедельник утром сели там недалеко на троллейбус, поехали на работу — жена к себе, а я к себе. Я на «пятиминутку» утром никогда не ходил. Потому что я работал токарем, я свою работу всегда знал, она у меня одна и сегодня, и завтра. Это шофёрам — сегодня он едет сюда, завтра туда — каждый день нужна разнарядка, а я на разнарядку не ходил. Итак, в понедельник пошёл сразу в токарку. Успел смазать и запустить станок. Потому что станок, как придёшь, надо прежде всего проверить, как и что. Начал работать.
Вдруг смотрю: бежит с разнарядки вся шоферня ко мне в токарку. Думаю, в чём дело? Кричат: «Дед, ... твою мать, ты почему всех коммунистов не поубивал? Смотри, сколько их, блядей, ещё ходит!» Одни кидаются целовать меня, другие... Потому что до тех пор они не знали, кто я. Пришёл себе на работу, устроился, работаю. Они меня подозревали, что я не такой, как все. Почему? Там был передо мной токарь. Почти у каждого шофёра, кроме государственной машины, была своя собственная легковая машина. Ему что-то сломается, так куда он идёт? Идёт к токарю что-то там выточить. Мой предшественник брал за какую-то работу трёшку или бутылку водки. Так же пришли ко мне. Я стал так же делать, но не брал ни трёшки, ни бутылки. Приходят, заказывают, а я потихоньку, по очереди, между государственной работой, делаю им, как они говорят, «шабашку», но денег ни у кого не беру и выпивки тоже не беру, потому что не пью. Говорят: «... твою мать, что за дед? Водки не пьёт, деньги не берёт, а дело делает». Думали-гадали, решили, что иеговист. Наверное, иеговист. И так меня считали иеговистом, пока не вышла та статья. Так я вам говорю, какой был её результат: «Почему всех коммунистов не поубивал...»
После этого статей больше не появлялось. А ребята ко мне относились хорошо, и не только шофёры, а всё то окружение. Разве только секретарь комсомольской организации. Он сначала говорил, что я полицай, а после статьи и он замолчал. Все относились ко мне не как к товарищу, а как к родному папе: «Дед, ты только скажи, что тебе надо!»
Пока я сидел, жене кто-то продал за 80 рублей кусочек земли, где должна была быть дача. Жена обтянула его парой ниток проволоки, но никакого домика не могла построить, потому что это дорого стоит. Так закопала четыре столбика, обтянула их рубероидом, чтобы было куда зайти, когда солнце печёт или когда дождь пойдёт. И писала мне об этом. Я успокаивал: сердечко, потерпи немного, как освобожусь, то построю тебе там домик. Освободившись, начал строить. Так скажу тем шофёрам, что нужен кирпич — привезут. Высыплют и уехали. Когда я хотел заплатить — никто с меня и копейки не взял, как и я ни с кого. Нужны были доски на пол и постругать их — привезли доски, но как постругать? Говорю своему начальнику участка, такой Морж: «Михаил Артемович, надо постругать доски, так я не знаю, как». — «Ерунда, — говорит, — у меня начальник столярного цеха коллега». Взял на выходной день ключ от цеха, заказал машину, взял ещё одного человека — и мы сами постругали все доски. А это машина досок. Спрашиваю: «Но как же мы их с завода вывезем, там же военизированная охрана?» Говорит: «Дед, не твоё дело. Если надо, пьяного директора вывезем, а не только твои доски». Так я думал себе, как же это так? Но он пошёл. Мы достругиваем, а он пошёл на вахту посмотреть, кто дежурит. А они все — те шофёры и те, кто там дежурит — все связаны между собой. Шофёры воруют — охранники пропускают, охранники воруют — шофёры им вывозят. Все воруют. Пришёл. «Ну, как?» — «Сейчас грузим, едем». Погрузили доски, я сажусь с ним в кабину, подъезжаем под вахту, этот показал ему свою физиономию, тот этому козырнул, нажал на кнопку, ворота открылись, мы выехали, закрыл — и мы поехали на дачу.
Коломыя
Так я проработал на «Запорожстали» в гараже до 1996 года, пока не пришло мне отсюда, из Коломыи, сообщение по телефону: «Возвращайся в Коломыю, там тебе выделили однокомнатную квартиру, чтобы ты, наконец, имел возможность вернуться в свой родной край». Сообщил один коллега по УПА.
Когда развалился Союз, то уже мне можно было сюда ехать. Я приезжал и зашёл к этому своему товарищу. Его дочь работала здесь в городском Совете. Суятицкая Надежда. Говорит, что некоторые выезжают из города, некоторые умирают. Бывает, что освобождаются квартиры. Спрашивает, почему я не возвращаюсь. Да, говорю, некуда. Так она где-то там говорила с главой городского Совета, и тот пообещал, что даст мне квартиру. Только, говорит, пусть напишет заявление. Я написал заявление, отдал этой девушке, но сам к тому главе и не ходил, что-то не очень в это верил. Это был первый глава, Машталер. Он то обещал, но не дал, всё тянул. Был я в очереди двенадцатый, а через год я оказался двадцатый. Вместо вперёд, пошла очередь назад. Ну, я уже махнул рукой. Но пришёл второй глава... Как же его фамилия... Теперь уже третий, коммунист Корчинский. Тот второй глава через три месяца сказал той девушке, чтобы позвонила мне: пусть Симчич приезжает 27 марта 1996 года в Коломыю, получит однокомнатную квартиру. Я приехал сюда и здесь мне предоставили эту однокомнатную квартиру, в которой мы сейчас с вами говорим. Как только получил, то всё бросил, что там было в Запорожье — и ту дачу, и ту квартиру — и живу здесь.
В. В. Овсиенко: Вот я второй раз у вас, а жены не видел — где же она?
М. В. Симчич: А жена в селе. Там у неё хозяйство: у неё десять кур, трое гусей и поросёнок, два кота и две маленькие собаки. Она страшно любит хозяйство.
В. В. Овсиенко: А что это за село?
М. В. Симчич: Березов Выжний, моё родное село. Должна кормить то хозяйство. Потому что большего дохода, чем пенсия, у нас нет. Пенсия у меня небольшая, по старости, потому что у меня нет производственного стажа. А у жены тоже заработок был невысокий, так что и пенсия небольшая. Дети нам не могут помочь, потому что сейчас оба сына безработные. На пенсию далеко не разгонишься, а ещё надо платить за эту квартиру. А те куры... Вот сейчас будем жарить яичницу. А чтобы тех кур прокормить, что мы делаем? На пенсию покупаем ячмень и кормим тех кур и поросёнка. Потом имеем кусочек мяса, кусочек сала и какое-то яйцо. А если какая-то курица уже старая, то надо зарезать. Так как-то и выживаем с селом. А без села трудно выжить.
В. В. Овсиенко: А какие у вас теперь, так сказать, общественные обязанности?
М. В. Симчич: Пока я был молодым, работал активнее, а сегодня — по моим силам. Когда приехал в Запорожье, то организовал Братство воинов УПА и был главой Запорожской кошевой управы. А приехал в Коломыю — здесь начали приходить старые знакомые, друзья и попросили меня возглавить Коломыйское городское районное Братство воинов ОУН-УПА. Я уже третий год являюсь его главой. А за этим сажаю картошку, свеклу, чтобы было как-то как переживать зиму.
Мы не только плакали — мы и боролись
М. В. Симчич: Вот так коротко о себе, потому что здесь и половины нет того, что я пережил. Это я так, чтобы вас долго не мучить. А как станешь вспоминать — ой-ой-ой. Что-то зацепишь, а остальное оставишь.
В. В. Овсиенко: Можно будет добавить ещё что-то, потому что я в Коломые ещё день-два пробуду. Я хочу спросить, были ли какие-то ваши публикации или о вас?
М. В. Симчич: Обо мне были статьи. Теперь готовится повесть моей жизни в двух томах.
В. В. Овсиенко: Это вы написали?
М. В. Симчич: Я писал так, как с вами. Рассказывал редактору газеты в Коломые Михаилу Андрусяку. Он уже подготовил первый том, дал мне проверить, исправить. С неделю назад я вернул ему первый том, уже проверенный. Когда будет издан, не знаю, потому что нет денег. И второй записан, но его ещё надо переписать на бумагу.
В. В. Овсиенко: Какое должно быть название?
М. В. Симчич: Книга будет называться «Братья грома» (Прим. 2). Попадаются мне воспоминания — порой такие слабые, что аж неохота и читать. А это материал такой, что имеет вес, книга будет очень интересная.
В. В. Овсиенко: Да вы прекрасно рассказываете.
М. В. Симчич: Я хвалю не потому, что это моя книга. Но и там я не всё вместил. Если бы всё собрать, то надо бы 3-4 таких книги писать. Это же шесть лет партизанской войны и 32 с половиной года лагерных издевательств и борьбы. Потому что мы же не только плакали в лагере, мы и боролись. Если бы были какие-то немного лучшие условия, чтобы я мог сесть себе спокойно и год за годом всё описать...
В. В. Овсиенко: Знаете, я в 1996 году готовил к печати книжечку Оксаны Мешко, назвал её «Свидетельствую» (Прим. 3). Тоже автобиографический рассказ, его записал в последний год её жизни профессор Василий Скрипка. Я написал к ней маленькое предисловие. И вспомнил Патриарха Владимира, в миру Василия Романюка, тоже политзаключённого. Ещё до обеда в последний день своей земной жизни он освящал выставку ужгородского художника Степана Усенко в музее Шевченко и сказал такую вещь: «Духовные подвиги не пропадают даром. Всегда найдётся кто-то, чтобы засвидетельствовать о них». А уже после обеда Патриарх умер. Так и вы являетесь свидетелем национально-освободительного движения.
М. В. Симчич: Есть нас таких трое, что выдержали более 30 лет. Ну, некоторые засчитывают и ссылку. Но ведь ссылка — это же не лагерь!
В. В. Овсиенко: Шумук Даниил — 42 года, 6 месяцев и 7 дней, включая 5 лет ссылки.
М. В. Симчич: Я же на каком-то ослабленном, на общем режиме из 32 лет, 6 месяцев и 3 суток ни одного дня не был. Я прошёл такие три режима: строгий, особо строгий и тюремный. И ещё карцер. Если посчитать все эти карцеры, сколько я в них просидел — Боже ты мой! Это много рассказывать, я всё это обошёл.
В. В. Овсиенко: А кого ещё хотели вспомнить, у кого было более 30 лет?
М. В. Симчич: Ну, кроме Шумука ещё Юрий Шухевич и я имели более 30 лет. У меня ссылки нет ни одного дня, я никогда не попадал ни на какую милость. Я попадал, как говорится, из-под дождя да под водосточную трубу, от волка убежал — на медведя наскочил. Три режима: 32 года, 6 месяцев и 3 дня... И вот депутаты в Верховной Раде голосуют против нас, как против бандитов, и не признают нас равноправными воинами, которые боролись за украинское государство. Те энкавэдисты, которые стреляли наш народ, вывозили в Сибирь, уничтожали — те имеют все привилегии, а нас дальше считают преступниками.
В. В. Овсиенко: Да, они имеют хорошие пенсии от государства, против которого всю жизнь боролись. Даже эти совсем недавние. Скажем, я где-то так в 1995 году услышал, что в Житомире умер начальник СБУ и ставят нового. И кого ставят? Леонида Ивановича Чайковского — того самого Чайковского, который в 1981 году вёл моё дело, был тогда майором, а теперь уже он полковник. Я обратился к главе СБУ — кого же вы ставите? И рассказываю свой конкретный пример, что он вёл дело, по которому я теперь реабилитирован. Ну, пришёл мне вежливый ответ из СБУ, что, мол, мы вам сочувствуем, но он тогдашних законов не нарушал. Да нарушал он даже тогдашние законы! Всё-таки поставили его руководить СБУ Житомирщины. Тогда я пишу Президенту, что, мол, этот человек боролся против возникновения украинского государства, причём он плохо защищал ту твердыню, которая называлась СССР, потому что она же рухнула. Так, наверное, вы теперь его ставите для того, чтобы он и Украину завалил? Это плохой специалист. Не нужны Украине такие специалисты, которые назывались на Московщине «заплечных дел мастера», палачи Украины. Это врачи нужны, инженеры нужны, учителя нужны, но службу безопасности каждое новое государство меняет полностью. Ещё я написал, что не требую, чтобы их сейчас сажали туда, где я был, но пусть бы такие специалисты зарабатывали сейчас себе на хлеб серпом или молотом. Настоящим, не бумажным. Пришёл мне ответ, но уже не такой вежливый. А Чайковский побыл на должности что-то года три, потом его уволили, и всё. А тот судья Коваленко, который меня судил в Радомышле (меня обвинили второй раз в том, что я якобы две пуговицы оторвал милиционеру), — тот судья до сих пор судит. А тот судья, который ещё в 1973 году судил меня, Пронюка и Лисового, — он судил аж до 1992 года, был первым заместителем председателя Верховного суда — Цупренко П. Г. Ушёл себе на пенсию...
М. В. Симчич: И имеет большую пенсию...
В. В. Овсиенко: Умер уже, но ещё года два-три он жил, выйдя на пенсию. Это же тот Цупренко нам, политзаключённым, присылал ответы: «Осуждён правильно, жалоба не обоснованна». Что бы ты ни писал — ответ один. Кстати, он стал первым заместителем Председателя Верховного суда именно осудив нас — Лисового, Пронюка и меня...
М. В. Симчич: Я так сам на себя смотрю, сам себя спрашиваю, почему я жив? Я никогда не думал дожить до этого времени. Так думаю: почему я жив? Может ли человеческий организм столько выдержать, сколько мой выдержал? Другие рядом погибли... Почему же тот Валерий Марченко, молодой парень, пришёл в 35-ю колонию, что во Всехсвятской Пермской области, — пришёл здоровый, как гром, а через 6 лет его организм полностью сдал позиции? А мой на то время уже 25 лет держался, так ещё и до сих пор живу. Почему?
В. В. Овсиенко: Нет, у Марченко были простужены почки ещё с семнадцати лет.
М. В. Симчич: А вот Иван Свитличный. На моих глазах Свитличный сдал. Мы были в одной зоне — Свитличный, Валерий Марченко, Евгений Пронюк, Евгений Сверстюк, другие ребята. Кто там держался физически хорошо, так это Игорь Калинец. Калинец какой пришёл здоровый, такой и ушёл физически здоровый. Он, правда, немного такой напыщенный, думает, что вот «я Ярема — мудрая голова», и никто не умнее меня. Ну, это у каждого свои недостатки... Я за характер никогда никого не сужу. А все остальные сдали. В то время, когда пришли в лагеря шестидесятники, семидесятники, тогда уже каждый день пайку хлеба давали. Они не знали того, что мы пережили: через три на четвёртый день две-три пайки дадут, потом снова неделю не дают. Что мы пухли и нас никто даже не хоронил. Здесь у каждого могила есть, а наших высыпали кучей и, наверное, до сих пор кости не погребены.
В. В. Овсиенко: Может для того, чтобы вы засвидетельствовали об этом?
М. В. Симчич: И я так спрашиваю сам себя, почему я жив? Потом смотрю назад в историю, и думаю, что всё же не было ни одной войны, ни одной революции, где бы все погибли, где бы Господь какую-то небольшую группку не оставил в живых свидетелях для того, чтобы понесла прошлую историю будущему поколению. Думаю, может, Господь меня для того оставил, чтобы ту горькую, святую, такую жестокую правду, всё то несчастье всё-таки кто-то рассказал. Если бы не это, я бы уже и не стал говорить. Мне уже надоело рассказывать. Думаю себе, может, оставил меня Бог как живого свидетеля, чтобы вот вам здесь рассказать, а вы донесёте людям, что были когда-то украинцы людьми. Хоть часть была согнута, но всё же в украинском народе оставалась хоть небольшая группка людей, тот стержень, который держал украинскую нацию, не дал ей согнуться, не дал ей пропасть.
Примечания.
1. См. стр. 366-373 в книге: Валерий Марченко. Письма к матери из неволи. Фундация им. Олега Ольжича. К.: 1994.— 500 с.
2. Книга уже вышла: Михаил Андрусяк. Братья грома. Художественно-документальная повесть. Коломыя: Издательско-полиграфическое общество «Вик», 2001. — 800 с. В книге очерки о нескольких повстанцах, около тысячи снимков.
3. Оксана Мешко. Свидетельствую. Записал Василий Скрипка. Библиотека журнала «Республика». Серия: политические портреты. ч. 3.— К.: Украинская Республиканская партия, 1996.— 56 с.
160350 симв.
Опубликовано:
Из огня да в полымя. Интервью с повстанцем Мирославом Симчичем. Записал Василий Овсиенко 8 и 9 февраля и 20 марта 2000 года в городе Коломыя Ивано-Франковской области. / Современность, 2002, ч. 2 (490), с. 132-148 ч. 3 (491), с. 57-80.
Фото В. Овсиенко:
Symchych Плёнка 9629, кадр 1А. 20.03.2002, г. Коломыя. Мирослав СИМЧИЧ.