Интервью
21.12.2005   Овсиенко В. В.

РИЗНЫКИВ АЛЕКСЕЙ СЕРГЕЕВИЧ

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Писатель, языковед, просветитель, общественный деятель.

Слушать аудиофайлы

Интервью Алексея Сергеевича Ризныкива

(Окончательные правки А. Ризныкива внесены 20 декабря 2005 года).

РИЗНЫКИВ ОЛЕКСА СЕРГЕЕВИЧ

В. В. Овсиенко: Сегодня 25 марта 2000 года. На майдане Независимости на митинге, посвящённом годовщине гибели Вячеслава Черновола, я встретил Алексея Ризныкива из Одессы. В 18 часов начал записывать разговор с ним в помещении РХП, на ул. Сагайдачного, 27. Затем продолжили разговор на улице и закончили его в квартире Ивана Малюты на улице Шолом-Алейхема, с участием пана Ивана Малюты. Итак, рассказывает пан Алексей Ризныкив, записывает Василий Овсиенко.

КАК НАС В ШКОЛЕ ЗОМБИРОВАЛИ

А. С. Ризныкив: Я, Алексей Ризныкив, сын Сергея. Село, откуда мой отец родом, в Донбассе, называется Ризниковка. Я там побывал в 1983 году, с каким-то невыразимым чувством-пиететом смотрел на огромные буквы при въезде в село: «Ризниковка». А потом из лощины поднимается автобус и на переднем стекле такая же надпись — РИЗНИКОВКА!! Представляете? Село моего имени!

Раньше это был Ямской район, а сейчас Северский район Донецкой области. Итак, там живут Ризныки или Ризныковы — фамилия и так, и так варьируется. У меня в паспорте записано «Різників» по-украински, а по-русски «Резников». А в тюрьме меня менты вызывали: «Заключённый Резников, с вещами на выход!»

Отец мой родился в этом селе в 1907 году, он там вырос, а где-то в 1928–29 году был раскулачен вместе с семьёй. Значит, это ему было двадцать один – двадцать два года, примерно так же, как и мне при первом аресте. Я об этом раскулачивании не знал вплоть до 1973 года. А когда я уже второй раз сидел, то отец приехал на свидание и говорит, со слезами на глазах: «Лёня, что же это такое? Эти сёла — Чусовая, Всехсвятская, Лысьва — я все пешком прошёл, когда убегал отсюда домой, в Донбасс». Я спрашиваю: «А это как? А чего вы здесь были?» А он говорит: «Так нас же раскулачили». «Почему же вы мне об этом раньше не сказали?» «А мы не хотели тебя ещё больше настраивать против власти…»

У отца были сестрички — Оксана и Полина. Полину фашисты замуровали заживо где-то в 1943–1944 году, перед освобождением Донбасса, за помощь партизанам. Её — живую! — замуровали, она там умерла. А Оксана жила ещё долго. Ещё брат Семён был — четверо их было в семье. Раскулачили их в Пермскую область, где впоследствии я сидел.

Отец рассказывал, как они хозяйствовали, как земли становилось всё меньше.

Мать — Екатерина Ивановна Сологуб, 1905 года, родом из села Людвинка, или Осиповка, или Йосиповка, или Юзефполь. Это одно и то же слово. А Людвинка — это недалеко от станции Осиповка, на узкоколейной трассе от Кировограда, которая на Гайсин идёт. Ольшанский район, село Йосиповка. У неё было восемь братьев, уже все покойные. Очень интересные были её братья — мои дядья. Я их почти всех знал, кроме тех, что погибли на войне — двоих убило на войне, Прохора и Юстима. А дядя Демьян жил долго. Ходил к нам часто, холостяк, пьяница такой был, казацкая натура. Мне запал в душу его рассказ — это уже когда я начал думать о причинах победы большевиков над молодой Украинской республикой в 1920 году.

Он рассказывал: «Пришли к нам в село в 1918 или 1919 году гайдамаки. Созвали сход и говорят: „Кто к нам хочет идти, давайте записывайтесь, мы вас побреем, будет оселедец у вас на голове“. И он записался. Ну, это и мать мне рассказывала. Дядя не очень рассказывал, а мать говорила, что он пришёл домой и говорит: „Батя, я в гайдамаки уже записался“. Отец это как услышал: „Ты что, сдурел? Как так? Иди!“ Загнал его в подвал, запер там, пока те гайдамаки не ушли из села. Ему голову побрили, так он, может, с неделю прятался, чтобы не видели, что он бритый. А немного позже заходят большевики, собрали сход и всех мужчин, которые были, забрали с собой. Они не просили: кто хочет, идите с нами. Они насильно „забрили“ всех, и пошли хлопцы, и воевали за большевиков — такая у них была тактика. А мы, украинцы, так мягонько, нежно: „Кто хочет — тот идите воюйте“. Как вот в песне:

А хто піде з нами – буде славу мати!

Ми йдем за Вкраїну воювати!

А если бы мы всех юношей мобилизовали тогда, то у нас была бы армия, у нас была бы сила. Помешала мягкотелость украинская… А какое бы мы имели теперь Государство!

Отец был Сергей Иванович. Его дед, Василий, прожил сто один год. Где-то в 90-летнем возрасте сделал себе гроб, спал в нём долгонько, чтобы в нём умереть. А смерть не приходила, так он порубил тот гроб, и ещё жил и жил!

Отец рассказывал мне о Пермщине: «Папа и мама мне говорят, что они тут, на Урале, наверное, уже и помрут. „А ты, Серёжа, молодой, тебе жить надо… В общем, беги“. Сделали какие-то фальшивые документы, и мы, шестеро хлопцев нас было, по тем поддельным справкам подались на Запад, в Москву. Ночами ехали на товарняках, а днём спали где-то в тайге». Отец говорит, что он один из шестерых добрался до Москвы. Это было просто чудо. В Москве ему снова повезло — был какой-то человек, который взял ему билет до Енакиево.

Папа считал, что ему так повезло потому, что он верующий, что ему помогал Бог. Он добрался домой, до Енакиево. Выходит на вокзале из вагона и сталкивается лицом к лицу с тем, кто их раскулачивал. Тот смотрит на отца, отец — на него. «А потом я смекнул — круть! — и убежал!» Пришлось целый год жить под другой фамилией. Начал чем-то там торговать, какими-то овощами, а потом стал профессиональным продавцом. Это была его профессия, он всю жизнь отработал продавцом, завмагом — уже когда они переехали в Первомайск.

Так вот отец и мать познакомились и поженились где-то в 1936 году в Енакиево. Там и я родился 24 февраля 1937 года — как раз, когда шли расстрелы, когда тысячи, миллионы людей убивали. Я иногда так себе размышляю, что унаследовал чью-то душу... У меня в сборнике «Терновый огонь» (вышел в 1993 году в Киеве, «Український письменник», за него я получил премию Павла Тычины) есть такое стихотворение на стр. 26:

  РОДОМ ИЗ ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОГО

У тридцять сьомому, вночі,

Коли із крику, болю, крові

Дитям надії і любові

З'явився я – іще  нічим –

Матерії рухома крихта,

Без тіла ще і без душі, –

Чекали мого вдиху-крику

Десятки душ, іще чужих.

Чиї то крила шелестіли,

Чиї то душі прилетіли,

Кого покинули, чого?

Чом спрагло прагли і хотіли

Дев'ятимісячного тіла,

Іще бездушного мого?

(Эти души, что летали надо мной, — это же были те души, которые в ту ночь вырвались из расстрелянных сталинскими чекистами арестованных людей)

В лютневій лютій заметілі

Палахкотіли, мерехтіли,

Як рваний бурею вогонь,

Роїлись, кублились, сплітались,

Ясними іскрами здавались

Прозорі краплі з рваних ран,

Бо були з коренями  рвані

У їх останньому світанні,

У першому з моїх світань.

Із першим, із судомним вдихом

Чию вдихнув, якщо одну,

Таким несамовитим криком

Її зустрінувши – чому?

Чию верстаю далі долю

Із тридцять сьомого, того?

…Спадковість полум'я і болю

Народу їхнього, мого.

 Наверное, я их судьбу продолжаю собой.

Я, пан Василий, родился в семье, где говорили на украинском языке. Сознания национального там почти не было. Ну как, было нормальное сознание. Вот что меня всегда удивляло: мать чётко различала: жид, кацапы. «Ну, это же кацапка! Да ты что, кацапки — это они не хозяйки, кацапку не бери, не женись на кацапке, ты что? А то — жид. Их в нашем селе, в Людвинке, много было, целый закуток. Теперь все выехали в Одессы, в Первомайск». Ни ненависти, ни пренебрежения не было у мамы к ним, просто какое-то чёткое разграничение — это мы, а это они. Но и такой гордости за свой народ, какая есть у поляков, литовцев или латышей, какую мы хотим сейчас воспитать в наших людях, у родителей не было. Считаю, что это из-за нехватки, недостатка или даже отсутствия национального воспитания. Я себе в семье говорил по-украински.

В Енакиево же я и стихи писать начал. Случилось это осенью 1947 года. Нам учительница украинского языка дала задание на дом — написать сочинение по словам: лес, партизаны, облава, фашисты, стрельба, бой, победа… Я взял и почему-то написал его стихами. Сдал тетрадь. На следующий день учительница, вижу, берёт из стопки мою тетрадь и говорит: «Дети, у нас в классе есть поэт!» Да и зачитывает вслух. С того дня и начали меня обзывать поэтом.

В 1944 году поступил я в первый класс в Енакиево. Ходил уже во второй класс, как в 1946 году отец возвращается с войны.

А надо сказать, что на войну он ушёл на второй день, когда её объявили. Тогда мне было года четыре. Мы на краю Енакиево жили, возле нас была торговая площадь. Такая пыль сантиметров десять-пятнадцать глубиной. Я бегу, босой же, чвиркает между пальчиками та пылюка-пылища горячущая, и вдруг — я слышу гудки. Все гудки в Енакиево загудели. Думаю: «Боже мой, Боже мой, что же это такое?» Прибегаю домой, спрашиваю: «Мама, что такое?» — «Война началась», — плачет она.

Где-то, может, под вечер принесли повестку, на второй день отца собрали, он меня на плечи посадил и понёс на станцию. В вагон они сели, отец высунул руку из вагона и машет нам, а вагон туда-сюда маневрирует. А мы с мамой стоим, плачет она и я плачу — или не плачу. Уехал отец на войну. А через неделю-две немцы подходят ближе, мы с матерью взяли какие-то вещи на тачечку и пошли отступать. Людей идёт полем целая вереница на восток. Идём-идём, лесополосы, какая-то высокая уже кукуруза — далеко мы зашли, может, несколько километров. Помню, дождь был, ночевали мы где-то в сене-соломе. Потом немецкие самолёты над нами летели, носились, стреляли, а потом слух пришёл: «Куда вы идёте? Уже немцы спереди».

Мы вернулись назад, я подошёл к хате, смотрю, мой деревянный конь, что умеет качаться, стоит возле хаты. Я на него сел и качаюсь, саблей размахиваю…

Потом пришли немцы и итальянцы, в чёрное одетые. Начались месяцы оккупации. Чтобы спасаться от облав, мама придумала такую хитрость — где-то она достала лист бумаги с надписью по-немецки, что в хате есть больной тифом. Помню, как во время облав мать сажала меня на подоконник, я ту бумажку прижимаю к стеклу, немецкие солдаты подойдут к окну, прочитают, что-то проворчат и уходят. А мать прячется, аж под кровать залезает, думает, может, ворвутся в хату. Но они прочитывали и уходили себе прочь.

Вспоминаю эти десятки, сотни бомб, снарядов, патронов, что валялись по улицам, а мы, мальчишки, всё это разбирали, тот порох жгли. Он горит, прыгает. Всякий же порох был — и такие трубки большие, и маленькие, и песочек — всё детство прошло среди этого.

А потом пришли советские войска. Осенью 1944 года поступил я в первый класс в Енакиево. Помню высокие терриконы, я с них любил смотреть на город — малюсенькие автобусы, манюни люди! И ветер сильный дует! А вниз я иногда съезжал на портфеле или на какой-нибудь доске. Захватывающие были моменты!

А отец мой вернулся аж в 1946 году. Он немного в фашистском плену был и, наверное, ещё в каком-то советском лагере, под Москвой сидел. Помню, мы в тот год в мамином селе гостили, в Людвинке. Это было лето, я игрался себе с Валиком, двоюродным братом. Прибегают и говорят мне: «Твой отец вернулся, к тёте Вере иди!» Я прихожу, встревоженный и растерянный, он меня поймал, вот так на руки поднял, обнял, прижимает к себе. Я к нему начал обращаться на «Вы», потому что какой-то незнакомый, чужой дядька… К маме я говорил «ты», а к отцу на «Вы». Так всю жизнь и говорил на «Вы». А к матери начал говорить на «Вы» в 1961 году, когда вернулся из первого заключения. Потому что осознал такой закон наш, украинский, что к маме и папе дети обращаются на «Вы». А я стал украинцем в 1960 году… Впрочем, я ещё до этого дойду позже...

Живём. Отец обещал Богу, что, если вернётся домой живой, то родят ребёнка. И родилась-таки сестричка Валя. Маме на то время было уже сорок два года — меня она родила в тридцать два, а сестру в сорок два, на десять лет Валя младше.

 Годик ей — а голод в Донбассе страшный, у нас нечего есть. Макуха — я хожу, кусочек макухи сосу, как конфетку. А когда варим макуху — она так булькает, булькает! Мы ложкой едим ту распаренную макуху, как какой-то деликатес. Однажды мать нашла полведра очистков от картошки и говорит: «Это под рестораном выбросили». Она их принесла, перемыла, как-то измельчила, испекла котлеты. Я взял ту котлету, начал есть, а оно не идёт, не глотается! Те шкурки, одна на другой, стали мне поперёк горла, я начал блевать, извергать их. Мать заплакала и говорит отцу: «Нет, так мы не проживём. Поехали на мою родину».

А у матери в Первомайске были какие-то родственники, она же родом с Кировоградщины, Ольшанский район, село Людвинка, в 25 км от Первомайска. Какой-то «хозяин» — так мы называли родственника, у которого мы останавливались. Это была весна 1948 года, Валя ещё маленькая. Приехали в Первомайск на поезде. Сошли на станции Голта, а до «хозяина» надо добираться на Орлик, через две реки, которые называются Бог и Синюха. Мосты через них стоят у самого их слияния — один мост на Богополь, второй сразу же с Богополя на Орлик. Мосты там деревянные, каждый год их срывает при ледоходе. Как раз это случилось перед нашим приездом. Ходили понтоны — большие лодки где-то на 40–50 человек. Мы с трудом сели на понтон, перебрались на тот берег. Пришли к «хозяину» и стали там жить. Отец пошёл искать работу где-то в магазины, а меня отдаёт в школу. Возле нас была 12-я школа, русская. Он говорит: «Знаешь что? Иди в русскую школу. Потому что придётся поступать в институт, а там всё по-русски, так тебе будет легче».

Ну, я — что? Отдал меня отец в русскую школу, и там начались мои муки не на один год. Я еле дотянул весеннюю четверть: я же русского языка совсем не знаю. В Енакиево, в украинской школе, я был круглый отличник, а тут я скатился на тройки, на двойки, потому что не знаю, что такое «умножение, деление»…

Это 1948 год — я только в четвёртом классе. Надо мной смеются за моё украинское «г» — я же не могу произнести «ґ» так, как они. Дети подсмеиваются надо мной, издеваются, я не могу отвечать на уроках, не знаю, что такое «север», не знаю, что такое «юг», мне стыдно говорить слово «как» — я же не могу «какать». Мне как-то неудобно, а там же через каждое слово «какой», «какая», «как». Анекдот получался, да.

Но, с грехом пополам, за лето, за осень я немножко привык и учился себе в этой школе.

Через год мы переехали с того Орлика на Богополь — это между Бугом и Синюхой. Кстати, Буг — это польское название, а наше древнее название было Бог. Тут Бог и Синюха сливаются, между ними Богополь — не Бугополь. В названии Богополь сохранилось старое название реки БОГ! То есть, Божий город или город на Боге. А недалеко от нашей хаты — школа № 17, украинская. Отец, вместо того, чтобы перевести меня сюда, в украинскую школу, держится 12-й, русской: «Нет, ходи туда». Это мне через реку Синюху ходить. Я там так и продолжал учиться. Только каждую весну, когда срывало мосты, я ходил в 17-ю.

А в 17-й школе учились Николай Винграновский, Виталий Колодий — это те ребята, с которыми я встретился и ближе сошёлся в 1952 году, когда Василий Полирьянович Годованый по всем школам прошёлся, собрал поэтов и создал литературную студию — сначала при библиотеке, потом при газете «Прибузький комунар». Мы туда ходили — Андрей Ярмульский, Виталий Колодий, Николай Винграновский — это те, что впоследствии стали членами Союза писателей.

Ещё в Енакиево я тоже начал писать стихи. Случилось это осенью 1947 года. Нам учительница украинского языка дала задание на дом — написать сочинение по словам: лес, партизаны, облава, фашисты, стрельба, бой, победа… Я взял и почему-то написал его стихами. Сдал тетрадь. На следующий день учительница, вижу, берёт из стопки мою тетрадь и говорит: «Дети, у нас в классе есть поэт!» Да и зачитывает вслух. С того дня и начали меня обзывать поэтом.

Учась в этой русской школе, я и писал на русском языке, реже — на украинском. Первое стихотворение, напечатанное в 1952 году в районной газете «Прибузький комунар», было на русском языке:

Ветерок весенний повевает,

Он приносит радость и весну,

Экскаватор по полю шагает,

По морскому будущему дну…

А когда в 1953 году умер Сталин, то наша классная руководительница зашла в класс с такими страшными, заплаканными глазами: «Дети, умер великий вождь Сталин!» Тут же, когда девочки заплакали, я сел, взял ручку и начал писать стихотворение:

Клянемся Вам, родной товарищ Сталин,

Что Ваше дело будем продолжать.

У меня уже было несколько стихотворений о Сталине. Писал, и что мы за вас голосуем, и что Сталин — наше солнце, Сталин — наш свет. Я не знаю, можно ли меня за это осуждать, но я в глубине души знал, что Сталин — это антихрист. Мне так мать говорила: «Сталин — это антихрист, Ленин — это антихрист. Но в школе — ты смотри, об этом никому не говори. И знай, что Бог на свете — есть». «Отче наш» я знал, она с малых лет меня приучила, ещё с двух или с трёх лет я всё это знал, в церковь ходил, когда можно было. Но когда я в школу пошёл, она говорит: «Ты же смотри там, не проговорись, что Бог есть, что ты веришь в Бога. Как-то обходи этот вопрос, промолчи. А Сталин, Ленин — это антихристы, это банда, которая всё захватила и уничтожила!» И говорила про число 666, что оно есть у Ленина. Родители всегда ходили в церковь и не боялись этого, кто бы им что ни говорил: «Мы верим в Бога и ходим в церковь». Соседи некоторые насмехались. Коммунистка одна была, всё время упрекала: «А-а-а, в церковь ходите?» Когда Пасха, Рождество — это для матери самые большие праздники. Первое мая и Октябрьские — она этого не признавала и никогда к ним не готовилась — да, разве это праздник? Ну, если зайдёт кто-то, то что-то приготовит. А Пасха, Рождество Божие — это неделю, две готовится, мяса покупает, отец грудинку приносит с базара, начиняет, мочит со специями, варит. А на Рождество мы ещё и свою свинью резали. И я так привык себе, знал, что это большие праздники.

Мать знала все религиозные праздники, она не по числам жила, а от праздника к празднику: «Вот Маковея будет, а это то, то, то». Она как увидела ту книгу Воропая, то говорит: «Всё это у нас в селе сохранилось». Всё она знала, и они с отцом этим жили. Боже, это же когда она умерла — то это же умерла целая культура, целая вселенная украинской культуры с ней ушла! У неё всё украинское было органичным, естественным. А те кацапы, жиды — это чужое, не наше! Там к моей двоюродной сестре какой-то кацап пристал, Володя. Пристал к ней в поезде — а она красивая была — и влюбился. А мать: «Тю, так он же кацап!» — «Да, — говорит Лида Никитина, — но так пристал, что я не могу отцепиться». Живут они месяц, два, три. Как показал он свой дурацкий характер, то мать говорит: «О, вот такие кацапы». А он её ревнует, бегает, где только она пошла, ищет. Отец его даже раз бил, когда он пришёл к нам и кричал: «Вы её там спрятали, где-то она там сидит». А мать: «Вот такие кацапы». Такая её органичная украинская культура.

В. В. Овсиенко: А с каких пор уже матери нет?

А. С. Ризныкив: С 1990 года. Так вот я написал стихотворение о Сталине. Учительница его в стенгазету, в чёрную рамочку, на стене повесили в тот же день. Я пришёл домой, а мать говорит: «Наконец-то этого бандита не стало!» Боже мой, а некоторые люди боятся и говорить об этом!

«СОБОЗОН»

В 1954 году я заканчиваю школу. Выхожу я в мир вот таким раздвоенным, потому что в глубине души я верил в Бога, но школа меня воспитывала, что Его нет. Тут уже Сталина начали критиковать, культ его личности.

Я в том 1954 году поступаю в Одесский университет на математический факультет, потому что мне легко давалась математика — я в школу не шёл, пока задачу не решу. А потом у меня привыкли списывать. Я прихожу минут на десять раньше, одноклассники списывают. А если опоздаю, не успеют переписать, то учительница спрашивает: «Ну, кто решил задачу?» Я встаю. «О, снова один Резников справился». Я очень любил решать задачи, поэтому пошёл на математику, но не прошёл по конкурсу.

Возвращаюсь в Первомайск, работаю в инвентарбюро год, может, меньше. Играю в самодеятельном театре на Богополе, ставим пьесу Некрасова «Осенняя скука», с Николаем Винграновским в паре. Пишу много, готовлюсь поступать, но уже на филфак, потому что я же стихи пишу, мне редакция дала рекомендацию, что печатаюсь у них в газете. Подаю на русское отделение. А потом слышу, что на украинское конкурс меньше. Забираю документы и передаю на украинское отделение. И снова не прохожу — какие-то там тройки у меня были. По истории, кажется, а надо было пятёрку… Это трагедия! Не могу я возвращаться снова в Первомайск.

И мы с одним парнишкой решаем идти в ОГХТУ — Одесское государственное художественно-техническое училище, на светотехнический факультет. Там недобор был, и мы с Володей Коваленко досдали какую-то пару экзаменов и стали студентами-театралами! В группе всего семь человек училось. Поселились в общежитии. Рядом был гримёрный отдел, где учился Леонид Осыка — он был младше меня года на три, что ли. Он и сейчас есть, стал знаменитым кинорежиссёром, только очень болен. Его друг, Борис Савченко, стал известным киноактёром. Они художники, рисуют. Ещё есть бутафорский отдел и костюмерный. Это же надо тоже рисовать. А на светотехническом рисование мы не сдавали. Только экзамены сдали — и мы театральные осветители. Живём в Одессе и ходим на практику во все одесские театры. Очень интересным было обучение! Мы изучали историю мировой культуры, театра, мы смотрели спектакли всех Одесских театров, играли в массовках…

Поступил я в 1955 году, на два с половиной года. Учусь до весны 1958-го. Я слушаю, как люди говорят, так и я: по-русски, иногда по-украински. Со мной в комнате общежития живут одиннадцать человек. Тот Лёня Осыка тогда такие анекдоты сыпал — оно уже тогда было видно, что талантливый мальчик. Но ведь он юный, он поступил с восьмого класса, на четыре года, а я уже старше, после десятого класса.

Там всё переплелось, этот одесский язык... Ну, и матерщина — но с матерщиной я расправился ещё в школе. Сейчас эта матерщина очень усилилась. А дома, бывало, скажу при матери «чёрт», так она: «Ты что?! Не смей этого слова употреблять!» — «А как?» — «Ну, скажи нечистый, не называй его. Раз ты называешь его, то он сейчас вот тут будет». Я перестал так говорить. В школе все дети, ребята в девятом, десятом классе — кругом матерятся. Я думаю: а что, разве я не могу? Давай попробую. Я раз или два попробовал заматериться — а у меня как будто губы замёрзли, не поворачивается язык. Я себе думаю: а зачем оно мне надо? А, не буду. Так я до сих пор не употребляю матерные слова. А потом уже узнал из Библии, что оскверняет человека то, что из уст выходит. Даже если какой-то анекдот рассказываю, то я выражаюсь другими словами. Но одесский сленг — он тогда был, он и теперь есть среди студентов. Такие они и тогда были. Живём себе в общежитии, общаемся на одесском сленге.

Однажды я стоял на улице и читал газеты, потому что я очень любил читать. Это с детства. Я уже где-то с 1948 года в Первомайске начал покупать книги. Отец даёт мне на кино, что ли, а я иду себе покупаю книгу. Особенно я любил технические книги. О Луне, звёздах, планетах — астрономические. Я книги собирал сериями. Они у меня до сих пор лежат, ещё и на каждой написал год, когда какую купил. Так вот, стою, читаю газету. Ну, что там можно читать — разве вот на четвёртой странице, фельетон. Позади меня, слышу, кто-то остановился: «О, о, ух банда, ну банда, ну ты посмотри! Это орган компартии, а смотри „партия коммунистов самая умная“. Как это можно, как это нескромно». Он по-одесски материт ту партию: «Как же так можно себя хвалить, это же орган компартии — газета „Правда“. Да если бы я начал себя хвалить, все бы сказали, что я чокнутый — а тут партия себя хвалит!» Я на него так осторожно смотрю — простой, нормальный человек.

Я потом начал подозревать, что это он специально, чтобы на меня повлиять. Потому что позже я и сам, бывало, приезжаю в Киев и на улице какого-нибудь мальчика спрошу что-то на украинском языке, зацеплюсь и скажу, что коммуняки такие бандиты. Думаю, теперь и он будет идти и думать, чего это дядька так сказал, что коммунисты плохие. А тут я себе это молча выслушал, однако это мне в душу запало. Я своим товарищам в общежитии говорю: «Ты же смотри, это же орган компартии, а хвалит себя, что они самая умная партия. Это же как-то некрасиво». Это, наверное, было первым шагом к сознательности.

Я часто приезжал в Первомайск. Там была литстудия, я встречался с ребятами, читали стихи, разговаривали на разные темы.

В феврале 1958 года я заканчиваю своё училище и получаю назначение в Кировоградский украинский музыкально-драматический театр имени Кропивницкого. В апреле устраиваюсь на работу электроосветителем, выписывают мне трудовую книжку. Знакомлюсь с ребятами, дают мне общежитие на центральной улице Кировограда — тот дом сейчас снесли. Живём вчетвером: Черёмушев Григорий, хорист, уже умер заслуженным артистом. Кубышкин, тоже начинающий артист и Андрей, из села Аджамка, симпатичный юноша, но очень уж он любил выпить. Вот вчетвером живём в одной комнатке.

Однажды стою я за кулисами, возле своего прожектора, идёт «Наталка-Полтавка». Артистка поёт: «Віють вітри, віють буйні, аж дерева гнуться. Ой, як болить моє серце, а сльози не ллються». Она так красиво поёт, таким красивым языком, аж у меня слёзы на глаза навернулись. Опускается занавес, она наклоняется к своей ноге и говорит: «Ах, чёрт, как я ударилась». Это меня так резануло, думаю: тьфу, ёлки, что же это такое — «Ах чёрт, как я ударилась». Эти слова звучат у меня до сих пор, уже 42 года. Это тоже было толчком к украинскости. Где-то я на каком-то листке записал:

  Я забув українську мову

  Я забув Запорізьку Січ.

  Як мені повернути знову

  Ту свободу і рідну річ?

Идём как-то с Черёмушевым из театра, по-русски говорим — все же артисты так говорят. Ну, было в театре двое или трое человек, которые и в жизни говорили по-украински. А остальные — только на сцене, а между собой по-русски. Мы идём себе и видим лозунг висит: «Неделя уличного движения». Я говорю: «Гриша, а давай мы проведём неделю украинского языка, чтобы не забывать его. Мы же в украинском театре работаем, а говорим по-русски». — «А чего, давай, правильно. Давай попробуем». А он сам немножко цыган. Наполовину цыганчук. Всю жизнь играл Стецько — того знаменитого. Талантливый парнишка, цыганская у него кровь. Красивый — все девки падали перед ним. Итак, неделю разговариваем на украинском языке. Мы дали себе слово. В эту неделю я и письма домой писал на украинском. Приехал в Первомайск — говорю на улице с ребятами на украинском, а они удивляются: «Что такое, что такое?» — «Ну, так мы же украинский язык забываем. Так мы неделю украинского языка проводим». За неделю я написал несколько стихов на украинском. Такое было моё приближение к украинству. Это весна и лето 1958 года... Тогда Хрущёв раскритиковал культ личности, в Венгрию войска ввели.

В. В. Овсиенко: Это ещё 1956 год.

А. С. Ризныкив: Да, в 1956-м ввели. Но за эти два года в голове моей что-то зреет. Я приезжаю в Первомайск, там четыре часа езды на поезде от Богополя до Кировограда. Суббота, воскресенье, на выходные — встречаемся с ребятами, берём бутылку вина и идём на центральную улицу Шевченко. Там был хлебный завод, на котором работал сантехник или механик Гаврилов. И Швец Станислав работал на этом заводе. Мы затевали разговор, а Гаврилов рассказывал, что такое нэп, как тогда за год появилось всё — всякие товары, кожа появилась, люди начали жить, организовывать самостоятельные маленькие предприятия, магазины. Гаврилов расхваливает нэп, а мы, как губка, всё это впитываем в себя (он говорил по-русски). Потом идём, между собой обсуждаем: «Боже, что же это такое делается? Значит, коммунисты власть захватили — вот такая банда, этот Сталин такой бандит? Берия — тоже такая бандюга была! И это нами руководило? Организовывало голодоморы, репрессии, топтало народ?! Нет, ребята, надо что-то делать».

А что делать? Мы научены в школе — листовки, маёвки делали большевики в 1917 году, и наши украинские партии. Давайте напишем листовку. Я и Владимир Барсуковский берёмся написать. Он после окончания своего техникума приехал из Одессы на три года работать мастером на пищекомбинат. Это он работает второй год. Пишет пессимистические стихи. Я тоже пишу пессимистические стихи, у меня такое:

Если жизнь со мною сыграла шутку,

Не пора ль трагедией кончать?

Я люблю Маяковского, учу его стихи наизусть, сам пишу под Маяковского. Как раз тогда его двенадцатитомник выходит. Я пишу стих:

Вам, не знающим с жиру делать что,

Тратящим тысячи на пустяки,

Как вам не стыдно отделываться мелочью,

Брошенной в ладонь народной руки? (как нищий — народ)

О ней  толпы крика гуляют везде,

Лезут в глаза, в уши и в рот,

А шепотку о том, что вами народ раздет,

Не откроют даже ворот.

Под Маяковского. Это же интересно, почему Маяковский погиб — и мы тоже думали, почему он застрелился? Это же тоже такая интересная штука. Я думаю, думаю, и прихожу к выводу, что он, наверное, тоже разочаровался в коммунистических идеях. Я пишу стих:

Вы, Маяковский, наш поэт,

И потому кончина Ваша

Не поднимает вас, о нет.

Она не делает Вас краше.

Я понимаю ваш конец

Как, может быть, никто на свете:

Мчать Дон Кихотом на коне,

И что он мертвый, вдруг заметить.

Среди пустыни в знойный день

Увидеть странником гонимым

Родник и пальмы, жизнь и тень,

Стремится к ним неукротимо –

И вдруг с отчаяньем узнать,

Что это лишь обман природы,

Пустой мираж, виденье сна,

Ии неизвестно, где же отдых.

Вы это все перенесли.

Сначала до войны, до первой,

Тупых мещан начавши злить,

Трепая их сердца и нервы.

Вы научились убивать

Порок и подлость острым словом.

И доставляло радость Вам

Орать в глаза тупоголовым.

Вы это делали, но вот

Прошел по камням Петрограда

В году семнадцатом народ

Ккровавой поступью парада.

Что было ждать, чего бояться?

Не груды омертвевших тел,

И целый ворох прокламаций

Из "Окон РОСТа" полетел.

Безоговорочно принявши

Все, что сулил вам новый век,

Отбросив мысли, чувства Ваши,

Вы стали верить голове.

И, прославляя путь, которым

Мы только, только лишь пошли,

Вы снова те же разговоры

На новый лад перевели.

Там что-то о том, что он ругал мещан:

Что о Есенине писали

Вы в эти пьяные года

К нему, к его уму взывали

Вы справедливо, это да.

Ведь разве выход –  резать вены,

Петлю на шею –  и конец?

Нет, как и стойка на коленях,

В какой находится подлец.

Искореняя «пережитки»,

Порок и пошлость, и разврат,

Всю душу без малейшей скидки

Хотели Правде вы отдать.

О Дон Кихот, вошедший смело

В двадцатый век, проклятый век,

Когда кончает жизнь без дела

Гигантской силы человек!

Что о Есенине писали

Вы в эти пьяные года?

К нему, к его уму взывали

Вы справедливо, это да.

Ведь разве выход – резать вены,

Петлю на шею – и конец!?

Нет, как и стойка на коленях,

В какой находится подлец.

Есенин водкою убитый.

И не о нём ведётся речь,

Но, Маяковский, вы то, вы то,

Как не сумели уберечь

Себя от вечной тьмы могилы,

Где всё – покой  и тишина

Не сберегли могучей силы?

Настали хуже времена,

Являлись признаки регалий,

И вот тогда во цвете лет,

Вы тем же кончили, поэт,

За что Есенина ругали.

На зелье Вы не очень падкий

И потому-то сгоряча

Вы предпочли уж замолчать,

Чем петь вполголоса с оглядкой

И бить всего лишь в полплеча.

О, та ненавистная пуля,

Что ум стегнула, словно кнут -

Она тогда Вам рот замкнула,

А нам сейчас не отомкнуть.

Ужели выхода другого

Вы не могли никак найти,

Чем просто молча и сурово

Сойти из трудного пути?

И потому, хоть Вы поэт

не рядовой, кончина Ваша

Не поднимает Вас, о нет,

Она не делает Вас краше!

Этот стих я помню, но, к сожалению, слабенько помню другой, прекрасный стих. Он звучит примерно так:

  Меж прозаичных буден

  Что-то должно случиться:

Ходит звонарь по людям,

  В души людей стучится:

  “Люди! Откройте души

  звон мой весёлый слушать!

Поотпирайте двери –

Будет по вашей вере!”

Но, в рот воды набравши,

Люди молчат, не веря…

  “Жены и дети наши –

  Тюрем живые двери!..»

Словом, у нас есть дети, и мы не можем жертвовать детьми и жёнами. Таков был смысл этого стихотворения.

Однажды я написал вот такие строки:

Денег рубля не нужно,

Лишь бы свободным быть!

Было бы что покушать,

Было бы чем запить!

И всё, больше ничего не надо, свобода — главное. Такое у меня стихотворение было. К сожалению, это всё, что я из него помню. Ещё с тех времён я сохранил те две строчки:

Я забув українську мову,

Я забув Запорізьку Січ, – 

такое было у меня написано на листе бумаги.

Таким я подошёл к моменту, когда мы с Володей Барсуковским и Станиславом Швецем сели писать листовку. Мы её писали несколько месяцев. Это было лето. Мы садились на берегу Синюхи в таком месте, чтобы было видно, кто подходит близко, чтобы спрятать листочек. Мы брали словари иностранных слов, мы подбирали слова, думали: как начать? Начать так, чтобы читатель остановился и начал читать ту листовку:

«Обращение к народу.

Дорогие друзья и товарищи, к вам обращаются люди, нашедшие в себе мужество выступить против кучки захвативших власть комунистов.

Разве вы не улыбаетесь иронически, слушая радио или читая газеты?»

Давайте почитаем листовку абзац за абзацом, отрывок за отрывком.

Владимир БАРСУКОВСКИЙ, Алексей РИЗНЫКИВ

«ОБРАЩЕНИЕ К НАРОДУ

ДОРОГИЕ ДРУЗЬЯ И ТОВАРИЩИ!

  К Вашему уму и сердцу обращаются люди, нашедшие в себе силу и мужество выступить против ненавистной диктаторской политики партии и теперешних правителей.

ДРУЗЬЯ!

  Взгляните на мир прозревшими глазами, откиньте пелену лживых слов, которыми опутывает Вас с помощью газет й радио кучка захва­тавших власть коммунистов.

  Разве не улыбаетесь Вы иронически, читая газеты или слушая ра­дио, разве не возмущаетесь подлой ложью й двуличностью, сквозящей в каждой фразе, в каждом выступлении?

  Они кричат о свободе и демократии, но это — свобода в клетке, а народовластие задушено и подменено властью верхушки партии.

  Они кричат о богатстве народа, о подъёме его благосостояния, но народ, между тем, беднее, чем до революции.

  Рабочий на свою мизерную зарплату не может прокормить себя, не говоря уже о семье.

   А как живет крестьянин? Землю, политую потом дедов и отцов, у него отобрали. Загнанный в колхоз, не имеющий никакой заинтересованности, никакой привязанности к земле, он уходит в город, чтобы не видеть сельского убожества.

  Но что найдет он там?

  Такое же бесправие, нищету и забитое существование.

  Нехватка продуктов, обуви и одежды, дороговизна и убогие заработки — зто все достижения за сорок с лишним лет, в течение которых народ не видел ничего, кроме войн, разрухи, голода, произвола и обмана.

  Неумная и диктаторская политика партии коммунистов как внутри, так и вне государства приводит мир к расколу, к необузданной гонке вооружений с затратой неисчислимых народных средств и вносит в сердца людей смятение и страх за своє будущее.

   ДРУЗЬЯ И ТОВАРИЩИ!

  Мы желаем братства, истинного братства, а не вражды между на­родами всех стран мира!

  Довольно раскалывать мир на два так называемых “лагеря”!

  Долой фашистскую диктатуру партии!

  Нам нужна подлинная свобода взглядов, слова, печати!!

  Мы стоим за признание религии и  церкви государством!

  Долой атеистическую пропаганду!

  Да здравствует подлинная свобода народа!

  Союз борьбы за освобождение народа (“СОБОЗОН”)

Листовку для убедительности подписали: «Союз борьбы за освобождение народа (СОБОЗОН)», хотя никакой такой организации не существовало. Текст этой листовки ныне уже напечатан в журнале «Зона», № 7, 1994 г., затем в моей книге прозы «З людей» (Дрогобыч, 2000, на стр. 368). А недавно вышла книга «Мы из ГУЛАГа», издал её одесский «Мемориал». Там есть мой рассказ об этой нашей листовке и о первой судимости. Текст листовки перепечатан, по сути, из «Зоны». Название статьи «Парни, которые открыли наготу короля»: О, смотрите, а король-то голый! Вот такие мы тогда были.

Мы написали уникальную листовку. Кому её сейчас читаю, удивляются, говорят: «Это вы писали? Это вам кто-то написал!» — «Нет, мы сами написали».

Володя Барсуковский раза два приезжал ко мне в Кировоград. Мы запирались в комнате и тихонько писали ту листовку. Володя потом скручивал её и прятал в манжет брюк. Мы чётко знали, что это надо делать очень осторожно.

Написали листовку, начали её печатать. У Барсуковского на пищекомбинате стояли машинки, у него была возможность зайти туда. Мы приходили в ту комнату часов в семь-восемь вечера. Сторож? Мы поговорили со сторожем, он пошёл осматривать пищекомбинат. Мы закладывали в машинку тоненькую бумагу, ту, что идёт на сигареты. Закладывали штук восемь-десять листов. Текст занимал весь лист, по-моему, даже полей не было. Эти листовки сейчас лежат в КГБ, я с них уже снял копию и опубликовал. У Швецов тоже была машинка. И Володя со Станиславом Швецем тоже печатал. Словом, мы сделали штук сорок-пятьдесят листовок.

Я беру половину листовок, еду в Кировоград, чтобы их там распространить. Мы договорились распространить листовку 7–8 ноября, на коммунистические праздники, потому что тогда будет резонанс. Володя едет домой, к маме в Одессу, он там тоже распространит в эти числа. В Первомайске не будем распространять, потому что тут могут установить машинку. А так Кировоград — Одесса. Кто узнает? Но одна листовочка, по-моему, даже рукопись, осталась в кармане у Станислава Швеца, этого, что работал на хлебозаводе. Нас было несколько человек, но посвящены в листовку были только мы трое.

Мы недели две ждали праздника. А меня уже крутит военкомат, меня берут в армию, сказали: «Отпразднуешь праздники и 9-го числа пойдёшь в армию». Говорю: «Хорошо, договорились». Думаю, тем лучше: распространю листовки и пойду себе в армию.

Седьмого и восьмого числа пошёл по Кировограду, расклеил листовки. Дал художнику из театра, Володе Волохову. Я штук восемь ему дал, а он говорит, что пять, и что он их сжёг. Говорит, когда прочитал, понял, что это антисоветчина, то сжёг их, зайдя в туалет театра.

Распространил я листовку, а 9-го с чувством выполненного долга еду из военкомата аж в Крым, в Севастополь. Не знаю, сделал ли Володя, но позже он прислал письмо в Севастополь, что да. Как раз тогда прошло три года, как его послали работать в Первомайск. Он отработал три года и возвращается в Одессу. Я служу в Севастополе.

Тут у меня была раздвоенность души. Она, по-моему, свойственна всем, кто жил в советское время, когда нельзя было говорить то, что думаешь.

Меня, представляешь, Василий!? Выбирают секретарём комсомольской организации. Каплей (капитан-лейтенант) Малышев говорит: «А кого же? Они же из села, а ты пишешь стихи! Будешь секретарём. Будешь каждый день ходить в разные увольнения, на комсомольские собрания». Я согласился, стал секретарём. Стихи мои печатаются в севастопольской военно-морской газете «Вымпел». Я радиометрист, нас во взводе шестьдесят человек — два отряда по тридцать человек. Мы спим на трёхъярусных кроватях, большая, широкая палуба. Это училище и сейчас есть в Севастополе. Года три-четыре назад я туда заходил. Но меня к нему не пустили, говорят: «Нельзя».

Учусь я там, работаю. Где-то в феврале вызывают нас четверых: «Зайдите к начальнику школы». Заходим. Стоит неизвестный нам каплей в белом кителе. Я глянул по кабинету и мне в глаза бросились пишущие машинки: на одном подоконнике, на втором, на столе, на стуле — четыре машинки стоит. У меня сердце ёк-ёк-ёк. Думаю: неужели? У меня тогда был блокнотик и в тот день я записал: «Неужели?»

«Так, товарищи, поступает на вооружение новый вид оружия с кнопочным управлением. Мы подбираем туда людей. Вы взяли конспекты?» — «Взяли». — «Садитесь и печатайте. Вот чистая бумага, делайте закладки и печатайте». Сичовик говорит: «А как — ногами или руками печатать?» — «Садитесь». — «Да я не умею». — «Садитесь». Заставил нас сесть. Ну, я печатаю, а сам думаю: что делать? Что мне — притворяться? Раз меня разоблачили, то всё равно арестуют. Тогда печатаю, как умею. У меня получается лучше, чем у тех троих. Этот каплей подходит к каждому сзади, смотрит. Подошёл ко мне: «Вы что, раньше печатали?» — «Да я в редакции бывал, часто свои стихи печатал». — «Ага, хорошо». Он забрал нашу печать: «Только никому не говорите, это секретное оружие».

Всех посылают на корабли, а меня посылают в Одессу. Мой сокурсник Головозинский как услышал: «Да что же такое, я же из Одессы, я поехал бы в Одессу». Я говорю: «А я хочу на корабль», потому что я действительно хотел на корабль. Пошёл я к начальнику школы и говорю: «Возьмите Головозинского в Одессу, а меня пошлите на корабль». Он на меня так посмотрел — я помню этот взгляд. Он, наверное, знал, это же было КГБ, и говорит: «Ладно, я узнаю». На второй день мне передают: «Уже всё, поздно, документы ушли в Одессу».

Садимся мы на корабль, нас везут в Одессу. Там много из разных школ, не только радиометристы, а и подводники, кто ты хочешь. Приплыли мы в Одессу на пересылку (у нас так и говорят — пересылка, хотя был какой-то морской термин). Мы сидим возле Пересыпского моста, нас дёргают и отправляют по частям. Меня три раза дёргали: «На корабль». Я приехал на корабль, оформили меня, поужинал я, палубу помыл, ложусь спать. Утром встаю палубу драить. Позавтракал, драю палубу и слышу: «Матрос Резников, зайдите к командиру». Захожу, он говорит: «Возвращают вас обратно — говорят, что не туда». — «А чего, мне тут хорошо — СКР, такой кораблик...» — «Сказали вернуться назад».

Я возвращаюсь назад, сижу ещё два дня. Вызывают, говорят: «Ты же отлично закончил учёбу, будешь тут старшим командиром. Тут на берегу есть радиолокатор, антенна крутится. Будешь следить за ней. У тебя будет два матроса. Ты будешь старший». Оформили. На второй день меня вызывает тот же лейтенант и говорит: «Да что такое, я не понимаю». Забирают меня на шестнадцатую станцию Большого Фонтана, отправляют на берег. Там возле монастыря стоит маяк, там антенна крутится, а под землёй экран, на котором мы следим, кто заходит и выходит из порта. Нас там 12 или 13 человек несут службу, у нас мичман и старлей, начальник. Мичман нас идеологически воспитывал. Это уже было лето, где-то август, сентябрь 1959 года. Там было красиво, интересно.

Однажды меня вызывает старлей и говорит: «Слушай, ты в Одессе жил?» — «Да». — «Вот тут у меня есть лекарства, занеси их». — «Увольнение даёте?» — «Да. Занеси». — «Куда?» — «На Ближние Мельницы». Снова мне что-то в сердце стреляет. Ведь на Ближних Мельницах живёт Володя Барсуковский, который уже переехал из Первомайска сюда, Спартаковский переулок, 5. Я знаю, где он живёт. Говорю: «Хорошо, давайте». Ну, думаю, зайду к нему. Но еду и сомневаюсь: слушай, тут что-то подозрительное. Может, меня специально посылают, чтобы я с Володей сошёлся, потому что он же ещё не знает, что я тут. А, думаю, ладно. Иду мимо его дома, постучал, он мне открывает. Как увидел меня, спохватился: «Подожди, сейчас я выйду, чтобы мама не увидела», — он тоже уже заметил, что за ним следят. Вышел ко мне: «Ну что?» — «Слушай, как ты тут?» — «Да всё нормально». — «Как, ты тогда листовки распространил?» — «Да, — говорит, — в университете, в политехническом институте наклеил, ещё кому-то дал, — рассказывает. — А ты что?» — «Да вот, лекарства надо занести?» — «А куда?» — «А это вот тут, рядом». Мы вдвоём заходим во двор, стоит там какой-то вояка, смотрит на нас. Говорю: «Это вот вам лекарства». — «Да, да, спасибо. Что, товарища встретил?» — такой кагэбэшный вопрос. «Да, знакомого встретил». Всё.

Володя провожает меня на шестнадцатую станцию Фонтана, видит, где я служу, и начинает ко мне ездить. Как-то сказал: «Вызвали меня в военкомат и я там познакомился с одним поэтом. Такой интересный поэт — Юрий Михайлик. У-у... Такие стихи пишет. Ты знаешь, он тоже вроде настроен против. Хочет с тобой поговорить». Через неделю-две говорит: «Ой, Михайлик хочет с тобой познакомиться». Мы встречаемся с Михайликом. Вот здесь в Постановлении об окончании следствия есть: «Свидетель Михайлик Ю.Н., Яшаев, Гапонов и Рощин показали суду, что в их присутствии и в разговорах с ним Резникова допускал отдельные антисоветсткие высказывания по вопросам подавления контрреволюционного мятежа в Венгрии, восхвалял американский образ жизни и извращал существо советской демократии».

Этот Михайлик сейчас известный поэт, но когда он увидел, что я вернулся в Одессу, что я печатаюсь (это уже был 1991 год, у меня первая книга вышла в 1990 году) — он сбежал аж в Австралию. Сейчас он в Австралии сидит.)

Володя говорит: «Я еду в Первомайск забрать трудовую книжку». Говорю: «Так ты же зайди ко мне, возьми у меня папку с моими стихами». — «А где?» — «Скажи отцу, — а он знал моего отца, — что на чердаке есть чемодан, возьмёшь папку и привезёшь мне мои стихи». — «Хорошо». Приезжает, привозит мне папку и говорит: «Ой, ты знаешь, со мной Михайлик ездил». — «А чего?» — «А ему что-то надо было в Первомайске. Он ездил со мной, вылезал на чердак и смотрел, где лежит чемодан...» — «Да ты что?» — «Да, да, ты знаешь, это что-то подозрительное». Мы обсудили этот вопрос. «Ты знаешь, это подозрительно. Смотри: тебя вызвали в военкомат, он знакомится с нами, но листовку писать он не хочет, говорит: „Это вредно, не надо“, а сам выпытывает, что мы думаем. И ещё и поехал в Первомайск! „Зачем же ты его брал?“» — «Ну, я не мог: встретились мы в дороге, ехали вместе...». — «Ну, ладно».

ПРОЗРЕНИЕ ВО ТЬМЕ (1959–1960)

И вот наступает 1 октября 1959 года. В этот день сделали обыск у Швеца Станислава и у моего отца в Первомайске, у Володи Барсуковского в Одессе, а ко мне приехал в воинскую часть подполковник Менушкин. Я как раз сидел за своим экраном, наблюдал за кораблями, которые заходят-выходят в-из Одесского порта. «Иди, Алексей, тебя вызывают». Я прихожу, стоит во дворе наш старлей, с собачкой играет и таким долгим взглядом на меня смотрит. Говорю: «Что такое?» — «Там, у меня в кабинете. Зайди». — «Кто там», — спрашиваю. — «Подполковник». Я захожу: «Товарищ подполковник, матрос Резников по вашему приказанию прибыл». — «Как звать?» — «Алексей Сергеевич». — «Год рождения». — «1937». — «Обыск мы пришли у вас делать». Говорю: «Обыск так обыск. А что такое?» — «Это вы должны знать сами». Говорю: «Я не знаю». — «Не знаете?» — «Не знаю». — «Ну идём». Зашли мы в кубрик, у меня те папки лежали под подушкой, матрасом. Они их изъяли, описали, оформили протокол. С ним ещё два товарища ходят, правую руку опустив в карман — наверное, там пистолеты были.

Повели меня в столовую, на камбуз, я там ещё поел, ребята мне компота налили две или три здоровенных кружки — очень хороший компот у нас варился. Я пью и думаю: «Ну, это уже всё, последний раз». И коки-повара понимают, потому что слух прошёл — всё. Мы идём дальше от нашей воинской части — стоит «Волга». Менушкин садится спереди, эти два по бокам, я между ними посредине, поехали. 16-я станция далеко, едем в центр города до улицы Бебеля. Я еду и думаю: «Боже, это уже всё! Наверное, лет десять дадут, а может и расстреляют... Ну, лет 10–15 должны дать». Еду я, прощаюсь с Одессой...

Приехали мы на улицу Бебеля, в КГБ. Массивные двери... Этот дом на весь квартал. О нём в Одессе говорят, что он самый высокий, потому что «из него видно Магадан и Соловецкие острова». Зашли. «Ну что?» Вынули из кармана часы, забрали шнурки, пояс. Я в морской форме. Сижу день в камере, ночь — это же дают мне почувствовать, куда я попал...

На второй день вызывает Менушкин: «Ну, так что, Алексей Сергеевич, вы вспомнили, за что?» Говорю: «Нет». — «Эх, напрасно вы, надо рассказать бы». Говорю: «Я не знаю, о чём рассказывать». — «Ну, тогда что, давай допрос начнём?» Кажется, тогда мне предъявили ордер на задержание и начали допрос подозреваемого.

«У вас есть стихотворение „Вам“. Тут такие вот слова:

Вам, не знающим с жира делать что,

  Тратящим тысячи на пустяки, –

  Как вам не стыдно отделываться мелочью,

 Брошенной в ладонь народной руки?

  О ней толпы крика гуляют везде,

  лезут в глаза, в уши и рот,

  А шепотку о том, что вами народ раздет,

   Не откроют даже ворот…

Скажите, кто это люди, которые не знают, „с жира делать что“ и „тратят тысячи на пустяки“?. Кто эти люди?»

Я отвечаю:

— Спекулянты. Есть спекулянты, которые торгуют и обманывают людей.

— Алексей Сергеевич... — укоризненно качает головой. Но пишет, записал.

— У вас есть рассказ «А всё-таки хорошо». Там написано, что нам нельзя обгонять Америку, потому что голый зад виден будет, латки увидят. Что вы имели в виду?

— Ну, это может какой-то анекдот, для смеха я написал.

— Значит, вы ничего не знаете, ни в чём не признаётесь?»

— Да.

— Идите.

Я пошёл, сижу ещё день. Меня завели в камеру, говорят: «Что, самому, скучно сидеть тут? Бери вещи». Переводят в другую камеру. Заводят — накурено! Сидит один, какой-то ханурик смотрит на меня: «Володя Крыжановский. Здоров». — «Здоров». Он мне рассказывает своё дело, а я о своём ничего не говорю. Как-то я интуитивно знаю, что или подслушивают, или он стукач — я ему ничего не говорю о своём деле. А он рассказывает, что он из Бобринца, из дома культуры художник. Смотрю — что-то он на художника не похож, очень какой-то приблатнённый. А это же легенда специально под меня, что наш Кировоградский театр ездил туда выступать. «Ну, я знаю артиста — там такой артист, там такой артист есть». — «А за что же тебя взяли?» — спрашиваю. — «Да ты понимаешь, я нарисовал рожки Сталину — портрет Сталина стоял, а я ему рожки нарисовал, а потом испугался и закрасил. А потом краска облупилась и рожки стали видны. Кто-то донёс, пришли меня взяли». Говорю: «Так Сталина же раскритиковали, уже культ личности раскритиковали — так чего?» — «Так это же я надеюсь, что меня выпустят — разберутся и выпустят. И там ещё какие-то наркотики у меня были. Вот же я ездил...»

Ну, думаю, это подсадили. Что его повезут в Одессу искать дом, где ему давали те наркотики. А сам пишет письмо, прячется, закрывает глазок и пишет письмо. Где-то и конверт достал, или у него специально был. «Я напишу, возьму с собой, а там где-то брошу на землю, люди поднимут, увидят, что конверт адресован, и бросят в ящик». Это чтобы и я что-то написал — такую лапшу мне на уши вешает. Но я ему ничего по сути дела не рассказываю. (Интересно бы теперь глянуть на документы, что он говорил им).

Но, Василий, вот тут начинается то, о чём я тебе говорил, — как я духовно во второй раз родился, как я стал украинцем.

Прошло две недели. 15 октября 1959 года в Мюнхене убивают Степана Бандеру. Дают на второй день газету «Правда», я там читаю — там вот такая маленькая заметочка: «В Мюнхене умер Степан Бандера, предводитель ОУН». На следующий день вызывает меня следователь и говорит между прочим: «Знаешь, там в Мюнхене Степан Бандера умер». Говорю: «Да я знаю». — «Откуда?» — «Да мне газету давали, прочитал уже». Следователь начинает что-то там говорить, я ему односложно отвечаю. Хотя со мной в училище учился один старший меня мужчина, который рассказывал, что служил в войсках НКВД и подавлял, стрелял оуновцев, бандеровцев. Такое я представление имел. В национальном отношении я был абсолютный ноль. Следователь, видно, это заметил, и они где-то в своих кагэбэшных анналах записали, что национального момента у меня нет. Да и листовки по-русски написаны. Так они себе отметили и передают дело в суд.

А у меня начинается работа. Может, как в том стихотворении о душах расстрелянных... Может, эта душа Степана Бандеры где-то коснулась моей души...

Вот читаю книгу Ильи Эренбурга «Годы, люди, жизнь». В одном месте Илья пишет так: «Переезжаю из Франции в Бельгию. Висят лозунги: „Илью вон, не пускать Илью сюда!“ — на французском языке, потому что, как известно, в Бельгии говорят на французском языке». Это меня как током ударило. Две кровати вот так, как раз этого Крыжановского не было — где-то его вызвали. Я начинаю бегать по камере от двери до окна. Думаю: как же так — язык французский, а два разных государства? А у нас два языка — а «на веки вечные с русским народом»? Так как это так? Боже, это же какая-то ерунда, так не может быть!

День, два хожу, думаю. Попалась книга Ивана Франко, переводы на русский язык. Хорошие переводы, такая книга толстая, страниц на 400–500. Читаю «Тюремные сонеты». Встречаю я там сонет, который я сразу же выучил наизусть, потому что очень яркая параллель с Советским Союзом была. Он писал об Австро-Венгрии, а я думаю, что это же про Советский Союз написано:

О, среднеевропейское болото

Подернутое плесенью густою,

Рассадник безнадежного застоя

И тупоумия –  ты символ гнета.

Где станешь ты ногой, там стон народа,

Там с подданых сдирают третью шкуру.

Ты душишь с криком: "Двигаю свободу!"

И давишь с криком: "Двигаю культуру!"

Ты не сечешь, не бьешь, не шлешь в Сибирь,

Но соки сердца пьеш ты, как упырь,

Болотным смрадом душу отравляя.

Лишь мразь и гниль несут твои порядки,

Живьем здесь погибает мысль живая

Или бежит отсюда без оглядки.

Боже, я балдею, слушай, Боже мой, да смотри, какой Франко великий человек, да смотри, что он писал! Это же сто лет назад написано, а про наше же время. Потом ещё что-то прочитал, но, в основном, это всё происходит на уровне моей души и разума, это всё мысли. Я прихожу к выводу: Боже, какой же я дурак! Украина же в неволе, Украина угнетена, а я учу наизусть стихи Маяковского, письма домой пишу по-русски, когда родители не знают русского языка. Ну, отец тоже мне по-русски писал. Видно, я это от него взял. Да как же это так? Боже мой! Двадцать один год я прожил на свете, и всё это пошло насмарку, это всё даром. Я же совсем не знаю украинской культуры, я не знаю литературы, истории — это же всё надо учить! Такие мысли меня грызут ноябрь и декабрь.

Три месяца длилось следствие. Ну, того Крыжановского освобождают, я ему дал свой домашний адрес. Он ездил, что-то там у отца выпросил или украл, деньги одолжил — 25 рублей. Не отдал, сбежал. А мама у меня была такая подпольщица: «Я же говорю: „Серёжа, не надо!“» А отец посадил его за стол, сто грамм ему наливает — «Он же сидел с Лёней в камере!» Расспрашивает, как. Мать говорит: «Не смей, выгони его, это какой-то лгун. По нему видно, что лгун». Такая у меня мать была, подпольщица. Потом это всю жизнь они вспоминали и рассказывали.

Заканчивается следствие. И Стасика Швеца были арестовали, да на второй день выпустили. Оказывается, что отец нашёл у него в кармане листовку, побил его, ту листовку сжёг — так они официально говорят. А я думаю, что он её в КГБ сдал и с того началось следствие, потому что иначе бы они на нас никак не вышли. Хоть и шрифты всех машинок в Одессе снимали, но ведь листовки печатались в Первомайске. Я так думаю, но правды не знаю. А Стасик Швец мне и сейчас говорит: «Ну, меня отец сильно побил, и я потом тоже заметил, что следят».

А мы с Володей сидим, перекашливаемся, когда идём в умывальник и выносим парашу. Утром или вечером — то я кашляю, то он кашляет. Заглядывают в глазок: «Прекрати кашлять!» — «Ну кашляю — так как я тебе прекращу?» Переписывались мы с ним, думали, что это никто не видел — такие подпольщики. А они специально попускают нам: пишите. А сами читают те записки. А потом где-то в декабре вызывают: «Вот есть донесение начальника тюрьмы и такого-то надзирателя, что он нашёл после вашего посещения записку к Барсуковскому, а вот тут — что Барсуковский вам отвечает. Вот тексты писем. Что вы имели в виду, вот это всё написав?» А там я пишу: «Володя, никого не выдавай. Не выдавай Валю Кравчук, никого не называй, мы всё берём на себя». Я тоже, в основном, на себя брал.

А, я же не сказал. Мы через дней пять-десять признались о листовке: «Да, мы листовку напечатали». Меня возили в «столыпине» в Кировоградскую тюрьму, фотографировали, это всё в деле есть. Мы выезжали на место, я показывал, где листовка. Возле меня стоят с пистолетами гаврики, а тот фотографирует, везде меня возят. По-моему, человека три в Кировограде и человека три в Одессе сдали листовки в КГБ. Места, на которые они указали — эти места и я показывал. А других я не называл — оно мне надо? Один пишет, что он нашёл листовку на аптеке. «Вот эту?» — «Да-да, это я положил». И туда ездили, я показывал. Мы признались и покаялись, что дураки были, что неправильно сделали, что это под влиянием критики культа личности мы сделали. Мы увидели, что Сталин такое делал, то написали листовку. Начальник КГБ, генерал Куварзин... Я моряк, всё время в морской форме был, высокий, длинный стою, а он такой маленький, штаны с широченными нашивками, стоит передо мной, кулачки поднял и кричит: «Как вы могли мою партию назвать фашистской?» Говорю: «Ей-Богу, не знаю. Ну, мы очень много литературы перебрали, искали, думали, и пришли к такому выводу». — «У-ду-ду-ду-ду-ду-ду!»

Закончилось следствие. Нам шьют девятую статью — «организация», и седьмую статью — «антисоветская агитация и пропаганда». Это статьи Основ, которые только что вышли, где самый большой срок — 15 лет. О, думаю, уже хорошо, не дадут мне 25. Везут на суд — на Короленко, 17, в военный трибунал. Нам сказали, что наше дело передали в трибунал, потому что я военный моряк-матрос.

 Хорошо. Вызвали меня 1 января 1960 года и спрашивают: «Вы с Барсуковским ссорились?» Говорю: «Да нет». — «Не имеете претензий, в одну камеру вас можно?» — «Можно». — «Это чтобы вторую камеру не занимать. Мы вас в тюрьму переведём, чтобы вам сюда еду на двоих не возить и охрану не держать специально для вас». — Говорю: «Ваше дело».

Нас переводят в Одесскую тюрьму, потому что оказалось, что мы только вдвоём в КГБ сидели. Кстати, к Володе тоже был подсажен стукач, наседка. Сводят нас вместе. Я захожу и говорю: «Володя, добрый день». Не говорю «Здравствуй или привет», а говорю «добрий день». Он отвечает: «Добрый день». Я решил его сразу предупредить: «Володя, ты знаешь, я на украинский язык перешёл». И объясняю ему, почему, что мы украинцы, а говорим по-русски — так это какая-то ненормальность. Он говорит: «Я тоже по-украински могу». — «Так ты же одессит». — «А у меня мать из села, мы дома говорим по-украински».

Всё. Мы начинаем учить наш язык: радиоточка в камере висит — только какая-нибудь украинская песня, то я пишу первую строчку, он пишет вторую строчку, я — третью, он — четвёртую. И успеваем записать всю песню, учим и поём. Поэтому я сейчас знаю очень много песен от начала и до конца. Я с детства очень люблю петь. Вот у меня такая натура — или это, может, такая черта украинская — копаю ли я, полю ли, что бы я ни делал, иду, даже разговариваю с кем-то, а у меня всё время крутится какая-то мелодия. Я себя ловлю на этом: тьфу ты! Переключаю себя, а через несколько минут снова какую-то мелодию напеваю — уже другую. Темп мелодии зависит от темпа моей работы: бывает, что быстро идёшь: «Дощик, дощик, крапає дрібненько...». А если медленно, то я запою: «Ой не пугай, пугаченьку...» Какая-то певческая суть моя. Сидим мы в камере, поём, слёзы на глазах, плачем. Впоследствии в «столыпине» пели ту песню Некрасова:

Назови мне такую обитель,

Я такого угла не видал,

Где бы сеятель твой и хранитель,

Где бы русский мужик не стонал.

Это же как раз и про наш народ! Боже мой, едем, плачем...

15 февраля 1960 года вызывают нас на суд. Судья — полковник Горбачёв, два подсудимых. Дали нам каких-то адвокатов. Я в морской форме. Начинается суд, вызывают свидетелей. Яшаев, Мокляк, Гапонов — эти со мной служили. И Рощин. Из Севастополя некоторых привезли. Вот привели Волохова, допрашивают, что я ему давал листовку. Всё детально разбирают. Судья попался умный, мудрый такой человек. Он всё разобрал детально. Прокурор выступил, попросил четыре года мне и три года Барсуковскому. Я думаю: ты смотри, это уже легче — не десять лет, а четыре. Но всё равно это много. Я выйду — мне будет 25…

Завтра я должен говорить последнее слово. Я полночи не сплю, я сижу, хожу по камере и сочиняю-пишу стих. Ну, что-то мне хочется такое стихотворение написать. Я, по-моему, и имел в виду, что прочту им на суде. Привозят нас в трибунал. Судья говорит: «Подсудимый Резников, ваше последнее слово». Я встаю и спрашиваю: «А можно, я стихотворение прочту?»

Это был последний мой стих, написанный на русском языке. Я интуитивно знал, что мне нельзя признаваться, что я стал украинцем. Я это чувствовал: пусть дело будет такое, как есть. И я читаю стих:

Я долго думал.

Дни и ночи,

И, как машину мастерской,

Своею собственной рукой

Я жизнь свою не между прочим,

А специально разобрал,

И каждый день, как винтик малый,

И каждый месяц, словно вал,

Я со вниманьем небывалым

Пересмотрел и перебрал.

О, сколько грязи, сколько пыли…

Когда, откуда, почему

Детали эти запылились?

Я не пойму!

Нет, не пойму.

Все было –  глупость, заблужденье,

Мечты о чем-то неземном,

Незнанье жизненных явлений

И самомнение притом.

Я все прочистил, все я смазал

Суда, раскаянья слезой,

Пересмотрел душевным глазом –

И вот они  передо мной:

Из тех же мускулов и кожи,

Из тех же губ,

из тех же рук –

Другую жизнь собрать я должен

И я клянусь,

что соберу!

Судья чуть ли не аплодировал. А они же не знают, про какую я «другую жизнь» — «собрать я должен» жизнь украинца. Я от той «жизни», прошлой, отказываюсь — это я дурак был, несознательный, потому что ничего не знал. Я прочитал это стихотворение. Потом ещё Володя сказал последнее слово: «Ну да, мы были такие. Мы исправимся. Мы поняли ошибку, больше не будем этого делать». Суд удалился на совещание, возвращается и читает приговор, говорит, что статья девятая, за организацию, снимается, она не доказана.

«Суд признал доказанную вину Барсуковского и Резникова в проведении антисоветской агитации, изготовлении и распространении листовок антисоветского характера, то есть в совершении преступления, предусмотренного статьей 7 Закона об уголовной ответственности за государственные преступления. А вот создание союза "Мы тоже люди"... (Это я в армии создал такой союз «Мы тоже люди». У нас гимн был: «Мы тоже люди, мы тоже любим, пусть кожа чёрная у нас, но кровь чиста»). Польский, Портник пояснили, что как само название союза "Мы тоже люди", так и инициатива создания этой группы Резникову не принадлежит, поэтому суд считает, что предъявление Резникову и Барсуковскому обвинения в совершении преступления, предусмотренного ст. 9 Закона об уголовной ответственности за государственные преступления и Резникову, кроме того, эпизод обвинения за группировку вокруг себя антисоветски настроенных людей и создание союза "Мы тоже люди" необоснованным.

В процессе судебного следствия было выяснено, что Резников, находясь в учебном отряде, был избран секретарём комсомольской организации, был активным военкором и помещал в флотской печати патриотические стихи. Являлся отличником боевой и политической подготовки, а Барсуковский характеризовался по работе положительно.

Руководствуясь ст.226, ст.297, военный трибунал Одесского военного округа приговорил: Резникова и Барсуковского по ст. 9 Закона об уголовной ответственности считать оправданными каждого. Их же по ст. 7 часть первая вышеназванного Закона лишить свободы с отбыванием в исправительно-трудовой колонии на один год и шесть месяцев каждого. Срок наказания исчислять... (ну, это ты знаешь как). Вещественные доказательства — восемь антисоветских листовок (видите, их сдали восемь штук), помещённых в конвертах — по четыре... Пишущую машинку системы "Олимпия" возвратить законному владельцу Швецу» (отцу Станислава. Надо сверить текст с приговором).

Прокурор встаёт и заявляет: «Я буду писать протест!» Горбачёв говорит: «Это ваше право, пишите. Всё, суд закончен, идите. До свидания».

ПЕРВОЕ ТУРНЕ (1960–1961)

Вернулись мы в камеру, смеёмся с Володей, радуемся: «Слушай, это же всего полтора года — а мы уже мы полгода, по сути, отсидели. А ещё будем месяц ждать, пока тот напишет протест».

Сидим в тюрьме ещё месяц или полтора, ждём. Приходит ответ из Верховного Суда: «Оставить в силе, полтора года. Всё, готовьтесь на этап». — «Куда?» — «Там узнаете». Отец, мама приходят на свидание, приносят нам передачи. Жизнь пошла веселее. Ты, наверное, не знаешь, ты же младше, что в 1960 году сидеть было намного легче, чем стало через год. Мы в лагере даже деньги имели в кармане. Приходил в лагерь фотограф, мы платили, он снимал нас. У меня же есть фотографии — Бабич Сергей и Андрушкив Володя мне прислали карточку, где мы стоим вчетвером. Мы фотографу платили в лагере наличными — это же анекдот! Что позже делалось, ты знаешь.

Словом, собираемся мы на этап, едем в Харьков, через Первомайск, смотрим на свою родину... Едем, поём песни. Вот в Харькове, по-моему, к нам присоединяется Андрушкив, а он уже подкованный, говорит: «Ребята, а вы что, из Одессы?» — «Да». — «А чего вы по-украински говорите?» Говорю: «Мы же украинцы». Он на нас смотрит — может, думает, что мы подосланные, а мы на него думаем, что, может, он подосланный. Но куда мы денемся? Едем уже втроём. А у него подельник Процюк, Василий, по-моему. Вот переезжаем границу Украины. Тут впервые увидел, что такое Россия. По Украине ехали — беленькие хатки, садики, красота такая, а там утром смотрю — что такое? Голый пустырь, стоит какая-то чёрная хатка, ни одного дерева, калитка перекошена. Как Мицкевич писал, что положат несколько тех брёвен одно на другое и зовут это домом, а несколько таких домов называют градом. Помнишь, у него есть «Droga do Rosji»: «Kraina biala, pusta i otwarta, jak zgotowana do pisania karta» — прекрасная поэма. И вот я пишу стишок:

Жевріють на обрії зорі,

І місяць, самотній юнак,

Когось вигляда на просторі,

але не знаходить ніяк.

  Мовчать тополеві алеї,

Схилилися верби сумні,

Верхів’ям своїм над землею

Вклоняючись низько мені.

  Прости, дорога Україно,

я кидаю вперше тебе,

незвідана доля закине

мене за Уральський хребет…

  Чарівнії ночі духм’яні,

як довго не бачити вас?

Як довго в важкому чеканні

Вбирати в багаття прикрас?

  Як довго надією душу,

жалем і тугою палить?!

Я вірність тобі не порушу.

Та серце щось дуже щемить..

  Про тебе там хто нагадає,

чарівна веснянко моя?

Лиш місяць, що зараз сіяє,

І там буду бачити я…

Приезжаем мы в Свердловск, потом Рузаевка.

В. В. Овсиенко: Рузаевка — это ближе, в Мордовии. А где-то там поблизости есть Сердобск. Сердобский часовой завод, на который мы работали.

А. С. Ризныкив: Я ошибся. Это второе заключение было на Урале. Из Харькова нас привезли в Рузаевку. В Рузаевке, я помню, такой деревянный барачек стоял, прогулочный дворик, почему-то деревянные подмостки, мы по ним ходили на прогулку. Окна большие. Иеговист становится на колени и молится при всех нас. А это для нас удивительно, что он людей не боится, молится громко: «Господи!» Потом рассказывает нам, какие демоны, с какими крыльями. Мы удивляемся — какой это железный человек! Иеговисты, ты знаешь, железные люди, молодцы. К сожалению, я не помню его фамилии. Ему пять лет дали. А потом нас перевезли в лагерь. У меня есть письма, я их все собрал. Те, что я писал из Мордовии, у меня подшиты, потому что я просил родителей, чтобы не рвали мои письма, а собирали их.

Заходим в лагерь. По-моему, это была одиннадцатая зона. Сколько там людей было, не помню, но где-то тысячи три, или две с половиной тысячи — это были воины УПА, пленные. Они имеют по 25 лет. Как услышали, что у нас по полтора года: «Ха! — смеются, — ха-ха-ха, да ты что!» Я спрашиваю: «Да что вы смеётесь?» — «Да это же полтора года — мы только на параше полтора года сидим. Этот срок можно на параше отсидеть». Нам и неудобно немножко, а с другой стороны радостно, что у нас малый срок. А их как раз сейчас пересуживают до 15 лет — до отсиженного. Каждый день по 30–35 человек отпускают.

Однажды я, что-то приболев, не пошёл на работу, а пошёл на суд, сидел слушал, как их судили. Там есть прокурор, а представитель администрации докладывает о деле. Минуты три рассказывает, что вот он воевал там и там, там убил какого-то кагэбэшника, а тут участвовал в боях. Меня удивило, что где он участвовал в боях — это не считалось преступлением. А когда ликвидировал кого-то — это им инкриминировали. А там же война шла. Поэтому сейчас этих людей должны признать участниками Второй Мировой войны и борцами за свободную Украину. Война как война, за бои их не судили.

Судья, прокурор — и всё. Так несколько минут — и «сократить срок до отсиженного», «оставить приговор в силе, иди досиживай». Так нашему бугру (бригадир у нас был Мороз — такой неуклюжий дядька, большой, спокойный) оставили 25. Он, бедняга, аж плакал. У него было какое-то более серьёзное дело.

Воины УПА освобождаются, книги нам дарят, чемоданы деревянные оставляют. Я привёз домой штук шесть или семь тех чемоданов, полных книг. А «Книга-почтой»? Мне пришёл Махатма Ганди, а четырёхтомный словарь Гринченко, а Александр Олесь впервые вышел! Да я над ним млел, какой прекрасный поэт, какой язык красивый. А Самийленко! Тогда же было какое-то возрождение. Это же оттепель была. Такие книги издавались: «Должны ли люди голодать?», «Ограниченные войны» — такой трактат, переводы с английского. Да ты что! Я себе выписываю, деньги есть — мы какие-то там деньги зарабатываем. Родители мне присылают деньги, бандероли идут.

Нас выводят на работу, мы ограду делаем. Колья и так поперёк жерди. Потом я был на другой работе, возили брёвнышки. Три брёвнышка положишь, коня запрягаешь. На конях я работал. Едем лесом целой вереницей. Остановились, грибов насобирали.

Где-то через месяц или что заходит в зону пухлый такой мужичок: «Здравствуйте, ребята!» — «Откуда ты?» — «Из Житомира, Сергей Бабич». — «А за что тебя?» — «А мы листовки написали, на столбах расклеили». — «Как?» — «От руки написали». «Тю, — говорю, — так я тоже за это». — «Да ты что?» — «Да». — «А чего это вы по-украински говорите, что такое?» — «Ну, как это, мы же украинцы». Слушает он — второй по-украински, и те по-украински, и те... Прошло недели две и этот Сергей Бабич заходит: «Ребята, да это же Украина, да мы же дураки! Чего же это мы по-русски говорим, есть же украинский язык!» Он стал таким ярым националистом! Мы сейчас знаем, какой он. Я с ним встретился в прошлом году. Он приезжал ко мне в Одессу. И вспоминает: «Алексей, ты помнишь, как мы тебя на вахту провожали, когда ты освобождался? И ты говоришь: „Ребята, смотрите за Сергеем, потому что он очень горячий“». Говорю: «Я не помню». — «Я эти слова помню...» А Сергей через три месяца после своего освобождения снова сел...

Это Бабич. Сидит там прекрасный литовец, с пятого курса юридического факультета Вильнюсского университета. Никак не могу вспомнить его фамилию, и почему-то Володя не помнит. То ли Ендрикайкес, такая какая-то фамилия. Впоследствии я о нём не слышал. Это уникальный человек. Как он всё знал, какой грамотный, спокойный, как он говорил с нами, какой он сознательный национально! Я, может, и из-за него, когда второй раз сел, начал изучать литовский язык. Да я вообще литовцев любил. Они хорошие люди, а этот парень уникальный. С пятого курса взяли, должен был уже защищать диплом, а ему дали то ли пять, то ли три года.

Помню, написал в лагере на Троицу такое стихотворение (это на Троицу в лагере):

Лапате листя клена

Схилилося до мене,

я кленом цим зеленим

Вквітчав свою постіль.

В цей тихий вечір синій

Я знов до тебе лину,

Далека Україно,

І знов молю: “Прости!

Прости, моя кохана,

Страднице безталанна,

навіки нездоланна,

дорожча за життя,

Що я не знав про тебе,

Що я не чув про тебе,

Не бачив те, що треба,

За купою сміття.

Тепер я бачу, ненько,

Твої хати біленькі,

Твої річки бистренькі,

Степи твої, й поля,

Козацькії жупани,

Сміливі отамани,

Твої відкриті рани,

Страдалице моя…

А я співав про квіти,

про сум душі своєї

І мову, рідну мову

Вже починав втрачать.

Дозволь же над тобою,

Над долею твоєю

Оновленому серцю,

Коханая, ридать”.

Ну, конечно, ты же слышал про Сашу Григоренко с Днепропетровщины, село Бородаевка. Он сын учителей. Это уникальный человек. Боже, какой это был поэт! Это Симоненко, это Винграновский, это Стус из него был бы — это колоссальный человек! Мы с ним сдружились: я пишу стихи, он пишет. Мы гимнастикой йогов занимаемся. Ещё когда я сидел в КГБ, то у меня была книжечка «Упражнения йоги», на украинском языке, перевод с болгарского. Я каждый день по ней занимался, даже научился делать «лотос». Что-то месяца три или четыре выламывал ноги, пока научился делать «лотос». Стойка на голове — всё это я делал по полчаса. Причём же в камере сидишь, там нечего делать, так я с утра, вечером, днём. А тут Саша. Мы идём за барак, станем — дыхание, наклоняемся, садимся. Упражнения делаем. Саша Григоренко — Боже, Боже, Царство ему Небесное, какой человек был! Вот он написал такое уникальное стихотворение:

БАЖАНІЙ НАРЕЧЕНІЙ

Ти мене полюбиш не за пісню,

Ти мене полюбиш не за вроду –

Ти мене полюбиш за залізну (вздыхает)

Відданість вкраїнському народу.

Бо й для тебе іншої любові,

Відданості іншої нема,

(я не могу спокойно о нём вспоминать)

Бо пісенній придніпровській мові

Поклялась ти в вірності й сама.

І коли я душу буревісну,

Переллю в живе життя своє,

Ти тоді полюбиш і за пісню,

І за вроду, вже яка не є!

Вот кто мог в 1961 году сказать: «Ти мене полюбиш за залізну відданість вкраїнському народу»? Как это просто, как гениально сказано! Я этих слов не забывал никогда. Вот жаль. Был бы из него Винграновский. Слушай, это такая гордая осанка, моего роста. У него такая осанка, как у Винграновского. Гордый парень...

За что он сидел? Ему дали три года. Он служил в Венгрии и там написал стихи о восстании. «Поднимает флаг Имре Надь!» Прочитал их ребятам, а на утро его взяли. Судили за эти стихи, дали три года — за то, что он поддержал восстание в Венгрии, которое он должен был подавлять. Этот Саша такие красивые стихи писал, и так легко. Он мог за день два-три стихотворения написать. У него всё было нормально, парень из села, только в армии служил, и всё. Родители у него были учителя, так что он был интеллигентный парень, умный. Переживал, что у него нос курносый. Он его часто упоминает в стихах: «мой курносый носик». Гордый, уверенный парень. Как раз таких банда и уничтожает.

Незабываемое стихотворение посвятил мне Саша:

  ОЛЕКСІ

В краю чужім звела нас доля,

Мабуть, для того, щоби ми

Сказали людям правди голі

І збереглись самі людьми.

І ми йдемо шляхом чесноти,

Йдемо без гімнів і без од,

Щоб нам не міг очей колоти

За лицемірність наш народ.

У світ письменства, світ строкатий

Ми переступимо поріг,

І мусим те удвох сказати,

Чого до нас ніхто не міг.

Щоб наше серце променисте

До читача могло дійти,

То мушу я творити змісти,

Творити форми мусиш ти.

Слова незвичні, дивні теми,

Не чута досі гострота –

Хай все це з віршу, із поеми

У душі людські заліта.

І як би деякі не злились,

Нам будуть слати і хвали,

Бо, друже, так уже судилось,

Щоб ми поетами були.

Та не забудь, що в дні похмурі

Звела нас доля, щоби ми

Були в своїй літературі

Крім всього – чесними людьми!

21.07.1961 г.

В.В.Овсиенко: А что с ним случилось?

О.С.Ризныкив: Я сейчас расскажу. Пишем мы себе стихи. Там в книжке «Наедине с Богом» есть стихотворение, которое он мне посвятил. Что раз мы пришли в литературу, то прежде всего должны быть порядочными людьми. А: «Олекса, я буду создавать содержание — создавать формы должен ты». Потому что он считал меня немного формалистом. Он писал традиционные стихи. Он переписывался с Олексой Гирныком. Я уже дважды говорил с сыном Гирныка, но ты же видишь, что он за человек, этот Гирнык. Он говорит: «Все архивы забрала мачеха, я, — говорит, — не знаю, где они теперь». — «Так найди, — говорю, — письма Сашка Григоренко». Этот Гирнык, отец, тоже был героем, потому что он писал Григоренко в лагерь! Сашко иногда приходит: «О, Олекса, письмо от Гирныка пришло! Вот он рассматривает мои стихи и хочет напечатать в „Литературной Украине“». Сынок Гирныка ничего не может найти. А до мачехи я не доберусь. Я уже с Осипом Зинкевичем говорил, чтобы стихи Сашка издать отдельной книгой. У меня есть много его стихов, я снял ксерокопию целой тетради.

С нами сидел паренёк из Херсона. Мы его звали «Полтора Ивана» — высокий, худой. У него была идея, что все только о желудке думают, у них желудочная философия, только о жратве и всё, а нет того, чтобы думать о великом. Так он мне запомнился. Его вдруг посреди лета освободили. То ли неправильно судили, то ли ещё что-то. Я недавно встретил его сына, Олексу Фальченко, на корабле в Украинском флоте служит. Родился в 1964 году. Павел освободился в 1960, встретил какую-то женщину... Есть у меня их семейное фото. Мальчик, Олекса, ещё маленький. Прошло тридцать пять лет, а будто два года назад. Он мне привёз тетрадь, в которую его уже покойный отец переписал немало стихов Григоренко. Павел Фальченко... Покойный уже…

Мы с Сашком ещё немного переписывались. 1962–1963 год, «Литературная Украина» печатает стихи Елены Задворной с портретиком. Красивая девочка, хорошие украинские стихи. Все парни, такие, как я, такие, как ты, наверное, обратили на неё внимание, потому что она мне потом говорила, что получила 150 писем, но одно письмо она выделила — Сашка Григоренко. Она ему ответила. Он приехал в Киев. Они, как это, знаешь, у Олеся Бердника двое встречаются, любят друг друга, ходят по берегу Днепра. И у них такая любовь была! Они решили пожениться. Елена приехала к нему в село, готовились к свадьбе. За два дня до свадьбы он пошёл на Днепр купаться и утонул, хотя умел хорошо плавать. Потом она мне письмо написала, я приехал в Киев, мы с ней встретились. Её устроили в горсовет работать. В университет она почему-то не прошла по баллам, так что работала в горсовете. Елена Задворная. Это она мне рассказала о Сашке. Он дал ей мой адрес, вот она и написала мне.

Так погиб Сашко Григоренко. Я не знаю, не похожа ли эта смерть на смерть Ивасюка, Горской. Ну, как это? Пошёл купаться и утонул!?

В.В.Овсиенко: А в каком это году случилось?

О.С.Ризныкив: По-моему, в 1963-м, у меня где-то есть точные данные. Я всё собираюсь туда поехать. Я когда-то встретил его родственников, людей из того села. Они говорили, что родителей уже нет, но есть какие-то родственники. Это надо поехать в ту Бородаевку над Днепром. Мы когда знакомились, он рекомендовался: «Сашко Григоренко, революционная Екатеринославщина!» И не стало Сашка...

ОДЕССКАЯ ОДИССЕЯ,

или «ВЫРВАВШИСЬ ИЗ-ПОД ПРЕССА»

(1962–1971)

Ну, что со мной дальше было? Я вышел из лагеря 1 апреля 1961 года. В Москве я почему-то не смог остаться даже на ночь. Взял билет и сбежал из Москвы. Приехал домой, а тут Пасха, Великдень. Боже мой, мать наготовила всякой еды! А я привёз пять чемоданов книг — деревянные чемоданы, которые зэки сами делают. Прекрасные такие чемоданы, красивые, с металлическими уголками! Я привёз те книги, выкладываю, за стол сажусь. Мать подаёт на стол мясо, а я говорю: «Я не ем мяса». Отец наливает рюмку, я говорю: «Я не пью». — «Что такое, что с тобой, ты что?!» А мать же так готовилась к каждому религиозному празднику, это мясо запекает, грудинку начиняет. Но ведь это мертвечина — я не ем. «Что с тобой?!?»

А в зоне один парень сидел со мной, который не ел мяса. Вот он борщ ест, где варилось мясо, а само мясо мне отдаёт. Говорит: «Я вегетарианец». Потом я и у Ганди прочитал, «Моя жизнь», что такое вегетарианство. И решил на себе попробовать… Так я мучил родителей девять месяцев. Ну, мать всё не могла привыкнуть, что я только винегрет ем, капустку. «Боже, ну что же это такое?» Она просто плакала. А отец говорит: «Не пьёшь, ну и хорошо. Пусть, зачем оно тебе надо, не пей. Но мясо же надо есть!». Так я долго не пил, а мясо начал есть, по-моему, только через девять месяцев.

Устроился я работать на гранкарьер. Я электрик-осветитель, а тут электриком устроился, работаю. Но через два месяца я поехал в Одесский университет, на филфак, потому что я твёрдо решил:

Другую жизнь собрать я должен,

И я клянусь, что соберу.

То есть на филфак, украинский язык надо учить. Потом я жалел, но тогда — был уверен, что должен язык выучить, историю Украины буду знать, писателей буду знать. Приехал я, а там деканом был Иван Дузь. Он подумал день, или посоветовался в КГБ, и на второй день говорит мне: «Ты знаешь что, поработай год, а на следующий год приезжай поступать». — «Хорошо», — говорю. Я год работал на карьере электриком, взял характеристику и в 1962 поступаю в Одесский университет на заочный факультет, потому что денег нет, чтобы учиться на стационаре. Я уже старый, вот и, думаю, поступлю на заочное.

Обратил я внимание на мужчину, который был самым старшим среди нас. Ему тогда, в 1962-м, было уже 42 года. Мы сдаём экзамены. Смотрю, девушки к нему липнут: «Святослав Иосифович, Святослав Иосифович, не идите пока сдавать. Не идите, поможете нам». Это был Караванский. Он умел шпаргалки очень хорошо передавать. Это же он в тюрьме отсидел 17 лет, вот и научился, а теперь помогал девушкам. Мы учились с ним до 1965 года. Девушки все эти экзамены не шли сдавать без него. А ему ставят пятёрки запросто. Преподаватели знали, кто он, наверное, догадывались. Он же эрудит, публикует в журнале «Украина» «биографии слов». Публикует переводы Шекспира с английского. Все преподаватели к нему благосклонны.

Прошёл год. В 1963 году я переезжаю в Одессу. Там у меня были друзья. Наверное, они подосланные, я не знаю, но вместе с ними переезжаем в Одессу и живём в одной квартире. Они на юридическом факультете учатся. Один там очень в КГБ хотел, да его что-то не взяли, потому что он гулял или пил. Итак, они юристы, я филолог, а живём вместе. С трудом сделали временную прописку. Я устроился в «Одессаэнерго» работать электриком. Хожу по Одессе, меняю счётчики. За день надо штук двадцать поменять. Я это успевал, а потом у меня свободное время. Я себе иду в университет на лекции к вечерникам, познакомился с ними, потому что и Володя Барсуковский поступил на вечерний.

Так начинается у меня одесский период. По-моему, я год работал электриком. А потом Андрей Ярмульский, мой земляк, уже член Союза писателей, говорит: «Олекса, слушай, я еду в Черкассы». А он работал в газете «Одесский политехник» Политехнического института. Как раз Василия Симоненко не стало, так он идёт на его место. Думает, поедет туда, о Симоненко будет писать. По-моему, он как раз тогда с женой развёлся. Едет он в Черкассы, а меня берёт на своё место. Я сомневаюсь: «Да меня не возьмут, я же судимый, это же газета». — «Я сказал, возьмут». Привёл меня в партком: «Вот смотрите!» Там секретарём парткома был Николай Покора. Берут меня лаборантом там на какой-то кафедре, а на самом деле я литраб в этой газете. Она называлась «За индустриальные кадры». Это я её переименовал в «Одесский политехник». Я работаю 1964, 1965, 1966 год, только в 1967 меня выгнали. Нашли повод, как это сделать.

Работаю я в политехнической газете. Там же учился Иван Малюта, которого ты сегодня видел. Украинец, горит он за Украину, на украинском языке стихи пишет. Это для меня как бальзам на душу. Я везде в Одессе говорю на украинском языке, потому что я же дал такую клятву. Или в магазин заходим, или где-то едем — я везде говорю на украинском языке. Оглядываются, но я уже привык к этому, и они уже попривыкли. В редакции я тоже говорю по-украински, потому что и газета украинская, и стихи пишу. Со всех сторон я должен говорить по-украински! Так они все привыкли и терпели. Ректор института тоже говорил со мной на украинском языке. Тёща поэта Ивана Рядченко была завотделом кадров — прекрасно владела нашим языком.

И вот Караванский знакомит меня со своей женой. А, нет, ещё перед тем Караванский нашёл в «Литературной Украине» письмо Василия Орла с Кубани, который просит присылать им украинские книги. А мы тут как раз говорим: почему это вступительные экзамены принимают только по-русски, а украинец терпит это? Русский сдаст русский язык на «пять», а украинец — на «три». Надо добиваться, чтобы сдавать вступительный экзамен по украинскому языку. Мы пишем письма, это продолжается до 1970 года. У меня есть копии ответов на мои письма. Караванский пишет, ребята пишут, я пишу. Мы срываем объявления о наборе студентов и посылаем в Киев, в Министерство образования: «Смотрите, вот объявление техникума промавтоматики. Пишут, что экзамены только „на русском языке“. Это дискриминация украинцев». Нам отвечают, что да, вы правы. Мы посылали письма в «Литературную Украину», в Министерство образования, прокурору — везде. Такая шла работа. А потом Караванский это письмо Василия Орла с Кубани перепечатывает в университетской газете «За научные кадры». Теперь нам уже легче: вот смотрите, газета Одесского университета напечатала письмо Василия Орла: «Прошу прислать нам украинские книги на Кубань, потому что их здесь нет».

Мы с этим письмом вдвоём, втроём, вчетвером, впятером ходим по общежитиям, по комнатам. Так подряд к каждой стучимся, заходим: «Ребята, мы студенты университета. Вот письмо Василия Орла с Кубани. Он просит украинских книг. Есть у вас какая-нибудь украинская книга?» — «Да, есть». — «Ну так подарите». — «Возьмите вот эту книгу». Говорю: «Ну что же вы так даёте? Да подпишите: „Дорогим братьям-украинцам Кубани от одессита-украинца такого-то...“» — «Так?» — «Конечно». Садится, подписывает. Мы берём книгу, за вечер насобираем штук двадцать, тридцать, а Караванский их и за свои деньги отсылает.

Что ещё Святослав делал? Он шёл на почту, брал подписные бланки и заполнял на журнал «Украина», газеты «Черноморские новости», «Украинский дом». Поднимался на 9-й этаж, донизу обходил квартиры и обязательно кого-то уговаривал подписаться на «Украину» или на «Черноморские новости». Тогда ещё пускали в дом, не так, как сейчас — боятся. Вот так он проводил подписку на украинские издания.

Потом Святослава Караванского взяли на работу в редакцию «Черноморских новостей» переводчиком. Сейчас они хвастаются, что у них Караванский работал. Вот когда приезжал Яр Славутич, то я при всех в редакции говорю: «Пан Ярослав, вы знаете, где вы находитесь? Вы в той редакции, где работал Святослав Караванский». Он: «Да вы что?» — «Да, вот здесь он работал переводчиком». Редактор тогда подхватился: «Да». Яр Славутич через несколько минут вынимает пятьдесят долларов: «Ну, возьмите вам на поддержку». Я потом говорю редактору: «Да рассказывайте же о Святославе людям!»

Как-то пошли мы в оперный театр. По-моему, шла «Екатерина». Я в партере, а вижу, Караванский сидит на балконе. Я подхожу: «Добрый день, Святослав Иосифович», — так к нему все обращались. А он говорит: «Знакомьтесь, это моя жена, Нина Иосифовна». Я тогда не знал, что мне придётся сидеть с ней на одной скамье подсудимых. «Это моя жена». Познакомились мы. Молодая такая дама, элегантная, чёткая — что-то у неё есть общее с Оксаной Мешко. Такие они были: «Лентяи, что вы пьёте водку? Что-то надо делать для Украины!». Потому что мы ходили частенько в бар «Куманец», выпивали.

Ці їдальні, хай їм грець,

Завітаю в “Куманець”:

Кава біла, кава чорна,

І роздатчиця моторна.

В 1965 году впервые мы пошли колядовать. Как раз я написал заметку, «Черноморка» почему-то не взяла, а русскоязычная газета «Знамя коммунизма» 6 января напечатала о колядовании:

Нова радість стала,

Яка не бувала,

Що ми колядували.

Там я назвал, кто колядовал: студенты, рабочие. Нас человек двадцать пошло колядовать. Потом мы создали хор. Человек сто прошло через этот хор, на улице Островидова, 100. Все говорили, что в этом доме до революции была «Просвита». Дом красивый. Теперь Дом культуры какого-то профсоюза. Здесь наш хор собирался. Один руководитель-староста говорил так: «Ребята, это украинский хор. Здесь по-русски не говорим, только по-украински». Ох, ему потом в КГБ дали за эти слова, Боже мой! Бедняга, писал: «Я член партии, как я мог пойти на этот хор, как я мог сказать, что не надо на русском языке! Я не знаю, простит ли мне партия после этого». Он, бедняжка, так каялся!

В 1967 году мы уже брали ЛАЗ, потому что по Одессе передвигаться в трамвае долго. Садимся в ЛАЗ, все в вышитых сорочках. Чернобог, коза — Авдиевская Люда, родная сестричка Анатолия Авдиевского. Они из Цебрикова родом. Люда-коза, такие рога красивые, с нами художники — может ты знаешь Юрка Лесюка из художественной школы? Мы его звали Юр. Он мех нам сшил. Юрко Лесюк из Львова. Он и сейчас во Львове, я недавно был у них дома. У него два сына. А его родной брат — декан филфака в Ивано-Франковске, Николай Лесюк.

Словом, такие вот парни и девушки, где-то до сотни человек. Мешки сшили... Я был Маланкой — такое длинное платье на мне, и маску женскую надел. Ходили мы там по Одессе, а бабки: «Что такое, это что, болгары? Это болгары?» А мы как заколядуем! Пришли в украинский театр, дождались конца спектакля, вышли на сцену, да как заколядовали! А у нас уже было наколядовано в мешках пол-литра или что-то. Стали с теми артистами, выпили и пошли к артисту Твердохлебу домой колядовать. Слушай, как он, бедняга, стал плакать! Прекрасный артист, гениальный! Он небольшого роста, но как красиво играл! Как услышал нас — аж заплакал. Говорит: «Боже, дети мои, да я же этого с 1933 года не слышал. Спасибо вам!» Вынимает двадцать пять рублей и бросает в мешок. «Простите, у меня больше ничего нет».

Ходили мы к нашим преподавателям, и к тому Дузю, и к Маркушевскому, и к Фащенко, и к Жаборюку — ко всем, кого мы уважали, любили, или кто нас приглашал, к писателям. На автобусе объезжаем. В автобусе заняты все сидячие места и стоячие. Представляешь, шестьдесят-семьдесят человек в автобусе!

Приезжаем мы в университетское общежитие — это было то ли в 1967, то ли в 1968 году — высыпались мы из автобуса. Пять этажей, все окна пооткрывались, все высунулись: «Что такое?» А мы поём, танцуем, веселимся. Вышли студенты, окружили нас, подходит Николай Суховецкий: «Олекса, у меня сейчас свадьба. Пойдёмте на третий этаж, заколядуете там. Это же будет такой праздник!» Мы валим туда. Часть остаётся тут развлекать людей, а мы идём на свадьбу, заколядовали там, нас угощают, все мы выпили. Весёлые все — ну, прекрасный Новый год! Мы где-то до часу ночи колядовали.

Это началось в 1965 году, и каждый год нас было больше. Свадьба у Суховецкого была где-то в 1967 году. Да Николай жив, надо уточнить, какого это года было. Вот что мы делали.

Для КГБ это было страшное дело. Они начали на нас за это очень сердиться, обратили на нас внимание. Ходят за нами, следят, а мы бегаем за ними. А тут Николай Холодный приехал. Я в 1968 заканчиваю университет, а Холодного выгнали из Киевского университета, так он приехал к нам и защищается вместе со мной. Он читает свои стихи, это ребятам нравится, особенно про того призрака, что ходит за нами. Вот стихотворение из поэмы о Нине Строкатой «Колядования новогодние»:

Коли усе лиш біле й чорне,

Строкатість є смертельний гріх,

(а она Строкатая),

Та ще така ось неприборкна

Аж вибухова, ніби сніг.

Щорік строкатіла Одеса

Коли святі колядники

Повиривавшись із-під преса

Стікалися під ялинки.

Чи уливалися в квартири

Строкатістю вишиванок,

Чи закрутившись граєм-виром,

Вливались в пісню і танок.

Цвіли Циган із Білобогом,

Лупив жидка міцний козак

І Авдієвська круторога –

Примхлива дідова коза.

І тало серце у Мороза,

І Гетьман відпускав гріхи,

І Твердохліба чисті сльози

Збирали ми в свої міхи.

Там Жаборюк вино виносив,

Швець, Маркушевський розцвітав,

Прісовський маску брав на носа

І Ткач з Данилками світав.

Це так строкатило Одесу –

Різдво у душах, мов свіча!

А змій-горинич кагебістський

З досади голову втрачав.

Это я написал такую поэму о Нине Строкатой к годовщине её смерти. 19.07.1999 напечатано в «Черноморских новостях». Вот тут об ОУН-УПА, а это же на фото они, видишь: Строкатая и Караванский сидят.

Філфак Одеси – диво з див,

Жива оаза українства,

Приваблював, кував, плодив

Майбутнє наше якобинство.

Філфак нам був екскурсовод,

По всіх століттях нас проводив.

Ми пізнавали свій народ

Себе шукаючи в народі.

Ми мову, вигнану вікном,

Назад заводили дверима,

Її прикрасивши вінком,

Її оздоблюючи в рими.

Між одномовних інтерна-

ціоналістів ми пишались,

Що кожен з нас дві мови знав,

А їм вкраїнська не давалась.

Мов Голіаф, наш Святослав

Між нами, юними, здіймався.

Він жартома таке здіймав,

Що кожен з нас би підірвався.

Ледь усміхавшись, коли ми

Звертали мимохідь увагу

На жаргонізми Колими,

Крилаті вислови ГУЛАГу.

Він був між нас один, як перст,

Коли натхненно і голінно,

Уперто пер святий свій хрест

На ту Голгофу України.

О, пані Ніно, знали Ви,

Що він не думав скласти зброю,

Що не схиливши голови,

Піде осінньою порою?

Туди, де був, за честь, любов,

До України, до свободи,

Бо він не знав або-або,

Не вибирав мілкіші броди.

І Ви підставили плече

Під хрест, щоб легше Святославу,

Не осквернившися плачем

Ані угодою з лукавим.

* * *

Душі нам ятрила "Чорноморка",

Третій поверх, світло угорі,

Що ні КГБ, ні лях, ні шторка

Не могли те світло перекрить.

Ви нам уособили Одесу,

Силу моря, степову могуть,

Що якась псковськая неотеса

Силилась зігнуть і підімнуть.

Ваша віра, певність, гідність, Ніно,

Доказом були нам правоти.

Вас хотіли бачить на колінах

Та й піймали облизня кати.

Ви у парі з мужем Святославом,

Нам являли ту козацьку суть,

Що коса імперська обтинала

Та й не спромоглася обітнуть.

І коли, бувало, вже несила,

Зовсім непереливки було,

Ваше світло нам з вікна світило,

Додавало сили і вело.

Навіть тим, які Вас обминали,

Було ясно, ніби Божий день:

Ви із благородного металу,

Ви із найшляхетніших людей!

Эту поэму я хотел бы издать отдельной книгой. Это фрагменты. Там у меня и о Лине Костенко, и об Оксане Мешко — Строкатая была знакома с ними, открытки нам возила. Вот «Украинский вестник», 1970 год. Вот «Украинский вестник» — благовестник"... Это сегодня как раз годовщина смерти Черновола:

"Український вісник" – благовісник

Увінчав наш молодечий рух.

Він у душі влився, наче пісня,

Залунав не слізно, а залізно

І воскресно ожививши дух.

Чорновіл со други благовістив

І, мов з церкви свічечку святу,

Ми несли зі Львова в кожне місто,

Щоб із форми не розхлюпать змісту –

Вісточку правдиву, золоту.

Ми взнавали те, що знать не можна,

Ми пишались, замість чути стид.

Наше слово, голосно розмножене,

Зазвучало сильно і вельможно –

Залпом, врешті-решт, не холостим.

(Как в «Авроре»)

Як тоді казились бісенята,

Що не в змозі свічку загасить.

Ми її носили з хати в хату,

Щоби тухлу темінь розганяти

І в очах надію прояснить.

Це вже мала бути наша меса

Без обридлих брехонь і наруг

З партитур божественних, небесних,

Свічка цього "Вісника" в Одесу

Нам явилась з Ваших, Ніно, рук.

А вот встреча Нины со Святославом. Знаешь, как они в поезде на этапе встретились? Я это хорошо обыграл: этап до Рузаевки. Нине дали четыре года, везут её в Барашево, а Святослава — в Сосновку:

О, та мить між віків і літ,

Коли в зеківській дикій віхолі

Ви в "столипині", Ніно, їхали,

Ні, вершили Ви свій політ.

Мов стріла, в дике серце імперії,

Скориставши їх тятиву,

Ви – одна з золотої серії,

Сагайдачної по єству.

До ГУЛАГа Єжова-Берії

В замордовану вже Мордву

Ви летіли, і раптом: що таке?

В скреготливу печаль коліс

В матючню, в маячіння зекове,

Голос рідний – як в серце спис!

“Святославе, невже? Чи мариться?

Це твій голос живий отут?” –

“Ніно, ти?!” В ґрати білими пальцями

І чолом об холодний прут.

О, та мить, ті хвилини сплакані,

Та рокована зустріч, річ.

"Прекратить разговор", – налякано

Репетнули менти зузбіч.

Вся імперія у істерії,

З дєрєвєнь, полустанків! Та...

Жебонить, розцвіта містерія,

Аж ворушиться мертвота!

Голос – віддих і шквал чуття,

Серця рідного грім биття.

Так, что ещё я хотел тебе прочитать? А, про Карпаты, про ОУН, 1944–45 год. Тут эпиграф такой: «Ориентируйся в лесу, кто упорный: грибом назвался — значит, лезь в борщ». Караванский, 1976 год, Сосновка:

Карпатський краю! Отам, за обрієм,

Ти нас очікуєш, ти нас зовеш!

Там хлопці мужні, борці хоробрі є,

І наше місце – у горах теж!

Карпатський лісе!

Ти  наш притулок,

Як птахам – гнізда,

Як бджолам – вулик,

Карпатський лісе,

Вирій омріяний,

Наскрізь прочесаний,

Наскрізь простріляний!

Сто раз термошений –

І все ж нескошений!

І все ж нескорений,

І все ж із коренем!

Не раз сполошений і кров'ю зрошений –

Не розпотрошений, не розпорошений,

Ліс нашорошений, весь наїжачений,

Ліс насторожений, ліс покозачений,

Покармалючений, подовбушачений,

Украй розлючений, вогнем означений,

Непередбачено

   для зайди втрачений!

Ой, лісе-лісоньку,

Брате- товаришу,

Одвічний спільнику,

Збою-підпільнику...

Чекай нас, лісоньку,

Душею в тобі ми!

Коли ж ми, хлопчики,

В Карпати

спробуєм?

В.В.Овсиенко: Ну, сильно вы написали!

О.С.Ризныкив: Это 1945 год. Да, да ты что!

ХРУЩЁВСКАЯ ОТТЕПЕЛЬ

Відлига?

Відлига.

Крихка стає крига…

  Розм'якне кормига?

Відлига!

Свободою диха,

Зрікається зла, ніби й кається стиха,

Соромиться лиха імперська вовчиха.

Забула, суціга, ідейну бешиху…

Відлига! Відлига!

З барлога ГУЛАГа задихав барига –

Оклига??

  – Відлига… Відлига…

Ослабли

попруги, катюги наруга,

Знепружилась пуга...

І віл –  вже  відлигач –

стяга, нахалюга! –

налигач.

Відлига…

Ну, вот тут ещё. «Из ГУЛАГа вышел Святослав», 1960 год, декабрь:

З ГУЛАГу вийшов Святослав,

З малої зони – у велику.

Хоч тиск налигача ослаб,

(Это ж тогда была оттепель, видишь?)

Та кагебіст щоразу смикав,

Щоб нагадать, хто пан, хто раб.

І я тоді  в ГУЛАГ шугнув…

Менти і пси гляділи строго,

Щоб я ні кроку не ступнув

Убік партійної дороги.

І хоч не хочеш –  а іди

І не питай –  чому?  Куди?

„Шаг влева-вправа есть пабєг,

Стреляем без предупреждєнья!

Бить в єтой калєє  тєбє

Да  самой смєрти ат раждєнья!”

Я плентався… Але щораз

На небо глипав я, на зорі

І зрозумів: прийде пора –

І я втечу туди, угору!

Бо ж не сказав мені менток,

Що буде втечею  с т р и б о к.

Так, а к Нине приходили же люди. Были такие. Вот 1972 год, 18 мая,

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО НА СУДЕ

Ви сиділи, Ніно, на престолі –

Не на лаві суджених, о ні!

Метушились знічено, мов голі,

Підданці і вірні сатани.

Напинались, силувались, дулись,

Щоб значиміш чи бундючніш стать

(Так Христа, напевно, розіпнули

І пішли провину запивать).

Зверненням до них "Високий суде!"

Ви пігмеям дарували шанс

Стати вище, стати врівень з людом

Навіть стати лицарем на час.

Але кожний знає-відчуває,

Що назавжди у халепу влип –

Через Вас їх світ запам'ятає,

Ви їх у історію ввели!

Як їм душі курячі злиняли,

Як очиці глипали, коли

Ви спокійно-царственно сказали,

Навіть не сказали –  прорекли:

"Знаю ваші дикі постулати,

Знаю, чий сповняється наказ.

Тому прошу – якнайбільше дати

І заслати якнайдалі нас".

Врешті, що вони могли змінити?

З них Система  правила своє –

Вліво-вправо спробуй  крок ступити –

То вона, як зеків, їх уб'є.

А почему «сатаны подданные»? Потому, что это как 1937 год. У меня тут есть «Песня бесов» — это я изменил своему правилу и написал несколько стихов на русском языке. Вот, к примеру,

ПЕСНЯ БЕСОВ. 1937 год

Мы, бесы, славно веселилися,

В Расею, мать таку, вселилися,

Слюною брызгая, мы тешимся,

Всех заражая нашим бешенством.

Как занялись душ перековками,

Погнали верных на церковки мы,

Руками их  – кресты срываючи,

Их ртами «каки» изрыгаючи,

А мы и сами удивляемся,

Что на веревках не качаемся,

Что, всех прикончив, не кончаемся,

Хотя людьми не притворяемся,

Ведь мы рогов своих не прятали,

Мы просто всех вас орогатили,

Кто ж быть хотел святым ли, правым ли,

Тем помогли мы –  в рай отправили.

Но если ангелы небесные

Прервут нам игры наши бесные,

Мы в наше пекло эмигрируем

Или в безрогих мимикрируем.

Видишь, я считаю, что это же восемьдесят лет те бесы Достоевского правили нами.

В.В.Овсиенко: О них на их языке и надо писать — по-украински так бы не вышло.

О.С.Ризныкив: Да. Как вот здесь: «украинизация»

РАЗГЛАГОЛЬСТВОВАНИЯ ХАНЫГИ ЗА РЮМКОЙ СМОЛЫ

Я им вновь и вновь пишу напрасно,

Что игра с нацменами опасна,

Что она на грани провокаций

(Это 1965 год, август, потому что тогда была украинизация).

Нам ужасных украинизаций!

Эти школы, блядь, на украинском,

Эти песни, танцы, шаровары…

Были прецеденты –  польский, финский:

Оторвались, суки, от отары!

Так и с Украиной может статься,

Если будем с ней играться, братцы.

Все уже опробовали –  лгали,

Голодовка сделана какая,

Триста лет Мазепу проклинали –

Нет, он снова, снова возникает!

Убивать? Убили вон Петлюру,

Коновальца, Ребета, Бандеру,

Симоненка – а какую бурю

Во всем мире поднимали, стервы!

Вроде всех уже завербовали

В янычары, в партию, в сексоты –

Нет, опять мальцы понарастали

И на мове требуют чевото!!

Я же им писал: они заразны

Эти украинские бациллы.

Это есть инфекция козацтва –

Шелеста вон даже заразили.

Совесть, Правда

юным гложет душу,

если в ней партийность не окрепла,

Божью Искру Ленин не потушит,

Искра ком. идеи жжет на пепел,

А из пепла украинский феникс

Вдруг встает, как у парнишки пенис.

(В книге, с. 38 «выбухает, словно неврастеник». – В.О.)

Ну-ка, бес, хлюпни смолы в рюмашку.

Как боюсь, что мы даем промашку…

Ой, банда, ой, банда! А это вот я на окончание приготовил — написал в 1998 году. Зима была, снег был, вот послушай.

ЗИМНЕЕ РАЗДУМЬЕ

День і ніч над Одесою хуга мете,

Ніби натяк прозорий, аж білий,  на те,

Що не зможеш, Одесо, во віки віків,

Утекти від ГУЛАГів, снігів, соловків,

Від зубчатих кремлів, білокам'яних веж,

Степова утікачко, – ти не утечеш!

Ти саванами сниш? – Маєш саван оцей!

Мариш літеплом? – На ось вітрище в лице!

Знерухомить тебе, спелена, ляже на

Карки твоїх атлантів  страшна, крижана,

Невблаганна закляклість, ота мерзлота,

Що нехай вона тричі буде золота, –

Але ж то – мертвота, зомбота, наркота!

Вітер з півночі свище, мете, просяка,

Через тіло, у душу: ти – бранка! Зека!

Скільки твоїх синів в крижанім бурштині

Повмерзало, Одесо, у ладозькім дні, –

Та любили усе ж тисячі твоїх вдів,

Карлуватість, картавість чужинських вождів…

Мабуть, справді не зможеш во віки віків

Утекти від вілюйських снігів, соловків,

Вони сковують рух твій і втечу твою

До свободи, до волі, до моря!

  Молю:

О, Одесо, свою Одіссею поквап –

Попереду –  свобода!

Позаду –  Москва!

Я использовал те знаменитые слова — «позади Москва». Слушай, на чём мы закончили?

В.В.Овсиенко: Где-то в начале 70-х годов. Но тут накрутилось всё подряд.

О.С.Ризныкив: Да. Караванского арестовывают 13 ноября 1965 года. Нина Антоновна прибегает ко мне в политехнический институт, в редакцию: «Олекса, слушай, не ночевал Святослав дома». — «Да вы что!» — «Не было дома!» — «Так надо же куда-то звонить». — «Я звонила 02, звонила на скорую, в морг — нету». — «Тогда остаётся только одно — КГБ». — «Звонила, они говорят, что ничего не знают». А под вечер она мне звонит: «Уже всё». — «Что, нашёлся? Как? Где?» — «В КГБ. Позвонили мне. Говорят, придите на свидание, потому что мы его везём досиживать свой срок». Он же не досидел где-то лет 7 из 25-и. Прокурор Руденко...  1965 год.

В.В.Овсиенко: Это 13 ноября арестовали и сразу повезли?

О.С.Ризныкив: Да. Она пошла на свидание, минут двадцать с ним поговорила, а на второй день его взяли на этап и повезли досиживать 25-летний срок. Сделали так, что прокурор Руденко опротестовал его освобождение, что будто бы его неправильно амнистировали, что он не досидел до конца — пусть досидит. И он, бедняга, пошёл туда.

Ну, а мы продолжали. Это 1965 год, а в декабре мы собрались и пошли колядовать. Такие были у нас хорошие ребята, такие девушки! Они и сейчас продолжают работать. Вот 1970 год:

Важачи майбутнім і кар'єрою,

Покоління юного посли,

На очах у хижої імперії

До квартири Вашої ішли:

Стус Василь, Марія Овдієнко,

Обух Діма, Леонід Тимчук,

Могильницька, Ганна Михайленко,

Барладяну… Хто ще не зайчук?

Кожен ніс, мов бджілка, крихту віри,

Краплю честі, дозу доброти,

Порцію порядності і міру

Гідності чи дрібку красоти.

Ніби й мало

(В книге: «Аж занадто». – В.О.)

в атмосфері здиху,

Підлості, плюгавства, страху –  та

Вам ставало легше жити й дихать

І нести крамольного хреста.

Ходили мы к Нине Антоновне так, прячась, правда, или не прячась — по-разному. Марийка Овдиенко у неё там даже и жила, помогала ей переселяться: повыносила и попродавала мебель, когда Нина поменяла хату на Нальчик. Нину и задержали там 6 декабря 1971 года.

Была такая ситуация. Когда начался 1971 год, мою книгу поставили в план «Маяка». Уже она была раз «зарезана» в 1969 году, а тут меня вызывают и говорят: «Так, Олекса, ваша книга в плане на 1971 год. „Взрывается весна“. Придёшь в январе, подпишешь договор». Говорю: «Хорошо». Пришёл я в январе, 6 числа, на Сочельник. Они начали искать стол — пропал стол, где лежит моя рукопись. Там тогда ремонт делали и столы сдвинули. «Нет, нет стола. Знаешь что, приди через два дня». Я пришёл 14 января. Стол нашёлся — рукописи моей нет. Наконец рукопись нашлась — рецензии нет. И девять месяцев тянулась эта игра кошки с мышкой — Олексой Ризныкивом. Эта позорная империя, будто кошка, играла со мной. Я ездил и в Киев, в Комитет по печати, к Ирлину, я ходил к Петру Осадчуку — он тогда был где-то в ЦК партии. Я всех обходил, а мне говорят: «Иди ТУДА». Я пошёл в КГБ, там был Бражко, уже не Куварзин. Говорю: «Какие у вас есть претензии к моей книге? Почему вы не печатаете?» — «Мы? Алексей Сергеевич, вы что? У нас претензий к вашей книге нет. Это там, в издательстве решайте». А издательство мне показывает...(Поднимает палец вверх). Я иду в обком партии... Я в сотый раз рассказываю, как надоела эта игра.

Когда меня арестовали 11 октября 1971 года, то закончилась эта девятимесячная игра со мной, и я написал стихотворение «Погоня». Я даже с облегчением вздохнул, когда меня арестовали. Говорю: «Ну, наконец-то. Так и сказали бы сразу, что думаете арестовывать, поэтому 9 месяцев не подписывали договор на издание книги». Уже книги, которые были в плане этого года, выходят, а я себе —

наивный или глупый — бегаю, бегаю. Надо было прекратить, не бегать, но разве ты предвидишь? Они же врут: «Что?! Ты же стоишь в плане на этот год, выйдет книга». А ещё как услышал, что 9 августа арестовали Алексея Притыку... Он два месяца просидел до моего ареста. Я к начальнику КГБ Дмитрию Бражко пришёл, когда уже Притыка сидел. Бражко говорит: «Ну вот, Притыку мы арестовали». Я говорю: «Так а я при чём? Я с ним, по-моему, уже два года никакого дела не имею». — «Алексей Сергеевич...» Он уже тогда намекнул: «Ты к нашему берегу не пристаёшь». — «Как? Я же работаю, живу нормально».

А где я тогда работал? Меня выгнали из балтской газеты «Народная трибуна». Работал электриком в домкомбинате, а весной меня взяли в вечернюю школу № 14 секретарём. Потом перевели учителем украинского языка — дали часы. Мне кажется, что это они намеренно так делали, чтобы не показать, что я работаю электриком. А когда арестовали, то написали: учитель украинского языка в такой-то школе. У меня было всего лишь девять часов украинского языка. Там был такой интересный директор, что польский язык знал. А я тебе не сказал, что польский язык выучил ещё в лагере — меня научили воины УПА в Мордовии. Потому что я себе почему-то так подумал, что раз я знаю русский язык, то мне грех не знать польского. Это два государства, наши соседки, которые угнетали Украину. Значит, я должен знать и тот, и тот язык. Это мне впоследствии очень помогло. Поляки были передовее этой глупой империи, у них было больше демократии! Они запросто печатали и Фрейда, и Винера, и массу таких вещей, что в империи были запрещены, считались антисоветчиной! Я читал много чего: и «Огнём и мечом» Сенкевича, и «Кво вадис?» его же прочитал. А какие журналы, какие газеты польские читал! Очень мне помогло это знание языка.

Так вот, после ареста я не давал показаний с месяц. Следователь Лоха меня вызывает: «Ну что, Алексей Сергеевич, почему вы играетесь? Давайте показания, расписывайтесь», — а я отказывался говорить. Я молчу, а он: «Говорите». Я молчу. Так он и пишет: «Отказался дать ответ». Он задаёт второй вопрос, третий, пишет. Эта игра продолжается целый день. Однажды вызвал меня сам Бражко: «Алексей Сергеевич, ну что Вы играетесь, — он по-украински разговаривал со мной. — Давайте, приставайте к нашему берегу. У вас книга выйдет, за границу поедете». — Я удивляюсь: «Да вы что?» — «Будет командировка, книга — всё будет нормально». Говорю: «Так вся же Одесса знает, что я сижу два месяца». «Это наша проблема, мы сделаем всё, как надо!». — Я говорю: «Нет, простите, я не могу так, я не такой. Не могу я. Как это я буду с кем-то говорить, а потом идти на него доносить?» О, кстати, ты читал статью Олега Микитенко о Юрии Смоличе в «Курьере Кривбасса»?

В.В.Овсиенко: Нет, не читал.

О.С.Ризныкив: Да ты что — гениальная статья! Вот посмотри последний номер, первый, по-моему, за этот год. Микитенко доказывает (это сын того писателя, Олег Микитенко) доказывает, и то детально, прекрасно доказывает, что Смолич был сексотом. В основном, над Довженко работал — страшная картина. И как это ему хорошо удавалось — его же не арестовывали ни разу за жизнь. А я из лагеря писал письмо Смоличу, как депутату от Одессы, как главе Союза писателей: «Прошу пересмотреть моё дело, реабилитировать меня». Моя сестричка несёт письмо к нему, а он дверь открывает ей, услышал кто она, стал такой испуганный... А я сестре приказал: «Ничего, ты дай ему письмо, пусть он передаст в прокуратуру. Чтобы из его рук, он же депутат, мы в Одессе за него голосовали». Смолич отказался брать… И вот оказывается, он был сексотом! Ну, не один же он такой был, это ясно. Но тут Олег Микитенко красиво его разделал. Полностью, цитатами доказывает. Это «Курьер Кривбасса», по-моему, №1 за этот год.

(Далее — запись в транспорте).

“Я ВИНОВАТ УЖ ТЕМ, ЧТО УКРАИНЕЦ… И ЭТА ВИНА — С РОЖДЕНЬЯ МОЯ”

(1971–1972)

Наконец 9 августа 1971 года арестовывают Алексея Притыку. Это хирург, на 10 лет старше меня. Арестовывают его за чтение антисоветчины. У него находят целую кучу самиздата. Как-то странно было: он будто специально собирал у себя эту литературу. У него изъяли штук тридцать или сорок документов самиздата. Через месяц ему дали свидание с женой, что категорически запрещено во время следствия. И он рассказал жене, где ещё спрятано. Она принесла и ту литературу. Сдала ещё кучу, и всего где-то семьдесят материалов было изъято! Там и письмо творческой молодёжи Сичеславщины в журнал «Перец», и работа Дзюбы, и письмо священника Желудкова, и письма Сахарова в ЦК КПСС. Даже была статья «Крутой маршрут» Гинзбург, и письма дочери Сталина, Аллилуевой. Очень много всякой литературы.

Его взяли, а мы ходим по Одессе и слышим разговоры: «В прошлом году судили Палатник, евреев, а в этом году будут украинцев судить». И каждый украинец чувствует, что над ним меч, этот топор висит. Ага. А я рассуждаю так. Я с ним знался, когда жил в Одессе, ходил в хор. Когда жил в Балте — сталкивался реже, а в последнее время я с ним перестал общаться, потому что он такой экстремист был. Он мог в трамвае выкрикивать, кричать что-то — знаешь, есть такие люди. Кроме того, у нас появилось подозрение насчёт него. Он даже в хор перестал ходить. С кем-то поссорился, что ли.

Тем временем книгу мою не печатают. Одесские поэты решили устроить обсуждение моей неизданной книги на секции поэзии. Должна была собраться секция поэзии, чтобы обсудить мой сборник, подать протокол в издательство, сказать, что книгу надо издавать, почему вы не издаёте? Такой у нас был план, разработанный поэтом Володей Домриным, другом моим, он даже прописал меня к себе на квартиру, на постоянно!

Прихожу я на заседание секции. Лежит записка, что заседания секции не будет, потому что куда-то уехал Бершадский, председатель секции. Переносится на такое-то число, через неделю. Прихожу я через неделю. Написано, что нет Домрина — заседание секции переносится на другой день. А на третий раз им не пришлось переносить, потому что 11 октября меня арестовали. Да, 11 октября 1971 года. В 1959-м 1 октября, а теперь 11-го.

Ну, что ж, так — так. Арестовали меня. Когда я сел в камеру, то вздохнул с облегчением, потому что мне всё стало наконец понятно. Говорю: «Так чего ж вы? Сказали бы сразу, что намерены арестовать, и из-за этого договор не подписываете. Это же вы намеренно сделали, чтобы мне нервы потрепать». Любили поиздеваться над человеком таким способом. Я написал тогда стихотворение «Погоня»:

Оленя гнали цілий день

По снігу, ствердлому в морозі,

Олень свої поранив нозі,

Лишав мереживо руде.

Що важче дихати було,

Що тяжче м'язи надимались,

То поступово смерти зло

Добром привабливим ставало.

І, як захекано упав,

Не хтячи бігти, ані жити,

Із серцем ножик розмовляв

Вже як не вбивця, а збавитель.

Ну, думаю, всё. Началось второе турне. Я не подписываю протоколов, я не отвечаю на вопросы, а они что-то там говорят. Я говорю: «Да что, Боже мой, чего я вам должен доказывать? Вы докажите, что я виноват. А почему это я должен доказывать, что я не виноват? У нас есть презумпция невиновности», — говорю. У меня есть даже стихотворение такое: ты верблюд — вот докажи нам, что ты не верблюд. На спину дадим груз, вот на эти горбики положим, и иди через пустыню. Если не перейдёшь пустыню без воды, то мы убедимся, что ты не верблюд. Потому что верблюд перейдёт пустыню, а ты сдохнешь. Так мы поймём, что ты не верблюд.

Таким образом я боролся с ними, боролся, всё время доказывал, что мы же не виноваты. Говорю: «У нас листовок не было, партий мы не создавали, оружия не было. А то, что мы читали литературу — так в Декларации прав человека записано, что человек имеет право читать, что хочет, и высказывать идеи, какие хочет».

Так и шло следствие. Наседка со мной сидит, Орёл. Какой-то Орёл. Забыл, как его звать. Будто бы за наркотики сидел. И с Ниной тоже была наседка. И Нина, бедняга, поверила ей, потому что на суде мне говорит: «Я передала своё последнее слово. Моя сокамерница освободилась. Я написала своё последнее слово на полотне». Я говорю: «Нина, Боже мой, пани Нина, что же вы сделали? Так это же стукачка». — «Ой, не рассказывайте». — «Пани, ну, вам же Святослав, ваш муж, говорил... Как же вы...» — «Да перестаньте», — аж сердилась на меня.

А они имеют моду на второй день дать понять, что это стукач. Приводят её на суд на второй день. Она заходит белая, как стена: «Пан Олекса, точно — она стукачка». Говорю: «А вы что думали?» — «А я же, Боже, ей поверила!»

Суд начался 4 мая 1972 года, продолжался до 19 числа. То есть две недели. Судья Котенко Владимир Михайлович, разговаривал на украинском языке. Суд вёлся на украинском, это они так играли с нами. Наша Нина Антоновна обращалась к ним: «Высокий суд». И я так говорил — «высокий суд». Всё у нас культурно, вежливо шло. Две недели продолжалось это действо. Прокурор просит мне шесть лет, Нине — пять, а Притыке просит меньше минимального — не три года, а два, за помощь следствию. Ну, не знаю, рассказывать ли о суде?

В.В.Овсиенко: Надо рассказывать, как же иначе.

О.С.Ризныкив: Вот, например, был такой случай. Пришёл свидетель со стороны Притыки и говорит: «Да я же говорил Алексею: не носи усы и не говори по-украински, потому что органы обращают внимание на таких людей». Олекса сидит возле меня. Встаёт, так рукой по верхней губе гладит, а усы сбриты: «Он обманывает, он забыл, он забыл, он неправду говорит, такого не было. Я все время говорил по-русски, я все время говорил по-русски. Это я только в последнее время тут начал говорить по-украински». Нине Антоновне было тяжело, и мне было тяжело в некоторых моментах. Говорит, что он дал мне работу Дзюбы. А я говорю, что не помню. «Ну как вы не помните?» Говорю: «Я не помню, чтобы он мне давал». А Нина Антоновна говорила так: «Я не помню, давала ли я ему — это своему начальнику лаборатории Шведову, — но если он говорит, что давала, то значит так оно и было». Понимаешь как, потому что прямо она не может сказать, что он врёт. Нина его уважала, потому и не могла. Другой, менее совестливый, отбивался бы, кричал: «Он врёт, такой-сякой!» Тогда они отстают от такого человека. А мы же интеллигентные люди.

В.В.Овсиенко: Врать тяжело.

О.С.Ризныкив: Прямо сказать нельзя, но тяжело и врать. Я говорю: «Я не помню, чтобы я давал». Тогда суд верит свидетелям. Так суд катился-катился две недели.

Отец мой, сестра ходят под судом, а их не пускают в зал. Сестра моя уже училась в университете. Я встаю и говорю: «Гражданин судья, я отказываюсь принимать участие в судебном заседании, потому что вы не пустили моего отца, сестру и жену, а суд открытый». Он говорит: «А что, их нет? Ну, позовите, запустите их». Заходит мой отец — становится, Валя заходит — садится. Судья говорит: «Тогда начинаем». Это приходилось делать часто, почти каждый день. Они только под нажимом пустят родственников. Люда Авдиевская как-то зашла как свидетель и бросила нам цветы. Боже, тут шум такой поднялся, как они на неё напали, да ты что! Вывели из зала, кричали... Такой был случай.

(Далее запись ведётся в помещении Ивана Малюты).

За это потом Люда Авдиевская очень и очень пострадала. Летом она была исключена из университета, а когда поехала поступать в Днепропетровск — снова хотела поступать, с третьего курса её выгнали, — то ректор ей сказал: «Ты в чёрных списках, и ты на Украине нигде не поступишь». Так, по-свойски сказал. Она спрашивает: «Что же мне делать?» — «Поезжай или на Кавказ, или в Молдавию». Она поехала в Молдавию, в Бельцы, и там поступила на русский филфак. Её там тоже ректор или декан спросил: «А за какой национализм — за еврейский или за украинский?» Она говорит: «За украинский». — «А, тогда берём на учёбу». Она закончила, очень долго там работала и даже вот недавно хотела кандидатскую диссертацию защищать, но сейчас там национализм молдавский, так ей не разрешили. Молдаване защищаются, а ей не дали защититься. Так она вернулась в Украину, живёт сейчас в Белгород-Днестровском, работает в педтехникуме, украинский язык читает молдавским группам.

Была вторая дама, которая всё время помогала Нине Строкатой. Перед арестом помогала и после ареста. Она жила в её квартире. Это Мария Овдиенко. С ней поступили ещё хуже. Или Дузь, или Леон Хачикович — секретарь партбюро университета — сказал преподавателям, что надо Марии поставить двойку. Это Евгений Присовский сейчас рассказал эту историю. Он сказал так: «Меня вызвал Леон Хачикович и говорит: „Поставишь двойку Марии Овдиенко“». А Присовский отвечает: «Как двойку? Она же круглая отличница». — «Надо». — «Ну, — говорит Присовский, — пришла она сдавать, попался билет с вопросом „Поэма „Моисей“ Ивана Франко“». Она прекрасно ответила, и я, — говорит, — поставил ей «пять». Боже, Боже, какая была страшная атмосфера! Я, — говорит, — хотел ещё кого-то привлечь на экзамен, чтобы сидел возле меня и услышал, что ответ отличный, что я не могу поставить двойку. Я звал одного, другого, третьего. Пришёл Саенко как председатель профсоюза факультета. Пришёл, сел и, выслушав ответы первых трёх студентов, увидел, что Овдиенко идёт отвечать, и сказал: «Ну что, у вас всё хорошо, студенты всё знают, я пошёл». — «Подожди же, подожди, — говорю, — эту девочку послушаем». — «Нет, спасибо, я пошёл», — и сбежал. Я, — говорит Присовский, — один остался и поставил ей пятёрку. На второй день, — говорит, — сижу я дома и вижу: через двор метётся какой-то там подхалим ректора университета — Богуцкий тогда был. Забегает ко мне: «Евгений, скорее идём, ректор вызывает». — «Да сейчас, переоденусь». — «Идём, машина ждёт». Я, — говорит, — переоделся, вышел, сели в машину, приехали. Богуцкий сидит посредине, ни здравствуйте, ничего не говорит, а только бросает: «И вы после этого хотите работать в университете?» — «А что такое?» — «Вам что было сказано — двойку поставить? А вы поставили пять». — «Как, она знает на пять». — «Надо было поставить два!». — Присовский говорит: «Ну, мы же с вами коммунисты. Мы же должны понимать, что мы подрываем этим...» — «Чепуха всё это, надо было поставить ей два!» И, — говорит, — так на меня кричал, что я хотел увольняться, а потом подумал: а они же мне наедине говорили, чтобы поставил двойку. Пусть докажут». И не подал заявление, четыре года ходил диссидентом”. Какой-то там «изм» на Присовского нацепили, преследовали. Сейчас он это всем рассказывает. Присовский теперь доктор наук, профессор, он ещё активно работает, хотя уже пожилой...

Но, Василий, нашлись трое других, которые поставили Марии двойки. Она была исключена в зимнюю сессию — это ещё когда я сидел под следствием. Так с Марией расправились. Она поехала в Киевскую область, где-то в Броварах жила, работала строителем, штукатуром. Когда я освободился, приехал, то она ещё штукатуром работала.

А её мужем стал Дмитрий Обухов, Дима. Они встретились в комнате Нины Строкатой, говорили, полюбили друг друга и поженились. Летом следователь приносит весть: «А вы знаете, вот Обухов женился на Овдиенко». Гайя, это меня так поразило! А через год они мне пишут в лагерь, что родился сын, и что я кум. Они меня записали как кума заочно, а Нину Антоновну — кумой. Вырос уже Роман, симпатичный паренёк...

Ну, что там ещё интересного было? Переводчика наняли. Швец, преподаватель из университета. Его наняли переводчиком, чтобы он сидел и некоторые украинские слова переводил на русский язык. Так он мне недавно рассказывал: “Боже, как я сидел, как слушал Ваш суд — это для меня такая была новость! Я там даже с материалами самиздата ознакомился. Я же, — говорит, — таких людей увидел, вас таких... Много людей стояло под дверью, а их не пускали”.

Какая ещё особенность, Василий — это то, что все шестидесятники были арестованы 12 января 1972 года. А нас взяли раньше, поэтому и суд наш проходил раньше, в мае. Никому из нас не дали ссылку, только голый срок. Мы были как пробный камень. Одесса была как пробный камень. А всем, кто после нас был осуждён, уже давали семь плюс три, семь плюс пять, то есть добавляли ссылку.

Что ещё надо сказать? Арестовали Нину Строкатую 6 декабря 1971 года. Она тоже сидела в камере КГБ. Я слышал её кашель, мы таким образом переговаривались — тем кашлем. Говорят, что её в поезде взяли. Она ехала из Нальчика в Одессу. Она до Одессы не доехала. Квартиру она поменяла и должна была жить в Нальчике вместе с семьёй Юрка Шухевича, у которого был маленький ребёнок, а квартиры не было.

В.В.Овсиенко: Но там она, фактически, и не жила. Только успела поменять — и посадили. Там Шухевич жил.

О.С.Ризныкив: Да-да. Но я хочу сказать, что Черновол немедленно создаёт Комитет защиты Нины Строкатой. Туда вошли Якир, Красин, Мешко, Василь Стус, Черновол и Тимчук — это наш моряк, который дружил с Ниной, ещё раньше со Святославом. Патриот он. До сих пор жив, я его недавно впервые увидел на юбилее Анны Михайленко — семьдесят лет ей было, так он пришёл. Они создали Комитет защиты, написали письмо одесскому прокурору: «Мы будем защищать её всеми силами...». Было сказано, что с ней арестованы Олекса Ризныкив и Притыка. Этот текст недавно был опубликован в газете «Час» — портрет Нины Строкатой, Черновола, он ещё молоденький. Это показывает оперативность Черновола. Он очень быстро сориентировался: надо опираться на право. Мы законно создали Комитет защиты и будем защищать её. Так откровенно заявили. Черновол послал это письмо в Одессу, письмо пришло 11 января, а 12 января арестовали его самого и судили. Так этот Комитет и затих.

Что же ещё? Этот Иван Малюта, в квартире которого мы сидим, был студентом политехнического института. Ещё когда Караванского взяли, то он в 1966 или в 1967 приносит мне в редакцию стихотворение. Я же работал в многотиражной газете литрабом. Приносит стихотворение, сверху написано: «Святославу Караванскому». Говорит: «Это я ему посвятил стихотворение». Я говорю: «Так давай напечатаем его». Только думаю, нельзя писать «Караванскому», потому что цензор сразу снимет. Говорю: «Напиши „С.К.“, сокращённо». Он написал, и мы это стихотворение напечатали. А ну-ка, дай его сюда.

Иван Малюта: Собственно, у меня был диптих с посвящением Святославу Караванскому. Но Олекса опубликовал в многотиражке «За индустриальные кадры» первое стихотворение. Оно называлось «Вызываю весну».

О.С.Ризныкив: «Вызываю весну» — это как вызываю огонь на себя.

И.Малюта: А уже второе стихотворение было доработано. Так я, с вашего позволения, прочитаю второе. Итак, Иван Малюта, на то время студент Одесского политехнического института, факультета автоматики и промэлектроники. Я сначала зачитаю второе стихотворение, которое называется «Садовник», Святославу Караванскому.

Як ріка в береги, крізь усі перешкоди,

На свої на круги все вертає природа:

Дмуть північні вітри, щоби квіти згубити,

Нездоланний порив навесні відродитись.

Сад рубають до пня –  залишається корінь

І росте молодняк –  той же дух непокори.

Але я садівник нелукавого слова,

Дикий сад –  чагарник, це ще тільки основа.

І коли сокорух обдаровує листям

Я щепити берусь тих дичок товариство.

Запевняє сусід, що він любить кислиці –

Я щепитиму всі із терпінням провидця.

Хай усе воскреса, що покликане бути –

І відродиться сад, диво предків забутих.

Конечно, это, может, аллегорическое стихотворение — сад и общество. Это те молодые люди — парни, юноши, девушки, такие, как я, на которых, я бы сказал, как-то магически влиял Караванский, даже когда они его не видели, даже только слушая рассказы о нём — так, скажем, как я. Мне не довелось его видеть ни разу в жизни, я только встречался с его женой, уже после его второго ареста в Одессе, с Ниной Антоновной Строкатой-Караванской. Этот диптих я написал под впечатлением того, что услышал от Олексы Ризныкива о нём, что это такой вот непреодолимый борец за свободу Украины...

Для меня в то время это было открытие. От нас же правду скрывали, мы даже не знали, что была армия УПА. Из публикаций в прессе, с семинаров мы знали, что были какие-то «украинские буржуазные националисты» — а кто они такие? Только под влиянием Олексы Ризныкива и нашего общества я узнал, что так называемые украинские буржуазные националисты — это настоящие патриоты. Но вот такие личности, как Святослав Караванский, были для меня открытием. Впоследствии я в одной своей публикации начала 90-х годов назвал его «Пассионарий». Эта личность так тронула меня. Думаю, что не только меня, а многих, кто его знал. Мы слышали по радио «Голос Америки» обращение Караванского к прокурору Украины, чтобы возобновили украинизацию. В то время Одесса была таким своеобразным островом по отношению к другим центрам духовного сопротивления. Мы кое-что слышали: где-то там, в Киеве, есть такие ребята, во Львове есть. Одесса была как-то будто обособлена. Так для нас такой связью были Караванский с женой. Они нас соединяли со всеми другими центрами сопротивления. Они были локомотивами — с ними был и Олекса Ризныкив. Они создавали вокруг себя наше украинское общество, создавали одесское украинство.

В.В.Овсиенко: Вы когда учились в Политехе?

И.Малюта: В Одесском политехническом я учился с 1962 по 1968 годы. Как закончил, то был направлен по своему желанию на работу во Львов, где я раньше проходил практику и где, как я считал, есть настоящий дух национально сознательных людей, туда надо ехать. Мне так хотелось во Львов... Это, конечно, была идеализация, потому что вскоре именно во Львове я очень жестоко разочаровался. Нет, не в своих идеях, не в убеждениях. Об этом можно рассказать конкретнее.

Поскольку у меня была тяга к журналистике, то я, работая на военном заводе инженером, поступил в том же 1968 году на заочное отделение факультета журналистики Львовского государственного университета имени Франко. Там уже на первом курсе на меня обратили внимание, что я читал студентам неопубликованные стихи Василия Симоненко, которые ходили по рукам, в частности, «Некролог кукурузному початку, погибшему на заготпункте» и другие. На перемене. Я чувствовал себя, как в Одессе, где свободно общаешься, и никто ничего. А во Львове были шпики, доносчики среди студентов. Сразу доносили, куда следует. Первый курс ещё туда-сюда, а на втором курсе я уже засел. Каким образом? Написал я курсовую работу, название которой запомнил на всю жизнь: «Литературный процесс как проявление художественной жизни эпохи». Я, имея определённую осведомлённость, поработал в тамошней библиотеке имени Стефаника. И обратился к публикациям. Вспомнил, как в своё время Полторацкий развенчивал Остапа Вишню, привёл стихи Лины Костенко, которые публиковались в «Украинском календаре» в Польше на украинском языке.

Я рассчитывал, что это будет просто курсовая работа. Но нет. С неё начались неприятности — вызвали и предупредили. Сказали, что это дело пойдёт к самому ректору и дальше. Закончилось тем, что вскоре меня вызвал декан факультета журналистики заочного отделения и, плотно прикрыв дверь, сказал: «Вы у нас особенный студент, но я вам скажу: теперь вам здесь, наверное, не стоит оставаться. Вы прибыли откуда — из Одессы? Я видел ваше личное дело, вы работаете. Но если есть возможность и если хотите дальше учиться, то уезжайте от нас. Только никому не говорите об этом разговоре. Вам здесь уже не удержаться. Если вы даже ещё один курс пройдёте, то потом вам не дадут защититься. Вы поймите меня правильно, потому что я сам чувствую, что скоро уйду отсюда». Одним словом, это был порядочный человек. У нас, как говорится, состоялся разговор тет-а-тет.

Вскоре я это почувствовал. Уже на той сессии, о которой Олекса Ризныкив рассказывал, мне сказали: «Можете не сдавать теорию партийно-советской печати, потому что не сдадите». — «Как это я не сдам?» То ли советское литературоведение... Так я потребовал заранее комиссию создать. Говорят: «Нет, мы сначала тебе двойку поставим, а потом будет создана комиссия для пересдачи — есть такое правило». Я отлично знал то литературоведение, даже консультировал других студентов, и всё же мне поставили четвёрку — двойку уже было никак. Тогда решили отыграться на теории и практике партийно-советской печати. Там был такой Григорович. Ну, тот постарался. Сразу сказал: «Вы не знаете». С этого всё и началось. Я понял, что мне дальше нечего там делать.

В.В.Овсиенко: Может, мы с вами как-то отдельно поговорим? Я хотел бы, чтобы пан Олекса рассказал всё сегодня, потому что ему же в Одессу ехать. А времени не так много.

О.С.Ризныкив: А вы встретитесь отдельно. Хорошо. На чём там я закончил?

В.В.Овсиенко: Про суд. Пошли вы на этап.

О.С.Ризныкив: Пошли мы на этап.

ДРУГОЕ ТУРНЕ (1972–1977)

Меня везут в Пермскую область, а Притыку и Строкатую этапируют в Мордовию. О встрече Строкатой со Святославом на этапе я уже рассказывал.

Приехали мы на тридцать шестую зону. Это знаменитая зона — там позже, на особом режиме, погиб Стус, село Кучино, Пермская область. Там я встречаю и Сверстюка, и Левка Лукьяненко, и Олеся Сергиенко, и евреев — Дымшица, Менделевича, Черноглаза, Залмансона. Евреи, которые хотели в 1970 году захватить самолёт и сбежать из Ленинграда за границу. Сидят они, наших ребят сидит много. Чуть позже прибыли Мармус, Сапеляк. Володя Мармус из Чорткова. Вы знаете такого — хороший парень. Они флаги подняли в Чорткове — четыре украинских флага и лозунги. У меня есть копия его приговора. Потом прибыли Дмитрий Грынькив, Роман Чупрей, Рокетский Володя. Как-то я его встретил, лет семь или десять назад. А встретились на каком-то вокзале — не в Котовске ли.

В.В.Овсиенко: Его уже нет в живых, умер он.

О.С.Ризныкив: Да ты что? Царство ему Небесное.

В.В.Овсиенко: Недавно он умер. Вот только вчера я разговаривал с его братом, Рокетским Богданом, и просил, чтобы он рассказал также и о Владимире.

О.С.Ризныкив: Берничук был, Кампов был из Ужгорода, знаете такого человека.

В.В.Овсиенко: И у этого я недавно был, записал его.

О.С.Ризныкив: О, Кампов умеет рассказывать, знаю.

В.В.Овсиенко: Он наговорил семь с половиной часов.

О.С.Ризныкив: Так мне тогда надо наговорить восемь часов, что ли?

Приехали мы на ту 36-ю зону и я всё время там был. Только однажды меня возили на 37-ю в больницу.

За первое заключение, когда сидел в Мордовии, я выучил польский язык. А тут я решил, что мне надо выучить и литовский, поскольку я немного языковед, ведь закончил в 1968 году филфак. Я решил, что мне надо овладеть литовским и латышским, потому что литовцы и латыши сидят рядом.

А ещё у меня была идея создать такой корневой словарь, которого ещё не было нигде, «Краткий или Компактный корневой словарь». В 1973 году я нашёл способ: разработал схему, как компактно подать все однокоренные слова. Я над этим словарём начал работать в 1973 году. Все словари, которые были, перештудировал, всё собрал. В моём словаре было до четырёх тысяч корней. Литовский и латышский языки мне в этом тоже помогали.

Ещё сидя в КГБ на улице Бебеля в Одессе, и во время следствия, и во время суда я всё время писал. Я решил для себя каждый день писать как можно больше стихов. Я их записывал в общие тетради. К счастью, все они остались при мне, кроме первой — первая пропала в Одессе. А тут брали на проверку и возвращали, потому что я ничего не писал такого, чего нельзя — только стихи. Они проверяли и возвращали их мне. Таким образом, у меня эти стихи сохранились. Многие из них я уже опубликовал — такие, как «Наедине с Богом», поэма «Копище» — о селе, которое сожгли фашисты. Поэма «Молчишь, Стрибог?» написана ещё до ареста, в 1966 году. И много из тех стихов я опубликовал. Больше всего прославился стишок из двух куплетов:

А він рубав урочисто і гнівно (это следователь)

І погляд його втіхою сіяв:

«Ти винен тим уже, що українець,

І ця вина з народження твоя!»

Йому я не повірю до загину,

Що ми злочинці: мій народ і я,

Що є антирадянською Вкраїна –

Зростаюча республіка моя.

Эти слова очень понравились историку Юрию Зайцеву. Он в книге «История Украины» и в статье в газете «Молодёжь Украины» использовал эти слова и написал, что в 1971 году был арестован Олекса, который очень удачно сформулировал суть обвинений: «Ты виноват уж тем, что украинец, и эта вина с рожденья твоя».

В 1989 году в журнале «Украина», 37 и 38 номера, была напечатана моя большая статья, которая называлась «Я виноват тем, что украинец». Потом я её сюда вставил, в книгу «Терновый огонь» (Киев, Украинский писатель, 1993 г.)... С подачи Главы нашего Союза, Юрия Мушкетика, который посоветовал мне: «Эту статью надо издать отдельной книжечкой». Я пошёл к Скоморовскому, где моя книга должна была выходить, и говорю: «Давай присоединим ещё и эту статью». Он выбросил некоторые стихи, а эту статью добавил.

И.Малюта: Её надо переиздать.

О.С.Ризныкив: Сделаем, сделаем, когда будут деньги.

А что же это за статья? Это ходатайство о реабилитации, которое я написал где-то в 1973 году, в лагере. Там я писал, что меня надо реабилитировать. Я в последнем слове на суде говорил, что это же не 1937 год, я требую реабилитации не через 19 лет, как реабилитировали тех людей, которых судили в 1937, а сейчас, вот на этом суде. Судья улыбнулся, дал мне пять с половиной лет, а реабилитация пришла ровно через девятнадцать лет, в 1991 году. Когда закон о реабилитации вышел, то меня по обоим делам реабилитировали. Но эту статью я перемежал стихами и подчеркнул, что судили меня только за то, что я украинец. У нас не было ни листовок, ни партии, ни оружия, никакой организации. Только за то, что мы чувствовали себя украинцами, что в Одессе мы колядовали, хор создали, разговаривали на украинском языке — только за это нас судили.

В.В.Овсиенко: Но что-то же было в приговоре написано?

О.С.Ризныкив: Антисоветская агитация, пропаганда. И литература самиздата.

И.Малюта: Самиздат у Притыки нашли, а у тебя, кажется, только два анекдота нашли.

О.С.Ризныкив: Да, в записной книжке нашли...

В.В.Овсиенко: Если бы вы и второй приговор мне как-то доставили...

О.С.Ризныкив: Хорошо, пришлю. Что же ещё я пропустил? У следствия не было против меня ничего. Даже Ефимов, адвокат, бывший судья, пришёл, ознакомился с делом и говорит: «Так у вас тут ничего нету. Я думаю, что вам до отсиженного дадут». Я говорю: «Да нет, вы требуйте реабилитации, чтобы меня вообще выпустили». — «Да, да, тут же ничего нету. Вон у Притыки нашли самиздат, у вас же нету самиздата». А кагэбэшник говорит: «Ты же знал, что его уже арестовали, так спрятал самиздат или раздал. Спрятал где-то?» А у Нины нашли стихотворение Святослава Караванского «Наследникам Берии» и другие стихи, написанные Караванским, — и за них её обвиняли.

В.В.Овсиенко: «Хранение с целью распространения»?

О.С.Ризныкив: Хранение стихов своего мужа!? Ну, и письмо в международную журналистскую организацию в Прагу. Когда к ней пришли 3 января 1967 года с обыском, то она порвала это письмо и выбросила через окно. Они побежали вниз, собрали все кусочки и склеили. И это письмо было подшито к делу.

И.Малюта: Ещё, кажется, нашли у неё это моё стихотворение.

О.С.Ризныкив: Да, и твоё стихотворение. Всё повыскребали, что там у неё было, и так-то раздули, раздули.

В.В.Овсиенко: Вы уже начали говорить о Пермском лагере № 36. Как вам там жилось?

О.С.Ризныкив: Как там жилось? Мы же написали кассационную жалобу Верховному суду, но ответа нам в Одессе не дали. Повезли нас на Урал, проходит месяц, второй, третий, четвёртый. Я надеялся, что Верховный суд разберётся, и то, что этот глупый судья дал, снимет. А они говорят: «Всё осталось в силе». — «Дайте прочитать». Не дали. Только в конце ноября дали прочитать. Как я прочитал то постановление, то увидел, что они ещё большие лжецы, чем одесский судья. И я объявил голодовку на семь дней — с 5 декабря до 12-го. Ко Дню прав человека. Было у меня три отгула и три выходных. Сначала я немного поработал, голодая, а потом лёг и ещё три дня лежал. Подходил Журавков, что-то там говорил. Говорю, что у меня отгулы, всё законно. Я написал заявление, что я возмущён тем, что Верховный суд оказался ещё более лживым, чем одесский, поэтому объявляю голодовку. Так я семь суток проголодал.

Ещё вот интересная история. Когда мы приехали в лагерь, то люди узнали, что я пишу. Я там что-то читал из своего. Подходит ко мне еврей из Днепропетровщины Арье Вудка и говорит: «Пан Олекса, вы хотите, чтобы ваши стихи попали за границу?» — «Так кто же этого не хочет?» — «Ну, дайте мне несколько штук, с десяток». Я знал, что его судили и дали «крытки» три года за то, что он в субботу не ходил на работу. Значит, ему ещё три года сидеть во Владимире, потом ещё несколько недель побыть в лагере, только потом он освобождается. Говорю: «Так тебе же ещё Владимир, ты же забудешь». — «Нет, — говорит, — у меня такая память, что я забуду только тогда, когда сдам». — «Ну, как знаешь». Я подготовил, дал ему стихи. Он на второй день зовёт меня, ходим под «запреткой» и он читает мне наизусть все эти стихи, которых я ещё сам не знал наизусть. Говорю: «Пан Арье, как это вы так?» — «Ну, — говорит, — мне достаточно два-три раза прочитать, и всё». Скоро его забрали на этап. Повезли его во Владимирскую тюрьму, больше я его не видел.

Я ему дал несколько стихов. Один он не взял по определённым соображениям. Говорит: «Да ты что, они испугаются, эти кагэбэшники». Это был такой стих:

Виходимо гуляти, як на бій –

Беремо кулаки, розслаблені в долоні,

Беремо м'язи, напхані у шкіру,

І ноги, вже натравлені стрибать.

  Виходимо гуляти, як на бій.

З дороги геть усякий, хто слабий,

А дужий –  приготуйсь до оборони!

Ми звикли вартість кулаками мірять,

А замість грошей – зуби рахувать.

  Несемо кулаки, розслаблені в долоні.

Ми ними славу виб’ємо собі!

У них дрімають дратівливі звірі,

Ізвиклі, мов шаблі, до боротьби –

Лише намірся рух один зробить,

Лиш думку допусти об обороні –

А вже кулак на скроні й на горбі!

  Виходимо гуляти, як на бій.

І м’язи, запаковані у шкірі,

І ноги, вже натравлені топтать.

Так прагнуть дії, що лиш смерть хіба

Їх може зупинити, коли встигне…

  Йдемо, готові зуби рахувать

І черепи ламати і трощити.

Супроти нас, коли бажаєш жити –

Не слід ставать.

  Виходимо гуляти, як на бій…

Ми б так хотіли силу нашу змірять –

Та підлабузнюють зустрічні, мов раби,

Або ховаються лякливо у подвір’ях…

Несемо кулаки набряклі,

Ніби гирі.

Гуляємо…

А маримо про бій.

Он говорит, что это очень страшный, экстремистский стих, он его не взял. А тех шесть Арье взял и выучил. Я там отдельные ошибки исправил. Он уехал. Через несколько лет, уже на свободе, я слышу по радио мой стих «Метеорологическое», читает Игорь Качуровский. Говорит: «У Олексы Ризныкива вот такие стихи, такая у него образность». Это белый стих, без рифмы, коротенький такой… Я вижу через решётку из камеры деревья. Утром они ещё были голые, а уже к обеду их ветки покрыла зелень. Интересно, а та колючая проволока, что идёт стеной, тоже зазеленеет? И ещё был один стих, «Озон». Получается, что я написал его в 1973 году. Вудка сидел до 1976-го... Значит, там уже был стих «Озон», посвящённый памяти тех, кто отдал свою жизнь за независимость Украины:

Назбираю склянку граду з градопаду,

А він тане і тікає –  нема зладу.

Назбираю склянку граду, назбираю

Серед літа, серед липня, серед раю.

На листочки на зелені, на травини

Понизалися градини, мов перлини.

Ці небесні самозванці, нечеканці,

Неболюбці, себегубці, себеданці.

Відчайдушно, занедбавши небезпеку,

Просто в затхлість, у задуху, в спеку, в пекло,

Так прозорокришталево, так відверто:

Ппросвіжити, проозонити –

І вмерти.

Назбираю склянку граду, назбираю,

А він тане і тікає, і стікає,

Він зливається з травою і землею,

Не годиться для оглядин і музею.

Вот как раз сегодня годовщина гибели Черновола. Это люди такие, которые сознательно шли на смерть. Их мало, но их и много было. Этот Олекса Гирнык из Калуша, который сжёг себя возле памятника Шевченко... Ты же тогда был возле памятника, когда мы приехали — II Всемирный съезд политзаключённых, в июне 1993 года? Там стояла его фотография. Я там же начал сочинять стих его памяти.

А это сын его письмо прислал. Мою статью выбросили, а сыновнюю дали, с фотографией, красивый такой. А там у меня был стих, который я в Каневе начал писать. Помнишь, мы стояли на коленях и отпевали Олексу Гирныка?

Олексо, грішнику святий!

В тобі була не іскра Божа,

А ватра! А вогонь жахкий!

Те полум’я святе і гоже

Нас досі спопеляти може

І буде. Й будить крізь роки.

Як ти Україну любив!

Як волі їй тобі кортіло!

Як ти поставити хотів

Не тільки Слово, але й Діло

На сторожі нас, рабів.

Але – не ближнього ти вбив…

Себе самого.

За нас, рабів оспалих, стлілих

Ісус офірував лиш тіло,

 А ти – і душу погубив.

Олексо, грішнику святий,

Молю, упавши на коліна,

Тебе, щоб ти мені простив

Мою ятріючу провину –

Що я живий стою, а ти

Сконав, згорів  за Україну...

Благаю Господа уклінно

Малу можливість віднайити,

Щоби гріха твого частину

Мені вділити…

І – простить.

Но среди стихов, которые я передал Вудке, был страшный стих. О судьбе Украины. Помнишь, есть такая сказка, что порубили тело брата, разбросали по полю и поехали домой. А у меня этот стих написался ещё в камере в Одессе, когда я в КГБ сидел. Сидишь вот и думаешь, что же это за судьба наша такая, что нас бьют и бьют, и бьют, а мы ничего не можем сделать. И мне написался такой стих:

Коли потяте на шматки

(В кн. «Наедине с Богом», с. 24: «порубане в». – В.О.)

Докупи знов зібратись хоче,

Плазує палець до руки,

В орбіти втискуються очі;

Коли вправляється кишка

І мозком звивини проходять –

Все місця власного шука,

Аж стогне, а таки знаходить;

Коли із горем пополам

Усе порубане збереться,

Води живої кілька грам,

Із неба післаних, проллється,

І груди, схлипнувши, вдихнуть,

І серце вдарить, як на сполох,

Тоді прочуняє  від сну

Протверезілий раптом ворог.

Чатує подих, погляд, рух,

Ще несвідомий і невмілий.

Бере сокиру знов до рук

І нахиляється над тілом.

І знов,  як перше, як колись, –

Не даючи воскреснуть, хекне.

Сокира шваргоне униз,

І череп, ніби диня, репне.

І знов, як перше, як завжди,

Дрібненько тіло порубає.

В чотири боки, що куди

Порозкидає.

І з матюками витре кров,

І з матом ляже подрімати,

Поки шматки зростуться знов,

Щоб знову встати –  і рубати.

Я этот стих, помнишь, на «Золотом гомоне» в 1991 году читал вот тут, в Октябрьском дворце. Там со свечами в руках стояло нас двенадцать репрессированных, в темноте, только прожектор на нас, и я читал этот страшный стих. О судьбе Украины. Но наконец она воскресла, встала, учится ходить…

Ещё один стих, который Арье Вудка тоже вывез за границу, — это о многокрылости. Я до сих пор удивляюсь, как я его написал, сидя в камере — это третий или четвёртый месяц я сидел в Одессе под следствием, и написался такой стих:

МНОГОКРЫЛОСТЬ

На цім крилі до тебе примайну,

На тім приляжу, цим крилом укрикриюсь,

А те, залітане, надламане, утну.

Багатокрилість.

Залітане! Залатаних – нема!

Нема залежаних, а є лиш незалежні.

Я стільки крил бездумно наламав,

Б'ючись об світу боки протилежні!

Не шанував, не скнарив, не беріг.

З таких висот в такі шугав низини.

Лиш радістю хлоп'ячою горів:

Ростуть невпинно.

Ні!  Обезкриліти і впасти не дано.

Мені судилось буряна рухливість.

Мене п'янить, сильніше ніж вино,

Багатокрилість.

Арье Вудка исчез, вывезли его. Услышал я это по радио «Свобода» — и всё. На этом перерыв до 1991 года.

В 1991 году Нина Строкатая присылает мне из Америки ксерокопию страницы из журнала «Свобода», на которой шесть моих стихов. Она там пишет сбоку, что это, наверное, те стихи, которые Вудка вывез из лагеря. А напечатаны они в 1977 году в журнале «Сучаснисть», который выходил тогда за границей. Я впервые их увидел напечатанными. Слушай, ни одной ошибочки нет — вот голова!

В.В.Овсиенко: Да, феноменальная память. Он не только ваши вывез, а много чьих. Мне довелось с ним впервые встретиться аж в Израиле. До того я его не знал.

О.С.Ризныкив: Подожди, а ты же ездил с нами в 1992 году в Израиль?

В.В. Овсиенко: В 1992 году, в сентябре. На той лужайке возле университета, ночью...

А.С. Резников: Тогда Яша Сусленский, глава общества «Израиль-Украина», устроил эту поездку. Он впервые приехал в Украину в 1991 году. Я с ним тогда поговорил. А в 1992 году мы поехали в Израиль. И там я встретил этого Арье Вудку, он мне подарил эту книгу – «Поэзия из-за решётки». Так я впервые увидел, что мои стихи напечатаны в той книге. А ещё он подарил мне свою «Московщину». Там три части. Первая – следствие, вторая – о лагере, там есть страница о приезде в лагерь Александра Сергиенко и моём. Он рассказывает обо всех людях, представляешь себе – о деле каждого, даже даёт адрес каждого. Это моя статья «Исход поэзии из Египта ГУЛАГовского», а это мы там сфотографировались. Когда я вернулся, то написал статью. Она опубликована 12 декабря 1992 года в газете «Радянське Прибужжя». Это Николаевская областная газета. А это тот журнал «Сучасність», и вот рукой Нины Строкатой написано: «Журнал „Сучасність“, 1997, номер 7-8. Журнал в настоящее время выходит в Киеве. Редакторы Иван Дзюба и Тарас Гунчак. Я уверена, что в той книге те самые стихи, что Арье Вудка вывез из лагеря». Это она мне писала этот лист, видишь, какая копия неразборчивая. Это можешь взять.

В.В. Овсиенко: Можно? О, спасибо!

И. Малюта: Олекса, а всё-таки по твоему же делу проходили свидетели? Вот мне, например, Марии Овдиенко и другим не разрешили свидетельствовать.

В.В. Овсиенко: Об этом уже была речь. Сейчас говорим о заключении. В концлагерях в 70-х годах были целые войны – голодовки протеста, отказы от гражданства.

А.С. Резников: Было и такое. Сидел с нами один знаменитый бандеровец, оуновец – Чуйко Богдан. Он на работу уже не ходил, так что каждый день садился и писал жалобы. Очень красивым почерком, культурно их оформлял. Говорил, что это единственный способ – писать, писать и писать. Это и тренировка ума. Где он сейчас – я не знаю, кажется, его уже нет.

С нами тогда сидел Степан Сапеляк. Я уже упоминал о Сергее Ковалёве – это такая светлая фигура, близкий по своей светлости к Сахарову. Он настоящий демократ, он понимал всё об Украине. Там же много сидело всякой русской сволочи. Подходит ко мне кто-то из Крыма: «Алексей, ты же Резников, ну что ты с этими хохлами? Россия, ты будешь, ты есть наследницей Духа Святого!» Я смеюсь, говорю: «Какая же вы Россия? Мы – Русь, а вы не Русь». Он сердится, отходит.

И. Малюта: Но при этом были и такие, как Чичибабин, который писал по-русски?

А.С. Резников: Да, был Сахаров, есть Ковалёв. Он же и сейчас выступал против войны в Чечне. Есть такие люди в России, но их мало.

Мои основные достижения за эти годы – что я от литовцев и латышей выучил литовский и латышский языки.

В.В. Овсиенко: А от кого конкретно?

А.С. Резников: Симас Кудирка – это первый. А ещё был у нас Грилюс Шимон из Клайпеды – еврей, знавший литовский язык. Он мне дал первые уроки литовского языка. Он такой горячий был. Я говорю: «Буду учить». – «Правильно, правильно, надо». Он мне дал подстрочный перевод поэмы «Героика, или осуждение Прометея» – Марцинкявичюса. Боже, какая прекрасная поэма! Он мне подстрочный перевод давал. Я писал каждую строку, а он мне переводил. Он, видно, хорошо знает литовский язык. Я потом проверял у других людей – Симас Кудирка помогал. И вот мы с ним перевели ту поэму (она до сих пор у меня есть, неизданная!). Левко Лукьяненко в своей книге пишет, как у него хотели забрать эту поэму. А он говорит: «Так это же перевод с литовского, Олекса Ризныкив перевёл». Прицепились, хотели забрать – думали, что это антисоветчина.

Латыш Гунар Астра, с которым я всегда вёл переговоры, немного учил украинский язык. Гунар Астра тогда имел 15 лет заключения. Он сидел где-то уже чуть ли не 12-й год. Его обвиняли в каком-то шпионаже. В основном за то, что он книги выносил с американской выставки. Говорит: «Я себе на пальто нашил таких больших карманов внутри. А американцы, говорит, так сделали – Иван, слышишь? – сделали выставку специально так: ты когда заходишь, попадаешь в такой угол, то видишь книги, а тебя никто не видит, что ты там делаешь. Говорит: „Я беру с полки книги – и сюда, сюда, в карманы себе. Нагрузился теми книгами и выхожу, а они там не очень присматриваются…“» Астра прекрасно знал английский и немецкий языки.

В.В. Овсиенко: Американцы специально так делали, чтобы на выставках можно было воровать книги.

И. Малюта: А что это были за книги?

А.С. Резников: Американские книги – ясно, что политические. «Я, – говорит, – наберу, вынесу, потом ещё раз пошёл. Наверное, кагэбисты меня засекли, потому что я с американцами говорил». Ему дали 15 лет – увидели, что это умный человек, очень сильной воли, очень сильный. Он всех латышей держал вот так в кулаке. У него слово резкое, как скажет – будто отрезал. Латыши перед ним: «Гунар, Астра скункс, Астра скункс…» Скункс – это князь или владыка, астра – это хутор. Царство ему Небесное, он умер.

В.В. Овсиенко: Он второй раз сидел на особом режиме в Кучино на Урале, под конец на Всехсвятской, на 35-й зоне, где нас держали в помещении больницы. В 1988 году, где-то в феврале, его выпустили, а через месяц мы получили известие, что он умер.

И. Малюта: Уже на воле?

В.В. Овсиенко: Да, через месяц после освобождения.

А.С. Резников: Я, наверное, такой угрозы не представлял для этого режима, потому что я водку пил, гулял... Я не мог быть таким, как Астра, я не создан таким. А он железный человек. Таких уничтожали. И Василь Стус такой – они его уничтожили...

В.В. Овсиенко: Последнее обвинение Гунару было – что он взялся переводить фантастический роман Джорджа Оруэлла, «1984». Он уже большую часть перевёл. Во время перестройки эта книга вышла на русском языке – а Астра ещё сидит! На латышском языке вышла – а он ещё сидит!

А.С. Резников: Я с ним переписывался до последней посадки. Знаю, что он женился, кажется, ребёнок был.

В.В. Овсиенко: Да, он упоминал о дочери.

И. Малюта: А где он жил?

А.С. Резников: Погоди. Ригас, улица Лацусала, №8. А если написать на этот адрес? Наверняка кто-то бы ответил. У меня где-то есть его письма. Это очень интересный человек. Он всю латышскую лагерную диаспору держал в руках. Его старшие дядьки уважали, почитали, боялись. Менты там возле него так... Два метра пять сантиметров – здоровенный дядька. Когда мы на разводе стоим – все ему вот такие, по грудь. Он стоит – суровый такой, серьёзный.

В.В. Овсиенко: В целом у латышей в лагерях была репутация поддающихся.

А.С. Резников: Они очень любили работать. Самая страшная работа – песок набивать в те трубочки электроутюгов. Они по 200% плана давали. Они не могут без работы, у них немецкая педантичность.

В.В. Овсиенко: Так вот, Астра их немного приструнивал, чтобы не накручивали нормы. Ведь когда много людей перевыполняют норму, то её повышают, а плата та же.

А.С. Резников: А он работал там, где этот песок сушили. Вот так пресс, плита. А потом он на прессе работал, ручки штамповал. А Кудирка тоже работал на этой печи. Мы ходили к нему – хлеба нарежем, в печь засунем... А ещё если маслом немного сверху помажешь... Там 400 градусов температура, где песок сушили. Засунешь всего на пять минут, вынешь – и сухарь уже готов. Мы их со смаком ели.

Да, Гунар Астра давал мне уроки латышского языка. Ой, сколько у меня есть бумаг, исписанных его рукой! Он мне и песни какие-то записывал. Почерк у него такой красивый. А язык латышский странный. У него короткие слова, как в английском. Это уже был второй шаг. Если по-литовски «ранкас» – рука, то по-латышски «рокс» – отпал конечный слог. Он мне переписывал похожие корни – целый ряд слов, которые от одного корня происходят. Он украинский учил. А знал немецкий и английский языки.

В.В. Овсиенко: Как говорили, «знал в перфекте», то есть в совершенстве.

А.С. Резников: А вот Симас Кудирка – интересная фигура. Он был моряком. Он в американском порту прыгнул в море и поплыл к американскому кораблю. Его поймали, вытащили, и он говорит: «Я прошу политического убежища». А капитан того судна был молодой, неопытный человек. Начал связываться с кем-то. Русские спускают шлюпку, плывут к ним и говорят: «Отдайте нам этого преступника – он украл сто рублей в кассе». Американцы говорят: «Да нет, он просит политического убежища». – «Да это враньё, он украл деньги. Отдайте нам его». Тот глупый капитан встал и не знает, что делать. Если бы там какой-то опытный был, то он бы их выгнал, и всё. А этот подумал-подумал и говорит: «Знаете, давайте так: ловите. Поймаете его – так забирайте». И впустил их на свой корабль. Они начали бегать по палубе: он убегает, а они за ним. Минут, говорят, тридцать они гонялись, пока поймали.

Но нашёлся человек, который всё это снял на плёнку. Через какое-то время, когда узнали, что ему по политической статье, за попытку побега дали 10 лет, то прокрутили этот фильм по американскому телевидению. В Америке поднялся большой шум, люди начали требовать ещё раз и ещё раз показать этот фильм, как за ним бегают. Тогда капитан корабля понял свою ошибку, подаёт в отставку и возглавляет комитет освобождения Симаса Кудирки, борется за него. На четвёртом году заключения Симаса вызывают (мы тогда на работе были) и говорят, чтобы он шёл в зону. Приходим – нет Кудирки, забрали «с вещами на этап». А потом он нам прислал письмо из Америки. То письмо как-то всё-таки пришло к нам. Говорит, что везли не знать куда и что, привезли в Литву прямо в Вильнюс, в аэропорт. Смотрит – там его жена и дети его стоят. На самолёт – и за границу.

В.В. Овсиенко: Тогда президент Никсон пообещал, что он освободит Кудирку. И таки освободил.

И. Малюта: А тогда спрашивается: как же Караванского и Нину Строкатую выпустили?

В.В. Овсиенко: Это позже, в 1979 году. А это август 1974-го.

А.С. Резников: Ну, что ещё? Я на зону ехал с Тарасом Мельничуком. Ему тогда дали три года. Мы в Харькове встретились и до Свердловска везли нас вместе – меня, Тараса и Притыку. Тарас так курить хотел, а Притыка припрятал блок сигарет. Тарас узнал, что у того сигареты есть – а он же в день курит пачку, а то и две, – а Притыка говорит: «Я взял сигареты и там буду их менять на сахар, на хлеб». Потому что сам он не курил. Тарас как узнал, что у него сигареты есть: «Ах ты ж, куркульская душа! Давай мне пачку, а то убью, задушу!» Притыка даёт, а мне шепчет: «Да что же это такое – да он же меня грабит!» Ой, Боже-Боже, Тарасик – нет уже Тараса, ушёл в мир иной… Притыка освободился не через два года. Его освободили, по-моему, через год-полтора, досрочно, из Мордовии. Там, говорят, его и били, зэки. Потому что все люди так и поняли, что как это так: статья три года, а тебе дали два – значит, ты продавал? А его освободили ещё раньше на каких-то два месяца, он вернулся в Одессу уже в 1974 году, кажется. Я освобождаюсь в 1977 году и его так и не видел, а потом слышу, что он погиб.

И. Малюта: Незадолго до его гибели я встретился с ним, наезжая в Одессу. Стоит на трамвайной остановке. Подхожу, здороваюсь. Он думал, что я руку подам. Спрашиваю: «Как у вас там, на далёком курорте?» – «У, вот из-за таких, как вы...» – «Ты знал, на что идёшь. Вон Олекса знал, предупреждали тебя». – «О, это я из-за вас пострадал, сё, то». Порывался мне что-то доказать, но я повернулся и ушёл, потому что трамвай подъехал.

А.С. Резников: Да нет, он такой человек был... Мы с ним вместе едем в столыпине, он говорит: «Видишь, я это специально сделал. Я теперь раньше выйду и буду бороться». А я говорю: «А я буду за тебя сидеть пять с половиной лет». Он замолчал, озадаченно. Говорят, что его там и били. Но почему он погиб – не знаю, то ли система с ним расправилась, то ли это Бог его наказал. Он ехал из Одессы в Беляевку в автобусе. Колесо отвалилось, автобус перевернулся. Погибли там его мама и он. Тех людей забрали. Я потом видел его жену Раю. Она сказала, что хоть и разошлась с ним, но у неё двое детей от него (Рая сама еврейка), то не могла его бросить, должна была забрать – уже тело разлагалось. Она забрала и похоронила. А теперь сын его в Канаде. Мне передавали, что он просил, чтобы не говорили об отце, что он так себя повёл. Потому что ему там за отца стыдно. Просил говорить, что он там просто сидел.

Был один случай, который я не могу забыть и часто вспоминаю. Взяли меня с 36-й зоны на этап и повезли воронком где-то километров за шестьдесят. Я не знаю, что там за станция, но мы долго-долго ехали. Мороз градусов тридцать на дворе. Я в бушлате и в сапогах, сижу в том «стакане». Холодно. Пока ехали, то трясло, в машине было ещё ничего. Приехал на станцию – стали, мент вышел из кабины, говорит, что пойдёт узнать, когда поезд прибывает. Пришёл и говорит, что мы ещё рано приехали – поезд будет через час. Стоим мы тот час. Потом слышу, что поезд пришёл. Мент сходил туда и говорит шофёру и мне, что нет столыпинского вагона: «Вот чёрт, придётся возвращаться назад». Ну что ж, поехали мы назад, та же страшная дорога, тот же мороз... А второй раз меня на этап уже и не брали. Я понял так, что это они намеренно хотели, чтобы я простудился, заболел или что. Хорошо, что я йогами занимался, так сидел там и сам себя обогревал на таком морозе. Бог меня оберегал тогда.

В.В. Овсиенко: Это вас возили на станцию Чусовую или на Всехсвятскую.

А.С. Резников: Олесь Сергиенко тоже сидел со мной в 36-й зоне. У него же, помнишь, были вот тут на подбородке белые пятна? Вот я и теперь встретил его на учредительном собрании «Едности», так у него чистый подбородок. Мы вспоминали, что встречались с Бабичем и фотографировались, но что-то я той фотографии не видел. У Олеся и теперь белые пятна на подбородке, не растут волосы. Мы сделали вывод, что это его чем-то травили во время следствия. И Арье Вудка написал об этом в своей книге. А это фото, что вы тут видите – это мы встретились с Арье, когда я позвонил к нему из Иерусалима в Тель-Авив и он через день приехал. Потому что назавтра была суббота, а они не имеют права в субботу ездить. Так это он приехал к нам уже в воскресенье, подарил мне те книги. Мы встретились у Стены плача и вот в комнате сфотографировались фотоаппаратом Сверстюка. И Василий Овсиенко тогда ездил с нами. Там была хорошая встреча у Кузнецова в Иерусалиме, там на втором этаже. Я тогда впервые увидел мобильный телефон. Там мы погостили очень хорошо. Бывшие зэки говорили о независимой Украине. Боже мой, были такие надежды, такие надежды...

В.В. Овсиенко: У Кузнецова крошечный сад под окном – на две пальмы...

А.С. Резников: И красиво, какая красота! Иерусалим перед нами весь горит огнями, ночь, звёзды, чистое небо. А Вифлеем! А могила, где воскрес Иисус Христос! Я зашёл, Жулинский и Драч, встали на колени и молились. Я думаю: «Боже, коммунисты стоят и молятся!»

Словом, вот такие штуки…

ССЫЛКА В ПЕРВОМАЙСК (1977 – 1996)

Освобождают меня. Говорят, чтобы собирался на этап, а мне остаётся ещё больше месяца. Говорю: «Какой этап? Я через месяц освобождаюсь!» – «На этап!» Я беру свои чемоданы – штук восемь с книгами... Там со мной сидел Юрий Дзюба из Харькова. Его мама на почте работала, а он подал заявление в ОВИР, что хочет выехать. Там на него глаза вытаращили, дали ему год подумать. Через год он снова подаёт заявление, так ему присудили пять лет заключения. Мы с ним очень хорошо сработались. Нам разрешают покупать продуктов в ларьке на пять рублей, а книги через «Книгу – почтой» можно покупать без ограничений. Он предложил мне, что будет заказывать книг на сумму в три, а то и четыре раза большую. Я брал в ларьке три пачки чая на рубль, а на остальные четыре рубля он брал продукты. Он умножал: 5х4=20, и на 20 рублей книги мне выписывал. Он уже знал мои вкусы. Только «Книжное обозрение» пришло, он ко мне бежит: «Пан Олекса, смотрите: вот ваша книга! Эта, эта, эта – знаете, я уже послал заказ». – «Всё правильно, хорошо». Когда книги приходят, он мне их приносит, бросает на кровать: «Вот твои книги, бери». Так мы с ним долго делали. Я тех книг имел огромные кучи. Когда я их привёз на вахту, то сам испугался. Я что-то два чемодана книг отослал грузом. А остальные пришлось переть на себе. Менты помогали.

Один этап, вторая пересылка, третья – и меня привозят в Николаев.

В.В. Овсиенко: А тогда ещё не было ограничения, что зэк может иметь не более 50 кг вещей? Потому что когда меня в последний раз освобождали в 1988 году, то не дали взять больше одного мешка. Я тогда много книг потерял. Их мне не прислали.

А.С. Резников: В 1977 году такого ограничения ещё не было. Были обыски, когда все те книги переворачивают... Меня привозят в Николаев, в тюрьму бросают, а мне с теми книгами – Боже мой, столько было мороки! Когда меня привели к какому-то там кагэбисту, я захожу и говорю: «Да это же издевательство над людьми, что вы делаете! Как можно было меня везти в этап с этими книгами?» А он засмеялся такой доброй улыбкой, а потом, когда мы во второй раз встречались, он говорит: «Ну, вы сказали хорошо – что это за издевательство? Вот вы хорошо сказали! Мы вас привезли сюда в тюрьму, чтобы акклиматизировать, потому что в Одессу мы вас не пускаем». – «Вы меня взяли в Одессе – в Одессу надо было и привезти». – «Нет, мы специально сюда вас привезли, чтобы вы остались в Первомайске. Там будете жить. Потому что у вас в Одессе нет жилья, негде жить». – «Ну, хорошо».

Я «акклиматизировался» недели две-три. День за днём так тяжко шли, а потом товарищ приехал за мной, забрал и привёз в Первомайск. Мать больная, отец тоже, пенсионер. Я два года работал в роддоме электриком. Он был возле нас недалеко. А в 1980 году какими-то правдами-неправдами, по блату (были у меня знакомые учителя) устроился в интернат для неполноценных детей, во вспомогательную школу-интернат. А она у меня через забор – вот я живу, а вот тут школа. Так мне достаточно было за забор перейти – и я уже на работе. И я там десять лет проработал, с 1980 года.

В.В. Овсиенко: Административного надзора вам не дали после освобождения?

А.С. Резников: За мной сначала следила милиция. Милиционер недалеко от меня жил, приходил. Интересно, что он ещё и в шестидесятые годы был. Я такой романтик, читаю себе Франко «Народе мій, замучений, розбитий, мов паралітик той на роздорожжу...» – я наизусть учил этот пролог к поэме «Моисей», громко читаю себе в доме, потому что знаю, что никого нет: «Твоїм прийдешнім душу я тривожу, від сорому, який нащадків пізніх палитиме, заснути я не можу». Вдруг слышу, что кто-то за спиной. Оглянулся – Шелест стоит. Мы с ним были знакомы ещё с детства, а сейчас он начальник милиции. Зашёл: «Так, что такое?» – «Добрый день!» – «Добрый день». Это было ещё в шестидесятом году. А после второго освобождения надзора как такового не было, но они приезжали ко мне часто, смотрели.

У нас в Первомайске был отдел КГБ – это целая история. Они за мной наблюдали. А куда я мог деться? Мать больная лежит, работа близко. Но однажды приезжает Андрей Ярмульский – помнишь его? Это тот Андрейка, что взял меня на своё место в политехнический институт в многотиражку. Приехал он, как всегда, подвыпившим. Тогда он был корреспондентом газеты «Литературна Украина» на атомной станции. Пришёл к родителям: «Где Олекса?» – «Да работает там в роддоме электриком». – «Как – электриком? В роддоме? Да как это так?» Приходит ко мне на работу – и бутылку, по-моему, принёс. Мы выпили ту бутылку, поговорили, он пошёл домой. А был Андрей таким себе экстравертом, таким буяном, душой, что как выпьет, то кричит, становится таким, как этот Володя Голобородько.

В.В. Овсиенко: Надо связывать и класть под лавку?

А.С. Резников: Нет, не буян, а говорит много… Он, оказывается, пошёл в КГБ. Пришёл и свой писательский билет на стол бросает: «Я писатель, а вы кто?» – «Я – начальник Первомайского КГБ». – «Как вы можете держать Олексу Ризныкива в чёрном теле? Почему это он электриком работает? Он же поэт, он учитель, а вы его там держите!» Вот так он им сказал. Приезжает в Киев, там его вызывает Виноградский, который тогда был редактором «Литературной Украины»: «Что ты наделал? Кто тебя просил туда идти? Подавай заявление на увольнение и всё! Больше ты там, на атомной, не работаешь». Он, бедняга, перепугался, подал заявление, а пить продолжал, так и умер. А позже, когда уже случилась независимая Украина, всё хвастался мне: «О! Я тогда за тебя пострадал, ходил за тебя в КГБ, кулаком там по столу стучал!»

Так вот я устроился тогда в школу-интернат. В умную школу меня не брали. Я в этой школе работал воспитателем десять лет, до 1991 года. Оттуда вышел на выслугу, потому что стажа у меня набралось 30 с лишним лет. Откуда? Меня арестовали учителем, значит 5 с половиной лет заключения надо умножить на три – это и будет добавляться к стажу. Ещё с 1990 я стал собственным корреспондентом областной газеты «Радянське Прибужжя», потому что меня уже знали в области как поэта, как журналиста...

И. Малюта: И подпольно приезжал в Киев...

А.С. Резников: А, подожди, это позже. Я ездил в Киев, когда Рух создавался, сидел рядом с Кравчуком, Павлычко, Мушкетиком. Создавали мы Рух, «Просвиту» создавали. Всё время я ездил в Киев. А потом был на встрече с евреями. Там съехалось тысячи две людей. Один из организаторов – Яков Сусленский, который со мной в лагере сидел. Он родом с Одесщины, из Бессарабии... Подхожу к нему сзади, беру за плечи и говорю: «ВОПЛЬ!» Он оборачивается: «О, Олекса! Здравствуй, друг! А что за вопль?» – «Так ты же собирался в лагере создать Всемирное Общество Порядочных Людей». – «А я и забыл уже! Зато украинский выучил! И ты чувствуешь, какой у меня акцент?» – «Какой?» – «Тель-авивский, потому что я в Тель-Авиве учил украинский язык». А в лагере Яша всё время по-русски говорил. Вот он меня и взял в поездку в Израиль осенью 1992 года. Тогда я впервые за границу ездил, в Израиль. Я сидел в самолёте сзади, с Виталием Колодием, земляком моим, из Богополя. Самолёт уже должен был взлететь, а я всё говорил: «Да не может быть! Вот сейчас двери откроются, войдёт мент и скажет: „Заключённый Резников! С вещами на выход!“» Но нет – поднялись мы и прилетели в аэропорт «Бен-Гурион».

В.В. Овсиенко: Но наш путь в Святейшие места пролегал через Мордовию, через Урал, через ГУЛАГ. Если бы мы там не побывали, то никогда не попали бы в Святые места.

А.С. Резников: Твоя правда, Василий! Тогда летело нас пятнадцать узников совести и пятнадцать депутатов Верховной Рады…

Но вернусь к первой книге. Печатать в прессе, даже в республиканской, меня начали с 1987 года. После длительного молчания, когда даже районка меня не печатала!! Я даже родил стихотворение:

  ГОЛОСИСТІСТЬ

На косу стало горло босе –

Так час у горлі полоснув!

Я, досі зовсім безголосий,

Зненацька зойкнув! Голоснув!

Який то біль скажено-дикий –

Із різі Голос добувать,

І хрипи, стогони і рики

Перелицьовувать в слова!

Вони летять, мов згустки крові,

Що серце, тужачись, жене

Мов гиря в силі відцентровій,

Що, розкрутивши, хтось жбурне.

Яка краса, яке вітійство

У хрипах, схлипах, в белькотні!?

Це привселюдне самовбивство,

Смерть на кону, мов на коні!

Замовч! Помовч, поки окрайці

Голосників загоїть час,

Поки дозріє у лушнайці

Мій Голос, мовби гарт меча.

А коли стане Голосина,

Чи Голосище, що аж-аж –

Тоді лиш Мову й Голосіння

Й галасування рівноваж…

Та як мовчати, коли ріже,

Дере, шматує печія,

Так пре вода по бездоріжжі,

Русло торує течія,

Руйнує чистість і врочистість

Шал безугавних веремій?

І все ж є щастям голосистість

По безголосості німій!!

И вот наступает 1989 год. Мне говорят в издательстве «Маяк» (а это Одесское издательство, которое дважды не издало мою книгу), где Малюта работал редактором: «Давай рукопись книги, будем издавать». – «Да вы что! У меня две судимости – какая книга?» – «Давай книгу!» Это Николай Суховецкий – тот самый, что мы на свадьбе у него колядовали. Он подготовил книгу, рецензию написал Пётр Осадчук. Николаевский Союз тоже обсудил мою книгу, все отзывы были положительные – и Дмитрия Кременя, и Валерия Бойченко, и Михаила Божаткина, и Эмиля Январёва…

Вышла книга «Озон» в 1990 году. Отец у меня умер в 1989 году, а за матерью я ещё ухаживал год и два месяца. Отец книги не видел, а мать увидела. Название «Озон», издательство «Маяк», 1990 года. Вышла она весной. Началась процедура приёма меня в Союз писателей. Там уже и Осадчук подключился, и Колодий, и Ярмульский – все работали на меня. Мать умерла 19 декабря 1990 года, а через десять дней мы сидим в школе, празднуем Новый год. Они себе там пьют. Я бороду не брил – когда мать умерла, я решил до сорока дней не брить. Сижу с бородой, не пою с ними. А тут почтальон приносит телеграмму. Директор её взял, прочитал, а потом попросил внимания и зачитал: «Уважаемый Алексей Сергеевич, поздравляем вас с принятием в Союз писателей! Мушкетик, Яворивский, Драч, Павлычко, Мовчан…» и вся та когорта, которая была тогда у власти, поздравляет меня. Это десять дней, как мать умерла. А я сидел вот так, они меня берут с той табуреткой, подбрасывают несколько раз, поздравляют.

А вторая моя книга лежит в издательстве «Украинский писатель», который только стал украинским, а был «Советский писатель», у Скоморовского там лежит. И журнал «Украина» в двух номерах напечатал ту мою статейку «Я виноват тем, что украинец», а тут как раз в Киеве начинается Всемирный форум поэзии «Золотой гомон». И меня пригласили на него! И нас двенадцать поэтов, репрессированных коммунистами, со сцены Октябрьского Дворца, где в подвалах пытали невинных людей в 37-м, читаем по два стихотворения. И я читаю именно эти два – «Когда изрублено на куски…» и «Озон»… Незабываемые впечатления! Где-то тогда Мушкетик сказал мне, чтобы издать мою статью из журнала «Украина» отдельной книгой. Я говорю: «Издавайте». И вот в 1993 году вышла книга «Терновый огонь», издательство «Украинский писатель», к ней добавили ту статейку «Я виноват тем, что украинец».

И. Малюта. Повесть.

А.С. Резников. Пусть будет повесть, но она же со стихами. За эту книгу в 1994 году мне присудили премию Павла Тычины, вместе с Лидой Палий из Канады. Получил я десять миллионов (я миллионер!) карбованцев. Но бухгалтерша вызывает меня и говорит: «Вы знаете, 20% я должна снять – подоходный налог». И выдала мне только 8 миллионов. Я пошёл и купил за них ботинки.

ОДЕССА – СНОВА МАМА (1996)

Но в 1992-93 годах я поднимаю дело о возвращении в Одессу. Ещё в девяносто первом, когда меня реабилитировали, или в девяносто втором, я поехал в Одессу и подал заявление в горсовет, что прошу предоставить мне квартиру и прописку. «А у вас была квартира?» – «У меня была квартира, её забрали в 1966 году». Мне политехнический институт предоставил подвальную квартирку. Я там три ночи переночевал, прихожу снова туда – а там занято, занавесочка такая висит. Я стучу в окно, спрашиваю, что такое. «А кто вы такой?» – «Так это же мой дом». – «Нет, это не ваш – это наш, я тут живу, я дворничиха, с ребёнком, и буду кричать, если вы будете ломать дверь». – «А где мои вещи?» – «Их описали и сдали где-то туда». – «Кто?» – «Из университета». Мне предоставил политехнический институт, а у него была тяжба с университетом за эту комнату. Они меня выкинули, поселили свою дворничиху. Это на ул. Островидова, 62. – «А прописка у вас была постоянная?» – «Была». Тогда меня Володя Домрин, одесский русскоязычный поэт, прописал у себя дома в 1970 году, где-то за год до ареста, потому что он дружил с главным начальником Одесского военного округа Бабаджаняном. Это ему было раз плюнуть – он с ним на охоту ездил. Я у него ночевал несколько раз дома, так он мне сделал постоянную прописку. Она мне очень пригодилась теперь.

Я подал Гурвицу заявление, что прошу предоставить мне квартиру, поскольку я дважды репрессирован из Одессы и мне негде жить. А прописался я к своей двоюродной сестричке, Людмиле Мастикаш. Прошло два года. Мушкетик из Киева пишет письмо Гурвицу. Способствовал, кстати, Олег Черногуз, заместитель Мушкетика. Я его благодарил. Он подготовил письмо Гурвицу, что у нас, у Союза, нет 211 млн. доплатить за квартиру для Олексы Ризныкива, поэтому просим вас найти средства у себя в городе и предоставить ему квартиру. И что вы думаете? Гурвиц пишет на сессию, сессия решает –

предоставить мне квартиру. Это длилось год – Боже, эти переезды, я туда ходил, пока выбрали ту квартиру. Дают одну комнату – говорю, что я дважды сидел, поэтому давайте мне две комнаты, за каждую отсидку по камере, чтобы у меня двухкамерная квартира была.

Но ведь этот Гурвиц, он такой хохмач! Он же улицу Грибоедова, на которой КГБ стоит, переименовал в Романа Шухевича – просто ради хохмы. Потому что улицу Бебеля переименовали в Еврейскую. Служба Безопасности на своих исходящих данных не захотела писать «Улица Еврейская», начали писать Грибоедова (там же вот так идёт Еврейская, а поперёк так Грибоедова). А Гурвиц как об этом узнал, то говорит: «Ах, так! Они не хотят Еврейскую, потому что они не любят евреев?» И переименовывает улицу Грибоедова в Романа Шухевича. Когда какие-то западенцы приехали, я их подвожу к Гурвицу и говорю: «Знакомьтесь, это тот человек, что назвал улицу именем Романа Шухевича» – «Ой, спасибо вам!» И аплодируют ему. А Гурвиц смеётся и говорит: «Так вот, пусть они напишут на исходных данных „Екатерининская“ – и я Екатерининскую переименую в Степана Бандеры!» Вот такой он был. Так вот они решили дали мне квартиру. Это был уже 1995 год. Двухкомнатная, на четвёртом этаже. И давал мне эту квартиру Стас, который потом при Боделане где-то спрятался. А я ещё ходил, дурак, носился с идеей, что надо мне дать ему какую-то взятку. Мне дали полторы тысячи долларов за дом, что я в Первомайске имел. Ходил-ходил, а потом думаю: да чего это я должен ему давать? Мне квартиру дал горсовет.

А потом мы как-то встретились. Гурвиц меня приглашал, когда узнал, что я с Черноволом знаком (а он с Черноволом тоже дружил). Словом, так сложилось, что он меня приглашает на празднование 200-летия Одессы. Заходим в ресторан – потрясающая закуска, выпивка, все люди стоят. Он ходит с рюмочкой между столами, чокается. А потом «Мемориал» имени Стуса подал ходатайство в горсовет, чтобы меня избрали председателем комиссии по вопросам реабилитации, потому что бывший председатель Малявин умер. Сессия согласилась и назначают меня, хоть я не депутат, председателем постоянной комиссии по вопросам реабилитации, на общественных началах. Бесплатная она, но у меня же есть бумажка «Одесский горсовет». Это, наверное, в 1997 году было. Пришёл к власти Боделан. Думаю, выгонят меня, но сессия меня снова утвердила, я ещё остался. Потом, может, Боделан передумал, потому что с работы, из Инспекторско-методического Центра, где я работал два года при Сергее Козицком инспектором по вопросам украинского языка, меня вытурили.

Тем временем приезжаю я в Одессу, меня сразу избирают председателем Одесской областной «Просвиты», этой мовчановской. 120 человек было, и 119 проголосовало за меня. Но не было предыдущего председателя «Просвиты» – Гарбарчука. То ли он куда-то уехал, то ли спрятался, но он не признал этого собрания и не отдаёт печать. И до сих пор он не отдал печать. Я год или два пытался что-то делать, но без печати, да и Мовчан же деньги даёт ему, и зарплату, а я без зарплаты сижу. Мне там ребята собирали, давали по сто гривен. Но мне неудобно с них деньги брать. Так я с себя снял эти полномочия, отряхнул прах, как говорится. Мы создали городскую организацию, которая называется «Пивденна громада» – она вроде и сейчас действует. С Мовчаном мы периодически встречались, он обещал приехать и поставить меня председателем областной «Просвиты», а у того Гарбарчука забрать печать – и до сих пор ни разу не приехал.

Я приехал на съезд «Просвиты» вместе с Павлом Агромаковым – это председатель управы. Надеялись, что туда Кучма придёт. Прозевали они нас, пропустили. Мы приехали, когда уже съезд начался. Уже Мовчан выступает. Я сел, а он читает доклад. Вижу, зыркнул на меня Мовчан и после доклада говорит: «Сделаем перерыв». Он сделал перерыв только ради того, чтобы вывести меня из зала. Это в Доме офицеров было. А Буртовой перед этим раздал 50 делегатам материалы о нарушениях Мовчана. Вечером и мне дал, потому что я у него ночевал. Спрашивает меня: «Ты мне скажи, хоть раз там кто-то вспомнил обо мне?» – «Никто о тебе не вспомнил ни разу».

Тогда же и заместитель Мовчана в «Просвите» Юрий Бадзё не пришёл. Я звонил Бадзё, спрашиваю: «Почему ты не пришёл? Ты же заместитель Мовчана?» Он отвечает: «Я сказал Мовчану, что он бандит с большой дороги, больше я туда не пойду». – «Так чего же ты этим добился? Мовчан ни слова не сказал, что у него есть заместитель Бадзё».

Вот когда увидел меня, то сделал перерыв. Люди спрашивают: «Зачем перерыв?» Он говорит, что надо сделать перерыв. Ну, люди встали, я тоже встал, выхожу, а ко мне двое подходят, берут под ручки и говорят: «Выйдемте, вам надо выйти». – «Почему выйти?» – «Вам надо выйти, потому что приехал Гарбарчук». – «Я не выйду, потому что мне Мовчан сказал, что пусть от Гарбарчука приедет три человека и от меня пусть три приедет. Мы так и приехали». Иду к президиуму и говорю Драчу: «Иван, смотри, что делается – меня выводят». – «Как это выводят?» – «А вот так, выводят!» Он посмеялся. Там ещё Пушик или Лубкивский сидел, Иваничук тоже. Я им всем это сказал. Он спрашивает, где Мовчан. Говорят, что там с Жулинским. Нет, тогда не Жулинский был, а кто-то другой. Тот, что из Балты родом.

В.В. Овсиенко: Иван Курас?

А.С. Резников: Курас, да. Я как раз Курасу привёз пачку документов, потому что мы хотели Музей Степной Украины открыть, который был закрыт в 1937 году в Одессе. Я так иду, а тут выходят Курас и Мовчан. Я сразу к Курасу: «Вот нате вам документы, мы требуем восстановить музей „Степная Украина“». А потом говорю Мовчану: «Простите, что такое? Меня выводят. Я же тебе звонил, мы договорились, что три человека от Гарбарчука и три от меня? А они меня выводят». И Люба Голота тут. Перед этим я Любу встретил, сказал ей, что меня выводят. Павел говорит: «А ты же не будешь никаких эксцессов делать?» – «Да ты что! Разве я похож на такого?» – «Ну, хорошо, тогда иди садись». И продолжили заседание. Но Мовчан до сих пор не забрал печать у того Гарбарчука. Так оно всё и стоит на месте, ничего тот Гарбарчук не делает, «Просвита» пропала, исчезла.

В.В. Овсиенко: Так вы возглавляли «Просвиту». А ещё какую-то общественную деятельность вели, в политических партиях вы были?

А.С. Резников: Я в Рухе был с самого начала, ещё в Первомайске. Мне билет Черновол давал. Тогда в Одессе ещё Цимбалюк председательствовал, так мне и Василию Барладяну торжественно вручили билет в Украинском театре, где Черновол выступал. Сказали, что двух писателей принимаем в Рух. Тогда какие-то новые билеты ввели. Так я до сих пор в Рухе и остался.

В.В. Овсиенко: Вы сказали только о двух книгах, которые вышли, но ведь потом ещё выходили?

А.С. Резников: А потом вышла книга «Наедине с Богом», 1998 год. Её издала «Украинская идея», Бровары, это Мария Овдиенко. Но готовил и спонсировал, и издавал её Лёня Куракин – мой одноклассник из Первомайска, из той 12-й школы. Он является председателем акционерного общества «Краснодарская типография, АО КНД». Он председатель правления этого общества, издал мне эту книжечку как спонсор. Это третья и пока что последняя. Я думал издать маленькую книжку, а Куракин говорит: «Давай я тебе настоящую книгу издам, потому что ты такую не скоро будешь иметь». И сделал книгу на 400 страниц. А вот наш первомайский берег, вот моя сестричка сидит. Я дал сюда поэму «Илейко, з Бога турейко» – это про Илью Муромца, огромная, на 100 страниц. Дал я сюда все стихи, которые были у меня. Поэма «Копище», написанная в 1972 году в камере одесского КГБ, в лагере, в 36-й зоне. И поэма «Молчишь, Стрибог». Поэма «Наедине с Богом» – имеется в виду наша река Бог, как её казаки называли. У меня такая же большая книга прозы лежит в издательстве «Видродження», у Петра Бобыка.

Вот это «Алтарь скорби. Мартиролог украинской письменности» – газета «Литературна Украина» за 20.03.1997 года – жертвы, начиная с царских репрессий (Тарас Шевченко и Панько Кулиш) и до жертв брежневских репрессий, а под номером 162 – Олекса Ризныченко.

В.В. Овсиенко: Это, наверное, Олекса Мусиенко издал.

А.С. Резников: Да, Мусиенко собрал. Что дальше было у меня? Когда пришёл к власти Гурвиц, он поставил председателем гороно профессора Сергея Козицкого, физика, но члена «Просвиты», патриота. И на том собрании «Просвиты», где меня выбирали председателем, он выступал. Ставят его председателем гороно. Он мне звонит и говорит: «Олекса, ты тоже будешь со мной работать». – «Да ты что?» – «Да, я тебя беру инспектором». Он создал такой инспекторско-методический центр. В Одессе было восемь районов, а они с Гурвицем слили по два района, закрыли районо и сделали методический центр. Я там был инспектором украинского языка. Два года мы работали. Он начал переводить школы на украинский язык – согласно тому, что 72% населения в Одессе украинцы, так хотя бы половина школ должны стать украинскими. Начали набирать первые украинские классы. Успели набрать первый класс, второй и в третий перешли. Мы написали книгу «Мы – одесситы». Козицкий был редактором, я один из группы авторов. Это была книга об Одессе как украинском городе. Такого ещё не было – то она была русская, то еврейская, то какой-то интернациональный город, а мы написали с украинских позиций.

Как только Боделан пришёл к власти, он сразу снимает Козицкого. Я работал ровно два года, день в день. И меня тоже сокращают. Новая заведующая гороно Уродова Татьяна вызывает меня и говорит: «Алексей Сергеевич, мы знаем, кто вы и что вы, но, понимаете, надо сократить. Мы ту женщину не можем, потому что у неё ребёнок, – вас надо сокращать». Я говорю: «Я пойду на сокращение безболезненно, если меня поставят руководить литстудией в Доме детского творчества, где учат дрыгать ногами, что-то делать руками, учат петь, учат читать стихи, но никто не учит их писать стихи». – «Всё, всё – будете там работать». – «Ну и чтобы зарплата не была меньше». – «Даже больше будет!» Позвонила туда, и вот я сейчас там работаю два года, руковожу литстудией. Эту Уродову я немножко учил украинскому языку.

Работать инспектором очень интересно. Приходишь в школу – тебя встречают, сажают, стол накрывают, кофе и всё такое. «Так. А ну покажите, что тут у вас с украинским языком?» – «Ой, смотрите, вот у нас кабинет есть, и украинская светлица есть». Всё показывают, водят, всё делают украинским. Какие есть прекрасные музеи в школах! Что там дети собрали – ну поразительные музеи, прекрасные. Всё это шло как национальное возрождение. А мы же ходим по всем школам, проверяем, пишем отчёты. Теперь оно притихло немножко, но идёт само по себе. Мы смотрим, чтобы снова не начали брать верх русские школы.

Украинское дело идёт немножко на лад, сам Боделан должен говорить по-украински. Вот он в прошлую пятницу встречался с нами. Я – член правления Конгресса украинской интеллигенции. Он собирал нас, разговаривал с нами, и я первый слово взял. Говорю: «Когда я услышал, что вы собираете украинскую интеллигенцию, я обрадовался, думая: „О, это Руслан Борисович берёт пример с Президента – он хочет найти среди нас жулинских, драчей, богданов-ступок, потому что кадры – главное. Кадры решают всё. Вы же должны подбирать кадры“». Я его учу, а потом думаю: зачем я это говорил? Он где-то там в душе смеётся, потому что он же коммунист и берёт те кадры, которые ему нужны. Уродову взял? Взял. Возле него сидит Балан, который не знает украинского языка, а руководит литературой. Осенью прошлого года мне за эту книгу «Наедине с Богом» присудили премию имени Константина Паустовского, потому что тут есть серия стихов об Одессе. Это первая муниципальная премия, только что учреждённая. Вручает этот Балан. Собралось много людей, пир был, я там выступаю. А на второй день говорят: «Да ведь этот Балан был секретарём Суворовского райкома партии и украинского языка совсем не знает». Это наша муниципальная одесская премия. Без денег – только диплом. Так что у меня две премии.

Итак, я член правления Конгресса украинской интеллигенции, член правления «Мемориала» имени Стуса. А ещё меня года три назад избирали в «Нюрнберг-2». Я там председатель комиссии, но она сейчас не работает, что-то и Левко Лукьяненко затих. Мы не работаем.

Но ведь я ничего не говорил о том, что я делаю. Этот словарь, который я начал в лагере в 1973 году, он в черновиках закончен, его только надо на компьютере перебрать – «Корневой краткий словарь». Тут на одну страницу представлена словограмма. Об этом словаре в журнале «Украинский язык и литература в школе» была моя статья, там напечатано четыре словограммы. 1988 год, № 11. Таких словограмм ещё ни у кого нет. Я наглядно представил все слова одного корня – там бывает по 200, по 600 слов, по 700. Они у меня помещаются на одну страницу. Шесть столбиков, колонок. Первая колонка – это глаголы в неопределённой форме: ходить, бегать, говорить. Потом три колонки подряд – существительные трёх родов. В английском языке нет родов, а у нас у каждого рода свои суффиксы. Потом одна колонка – прилагательные, а шестой столбик все неизменяемые слова и наречия. Шесть колонок получается. Вот такой словарь у меня есть. Я над ним ещё десять лет работал в Первомайске, когда меня даже районная газета не печатала. Там я сделал словарь омонимов – 400 страниц машинного текста, около 3200 украинских омонимов, проиллюстрированных стихами. Например, такое стихотворение:

 «Козацькій силі немає спину,

хіба що вдарять ножем у спину»,

«Футбольне поле рівне, голе,

як нам тебе забити, голе?»

 Вот такими штуками проиллюстрирован словарь омонимов. Такого словаря ещё не было в украинской языковедческой науке, а чтобы стихами – так вообще такого нет нигде в мире. Лежит оно, не издаётся.

Что я ещё делаю? Вот сейчас печатается в городской газете «Думская площадь» моя статья «Чем украинский язык богаче других?». Уже пять подач было. На эту тему ещё никто не писал, потому что на эту тему было наложено табу – как это, чтобы украинский мог быть богаче? Я вспоминаю, как меня Астра учил своему латышскому языку, что в нём нет среднего рода – это уже он беднее. Я пока что дал двенадцать примеров, чем украинский язык богаче. Это и морфологическое богатство. Например, «будьмо» нет в русском языке. Нет в нём звательного падежа.

У меня есть набранный на компьютере словарь, который называется «Еда тридцать третьего». Вот мне должны прислать уже исправленную копию. Я уже вычитал. Когда исправят, я повезу, наверное, к Левку Лукьяненко, потому что он же председатель комиссии по исследованию голодоморов... Словарь на 150 страниц. Там я написал, что ели от цвета акации кончая ящерицами – всё. И пояса, и кожу, всё, что елось тогда. Примеры из той книги, что Маняк и Коваленко издали. В начале и в конце я дал свои два рассказа о голодоморе. Может, ещё и стихи добавлю. Эта штука тоже лежит неизданная, надо издавать.

В.В. Овсиенко: Ещё одну тему мы не затронули, но и это надо зафиксировать: вы женаты?

А.С. Резников: Я был женат. Моя жена Анна Могильницкая. Мы не были расписаны, но в 1969 году родилась дочь Ярослава. Ей уже тридцать один год, она сейчас работает в администрации в комитете нацменьшинств.

В.В. Овсиенко: А на свидание к вам было кому ездить?

А.С. Резников: Было, было. Я перед арестом расписался с Галиной Шадыр, но когда я освободился, мы разошлись. Потом я жил один, а сейчас я уже тринадцать лет живу с Лидой Николаевной. У неё есть дочь Валерия, живёт в Свердловске. У меня есть внучка Юля, ей десять лет, ходит в школу.

В.В. Овсиенко: Такие вещи тоже должны быть где-то зафиксированы.

Вот у нас уже 11:25. Мы более-менее завершили разговор, я искренне благодарю Вас и буду бежать на последний поезд метро.

И. Малюта: Я вас провожу.

А.С. Резников: Интервью брал Василий Овсиенко.

В.В. Овсиенко: Да. Вы, пан Иван, хотели стихотворение прочитать?

И. Малюта: Иван Малюта, «Украинская идея».

Нам кажуть: вона безнадійно стара!

Ми твердимо: вічна, як води Дніпра!

Із неї постала ще в давні часи

Соборна земля України-Руси.

З ідеї такої і вольниця Січ

Зростала, міцніла, єднаючи всіх.

Підтвердять Нечай, Кривоніс і Богун:

Була в України козацька могуть!

І гетьман Хмельницький зітхне од жалів,

Бо сам же накликав орду москалів.

З тих пір українство під «русский вопрос» –

Це значить в'язниці, сибірський мороз.

І справу святу засівали в думки,

Під прапор Мазепи зібрати полки.

І волю здобули –  триває борня,

«Вона не спрацює!» –  гуляє брехня.

Дарма, що за честь лиш березовий хрест,

Як пісня у нас, ця ідея не вмре!

Вона –  щоб не бути підніжком-рабом.

Єднаймося –  і допоможе нам Бог!

А.С. Резников: Интересное стихотворение, ты знаешь. Там у тебя такие рифмы интересные, что я таких что-то и не встречал.

Я же не рассказал ещё, как мы в Мордовии пели. Вот посреди лагеря 200-300-400 человек как станут, как запоют песни украинские! А голоса могучие, мужские, летят над лагерем, над тайгой. А мы поём песню «Оксано, Оксано, я тут на чужині без тебе скучаю в далекім краю». Менты кругом бегают, кричат: «Прекратить петь националистические песни!» А мы поём нормальные песни украинские. Они хватают людей и сажают – в БУР, на 3-4 суток. Меня как-то взяли и дали 7 суток, это в Мордовии. Я там посидел – но ведь за песню! Знаешь, какая ещё хорошая песня была? «Гамалия» Шевченко:

Ой, повій, повій, вітре, через море

Та з Великого Лугу,

Суши наші сльози, заглуши кайдани,

Розвесели нашу тугу.

В.В. Овсиенко: У Шевченко «Розвій нашу тугу».

А.С. Резников: Ну, мы пели «розвесели», потому что «розвій» не подходит – одного слога не хватает. И там вот это:

Ой Боже наш, Боже, хоч і не за нами,

Неси ти їх з України:

Почуємо славу, козацькую славу,

Почуємо та й загинем.

Геніальна пісня! Я вперше там почув пісню:

У трембітоньку заграю

Заграю-загуду!

Мы шли из столовой, и вдруг громкоговоритель как запел эту песню – я замер! Как она, как на каком-то генном уровне – аж мороз по коже идёт, такая хорошая песня была!

В.В. Овсиенко: Да ещё как Дмитрий Гнатюк пел...

А.С. Резников: О, такая сильная песня. Впервые мы услышали её, а потом она звучала много раз.

В.В. Овсиенко: Да, уже у нас полдвенадцатого, надо бежать на метро.

А.С. Резников: Бегите, а я пока...

Двадцать пять лет прошло. Где-то в мае идёт заседание областной комиссии по реабилитации. Я с председателем городской комиссии захожу, смотрю: один член комиссии – Котенко В.М. Думаю, что это – у меня же был судья Котенко В.М. Спрашиваю у кого-то вот так за столом: «Что это за Котенко В.М., кто это?» – «Да это бывший судья, он сейчас на пенсии – он тоже член нашей комиссии».

А когда закончилось заседание комиссии, женщины нас зовут: «Зайдём, „обмоем“ – Кучма дал орден председателю этой Комиссии. Он председатель Совета ветеранов области, генерал. Я забыл его фамилию. А, Гурский! Мы зашли, нас человек двенадцать, сели вот так за столом, едим себе бутербродики. А меня толкает председатель нашей одесской Ассоциации жертв политических репрессий Друц Виктор Казимирович и говорит: «Ну, спроси же, спроси – он или не он?»

После второй рюмки я наклоняюсь через стол (сидит Друц, какая-то женщина, дальше он) и говорю: «Владимир Михайлович, скажите: вы тот?» – «Кто тот?» – «Ну, тот, кто судил меня 25 лет назад?» – «А как фамилия ваша?» – Будто не узнал он меня. «Резников Олекса. Тут Строкатая сидела, тут Притыка». Все затихли, а он голову наклонил так: «М-м-м, тот, тот. Но это отдельный разговор». У меня рюмка была в руках, и я говорю: «Так выпьем же за Украину, за то, что мы вот так вот вместе сидим!» Мне кто-то потом говорит – многие говорили: «Да надо было в морду ему вылить или ударить, что ли!» А я говорю: «А он скажет, что не виноват!» Да я и сам знаю, что если не он, то был бы другой. А он скажет: «Прокурор просил тебе шесть, а я дал пять с половиной, Нине Строкатой просил пять, а я дал четыре». Он во время перерыва подходил к нам, такой добренький, хороший.

Словом, все зашумели, мы за это выпили, он скоро оделся и ушёл. А Друц кулаки поднимает и кричит: «Боже мой, это же надо такое, чтобы судья и подсудимый сидели за одним столом!»

И. Малюта: А теперь же он жертва того режима.

А.С. Резников: Так слушай же. Через несколько дней я иду с тем Николаем Суховецким по Греческой площади, и он: «О, Сергей, здоров! Иди сюда, знакомьтесь: это Олекса, а это Котенко Сергей». Говорю: «Да что это такое – Котенко и Котенко кругом!» А он говорит: «А какой Котенко?» Говорю, что Владимир Михайлович. А он говорит: «Это мой папа». А Николай мне и говорит: «А это Котенко Сергей. Он организатор Украинского клуба у нас в Одессе». Я спрашиваю: «А ты с отцом мирно живёшь?» Сергей говорит: «Нет, не очень». Это Бог наказал судью – сын пошёл с тем, кого он судил!

И. Малюта: Он выполнял заказ той системы.

А.С. Резников: Одним словом, всё нормально. Слава Украине!

И. Малюта: Героям слава!

В.В. Овсиенко: Героям слава!

Фото: Олекса Ризныкив дома 10 февраля 2001 года. г. Одесса. Плёнка 4946, кадр 21. Фото В. Овсиенко.

Олекса Ризныкив в юности.

РИЗНЫКИВ ОЛЕКСА СЕРГЕЕВИЧ



поделится информацией


Похожие статьи