Интервью Ивана Ивановича РУСИНА
Последние исправления 3.08.2007.
В.В.Овсиенко: 26 мая 1999 года Василий Овсиенко ведёт беседу с Иваном Русином в его квартире в Киеве.
Иван Иванович! Харьковская правозащитная группа собирает архив, чтобы по его материалам составить «Словарь украинских диссидентов». В нашем списке есть и вы, и вы знаете почему. Поэтому просим рассказать нам о себе – беседа свободная, рассказывайте, как вы считаете нужным.
И.И.Русин: Вы действительно делаете очень большую и нужную работу, потому что время бежит быстро, настанет такое время, что люди забудут, если это не будет записано, тем более вот так, с голоса.
Что я могу рассказать о себе? Я не был активным, как говорят, борцом, а как бы помогал этому делу. Как я примкнул к диссидентству? Это было давно, в шестидесятых годах. В Киев я попал как обычный советский инженер, по распределению, после окончания в 1959 году Львовского политехнического института. Специальность моя не гуманитарная, а сугубо техническая – геодезия.
Я был обычным сельским парнем. Родился я в 1937 году в обычной сельской семье. Родители: мама – Ксения, 1902 года рождения, отец Иван, 1886 года рождения. Прожили они: отец – 75 лет, а мама – 92.
В.В.Овсиенко: Ваш отец – Русин. А мамина фамилия?
И.И.Русин: Тоже Русин, но из рода Бабаков – таких активных повстанцев УПА. Её брат Олекса даже был в селе Тучапы Городокского района командиром отряда, который долгое время боролся с энкавэдистами, или, как у нас их тогда называли, с «красной метлой». Погиб он геройски. В селе, окружённом со всех сторон, был неравный бой, но погибло очень много тех красных приспешников. Это в какой-то мере, возможно, повлияло на формирование моего сознания, хотя я проходил такую же школу, как и все тогда. Все, особенно в институте, были комсомольцами, потому что все же знают, что если не комсомолец, то в институт не принимали, и многие не могли из-за этого получить высшее образование.
Но это дело прошлого. Родители знали это, потому что многих из нашего села вывезли в Сибирь. Нашу семью, то есть отца, Русина, не репрессировали – он как-то удержался как крестьянин. А потом начались те колхозы. Он вступил в колхоз, и таким образом его семью не вывезли, как некоторые другие семьи.
Как говорят, «у кожного своя доля і свій шлях широкий». Из нашей семьи трое получили высшее образование, потому что отец ещё при Австрии окончил гимназию, так что он знал цену образованию, поэтому старался вести себя осторожно, чтобы выучить детей.
Итак, как я уже упоминал, в 1959 году я окончил институт, приехал в Киев. Уже была, как говорят, «хрущёвская оттепель», но в ту оттепель кто интересовался политикой, тот что-то знал, а кто человек технический, тот не очень-то и знал.
В шестидесятых годах, уже в 1961 году, в Киеве, и не только в Киеве, но и по всей Украине, началось празднование шевченкианы. Очень много молодёжи, и я в их числе, приобщалось к национальной культуре, формировалось чёткое национальное сознание. Проводились литературные вечера. Особенно где выступал Иван Дзюба – а он был просто любимец молодёжи, – где он проводил вечера, там буквально невозможно было втиснуться.
В то время начали праздновать 22 мая. Официальные власти проявили инициативу и хотели взять этот праздник в свои руки. Но официальная часть заканчивалась днём. Они привозили свои громкоговорители, столы, давали концерты. Но уже в 1963-64 годах после этого там появлялись Василий Стус, Иван Драч, Мыкола Винграновский, Лина Костенко. Руководил этим, очевидно, Иван Свитлычный. Хотя он не был знаменитым трибуном, но он всё это как раз направлял. Точно помню, что он говорил: «Ну, пора уже по-настоящему отпраздновать эту дату». И выступает, например, Василий Стус. Начинают в сумерках читать официально не рекомендованные, хотя и не запрещённые произведения – «Разрытую могилу» или «И мёртвым, и живым...» Особенно хорошо читал тогда Пётр Бойко – за что у него были какие-то неприятности. Он работал диктором на радио. Хорошим мастером слова был Киселёв – не помню его имени, но он тоже очень хорошо читал стихи Шевченко.
Мы, молодёжь, посещали все литературные вечера, где бы они ни собирались. Это было нашей жизнью. Официально этого никто вроде бы не запрещал, это было нормально.
В.В.Овсиенко: Это был Клуб творческой молодёжи?
И.И.Русин: Да, это был и Клуб творческой молодёжи. Но я не был участником Клуба творческой молодёжи. Я, опять-таки подчёркиваю, был обычным инженером, который своим путём по-настоящему приобщился к национальной культуре. Должен вам сказать: национальное сознание – оно как раковая болезнь. Если им заразишься – то это уже всё. Вот так вроде бы человек нормально ходит, нормально на всё смотрит – и потом воспринимает всё совсем по-другому, хочешь или не хочешь. Позже, когда мне довелось иметь дело с органами КГБ, они говорили: «Ну как же это так?» Они удивлялись, что был нормальный человек – и вдруг стал совсем другим.
В то время во Львове был такой Игорь Кудин, мой давний приятель. В 1964 году входило в моду официальное «Общество охраны памятников». Он был его руководителем. Тогда национально сознательная интеллигенция старалась везде, где есть малейшая щель, залезть и использовать официальную трибуну или стол, или газету, или радио. Где только была возможность, старались разрешёнными методами обращать сознание тёмной массы, которая жила пассивно. Это была какая-то буквально геометрическая прогрессия: если я пришёл на какой-то вечер и услышал кого-то, то в следующий раз пятерых привожу. И все эти люди начинали по-другому на мир смотреть. Это уже в какой-то мере было сопротивлением режиму. Так вот он, Игорь Кудин, вселил в меня активную форму той самой раковой болезни.
Когда Клуб творческой молодёжи в 1964 году разогнали, интеллигенция и молодёжь начали сплачиваться вокруг хора «Гомон». Руководителем его сначала был Полюх, потом пригласили Леопольда Ященко. Старостой этого хора был Борис Рябокляч, сын Ивана Рябокляча – тоже интересная личность. Какова его судьба сейчас – не знаю. Он много сделал для этого дела. Это же надо было иметь разрешение на помещение. А он был член партии. Это использовалось: сознательная интеллигенция искала таких вроде бы партийных людей и выдвигала их руководителями туда, где можно было что-то сделать. Тех членов партии потом вызывали на партийные собрания, они получали выговоры. Некоторые из них отходили и будто бы каялись, а некоторые лишались партийного билета и становились на путь сознательной борьбы в рамках дозволенного, потому что тогда ещё никто не думал, что будут применяться репрессии. Что случилось в то время во Львове с Левком Лукьяненко, Иваном Кандыбой и другими – этого мы почти не знали. И о репрессиях конца сороковых – начала пятидесятых годов мы тоже достаточно не знали. Тот, кто знал, старался этого не разглашать, потому что был запуган своими родителями и родственниками. То есть ты учишься – так учись и молчи, ничего никому не рассказывай.
Вокруг того «Гомона» было общение через песню, через возрождение традиций. Художники Алла Горская, Виктор Зарецкий, Люда Семыкина, Галя Севрук оформляли колядки, вертепы. Понятно, что на Рождество нельзя было ходить – так ходили на Новый Год, пели колядки. Старались как-то пробудить сознание людей. Ходили к известным художникам, писателям. Эти мероприятия поддерживали Павло Тычина и другие (Рыльский тогда уже умер), даже такие художники, как Василий Касиян. Во всяком случае, когда к ним приходили, то они немножко избавлялись от того страха, на котором были так зациклены. А это будто бы немножко открывались двери, окошки и будто к ним какой-то луч проникал. Они светлели...
Но ведь были и такие, которые очень помогали нам, – рыцари свободы, как, например, Антоненко-Давыдович Борис Дмитриевич. Этот вообще ничего не боялся, он сознательно шёл на всё, и где только была возможность, он всегда общался с молодёжью, потому что это было для него святое – что на смену придёт молодёжь. Потому что он чувствовал, что уже пожилой человек, он тоже был пуганый, но, ещё раз подчеркиваю, это был рыцарь, наш проводник, можно сказать. Это тот Моисей, что вёл, и он знал, куда он нас ведёт.
О 1963, 1964 годах мои рассказы не так весомы – очевидно, уже есть свидетельства активных людей, в том числе участников Клуба творческой молодёжи или других из духовной элиты. Я снова подчеркиваю, что я инженер, не гуманитарий. Но ведь была среди национально сознательной молодёжи и техническая интеллигенция. В частности, сейчас уже покойный, светлой памяти Александр Мартыненко – он потом оказался моим подельником. Была такая Евгения Фёдоровна Кузнецова, химик-технолог, лаборант или преподаватель университета, – тоже технический человек. А этот Мартыненко был геофизик. Активным участником «Гомона» был Владимир Завойский, инженер-геолог. В «Гомоне» была, в основном, техническая молодёжь, которая примкнула именно тогда, в 1964-м и в начале 1965 года.
На тех вечерах, разумеется, не все умели петь. Те мудрые руководители, Полюх, а позже Леопольд Ященко, даже и не прослушивали нас. Они знали, что люди приходят сознательно – и хорошо, пойте. Они не добивались каких-то там особых вокальных данных.
Когда репетиция заканчивалась, тогда начинались серьёзные разговоры. В то время уже пошёл по рукам самиздат и другая литература, ими начали зачитываться. Я не говорю о Грушевском, потому что уже начали Донцова читать и таких авторов, о которых и КГБ не знало, что мы их распространяем, печатаем по двенадцать или сколько там экземпляров. Позже начали делать такие миниатюрные фотокопии тех книжечек, они имели размер 10х15 сантиметров. Например, «Расстрелянное возрождение» Юрия Лавриненко, «Современная литература в УССР» Ивана Кошеливца. С этого началось сознательное полуподпольное дело. Уже начали думать, что же нам делать, как нам объединяться в какие-то партии или что. Некоторые планировали объединиться в партию, но, слава Богу, такие мудрые люди, как Свитлычный и другие, категорически отвергали эту мысль и сдерживали, охлаждали наши горячие головы, потому что они знали, что недавно состоялся процесс над Лукьяненко, Кандыбой, Вируном и другими во Львове. То есть они знали, что и нас ждала бы такая судьба. Мы старались действовать якобы легально, ссылались на труды Ленина и других классиков, потому что официально считали Союз демократической страной, тем более, что была «оттепель». Но оно постепенно-постепенно начало закручиваться, особенно в последние годы царствования Хрущёва, который тоже начал пересматривать свои якобы демократические шаги. Может, помните, что в Москве он на собрании творческой интеллигенции начал уже кулаками стучать и запрещать кое-что. Он уже сам чувствовал, что, как говорят зэки, слишком много открыл ту парашу, из которой пошла вонь. Он хотел её закрыть, но ему это не удавалось. Но его, как мы знаем, от власти оттолкнули, пришли другие, моложе, злее. В истории не раз так складывалось, что кто более-менее демократичен, тот отстраняется, ему на смену приходят более радикальные, репрессивные, тоталитарные элементы, как, например, Брежнев. И на Украине начало быстро всё меняться, начинают гайки закручиваться. Мы почувствовали, как нам начали подсылать стукачей – и в «Гомон», и где бы ни собирались 3-4 человека, там всегда уже был кто-то подосланный. Хотелось доверять людям, но уже кое-что приходилось скрывать, доверяли только людям, которых знали.
Настал 1965 год, кагэбэшники и этот официоз нагло пошли в наступление. В частности, 22 мая они уже разгоняли людей, ничего не боясь. Подгоняли машины, микроавтобусы, хватали людей и запихивали в милицейские машины – такие молодчики, здоровые и тренированные, как теперь омоновцы, но тогда они не назывались омоновцами. Это были кагэбэшники, чётко и ясно.
В.В.Овсиенко: Это в 1965 году. А в 1964 году ещё не разгоняли?
И.И.Русин: Ещё не разгоняли так явно, но запрещали. Это в 1965-м они себе позволили действовать так грубо. А вообще-то они по работам, по учебным заведениям предупреждали, а у памятника фотографировали тех, кто ходит. Я помню, как моего начальника отдела, он ещё был и парторг, такой Пустынский, еврей, – его перед тем вызывают и говорят: «У вас там есть такой Иван Иванович Русин – так вы его...» Его предупреждали в первом отделе, чтобы я не ходил к памятнику. Он был хорошим человеком, не могу сказать о нём ничего плохого. Он мне говорил: «Ваня, ну чего тебе туда ходить? Ну, чтобы тебе не было совестно, я тебя пошлю в командировку». Но предупреждает: смотри, чтобы ты был в командировке, потому что если ты будешь в Киеве, то у тебя будут неприятности на работе, мы тебя можем даже уволить с работы. Такие методы они тогда использовали. Но в 1965 году действовали уже грубо.
Помню, как они сначала запускали в толпу своих агитаторов. А людей приходило довольно много. Был среди них секретарь ЦК комсомола Корниенко. Он впоследствии стал каким-то партийным секретарём, обкома или что. Они вступали в споры, в дискуссии, что якобы всё правильно, а вы неправильно делаете. Был там и университетский философ, который и сейчас, кажется, философствует, Шинкарук – стерва такая, что он буквально с пеной у рта кричал, что всё правильно, что советская власть – это замечательно, а вы такие-сякие, мы за вас кровь проливали, защищали, дали вам возможность учиться, а вы тут бунтуете. Это тот Шинкарук – я помню точно. И тот же Корниенко. Из университета пришла большая группа людей, и они контрагитировали будто изнутри. А когда у них ничего не получалось, потому что у нас тоже были такие, что хорошо вступали в дискуссии, то они просто разогнали... Помню, был такой невысокий полковник – то ли Иванов, то ли ещё как-то, не помню уже точно, но помню, что невысокий и толстенький был. Он так крутился-крутился, а потом дал команду: «Фас!» И менты и кагэбэшники из всех кустов повыскакивали и начали разгонять, а кто сопротивлялся, того в машину – и-и-и!
Тогда много совсем случайных людей попали в райотделы милиции. Их позаписывали, откуда, кто и где. То есть они завели те чёрные списки. Что с ними дальше было – этого я не могу сказать, хотя и я двоих или троих на работе позвал туда, и они, можно сказать, на всю жизнь остались в тех списках. В частности, Мельник Зиновий – у него потом была большая проблема...
В.В.Овсиенко: Я знаю Мельника Зиновия.
И.И.Русин: Не дали ему защитить диссертации. Такие сопляки по сравнению с ним позанимали руководящие посты, а его всё держали на низкой должности, использовали его научные способности и технические возможности, но на черновой работе, которая им была нужна. Он вынужден был покинуть тот институт, чтобы защитить свою кандидатскую диссертацию. Короче говоря, если уж попался туда, то на тебе уже клеймо на всю жизнь, то есть на всю ту советскую жизнь. Хотя, можно сказать, и дальше никаких изменений нет, потому что у власти те же сидят... Тот Зиновий Васильевич Мельник потом в Институте землеустройства работал. Там начальница отдела, как он мне рассказывал, такая шовинистическая, что когда он требовал вести документацию на украинском языке, то у него были проблемы – и это уже при нашей власти, во время президентства Кравчука. Такая большая беда со всем этим.
Но я слишком далеко забежал вперёд. Вернёмся к 1965 году. Прошла майская демонстрация кагэбэшной силы, потом лето и каникулы, кто-то куда-то разъехался. И ни с того, ни с сего 28 августа, где-то в пять часов утра стук в дверь. А у нас тогда был маленький ребёнок, Оксана, где-то восемь месяцев. Мы жили в коммунальной квартире – у нас комната и у соседей. Очевидно, соседка по предварительной договорённости открыла наружную дверь, и они уже стучат в нашу дверь. Мы не запирались, так что они постучали – и сразу открывают, совершенно внезапно. Пять человек с обыском ворвались.
Понятно, большой крамолы не было – ну, нашли они Грушевского, воспоминания Софии Русовой. Нашли то, о чём они, очевидно, знали, потому что следили или с соседкой договорились – пишущая машинка, на которой печатали я и девушка, приходившая к нам, такая Лида Мельник – нынешняя жена Василия Бышовца. Она в «Литературной Украине» работала корректором, умела печатать, так она печатала самиздат. Это, в основном, стихи Василия Симоненко, некоторые стихи Драча, Винграновского, «По поводу процесса над Погружальским» – был тогда такой самиздатовский документ. Иск Святослава Караванского в суд на министра просвещения Даденкова. Его печатали на папиросной бумаге, до двенадцати экземпляров. Нашли они копирку некоторых из тех произведений. Они же специалисты, а мы, как говорится, неофиты были и не знали, что и копирку надо прятать. Нам жалко было её выбрасывать, потому что на неё был определённый дефицит, а они – хлоп! – пришли, забрали и потом по копирке установили, какие документы печатались.
Обыск часов пять делали. Всё до нитки пересмотрели, всё забрали, что можно было, и повезли в областное КГБ на Липках, кажется, на Розы Люксембург оно находилось.
Я не был готов к этому. Я что-то делал, но думал, что это всё разрешено.
Потом я узнал, что в тот же день были арестованы Александр Мартыненко и Кузнецова Евгения Фёдоровна – это из тех, кто мне известен. В тот же день были арестованы Иван Свитлычный, Мыкола Грынь, Ярослав Геврич, который тогда студентом был. Позже мы узнали, что и во Львове тоже были аресты. Это в августе была такая продуманная массовая операция. В Ивано-Франковске арестовали Панаса Заливаху и Валентина Мороза. Начались допросы, а мы были не готовы к ним. У нас не было опыта подпольной работы. То есть мы защищались, кто как мог. Как защищались? Где-то тогда была издана книга Трифонова, которая называлась «Нетерпение» – о Желябове, о Софье Перовской, о народовольцах. Мы её читали, её даже по рукам передавали. Там было про органы дознания, «охранку», про допросы. Для нас это всё было теорией. И всё же как-то старались защищаться... «Где взял?» – «Не знаю». В частности, где машинку взял. «Ну, купил». – «Где купил?» – «На базаре». – «За сколько?» – «За столько-то». Он всё себе записывает. Это в первый день. Всё, что хотел говорить – говорил, никаких проблем. Но прошло какое-то время, и они мне зачитывают: «Вот вы говорили, что машинку купили». – «Да, я купил». – «А вот Мартыненко говорит, что ту машинку он купил и к вам привез». Оно так, собственно говоря, и было. И он печатал... Дальше начинаются очные ставки. И непросто было выкручиваться.
Много вопросов было вокруг того «Гомона». Там время от времени собирали деньги. В частности, помню точно, Иван Дзюба был болен. И вот общественность решила послать его куда-то на лечение. Собирали где-то по 10 или по 20 рублей. Это были нормальные деньги, если зарплата была где-то 100 или 120 рублей. Не помню точно, что-то у него было с лёгкими...
В.В.Овсиенко: Туберкулёз у него был.
И.И.Русин: Во всяком случае, собирали деньги. К чему я это говорю? Мне задавали такой вопрос: «Вы собирали деньги?» – «Нет, не собирал, я не принимал в этом никакого участия». А через день-другой следователь зачитывает мне, что тот Мартыненко говорит, что такого-то числа дал мне Русин 20 рублей, причём сказал, что это 10 его и 10 ещё от кого-то. И спрашивает: «Что вы на это скажете?» И что мне говорить? Я говорю, что он, видимо, что-то выдумывает. А тот же Саша Мартыненко говорил правду, так, как оно было. Зачем он это говорил – Бог его знает, но это дело прошлого. То есть мы не были готовы ни к какой партийной ответственности – было «спасайся, кто как может», как говорит москаль.
А потом, знакомясь с «делом», я узнал, что они следили за той Евгенией, или, как она себя называла, Ивгой Кузнецовой в университете, потому что она вела определённую работу среди студентов. Она дружила с Мартыненко, а Мартыненко – мой приятель. Таким образом они ей «сели на хвост», как тогда говорили, потом на Мартыненко, а Мартыненко посадил «хвост» на меня. Так им были известны наши связи, потому что мы же не оглядывались, когда шли куда-то. Хоть я лично с Кузнецовой не был знаком, только потом познакомился, но они связали нас, мы по делу проходили как «сообщники».
Довели наше дело до суда где-то через 8 месяцев, в марте 1966 года. Во время того следствия, как я уже говорил, спасался кто как мог. Мы действительно не были такими явными противниками того режима – мы хотели его в какой-то мере улучшить. И никто себе даже не представлял, что его можно свергнуть. Мы, в основном, боролись за язык, чтобы преподавание в школах и в вузах было на украинском языке – то есть за те нормы, которые были записаны в так называемой Конституции Украины. За какие-то там другие параграфы, что есть государство, есть даже представительство в Организации Объединённых Наций. И ссылались на так называемых «классиков». Тогда как раз издали два тома «Ленин и Украина». Помню такой момент во время следствия. Следователь задаёт мне какой-то вопрос, и я ему говорю: «Так это же я у Ленина...» А он мне говорит: «Да что вы этого Ленина?..» – «Что-что вы говорите?» – «Да ничего, ничего, ничего». То есть, понимаете, какие парадоксы получались? Ясно, что им тот Ленин не нужен был, даже Ленина они не слушали и не хотели им руководствоваться. А что уж тогда говорить о Конституции или о чём-то другом? Всё было мазанина, обман мира. И наши люди тоже были одурманены пропагандой, оглушены и совсем не интересовались этим. Хотя нельзя сказать, что в то время было, как в брежневские времена, «колбасное» сознание. Тогда и колбасы не было. Это, может, так, как во времена народовольцев. Только они сознательно шли, они, видите ли, царя хотели свергнуть, а мы до этого ещё не доходили.
Может, у некоторых из нас и были какие-то планы, как потом оказалось. Такие лидеры, как Михаил Горынь или светлой памяти покойный Вячеслав Чорновил. Это отдельные личности. Но моё близкое окружение – мы просто хотели, чтобы был наш язык и песня узаконены, чтобы мы не сторонились своего, что мы граждане своего государства. Ну, как в Конституции хотя бы.
Чтобы не занимать много вашего, уважаемый Василий, времени – я о следствии писал в пятом номере журнала нашего Общества политзаключённых «Зона». Там это под названием «На Владимирской, 33». Сейчас я не буду этого повторять, а кто будет интересоваться, тот может прочитать. Эти воспоминания написаны лет пять или больше назад, тогда это лучше помнилось. Там воспоминания до самого суда.
Суд тот проходил как обычно в те годы – закрытое заседание. На уровне областного суда. Кстати, судьи, которые нас судили, они и сейчас прекрасно судействуют, если так можно выразиться, и даже руководят теми же областными судами, стали заслуженными членами Верховного Суда Украины. Следователи тоже прекрасно себя чувствуют. Их, правда, из КГБ поувольняли, но не за то, что они плохо что-то делали или они преступники, которых бы надо к суду привлекать, а просто за то, что достигли пенсионного возраста. В частности, мой следователь, такой Леонид Павлович Берестовский.
В.В.Овсиенко: Он и моё дело начинал вести с 5 марта 1973 года в течение месяца, а потом передал меня другому, Цимоху Николаю Павловичу.
И.И.Русин: Так было и у нас. Он меня арестовывал. Ушлый такой, был тогда ещё лейтенантом, даже не старшим лейтенантом, а просто лейтенантом, две звёздочки имел. Но как же он старался! Он, видимо, полуеврей, потому что, как говорят, не по паспорту бьют, а по носу, по лицу. Сейчас, когда я его видел, он работает в юридической консультации адвокатом. Мы с ним часто встречаемся здесь, на Золотоворотской, потому что я живу в центре. Бывало, что как только я вернулся, так с ним встречался. Теперь он такой патриот! Он во время войны был в Киеве в оккупации. Как-то мы встретились, как раз когда чествовали Олену Телигу. Мы разговорились, так он говорит, что когда был мальчиком, лет 10 или 12, то носил на груди значок с трезубцем. Интересный человек. А я ему говорю, что как же так – то следствие и всё? – «Это была работа, это была работа». Но он дослужился до майора или до подполковника, не знаю, потому что я его в последние годы уже видел в гражданском варианте.
Я упоминал уже о тех наших перипетиях с ним, а потом он меня передал другому следователю, из Харькова. Это была такая школа. На нас они в шестидесятых годах – есть такой охотничий термин – «натаскивали» тех борзых, которые откуда-то из Харькова или из Одессы, из Днепропетровска приезжали. Потому что когда начались процессы семидесятых годов, то они уже были во всех областях. Если в 1965 году они были только в Киеве, Львове, Ивано-Франковске, Луцке, ещё в Житомире Анатолия Шевчука арестовали, то в южных городах их ещё не было. А позже были они и в Днепропетровске, и в Харькове.
Из Харькова привезли были такого Колпака Бориса Антоновича. Так я его убеждал, что он не Колпак, а Ковпак. Он согласился. Интересный такой человек. Он писал протоколы следствия на плохом языке, но я требовал исправлять, потому что уже прошёл курс с тем Берестовским. Кстати, я того Берестовского боялся – он, видимо, был психологически сильнее меня. Я так чувствовал. Когда он задавал вопросы, то я должен был выкручиваться. Когда я вот так выкручивался, он рассказал мне анекдот... Во время очных встреч выяснялось, что Завойский, или Мартыненко, или Грынь – они рассказывали так, как было. Я не могу сказать, что они «кололись» – они просто считали, что так надо сказать, что это не «крамола», но они в какой-то мере сбивали с толку других людей, которые говорят, что нет, а тут вдруг он говорит, что да.
И вот Берестовский рассказал мне анекдот: «Иван Иванович, у тебя получится, как у того Абрама. Когда пришёл Абрам с подбитым глазом, его спрашивают, как это ему так удалось. А он говорит: „Мне хотели дать пинка под зад, а я выкрутился, и попали под глаз“». Ну, мы вместе посмеялись.
Я подчёркиваю, что насилия на допросах тогда, в 1965 году, не было – во всяком случае в Киеве – ни по отношению ко мне, ни по отношению к другим. Хотя потом, когда я встретился в Явасе со львовянами, то, например, Осадчий Михаил, покойный сейчас, говорил, что какой-то его следователь пугал его, кулаками тыкал, пару раз ударил. Значит, по отношению к нему применяли физические методы. Он потом старался привлечь его к ответственности, так они снова на него взъелись и во Львов не пускали. Когда он написал воспоминания под названием «Бельмо», то ему за это дали ещё довольно длительный срок. (Осадчий Михаил Григорьевич, писатель, филолог, 22.03. 1936 + 05.07. 1994. В заключении 28.08. 1965 по ст. 62 ч. 1 на 2 г., второй раз – в январе 1972, по ст. 62 ч. 2, на 7 л. и 3 ссылки. Его первый следователь – майор Гальский. – В.О.).
Ещё хочу вспомнить, как они играли в демократию, в частности, в Киеве. В то время главным кагэбэшником был Никитченко. Его потом сменил Федорчук. Когда мы потом встретились со Свитлычным после освобождения, то одновременно пришли к выводу, что Никитченко был в определённой степени либералом. Тогда ещё Шелест на Украине работал. Я до сих пор не верю своей жене Жанне, но свидетели подтвердили, что она действительно ходила к тому Шелесту на приём и всё говорила, что её муж невиновен, что он нормальный человек – за что же вы его взяли? Так Шелест довольно грубовато ответил, сказал, что суд разберётся.
Был такой интересный эпизод. Однажды нас побрили, помыли, одели в какую-то чистую одежду и должны были повести на какую-то беседу. Оказывается, нас каждого по одному водили где-то через двор. Была общая суета. Заводят в такой большой зал, или салу. Там стоят столы, за столами полно людей. Столы покрыты зелёным сукном. Там и генералы, и гражданские. Начинают каждого спрашивать, кто за что сидит. Был такой начальник следственного отдела – сейчас не помню фамилии – который докладывал: такой-то и такой-то. Они меня спрашивают, что же я такого сделал. Говорю, что Русову читал, Грушевского читал – разве это преступление? Это же якобы до советской власти было – и Русова, и Грушевский, – разве это можно считать антисоветскими документами? Мне их навязывали как антисоветскую пропаганду и агитацию. А мы всё время отрицали: нет, мы не проводили антисоветской пропаганды – разве хоть раз кто-то из нас сказал, что мы против советской власти? Мы не против советской власти, мы просто хотим, чтобы та советская власть была такая, как записано в Конституции, как обещал Ленин в разговорах со Скрипником.
Они в детали не вдавались, и я не знаю, для чего им это было нужно, но у них, видимо, складывалось впечатление о нас, и после окончания дела они делали вывод, кому сколько дать. Может, они поняли, что я не очень там доказан, да и, собственно говоря, не было особенно за что, так на суде мне дали только год. Мартыненко дали три года, а Ивге Фёдоровне – четыре.
Помню себе защиту на суде. Я решил, что мне якобы не от чего защищаться, и отказался даже от адвоката. Они это приняли. А Мартыненко и Евгению Фёдоровну защищали интересно. Один из тех адвокатов, видно, пьян был, так говорил, что даже «слезу уронил», апеллируя к судьям: вы посмотрите на этих молодых людей, они же такие хорошие ребята, наши инженеры, их надо пожалеть, ну, ошиблись немножко – и натуральным образом «проронил слезу». Мы это потом анализировали и пришли к выводу, что, может, он был пьян.
Второй – тот, что защищал Ивгу Фёдоровну Кузнецову, – апеллировал к тому, что разве можно женщине давать строгий режим? Действительно, та статья предусматривает строгий режим, а женщине, мол, нельзя давать строгий режим. Он ссылался на какие-то там кодексы, мировую гуманность, но суд его не послушал – ей дали 4 года строгого режима. Ивга Фёдоровна все их отбыла, вышла из зоны с подорванным здоровьем. Она и так не была крепкая, да она и старше уже была. Недолго прожила, умерла.
К сожалению, о таких, как Мартыненко и Кузнецова, мало знают. Слава Богу, те, что уже второй раз отсидели, выбились в депутаты, стали известными и имели возможность пользоваться трибуной и заявлять на весь мир о тех своих действиях. А есть много таких, которые вышли с подорванным здоровьем, или запуганные. У Мартыненко была семья, он куда-то уехал, потому что его в Украине, в частности, в Киеве, не принимали, он где-то в Полтаве геофизиком работал, потом вынужден был уехать аж в Сибирь. Там он заболел, а когда вернулся, то умер на Украине.
В.В.Овсиенко: А когда он умер?
И.И.Русин: Да уже лет восемь назад, давненько. Я сейчас не помню года, похороны состоялись где-то в начале независимого государства.
В.В.Овсиенко: Надо о нём написать, потому что то, что написано в книге Чорновила «Горе от ума» – это очень мало, да и заканчивается на 1965 году...
И.И.Русин: Очевидно. Я собираюсь написать, и очень благодарю вас, что пришли и, как говорится, побудили меня. Это даст мне определённый стимул или как-то обяжет меня не прятать воспоминания о тех людях и дать некоторые детали, как говорится, штрихи к портрету. Я обещаю вам, что напишу, это будет напечатано.
Но ещё вспомню тот процесс, какая нам была огромная поддержка. Нас везут в том воронке. Мы и понятия не имели – и вдруг нас встречают цветами! Прорывается через тот милицейский кордон Лина Костенко!
В.В.Овсиенко: А где этот суд был?
И.И.Русин: Там, где областной суд, на этой же Владимирской, когда-то Короленко...
В.В.Овсиенко: Возле Богдана?
И.И.Русин: Возле Богдана Хмельницкого, в том здании.
В.В.Овсиенко: Так и меня там тоже судили.
И.И.Русин: Там такая небольшая комната. Не пускали никого, даже родственников не пускали.
В.В.Овсиенко: Дату суда вы помните?
И.И.Русин: Я не помню, но это где-то в марте 1966 года. Мы были одними из первых. Первого судили, кажется, Ярослава Геврича, а потом нас. Ивана Алексеевича Свитлычного тогда после восьми месяцев заключения отпустили. Он, кажется, пообещал, что не будет заниматься тем, что ему «шили». Но, как мы знаем, в 1972 году ему эту же статью возобновили и эти 8 месяцев зачли в новый срок.
Кстати, они так же поступили со Святославом Караванским. У него был первый срок 25 лет, или даже высшая мера наказания, которую заменили на 25 лет. Мы с ним познакомились в лагере. Мы приехали в 1966 году, а его в конце 1965 года вернули в зону. Разные люди по-разному себя ведут в тех лагерях. Никто не является членом какой-то партии или организации и не должен поступать, как велит лидер или устав партии. Караванский сидел по своему прежнему делу. Когда нас в мае-июне 1966 года привезли в зону, то на доске, где вывешивают ментовскую газету, было написано о его деле, за что он сидел. Его в Одесской области посадили, обвиняли, что сотрудничал с румынской разведкой «Сигуранцой». А на самом деле он был подпольщик, член УПА. Он был из тех посланных на Украину, в частности, в Одесскую область, потому что он знал те места, сам был из того края.
Так вот, он, сидя шестнадцать с половиной лет, пришёл к выводу, что чего же сидеть, когда нет никакого просвета? Период лагерных восстаний закончился… Караванский решил выйти оттуда, тем более, что ему инкриминировали военное преступление. Я не буду вдаваться в детали. Осудил ли он те военные дела, или нет – во всяком случае, его досрочно выпустили на те 9 лет. Он вышел, окончил Одесский университет, работал журналистом. В частности, написал тот «крамольный» документ – подал в суд на министра образования Даденкова за русификацию. Так его взяли и новой статьи не дали, но за то, что не оправдал доверия КГБ и партии, снова упрятали в ту же Мордовию на тот же строгий режим досиживать те 9 лет, и он их отбыл до конца, как мы знаем.
Итак, перед зданием суда нас встретили с цветами. Их там отталкивали. Для нас это был огромный моральный подъём, огромная моральная поддержка, когда нам кричали: «Мы с вами!». Как мы потом узнали, примерно такие акции были во Львове, в частности, Чорновил их организовывал. Это было для нас огромное воодушевление.
Мне дали год, а реально мне оставалось отсидеть где-то три месяца. Парикмахер из тюремной обслуги сказал: «Видимо, пересидишь до конца срока тут же, в тюрьме». Но отправляют меня на этап. Ну, на этап – так на этап. Привозят в какой-то вагон. Целый вагон зэков, а нас надо везти отдельно. Мы в одном купе с Мартыненко. Ивга Фёдоровна сначала сидела одна, но потом ей кого-то подсунули – то ли иеговисток, то ли ещё каких-то женщин, потому что их тоже везли в Мордовию, где держали иеговистов, пятидесятников и антисоветчиков. А в других купе, где были «уголовники», в купе было набито по 10-12 человек. Они возмущались, почему это так. Мы с подельником сидели рядом, пробовали кое-что выяснять. Я спрашиваю: Саша, а чего ты то, а он мне: Иван, а чего ты то? Но у нас претензий друг к другу не было.
В.В.Овсиенко: Как долго вас везли и каким путём?
И.И.Русин: Нас везли через Калугу...
В.В.Овсиенко: А через Холодную Гору в Харькове?
И.И.Русин: Нет-нет, нас через Харьков не везли – нас везли через Калугу, потом Пензу. В Пензе тюрьма ещё екатерининская, большая. Когда нас привезли, то надзиратели говорили: «А, опять хохлы пошли?..» Когда погружают в вагон, то сразу делят. Гонят бегом, сбоку с собаками стоят. Перегружают в «воронки», тоже бегом, привозят в тюрьму, в общую комнату, там ждут, пока распределят. В наших «делах» красная полоса: «Это отдельно, это отдельно». Таким образом, мы снова оказались отдельно.
Привезли нас в Потьму, там узкоколейка на Явас.
В.В.Овсиенко: Это всё я очень хорошо знаю.
И.И.Русин: В Потьме тоже ожидание гурьбой, а позже нас разделили.
…Но, видимо, надо, чтобы вы направляли этот рассказ, потому что всё рассказывать – это очень много времени займёт. Вы уже имеете определённый опыт, друг Василий, – на что обратить внимание? А то дорвался дядька до микрофона, и болтает и болтает...
В.В.Овсиенко: Вот 1966 год. Вы говорите, весной приехали? Кого вы там застали? Ведь вам просто сделали интересную экскурсию – на три месяца повезли в Мордовию и показали весь ад. Это 11-й лагерь? Какой там посёлок?
И.И.Русин: Явас.
Классик советской литературы написал «Мои университеты». По сравнению с тем, что я знал, на каком уровне я был, это трёхмесячное с лишним пребывание в лагере – это настоящие университеты. Когда я вышел, то продолжал общаться с теми людьми.
Меня в 1976 году снова посадили, на семь лет, только уже нашли бытовую статью, как это говорят, «подвесили сопли». Я работал и ездил по командировкам, так меня обвинили, что я завышал, как они говорили, «сроки командировок» и, соответственно, «похищал» государственные деньги. Собрали за пять лет какую-то там незначительную сумму, даже до тысячи не доходило, и дали 84-ю статью, «хищение» («Хищение государственного либо общественного имущества путём присвоения, растраты или злоупотребления служебным положением». – В.О.). Отправили тогда меня в самую суровую на Украине, в 93-ю зону на Николаевщине. Кстати, позже в ней Николай Горбаль тоже отбывал срок. Там сидели, в основном, с большими сроками грабители, насильники, убийцы. И вот бросили меня в ту зону. Но об этом когда-нибудь, может, в другой раз буду рассказывать.
В.В.Овсиенко: Всё-таки обозначьте дату, когда вас во второй раз посадили.
И.И.Русин: В 1976 году, осенью. Присудили семь лет. Прокурор требовал восемь, но потому, что у меня маленькие дети, – их уже было двое, то это стало «смягчающим обстоятельством». Это было явное заказное судилище.
В.В.Овсиенко: Они увидели, что в 1965 году мало вам дали...
И.И.Русин: Да, они добавили семь лет, потому что я якобы не исправился. И в дальнейшем продолжали в лагере терроризировать. Так, в эту уголовную зону ко мне приезжал киевский высокий чин КГБ Ганчук, руководитель какого-то отдела, вместе с николаевским начальником отдела управления КГБ. Был это такой полковник Брык. Они приезжали, уговаривали меня, дали что-то 5 или 6 газет с саморазоблачительными статьями. Тогда была такая мода, что некоторые «раскалывались», даже из того же Яваса. То есть если ты написал, что «плюю на Папу», как в своё время Павлычко, то тебя отпускали. Мне показали – вот видишь, тот, вот видишь – тот. Но я имел перед ними определённые преимущества и говорил: «Не трогайте меня – я „завязал с позорным прошлым“ десять лет назад, я не какой-то там антисоветчик и с КГБ дела не имею. Я уголовник, несу свой крест, и вы меня не трогайте». Они ещё приезжали, были против меня определённые репрессии – об этом можно много рассказывать, да, как говорится, мало слушать. А может, когда-нибудь и опишу те приключения.
Итак, вернёмся к разговору о Явасе, 11-м лагере. Когда я приехал в ту зону, то это была новость, что с таким малым сроком. Слава Богу, что тогда уже в зоне были Ярослав Геврич и Михаил Озерный из Ивано-Франковской области – учитель, у него было три года, а Геврич тоже три года получил. Так они уже будто подготовили почву для нас. Для тех зэков, которые по 25 лет сидели (кто имел высшую меру наказания, а им заменили на 25, хотя в Кодексе уже было самое большее 15 лет) – это было очень подозрительно. Они попались кто в сорок третьем, кто в сорок четвёртом. Это, в основном, эсбэшники. Члены ОУН, воины УПА. Было также много так называемых полицаев. Те старались прислуживать начальству во всём. Они и ограду, и колючую проволоку ремонтировали...
А тут вдруг приезжает зэк с одним годом. Они явно считали, что меня прислали с какой-то провокацией. Но когда Геврич и другие сказали, что это не провокация, то они говорили: «Ты, наверно, Хрущёва послал на три буквы?»
Но там были чрезвычайно серьёзные люди, которые произвели на меня особое впечатление. В частности, тот же Святослав Караванский и особенно светлой памяти Михаил Михайлович Сорока. Это человек необычайный. Он внешне был похож на Коцюбинского. Имел побритую голову, в очках, солидный, медлительный, йоговские упражнения выполнял, не пил ни кофе, ни чая, не курил. Был очень уважаем среди эсбэшников, таких как Василий Пидгородецкий или Виктор Солодкий. Они были боевиками в СБ УПА. Сколько им оставалось сидеть ещё, никто не знал. Тот Василий Пидгородецкий говорил: «До конца советской власти». Такой у него был срок. И действительно, они не были уверены в том, что отсидят и их отпустят, потому что им несколько раз в лагере добавляли срок. Они нас тоже, кстати, остерегались, чтобы не поддаться на какую-то провокацию.
Впечатление на меня произвёл Виктор Солодкий. Он сразу сказал: «Ты в промзону не пойдёшь, а пойдёшь в строительную бригаду». И взял меня под определённое опекунство. Он, как оказалось, опекал уже Геврича. Потом появляется Михаил Осадчий с двумя годами, так мне уже было легче, уже не так было подозрительно иметь такой малый «срок». Полтора года имел учитель из Луцка, забыл его фамилию. (Вероятно, Дмитрий Иващенко. – В.О.). Но он был такой скрытный, что не выходил на контакты. А потом появился Заливаха Панас с пятью годами.
Я вообще-то человек коммуникабельный и оптимист. В худших ситуациях я старался улыбаться. Их, кстати, это всегда бесило, особенно на следствии. Если о чём-то спрашивают, то я говорю, что это такой пустяк и так давно было – то следователь возмущался: «Что у вас всё время пустяк да пустяк?» Тяжело я не переживал, такой характер. Я старался сближаться с теми лагерными людьми, они для меня были очень интересны. И они, со своей стороны, убедились, что это не провокация, а какое-то стечение обстоятельств (как говорят, «сбой» в кагэбэшной работе). Они пытались просветить меня или, может, просто передать на волю определённую информацию. Такое было «перевоспитание». Оно состоялось, но не так, как кагэбэшникам хотелось.
В.В.Овсиенко: Когда ещё больше наберётся запрещённой информации...
И.И.Русин: Вот-вот. Михаил Михайлович Сорока заслуживает развёрнутого упоминания.
В.В.Овсиенко: Расскажите. Это действительно была исключительная личность. Все о нём говорят наилучшими словами.
И.И.Русин: Прежде всего, со мной он в детали своего дела или в какие-то агитки не вдавался. Как мы познакомились? После нескольких случайных приветствий спрашиваю так деликатно: «Михаил Михайлович, а сколько вам ещё сидеть?» А он меня спрашивает: «Ивась, а сколько тебе лет?» Я, смутившись, говорю, что я с тридцать седьмого. А он говорит: «Вот я с тридцать седьмого года сижу». Была некоторая пауза, а потом он рассказал, что его в 1937 году посадили поляки, польская «Дефензива». В Берёзе Картузской отбыл он два года. Когда в 1939 году пришли «наши освободители» большевики, то его освободили. Он тогда женится на Катерине Зарицкой, у них рождается сын Богдан, теперь известный график или художник, во Львове живёт. И тут же его в сороковом посадили, а Катерина Зарицкая долгое время ещё была в подполье. В частности, она руководила работой Красного Креста в УПА. Где-то под самый конец её всё-таки поймали в результате провокации. Так что она сидела где-то в одном углу, а он в другом углу ГУЛАГа. Если мне на то время было лет 28 или 29, то с 1937-го по 1966-й – это его срок заключения к тридцати доходил.
В.В.Овсиенко: Они оба позже сидели в 17-й зоне. Там была мужская и женская зоны отдельно. Он даже иногда видел жену – куда-то там вылезал.
И.И.Русин: Возможно, потому что в 11-й тоже можно было вылезти и посмотреть за ограду. Такое я наблюдал, когда привезли Даниэля и Синявского. Нет, одного Даниэля, потому что Синявского, кажется, в седьмой лагерь. Был тот Даниэль очень такой интересный, авторитетный человек. К нему часто приезжали приятели, в том числе и Лариса Богораз – его жена. Они где-то там тоже вылезали на дом, а там ограды ниже того двухэтажного барака, и с того барака можно было хорошо видеть гостей. Якобы можно было и переговорить.
Что я вам ещё могу сказать? Мне очевидно повезло: был это год 1966-й. Режим был ещё относительно либеральный. Можно было получать посылки из дома – и сало, и чай, и кофе. А позже, как мне стало известно, начали «закручивать гайки».
Там, кстати, начальником был такой Йоффе, видимо, еврей. Он не был таким жестоким, не был самодуром. Он говорил: «Главное – чтобы не нарушали режим». А режим – это тоже относительно, он меняется. Когда пришли другие к власти – поменяли режим.
Впоследствии Михаил Михайлович Сорока рассказывал мне о своей жизни. В детали он не вдавался сознательно, потому что тогда его надо было бы слушать, наверное, каждый день – это же сколько лет! Помню, как он рассказывал о своих путешествиях в внелагерное бытие, как его возили и самолётами, и поездом на Украину, одевали в господскую одежду и возили по предприятиям, колхозам, по театрам. Люди думали, что это какой-то американец приезжает. Ему всё показывали – какие-то показательные колхозы или заводы: смотри, какое всё у нас прекрасное, а ты никак не хочешь раскаяться и сказать, что у нас «жизнь прекрасна, спору нет». Достаточно ему было написать заявление-покаяние, как это некоторые писали, что он подумал, обдумал, раскаивается и осуждает, то его бы выпустили. Но ведь, видите, человек не отрёкся. Но это не значит, что он, как Василий Пидгородецкий, всегда был настроен воинственно, где бы ни было. Вы же его, наверное, тоже знали в лагере?
В.В.Овсиенко: Я не в лагерях – я уже на воле его знаю.
И.И.Русин: Сейчас он совсем сдал и духом, и здоровьем, потому что уже же годы... (Пидгородецкий Василий Владимирович, род. 19.10.1925 г. в с. Крушельница Львовской обл. Повстанец. Арестован в феврале 1953, осуждён на 25 л. лишения свободы, 5 л. ссылки и 5 л. поражения в правах. За организацию забастовок повторно осуждён на 25 л. Пользовался большим уважением политзаключённых. Освобождён 29.03 1981, ещё дважды судим «за нарушение паспортного режима». Всего в неволе провёл 32 года. Умер 20 августа 2005 г. во Львове). Всё это не проходит бесследно, эти же годы в лагере очень тяжёлые, как бы там ни было. А тем более, что он прожил такие тяжкие годы.
Помню отдельный рассказ об отношениях с сыном. Михаил Михайлович жалел, что они с сыном Богданом, которого привозили на свидание два раза мальчиком, так и не нашли общего языка. Не знаю, сейчас-то он, конечно, сознательный человек, тот Богдан Сорока. Но тогда отец говорил, что у него нет общего языка с сыном, потому что он был, видимо, студент, воспитывали его дед и бабка – известные академики-математики Зарицкие. Это очень сложный вопрос. Я помню, как моя мама всё время напоминала моей дочке, что ты же смотри, дитя, не лезь никуда, не болтай. Это понятно: когда родители сидят, то этот парень не мог проявлять какую-то там активность. Это теперь, например, сын Василия Стуса или сын Чорновила якобы становятся на путь активного продолжения отцовского дела. В то же время мы видим, что сын Зарецкого и Аллы Горской – он не бунтарь, он не революционер, он обычный себе человек, потому что его тоже в основном воспитывал дед, когда родители активно боролись за независимость Украины. Маму убили, а отец тоже был в определённой мере репрессирован, отлучён от активной жизни, от возможности реализовывать себя публично. Говорят, он камерно работал в последние годы. А Лесика воспитывал дед, так он его воспитал просто порядочным гражданином. Такова история людей.
Но снова же вернёмся к зоне. В той зоне каждый, с кем я общался, знал, что я скоро возвращаюсь, старались передать мне свои проблемы, свои мысли, какие-то идеи в другой мир, потому что никто не был уверен, выйдет ли он на ту волю, или не выйдет. Хорошо, что многие из них вышли, как тот же Степан Сорока, который попал туда молодым парнем и отбыл 25 лет, или, например, художник Роман Дужинский, который сейчас во Львове – то же самое, 25 лет отбыл. Тогда ещё многие по 25 лет досиживали свои сроки. Михаил Луцик – чрезвычайно интересный человек, или, например, (я уже забыл фамилию) руководитель сябров-белорусов, такой активный белорус был. У него была интересная библиотека. Я же говорил уже, что тогда был такой либеральный режим, что можно было даже собирать себе библиотеку.
В.В.Овсиенко: Белорус – не Востриков?
И.И.Русин: Он был старше, но самый активный, самый знаменитый из белорусов. Там было много активистов других национальностей – и армяне, и грузины, и литовцы. Но я с ними не контактировал, потому что у меня не было времени. Моё время было буквально, как говорят, расписано на наших людей, которые хотели мне что-то передать, чтобы я сохранил в памяти, потому что записывать нельзя. Это надо было повторять.
Интересная такая деталь. Сейчас не помню, у кого это была «История» для шестого класса. Он чётко осознаёт и убеждает, и вырисовывает на тех школьных картах, какой должна быть Украина – это весь Кавказ, Ставрополье и туда где-то под Москву, часть Белоруссии. Такая у него идея, он с ней носится, он живёт ею, он обдумывает её на полном серьёзе.
Или, например, – точно не могу вспомнить, но мне кажется, что это Михаил Луцик. Он, зная, что я – строитель, вынашивает такую идею, что якобы Скрипник был приятелем с Лениным. И якобы Ленин пообещал Скрипнику независимое государство. Но как это доказать общественности? И он придумал: где-то экскаватор разрушает старый дом в Киеве и находят – надо же такое! – ну, наивные люди, они начитались, видимо, о каких-то там мушкетёрах или «Тайнах парижского дворца»... Говорит, что когда будут выкапывать землю, находят какую-то там бутылку с текстом. Там должен быть корреспондент. В той бутылке должен быть почти автограф письма Ленина к Скрипнику, что Ленин действительно был за независимость, а его последователи просто неправильно нам подали. Это похоже на то, как Пётр Первый денонсировал договор Богдана Хмельницкого с Алексеем. И это люди на полном серьёзе стараются через меня передать. Было много других интересностей. Кстати, этот Михаил Луцик, когда вышел на волю, был претендентом в президенты – ездил, собирал подписные листы, потому что тогда не надо было, как сейчас, миллион подписей. Это в первые президентские выборы.
В.В.Овсиенко: Так вы знали этих «лагерных академиков»? Это были мешки знаний! Но порядка в тех знаниях не было. И литературы у каждого мешок.
И.И.Русин: Из русских там был Белов (так, кажется, его фамилия была), ленинградец. В то время там сидели прибалтийцы, знаменитый Кнутс Скуениекс, литовский поэт. Мы даже дружили. Он раньше, чем я, вышел. Я потом заезжал к нему в Саласпилс. Он, кстати, перевёл Лесю Украинку на литовский язык.
Это уже 30 лет прошло... Там каждый был личность. Скажем, тот грузинский генерал – может, вы слышали? Где-то в 1957 или 1958-м был бунт студентов в Тбилиси. Когда выбрасывали Сталина из мавзолея, то они взбунтовались. В сталинские времена грузины служили только в Грузии. Он был военным комендантом Тбилиси. Забыл я его фамилию – может, когда-нибудь вспомню. Когда надо было разгонять этот бунт, то он не дал приказа стрелять в студентов. Тогда из Москвы прислали отряд, который его арестовал, разоружил Тбилисский гарнизон и разогнал ту студенческую демонстрацию. Тому генералу дали 15 лет, он так и умер в том лагере. Он там был – кем бы вы думали? – старшим дневальным. Не знаю, как потом было, но тогда не было оснований пренебрежительно к нему относиться. Позже, когда я был в 93-й зоне, то дневальными были обязательно работники оперчасти, главные официальные стукачи – приятели «кума», так называемая кумчасть. А тогда этот старичок распределял, расселял по баракам. Такой старенький был, но их там много было стареньких.
Один из них (где-то на этапе мы встретились, кажется, в Пензе, Иванов, который тоже выдавал себя за генерала или полковника власовского. Ивановых много в Москве, так он говорил, что он родной брат коменданта Москвы Иванова. Было ли это так, или нет, но он рассказывал, что его арестовали в Париже уже после войны в ресторане. Позвали его к телефону, он приходит, а его – хап! – связали и в машину, в посольство.
Короче говоря, там каждый человек – это индивидуальность, это жизнь, это история. Из их приключений или «легенд» можно писать романы. Жаль, что многие из них так и не вышли на волю. Срок очень большой, условия очень тяжёлые – 25 лет там выжить удалось немногим. Эта зона осталась в моей памяти. Это настоящий ускоренный курс «университета».
…Интересная вещь: мне уже надо выходить, а я чувствую, что я ещё не всё узнал, чувствую, что мне ещё рано, мне бы ещё хоть немного. Это часто вспоминает Панас Заливаха на всяких мероприятиях, не называя меня. Говорит, что был такой человек, которому надо уже идти на волю, а он не хочет. Он меня не называет, но так смотрит на меня. Так что я был такой смешной.
Там был стадион, такое место прогулок-встреч после работы, когда ещё было время, встречались там. На тех прогулках каждый мог изложить свои соображения. Не было там какого-то подслушивания, как это потом мне говорили. Вы были в той 11-й?
В.В.Овсиенко: Нет, я там не был. Но лагеря тогда действительно были заповедниками свободы слова.
И.И.Русин: Мой рассказ об этой 11-й зоне можно было бы и продолжить, но можно уже и сократить. Я хотел бы рассказать ещё некоторые фрагменты, которые сохранил в памяти.
В то время Иван Драч был знаменитым поэтом. Нельзя сказать, что он был кумиром, но некоторые из его стихов и в самиздате ходили, их читали на вечерах. В то время его поэма, кажется, «Смерть Шевченко» была напечатана в журнале «Вітчизна». И вот мы узнаём – газеты нам привозили «землячки». «Землячки» – это оперативники-кагэбэшники из Украины, которые время от времени приезжали в зоны и общались с нами: не прозрели ли мы ещё, не доросли ли мы ещё до того, чтобы написать покаянное письмо и «выйти на свободу с чистой совестью». Результатов они не достигали. Как приехали, так и уехали, но газеты нам приносили. И вдруг сообщение, что Иван Драч в компании с Дмитрием Павлычко и ещё там кем-то таким едет на сессию Организации Объединённых Наций. И мало того – он выдал такую статью, что он, мол, представитель суверенного народа, суверенного государства... Ну, дурит мир, что якобы Украина – действительно суверенное государство! И он записался в ту лживую компанию! Это для нас была чрезвычайная новость, удар. Мы только это и обдумывали: что случилось, как человек мог так упасть? Это случилось примерно в то время, когда мне уже идти домой. И вот на собрании решили написать Драчу открытое письмо. Подписались почти все из нашего призыва, а также другие известные люди. В резкой форме выражали протест. Сейчас я не припомню, какие там были слова. Я это письмо должен был передать Драчу.
Как я уже упоминал, тогда ещё были либеральные времена. Можно было кое-что вывезти. Так, я вывез свой портрет работы Панаса Заливахи и кое-что ещё.
Приезжаю я в Киев, нахожу его адрес. Он жил в какой-то однокомнатной квартире рядом с Печерским рынком. Теперь там всё разрушено, не знаю, остался ли тот дом. Прихожу я, представляюсь, что я такой-то, знаю вас ещё где-то с шестьдесят второго года, когда был ваш вечер. Он тогда ещё студентом был. Был литературный вечер во Дворце Октябрьском с Евтушенко и Майей Кристалинской. И Евтушенко прорекламировал Ивана Драча, в то время не известного широкой публике. Евтушенко прочитал свой перевод его стихотворения «Подсолнух» на русский язык. И после аплодисментов кричит на весь зал: «Ваня, ты где-то здесь? Отзовись!» Драч наклоняется с какой-то там галёрки, с третьего или второго балкона, машет: «Я тут!» Потом вышел на сцену и тоже что-то читал. Такое было интересное знакомство.
У меня не было к нему каких-то личных предубеждений, но я уже был научен следствием, что не всё надо говорить вслух или по телефону. Я ему говорю: «Может, мы пойдём куда-нибудь на улицу, я вам что-то расскажу, что тут не написано». А Драч говорит: «Ну, мне наплевать, пусть слушают». И махнул рукой, что он не боится. Ну, я ему рассказал, что о нём говорили в зоне. Он говорит: «Я считаю, что никакого ренегатства не совершил».
Я не должен был его убеждать или перевоспитывать, моя роль была передать ему письмо тех, кто считал его своим единомышленником, может, даже другом или приятелем, что они чрезвычайно разочарованы, удивлены и озадачены: что случилось с Драчом, почему он так изменил свою позицию. Он особо не оправдывался, так что разговора особого не получилось. Я выполнил свою роль, передал ему письмо и ушёл.
В.В.Овсиенко: А как вы то письмо вывезли? Оно с подписями было?
И.И.Русин: Я сейчас в деталях не могу сказать...
В.В.Овсиенко: Ну, оно было написано на бумаге или вы в памяти вывозили?
И.И.Русин: Было написано. Но сейчас не могу утверждать, как там оно было. Просто тогда не сильно «шмонали» почему-то. У меня было поручение к Свитлычному, к Дзюбе, даже к Лине Костенко, с поддержкой их.
Где-то тогда, когда мы там сидели, вышел такой с красной суперобложкой сборничек Василия Симоненко. Нам его прислала Надежда Свитлычная, почти каждому. Нас там было 17 или 20, и все мы его получили, с подписями. Тогда был такой режим, что можно было бандерольки получать, и мы были очень благодарны Надежде, мы относились к ней с большим пиететом, для нас она была такой авторитет – ну, не сестра, а будто бы мама, опекунша. Она старалась организовывать кому посылку, кому что-то, потому что были одинокие люди. В частности, Саша Мартыненко. У него где-то там в селе жила старенькая мама, он был одинок, и посылки не было откуда получить. Это нас очень поддержало. Мы носились с теми красными книжечками, старались учить наизусть стихи Симоненко.
…Я не упоминал о Клубе творческой молодёжи, потому что я там не был участником. Но об одном из организаторов кое-что расскажу. Это историческая личность – Эраст Владимирович Биняшевский. Познакомились мы весной 1965 года. Он ходил в хор «Жайворонок». Всегда такой импозантный, с бабочкой, высокого роста. Очень интересный человек. Во всяком случае, он на меня произвёл впечатление. Но о нём почему-то начали ходить такие разговоры, что осторожно с ним, что он какой-то там то ли майор, то ли капитан КГБ. Я в детали не вдавался, не проверял, потому что не был очень близким. Помню, был в Союзе композиторов какой-то вечер. Мы вышли, разговаривали и сокрушались, что идёт русификация, что это то да сё... А он особенно в общении с незнакомыми людьми любил произвести впечатление. Говорит: «Ребята! – он на голову выше нас. – Что вы так сокрушаетесь из-за этого языка? Да вы поезжайте в Мотовиловку – там нет русского языка, там есть только украинский язык». То есть не отчаивайтесь, ещё не всё мы потеряли, будьте оптимистами.
Мы в лагере часто о нём говорили с Гевричем. Это когда обсуждали следствие, материалы «дел». Мы знали, что он якобы кагэбэшник. Вот спрашивают на допросах, кто дал те или те материалы? Говорят, что дал Биняшевский. И самое интересное, что он нигде не фигурировал в делах. Всегда, если была названа фамилия, то есть что взял у Биняшевского, то должны были его допросить, провести очные ставки – а такого не происходило. Но, как я потом узнал, они его всё-таки допрашивали. Но эти материалы не подшивали к делу, потому что следователи знали, что общественное мнение о нём таково, что он кагэбэшник. Они смеялись над этими показаниями. Но, кроме того, он был известный ортопед, такой уважаемый человек.
Когда я вернулся, то не собирался встречаться с ним. Но кому-то надо было достать дефицитные лекарства. Кажется, отец Александры Громовой, такой активистки нашей подпольной работы, тяжело болел. А он всегда помогал, имел большие связи. Иду к нему по старой памяти. Я уже стал вроде как известный, потому что попал в лагерь и первый вернулся оттуда. Так уж случилось. Хотел я того или не хотел, но стал в какой-то мере в 1966 – 1967 годах известным. Ну, иду я к нему, разговорились о прошлом, и он начинает так издалека, что якобы его тоже допрашивали. Помню, кто-то в лагере рассказывал, что его поймали с каким-то портфелем крамолы – он ехал пароходом то ли в Канев, то ли из Канева. Очевидно, то был Богдан Горынь. Спрашивают, чьё это, а он говорит, что это не моё – это Биняшевского. Это рассказывали в лагере как реальный факт. И вот Биняшевский рассказывает мне об этом почти с отчаянием. Он артист. Он умел говорить, говорит с такой игрой: «Иван, да ты знаешь, какое у меня было разочарование...» Тот человек – действительно его приятель, а тут вдруг его вызывают в КГБ и говорят, что тот человек даёт показания против него, что это его материалы. Он говорит: «Я и духом не ведал об этом и не знаю – а мне инкриминируют этот портфель и спрашивают, мой ли он». Якобы была очная встреча.
Почему я об этом упоминаю – потому что это метод, наработанный органами КГБ. Кто им неугоден, то они делают вид, что не замечают его. Но этот Эраст Биняшевский заслуживает уважения. Он очень много сделал в агитационном деле. Я не думаю, что он был кагэбэшник. И Геврич рассказывал, как сняли его с автобуса от Косова до какого-то села. Говорит, что остановили автобус, открываются двери, входит капитан – ну, очень похожий на Биняшевского! Где-то ещё видели его почти двойника. Сам Биняшевский мне рассказывал – а они с Гевричем были приятели, тот тоже врач, – что кагэбэшники это использовали, чтобы дискредитировать его, потому что он был организатором того Клуба творческой молодёжи или одним из организаторов. Он потом всё время порывался снова примкнуть к тому делу, а уже сложилось мнение, что он кагэбэшник, и все его стали сторониться. Тот Эраст Владимирович трагически умер где-то года два назад. Он, кстати, был автором первого каталога украинских писанок.
В.В.Овсиенко: Кажется, я его знал, даже телефон его у меня записан.
И.И.Русин: Он был одним из ведущих специалистов Института ортопедии. Это такие штрихи к портрету.
Что можно ещё сказать о людях, которых я в то время знал? Это надо вспоминать, друг мой.
В.В.Овсиенко: Так вот сядьте себе да и вспомните. Многих уже нет, так надо написать о них.
И.И.Русин: Надо вспомнить и записать. Действительно, было много активных людей, а потом в силу определённых обстоятельств они отошли. Во время следствия они выступали свидетелями, так немного морально себя чувствовали виноватыми, что те сидят, а они не сидят. Хотя они, может, и больше делали, больше заслуживали заключения. Знаете, это ещё будут исследовать, будут научные труды защищать, что вот был активный человек, причастный к делу пробуждения нации, – и его взяли как свидетеля. А потом – ага, тот сидел и вернулся героем, а этот остался на обочине исторической волны. Морально они себя чувствовали нехорошо, они в дальнейшем уже не могут претендовать на какое-то лидерство, и во время становления нашей государственности в девяностые годы они стояли так сбоку, они давали дорогу тем, что вернулись с эполетами зэка классического образца, если можно так сказать. Вот такие мои соображения.
Итак, свой год я отбыл. И хотя был арестован 28 августа, но 28-е выпадало на воскресенье, то меня освободили даже на день раньше, 27 августа 1966 года. Так же этапом отправили до Потьмы, в Потьме мне дали паспорт и какие-то там 25 рублей на дорогу. Каким-то там проходящим поездом я уже сам поехал в Москву, а из Москвы должен был ехать на Украину. Я был первый такой, потому что позже уже не пускали в Киев. Может, потому что мой срок всего год, а может, как говорят, пионерам это всегда проходит. Во всяком случае, мне дали направление в Киев, я мог ехать к жене и пытаться устроиться на работу.
В Москве у меня тоже были определённые поручения, не помню уже, то ли письменные, то ли, может, устные, к Ларисе Богораз от Юлия Даниэля. Они меня встретили радостно, всё расспрашивали. Кстати, я там прочитал ту книгу, за которую Даниэлю дали те пять лет. Чтобы сказать, что там какая-то антисоветчина – так нет, такого там не было, но интересно, как на то время. Забыл, как называется тот небольшой сборник. Не знаю, можно ли его сейчас где-то прочитать, но мне запомнилась новелла под названием «Руки». В чём суть? Где-то там в санатории отдыхает какой-то важный товарищ, у которого всё время трясутся руки. А сожитель – может, это автор – спрашивает старика, откуда у него эта болезнь. Тот не очень старый, но руки трясутся. Он рассказывает, что где-то в начале двадцатых годов работал в ГПУ. Его работа заключалась в том, что он приходил туда только расстреливать. Ночью расстреливал, а днём спал. И вот ребята профессии палачей, тех расстрельщиков, решили пошутить над ним. Они в его десятизарядную винтовку зарядили холостые патроны. Если шутить, то и пошутили. И вот он должен расстреливать какого-то священника. Вывели того священника, такой седой дед. Палач направляет на него это своё ружьё, а тот батюшка ему какую-то анафему произносит... Палач стреляет – а тот идёт на него. Он ещё раз стреляет – бах, бах! – а тот не падает и с тем же проклятием на него наступает. Палач не выдерживает, теряет сознание и падает. Его как-то привели в чувство, он долго лежал в больнице – и вот, говорит, так вроде бы всё нормально, а руки трясутся. Такая интересная новелла. Но я не буду на этой книге сосредотачивать внимание.
В Москве, где я немного побыл, мне помогли взять билет и я поехал в Киев. Приехал домой. Конечно, для семьи большая радость, для жены. И мама тогда с нами жила. Дочке тогда было восемь месяцев, а теперь уже почти два года, начала уже более-менее понимать папу.
Пошёл я на своё старое место работы в проектный институт. Меня взяли на работу, потому что был это относительно остаточный «оттепельный» период, как я уже упоминал. Даже парторг Пустынский Яков, еврей, он же начальник отдела, не возражал. Во всяком случае, меня взяли. Правда, с единственным ограничением – не допускать к секретной документации, потому что я как геодезист должен иметь дело с координатами. Я работал, ездил в командировки, имел положительные характеристики. Это же не какой-то там гуманитарий-учёный – крути теодолит да бегай по полю. Мудрости особой не надо, а важно, чтобы лишней водки не пил. Директор был неплохой, хоть сам русский, Мельников, но с пониманием, демократ, говоря современным языком, потому что тогда такого слова, как «демократ», не употребляли. Он был просто нормальный человек – так, будто это его не задевало. И ещё говорили: «Ну что – ему всего год дали, это же пустячное дело. Он не связан с подпольем – это просто по глупости своей». Тем более, что тогда на работе делали обыск и ничего не нашли в столе.
Хотя свидетельствовали против меня с работы. Такой Кавуненко, которого я упрекал, что он своего парня послал в русскую школу: «Мыкола, ты же украинец – чего ж в украинскую не послать?» Он был старше, участник войны. Так он тогда ничего не сказал, но когда его кагэбэшники спросили, то он засвидетельствовал, что я его упрекал, что он, украинец, в русскую школу послал своего ребёнка.
Ещё был свидетель против меня – Тодор Мыкола, болгарин сам. Где-то там во время курения в коридоре, во время обеденного перерыва или что-то – как раз шевченкиана проводилась, о которой я уже говорил, – разговорились мы о Хмельницком. Я им процитировал Шевченко: «Якби то ти, Богдане, п’яний…» и ещё какие-то места из «Разрытой могилы». Так вот, когда следователь кагэбэшник спросил, то он всё, что знал и не знал, сказал, что я выступал против Богдана Хмельницкого и против союза, который он подписал с Москвой, то есть что я националист и за самостоятельную Украину. Когда он на суде это свидетельствовал, я ему и говорю: «Мыкола, так разве я это говорил? Я тебе читал Шевченко. Это же не мои слова – это Шевченко». Казалось, что суд это примет во внимание, но суду это было не нужно, и дальше считалось так, как было записано в судебном заключении, что я это говорил. Статья – устная агитация, изготовление, хранение и распространение антисоветской литературы.
В.В.Овсиенко: Это статья 62, часть 1, «антисоветская агитация и пропаганда»?
И.И.Русин: Да, 62-я статья, и оно как раз подходило: изготовление – потому что нашли машинку, хранение – потому что нашли самиздат, распространение – потому что некоторые знакомые признались, что взяли у меня этот самиздат, устная агитация – потому что на работе разговаривал.
Вот я себе работаю, проходят годы 1968, 1969, 1970-й. Случается трагедия с Аллой Горской...
В.В.Овсиенко: А вы что-то делали, к самиздату были причастны?
И.И.Русин: В какой-то мере да. Тогда его набралось много. Нельзя сказать, что в шестьдесят восьмом году люди были запуганы теми нашими арестами. И, в основном, те люди ещё сидели. Что-то оно передавалось, множилось, распространялось, но я активно этим не занимался, потому что вы же понимаете, меня выпустили в Киев и очень тщательно следили. Так это снова раскручивай себе вторую часть статьи 62.
В то время у меня были близкие отношения со Свитлычным. Был хорошо знаком с ирпенскими поэтами, переводчиками Григорием Кочуром и Дмитрием Паламарчуком. Знакомство было ещё до моего ареста. Работал я в командировке в Ирпене – там должны были строить какой-то райком или что-то в центре города. Та территория граничила с домом Дмитрия Паламарчука, который уже тогда был известен, переводами «Сонетов» Шекспира прославился. Так вот я где-то там курю и разговариваю со своим рабочим на украинском языке. Это в то время было странно – вдруг какой-то «интеллигентный» человек, совсем не литератор и не гуманитарий, говорит на украинском языке. Он услышал, это его заинтриговало. Мы разговорились и потом подружились. Он, как потом стало известно, был причастен к изготовлению тех крамольных фотокопий. От него я узнал о Караванском. Они, оказывается, один и тот же Одесский университет заканчивали, и сидели вместе, Караванский и Дмитрий Паламарчук. Он давал мне эти фотокопии, я их распространял, даже продавал по десять рублей, потому что на изготовление надо было много тратить денег. Во время следствия у кого-то изъяли эти книжечки, они признались, что брали у меня, но я решительно отрицал. Так что это было одним из невыясненных эпизодов.
И вот недавно я впервые заявил о происхождении той крамолы. Была презентация поэтического сборника Дмитрия Хомича, или Хомовича, Паламарчука. Я, как давний его знакомый, выступил и, как говорится, «разоблачил» его: «Вот один из давних антисоветчиков, которые изготовляли крамолу. Этот Дмитрий Хомич Паламарчук, который прятался за спиной Ленина». Там, в центре Ирпеня, памятник Ленину стоял, а его дом и усадьба за спиной Ленина находились. Это на ваш вопрос, был ли я причастен к самиздату.
В.В.Овсиенко: Да? Так я знаю это место.
И.И.Русин: Община, которая пришла его поздравить, очень радостно восприняла этот факт, что, оказывается, он не просто поэт-переводчик, а он был активный функционер подпольного самиздатовского дела. Жаль, что он уже умер, – это был очень интересный человек, который сознательно работал на Украину, на её независимость. Поэт-гражданин.
И с Горской я поддерживал дружеские отношения. Помню такой случай. Не помню, чей-то это день рождения был или, может, другой повод. Где-то поздно осенью. У Ивана Свитлычного. Было немного людей – был Иван, жена Лёля, Горская, профессор-химик Генрих Дворко и я, даже Жанны моей не было. Алла – это незадолго, может, за неделю или за две недели до её трагической гибели – была какая-то нервная, даже агрессивно настроена. Как потом стало известно, у неё были какие-то там сигналы... Кто-то ей звонил... Была такая версия – я не знаю деталей, – но люди, которые её убили, перед тем её предупреждали, или выходили на неё. Что-то там было. А потом похороны. Всех, кто выступал на тех похоронах, через какое-то время пересажали. (Горская Алла Александровна – художница, одна из ведущих фигур шестидесятничества. Род. 18.09.1929. Убита 28.11.1970 в г. Василькове Киевской обл. Труп со следами борьбы был найден в погребе через несколько дней. Похороны 7.12 на Берковецком кладбище в Киеве превратились в митинг протеста. – В.О.).
В.В.Овсиенко: Вы помните, кто выступил на похоронах?
И.И.Русин: Помню, Дзюба выступал, Сверстюк выступал...
В.В.Овсиенко: Кажется, Иван Гель выступил? И Олесь Сергиенко тоже?
И.И.Русин: О, да, кстати, Александр Сергиенко очень эмоционально выступил, да и Зиновий Антонюк выступал... Впоследствии все, буквально все, кто выступал, – их выступления тщательно были записаны – были арестованы КГБ и осуждены по максимуму 62-й статьи.
В.В.Овсиенко: Чуть больше года прошло.
И.И.Русин: Кое-что о том, как прошли январские аресты 1972 года. Со мной тогда случилось интересное приключение. Я тогда был в командировке где-то в Борисполе и позвонил Жанне – ей кто-то сказал – Лёля Свитлычная, или кто, – что начались аресты. Так вот оттуда звоню: «Как там дела?» Возвращаясь, выхожу из бориспольского автобуса... Мы тогда жили на Русановке. Если идти пешком, то мимо дома Сверстюка. Думаю, зайду. Захожу – он лежит тяжело больной, температура около 40 градусов. Жены дома нет, тёща была. Он рассказывает, что недавно уехали кагэбэшники, были с целодневным обыском, но, говорит, что вроде бы пожалели его, потому что высокая температура, – не стали его брать, говорят: «Мы завтра придём». Интересная деталь.
В.В.Овсиенко: 14 января его арестовали.
И.И.Русин: Ну, во всяком случае, я видел это. Всё так было разбросано, будто там ветер гулял по дому. Он мне сказал, что взяли какую-то программу, но он её не читал. Так они, видимо, её сами там положили, потому что человек лежит больной, а они ищут. Он не присутствует при обыске. А у него же большая библиотека, попробуй найти. Один где-то там роется: «А, вот нашёл!» – какую-то там «вещь». Это, как потом выяснилось, была «программа», которую написал какой-то Рубан.
В.В.Овсиенко: А, да-да. «Программа у-коммунистов». Украинских коммунистов. Это Василий Рубан.
И.И.Русин: Я после этого домой не иду – пошёл к Плющу. Мы там соседи были на Русановке с Лёней Плющом – очевидно знаете, был такой физик-математик.
В.В.Овсиенко: Конечно знаю.
И.И.Русин: Он где-то через четыре дома жил. Я зашёл к нему домой и говорю: «Вот видишь, был обыск у Сверстюка, очевидно, завтра его возьмут». А он мне говорит: «Да мне нечего бояться, у меня ничего нет». Он будто бы действительно не имел никакой националистической крамолы. Тогда он активно общался с теми уманскими «старыми большевичками», как их там?
В.В.Овсиенко: Разве Надежда Суровцова старая большевичка? Там была ещё её лагерная подруга Олицкая.
И.И.Русин: Суровцова, да, он с ними общался... Жена у него еврейка. Я не могу сказать, что он был националист. Он скорее общесоюзный демократ.
В.В.Овсиенко: Он действительно тогда был такой себе «общедемократ».
И.И.Русин: О, именно демократ. А может и либерал. Он иногда появлялся на вечерах, но не выступал. Но мы с ним общались, потому что соседи были. Я ему всё это рассказал. Больше в этот вечер ничего не было.
На другой день я возвращаюсь из Борисполя и вижу – такое стечение обстоятельств – как выводят из подъезда Сверстюка. Подъезжает машина. Двое возле него по бокам и один спереди, открывает дверь. Я с ним вот последним на воле поздоровался и попрощался. Они не знали, кто я такой, потому что у них же было определённое задание на него. Так я был единственный, кто видел, как Сверстюка брали под руки и сажали в машину. Ну, я быстренько пошёл, думаю, Лёне Плющу скажу, потому что он же был, как он говорил, «именно антисоветчик». Только та его антисоветчина была просто демократическая, а не с националистической направленностью, что нам инкриминировали. Иду я к нему – у него в подъезде был телефон. Звоню – отвечает какой-то мужик: «А кто говорит?» Я говорю: «Мне нужен Лёня». – «А кто говорит?» Ну, я положил трубку... Снова бросаю две копейки, набираю – снова тот же мужик. Я тогда выхожу из подъезда, смотрю по сторонам – ага, стоит машина одна, вторая... Квартира ярко освещена, на балконе ходят мужики… Я возвращаюсь домой. Думаю, ещё возле нашего гастронома позвоню домой, у жены спрошу, как там. И напротив этого гастронома меня два таких крепких парня за руки – и в машину тащат. Машина подъехала, я сопротивляюсь, кричу: «Что такое, что за разбой!»
В.В.Овсиенко: Это 14 января, так? Потому что день ареста Сверстюка – 14 января.
И.И.Русин: Да, это в тот же вечер его арестовали, а тут меня тоже поймали в эту машину. Я там сопротивляюсь то так, то сяк. Не так-то просто запихнуть нормального человека в машину – то голова мешает, то ноги – его надо или оглушить, или как-то связать и бросить. Очки у меня потерялись. Впихнули меня как-то так, что нога мешает. А мне так охота кого-то предупредить. Какая-то девчонка идёт, я говорю: «Девочка, девочка!» Ну, дитя думает, наверно, какого-то пьяного в машину бросают. Как тут какой-то мужичок подбегает: «Что такое? Что такое?» – и расталкивает их: «Что такое?» – я говорю: «Да вот меня...» – «Куда, что сказать?» – «Двадцать дробь один, квартира 48». – «Что передать?» – «Передайте, что меня схватили на улице». – «Что ещё передать?» – «Да вот и всё пока – что меня схватили». Он суетится, якобы возмущается, машину закрыли и повезли меня.
Везут. Привезли на Владимирскую, 33, ведут теми же знакомыми коридорами. Там какие-то такие шустрые ребята бегают, такая беготня у них там. Меня завели в комнату и оставляют одного. Через несколько минут приходит оперативник, разговариваю с ним. Я тогда был немного, кажется, подвыпивший... У меня месяц назад сын родился, так я перед этим приключением встретился со своим приятелем, физиком Малынко Виктором Николаевичем – может, слышали? Мы выпили по пятьдесят или по сто грамм коньяка, так я был в таком немного хорошем настроении. То есть я веду себя с ними независимо. Как тут приходит мой бывший следователь Колпак. Поговорили. Он хвастался, что «раскрутил», как говорят, на всю катушку Данилу Шумука. (Шумук Данило Лаврентьевич, род. 1914. 5 л. провёл в польских тюрьмах, полгода в немецком концлагере. 1944 приговорён к смертной казни, с заменой на 25 л.. Освобождён в 1969, новое заключение – 1972-1988. Всего 42 г. 6 мес. 7 дней неволи, из них 5 л. ссылки. Член УХГ. Жил в Канаде, с 2002 г. на Донетчине у дочери. Умер 21.05 2004 в Красноармейске. – В.О.). Уже часов пять никого нет, ничего меня не спрашивают, только надзиратель сидит со мной. Я говорю: «Мне уже охота есть». Потому что у меня был гастрит. Позвонил он. Приносят мне какой-то бутерброд, водички минеральной...
Я додумался, как бы мне попасть домой. Так вот, думаю, они, наверное, обыск делают у меня, потому что их нет. Я говорю: «Да они без меня всё равно ничего не найдут, там у меня всё спрятано». Он так «ушки на макушке». Я говорю: «Тайник у меня там, тайник». А он: «Вы покажете?» – «Ну, это ясно, что я бы показал, только надо мне самому поехать». Он тогда сразу звонит: «Вот Иван Иванович говорит, что у него там тайник, он может показать». Прибегают, такие шустрые, какой-то там руководитель небольшого роста и ещё какой-то там второй. Ну, короче говоря, сажают меня в машину, везут домой, я вот себе еду. Я был немного в весёлом настроении, и говорю: «Но всё равно, ваша песенка, как говорится, не такая уж и крепкая. Видите, если бы вот ещё один, то не дали бы вам запихнуть меня в машину. Вы же видели того человека, что вас растолкал». Тот, что спереди сидит, поворачивается ко мне – такой в пыжиковой шапке – и говорит: «Так это же я был». Я приглядываюсь, потому что очки потерял – действительно, он, негодяй. Это, оказывается, он и есть руководитель... Мало того, он потом оказался начальником Дарницкого КГБ, фамилия тоже Рубан. Он меня впоследствии много раз вызывал на беседы. Вот он «землячком» был ещё тогда, в шестьдесят шестом году, когда приезжал в Явас. Тот Рубан был оперативником, а потом дослужился до начальника районного отдела КГБ.
Короче говоря, они привозят меня к нашему подъезду, мы с тем Рубаном едем в лифте, а эти двое, что по бокам, пока лифт поднимался на восьмой этаж, они быстрее добежали. Мы на восьмом вышли, и они пошли на нижний этаж. Отпускают меня домой, чтобы я первый зашёл и выносил. Я захожу – мама, жена со слезами бросились, думали, что... Но я таким деловым тоном спрашиваю: «Жанна, где там то, что я спрятал?» А она молодец, сориентировалась в такой ситуации, и говорит: «А я сожгла». Я говорю: «Ну, что же ты сделала, ты же меня так подвела. Я же вот приехал, ребята такие серьёзные, думали, что...» Она говорит: «Я же не знала». А я в то время, пока они там, переодеваюсь, потому что мне же надо переодеться в какую-то тёплую одежду – я думал, что это уже на долгое время. Сапоги какие-то обул. Пока одеваюсь, мама: «Да ты куда? Да что?» – со слезами. Ну, Жанна догадалась, что это у меня какая-то такая игра. Наконец выхожу я к тем «дружкам» в коридор и говорю: «Ребята, извините, – буквально так и говорю, – но это же не моя вина...» Они переглянулись. Я и говорю: «Ну что, поехали». Не знаю, решили ли они уже, но тот руководитель вдруг говорит: «Оставайтесь ночевать дома, а завтра на 10 часов приходите».
…На другой день я пришёл туда. Вижу: сидит на лавочке Галя Севрук, там где-то дальше Людмила Семыкина – их вызывали как свидетелей по делам тех, кого взяли. И начались разговоры: знаете ли Свитлычного, то ли, сё ли. Так дня три. Говорят: «Только же никому не рассказывайте». Но я подумал: чего это я буду неофициально болтать? Официально я в командировке, на работе наверняка знают, что я «замешан в этом деле». И чего мне скрывать? Я начал требовать: «Давайте мне повестку, чтобы я официально мог отчитаться, потому что я на сдельной оплате труда». Он был озадачен таким заявлением, разозлился, но всё-таки дал ту повестку, написал, что я был в такие-то дни, с такого-то по такой час в КГБ. В заключение встречи пригрозил: «Ну, мы ещё с вами встретимся».
Я продолжал работать в проектном институте. Большинство времени находился в командировках. Они, конечно, следили за мной под руководством этого Рубана аж до 1976 года. Как я потом узнал, тогда, когда посадили меня, проходила определённая акция, аресты. Мне они «пришили» уголовные статьи, что я якобы использовал служебное положение в корыстных целях. Дали мне тогда семь лет, и я отбыл их сполна, на всю катушку, как положено, в лагере – тоже строгого режима, но настоящего строгого, потому что по сравнению с тем явасским строгим режимом, режим в николаевской зоне – это Новоданиловка, 93-я зона – там такая разница, как между общим режимом и строгим. Тут уже были чрезвычайно жёсткие условия содержания – и свидание раз в год, и посылка. Одним словом, это была настоящая строгая зона.
…Хотя, как мне потом стало известно от моих бывших солагерников по Явасу, где-то буквально через год, уже когда Осадчий вышел, он рассказывал, а особенно когда вернулся Залываха после пяти лет, — он очень плохо выглядел и рассказывал, что, по сравнению с тем, как было тогда, когда я сидел, режим очень изменился. А потом я уже слушал ваши воспоминания о пермских лагерях — так они покончили с либерализмом и вернулись к той системе, которая была раньше. Да и допрашивали уже по-другому — они уже не стеснялись и не боялись, потому что, видимо, шли ва-банк.
Может, вы какими-нибудь вопросами направите мои мысли?
В.В.Овсиенко: Наверное, это целая эпоха — отбыть семь лет в уголовной зоне. Интересно было бы узнать о тамошних порядках. Но поскольку сейчас у нас мало времени, то вы, пожалуйста, коротко завершите рассказ. Когда вы освободились оттуда?
И.И.Русин: Ещё такая деталь. Когда я впервые освободился в 1966 году, то не мог пожаловаться, как те люди, которые работали психологами, философами, журналистами, учителями, что им не давали возможности работать. Я был техническим работником, так что кагэбэшники, очевидно, не возражали, когда меня брали на работу — видимо, советовались, брать ли меня, и решили: хороший специалист — пусть себе работает.
Но опять же, по поводу того режима. Помню, как вернулся оттуда Мартыненко через три года, так его уже в Киев не пустили. А он в Киеве был прописан. Также и Геврича в Киев не пустили. Он выпросил себе назначение в Бровары. Но когда он приехал в Бровары, то его и там тоже не прописывали. У него были большие проблемы, и пришлось поехать в Россию. Его арестовали с третьего курса медицинского института. Мы общаемся, так он рассказывал, что ему под протекцией Даниэля удалось восстановиться на четвёртый курс где-то в Смоленске и закончить медицину, потому что у нас на Украине ему бы этого не дали. Так он рассказывал, что в Броварах он с начальником милиции разговаривал так: «У меня назначение сюда — так как же так? Я буду на вас жаловаться!» Так начальник сначала разговаривал, а потом не с трёх-, а с десятиэтажным матом сказал: «Вон отсюда, потому что я тебе как дам закон, так ты маму свою не узнаешь!» Буквально выгнал его, он уже в Броварах не мог устроиться. Даже в родные места (он родом из Косова) его не пустили, где-то в Сваляве в Закарпатье осел. Работает зубным врачом.
Что ещё можно сказать? Дальше моя жизнь связана опять-таки со строительством. Не могу я жаловаться, что меня притесняли или не давали работать. Инженеры, технические люди — по большей части не интересуются национальными проблемами. «Ты работаешь — работай». Когда я второй раз вышел из лагеря после семи лет, то на инженерных должностях уже не работал, а, как говорит москаль, «приобрел вторую профессию» — начал со столяра-бетонщика второго разряда и так дошёл до какого-то там монтажника стальных железобетонных конструкций. То есть дальнейшая моя жизнь была связана со строительством.
Слава Богу, дети воспитались, можно сказать, правильно.
В.В.Овсиенко: Вы упоминали — Оксана у вас?
И.И.Русин: Дочка Оксана и сын Иван.
В.В.Овсиенко: Оксана где-то шестьдесят...
И.И.Русин: Шестьдесят четвёртого, а мальчик Иван семьдесят первого. Оксана уже окончила университет, защитила диссертацию, биофизик. А сын окончил медицинский и тоже занимается наукой. Мы оба с женой уже на пенсии, имеем двоих внуков, мальчиков — и дочкиного, и сыновьего.
Ещё такая интересная деталь. Когда были первые демократические выборы, многие из моих приятелей или единомышленников предлагали и мне, потому что была такая мода — я уже упоминал, как этот Михаил Луцик выдвигался в президенты...
В.В.Овсиенко: Вам предлагали в президенты или в депутаты?
И.И.Русин: В депутаты. Была такая мода, что почти все, кто отсидел, на том энтузиазме проходили в Верховную Раду или в городскую. У меня мудрая жена... Памятуя, что эти выборы — это борьба со всякими компроматами, попробуй докажи, что меня незаслуженно посадили во второй раз. Есть такое выражение у нас в западных областях — «не выглупляться». Вот Жанна и убедила меня не делать этого. Потому что не все могут или должны быть сенаторами, а есть еще и люди, которым нужно строить...
В.В.Овсиенко: До сих пор можно встретить людей, которые о Черноволе говорят как о насильнике.
И.И.Русин: Да, я помню эту историю. Кстати, когда были те первые президентские выборы, я случайно был в Житомире в командировке. Там какие-то голодовки, какие-то палатки на улицах — это было модно. Не так, как в Киеве, в те годы, когда добились падения Масола. Хотя были и такие лозунги: «Геть Масола — Кравчука!» — так Масол пал, а Кравчук удержался. А там какой-то чернобылец протестовал. И вот говорят двое о Черноволе: «Да вы знаете, он изнасиловал малолетку». И говорят, что будто бы он на какой-то предвыборной «кампании» признался в этом и сказал, что это было в молодости, так, мол, такое, что и говорить об этом не стоит. Тут я не выдержал, этого негодяя за грудки взял: «Ты, такой-сякой, сукин сын!» А он: «Да что-что-что...». Хорошо еще, что их там было один или два, таких пенсионеров. Наверное, заслуженные кагэбэшники, которые распространяли такие слухи — но ведь оно определённое влияние имело, особенно в тех областях, хотим мы того или не хотим.
Так что, может, закончим этот разговор сегодня. Спасибо вам, что потратили много своего времени. Может, для истории это нужно, кому-то будет и интересно, чтобы использовать мой рассказ, ведь я всё-таки какой-никакой очевидец. Я продумаю, как рассказать о пребывании в уголовной зоне, потому что у нас даже печатают воспоминания какого-то «уголовника» — не нашего, а из России. Он рассказывает какие-то там байки, а потом якобы и известные режиссёры ставят кино о «зоне». И когда смотришь то кино, то видишь, что это явно какая-то глупость, ничего подобного там нет. Какая-то чепуха. Вы, наверное, видели?
В.В.Овсиенко: Да-да. Но я, к сожалению, действительно уже должен бежать. Думаю, мы с вами еще встретимся. Спасибо.
И.И.Русин: Очевидно, встретимся. Я думаю, что нужно будет собраться с мыслями. Если бы писать, то продумываешь раз пять или десять... Воспоминания в пятом номере «Зоны» не очень совершенны, там много ошибок, литературных оборотов — потому что «чукча не читатель — чукча писатель».
В.В.Овсиенко: Меня интересуют ваши отношения с Караванским — это отдельная страница.
И.И.Русин: Это такое взаимное уважение. Ещё, кстати, я пропустил интересную деталь. Это одна из нехороших наших черт. В зоне чувствовалось, что хотя все попали по 62-й статье — и то там не находили общего языка надднепрянцы и галичане.
В.В.Овсиенко: Ну, в моё время уже было абсолютное взаимопонимание.
И.И.Русин: Может быть, а тогда было, что Караванский объявляет голодовку и, казалось бы, его нужно целиком поддержать — так они собираются на совет и советуются. Я был в роли посредника, потому что родом из Галичины, но я уже киевлянин. Так же Мартыненко, Осадчий. А львовяне не находили общего языка с надднепрянцами.
В.В.Овсиенко: Хорошо, давайте заканчивать, а то меня в метро не пустят.
Иван Русин у портрета Тараса Шевченко работы Панаса Залывахи. Снимки В.Овсиенко 25.05.1999 г.