Интервью Нины Михайловны МАРЧЕНКО.
Без её исправлений. Последняя редакция 27.07.2007.
В. В. Овсиенко: Мы беседуем 16 июня 1998 года в квартире Нины Михайловны Марченко, на улице Челябинской, 15, квартира 71. Ведёт разговор Василий Овсиенко. Далее присоединяется Анатолий Филиппович Кислый, журналист, друг Валерия Марченко.
Нина Михайловна, с июня этого года я работаю в Харьковской правозащитной группе. Её возглавляет Евгений Захаров. Группа принимает участие в создании Международного словаря диссидентов. Центр находится в Польше, выйдет он на польском, русском и английском языках. Украине в нём отведено 120 позиций, то есть имён. Кроме того, мы собираем материалы для архива — ведём аудио- и видеозапись автобиографических рассказов участников движения сопротивления. Закончив работу над Международным словарём, мы возьмёмся за украинский, в который войдёт порядка 800–1000 имён. Так что чем больше у нас будет собрано записей, тем лучше. Они станут материалом для дальнейшей работы.
Я вот недавно беседовал с Петром Сичко — четыре с половиной часа. Да разве он всё рассказал — где там! Это уникальная личность! Я хотел бы, чтобы и вы, Нина Михайловна, рассказали о себе. Чтобы это был автобиографический рассказ с акцентом на сопротивление и репрессии. Понятно, что не обойдём мы здесь и Валерия.
Н. М. Марченко: Моя биография очень обыкновенная, как и у всех советских людей. Я родилась 7 февраля 1929 года в селе Гатном Киево-Святошинского района. Там похоронены мой Валера, и отец, и мама, и мужа я отвезла туда в 1992 году, когда он умер (Василий Смужаница. — Ред.), и мне там место отведено. В том Гатном прошло моё детство до 1934 года.
В тридцать четвёртом мы с мамой, оставив старшую сестру Лесю с бабушкой, поехали в Харьков. Там в Институте красной профессуры учился мой отец Михаил Иванович Марченко. Биографией он похож на Павку Корчагина. Он рано ушёл в революцию, где-то в шестнадцать лет его уже сделали секретарём революционного сельского Совета в Гатном. Он был грамотным, был эрудированным мальчиком, с Божьим даром. Его уважали в селе, все всегда с охотой его слушали, потому что Миша всегда что-то интересное говорил. Он 1902 года рождения. Он говорил, что воевал с деникинцами. С петлюровцами не воевал, очевидно, в силу обстоятельств, а не в силу сознательности. Потом был организатором коммун. Очевидно, уже после того, как отслужил в армии. В Красной армии он был каким-то старшиной. Был депутатом Харьковского горсовета, потому что служил в тех краях... Организовывал коммуны где-то на Киевщине. После этого (вот только не знаю, после коммун или после армии) его направили в Институт красной профессуры. Это, я так думаю, был филиал большого московского института, где на смену старой буржуазной профессуре готовили советскую, красную профессуру.
Он учился на историческом факультете, был одним из лучших слушателей. Его оставили в аспирантуре. До 1935 года мы жили в Харькове, а когда столицей сделали Киев, мы переехали сюда, жили на Красноармейской улице. Потом мы поселились в доме, который был общежитием Института красной профессуры. Нам предоставили комнату на втором этаже, с институтской мебелью. Там коридорная система. У нас была огромная комната на втором этаже. Сейчас рядом с этим домом живёт Кравчук, а дальше живёт Кучма. Эта улица называется Десятинная, упирается она в Андреевскую церковь и в Андреевский спуск. Начинается она от Михайловской площади, а к площади идёт Трехсвятительская улица. Раньше всё это называлось улица Жертв Революции. Вот мы жили на улице Жертв Революции в доме № 12. Потом начали названия менять, она стала Героев Революции, а уже позже ей вернули название Десятинная. Сейчас это Десятинная, по-моему, 4 или 2. В этом доме прошло моё детство.
Мама моя из Тарасовки. Вышла замуж за отца в Гатное. Когда начали организовывать коммуны, она поездила с отцом, но, поскольку он ездил по многим сёлам, то сказал, чтобы она оставалась в Гатном, а он будет наведываться. Вела хозяйство и работала в колхозе. Мамина девичья фамилия Иванчук, Оксана Ларионовна. Такая красивая фамилия, что позже Валера, когда работал в «Литературной Украине», иногда брал себе псевдоним Иванчук. Она 1906 года рождения. Совсем молодой вышла замуж. В 1924 году она родила старшую дочь Ларису, в 1929-м — меня, в 1927-м у нас был братик, который умер, в 1939-м — Аллу.
В 1939-м отца послали комиссаром в Западную Украину. Тогда было воссоединение, присоединение или оккупация Западной Украины. Через месяц его сделали ректором Львовского университета. Он назывался Львовский государственный украинский университет имени Ивана Франко. Украинским его называли, потому что до этого там преподавание велось на польском языке, была жестокая дискриминация украинцев — их мало набирали. Отец проводил там национальную политику. Осознавал, что советская власть его неспроста послала, а чтобы сделать этот университет по-настоящему украинским. Он познакомился там с профессурой националистического толка, получил доступ к прекрасной литературе, которую до тех пор не имел возможности читать. Короче говоря, с моим отцом произошли огромные изменения в национальном осознании своей роли как историка Украины. Это высокое чувство гражданина стало в нём доминировать. Он вернулся очень изменившимся, даже в отношении к семье. У него появился какой-то особый аристократизм. И до этого он был очень порядочным человеком — это не только мои, дочерние, воспоминания, но и его знакомые, его друзья, его ученики, всё окружение нашей семьи признавало, что это был высококультурный человек, несмотря на советское образование, которое он получил. Здесь он, как порядочный человек, осознал, что голод 1933 года был искусственным, что по плану гибла украинская интеллигенция. Он был ещё молодым человеком — 37 лет. Между прочим, об этом очень хорошо написала студентка Львовского университета Ярослава Томич. Она сейчас живёт в Нью-Йорке. Была студенткой отца. В воспоминаниях о Львовском университете она упоминает о первом ректоре. Какое особое впечатление на неё, галичанку, произвёл приход человека с Востока. У них же к большевикам было своё отношение — а тут увидела, что он приходил в церковь Святого Юра. У отца было несколько встреч с митрополитом Шептицким. Это всё накладывало на него отпечаток. Недаром его мало там продержали — он стал ректором в конце 1939 года, в ноябре или в декабре, а где-то осенью 1940 года вернулся.
Он нас не забирал во Львов — знал, что недолго там пробудет. Мы были в Киеве. Мы со старшей сестрой Ларисой ездили к нему. Летом он там меня в лагерь устроил, а старшая сестра возле него была дольше, она даже в школу ходила во Львове. А потом он вернулся сюда в Институт истории, куда был назначен после окончания аспирантуры где-то в 1937 году.
В 1937–38 годах были страшные аресты. Я их ощущала сама, хотя была ещё совсем маленькой. В том длинном коридоре у нас были соседи. Все были знакомы. В доме было очень много детей. И вот каждое утро я видела, как на узлах сидела семья. Подружка моя сидит, мама её сидит... Их уже выгнали, комнату опечатали, потому что отца арестовали. И так где-то через одну-две двери. Потом мама и отец вспоминали, что каждую ночь они дрожали — вот-вот к их дверям подойдут. Ну, случайно отец не был арестован в 1937-м, однако в первую же ночь войны 1941-го он был арестован. Это были чрезвычайно тяжёлые времена. Представляете, во время войны всем советским гражданам было тяжело, а тут репрессированным... Их гнали этапом где-то очень далеко, аж за Харьков, потом в товарняках отправили в Сибирь. Он находился в Новосибирской тюрьме вплоть до зимы 1944 года. Ну, хоть это и другая сторона — про отца, но поскольку с отцом и наша судьба связана, то это и моя биография.
Остались мы с мамой, с маленькой моей сестричкой Аллой 1939 года рождения, со старшей сестрой Ларисой 1924 года. Вот нас четверо — трое детей и мама, а в Гатном — мамина мама и тётя Татьяна. Мамина мама — Галя, Галина Ивановна Марченко. Она приняла фамилию деда, а какая её девичья фамилия была, я забыла. И тётя Татьяна, которая вышла в 1937 году замуж за работника аэродрома — лётчиком он был, Дигтяренко. Во время войны он умер от туберкулёза, от чахотки. Это мамина родная сестра, она ещё и сейчас живёт там в Гатном, уже совсем старенькая. Вот такие мои родственники.
Остались мы в оккупации. Что на меня повлияло во времена оккупации? Я была пионерка, советский ребёнок, воспитывалась в детском саду, в школе — всё так, как и у каждого ребёнка на Востоке. Повлияло на меня пребывание в течение, кажется, двух месяцев, во Львове. Это такие чисто бытовые явления. Мне нравилось, как держатся девочки, какие они гордые. Они не с каждым вступают в беседу, красиво одеты — хоть это и война была, и оккупация. Эта гордая осанка и умение себя показать среди женщин — это на меня очень повлияло. А больше всего произвёл на меня хорошее впечатление их галицкий говор! Я увидела, что он бытует повсюду. Мы дома говорили на украинском языке, у меня было 2-3 подружки, которые приехали из села, — я с ними общалась на украинском языке. А в основном у нас же кругом русский язык. Ребёнком я не придавала этому значения, не было для меня такой разницы.
Так что Галичина произвела на меня большое впечатление. У отца появились такие друзья, даже профессура, которую я сейчас по фамилиям не могу припомнить. Но помню, как мы поехали в Трускавец, где отдыхала семья одного писателя. Эта галичанка такая аристократка, и парень лет шестнадцати. Я наблюдала, как он себя ведёт. Это для меня был такой контраст — в поведении, в манере держаться, говорить, вести себя за столом. У меня мама вышивала и очень красиво нас с сестричкой одевала в вышиванки. Как сейчас помню, была я в платье, которое называлось «купон». Это льняное платье, вышитое голубыми нитками. Эта женщина не могла оторваться от моего платья. Говорит: «Ой, до чего же красиво! До чего же хороша девочкам вышиванка!» А парень говорит (он в украинской гимназии учился, а рядом была польская): «Очень красиво, но у нас при Польше польские парни, да и девушки, набрасывались на вышиванки и прямо разрывали!» На меня это такое впечатление произвело, я думала: какие мы счастливые, потому что у нас такого нет, у нас не обдирают наши платья. Но эта речь! Когда я вернулась в Киев, мама говорила: «Ну, ты ополячилась — уже такая чистая речь!» А я ей: «А отец просил, чтобы я следила за твоей и за своей речью — чтобы не употребляли слов „харашо“ и других таких. Следи за речью — это очень украшает человека». Наверное, желание, чтобы речь звучала как можно красивее, передалось Валере. Он говорил: «Красивая одежда, подкреплённая красивой речью, — это очень вызывает интерес. Мы сразу утверждаемся не как хохлы». Эта речь из Галичины, желание быть сдержанным, культурным... Да ещё и мама влияла: не высовывайтесь, не гордитесь, не судите.
Мы остались в оккупации... Было много квартир, запертых на маленькие замки. Сколько мародёрства было... И то мародёрство можно было бы в какой-то мере оправдать, потому что люди были голодные, надо было за что-то жить. Заберутся в чужой дом, вытащат там 2-3 кастрюли, пойдут на базар, обменяют хоть на горсть гороха... А мама сказала: «Ничего не берите, никогда чужое не пойдёт на пользу». И несмотря на то, что у нас почти ничего не было, мы как-то выжили, не опухли. Потому что мама никогда не зарилась на чужое. И моя бабушка так говорила — она ещё жива при оккупации была: «Вот и Бог нам даёт — видите?» Мы коровку обменяли — мама какие-то две простыни отнесла, тётя своё пальто старенькое взяла, обменяли коровку и так с помощью бабушки (детей было всё-таки немало — нас трое и там ещё у тёти) мы и выжили. Потому что была та христианская мораль: не возьми чужого. Хотя я не видела, чтобы мама молилась — мама в церковь ходила только освятить пасху, и то потихоньку, потому что отец же был преподаватель, нельзя было. Но эта мораль, видно, так глубоко засела — не бери чужого... Это я запомнила хорошо. Тогда говорили: «Пошла пограбила, — это пограбила, значит, — пошла, потому что там всё равно жиды жили. Они так хорошо всегда жили, а я всю жизнь бедствовала. Пошла туда и простыни у них забрала, и всё-всё-всё». А я говорю маме: «Может, и нам так сделать?» — «Не смей даже думать!» А это же на ребёнка особенно влияет.
Что ещё у меня было во время оккупации — появилось «Слово», «Украинское слово», «Новое украинское слово». Это так этапами издавалась газета при оккупации. Эту газету, кажется, даже бесплатно раздавали. Она выпускалась то на жёлтой бумаге, то на голубой, то на жёлтой, то на голубой. Там было такое развенчание всей советской системы, там такие карикатуры на Ленина, на Сталина, там и юмор, там и про репрессии, там по фамилиям называют людей, которые были уничтожены... Ну, а мне же двенадцать лет уже было — как ни крути, уже пятый класс, уже грамотная девочка, — читала запоем! Я вообще это любила — как сейчас дети к телевизору прилипают, так мы очень любили читать. А сколько литературы перечитано было в детстве — уже потом не было столько времени. Я читала это запоем, и на меня это производило исключительное впечатление.
В Киеве появилось много галичан. Они очень отличались от наших. Ходили в шляпах. Некоторые в брюках. В туфлях, а некоторые в спортивных ботинках. В гольфах — такие штаны ниже колен — и такие клетчатые гетры надевали. В шляпах или в своеобразных кожаных кепи. Или ещё какие-то куртки. Ну, отличались и внешностью, и этим «прошу», «перепрошую», «дякую». Как это прозвучало, так и видно, что это галичанин. Да ещё и некоторые интонации в голосе их отличали.
В наш двор упал снаряд. Нам выбило окна. Вставить рамы и окна — это же проблема! А поскольку пустых квартир было полно, то мы переселились на улицу Владимирскую, что рядом с так называемой Жертв Революции. На углу Житомирской и Владимирской, на втором этаже. Там, где сейчас много мемориальных досок — Бучма там жил, Ужвий... Так мы в том доме на втором этаже поселились, причём мама тут же пригласила управдома и говорит: «Заберите всё отсюда. Нам нужно две комнаты». А там пять комнат. Так три комнаты закрыли, а нам дали две. Мы из своей квартиры забрали какие-то шкафы, вещи, какой-то коврик был.
Это была немецкая власть. Тогда пустили галичан. Прибыли Елена Телига, Ольжич. Организация Украинских Националистов буквально через пару недель за немецкими войсками прибыла сюда, в Киев. Между прочим, редакция журнала «Литавры», который издавала Елена Телига, была как раз напротив нашего дома, на Десятинной улице (Жертв Революции), только наш номер 12, а тот 7 или 9, напротив. Вот мы недавно со Сверстюком Евгением и его женой Лилей там ходили, так я показывала, где тут во дворе были «Литавры». Я где-то вычитала это и представила себе, где оно тут было. Теперь там посольство Великобритании, там дворик такой. Сейчас, конечно, улица очень красивая, чистая. А тогда она была киевским захолустьем, да ещё во время войны — кто там её убирал. А мы поселились там.
И вот мимо нашего дома часто ходили люди, принадлежавшие к Организации Украинских Националистов. Несколько раз прямо под нашими окнами — а я склонюсь на окно да и смотрю на них — стоит очень красивая, элегантно одетая женщина, а возле неё четверо-пятеро мужчин. Внимательно её слушают. Это на меня, девочку, произвело впечатление. Что вокруг женщины собираются мужчины — так она представляет для них интерес как красавица, актриса. Так обязательно это какие-то «ухажёры» должны быть. Меня удивляло, как они серьёзно её слушают, а она что-то интересное им говорит. Бывает, они посмеются, но чувствуется, что это какие-то деловые отношения.
Потом там столовую открыли и дали талончик на нашу Аллу. Потому что маленьким деткам городские власти давали талончики, чтобы они не умерли. Я с тем талончиком ходила тот обед брать. Там какой-то супчик давали или кашу, политую каким-то машинным маслом. Я однажды зашла и смотрю: за столиком сидит шесть человек. Как сейчас помню: пятеро мужчин и посередине эта красивая женщина. Они решают свои проблемы и очень, на мой взгляд, даже манерно едят эту кашу. Едят они ту несчастную кашу, не подают вида, что голодны. Может, они и голодны, но умеют себя держать. Я же не знала, кто это, я только прислушивалась к их речи. Они все галичане, красиво говорят. Темы их я не понимала, но на меня производила впечатление эта группа, это общество.
Прошло много лет — и когда в Обществе имени Елены Телиги я увидела её портрет, я поняла, что это была она. Я узнала её... С ней, очевидно, были те люди, которые в начале 1942 года пошли в Бабий Яр... Они здесь организовали и очень активизировали украинцев. Это был за 2-3 месяца такой толчок к национальной жизни — весь Киев заговорил на украинском языке. Он был полупустой, но заговорил на украинском языке. Даже в кинотеатре имени Чапаева, куда мы бегали, большими буквами было написано: «В украинском учреждении — только на украинском языке!» Или такой плакат: стоит девочка в вышиванке, и написано: «Українка я маленька, українцi батько й ненька. Коли виросту велика, не злякаюсь труда й лиха, буду браттям помагати Україну визволяти». Это влияет на двенадцатилетнюю девочку? Влияет. Это же всё такое незнакомое, такое интересное, если учесть...
Я покажу вам снимок. Это снимок моего детства. Это Институт красной профессуры. Меня в пятилетнем возрасте отправляют в Крым. Я приехала из села, всегда говорила на украинском языке, а туда я попадаю — русский язык. Аж страшно. Хочу показать вам мой большой снимок. Это в школе, в детском коллективе, в концерте участвую, на фоне огромного портрета Сталина. Вот моё воспитание, вот здесь я стою. Все в панамках. Нам выдали трусики, футболочки, панамки, тапочки, носки — всё это делалось для слушателей Института красной профессуры и их детей.
В. В. Овсиенко: Вот тут вы на фоне отца Сталина?
Н. М. Марченко: На фоне Сталина, вот я. А тут мы танцевали. Это 6-я школа, что на Михайловской площади. Это украинская школа. Это был 1938 год. В украинской одежде — он ещё позволял эту бутафорию, это можно было. Вот здесь моя мама стоит, вот мой отец — такие молодые, а замученные, потому что это был 1934 год, это же голод, хоть тогда для них и столовая была. Но в столовой, как помню, постоянно та капуста и пшено какое-то. Кормили очень слабо, но всё-таки не дали погибнуть.
В. В. Овсиенко: А тут где вы?
Н. М. Марченко: А тут вот я, вот в вышиванке, во втором ряду третья. А видите, портрет Сталина какой? Ну, и песни же все — «С песней о Сталине начинаем день». Так что представляете, какой это был для меня контраст? И вот меня, пятилетнюю девочку, отец привозит в Харьков, поселяют меня в том окружении. Ну, были там детки, которые немного говорили по-украински, но в основном только я говорила по-украински. Дети не смеялись надо мной, но я побыла с ними в коллективе (это мы ездили в Евпаторию) и уже говорила только на русском языке. Когда мама привезла меня летом в Гатное, так дети на меня пальцами показывали, называли меня барыней, потому что я по-русски разговаривала. А я уже разучилась. А потом мы всё равно говорили по-украински. Приехала в Киев — там русский и украинский. Вот так мы жили. А тут — а тут такое откровение, что есть украинский язык, есть государство. Это в 12 лет уже как-то раскрывает тебе мир.
Колонны военнопленных, которых гонят в Бабий Яр... Колонны евреев, которых ведут и везут в Бабий Яр... А потом и украинцев начали отстреливать.
Вернулся из окружения родной брат моего отца — Степан Иванович Марченко. Это было в конце 1941 года, где-то в ноябре. Он сразу к украинским националистам примкнул, был в городской думе. Возглавлял городскую думу — недолго, наверное, месяца два — Оглоблин Александр Петрович. (Он был оппонентом на защите отцовской диссертации. А у отца была тема, между прочим, очень интересная. В 1940 году он защитил диссертацию «Борьба Украины против Польши и России». Представляете, какая тема — в 1940 году?). Оглоблин очень уважал моего отца. Когда немцы вошли, это же он помог — талончик выдал Алле на питание. С этого питания немного и я могла взять, пару ложек. Сам он тоже очень бедствовал — откуда же, оккупация! Он тогда был председателем городской Думы — кажется, так её называли. Или городского Совета. Нет, всё-таки Дума. Его тогда сделали председателем. Он пару месяцев был, но всё это сплотилось вокруг него, эти галичане-украинцы, потом тут очень много появилось украинцев — нерасстрелянная интеллигенция сюда прибывала. Много их было. И немцы, очевидно, испугались. Нет, не испугались, а это подпольные чекисты спровоцировали немцев против украинцев, а украинцы начали активно отбиваться.
Когда начались аресты, мой дядя Степан сказал: «Ты, Оксана, не бойся ничего, жди. Война как-то разрешится. А я должен бежать». Это я как сейчас помню, потому что ещё и подумала: почему он бежит, куда он бежит? Он уехал в Германию. Там его где-то в 1944 году немцы расстреляли. Они ловили, где только могли, украинцев и расстреливали их. Это сказала одна девушка из Гатного, которая работала в Германии на фабрике. Говорит, где-то она слышала, а может, и сама видела, как вели моего дядю два немца, и он кричал: «Кто есть с Киевщины, из Гатного — передайте, что меня, Степана Марченко, немцы расстреляли!» Это он выкрикнул... Такой он был энергичный и смелый... Лейтенантом был перед войной, попал в окружение. Этот мой дядя Степан где-то в 1938 году в окружении слушателей Института красной профессуры громко, на весь дом пропел: «Ще не вмерла Україна!» Мой отец страшно перепугался: «Да иди ты, — говорит, — что ты тут мне устраиваешь!» Но обошлось.
Вот такое окружение было у меня. Потом ждали, как манны небесной, возвращения наших. Очень ждали. Так хотели, чтобы вернулась Красная армия, чтобы вернулись наши! Такие немцы были отвратительные, такие жестокие... Считали наш народ за быдло. Летом жила я в Гатном, пасла бабкину корову — заскакивает двое-трое немцев на огород. Тут каждую луковку старенькая бабушка выходит, мамы нет, тёти нет, они где-то ходят, чтобы какую-нибудь тряпку обменять на продукты, потому что детей много, надо кормить, нищета, голодные, одеться не во что, разутые — а они вскакивают на огород, повыдёргивают весь лук. На глазах у детей, на глазах у старой бабушки... Всё это так раздражало, всё такое было противное... Мы их ненавидели. Боялись и ненавидели. И мечтали, когда вернутся наши. Даст Бог, вернётся и отец наш — то уже будет другая жизнь. И действительно, в 1943 году вошла Советская армия, в 1944-м отписал письмо отец.
Отец в морозном Новосибирске несколько месяцев просидел в большой камере, где было двое или трое подсаженных. Они написали на него, что он ведёт здесь украинскую националистическую пропаганду, что он в камере говорит с сокамерниками на украинском языке и рассказывает им историю Украины на украинском языке. Против отца возбудили новое дело и хотели его судить. Не возбудили, может, потому, что война была, или устали следователи — два следователя... Всё это нашёл один историк — учёный секретарь Института истории Украины — забыла его фамилию... К шестидесятилетию основания Института истории Украины, которое отмечали в прошлом году, он опубликовал в третьем и четвёртом номерах «Украинского исторического журнала» 1997 года этот очень интересный материал. Институт истории Украины был основан в 1937 году, отец там был завотделом феодализма. Тот историк отыскал эти материалы в архивах КГБ. Как велось следствие над моим отцом, вопросы-ответы. Какая эрудиция, какой высокий ум... У меня такое впечатление, что под конец того диалога следователь, наверное, проникся чем-то. Вот чувствуешь, что всё мягче и мягче те вопросы. Вот пишет такой-то сокамерник, что вы занимались агитацией и пропагандой. А он говорит: ну, если это агитация и пропаганда, что от безделья (там другую форму он употребляет) я читал лекцию (а я же преподаватель) по истории Украины, о борьбе Богдана Хмельницкого на украинском языке, то я говорил на языке Украинской Советской Социалистической Республики. Это наша республика, история Украины ведётся на этом языке. Это были ответы эрудированного, образованного человека. Поэтому они уступили и вынесли: «Не подтверждено». Обвинение было с него снято.
А что касается заключения, то у него статьи не было. Был донос Билоуса — директора Института истории, и Петровского — заместителя или парторга. Или наоборот. Были их доносы, начиная с 1940 года. Как только он прибыл из Львова, они написали доносы. На основании этих доносов отец был в 1941 году арестован. А статьи ему не предъявляли. Отец писал в Управление, наверное, в ГУЛАГ, что требует суда, потому что сидел он без следствия. Его в первую ночь войны арестовали. У него были воспоминания, что когда его арестовали ночью с 22 на 23 июня, в полтретьего ночи пришли к нам, где-то до семи часов утра вели обыск, а потом его вывели, а он сидел в том воронке и отсчитывал, что везут на Короленко, 33. Это путь недалёкий, он понял, что его именно сюда везут. Когда привезли, то был уже тогда полный двор, набитый интеллигенцией. И что его больше всего поразило — много было интеллигентных женщин в шляпках, которых на улице он будто и не встречал. Полный двор... Они там простояли до определённого времени, а потом их развели по камерам. Камеры были набиты. Его куда-то вели, и в это время охранник сказал: «Остановись! Руки назад!» Он говорит, что повернулся к стенке, а одним глазом смотрел: напротив ведут с руками назад Григория Донца, того известного певца из оперного театра. Его вели где-то на допрос. Вот, говорит, была у меня такая встреча. Я понял, что арестовали, наверное, всю интеллигенцию Киева, а может даже привезли из ближних городов. Это в первый день войны было.
Когда вернулись красные, я в конце 1943 года пошла в 6-ю школу, в 6-й класс.
В. В. Овсиенко: А при немцах вы тоже в школу ходили?
Н. М. Марченко: Ходила, была школа. Немцы вошли в 1941 году, 18-19 сентября, а уже где-то в октябре открыли школу. Недалеко от нас открылась одна, там, где была до войны 13-я. Это рядом, как раз напротив пожарной команды. Пришли наши учителя. Холодно в школе. Выдавали нам по кусочку хлеба, чему-то учили. Благодаря этому я немецкий язык подучила. Немецкий язык был почти каждый день. Довольно неплохо преподавала наша учительница. По-моему, она потом стала фольксдойч. Но бедствовали мы очень. Школа работала совсем мало, два месяца. Я не знаю, была ли она ещё в сорок втором. Многие дети не ходили, потому что холодно, голодные. Ну, а я походила немножко. Это я пошла в шестой класс.
Потом зашли наши, Советская армия. Это был тоже страшный удар по психике... Мы их так ждали, мы прятались от немцев, потому что они были уже деморализованы. Отступали. У некоторых какая-то жалость пробуждалась, но у многих — жестокость. Что такое — отстрелять этих детей или там женщину толкнуть? Но мы как-то пережили это отступление. То отступали, то снова заходили в село, то отступали, то снова заходили. Наконец слышим: «Наши, наши!» Мы все выбежали из хат и увидели наших. Они шли такие ободранные, они шли такие голодные, на них были рваные одеяла... Это смертники, которых посылали первыми. Уже холодно было, был же ноябрь — пятое-шестое ноября. Ночи холодные, а на них пилоточки, натянутые на уши, какие-то одеяла, и они: «Мать, хлеба, хлеба, дай кусочек хлеба!» И моя бабушка вынесла. Она заготавливала муку, потому что знала, что эти переходы будут. И у немцев выпрашивала. Пекла, что могла. Выносила лепёшки, потому что хлеба напечь было уже проблемой. А такие лепёшки пеклись — она выносила лепёшки. У нас была корова, которую она от немцев страшно прятала. Надоила молока, вынесла две бутыли и разливала им. Как сейчас помню: они подставляют побитые кружки: «Спасибо, мать, спасибо!» Голодные... Улыбки, как вот, знаете, после страшного заключения выходит человек и на этот свет не знает, как смотреть. Вот что-то такое было с этими мужчинами, которых я увидела на развилке. И сейчас вижу эту дорогу, которая идёт на так называемую Шварновку — дорога, по которой мы едем на Гатное.
Мы бросились к ним как к спасителям, а увидели замученных, морально уничтоженных людей. В них еле жизнь теплилась. Я не знаю, остался ли кто-нибудь жив из тех людей, что такой ужас перенесли. Это были смертники, которых вот так просто бросали под пули. Потом, правда, начали идти танки. Там уже танкисты сидели вооружённые, в чистой форме, обкиданные цветами. Потому что и мы вышли с цветами. Нам, я уже не помню кто, подсказал, что будут идти наши, так с цветами их надо встречать. Я, помню, собрала ноготки, последние цветочки, вышла. Так уже такие красивые вооружённые воины ехали. Но это уже было позже. После тех смертников ещё бомбили-бомбили нас — и немцы бомбили, и советские бомбили — то ли они не ориентировались, то ли чтобы страху нагнать, то ли отбомбливали те первые части от вторых, — я не могу понять. Но знаю, что стреляли, и с красными звёздами самолёты летели над нами, столько страха нагоняли, ночью «катюши» над нашими головами стреляли... Это была война... Но я не знаю, насколько это интересно для вас...
Когда я пошла в школу, то начали активно записывать в комсомол. А я принципиально не захотела. Вот это я помню хорошо, что я принципиально не захотела в комсомол. Что-то на меня влияло — я не могу сказать, что какое-то особое национальное сознание было. Нет, но вот мне почему-то не захотелось в эту организацию идти. Наверное, я за время войны очень повзрослела — мне было 15 лет, а я чувствовала себя на двадцатилетнюю. Может, потому что мама часто оставляла меня наедине с маленькой сестричкой, что мы были голодны, искали, как бы прокормиться, не было мыла, чем бы постирать или помыть, воду приходилось издалека из оврага носить... Война делает людей взрослыми. Вот так.
Отец вернулся в 1945 году. Война закончилась в мае, а он вернулся где-то летом, не в июле ли. Он уже больше года работал в Новосибирском пединституте. Его взяли без всяких документов, только справка о реабилитации была. Его приняли лектором — не штатным преподавателем, а лектором. Услышав его лекции, пригласили в какую-то офицерскую школу. Он там тоже историю СССР читал. А для того, чтобы вернуться на Украину, надо было сделать ему вызов. Я обращалась к отцовским знакомым и в Министерство просвещения, и в университет, но вызова никто не давал — боялись, ведь он же репрессированный. А нужен был вызов от официального учреждения. Родня тут ни при чём. Он поехал в Москву из Новосибирска и как-то там выхлопотал для себя какую-то справку и приехал с ней. То ли направление, то ли командировку какую-то ему сделали. Главное — ему надо было прибыть сюда. Командировка, очевидно. Он пошёл в Киевский пединститут, его приняли на работу по тем документам, которые, очевидно, сохранились. Или засвидетельствовал кто-то. Но он очень много лет после этого потратил на восстановление документов — и такого документа нет, и такого, и такого. Чтобы восстановить свой статус преподавателя, кандидата наук, надо было все эти бюрократические барьеры преодолеть. Но Бог дал, всё обошлось, его даже сделали проректором пединститута по научной работе. Реабилитация дала ему возможность восстановиться в партии. Вот с вами сидел Андрей... А, нет, вы же в 35-й зоне не были. Забыла его фамилию... Так он слушал отцовские лекции. Он, бывало, когда ни придёт ко мне, он долго ходил сюда...
В. В. Овсиенко: Может, Андрей Коробань?
Н. М. Марченко: Коробань. Так он в восторге был от отцовских лекций. Потом в пединституте расформировали исторический факультет и отца перевели в Киевский университет. Не в 1957 ли году, потому что в пятьдесят шестом году, когда Хрущёв развенчивал культ личности Сталина, после XX съезда, отец выступил на открытом партийном собрании. Огромное собрание было в пединституте. Он сказал не то, что было угодно Хрущёву. Он сказал, что Сталин покрыл виселицами всю страну — а где же был Хрущёв, который сейчас его развенчивает? И ещё что-то в таком духе. Это было такое сотрясение — не стресс, а сотрясение — равное вулкану, что и сейчас помнят тот случай. Это прогремело не только на всю Украину, но и за рубежом об этом заговорили. Отца пригласили в ЦК. Когда он зашёл туда, у него забрали партбилет и положили в ящик. Это был знак новых репрессий. Отец, конечно, понял, что это началось по-новому. Но как-то обошлось. Долго-долго его терзали, вызывали в ЦК. Он продолжал работать, всё будто было привычно, внешне он ничем не проявлял тревоги. С нами он этим не делился, одна мама знала. А нам он ничего не рассказывал. А потом — я уже не знаю, как он из этого выпутался, но мне кажется, что вмешался секретарь ЦК по идеологии Червоненко. У отца с ним были хорошие отношения, потому что отец помог ему диссертацию написать. Не перед войной ли или после войны, как он вернулся.
В. В. Овсиенко: Не тот ли Червоненко, что позже был на дипломатической работе? Послом, громкое такое имя?
Н. М. Марченко: Да, наверное, наверное. Громкое имя, он крепко держался. Он так, видно, чисто из таких человеческих симпатий... Отец был на преподавательской работе вплоть до Валерыного ареста, до 1984 года. Клеймо ему на всю жизнь прилепили — националист. Говорит на украинском языке... И на улице отец говорил на украинском языке. К нему тянулись. У него в приятелях были и Максим Рыльский, и Сосюра, из театра Франко были такие хорошие актёры — это моя старшая сестра Леся их всех знает по именам и все эти отцовские контакты. Они встречались — погребок такой был напротив Оперного театра. В том погребке за рюмочкой вина они уже могли говорить откровенно. Максим Рыльский отца очень любил, потому что у него была энциклопедическая память. Вся история Украины у него была в голове. Так им всем было приятно с ним общаться.
В. В. Овсиенко: Это, наверное, тот погребок «Закарпатская роза», на месте которого стоит сейчас огромное здание напротив Национальной оперы?
Н. М. Марченко: Сейчас я вспомню. Да, но немножечко ближе сюда. Там была аптека на углу, а рядом... Наверное, в том здании. Но того здания ещё тогда не было, как-то оно было по-другому размещено.
Киев он обожал. Украину он знал прекрасно. Он объездил всю Украину. Сейчас реставрировали — или даже не реставрировали, а заново сделали, — Михайловскую площадь, так он к этой Михайловской колокольне ходил.
Я когда-то стою там — у меня душа замирает. Думаю: Господи, это памятник моему отцу сделали! Во-первых, всю жизнь, до 1964 года, он жил здесь, на Михайловской площади. Но самое основное — когда в 1934–35 годах собирали историков, отец отказался подписаться, что Михайловский монастырь, собор, церковь, весь Михайловский комплекс не представляет исторической ценности. Отец отказался. А нескольких же расстреляли за такой отказ — там же архитектор... Простите, с моей памятью не очень...
В. В. Овсиенко: Которому там установили мемориальную доску?
Н. М. Марченко: Да, там мемориальная доска есть (археолога Николая Макаренко. — Ред.). Когда я на неё смотрю... Там и я же в 6-й школе училась, и Валерыно детство прошло. Потому что к деду и к бабе он постоянно же прибегал. И вся наша семья там жила. Как-то я вышла из церкви, смотрела на реставрированную площадь, которая была ещё совсем пустой, ещё не открывали колокольню. Стояла там женщина, сжав губы, и передёргивала плечами. А я подошла и говорю: «Какая же она красивая, эта площадь!» А она мне на русском языке: «Столько нехватки, вон шахтёры бастуют, вон пенсий нет, а у нас такие крайности, такую дорогую сделали площадь!» А я говорю: «А я возьму другую сторону. Я киевлянка и считаю, что если Киев становится красивым, то честь и хвала тем, кто хочет, чтобы он был красивым!» Я на этой площади выросла, и сколько помню, она была в руинах. Когда мы приехали сюда — разрушили Михайловский собор. Потом здесь же, возле нашего дома, разрушили Трехсвятительскую церковь. На её месте стали строить обком партии. Хоть его и строили быстрыми темпами, но мы всё время играли на руинах. Этот разбитый кирпич, строительные заборы стоят... Потом война. Под новый обком партии наши подложили мины. Его собирались взорвать. Мы давай бежать на Подол, потому что с обкомом партии взорвался бы и наш дом. Тут гудение немецких машин, которые вытаскивали те мины. Снова руины — немцы начали вывозить из обкома партии ценные рамы, мраморные лестницы, двери — всё это вывозилось. Снова руины. Потом Киев отстраивается — руины. Говорю, сколько помню — всё руины. Тут нам маленький пятачок — на велосипедах покататься. Всё оно сходило за счёт молодости, всё это не замечалось — и вдруг эта площадь и эта наша Десятинная улица, и всё это такое красивое, такое роскошное... Перезвон Софиевской колокольни и Михайловской колокольни... Возле Михайловской колокольни стоишь и видишь всю Михайловскую площадь, видишь Богдана Хмельницкого, видишь Святую Софию — да что может быть дороже? Я готова, говорю, три дня не есть, лишь бы видеть эту красоту! А она: «Наверное, вы правы, вы правы». Говорю, против реставрации Киева может возражать только тот человек, который не любит его, которому он безразличен.
А всё остальное — ну что ты сделаешь, если власть в руках не тех, кому надо, не тех, кому дорог наш народ? Потому что бедность, нищета у многих. Но, с другой стороны, и роскошь. По крайней мере, я здесь смотрю — у нас даже пенсионеры как-то выкручиваются, как-то находят выход. Вы знаете, когда человек одет — а люди сейчас одеты, вы посмотрите: по базарам это барахло — копейки. Чтобы вот эта футболка стоила 25 копеек? 25 копеек футболка... Пошла моя Алла на базар и говорит: «Ты посмотри: я купила две футболки за 50 копеек». Такое тоже бывает. Когда человек одет, то уже с едой как-то справишься. И если человек не лентяй, то он найдёт выход из положения. Вон на сёлах нужны руки. Можно что-то себе находить. Ну, это мы отклонились.
В. В. Овсиенко: Вернёмся к 50-м годам.
Н. М. Марченко: Я в 1946 году вышла замуж на Кияновский переулок. Это как идти по Житомирской улице... Мне ещё не было 18 лет. В сорок седьмом, в сентябре, родился Валера. Он заканчивал 25-ю школу, я заканчивала 6-ю школу, мы с ним знакомы были, с Валерыным отцом. Он обычный, рядовой такой, как и я, киевский парень, по национальности он русский. Но он вырос в оккупационном Киеве, и у него предубеждения ни малейшего не было к тому, что я говорю на украинском языке, у нас дома говорят на украинском языке — он переключался. Его родители где-то в первые годы советской власти, где-то в восемнадцатом году, из далёкой Сибири переехали сюда. Многодетная семья, отец у него сапожник был, мама швея была — такие простые люди. Отца я его не застала, а мама — очень добродушная такая русская-кацапка была, простая женщина. Она очень хорошо ко мне относилась, очень хорошо. Я сейчас, как вот панихиду заказываю, молюсь, я её постоянно вспоминаю. Они меня очень хорошо приняли, большая семья, и: «Невесточка, заря вечерняя»... Каких только слов они мне не говорили! Они меня любили. А у него был целый ряд таких изъянов в характере, с которыми нельзя было мириться. Но это настолько личное, что мне на эту тему не хотелось бы говорить.
В. В. Овсиенко: Его звали Вениамин — а фамилия?
Н. М. Марченко: Умрилов Вениамин. Они приехали из России, у моей свекрови десять человек детей было. Он предпоследний, ещё была Тамара. Там у них так было: старшая дочь Ольга — ровесница моему отцу, потом у неё была Зоя — ровесница моей маме, Николай, Александр, Нина, Валя — ну, десять человек, а он предпоследний, 1926 года рождения. И он оккупацию здесь пережил, так что он знал цену всему, эту беду знал. И поэтому, когда я Валеру отдала в украинскую школу, никаких возражений не было. Он очень любил мои украинские песни, очень любил рассказы. Оно, в принципе, было бы неплохо, если бы не какие-то «азиатские крови» там бурлили. Было какое-то самодурство, это, знаете, такое вот русское, та русская жестокость и какое-то не только грубое, а пренебрежительное отношение к женщине: женщина — это придаток. Ну, а характер на характер...
В. В. Овсиенко: У вас характер независимый.
Н. М. Марченко: Независимый. И Валера всегда об этом говорил. Он говорил, что с маминым характером можно было выкрутиться из той ситуации, где это трудно представить.
В. В. Овсиенко: А вы учились где-то?
Н. М. Марченко: Да, я уже после замужества поступила в учительский институт. Это был 1950 год. Ему страшно не хотелось, чтобы я училась. Ему хотелось, чтобы женщина была при нём. Он окончил гидромелиоративный институт и лесохозяйственный, у него два образования было. Но женщина должна быть при нём и никакого образования! Я всё равно училась.
В. В. Овсиенко: Ваша специальность какая?
Н. М. Марченко: Украинская филология. Потом после учительского я тут же поступила в педагогический. Такое было острое желание познать — вот это, знаете, что недоучка, чего-то не взяла — хочу, хочу, хочу! Такое острое желание, что оно мне давало образование. В основном, это я брала — не давали мне образование, а я брала образование.
В. В. Овсиенко: Учительский институт — это, наверное, два года, так?
Н. М. Марченко: Учительский, стационар — два года, педагогический институт, заочный — по-моему, четыре года. Я уже не помню, когда поступила, а закончила его в 1957 году. Потом ещё был университет марксизма-ленинизма, в который меня как учительницу послали, и я три раза в неделю ходила по вечерам. Там историю преподавали, там хотелось, хотелось всего этого! Потом были годичные курсы повышения квалификации. Короче, я как начала с 1950 года учиться — я сидела и Максиму* *(Сын падчерицы Марьяны, дочери Василия Смужаницы. — В.О.) говорила так: вот видишь, а бабушка твоя столько, столько, столько училась!
А в школе было работать чрезвычайно тяжело. Я пошла работать в 1952 году в школу № 70, это на Лукьяновке. Там есть такая улица Пугачёва. Я на этой улице работала с 1952 по 1961 год. Потом ещё я один год работала — короче, я десять лет в школе работала. Мне было очень тяжело в ней работать. Почему — потому что эта школа была рядом с КВИРТУ (Киевское высшее инженерное радиотехническое училище противовоздушной обороны. — В.О.). Там дети военнослужащих, сначала это была мальчишеская школа, полное игнорирование украинского языка, завуч школы — шовинистка, которая приехала из России и говорила, что это никому не нужно: «Что — двойка? Да кому она нужна!» Вот такие примерно были разговоры. Вместо того чтобы под защиту меня взять или мой предмет, наоборот, она и на собраниях, и везде подчёркивала: «Это не важно». Освобождаются дети от изучения украинского языка — пусть освобождаются.
Так что было очень сложно, и для подкрепления моего сознания: почему? Почему — ну Украинская же Советская Социалистическая Республика? И почему же такое пренебрежение? И почему я должна говорить на русском языке? Это тоже во взаимосвязи, хотя дома у меня окружение было русское. На русском языке говорила, но переключалась на украинский язык. И даже свекровь спокойно к тому относилась, что я говорю на украинском языке. И никто меня не презирал, не называл Гапкой, деревней — нет, нормально, очевидно, само моё поведение как-то не давало для того повода. А вот в школе было очень тяжело. Хотя дети ко мне неплохо относились. И много было хулиганов, которые прогуливали уроки, а на мои уроки приходили, потому что я что-то такое интересное находила. Но было работать очень тяжело — общая такая обстановка.
Итак, я до 1961 года учительствовала. А моя старшая сестра Лариса тоже работала учительницей украинского языка, а потом её взяли редактором в издательство «Радянська школа». Я когда-то пришла туда, а там такие умные, хорошие девушки, переводчики, редакторы. Был как раз обеденный перерыв, что-то они сидели, шутили. Я возле них села и говорю: «Ой, как возле вас хорошо! Тут всё издательство говорит по-украински — а у меня в школе без конца какие-то терзания, не знаешь, что тебя завтра ждёт. Оценку ставишь объективную — тебя по шапке лупят, начинаешь поблажки делать — тебя совесть мучает». А Леся говорит: «Ой! А вон в Институт педагогики нужен научный работник — бросай ты захудалую ту школу и иди в УНИИП работать!» Я говорю: «Ой, как же я пойду? Это научная работа, не хочется мне».
И ещё помучилась, наверное, с год, а потом — это уже десятый год работы в школе заканчивался, — думаю: ну, нет сил, не вижу, когда вишни цветут, лето проходит, а я должна обложиться этой литературой. Трудности были свои, но, кроме того, ещё и моральная сторона — украинский язык никто в школе не поддерживал. И я тогда зашла в тот Институт педагогики. А сестра уже сказала там, и меня взяли быстро. Пошла я в Институт педагогики исполняющим обязанности младшего научного сотрудника. Там в школе я где-то до 150 зарабатывала, а тут мизерная ставка — 83. Но мне пообещали дать возможность ещё в школе работать. Я в первую же неделю стала ходить в библиотеку. И подумала: Боже, сижу для себя знания набираю, а мне ещё за это и деньги платят — как хорошо! Я переключилась на эту мизерную зарплату.
А уже к тому времени у нас с мужем было очень... Да я уже лет через пять почувствовала, что долго не протянем, но прожила я с ним семнадцать лет. Потом я от него ушла, вот «выбегала» себе эту квартиру на Нивках, а Валере было лет тринадцать, как он сказал: «Мама, пойдём от него!» Так настаивал Валера, потому что я ещё и из-за него медлила, думая: как же будет ребёнок без отца?
Я «выбегала» ту квартиру на Нивках. Тогда как раз была такая интересная ситуация — в райисполкоме был такой Куц, председатель райисполкома, который ещё тогда, в конце 50-х годов, занимался спекуляцией квартирами, продавал квартиры. Вот выделяют те хрущёвские квартиры, а он их продаёт. Там началась какая-то борьба, туда-сюда и раз! — этого Куца развенчали, что «в крупных размерах взятки», и его расстреляли. Прислали туда из ЦК комсомола какого-то бывшего секретаря или инструктора, я уже не помню его. Тот уже взялся справедливо распределять квартиры, в первую очередь между врачами и учителями. Ну, и я же попала туда, и недолго на очереди стояла. Я где-то, по-моему, в 60-м стала на очередь, потому что у меня своей квартиры не было — я жила у мужа в Кияновском переулке, там у них над подъездом была такая небольшая квартира. Правда, всем досталось по маленькой комнате. И я вот же так... Мне бы не очень хотелось, чтобы это было так в деталях записано...
В. В. Овсиенко: Ну, смотрите — как скажете, так и будет записано.
Н. М. Марченко: Тогда, наверное, выключите, потому что это такие мелочи... (Отключение диктофона).
Пока мы в Кияновском переулке жили, мой сын пошёл в 155-ю школу. Учился очень хорошо. Никаких проблем не было — всё, что нужно, выполнялось. Кроме того, он настолько был деятельный, ещё где-то со второго класса начал спортом заниматься. Ну, такой городской парень в лучшем варианте. Я не слышала от него сквернословия, не было у меня с ним проблем. Какая-то такая и самостоятельность рано развилась, и большое уважение и гордость за меня — вот у него мама может себя отстоять, мама у него и учится, и работает, вот мама хорошая учительница, вот к маме дети прибегают. Как какой-то праздник, мне цветы несут и со мной общаются, а у него какая-то такая была гордость за меня. И когда он сказал: «Мама, давай уйдём от него», то я стала настойчиво добиваться этой квартиры. Мне ситуация помогла, я на Нивках получила двухкомнатную квартиру, на Щербакова, 72, на четвёртом этаже.
В. В. Овсиенко: Это какого года?
Н. М. Марченко: Это было в 1963 году. Мы с ним вдвоём ушли. Были там некоторые конфликты, как это всегда при разводах бывает, но обошлось. Мы с сыном стали жить вдвоём в этой квартире. Валере тогда было почти 16 лет. Он пошёл в 175-ю школу на Нивках. Он пошёл в десятый класс, и одиннадцатый там заканчивал. Всё было хорошо, кроме химии. С химией были проблемы у него, и учительница такая попалась очень конфликтная, очень неприятная. Из-за той химии да ещё математики... Короче, на то переключаешься, а это упускаешь, и не вышло у него медали. А я на это не очень-то и рассчитывала. Закончил он неплохо 11 классов, были мы с ним вдвоём, было очень неплохо.
В. В. Овсиенко: Это в 1965 году он окончил школу?
Н. М. Марченко: В 1965 году окончил. А вот когда мы с ним стали вдвоём жить и у меня уже не было такого предмета, чтобы я от него отключалась, — потому что эти конфликты в семье, недовольство, настроение у тебя, то меньше ребёнку уделяешь внимания. А тут мы стали вдвоём, и я почувствовала, какие мы родные. Нам стало так хорошо — и гуляет он долго, и в футбол гоняет (там у меня фотографии есть — он прямо на нивском этом дворе в футбол играет, в волейбол). А вечером приходит — что-то перекусили, чаю попили, и можем до трёх часов ночи сидеть с ним на кухне: «Давай ещё чаю попьём?» — «Ну давай». Говорим и говорим. Его интересовало всё — его интересовали обычные проблемы, его проблема женщины интересовала: «Вот что же тебе так помешало: рано поженились, любовь была — и во что же она превратилась, эта ваша жизнь? В связи с чем?» Ну, я ему говорила, что нужно женщине от мужчины, каким должен быть мужчина, сколько должно быть уважения, и потом самое главное — это верность. Если есть хоть небольшое предательство в отношениях, то уже никогда этот человек не будет порядочным в жизни. Говорю, мужчина проверяется на отношениях с женщиной.
Вот такие у меня с ним разговоры были. Мне было очень с ним интересно. Прежде всего, интересно потому, что это самый родной человек — он тебя не предаст, что бы ты ни сказал, так оно или не так. Как он мне однажды говорит: «А ты мне в прошлый раз другое говорила». — «Ну что ж, сказала тогда так — это же человек. А тут начинаешь думать — наверное, вот это правильно».
Были разные ситуации, знаете. Бедно мы жили, у меня ставка же была небольшая, от алиментов я отказалась. К родителям ходить постоянно с протянутой рукой мне уже как-то и совесть будто не позволяла — сколько же можно, мне ведь уже самой тридцать шесть лет или сколько там. Было туговато, и вот однажды построили там такую огромную фабрику на Нивках — эта овощная фабрика и сейчас действует, — и ранней весной там созрела капуста. А Валера где-то бегал — я же ему очень доверяла и знала, что он не ввяжется никуда, — и вот однажды я утром встаю, выхожу на кухню, чтобы что-то приготовить поесть — а у меня на столе два роскошных свежих кочана капусты лежат. О! Я стала думать: может, я пьяная вчера была? Откуда оно взялось? Что это такое? Говорю: «Валера!» А он выходит такой гордый, а я спрашиваю: «Откуда у нас капуста?» — «О, мы вчера с ребятами такое сотворили! Мы пошли на овощную фабрику». — «Как же вы пошли?» И у меня в голове уже начинает пульсировать: как только я пропущу воровство — это выльется в то, что я видела на Кияновке. А там люмпена было полно, там воров было полно, там маты эти без конца были, там сквернословие — ну страшно! Там драки. И воры были. Это недалеко, между Сенным базаром и Подолом — там разной шпаны было. Думаю, если пропущу, оно где-то сработает, то, что он видел, это же в голове есть, и он может стать вором, я потом с ним не справлюсь.
И так у меня это в голове... Ну, что те два кочана, кто их видел? Ну, съешь эти два кочана, дома ничего нет, возьми поджарь — вот такое борется, потому что ещё же и сама молодая, если бы у меня опыт какой-то был. «Как же вы туда добрались?» — «Ой, ты знаешь, там и сторож был, а нам так интересно! Мы и под этими проводами, чтобы было не колюче, пролезли. Мы так хохотали!» Валера в юморе, так рассказывает мне, потому что мы же с ним друзья, мы же привыкли так делиться. Я говорю: «Ты сейчас пойдёшь, эти кочаны отнесёшь обратно». Он так перепугался! Так перепугался! «Как?!» — «Вот так, возьмёшь эти два кочана, отнесёшь и скажешь — что захочешь, придумай, но чтобы эти кочаны были возвращены обратно». Он так стал: «Я этого не сделаю». Говорю: «Тогда я сделаю». Я за эти кочаны — раз, раз! — и в мусорку: «Видишь? Теперь я несу ведро». Он: «Мама, да не делай этого — это же капуста, ну я больше такого делать не буду, мы их съедим». — «Нет, мы их не съедим». Я пошла и их в мусорку выбросила — завернула, чтобы люди не увидели. Свежие кочаны — я их выбросила в мусорку, и всё. Этот пример, как нас мама учила, я сказала ему: «Валера, не тянись никогда! Ну, я понимаю, что это были вот эти самые мальчишеские трюки-дрюки, но они так втягивают — сначала это будто бы шутка, а потом... Не надо этого делать. У тебя такая перспектива, ты должен быть самым интеллигентным парнем из тех, которые нас окружают».
Потом была драка. Его донимал в школе какой-то шпана, донимал-донимал — и была огромная драка в нивском лесу. На это был такой же разговор: «Валера, человек рождается человеком. Тем ты и отличаешься от тех жучков-рогачей, которые сцепятся рогами и не могут разъединиться — подумать надо. Ты его дойми словом так, чтобы все расхохотались, а он не знал куда деваться. Не дерись, потому что будешь калекой». Ему перебили нос — у него же перебитый нос был, — а он парню перебил ногу. Тот калекой остался на всю жизнь, с перебитой ногой. Он жахнул там чем-то его, а тот ему нос перебил — вот такое. Говорю ему: «Так разница же есть? А в другой раз ты без глаза останешься, а в третий раз ты вообще инвалидом станешь. Не надо, не делай этого! Это не способ для того, чтобы свою мысль отстаивать».
В. В. Овсиенко: А он был парень такой здоровый? Потому что на фотографии он у вас такой худенький.
Н. М. Марченко: Нет, он с детства был маленький, худой. Он не ел ничего — это у нас была проблема. Он ничего не ел — это так странно: ребёнок мог день, два, три не есть. Мне свекровь говорила: не ест — так не ест, в конце концов захочет. Нет, не захочет. А потом как-то отец мой достал ему путёвку в Одесский пионерский лагерь, он там пробыл на море два месяца, а потом я его сразу на месяц забрала в село на свежее молоко — и он пошёл, у него появился аппетит, он начал есть. А потом он начал очень активно спортом заниматься и с Божьей помощью окреп. Но, очевидно, так уж суждено было моему сыну, что он... Вот он был уже в 11 классе, и обнаружили, когда стали в военкомат вызывать, что у него нефрит.
В. В. Овсиенко: А как он появился?
Н. М. Марченко: Кто его знает. Он же спортсмен был — мог где-то на песке заснуть, простудиться. Так мы уже гадали и думали, где оно могло взяться — я уверена, что это было на Днепре. Он очень любил воду, много купался, он и подводным плаванием занимался, и на каноэ грёб. Вышел себе в мокрых плавках и лёг на песок — знаете, как оно. Что-то где-то оно случилось, а я сразу не обратила внимания. Вот такая наша была жизнь с Валерием.
Ну, что в Институте педагогики? Так, как и во всех научных учреждениях — каждый борется сам по себе, как у кого получится. Эти собрания постоянные — если не партийные, так профсоюзные. Научные советы были. Слушаешь-слушаешь — ну, для себя, может, какую-то там крошку возьмёшь, а в основном работаешь сам, ходишь в библиотеку, что-то делаешь. Сначала оно абсолютно неграмотное получается, потом потихоньку совершенствуешься. Начала я работать: публикация в совместном сборнике, издали пособие для учителей «Изучение местоимения и числительного в школе». Потом я взяла себе тему «Соблюдение преемственности и перспективности на уроках украинского языка в средней школе». Это взаимосвязь между начальной школой и средней, потом между звеньями в средней школе. Очень сложная была тема, я в ней увязла. Это как методичка было бы интересно, а я сразу не поняла. А как научная работа, диссертационная работа — там есть определённые сложности.
Были у меня учителя, которые мне помогали, проводили эксперимент, и в конце концов я в 1968 году защитила диссертацию на тему «Соблюдение преемственности и перспективности на уроках украинского языка в средней школе». У меня там автореферат есть и статьи. Подготовлена была книга, но мне уже не удалось её опубликовать. Был у меня на защите Валера с Абасом — есть такой переводчик Абдула Абас в Азербайджане, они у меня были на защите, слушали. Ну, тогда нам с Валерой намного лучше стало в материальном плане, потому что я стала больше зарабатывать. Но я тогда перешла уже из Института педагогики в пединститут.
В пединституте создалась лаборатория учебных телевизионных передач. В эту лабораторию меня взяли старшим преподавателем украинского языка и литературы. И я с нашей республиканской телевизионной студией готовила первые уроки по украинскому языку и литературе. Это было с 1967 года. Это были первые уроки — мои, но не я же одна их делала, я и учителей подключала, и редакторов, и режиссура была на телестудии. Но опять-таки, как только коснулись проблемы украинского языка и литературы через телевидение — началась масса всяких препятствий. Я столько натерпелась! Пока я сама работала — там написала методичку, что-то там редактор поправил, там что-то выбросили — соглашаешься. А как только идёт на экран — тут же надо, чтобы оно лучшее было, потому что я понимаю, что учителю нужно на уроке — они мне начинают резать, только идеологию давай, только образ Ленина, руководящую роль партии, эта шапка должна быть. Любой урок по телевидению готовишь — нет, надо тебе срезать. Да не лепится оно сюда! «Фразеологизмы на уроках языка» — такой урок. Нет, все примеры должны быть из Ленина, из Программы Коммунистической партии. Бесило это меня страшно. Причём сидела редактор — шовинистка, Жукова такая, Инна, такая паскудная, школы она не знает, а она лезет, она мне диктует. Ну, было очень тяжело, и я вот приходила, Валере возмущалась. Это, знаете, как масло в огонь — душа молодая, много уже знает, много уже читает, а тут ещё мама приходит со своими проблемами...
В. В. Овсиенко: И живые примеры рассказывает?
Н. М. Марченко: И живые примеры рассказывает — и то, и это. Ну как, вот посмотри свежим глазом, ты филолог — а это 1968 год, уже три года он был в университете, — смотри, как лучше? «Мама, конечно, тут двух мнений быть не может». — Ну вот, двух мнений быть не может, а тут третье мнение — вот её мнение, и всё, и она не пускает на экран. Ну что я должна делать?» Вот такие были разговоры.
В 1969 году... Я знала Василия Ивановича Смужаницу давно, он был очень хороший директор школы в Прикарпатье и был корреспондентом Института педагогики. Я его давно знала. Он приезжал в наш институт, очень порядочный человек, очень сдержанный, культурный, такой опрятный, всегда подтянутый. Как-то республиканское телевидение, наша лаборатория учебного телевидения пединститута, местный институт усовершенствования учителей в Ивано-Франковске организовали республиканское выездное совещание, куда пригласили директоров и завучей многих школ Украины, о проблемах учебного телевидения. Это была очень интересная конференция. Там и у меня выступление было, и Василий Иванович выступил как практик, как директор школы, потому что он был корреспондентом нашего института и как-то так заинтересовался этой проблемой. Он очень хорошо выступил. И как-то так мы с ним разговорились, потому что мы же знакомы были, а потом нам обед устроили. Мы шли с ним, разговаривали-разговаривали, и он мне начал говорить о том, что у него дочь есть, что он вдовец, что с женой была большая проблема. Вот такое. Он рассказывал, что девочка у него практически сирота, потому что неухоженная, девочке 9 лет.
Так мы с ним разговорились, я говорю: «Приезжайте, позвоните мне, потому что я уже в Институте педагогики не работаю». Он мне начал оттуда звонить. А ещё до этого я была председателем государственной комиссии в Мукачевском педучилище, так мы там с ним виделись, потому что он же не в самом Мукачеве, а под Мукачевым был директором школы. В Мукачеве виделись, а потом вот тут так встретились, разговорились — короче, в 1970 году так мы с ним были знакомы лет восемь, ещё как я пришла в тот Институт педагогики, а потом в 1970 году мы с ним поженились.
Он привёл эту девочку, 10 лет. Но она должна была идти в 5 класс. Я стала летом её проверять и говорю: «Знаешь, иди ещё раз в пятый класс». Она должна была идти в шестой класс, а я сказала, чтобы она поучилась ещё один год. Она поучилась ещё один год, мы с Валерой взялись за неё активно. Он с ней шутя английский язык учил, приучал её сочинения писать. Ей так было очень хорошо с Валерой. Она на 13 лет младше Валеры. Он, когда уже работал в «Литературной Украине», то там вечера были или где-то в театр пойдёт (он же как корреспондент везде бегал), поздно возвращался, а она спит, а возле неё всегда тумбочка или стул. Он приходит ночью, пачку конфет или ещё что-то принесёт, положит — «Это Марьянке». Очень хорошо и тепло к ней относился, и она его очень любила, и была ему очень благодарна она за всё. Бывало, в сад поедут...
Это об отношениях Валеры с Марьяной — что она была ему и благодарна, и любила его, и гордилась, что у неё такой умный, хороший брат. Мы, бывало, в Мукачево поедем, так там все родственники прямо счастливы были, что такой журналист и так к Марьяне просто, хорошо относится. Валера вообще такой душевный парень был. Я вот смотрю, много юношей окружают меня сейчас то тем, то тем. Чей-то сын, где-то просто знакомые — так какие-то такие будто одичавшие, такие грубые. Говорить не о чем — вот придёшь к родственникам, а он молчит. Ну. ты же парень, тебе уже за 20 лет — нет темы для разговора и не хочет ни о чём говорить, ничем не интересуется. Вот я сижу и начинаю дёргать его, как вот, знаете, погремушечкой крутишь перед взрослым мальчиком — да заговори ты, да рассмейся, да скажи что-нибудь! А потом так гадко становится.
У Валеры всегда была инициатива в его руках. Он так хорошо умел сойтись с людьми, и эта неинтересная, казалось бы Марьяна (она такая толстая, такая круглая была), а он находил, как её поддеть, зарядкой заставлял заниматься: «Что ты пузо распустила?» Но никогда не обижал, никогда. Двойку получит — так он проиронизирует вокруг этой двойки, что у неё слёзы на глазах. Немножко она, правда, была такая лживая с детства, так он всё её поучал: «Ты знаешь, Марьяна, как только человек врёт, так и интеллект неполноценный — это уже проявление чего-то такого... Потому что умному человеку нет нужды врать. Лучше просто ничего не сказать, но врать человек не должен».
Вот такие были разговоры. Нам было очень хорошо. Мы были счастливы. Мы каждый год ездили отдыхать в Закарпатье — либо по путёвке, либо к родственникам. Василий Иванович организовывал Валере по всему Закарпатью поездки. Он там знакомился с интересными людьми. Василий не знал, а он находил националистов — тех, что принимали участие ещё в 1938 году в той Хустской революции. Василию он не говорил, а мне приходил и говорил: «Знаешь, познакомился с таким интересным дедом, с таким интересным дедом!» И вот рассказывает, потому что Василий Иванович и его брат были как-то оторваны от тех событий — они мукачевцы, его брат учился в Венгрии, а Василий уже позже учился в Чехословакии. Они больше были склонны к тому, чтобы Закарпатье стало советским, а не украинским. Василий украинцем стал благодаря общению со мной и Валерой. Да-да. Хотя говорил он на закарпатском языке, но с большим вниманием и уважением относился к нам и проникался этим. Он так мне и сказал: «Я стал таким вот украинцем и понимаю, что к чему, благодаря вам. Я от этого был оторван». Ну, закарпатцы — это же народ особый, там больше материалисты.
В. В. Овсиенко: А вот в шестидесятых годах — были ли вы в какой-то мере причастны к национальному движению — к шестидесятникам? Бывали ли вы на каких-то вечерах, и какова причастность к этому Валерия? Я знаю, что он поступил в Киевский университет в 1965 году, потом он был в Баку — так с какого курса? В какой это было форме — он постоянно там учился?
Н. М. Марченко: Что касается шестидесятников. Я начала их знать с 1963 года. Я не была причастна ни к какой организации. По сути, там организации не было.
В. В. Овсиенко: Какая организация? Просто люди, которые были между собой в близких отношениях.
Н. М. Марченко: Да, были в близких отношениях. Я в 1963 году пошла в Институт педагогики работать, а в это время, в 1962 или в 1963 году, сделали методистом Министерства просвещения по украинскому языку и литературе Коваленко Надежду Дмитриевну.
В. В. Овсиенко: Я Надежду Дмитриевну знаю! Я у неё на практике был в 1971 году в школе имени Леси Украинки.
Н. М. Марченко: Мы с ней подружились. Она меня заметила в отделе языка и стала брать меня в командировки, стала меня просвещать в национальных проблемах. А она была в очень тесных контактах с Яременко Василием Васильевичем, с Недилько Всеволодом Яковлевичем.
В. В. Овсиенко: Недилько — это тоже мой преподаватель в университете.
Н. М. Марченко: Методисты по украинскому языку всех областей — это были её приятели, она Ивана Дзюбу очень хорошо знала, она Ивана Свитличного знала. Она вникала во все-все сферы национальной жизни. Она целую революцию сделала в печатании пособий для учителей украинского языка. Под рубрикой «Школьная библиотека» она издавала те произведения, которые до этого времени нигде не публиковались и практически были запрещены. Она делала очень много, она смелая женщина. Муж у неё — архитектор, они оба эрудированные люди, национально сознательные, очень сознательные — и он, и она. Он был знаком с художниками, с архитекторами, украинскими националистами, так сказать. Вот таким способом Надежда Дмитриевна Коваленко вводила меня в мир шестидесятников. Ходила я на разные вечера, которые они организовывали, — сейчас уже не помню, какие именно.
Во многом она меня просвещала. Мне с ней было хорошо в том смысле, что она раскрывала для меня многое, что я не знала, потому что мои знания были поверхностные, советские. У неё же было своё мнение. А ей со мной, очевидно, было чисто по-женски хорошо, потому что я не сплетничала, я проявляла к ней интерес, и, наверное, моя натура ей нравилась, потому что она такая властная женщина, категоричная. А там, где мне что-то не нравилось, я просто промалчивала, думая, что в ней есть намного больше позитивного, чем эта категоричность, которая многим не нравилась. С ней некоторые люди могли конфликтовать, прилепляли ей какие-то ярлыки. А я ценила её за ум. А если её категоричность или что-то другое мне порой было неприятно — так я этого не проявляла. Я всегда оценивала людей по их делам, а не по слабостям, потому что каждому человеку свойственны слабости.
Наверное, я этому научилась в школе. Я так и детей оценивала — если он хулиган, но хорошо учится, то пусть: перебесится и будет лучше. В школе я больше любила мальчиков, потому что они очень откровенны: он как бесится, так на виду. А девочки — те часто были лукавы: не знаешь, где она тебя может ущипнуть. Может следить, чтобы за тобой заметить какой-нибудь недостаток, а потом — шу-шу-шу — о тебе наговорит. Я научилась такой выдержке в школе. Я сейчас своим младшим знакомым женщинам говорю: оценивайте людей по их делам, не сплетничайте.
Но больше всего с того времени мне запомнились разговоры с моим сыном. Они были очень интересные. Он ещё в 10–11 классе интересовался национальными делами. Но он не просто интересовался. Он был очень остроумным и умным своим поведением в школе.
Приведу вам такой юмористический эпизод. Сняли Хрущёва. Приходит учительница, их классный руководитель, и Валере да ещё двум-трём парням говорит, что надо поснимать в их коридоре портреты Хрущёва и «примкнувших». Ну, Валера становится на стремянку и говорит: «Значит так: снять Хрущёва... Ой, с удовольствием!» Подставляет стремянку и с удовольствием снимает. По очереди подходит к портрету Ленина и говорит: «Давайте и этого сразу снимем!» — «Да ты что, Валера, ты что?!» Она это запомнила и говорила, что он юморист.
Как-то я захожу в доме в туалет и смотрю — над унитазом висит портрет Ленина. Говорю: «Валера, ну что ты сделал?» А он говорит: «Так я по Маяковскому — себя под Лениным чищу». Вот такие у него шутки.
Помню, начали появляться такие стихи — например, сборничек Долматовского, где он о культе Сталина говорит: а как же мы верили тебе, великий Сталин, «как, может быть, не верили себе» — знаете такие слова? И там такие слова были: «Коль мы не потеряли веры — как верить вы должны теперь!» Это совет младшему другу. Я говорю: «Ты посмотри, какой интересный стих написал Долматовский». А Валера так взял в руки — это было ещё в 10 классе — и говорит: «Ну, что же тут интересного? „Коль мы не потеряли веры — как верить вы должны теперь!“ Кому? Теперь Хрущёву будем верить?» Это он в 10 классе был. Я подумала: ой, уже страшно становится.
Потом он заканчивал 11-й класс. На выпускных экзаменах писал сочинение о Отечественной войне. Не помню, о чём именно, но взял такой эпиграф: «Рудi вiтрила пiдняла, пливе зловiща нiч на Україну, та поки серце в нас живе, нас не поставиш на колiна». Владимир Булаенко. Сборничек его тогда вышел. Это то, что я покупала. Долматовский, Ирина Снегова — русские поэты, там они у меня стоят. Он что-то воспринимал, а что-то отвергал. Тогда же был куплен сборничек Владимира Булаенко. Говорю ему: «Ты посмотри, какие стихи интересные!» Там много чего не опубликовали. Но и те стихи были действительно хороши. И Валерию они понравились, он сам взял этот эпиграф. У меня есть это его сочинение — представляете, как интересно для этого времени? Когда он принёс мне этот черновик, я посмотрела, какой эпиграф взял Валера, и подумала: ой, что-то у меня Валера националистом растёт — «нас не поставишь на колени», «зловещая ночь на Украине».
Но наиболее отчётливо я почувствовала, что Валера уже сформировался как взрослый, в восемнадцать лет. У него было осложнение с почками, я его в клинику Стражеско оформила. Это было в 1965 году, на первом курсе. Он только месяца три поучился. Там было много молодёжи из Института ядерной физики, который открыли возле Феофании. Очевидно, этот институт был несовершенен со стороны техники безопасности, что молодые работники — лаборанты, научные сотрудники — облучились. С Валерой несколько человек лежало с белокровием. Где-то 23–24-летний специалист (причём, говорил Валера, он исключительно талантливый физик) получил большое облучение и с белокровием умирал. Но умирал он так как-то ходя. Причём он был такой активный. Я же каждый день Валеру навещала. Он говорит: «Посмотри на этого парня — у него страшное белокровие, ему уже полностью перекачивали кровь». Как-то я пришла, а Валера говорит, что он умер: «Мама, ты знаешь, я чего-то не могу успокоиться, я никак не могу прийти к мысли — для чего жизнь человеку, почему же так мало ему отведено? И как же эту жизнь надо прожить так, чтобы она была на что-то и похожа! Как не хочется рано умирать — почему же одному человеку дано 90 лет прожить, а другой — вот так? Такой хороший парень, такой умный!»
Очевидно, эти размышления над сущностью жизни делали его взрослым. Он там полез в какую-то библиотеку, нашёл сочинения Ленина, сочинения Сталина, начал их читать, начал анализировать, какие-то возражения у него появились. Однажды я пришла, и он мне так рассказывает... Я так смотрю — передо мной совсем взрослый мужчина! И этот мужчина — это мой сын. Так возмужал, так продолжал мужать.
В этой книге — «Письма к матери из неволи»* *(Валерий Марченко. Письма к матери из неволи. Составитель Смужаница (Марченко) Н. М. К.: Фундация им. О. Ольжича, 1994. — 500 с.) — есть статья, которую я отметила, «Хлопоты с редактированием» и вторая статья «Окололитературная жизнь». Это он так хорошо написал на Урале, в 1976 году. Вспоминает свою редакционную работу в «Литературной Украине». Он попал в редакцию по рекомендации Олеся Гончара. Так интересно — его знакомая Зоя Диденко, вы же её знаете. Это Валерына знакомая. Они дружили, когда были студентами.
В. В. Овсиенко: Она тоже там училась?
Н. М. Марченко: Конечно — она окончила Киевский университет, романо-германский факультет. Они приятельствовали, он её очень уважал, очень любил. У неё гибкий ум, она очень деятельная такая девушка. Она была подругой Люды Гончар — дочери Олеся Терентьевича. Когда Валера окончил университет, диплом-то ему выдали, но сказали обязательно идти в школу работать. Он подумал, что это просто разговоры, и стал себе искать какую-то работу или в издательстве, или в вузе. Зоя разговорилась с Людой, а Люда рассказала про Валеру Олесю Терентьевичу Гончару. А Олесь Терентьевич знал моего отца. Причём отец к Гончару не обращался, он говорил: «Ищи, Валера, сам, я тебе работу не найду». И Олесь Терентьевич узнал, что нужен корреспондент или литературный работник в «Литературной Украине», и говорит: «Возьмите — такой парень, талантливый, способный, знает несколько языков, берите его». Он пришёл — и его сразу взяли.
Только он начал работать — вдруг из университета приходит указание, в котором угрожают: «Ваше дело будет передано в прокуратуру, если не предъявите справку, что работаете в школе». Он пошёл и говорит: «Я в „Литературной Украине“ работаю». — «Это не имеет значения, вы должны обязательно хотя бы два года отработать в школе». Он тут бегом через мою знакомую, директора школы, которая Валеру знала с первого класса — и она его взяла в 68-ю школу, на Куренёвке, на Белицкой улице.
Так что Олесь Терентьевич был Валерын крёстный отец в «Литературной Украине».
В. В. Овсиенко: Так он параллельно работал в школе и в «Литературной Украине»?
Н. М. Марченко: Да. Я попросила эту Варфоломееву, и она ему дала один седьмой класс. Он год поработал, дал справку, и от него отцепились. Так вот, когда я сейчас читаю эти «Хлопоты с редактированием» и «Окололитературную жизнь» — знаете, будто он мне это сейчас рассказывает. События, его наблюдения, что делалось в «Литературной Украине» и вообще вокруг литературной жизни что творилось — так чётко, так хорошо! Прочитайте несколько строк — и вы увидите: Валера будто сам рассказывает. Это его формировало. Так возникли те его две с половиной статьи, которые были арестованы — «За параваном идейности» и «Киевский диалог». Они написаны в 1972 году. Из-за них он таким националистом стал.
Мне было 44 года, когда арестовали Валеру. И всё пошло наперекосяк, я ничего после этого не сделала. Мне было всё равно — будут ли меня печатать, или не будут, напишу ли я что-то, или не напишу. Хотя работать я хотела, потому что у меня была ставка 250 рублей — это были большие деньги. Я знала: если меня уволят, то я вряд ли где-то устроюсь, а в школу меня тем более не возьмут. А мне надо было Валере помочь. Я знала, что он вернётся, что он будет без работы. Так что я всё-таки работой дорожила, всё, что нужно, выполняла. Но когда я приходила на эти учёные советы — я сидела, как в тумане. Думаю: какая глупость, какая дикость, о чём они говорят! Какие никчёмные все эти советы, все эти собрания — они полностью обесценились и ничего не стоили. А ещё как поеду на свидание к нему, как проеду московский ГУЛАГ, как наполучаю кучу однотипных ответов, а ещё как приеду в Пермь в то местное управление тюрем или медицинское управление!
Когда-то приехала, а его отвезли в пермскую больницу на Клименко, 3. Я крутилась возле этого красного страшного здания, а там вели такой прямо лавиной мальчишек 14–16 лет, которых переселяли из одной тюрьмы в другую. Я стояла, этот несчастный советский педагог из Академии педнаук с её проблемами — я стою и смотрю, как детишек гонят серой массой. Связанных — они же друг к другу прикованы цепочками, наручниками. Их по четверо или по шестеро — в наручниках их ведут лавиной. Все в сером. Это же из одной тюрьмы их перебрасывают в другую. Одна мать, как сумасшедшая, кидается от одного угла к другому, хочет сына увидеть, потому что ей сказали, что их будут вести. Она хочет увидеть своего сына, потому что им же ни свиданий не дают, ничего. Она меня просит: «Ой, не выходите, а то придёт стражник и меня прогонит, а мне надо сына увидеть». И крутится-крутится, а я у неё спрашиваю, за что же его. А она говорит, что с пацанами дурачились и схватили милицейскую коляску-мотоцикл и покатались, потом где-то бросили, а их поймали и вот дали ему шесть лет. Пацану в четырнадцать лет — шесть лет, попадает он в это...
Как я посмотрела — да какой там Институт педагогики! Какая там Академия, какие там проблемы! Их миллионы, этих педагогов, и миллионы детей, которых мордуют по лагерям... И с сорока четырёх лет, когда у меня уже и знания были, когда я уже могла эти знания как-то реализовать, кому-то их передать — у меня пропало не только желание что-то делать, у меня и мысль уже отсутствовала. Я не хотела ничем этим заниматься. Мой Василий Иванович, бывало, меня уговаривает... Он привёл меня в церковь, он принёс мне «Отче наш» и «Богородицу Дево», принёс мне две иконки и поставил мне в книжный шкаф. Говорит: «Утром вставай и молись — пять раз „Отче наш“ и пять раз „Богородице...“» Видите — он закарпатец и воспитан был в вере в Бога. Я не знала об этом, он сам говорил: «Я молюсь. Когда я иду мимо Владимирского собора, у меня как раз хватает времени на пять раз. Почему пять раз — за все раны Иисусовы: руки, ноги и копьём в правый бок. Молись, и Бог поможет». Так он меня научил молиться, и в церкви, и мимо церкви. Идёт мой Василий Иванович мимо церкви и незаметно шапку снимет, прошёл без шапки, потом снова её надел. Идёт, молится. А уже позже он стал ходить со мной в церковь.
Вот так в 44 года пропала я как специалист — не надо оно мне стало. Я стала мечтать — ещё 11 лет, пойду на пенсию — ни одного дня не буду работать. Правда, даже и после второго Валерыного ареста они меня не трогали, с работы не выгоняли и никогда со мной никаких бесед не вели. Однажды, когда я ехала к Валере в ссылку, меня позвал директор в кабинет. Смотрю — что такое? Директор и парторг сидят, и профорг. Я подумала, что будут, наверное, выгонять с работы. А он такой весёленький, наш директор Николай... (Фамилия???) Все повскакивали: «Нина Михайловна, как вы живёте?» Говорю: «Ничего. Вот пришла, чтобы вы подпись поставили, я в отпуск». — «А где вы будете отпуск проводить?» А я же знаю, зачем они собрались. Говорю: «Я еду к сыну». — «А где ваш сын?» — «В Казахстане в ссылке». — «Угу. И где же это там, что же это там?» — «В Казахстане, где-то в какой-то юрте живёт. Поеду». «Что же оно такое — юрта? Я такого никогда и не видел». — «Ну вот, поеду посмотрю. Очень интересно». И начала их «агитировать» — за что мой сын сидит и почему я еду к нему. И говорю: «Буду вас просить, чтобы вы мне и дальше давали отпуска. Я и среди года буду брать отпуск, пусть уже и за свой счёт». — «Да нет, вам за два года положен отпуск, можете ехать».
Такие добрые были. Так же добры были, когда я к Валере поехала в 1976 году. Тогда мне дали свидание и сказали, что на трое суток. А ворвались через 18 часов — вы, наверное, эту историю знаете, — как они устроили шумный такой, страшный обыск, как только с помощью Божьей Матери мне удалось эти таблеточки, 13 штук, спасти — это был промысел Господень. Вы знаете, что когда обыск делается, то перерыто было всё: и соль раздроблена, и голубцы перековыряны, и суп переливался из одного в другое! Всё, что я приготовила. Потому что думала, что это же будем три дня. Я там готовила, возле Валеры, и мы разговаривали.
Я так молилась, когда прапорщик Рак взял ту чашечку, где были упакованы таблеточки (это же я информацию вывозила). Я так молилась — у меня горела голова, а ноги и руки были холодные. Если бы мне было чуть больше лет (а это же мне ещё и 50-ти не было — 47 лет), если бы это было позже, то точно инсульт бы меня разбил. А так я всё-таки, наверное, физически здорова ещё была, кроме того, и промысел Господень надо мной был. И он стал зевать — как я молиться стала, так тот прапорщик Рак с золотыми зубами стал зевать, когда у него в руках были эти «ксивы» в чашечке. Валера уже их освободил для того, чтобы мне передать. Если бы я знала, что сейчас придут с обыском, так я бы их тоже спрятала. А они же внезапно ворвались, хоть и сказали, что свидание на трое суток. Я их в чашечку положила и в холодильник — пусть стоят. И тот Рак их держал в чашечке — и стал очень зевать. Он так их потряс — ха! Так Пречистая Богородица — я так Её просила: «Матерь Божия, Праведная, спасай! Как Ты страдала по Своему Сыну — так я страдаю по своему — спасай!» Потому что это же новый срок, это был бы тот срок, которого я больше всего боялась. И Она меня спасла... Я только один пакетик потеряла, а остальные пошли в дело.
Так вот они мне такую ужасную экзекуцию устроили — они прервали свидание, они вывели Валеру, они мне угрожали, что будет ему и мне срок, но не нашли ничего... Точнее, они деньги у меня нашли, и я их теми деньгами зацепила. Такое натворили вокруг того!
Но на следующий год, в 1977-м, они были исключительно добры: дали мне свидание, сколько я хотела, и не обыскивали меня, и Валеру не обыскивали, такое прямо, что я думаю: это не к добру. Только я уехала — через месяц они взяли Валеру на этап и привезли в Киев. Показать, что они могут быть добрыми — посмотрите: с работы вас не увольняем, вот какое свидание дали, вот, пожалуйста, пусть напишет покаяние — и будете вы дома. Разве такое не подкупит? Сын будет возле меня, прекратятся мои поездки в тот ужас: когда едешь и туда, и обратно возвращаешься — так не знаешь, что тебя ждёт каждый раз. Он будет здесь, будет лечиться, будет жить. Ну, не пойдёт он в газету работать — будет переводами заниматься, да не будет этих страданий с милицией. Они знали, что делали...
Итак, в 1977 году его привезли сюда как раз на день рождения, 16 сентября он был в Киеве. Собственно, его привезли где-то 10 сентября, а может, и 14-го, но именно на день рождения мне сказал его воспитатель — такой Василий Васильевич был, очень пунктуальный и приятненький. Сказал, что «Валерий здесь, вы можете ему что-то передать». Я стала носить ему передачи. Они мне за время его пребывания здесь, за полгода, дали, наверное, с десять свиданий — представляете? Я могла приходить и ставить перед ним и мёд, и творог, и всё. Мы сидели друг перед другом, а там только кто-то ходил — что хочешь говори, только уговаривай его.
Нет, не полгода, только месяца четыре. А как убедились, что он не кается — всё, только письма. Я в письме пишу Валере, что буду ещё просить, — «Не надо, мама, уже хватит». Но где-то восемь свиданий у нас с ним было.
В.В.Овсиенко: В результате этого было написано то знаменитое письмо к матери?* *(От 20 октября 1977 года. См.: Валерій Марченко. Листи до матері з неволі. Составитель Смужаница (Марченко) Н.М. К.: Фундація ім. О.Ольжича. – 1994. – С. 253-255).
Н.М.Марченко: Да, и то письмо тогда было написано. Из-за чего прекратились эти свидания и всякие мои, так сказать, привилегии — они увидели, что Валера хотел передать мне о Киселике. В их присутствии. Они нам создали такие условия — посмотрим, как ты будешь уговаривать. Я его уговариваю, а он мне такую скрученную «ксивочку» тычет про Киселика. Я ему показываю глазами на них, а он чётко: бери. Я её взяла и запихнула в мёд. Потому что они мне вернули тот мёд и сказали, что мёд принимать не будут. Вот я её в мёд. А они пришли и сказали, что забирают мёд. И изъяли. А потом меня через неделю вызывают — то да сё, уже не помню, что, а потом я глянула — за занавесочкой стоит моя знакомая баночка с мёдом. Думаю: стоп, это они мне сейчас будут тут... Отказываюсь — я ничего не знаю. Они начали меня обвинять, что я завернула в свой платочек «ксивочку» и положила в мёд, потому что хотела забрать с собой. Ведь они же отказались передавать мёд, вот я и думала тот мёд забрать с собой. И уже в сумку его поставила, а они говорят: «Вы хотели мёд передать? Давайте, мы его заберём». Говорю: «Да нет, он уже не хочет мёд». — «Нет-нет, давайте». Я сумку к себе, а они к себе, и всё-таки забрали у меня тот мёд. Ну как я скажу: «Нет, я вам не дам»? «Нет, дайте мёд сюда». Тогда они меня не обвинили и Валере ничего не сказали, а через неделю вызывают и говорят: «Вы хотели передать». — «Ничего подобного. Это вы подсунули». Тогда они прекратили всякие уговоры.
В.В.Овсиенко: Вы не оставили им надежды?
Н.М.Марченко: Да, я не сделала того, о чём они просили. Так оно и прекратилось.
Что я вам ещё скажу? После освобождения Валеры — я имею в виду освобождение до ссылки, потому что ссылка — это уже было большое облегчение, — я была счастлива в Казахстане. Во-первых, у Валеры было полно свежего молока. У него был очень хороший майор — Дерминкулов, казах. Он прошёл фронт, прошёл Украину и был очень симпатичный казах. С ним обо всём можно было договориться. Он не устанавливал над Валерой такого жёсткого контроля, и Валера свободно себя там чувствовал. Там, в Казахстане, у него появились очень интересные очерки — такие интересные, почитайте. «Одеколон во флаконах» — ой, интересный очерк! Это о двух бомжах, как они ведут строительство в Советском Союзе. Их же туда выслали на перевоспитание, а они там строительство устроили, делали кочегарку для больницы. Очень интересно написаны его очерки. И вообще он там был такой утверждённый и размагниченный, что если бы он там остался, то, может быть, они бы его и не тронули больше. Хотя кто знает — Попадюка же там, в Саралжине, арестовали.* (В. Марченко был в ссылке в с. Саралжин Актюбинской обл. с июля 1979 по май 1981 года. В июне 1981 его «тёплое место» занял Зорян Попадюк. Здесь он 2 сентября 1982 года был вторично арестован по обвинению в проведении «антисоветской агитации и пропаганды». — Ред.)
Я хотела, чтобы Валера там остался — там было спокойно. Но он не хотел. Он говорил, что покоя нигде нет — всё равно он будет тянуться в Украину. Вот смотрите, на столе — это всё переводы Валеры. Я сейчас готовлю их с помощью Славы Глузмана — может, удастся их опубликовать. Я нашла такой интересный материал Валеры, который в первую книгу не вошёл. Там будут не только переводы, но и неопубликованное. Там будет и о его пребывании в Саралжине, и о том, как он рвался в Москву как в место, через которое есть возможность передавать информацию.
Знаете, его заявления дикторам «Голоса Америки» — даже не заявления, а неофициальные письма, такие тёплые, такие дружеские, с очень интересными советами, как сделать передачи «Голоса Америки» на украинском языке интереснее. Не «Свободу», а «Голос Америки» — там Савчук и ещё двое, каждому он писал отдельно. Вот, говорит, я в Казахстане, в ссылке, постоянно вас слушаю. Вот была такая передача — стоило бы то и то в ней сделать, и дальше его совет как журналиста. Это интересно, надо бы эти письма сюда дать, я их тогда как-то не нашла.
Такая вот была моя жизнь. Итак, я осталась с Василием Ивановичем.
В 1981 году Валерий вернулся — это был второй день после того, как открыли тот памятник «Мать-Родина» — знаете? Что на Печерске. А Валера вышел из поезда — такой красивый, такой сияющий. Я уже говорила, что он в Казахстане не был морально подавлен, никто за ним там не бегал, никто за ним не следил. Хотя, как он пишет в одном из очерков, когда он лежал там в больнице, у него украли транзистор — так там возле него крутились. Ему там тоже нелегко было, но это же нельзя сравнить с Киевом. Из Казахстана он заехал в Москву — по-моему, два дня пробыл в Москве, увиделся с диссидентами, а потом приехал в Киев. Первое, что он сказал: «Мама, а чего же ты ничего не сказала, что там такой памятник отгрохали?» Говорю: «Я и сама не знала». Он говорит: «Так смешно было — мы переезжаем через Днепр и смотрю...»
Тут я хочу прочитать такие хорошие слова Валеры. Вот здесь, где я заложила. Это когда он в ссылке был, он так скучал по Киеву, так рвался на Украину: «Тот марченковский островок с вечным видом на Днепр стал для меня хорошим терапевтическим средством». Он так рвался в Киев, так любил Днепр! Говорил, что когда поезд ехал по Украине, он от окна не отходил.
В.В.Овсиенко: А сюда, на улицу Челябинскую, когда вы перебрались?
Н.М.Марченко: Мы построили эту квартиру в 1983 году, и вот-вот она должна была быть готова, так Валера говорит: «Я пойду с вами». А я говорю: «Да мы не будем здесь жить — мы эту квартиру и нивскую квартиру обменяем на трёхкомнатную и Марьяне однокомнатную — или с соседями, или отдельно». Он просился только с нами. «Я буду с вами, мама, мне не надо отдельно. Я себе планирую — может, я куда-то поеду?» Он не был уверен — а может, был уверен в том, что ему снова суждена дорога туда.
В.В.Овсиенко: А сколько он пробыл здесь?
Н.М.Марченко: Два года и пять месяцев. Мы сюда ещё не перебрались, как его во второй раз арестовали. Но ведь какая мразь, какие же они коварные, какие они мерзкие во всяких мелочах. Вот я переписала на Валеру ту квартиру на Нивках. Василий Иванович себе здесь кооператив оформил. И телефон на Нивках я перевела на Валеру. И тут же я вывесила на столбах объявление: «Меняем две двухкомнатные квартиры на трёхкомнатную и одну комнату, можно с соседями». Только повесила на столбах — возле пединститута, что-то у меня их было пять или шесть, я от руки написала, потому что негде было и напечатать. А Валера и не знал, что я эти манипуляции делаю. Вывесила — и тут Валеру арестовали. Мы же ещё сюда не перебрались, живём все там, и его арестовывают. А это же я на него уже переоформила квартиру на Щербакова. Валера сидит на Владимирской, 33. Звонят: «Нам нужен Марченко Валерий». — «Зачем он вам?» — «Понимаете, он нарушил правила — на столбах и на стенке развесил объявления». Представляете, по всему Киеву наклеено на столбах и на стенах! «Вот мы сорвали — это нарушение, мы передаём дело в суд». Нарушение — это объявление о том, что меняется квартира. Говорю: «Это я вывесила». — «Да, но телефон-то на нём!» На Щербакова я уже перевела на него телефон, по которому я прошу звонить. Ну, так мерзко стало — уже сил нет! Какие мерзкие — мало того, что за каждым шагом следили, мало того, что поставили и прослушку, и подсматривали в квартире, мало того, что мне прохода не давали, что Василия Ивановича и меня тормошили на работе, пересматривая все наши бумажки, какие есть, — так ещё, когда он сидит, сорвать и гадость делать!
Вот такое паскудное государство — и никому не расскажешь. «У твоей бабушки неприятности были, у твоей бабушки такая судьба — почему она агитирует, что мы должны не допускать коммунистов к власти?» Ну, слов нет — люди искалечены до такой степени, что оно даже понимать не хочет, чего стоило то советское государство и чего стоила та коммунистическая партия со всеми её проходимскими делами! Ой, я не знаю — это словами не передаётся. Но ведь самое главное, что бывают и такие люди: отсидит 10 лет в зоне, выходит да ещё и славит Сталина! Были же такие, и не один, и не два. Это что — кому-то Господь даёт мозг, а у кого-то его выветривает, или как оно? Точно: одному в душу заходит Господь, а другому — нечистая сила. Эта нечистая сила так овладела этой страной — и не только Украиной, это же кругом, — сколько этих нацменов было надзирателями. Такое оно, что одубело совсем, издевается над человеком просто потому, что ему дана та кроха власти, тот автомат.
В.В.Овсиенко: На суде вы были только как свидетель?
Н.М.Марченко: Мы с Валерой поехали отдыхать в Закарпатье, потому что ему дали двухнедельный отпуск. Я говорю ему, чтобы оформил ещё на две недели за свой счёт. Он говорит: «Хорошо, я договорился — там парень за меня походит». Он же сторожем был в дендропарке — это такое научное учреждение, где выращивают деревья.
Так мы с ним поехали. Нам там родственники путёвку достали, мы с ним в санатории были. Он так посвежел, он так отдохнул! Я, бывало, выбегу — я ходила зубы лечила, ещё на какие-то процедуры, — выйду, а он над озером сидит. А глаза у него синие, он глаза так поднимет в небо — и такая у него тоска на лице! Он знал, что его арестуют. Как будто он в последний раз смотрит в небо...
Тетрадь с карандашом возле него, книга. Над Лесей Украинкой он тогда работал — хотел убедиться, была ли атеисткой Леся Украинка. Он так в небо смотрит-смотрит, лицо свежее, худой он такой, как всегда, но не измученный, свежее лицо. Он отдохнул там три недели. И смотрит на эту красоту закарпатскую. Мы там были в санатории «Солнечное Закарпатье». Попил минеральной водички. Это были последние дни. А потом он: «Да поехали, мама, домой». Мы не досидели до конца. Выехали из Свалявы и сразу приехали домой.
Приехали очень рано. Он сразу побежал на работу, говорит: «Завтра буду раненько». А у меня предчувствие, что будет что-то плохое, потому что и там же не давали нам покоя — и главный врач к нам постоянно приходил в палату, медицинские сестрички постоянно наведывались. Всё им было что-то нужно. Думаю: так в санатории их и не дозовёшься, и не добьёшься ни до кого — а тут такое внимание! Кроме того, ездили за нами. Бывало, приедут родственники с машиной, чтобы показать нам Закарпатье — они гостеприимные такие, Василия же любили очень, — возьмут нас, а за нами целый эскорт машин. А он так смотрит в зеркальце: «О! О!». А когда мы заехали к сестре Василия Ивановича, то у неё уже обыск сделали. Она: «Валера, были, спрашивали, кто у вас тут без прописки живёт. Так я говорю, что никто не живёт. Они осмотрелись кругом, ещё мне и здесь трус немного устроили». Валера говорит: «Это за моей душой». А потом, когда мы прощались с ней, я говорю: «Лена, мы к тебе не зайдём, из Свалявы будем ехать домой». А он так поцеловал её руку и говорит: «Простите меня, Елена Ивановна, простите меня». — «Да что, Валера, ты что! Я так тебя люблю. Ты что, дитя моё». А он ещё несколько раз: «Простите меня». Я подумала, что он словно навсегда прощается.
Так вот мы из Свалявы приехали, он утром пошёл на дежурство, сказав, что завтра рано будет. А меня в санатории обсыпало такой ужасной аллергией — из-за чего мы раньше приехали — это на нервной почве. Как только он ушёл на работу, я побежала к дерматологу. Он мне насоветовал там всего, я лежу, принимаю те лекарства, потому что врач посоветовал полежать, ничего не есть.
Я лежу, когда слышу — шкряб-шкряб в дверь. Думала, что это Валера ключом. Голову подняла: «Валерочка!» А он такой аж серый стоит — он знал, что это уже конец, и говорит: «Я не сам, со мной кагэбэшники». А их восемь душ ввалилось. И Василий ещё не ушёл на работу. Ввалились, начали обыск делать — такие глупости всякие, Боже, такая мерзость! Такое оно ничего не стоит. Подложили нам сочинения Чехова с печатью УНИИПа (Института педагогики) — «Какое вы имеете право держать книгу? Она у вас не зарегистрирована, мы уже проверили, что она не зарегистрирована в библиотеке, а она у вас здесь лежит». Я говорю: «Не знаю, это вы сами и подложили». А Василия Ивановича обвинили в том, что он документы Министерства образования вот здесь хранит: «Это вы дали — это вы дали ему, своему сыну, чтобы он отправил тот валуевский указ. Это у вас, вот у вас этот документ!» А он говорит: «Не было у меня здесь никаких документов». Это про тот «Валуевский указ».* *(Речь идёт о приказе министра образования УССР 1982 года об усилении изучения русского языка в школах Украины. В. Марченко отправил его украинской диаспоре с комментарием: «Высылаю свеженький Валуевский указ...» — Ред.). Они подсовывают сюда другие документы, не об усилении изучения русского языка, а какой-то там о проверке. Он говорит: «Да, это мои документы. Это из кабинета, но я их не брал домой». А они из кабинета взяли, положили здесь в тумбочку, что у нас под телевизором. Так сразу и вытаскивают — «О! Документы!»
В.В.Овсиенко: И знают, где искать.
Н.М.Марченко: Да. А он так на меня испуганно смотрит — может, я взяла? Говорю: «Бог с тобой, Василий, что ты! Это же, ты видишь, они подложили в тумбочку под телевизор, и сразу туда бросаются». — «Всё это вы дали, эти документы попали за границу. Вы этому способствовали!» Ещё они не знают, попали ли, потому что следствие же другие ведут, а уже говорят, что документы попали за границу. А Валера говорит им так: «Что-то ваша работа очень грязная. С запашком ваша работа. Что-то не то вы говорите: при чём тут мама, отец? Давайте со мной разбирайтесь, что вам тут надо».
И пошло — закрутилось, завертелось...
Валеру продержали в Киеве совсем мало. Они его арестовали 22 октября 1983 года, а 1 апреля 1984 уже отправили на этап.
В.В.Овсиенко: Так они и моё второе дело по 62-й статье делали: тяп-ляп, насобирали «достаточное количество» — и в суд.
Н.М.Марченко: Да — и 15 лет, и пошёл... А тут — врали до последней минуты.
Получила я от Валеры последний подарок — эти тапочки, они у меня есть. Когда-то Валера был на дне рождения у Семёна Глузмана. А его жена Ира сидела в таких тапочках, как у ненцев и других народов Севера, тёплых, из оленьего меха. Валера говорит: «Ой, какие оригинальные тапочки! Вот бы я своей маме на день рождения такие подарил!» — «Достанем!» А Ира такая услужливая, сказала, что достанет. Ну, 29 марта звонит мне сам начальник следственного изолятора КГБ Швец и говорит: «Нина Михайловна, мы для вас сюрприз приготовили. Вы будете довольны». Боже, у меня и сердце остановилось: выпустят Валеру? Знаете, это такое коварство... «Какой? Какой?» — «Придите, придите. Когда вы будете?» — «Думаю, что в одиннадцать». — «Приходите в двенадцать». Я за всеми консультациями к Славе Глузману ездила. Я прибегаю к нему и говорю: «Слава, меня вызывает начальник следственного изолятора Швец, и вызывает с такой радостью в голосе! Слава, может быть, что они выпустят Валеру?» — «Нина Михайловна, Вы такая наивная — он с радостью в голосе никогда не скажет приятную новость. Это какую-то подлость, какую-то очередную каку Вам будут делать. Кстати, нате Вам от Валеры на день рождения тапочки». Это было в марте, а я же в феврале родилась. «Ой! Как это случилось?» — «Ну, мы же пообещали, а это нам люди привезли, и мы хотели, чтобы Валера Вам вручил». Я за те тапочки, завернула и в сумку положила, говорю: «Что же мне делать?» — «Идите. Договорились — идите, узнаете, в чём дело, почему они Вас зовут».
И я, кажется, ничего ему и не взяла, потому что я не знала, что у меня с ним свидание будет. Прихожу, мне сразу одна дверь, вторая, и там уже в комнату свиданий Валеру заводят. «Ой, Валерочка, я же не знала, что с тобой свидание!» — «Да и мне ничего не сказали». Это, видимо, перед этапом они решили дать мне возможность с ним попрощаться. И они все четверо сидят близко. Они мне даже разрешили в этот раз и поцеловаться с Валерой. А перед тем давали свидание — так и не подпустили близко. А это я его поцеловала, и сидели мы с ним, говорили. «Можете говорить. Сколько вам — два часа хватит?» Валера говорит, что хватит два часа. Я говорю, что можно и больше — буду на него смотреть.
И мы так с ним сидели, говорили, он что-то иронизировал, а потом говорит: «О! Я и не знал, а оказывается, умер Андропов. Видишь, мама — переживаем, и переживём ещё. Ещё и не такое переживём! Мне очень странный сон приснился, и даже это был не сон — это явилось очень странное, потому что в сны я не верю, — но это был очень пророческий сон. Я буду дома, ты не волнуйся. Я буду через год дома. Ты знаешь, даже меньше, чем через год буду дома». Я так аж встрепенулась, думаю: что он такое говорит? И они так насторожились и смотрят. «Ты же видишь — я и не знал, а вот Андропов умер». Знаете, он так увязал это. «Буду меньше чем через год дома». Причём, это уже когда он выходил, мне сказал. А перед этим я что-то полезла за платочком и говорю: «Ой, Валерочка, от тебя подарок мне!» А он: «Какой?» И эти бросились — что же такое? Я достаю кулёк и тапочки. Он так дёрнул плечом. Говорю: «Ты же мне хотел эти тапочки подарить?» — «Хотел! И как оно?» Я ему рассказала, и мы оба обрадовались.
Вот у меня последний его подарок. Мне всегда он что-то дарил. Он был такой интересный, всегда что-то придумывал, что-то прятал. Когда в «Літературній Україні» работал, то там привезли какие-то дефицитные товары, и он такой махровый, очень оригинальный немецкий халат мне купил и почти полгода прятал, чтобы мне его на день рождения подарить. Там ещё была такая Заяц, их завотделом, так она говорила: «Ну, какой ты сын чудесный — это же надо: маме беречь подарок!» И этот подарок у меня хранится.
Это был конец марта 1984-го, 13 марта был суд, а 29 марта вот это последнее свидание. Потом мне прислали, что он вывезен в Явас 1 апреля.
В.В.Овсиенко: Это же в Мордовию?
Н.М.Марченко: В Мордовию, в Явас. Потому что я пришла туда и у начальника следственного изолятора спрашиваю. Меня же за вещами позвали, отдавали мне вещи. И он сказал, что уехал, всё нормально, через неделю он будет там, вот адрес, туда обращаться.
И начались мои терзания, начались муки — и телеграммы, и вызваниваю, а никто не отзывается. Я в Москву поехала, спрашиваю, куда его направили, а мне никто ничего не говорит. Короче, никто ничего не может знать, где он на этапе. Они-то знают, конечно, но сказать никто не хочет. Всё делалось для того, чтобы его в дороге уничтожить: 55 суток на этапе. После того, как я у него в следственном изоляторе побывала, как он мне сказал, как профессор из Института нефрологии сказала, что состояние у него очень плохое, что почки у него уже уничтожены, что жить ему осталось совсем мало. И они не хотели, чтобы он в стенах КГБ умер. Значит, на этап, пусть на этапе. И они ждали, пока с ним что-то на этапе случится.
В.В.Овсиенко: Это они хорошо знали, что в Мордовии уже нет особого режима — и умышленно везут в Мордовию. Между прочим, такое же и со мной было в 1981 году. Они меня тоже послали в Мордовию, потом ещё несколько этапных пересылок — 36 суток я ехал до Урала. А он 55?
Н.М.Марченко: 55 суток.
В.В.Овсиенко: Умышленно мучили.
Н.М.Марченко: Умышленно. Он мне из Казани прислал письмо. Обратный адрес — всё как положено. И я тут же, на второй день прилетела в Казань и стала искать ту тюрьму казанскую. Я пришла, вышел какой-то капитан и начал на меня рычать, как собака, как всегда: «Откуда вы узнали, что он здесь?» — «Я получила письмо». Он тогда быстро открывает дверь — две женщины там сидят, работницы. Он как обрушился на них в моём присутствии: «По какому праву он написал письмо?» — «По законному праву. Он доказал, что месяц он не писал». Месяц он отбыл, и это уже было в начале мая, даже больше, чем в начале. Так что по законному праву. «Надо было спрашивать! — на них рявкнул. — Нету его, нету!» И я подумала, что у этого уже есть «строжайшее» указание. «А где же мой сын?» — «По назначению поехал!» — «По какому назначению?» — «Не знаю!»
Снова я возвращаюсь в Москву, и вот начались мои «этапы большого пути», как я стала добиваться, где он. Они же делали так, чтобы его только убить, уничтожить, и чтобы я не знала, где. Они не говорили мне, пока я не сказала: «Я отсюда никуда не уйду, а сяду и на ступеньках буду сидеть, и всем, кто проходит, буду говорить, что моего сына убивают, причём убивает прокуратура по надзору за действиями КГБ. И буду говорить, как ваше учреждение, которое предназначено следить за законностью, уничтожает моего сына». — «Я не знаю, где ваш сын!» Говорю: «Вы снимете трубку и узнаете. Когда арестовать надо было моего сына, то это делалось в течение десяти минут. А теперь вы узнаете, а я никуда отсюда не уйду». — «Ну, хорошо, зайдите». Я зашла. «Я вам обещаю через три дня сказать». — «Нет, сейчас. Я не уеду, и всё». Такой был разговор. Потом он мне сказал: «Завтра и послезавтра выходной, а сегодня, видите, уже поздно. В понедельник приходите ко мне». Думаю: что ж мне два дня быть, когда у меня денег нет? Я бегом на самолёт, взяла денег... Да ещё и денег надо было! Деньги откладывались — как только Валеру арестовали, я откладывала деньги. Я страховала себя, а потом в это время моя мама умерла, у неё были сбережения. Она сказала: «Это тебе, для Валеры». И вот деньги у меня хранились. И что вы думаете? После всех этих пертурбаций у меня ещё на книжке с Василием вместе было восемь тысяч рублей — представляете? Это же огромные деньги, на которые можно было машину купить. И все они сгорели там, на книжке моей. А я же берегла каждую копейку! Ничего у нас не было, мы очень скромно жили и неприхотливо ко всему относились. А зарабатывали неплохо — у него была хорошая ставка, у меня тоже. Вот так.
Так я приехала, взяла себе вещи, которые мне надо, и в воскресенье вечером я уже снова мотнулась. Мне Василий Иванович уже ничего не говорил — он видел, что я безумная и всё равно меня ничто не остановит. А его положили с инсультом в больницу Калинина — это возле зоологического парка. И я бросаю своего мужа. Тут есть его земляк, они и сейчас ко мне заходят — она венгерка, а он закарпатец. Так я их попросила проведывать Василия Ивановича, потому что мне сейчас не до него. И они ходили, проведывали и с врачами договаривались. Я моталась за своим сыном, а они всё делали. Хорошо, что тогда уже Марьяна была замужем и ушла к тому своему Фе Тяму в общежитие, так хоть в квартире не полоскались без конца, а то так, что всё же на Марьяну, а она и к отцу больному не ходила — страшно.
И вот я моталась в тот ГУЛАГ в Москве. Пришла — такое глупое, такое оно глупое говорит мне! Он мне лекцию читает, «какая должна быть мать и какие отношения у матери с сыном должны быть». Он мне сидит читает лекцию, чтобы время тянуть. Говорю: «Я пришла к вам — где мой сын?» А он ни на один мой вопрос не отвечает. Это пока я попала в эту прокуратуру по надзору! А потом уже в понедельник, как я пришла рано-утром, в восемь часов я уже сидела на ступеньках, думаю: пусть думает, что я всё время сидела на ступеньках. Когда начинают идти, обходят меня, никто ничего не говорит, а я его уже и морду забыла, какой он. Вот не помню, какой он, только смотрю — а там двери всё закрыты и закрыты. Так я стала к одному ломиться. «Я ничего не знаю!» А я говорю: «Я сижу вот тут и сижу с пятницы — вы что, хотите, чтобы я повесила большую табличку на шею? Смотрите, чтобы потом не сказали, что я клевещу на вас». Клевещу — это значит, что радиостанции будут говорить. Тут он как-то встрепенулся — если «клевещу», то так вроде уже не надо. И тогда они меня приняли. «Езжайте в Пермь — он в пермской больнице находится».
Это было уже 23 мая 1984 года, пока я добилась, а вывезли его 1 апреля. Это 55 суток, это мной подсчитано. На 56-й день я только попала в Кучино. Я тут же самолётом из Москвы в Пермь прилетела, а мне ещё надо ту сумку где-то поставить. Мне кажется, что я уже тогда ездила за Валерой, никаких сумок не брала, ничего — только такую котомку, чтобы туда бросить что-нибудь. И я с этой котомкой туда же, на Клименко, 3, там «Учреждение ИС/1» — больница, тюремная больница в Перми. Я туда, а там Волощенко, начальник этой тюремной больницы. Он меня знал ещё с 1979 года, когда Валера там лежал. И он говорит (это в 1979 году): «Оригинал Ваш сын, оригинал! У меня и дома нет тех продуктов, которые он написал в заявлении». Смотрю, а у него на столе лежит заявление на украинском языке: гражданину Волощенко. Поскольку я болен и нахожусь в больнице вашего учреждения, прошу выдать мне такие-то и такие-то продукты: мёд, икру ещё там, ещё там. «Оригинал! Но я с ним говорил, он требует эти продукты. Откуда? В Советском Союзе нет таких продуктов!» Говорю: «Ну, так я вот привезла, пусть примут». Они тогда приняли и лимоны, и всё-всё-всё. Это был 1979 год. Не знаю, чем руководствовались — у них же не объясняется, кто чем руководствуется. Но это уже было перед самой его отправкой в ссылку.
А теперь вот я приехала и к этой, что в окошечке, говорю: «Мне надо узнать, есть ли Марченко Валерий. Он с этапа». Она посмотрела: «Есть!» Она посмотрела-посмотрела, сказала, что есть и захлопнула окошечко. Я снова стучу — «Я вам уже ответила!» — «Я вас прошу мне дать возможность встретиться с начальником». — «Кто это вас будет принимать?!» И снова хлопает. Я снова стучу: «Будет принимать, он по политической статье, его везли больше 50 суток. Я должна встретиться». Она видит, что я настроена так, думает, может, что тоже политическая. Она через некоторое время открывает окошко: «Марченко есть?» — «Есть». — «Выйдите на улицу, с вами будет начальник разговаривать». Не принимает меня в кабинете, а на улице. Выхожу — я его сразу узнала: он — полковник, в форме, синие околышки у него. Он говорит: «Я Вас узнал, я помню. Я Вам очень и очень сочувствую. Вы — мать-мученица. Его привезли сюда таким истощённым, таким истощённым, что на него страшно смотреть». Вы представляете, начальник вышел и мне вот такие вещи говорит. «Он побудет здесь, мы постараемся, но я Вам ничего не могу сказать, потому что он в ведении КГБ. Идите, на такой-то улице находится КГБ...» Я говорю: «Дайте мне хоть через стекло на него посмотреть». — «Я не имею права. Если Вам КГБ разрешит, я Вам его покажу».
В.В.Овсиенко: А он кто?
Н.М.Марченко: Начальник тюремной больницы, но не главный врач. Это Пермь, ул. Клименко, 3, учреждение ИС/1, его фамилия Волощенко. И он вот это мне такое сказал, я его благодарю, а он так на меня смотрит — видно, человек всё-таки, и я вижу, что он на меня смотрит с сочувствием.
Я бросилась в то КГБ, а у них какое-то заседание, они меня не принимают. А потом какой-то выскочил, «мотылёк» такой, я ему рассказываю, а он мне: «Да, конечно, пойдите. Я вам сейчас напишу, Вам дадут свидание». И он быстро мне написал, а потом: «Ой! Это нужно, чтобы начальник подписал. А где же начальник? Ой, на заседании! Это только завтра». Я прихожу завтра. «Вы знаете, нет». Они промариновали меня два дня, а я хожу, сижу там, но таки к начальнику попала. А он мне поставил графин с водой: «А вашего сына уже здесь нет — мы его отправили по назначению». Говорю: «Как же вы могли? Я вас прошу: не надо мне свидания, пусть он только будет здесь в больнице. Я не хочу свидания — пожалуйста, не надо!» — «Нет, мы его уже отправили. Мы не имеем права». Вот сволочи такие! Боже, как я их умоляла — я же ничего не прошу!
А тогда бросилась в медуправление, тогда бросилась в Красный Крест — везде очень вежливые, везде очень такие добрые. Малинина такая в Красном Кресте — такая сама доброта: «Ой, да как же! Они же подонки, да что же они делают! У нас же уничтожена вся интеллигенция, что же они нам оставляют? Они оставляют всё паскудное...» Что-то она мне говорила-говорила: да-да-да. У меня хранится копия заявления, с которым я обращаюсь к ней... Как ни умоляла, чтобы его назад в больницу поместили — я отказываюсь от свидания, я вас прошу, задержите его в Перми, пусть он побудет в больнице. — «Нет-нет, уже всё. Вот сегодня в 12 часов он уже уезжает поездом».
Я тогда мотнулась на вокзал. Жара была страшная! Это было где-то 24 или 25 мая, была страшная жара. Я под раскалённым солнцем стою и чувствую, что я прямо таю. И смотрю — воронок стоит и эти же конвоиры под козырьки там попрятались на привокзальной площади. А посреди площади стоит воронок, раскаляется на солнце. И я себе представляю, что сидит мой Валера там в этом «стакане», в этой клетке, под раскалённым солнцем, без воды, без ничего — и какая же там вода, и что бы та вода вообще и помогла? И думаю: ну что, рвануть туда — так меня тоже отгонят. Я же как-то себе зарабатываю «хорошее поведение», чтобы мне дали свидание. Ну что — меня сейчас тут откинут и скажут, что я скандалю и предупредят? А я же настроена за ним следом ехать. Я хочу сесть в этот поезд, куда его будут выгружать. Там оцеплено, туда не достучишься. Подхожу — нигде я билета не могу из Перми до Чусовой взять. Там же недалеко — там три часа, по-моему, ехать. Билетов нет — или уже предупреждение, или за мной кто-то вот так стоит и предупреждает? И, кажется, я вечером на соликамский поезд села — я уже не помню как, но я добралась до Чусовой, потом до Кучино доехала. Уже тоже не помню, как я туда добиралась — видимо, такси брала. Я в Кучино увидела, что переоборудовано — когда я ездила в 1977-78 году, то был один лагерь, а это сейчас такой он снаружи красивый, что и на лагерь не похоже. Потому что так стоит забор, тут двухэтажный такой дом, оборудованный хорошо. И я захожу туда — ковры, чистота. И эта свора, эта банда, этот нацмен — подскажите его фамилию... Капитан, он, кажется, умер...
В.В.Овсиенко: Долматов?
Н.М.Марченко: Долматов, Долматов. Ох, какая гадость, какой он хам, как он со мной разговаривал! Потом вызвали, потому что я стала настаивать, врача — Пчельников. Это мне уже потом Валера сказал фамилию этого Пчельникова, когда его привезли в Пермь снова. Это уже по дороге, когда уже его на смерть везли. Тогда я узнала, что это Пчельников. Как он мерзко со мной говорил! Я сказала ему: «Вы не врач!» — «А кто же я, по-вашему?» — «У него нефрит, он по дороге гибнет, он умирает! У вас хоть вода там есть?» — «Есть кружка, ведро». — «Ему надо элементарно смачивать..., ему надо после дороги принять...» Я уже не помню, что я говорила ему, но я его увещевала, как могла. — «А мне не обязательно знать, что такое нефрит!» Такой какой-то разговор. Он улыбается, что-то я ему говорила про совесть, про долг врача — я уже не помню. Но я знаю, что я была так возбуждена и на этого Долматова кричу: «Дайте мне свидание! Дайте на 20 минут, через стекло! Я у вас не прошу ничего больше». Потом стала тыкать этому врачу смородину. У меня всегда брали сушёную смородину, шиповник. Стала ему тыкать в руки, а он отмахивается, не хочет ничего брать: «Не положено!» Потом Долматов при мне снимает трубку, куда-то вызванивает, но всё-таки вызванивает, потому что я слышу там ответ — гудок сначала был, потом ответ. «Ну да, вот, вот, приехала, приехала. Ну так что — давать свидание?» А там, видимо: «Ни в коем случае!» А он: «Не разрешают». Такой довольный, прямо будто его озолотили. Я думаю: будьте вы прокляты, гады вы проклятые, вы же замучили моего сына! Я так себе представила...
Но самое главное, что это у них так: этот холл, где он со мной разговаривает, и окно — такое какое-то задрапированное, что не видно, что там делается. Потом уже, когда меня выводили, я по лестнице где-то в щёлочку смотрю — а там проволоки! А там эти же самые бараки и провода! Но тут, где «для посетителей» — оно замаскировано.
В.В.Овсиенко: Так это было в том доме, что на строгом режиме? Так-так, я знаю тот двухэтажный дом.
Н.М.Марченко: Это там, где подъезжает транспорт, автобусы, и там этот дом, комфорт, всё прямо как отель.
В.В.Овсиенко: Так-так, я знаю этот дом. Мы же, особый режим, были немного дальше.
Н.М.Марченко: Ну да, но это же, видно, их управление 36-го, они распоряжаются и теми, и теми...
В.В.Овсиенко: Так-так, это один лагерь, у них там два отделения? Строгого и особого режимов.
Н.М.Марченко: Ну вот так. А я смотрела, там эти провода. Боже, моё дитя после стольких мук попадает туда, и с этим быдлом! Оно со мной вон как говорит, а что же они вытворяют с ним?! Что же они его швыряют и что они с ним сделали?
Ну, я тогда сразу в Москву, в медуправление... Нет, сначала в Пермь вернулась, снова к этой Манаевой, прошу её, чтобы она вмешалась. Она: «Да-да-да, идёмте в медуправление». Мы в то медуправление пошли, она пошла со мной. Это начальник областного Красного Креста, такая «роскошная женщина». Мы пошли в медуправление, с кем-то там говорили: «Да-да-да, мы дадим ему медицинскую помощь, мы дадим». Туда-сюда, а потом я думаю: нет, вас мало, я поеду в Москву. Поехала в Москву в медуправление, меня принял кто-то там. Я говорю, что мне надо к Романову, к главному, к генералу Романову — это начальник медуправления МВД. «Нет-нет, если я с Вами побеседовал, уже Романову не положено». К Романову надо ещё какие-то две инстанции — как же их пройти? «В месяц один раз». Значит, я буду ждать три месяца, пока к Романову попаду. А от Романова мне уже было несколько ответов: «Такие не поступали». Короче, отрицание, что пока что медуправление к этому непричастно, потому что они не знают, где находится мой сын.
Я тогда пишу заявления и телеграммами на имя Черненко, который тогда Генеральным секретарём был, и Щёлокову — министру Внутренних дел, и в медуправление Романову: прошу вмешаться, сын в таком состоянии, прошу перевести его в Ленинградскую тюремную больницу имени Гааза, потому что так думалось, что там действительно его полечат. Тогда я пришла, наверное, в этот ГУЛАГ или как он теперь называется, потому что он же не ГУЛАГ называется, а областное управление мест заключения в Перми. Моталась туда-сюда, в Перми мне говорят: «Ну что же, в Вашей просьбе освободить по состоянию здоровья отказано, но вторую Вашу просьбу удовлетворили — мы его переведём в Ленинградскую тюремную больницу». Думаю: уже легче. И спрашиваю: «А когда?» — «Ну, может, сегодня — а может, завтра».
Я кручусь там. Я уже не помню, из каких каналов, но я знала, что вот сегодня его повезут... А, с двумя кагэбэшниками встретилась: «Когда?» Кажется, один сказал, что в час. Говорю: «О, так и я этим самолётом полечу!» — «Нет-нет-нет! Там мест нет, уже все места забронированы — нет! А зачем Вам — Вы езжайте в Киев. Зачем Вам ехать?» Думаю: ты мне будешь подсказывать, что мне делать! Я в аэропорт. И может быть, я была бы с ним в одном самолёте полетела. Но они тоже вокруг меня кружили, и мне билета не досталось. Я взяла на ближайший в Ленинград — не знаю, через несколько часов, или на другой день, уже просто забыла.
Взяла я билет на самолёт, прилетела в Ленинград. Прилетела ночью и стала искать, где же эта больница имени Гааза. Ой, интересная ситуация — прямо для романа! Я прилетела в аэропорт, уже поздно было, часов десять. Стоит этот павильончик справочного бюро. Нигде никого нет, а в справочном бюро светится. Я подхожу. Сидит молодой парень, «весёлый такой, очень компанейский, коммуникабельный». Я говорю: «Вы меня простите, мне нужно найти вот такую больницу». — «Да без проблем — вот Вы там и там пройдёте!» Говорю: «Вы знаете, уже ночь — не подскажете ли Вы мне, в какой гостинице лучше всего остановиться, чтобы я могла ближе к ней быть?» — «Да, скажу. Вы знаете, я заканчиваю работу, и я Вас проведу». И он крутится-крутится, где-то он пошёл, где-то позвонил. «Вы постойте здесь, постойте». Я его часа полтора ждала. Где-то часов в одиннадцать он меня забрал и привёл в неплохую гостиницу. С кем-то переговорил и говорит: «Нужно 25 рублей на взятку». — «Ой, это так много, это же большие деньги! Ладно». Даю ему 25 рублей. «Это не мне, это вот этой девушке. У Вас будет отдельная комната». Они меня поселили на втором этаже, очень хорошая комната, комфорт. И под окном — огромный такой козырёк, словно солярий, чтобы можно было туда пройти и на меня смотреть, что я там делаю — не подрываю ли Ленинград? И он мне рассказал, как найти больницу — это по Невскому проспекту, кинотеатр какой-то назвал, потом пойдёте на такой переулочек, потом выйдете. Но он меня специально запутал, чтобы я ходила долго. Я на второй день пошла, но гостиницу я забронировала на неделю, деньги у меня были.
Я забронировала место и потащилась искать. Я обошла весь Невский проспект — никто не знает. Я всякими неправдами, я возле церкви была — там большой кафедральный собор Александра Невского, — я и там спрашивала, но никто не знает. Потом случайно на какую-то женщину наткнулась — оказывается, не в ту сторону, а туда и туда. И где-то под конец дня я таки пришла и нашла эту тюремную больницу. Ой, какие страдания!
В.В.Овсиенко: А где же та больница в Ленинграде? Мне казалось, что она где-то под Ленинградом.
Н.М.Марченко: Нет-нет-нет, в Ленинграде, по Невскому проспекту. Это надо выйти на станции Александра Невского, потом идти на Боткинский переулок — я уже потом там тропинку протоптала, так знала. Недалеко от больницы — кафедральный собор Александра Невского, большой такой. И старое кладбище с древними памятниками. Это кладбище для аристократов. Я бывало, как выйду, то сяду и смотрю — и на кладбище, и на церковь.
Но я к чему говорю? Этот мой опекун, что из справочного бюро, стал ко мне так часто прибегать, такой молодой парень, стал мне изображать Брежнева, так закладывал язык за зубы, чтобы я смеялась, чтобы мне было весело, чтобы мне было хорошо, а я сижу, смотрю на него и думаю: «Когда ты уйдёшь, что ты хочешь, что ты хочешь от меня?» Но это одна сторона.
Проходит где-то полгода, мы уже здесь в этой квартире жили, я или Василий включаем телевизор — это было уже после смерти Валеры. Ленинградская студия показывает его и он клеймит позором диссидентов — это продажные, это подонки, он с ними был связан, начиная с семидесятых годов, он рассказывает, с кем встречался, как он с Сахаровым в Москву ездил, он всю подноготную рассказывает о диссидентах и последними словами их обзывает: «Я понял, что это — это мерзавцы, которым не нужна родина». Эта морда сидит в телевизоре — это тот, кто меня опекал, в справочной кабине сидел! Это же надо было посадить его, чтобы меня ждал. Ну, какая работа!
А.П.Кислый: Они всё правильно рассчитали: если везде всё закрыто, то человек будет идти туда, где светится...
Н.М.Марченко: Ну да. Но будто я им так нужна? Да уже же уничтожают Валеру, уже же уничтожают — ну что вы ещё от меня хотите?
А.П.Кислый: Чтобы не было лишних встреч с кем-то другим, чтобы Вы, не дай Бог...
Н.М.Марченко: Нет, Толик, это необъяснимо. Всё, что они делают — это не объясняется ничем... Это такая дьявольская машина была заведена. Вот дьявол вселяется, чтобы только крутить, крутить и всякую гадость делать.
Там, в Ленинградской тюремной больнице мне дали с ним свидание второго октября. А седьмого или пятого он умер. И я ему ещё сказала: «Уже есть указание Романова, чтобы тебя по состоянию здоровья освободить. „Актировать по состоянию здоровья“. По акту его уже списать как негодного. „Вот это они могут сделать“, — это была такая его фраза».
К Романову я, конечно, таки добилась. Ездила в Москву. Он сидел, обложенный бумагами Валерия Марченко. Я видела: Марченко, Марченко, Марченко. Это были для меня бумаги, так я поняла. «Всё в порядке, едьте, его актируют по состоянию здоровья». Я ткнулась в бумаги, а он вот так раз — и перевернул. А возле него полно сидело его помощников. Один полковник говорит: «Проведите». Я так стала благодарить его, а он: «Он актирован, едьте в Пермь, в Ленинграде забирайте его. Он актирован, это я вам говорю». — «Так вы мне дайте какую-то бумажку или что?» «Нет-нет, там всё известно, едьте, он актирован». Вот такой был ответ генерала, начальника медуправления МВД.
Я еду. У меня сердце заходится, я ещё и Алле позвонила, что-то ей сказала и, по-моему, Славе Глузману позвонила, что-то ему говорила из Москвы, потому что поезд был позже, так что у меня была возможность. Я им говорила, что всё в порядке, а Алла говорит так: «Что-то не то. Не дали никакой бумажки: едьте, уже он актирован». А я приезжаю в Ленинград, а они ничего не знают. «И знать не знаем, и никаких указаний нам не было». — «Ну как же, я была у Романова». — «Нам неизвестно, идите». В КГБ добиваться — а приставили мне молоденького такого лейтенанта, чтобы он со мной связь поддерживал. «Вот видите, в Перми вам пошли навстречу, а вы тут же клевещете, вы тут же дали ложную информацию за рубеж». — «Я ничего не давала». — «Значит, вы друзьям давали, друзья... Нина Михайловна, будем с Вами ссориться — ни одного свидания Вам с сыном не дадут, потому что вы подвели Пермское управление, а теперь вы нас можете подвести. Нет-нет, если будете молчать, дадим». — «Буду молчать, буду молчать, дайте мне свидание». Клянусь, что буду молчать, и тут же еду, Славе рассказываю, Ире, Алле по телефону рассказываю, какие условия. Нет, не так было. Я сказала: «Ни за что». — «Дайте честное слово». — «Даю честное слово — говорить не буду». Я прихожу в гостиницу, Слава мне звонит, потому что я ему дала телефон. Звонит: «Нина Михайловна, как дела?» «Слава, ничего не буду говорить». — «Скажите, как дела!» — «Слава, ничего не буду говорить». — «Вам запретили?» — Я молчу. — «Вам запретили?» — «Да». Уже пошёл «голос»: запрещают говорить, в тяжёлом состоянии. И этот же мне: «Вы опять сказали». «Я ничего не говорила! Я вас прошу, дайте мне свидание».
Так они тянули, до второго числа не давали мне свидания. Было указание двадцать третьего или двадцать четвёртого «актировать по состоянию здоровья». И я уже планировала, как я его буду везти. Ой... И всё. Так они дотянули, а я в КГБ не могу попасть, я прошу этого лейтенантика, а потом я его перестала просить, сама ворвалась в Ленинградское КГБ и кричу: «К начальнику КГБ, к начальнику КГБ — прошу, пусть примет!» Я захожу, их четверо сидит. Сидит начальник КГБ, морда такого махрового чекиста: «Что вы к нам с претензиями? Едьте на Украину, в Киев едьте, а то, видите ли, они там будут хорошие, они там будут дисциплинированные, а мы тут ихние грехи должны расхлёбывать!» Это при мне он говорит. «А то они чистенькие там будут, а мы здесь за них будем отвечать! Только они распоряжаются — там ваше КГБ». — «Нет, — говорю, — ни вашего, ни нашего, есть КГБ Советского Союза. Я от вас требую, чтобы вы выпустили моего сына, поскольку есть указание начальника медуправления». — «У нас нет такого указания, мы не имеем права». — Так они мне ничего и не пообещали. Видно, из-за того, что я там кричала, что я там крутилась... А может он уже и умер. Или умирал. Из-за этого мне этот начальник ничего не сказал. Но видел, какая я вся возбуждённая. Ещё и ленинградский таксист, который меня вёз в КГБ, сказал: «Когда же мы их отстреляем, гадов?»
В.В.Овсиенко: Так это было городское или областное управление?
Н.М.Марченко: Это областное. Областное управление КГБ. Но до того у меня были разные встречи в Ленинграде, хоть я там у ворот всё время выстаивала и ко мне подходил этот такой педантичный лейтенантик с усиками. Я уже не помню, как его звали, он на два года моложе Валерия, я так установила, раззнакомилась с ним. Он мне всё что-то обещал, но он же пешка, что он там может. А начальнику КГБ я говорю: «Не выполняется указание начальника медуправления Романова, есть же такое указание — в чём же дело, чего же вы не отдаёте?» Но это я так сейчас говорю, а что уж я им там кричала, что говорила — я уже не помню, но я от него вышла, а этот таксист сидел и ждал меня. Я же с ним рассчиталась. Говорю: «А вы всё здесь сидите?» — «Да, я вас назад отвезу, не надо мне денег, не надо, я Вас назад...» Такой очень душевный человек. Я говорю: «Ой, это опасно...» — «Да, мне плевать». Знаете, когда человек не сталкивается с тем, то ему наплевать. И он меня отвёз назад к тем воротам, и я снова пробиваюсь, и снова меня никто не принимает. «Да никого уже нет, да то-то, то-то...»
Никто меня принимать не хочет, никто мне ничего не говорит. Тут Алла приезжает, приходит туда — ей Дора Аркадьевна сказала, где я, потому что меня же выселили из гостиницы, я уже им почему-то не нужна была. Я ей снова предлагала взятку — она не захотела. И в какую гостиницу ни приду — меня не берут. Хотели, чтобы я показала какие-то свои связи. Думаю, да как-то будет, как-то на вокзале переночую. А ко мне к воротам пришла такая Дора Аркадьевна Козачкова. Слышали о таком — Козачкове, который в Чистопольской тюрьме сидел? Долго он, где-то лет восемнадцать сидел, ленинградский еврей. И Дора Аркадьевна — такая симпатичная женщина, у неё огромная комната в коммунальной квартире, вся увешанная картинами, причём оригинальными картинами великих русских художников. Вот, говорит, моё богатство, за всю мою жизнь нажитое. Сам Андропов посылал к ней, там какие-то картины у неё конфисковали, пообещали, что сыну какое-то облегчение будет. Сейчас она в Америке. Говорят, что ещё жива, но она намного-намного, лет на двадцать старше меня. Она меня очень просила — я так не хотела ни с кем общаться, не хотела ни с кем разговаривать. Не из-за того, что боялась — мне лишние разговоры не нужны были. У меня тут одно, зачем мне эти... А она меня прямо потащила к себе. И так я уже у неё жила, наверное, дней десять. Потом Алла приехала прямо к этой Козачковой, она её направила ко мне. И Алла была там возле меня. Мы пробовали узнать, у какого же окна узнать… Там же уголовники, они из окон посылали записки своим девушкам, женщинам. Летит такая вот трубка...
В.В.Овсиенко: Коня, коня посылают.
Н.М.Марченко: Да. Думаю: Боже, если бы это мне от Валеры! Я эту девушку прошу: «Спроси как-то про этого». Но никто, конечно, не мог ничего спросить. Мы с Аллой стали возле той тюрьмы крутиться, чтобы узнать, в каком он окне.
А.П.Кислый: Терезка тоже была?
Н.М.Марченко: Терезка позже приехала, с Василием. Они приехали, когда Валера уже умер. А мы с Аллой крутимся там, когда вдруг выходит к нам один в штатском и женщина — такая паскудная, такая черноротая, такая мерзкая: «Что вы крутитесь, воровки, да? Хотите обворовать?» Алла говорит: «Кого? Заключённого украдём, что ли?» Она: «Уйдите отсюда!» Так мы уже потом задним числом поняли, что он умер. Уже не давали возможности, чтобы просочилась хоть какая-то маленькая информация о нём.
Очевидно, он умер пятого октября. А крутились, крутились и ничего не могли узнать. Потом Алла принесла десять пачек сигарет и дала их тому стражнику, что при входе, и говорит: «Пойдите, узнайте: Валерий Марченко, в таком-то отделении». Я уже забыла, в каком он там отделении лежит. Этот стражник приходит такой весёлый: «Уже ходит, уже ходит, ему уже хорошо, он уже ходит». А у нас так, и у Алки и у меня, языки попримерзали: «Как ходит? Не может такого быть!» А я говорю: «Может быть. Ты знаешь, вот мне легко стало. Вот он сказал — и мне легко стало». Я говорю: «Алла, пошли в церковь». Какое-то у неё там дело было: «Ты иди в церковь, а я...» Куда-то она пошла по этому делу. А: «Пойду позвоню. Ты иди в церковь, а я пойду позвоню». Она пошла, а я пошла в церковь. Я стала там, плиты такие огромные, потому что это же давняя церковь, где-то, наверное, XVIII века, со строительством Петербурга. Древняя церковь, Александра Невского.
Я стала, окаменела на тех плитах и так молюсь. А записку передала священнику «За здравие». Деньги ему передала «за здравие». У него было несколько записок, а он только про Валерия: «За здравие заключённого Валерия». Я думаю: «Как же он хорошо молится!» И было такое ощущение, будто возле меня ангел-хранитель стоит, и я прямо Валеру почувствовала. Думаю: «Как бы ни было, а что-то так легко, ну так легко! Наверное, Валере полегчало, наверное ему уже стало лучше». Алла — та умом почувствовала, что не может быть, потому что уже и почки были съедены. А я никак той мысли не допускаю, потому что почему же мне так легко? Такое вот ощущение, что рядом со мной стоит Валерка. Это не передаётся ничем. А все лики святых вокруг меня светятся, все смотрят на меня, а возле меня Валера, и мне легко, ну так легко! Потом уже, как я всё это анализировала, то думала, что, наверное, он умер, а душа же так рвалась из той тюрьмы, из той грязи, и он прямо возле меня оказался…
Только через четыре дня после этого, девятого числа мне сказали, что он умер седьмого числа. А я стала анализировать, думаю: наверное-таки пятого он умер. Они тянули, врали, пустили они меня к главному врачу, к начальнику тюремной больницы — это женщина, а врач мужчина, и они так осторожно, такие внимательные, такие хорошие. Сказали мне, что он умер. Я говорю: «Покажите мне». — «Да ну, зачем показывать, мы уже вскрытие сделали, почек там нет, почки съедены полностью». Я там что-то кричала, всех проклинала, КГБ проклинала, что-то такое кричала. Я знаю, что я проклинала… Будь они все прокляты!
А потом я в Финляндию позвонила. Сидит в аэропорту мой Василий Иванович, сидит Алла, уже в цинковом гробу где-то там они Валеру упаковывают в самолёт. А я говорю Василию, чтобы он не волновался, я только в туалет зайду. Пошла — и за пять минут уже в Финляндию позвонила, сказала, что я везу гроб с Валерой. Кричала в трубку этой своей знакомой: «Будь они прокляты!» Слышу, она плачет: «Они проклятые, они действительно проклятые, им так это не пройдёт, смерть Валерина им не пройдёт! Будь они все прокляты, недаром я выехала из этой проклятой страны», — так она меня... Я пришла, а Василий даже и не догадался, что я столько выкричала в телефон за рубеж. А от Ленинграда до Финляндии недалеко и такая хорошая связь была. Только набрала — и на неё наткнулась.
А когда начальница мне сказала, что девятого числа, то говорит: «Ну что ж, будем хоронить здесь, потому что он умер седьмого, положат его тленные останки. Будем хоронить его здесь». — «Ни в коем случае! Я его забираю с собой, и не думайте, я его вырою прямо из могилы!» Что-то примерно так оно кричалось. «Вы что — будете его забирать?» — «Даже разговора о Ленинграде быть не может! Я его забираю домой!» — «Ну, тогда пишите заявление». Я написала заявление, куда — уже я не помню, по-моему в КГБ на имя начальника, что прошу выдать тело сына, я его везу в Киевскую область — Украина, Киевская область, село Гатное, похороню рядом с родителями.
И я стала каждый день ходить. И не просто приду и ушла — я пришла и стою, и жду ответа, и снова стою. И продолжались мои хождения! То нет цинкового гроба, то нет ещё распоряжения, то того, то того. Наконец тринадцатого числа они мне разрешили зайти. Зашла я, Алла и Василий, а Терезе не разрешили. Я сказала: «Тереза, езжайте домой и организуйте похороны, договоритесь со священником в Покровской церкви на Куренёвке». И она поехала, потому что ей не дали разрешения, а тёте Алле, отцу и мне разрешили. Когда мы зашли, Валера был почти лысый, были такие большие залысины, а тело было, как мощи в Освенциме. Я этому Романову, когда была у него, так и говорила: «Вы ездите на экскурсию в Освенцим, так можете поехать моего сына увидеть».
В.В.Овсиенко: Какая-то одежда на нём была?
Н.М.Марченко: Они уже надели на него тот костюм, что я передала, вышиванку, туфли не взяли, а тапочки какие-то чёрные, нескладные. Это были не мои тапки — это Алла что-то купила. Или в носках, я уже не помню.
А.П.Кислый: Но ведь потом ещё вещи переслали?
Н.М.Марченко: А вещи уже потом прислали, и телогрейку. Я эту телогрейку отдала в исторический музей. Был он одет в тот новый свой костюм, и вышиванка. Это всё Тереза привезла, когда с Василием ехала, потому что я же когда звонила, то просила привезти. Я была уверена, что отдадут. Хоть они мне до последней минуты отказывали, а вот такое было ощущение, что они неспроста тянут — значит, решается, и чтобы от меня отвязаться. И я из-за этого каждую минуту звонила. Я так и Славе говорила, звоню по телефону и говорю: «Слава, побольше говорите, побольше говорите, потому что не отдадут». И вот они, евреи, вызванивали кругом.
А.П.Кислый: Они знали, что Валерий умер?
Н.М.Марченко: Знали, пятого числа уже кто-то информировал.
А.П.Кислый: Я же слушал радио и записывал на магнитофон, у меня даже те записи ещё есть. Помните? «Голос Америки» всё время передавал...
Н.М.Марченко: Да. Уже пятого числа кто-то сообщил, очевидно, кто-то из них, из работников тоже был как-то связан. Кто-то дал информацию раньше, потому что я ещё думала, что он жив. Потому что мы с Аллой позвонили к нашей Лесе. Я стою и говорю, что очень плохо Валере, это только после выходных дней, наверное, увижусь с главным врачом. А слышу, как Леся что-то Алле говорит. Алла: «Ну, Нина этого не знает». Я говорю: «Что?» — «Да не знаю, не знаю». Впоследствии она мне призналась, что Леся ей сказала, что сама слышала по радио, что Валерий умер. А Алла говорит: «А мы не знаем, мы не знаем». Так что они раньше знали. Наверное, пятого, но это уже не имеет значения. Официально они написали, что седьмого числа, от уремии.
В.В.Овсиенко: А как перевозили?
Н.М.Марченко: Он всё время был в этой тюремной больнице, а мы бегали за цинковым гробом. Но нам бы он не достался, тот цинковый гроб, потому что всё время «не было» цинка в Ленинграде, пока я не подняла крик-шум. Они приставили кагэбэшника — спокойного, уравновешенного, видно, в чине каком-то, — и тот пошёл с нами туда, где цинковые гробы делают, в ритуальную службу, и так быстро и очень дёшево сделали. Я ещё говорила: «Алла, сгребай, какие у тебя есть деньги, что-то там Василий одолжил — давайте сгребайте, потому что нам денег не хватит. А нам что-то очень дёшево, кажется, всего 15 или 19 рублей гроб стоил. И больше ничего — мы за один только гроб мы заплатили, а остальное всё они делали. Он лежал в деревянном ящике, когда нам дали свидание. Алла принесла 20 свечей, и мы все эти свечи вокруг него поставили, свечечку ему в руки дали, а цветов, кажется, и не было — это потом уже. Вот такое.
В.В.Овсиенко: Потом как — самолётом?
Н.М.Марченко: Потом гроб в деревянный ящик положили, деревянной крышкой накрыли и не забивали. Мы в автобусе ехали туда, где запечатать должны были. Потому что не тут его запечатывали в цинковый гроб, а где-то возле аэропорта. Когда привезли туда и когда они должны были запечатывать, я говорю: «Ребята, откройте крышку». Они открыли. Потому что думаю: мало ли что — вдруг они закроют, а его уже там нет? От них всего можно ожидать, от этих кагэбэшников. Так они накрыли деревянной крышкой и при нас забили гвоздями. Потом они цинковый гроб при нас стали запаивать. Ещё этот кагэбэшник сидит... А, он сидел, этот кагэбэшник, когда мы прощались. Когда я плакала, то на него глянула и думаю: вот эта морда — так Валера вас ненавидел! А он сидел и плакал. Я почти сразу прекратила сама рыдать, потому что я глянула — а он сидит плачет, этот кагэбэшник. Вот такие повороты. Он так сочувственно ко всему этому относился! А Василий мой — ты же помнишь, в каком он состоянии был, — а Василий ему берёт и тычет трёшку — ты представляешь? А он: «Что вы делаете? Что вы делаете?» Я говорю: «Василий, прекрати!» А этот ко мне: «Пожалуйста!» А Василий говорит: «Да я вам так благодарен, что вы нас сопровождаете». И трёшку ему даёт...
Они при нас стали запаивать. И эти ребята говорят: «Вы смотрите, мы при вас запаиваем — видите, видите?» И мы с Аллой — по-моему, фломастер у Аллы был, так мы по всем уголкам написали: Марченко, Марченко, Марченко. И ещё крестик в одном конце, в другом. И я подошла: «Ребята, — говорю, — я вам так благодарна». Даю деньги — «Нет, нет». А они же такие, видно, хапуги, видно, берут здорово, потому что там же есть на чём брать. Но когда я предложила, то: «Нет, нет. Вы от КГБ, мы не будем брать. Вот он стоит, кагэбэшник». Так что 19 рублей стоил гроб, а потом мы в самолёт. И в самолёте тоже билеты были недорогие. Нам те билеты кагэбэшник принёс — мне, Алле, Василию.
А.П.Кислый: Тот, что плакал?
Н.М.Марченко: Да, этот, что сопровождал нас. Я говорю: «Вы с нами поедете?» — «Да нет». Я так поняла, что там будут где-то «со стороны» сидеть.
В.В.Овсиенко: Там обязательно были.
Н.М.Марченко: Да, были там. Мы раненько, где-то в полчетвёртого утра, были в Борисполе.
В.В.Овсиенко: Какого числа?
Н.М.Марченко: Четырнадцатого, на Покров.
В.В.Овсиенко: И вы сразу в церковь его повезли?
Н.М.Марченко: Аэропорт я уже не помню. Я только знаю, что мы все были чёрные, все чёрные. У Василия то чёрное пальто, а мне Алла платок чёрный дала. Я уже не помню, как в полчетвёртого мы прибыли в аэропорт. Я же Вам рассказывала, что я ещё из ленинградского аэропорта позвонила в Финляндию. Я так хорошенько смотрела, не идут ли за мной — нет, никого, они, видно, меня проморгали. Ну, во многих же вещах сила Божья есть, знаете... Потому что я вернулась, возле Василия села, а потом Алла говорит: «Да вон они сидят, они нас не отпустят, они будут сопровождать». Может, и из киевского КГБ приехали, чтобы сопровождать.
Мы приехали в полчетвёртого утра. На Покров, 14 октября, были в аэропорту. Вышли, а я же не иду, пока гроб не вынесут. А потом я уже не помню, как мы там смотрели. «Вон он стоит, идите, вы пройдите, а мы потом принесём». Кто-то там руководил. А потом смотрю — при входе стоит группа: и Пронюк, и Сверстюк, и Лиля Сверстюкова с огромным венком, такой под терновник она сделала, с калиной; и Леся, и Оксана наша. Это всё в аэропорту. Их так немного. Только слышу: «Вон Нина, вон Нина». Мы идём как в тумане, ничего не помню. А потом вижу: стоит машина, в машине цинковый гроб, видим, что сбоку «Марченко» написано. Значит, всё благополучно. Тогда Алла достала красную китайку, которую она в Ленинграде сделала — пошла несколько метров шёлка красного купила. Подошла и гроб накрыла. А его сразу поместили в автобус. И мы зашли в автобус, сели — а за нами целый эскорт! Наверное, пять или шесть машин едут, едут, едут.
Мы поехали по Киеву. Мы проехали возле отцовского дома на Бастионной, постояли. Потом мы постояли возле университета. Поехали возле моего дома постояли — там, где Валера прожил с 1963 по... На Кияновку, по-моему, не заезжали, но я уже не помню — может, и на Кияновке были?
А потом в Покровскую церковь. Вот там уже мы стояли — уже сколько Валере хотелось, столько в церкви стояли. Как-то так оно всё было необычно. Вот Евгений абсолютно детально описал — знаете, у него есть «Свеча его веры», как мы прощались с Валерием в церкви. А там же, в Покровской церкви, эта большая прямая Оранта — «Покров Божьей Матери». Она стоит и на Валеру смотрит. А поставили этот его портрет, что в литературном музее — там он такой в рубашке-распашонке, и он там смотрит и смеётся Пречистой Богородице. И гроб его... А это же Покров, храмовый праздник, полно народу. Женщины подходят и узнают его, потому что он же в эту церковь ходил, и цветы кладут, и хлеб положила служанка этой церкви, и свечей целую гору положили, и священник подошёл и отслужил панихиду. А к нему подходит кагэбэшник и говорит: «Выносите, давайте приказ и выносите». А он говорит: «Я не имею права — если захотят родные, пусть целую ночь стоит».
Так они крутились-крутились — а куда же выносить, если автобуса нет? А Леся договорилась за автобус и говорит: «Поезжайте поспите, мы часа в четыре будем его хоронить». И он, наверное, раньше, часа в три приехал. А мы же с самого утра там — вот была работа кагэбэшникам! Начальство звонит — «Когда?!», — а эти не имеют права выносить. Такое вот. А в это время в Гатном никто не хочет яму копать, потому что не было ничьего указания. Леся договорилась, а прибежала председатель сельсовета: «Никакой ямы! Я запрещаю у нас хоронить, я запрещаю!» Эта сволочь наша — между прочим, Марченко её фамилия, Галина Петровна, председатель сельсовета.
А.П.Кислый: Родственница ваша?
Н.М.Марченко: Нет-нет, не родственница. Откуда-то её прислали, и она долго, с десяток лет была председателем сельсовета. Такая сволочная баба. Она сказала: нет-нет, не разрешаю. И так тех крестьян перепугала. А ведь люди слышали по зарубежному радио, и гатнянцы тоже слушали радио, поприходили туда многие — так пришли очистили территорию, сказали: «А вы чего здесь? А вы чего здесь?». Пришли в штатском, повыгоняли.
В.В.Овсиенко: А Вы тоже были там?
А.П.Кислый: На кладбище сидели и фотографировали...
В.В.Овсиенко: Где-то Вы здесь есть на снимке?
Н.М.Марченко: Вон та, что спиной стоит.
В.В.Овсиенко: В котором часу были похороны?
Н.М.Марченко: Это, наверное, часа в три — да, Толик?
В.В.Овсиенко: Так четырнадцатого или пятнадцатого?
Н.М.Марченко: Четырнадцатого, это всё четырнадцатого. Мы же раненько, в полчетвёртого утра приехали и вот такое по Киеву проделали аж где-то до трёх часов. Ну, кагэбэшникам была работа! А она же не разрешила яму копать — а кто же инициативу такую проявит? Там же рядом никого нет, все перепуганные. А тогда прибегает полковник прямо в сельсовет и говорит: «А яму выкопали?» А она: «Нет». — «Так что же вы сидите?!» Так она прибежала к моей тёте и говорит: «Чего же вы яму не копаете?» А она говорит: «А что же вы сказали — мы здесь не позволим хоронить?» Ну, так тогда пошёл мой брат Николай, да ещё взяли соседа, трое или четверо их было, и выкопали яму. И вот же они там тоже сфотографированы. Ой, Господи!..
В.В.Овсиенко: Вот это, я вижу, Сверстюк был, Пронюк?
Н.М.Марченко: Да, и Малаженко, или как его — тот, что тоже в вашей зоне сидел...
В.В.Овсиенко: Алексей Мурженко? А где он?
Н.М.Марченко: Вон там где-то он в углу стоит. И Глузман, Лёля Светличная, потом Оля Стокотельная, потом Вера Лисовая и Василий Лисовой, Евгений Пронюк, и Валя же была Толикова? И Марьяна вон там стоит. Это вот Валя Толикова, это Марьяна, это Алла моя.
В.В.Овсиенко: А этот мужчина с усами — кто это такой?
Н.М.Марченко: Вы его знаете — он на Оболони живёт — Нина и...
В.В.Овсиенко: А, это Евгений Обертас?
Н.М.Марченко: Обертас, а там Лёля Светличная в очках, Галя Дидковская с Пронюком, а где-то Оксана... Оксанка наша в чёрном платке, а это Оля Стокотельная, это Обертас, это Толик Кислый, это Галя Дидковская...
Евгений только какую-то цитату тогда из Леси Украинки произнёс, и всё — никаких выступлений...
А.П.Кислый: Они же запретили.
Н.М.Марченко: А Евгений ко мне подошёл и говорит: «Ну что, Нина Михайловна, сделаем митинг?» Говорю: «Не надо, ребята, не надо — пусть спокойно Валера уходит, а то тут начнут сейчас хватать. Мы потом соберёмся и будем говорить сколько захотим».
Вот это мой брат, это Слава Глузман, это Пронюк, а это моя тётя Таня, это Марьяна, а это одна такая Божьей воли женщина, сумасшедшая ходит. Она и сейчас постоянно ходит. Это тоже родственник. Это я, это Валя Толикова.
А.П.Кислый: А тётя Таня это?
Н.М.Марченко: Нет-нет, вот тётя Таня. А это уже позже фото. Василий приехал.
В.В.Овсиенко: Это в 1988 году, у меня ещё и волосы не отросли.
Н.М.Марченко: Нет, уже были седые.
В.В.Овсиенко: Но не отросли ещё. Это где-то в сентябре. Тут не написано?
Н.М.Марченко: «Возвращение друзей. 14 октября 1988 года. Глузман, Овсиенко, Горбаль, Пронюк, Сокульский, Антонюк, Сверстюк и Зисельс». Такой толстый сейчас стал, дородный Зисельс.
В.В.Овсиенко: А крест когда поставили? Чья это была идея — такой белый крест поставить?
Н.М.Марченко: А крест это я уже ставила... Памятник Валерин — это по проекту скульптора Довганя Бориса Степановича. Он мне дал размеры очень большого белого креста на чёрной основе, на чёрной плите. Но белый мрамор по проекту Довганя я не смогла достать. Сколько получили — столько сделали. Я позвала Бориса Степановича, мы поехали в Ирпень, где нашли куски. Белого мрамора вообще в Киеве не было. А вот в Ирпене — я ездила по всем-всем скульптурным мастерским и нашла остатки мрамора в Ирпене. Я позвала Бориса Степановича, мы поехали, он всё перемерил: «Эх, ребята, ну найдите на два сантиметра больше! Это сюда, это сюда...» Он хотел больше и массивнее. А чёрную плиту было проще достать — это я тут на Берковцах сделали, а потом на Байковом кладбище её отшлифовали. Борис Степанович прислал художника, тот выгравировал год рождения и смерти Валерия и слова «Блаженны гонимые за правду» — это слова из молитвы «Блаженны». Некоторые говорили, что надо было и дальше: «ибо их есть Царство Небесное». Можно было и так, но мне захотелось только эти слова. Борис Степанович приехал, когда устанавливали этот крест.
В.В.Овсиенко: А когда устанавливали этот крест?
Н.М.Марченко: Мне кажется, это через 2 года. Потому что вы вернулись в 1988-м, так уже крест был — да?
В.В.Овсиенко: Да, наверное же.
Н.М.Марченко: Наверное, это немного позже, потому что Марьяна уехала в начале 1986 года, так у меня денег не было. Это я как раз собирала на памятник. Поскольку мы проделали эту манипуляцию с квартирой, то у меня уже были деньги на памятник. Это был, наверное, 1986-87 год. Или не 1987-й? Правильно, ведь в 1986-м был Чернобыль, так я помню, что я ездила туда, то люди в Ирпене ходили закутанные, потому что это тоже та зона была. Да, это конец 1986 года, холодно было. И Борис Степанович был, когда мы устанавливали памятник. Он из трёх частей. Это нижняя часть, это верхняя, а это — перекладина.
В.В.Овсиенко: Сплошная, да?
Н.М.Марченко: Да, эта перекладина сплошная, а это кусок и это — какие были.
В.В.Овсиенко: Так они как-то там скреплены?
Н.М.Марченко: Да, оно скреплено довольно прочно. Но что — вот это я с Борисом Степановичем должна поехать — трещины появились. Он говорит, мрамор — очень ненадёжный материал. Он будет там какой-то смолой его обрабатывать, потому что трещины появились — страшно, чтобы не случилось чего.
В.В.Овсиенко: Да, хороший памятник. Но это — тоже памятник.
Н.М.Марченко: Книга, да?
В.В.Овсиенко: Вы в неё вложили много труда. Вы мне подписали, это моя книга.
Н.М.Марченко: Хорошо, видите, как хорошо. А я думаю: где это у меня книга с подписью взялась? Да, это памятник Валере, это так. Но мало этого. У меня так много материала. Как сажусь, так я теряюсь, не знаю что делать. Как только мне Господь поможет, то, говорю Вам, у Славы очень налаженное издательское дело — нет этих кружений, что тот может, тот не может, тот начинает тянуть, и ты ему хоть миллион предложи, оно всё равно будет. А это я поговорила с одним, так он говорит, что даю Вам, Нина Михайловна, две недели срока. Давайте мне черновики, мы на компьютере наберём всё подряд, что есть, а потом будете себе отбирать, я Вам приду помогу. Так я благодарна хотя бы за такой разговор. Как там дальше будет, не знаю. И это будет большое дело — его переводы. Там очень интересные повести, новеллы — прямо с охотой читаю. Знаете, в самих переводах характер Валеры. Вот думаешь: почему же ты именно такую тему выбрал для перевода? Потому что это — сущность его.
В.В.Овсиенко: Так тут будет целый том?
Н.М.Марченко: Будет, будет. Может, меньше будет — я не знаю. Потому что там много повторов, придётся отбрасывать много чего.
В.В.Овсиенко: И варианты, наверное, есть?
Н.М.Марченко: Есть, есть. Там от руки написано — «Юбилей Данте». Это он перевёл с азербайджанского языка ещё где-то чуть ли не в 1969 году. Ещё подпись была «Умрилов», но от руки, такой знаете, школярский почерк у него.
В.В.Овсиенко: А он что, писался тогда «Умрилов»?
Н.М.Марченко: Да. Писался. У него эти переводы с азербайджанского, книжечка «Страшные рассказы», и там подписано «Умрилов». А его пьеса «Мертвецы» Мамеда Кули-заде — уже там «Марченко» он подписал. Перевод азербайджанских песен издан в издательстве «Мистецтво» — там «Умрилов». Статьи его в Азербайджане издавались — где-то там у меня есть газеты азербайджанские, там подписано «Умрилов». Как дед обрадовался, когда он захотел быть Марченко! Он сказал: «Дедушка, а что, если я твою фамилию возьму — ну, какой я Умрилов?» А тот говорит: «Я только горд буду, бери».
В.В.Овсиенко: А дед когда ушёл?
Н.М.Марченко: Как раз когда Валера был дома, в 1983 году, в январе месяце. Валера без него ещё 9 месяцев был. А когда Валера приехал из ссылки, то дед уже был тяжело болен, уже его не узнавал, а только как-то так держался за сердце и говорил: «Радость, радость!» Он видел Валеру и не мог понять, что с ним творится — только говорил: «Радость!», и так за сердце брался. Валера его купал, шутил. А он смеялся, когда Валера что-то говорил. Очевидно, ему радостно было от того, что Валера к нему прикасался. И каждый день Валера прибегал к нему.
В.В.Овсиенко: Вы не рассказывали про бабушку.
Н.М.Марченко: А бабушка умерла тогда, когда его привезли на «воспитание». В 1977 году, когда он в КГБ находился, тогда же ему такие поблажки были! И кормить его разрешали, мне передачи разрешали приносить Валере — всё подряд. И не пять килограммов, а и семь, и восемь килограммов брали в передаче. Он там ещё подкармливал своих сокамерников. Они в декабре месяце ещё ублажали его, но когда я попросила разрешения привезти его на похороны бабушки, то они не захотели, а бабушка умерла 4 декабря.
В.В.Овсиенко: Назовите, пожалуйста, дату, когда Василий Иванович умер.
Н.М.Марченко: Бабушка — мама моя, а Валерина бабушка, которую он очень любил, — умерла 4 декабря 1977 года, дед Михаил Марченко умер 21 января 1983 года, а Василий Иванович умер 19 сентября 1992 года, в день рождения моего отца. Это такие у нас даты.
В.В.Овсиенко: Пусть это всё будет записано, отмечено.
Н.М.Марченко: Да. Старайтесь ходу этому особого не давать, потому что такая болтовня...
В.В.Овсиенко: Нет, это очень хорошо, что мы это сделали. Я Вам очень благодарен.
Н.М.Марченко: Но вы устали?
В.В.Овсиенко: Бог его знает, доведётся ли ещё поговорить... Кто-то должен это сделать. Вот возьмите: мы отметили 85 лет Оксане Яковлевне Мешко. В Союзе писателей устроили ей чествование — это единственный раз, что так свободно собрались, в 1990 году. А Василий Скрипка пошёл к Оксане Яковлевне, три дня к ней ходил, записал три кассеты её автобиографического рассказа. И слава Богу, что он это сделал! Он частично опубликовал его в криворожском журнале «Курьер Кривбасса». Я как увидел — да это сокровище! Я допытался, где та кассета, а он говорит, что отдал Надежде Светличной. Я добился до Надежды Светличной, Михаил Горынь привёз мне из Америки копии тех трёх кассет. Я как прослушал — так там же Скрипка списал где-то только половину. Я давай всё списывать — всё дочиста, и вот мы издали брошюрку. Я назвал её «Свидетельствую». Вот правдивые свидетельства, это гениальный рассказ!
Н.М.Марченко: Ну, у неё биография особенная, конечно.
В.В.Овсиенко: В предисловии я написал — это делалось под тем влиянием смерти патриарха Владимира… А он в свой последний день открывал выставку одного художника в музее Шевченко. Я забыл его фамилию. Патриарх там сказал такое: «Духовный подвиг не пропадает даром — всегда найдётся кто-то, чтобы засвидетельствовать о нём». Вот Господь послал Василия Скрипку на свидетельство. Он уже тоже умер, царство ему небесное, — но он это сделал. Это записано. Не так много у нас есть таких документов. Мы, украинцы, много сидели и страдали, а далеко не каждому была возможность написать, засвидетельствовать.
Н.М.Марченко: Расскажите о себе!
В.В.Овсиенко: Я в какой-то мере это выполнил — я сделал ту книжечку «Свет людей» — про Литвина, Оксану Мешко и Стуса. А многие политзаключённые этого не сделали, некоторые уже и отошли. А историю пишут по тому, что записано. А сколько же ошибок делают! Я не раз повторял, что история, к сожалению, — это не всегда то, что было, а то, что записано. Так если люди, которые знают, не запишут, то придут другие люди и напишут так, как они понимают, как они знают, или же так, как им надо — и это уже будет история.
Н.М.Марченко: Да-да. А советская историография вообще перекручена во все стороны. Во все стороны — так, как направляла науку идеология — так и делалось.
Про моего отца много можно было бы говорить. Сколько о нём интересного можно было бы говорить — ну, это, может, когда-нибудь уже.
В.В.Овсиенко: Вы хорошо рассказали — и про отца, и про себя, и про Валерия, и про всю семью.
Н.М.Марченко: А про мамину жизнь — разве не подвиг? Сама малограмотная женщина, а муж — кандидат наук, доктор наук, профессор; три дочери — все кандидаты наук; сын — журналист. А какая мама была остроумная, какая она была мудрая, при том, что она знала все темы наших диссертаций, она знала, кто чем каждый из нас занимается. И в то же время на ней была вся кухня. А отец — мне кажется, что он был самый элегантный профессор в университете. У него было чувство юмора, он был такой оптимист. Сколько перенёс человек! А преподавать историю Украины — это же всегда над тобой дамоклов меч, всегда. А ещё же преподавать надо так, чтобы и сам ты получил удовольствие, чтобы ты не врал, чтобы имел удовольствие от высказанного. Он всегда был такой опрятный, такой подтянутый — всё это была мамина забота. Ей надо было этот дом держать на таком уровне.
А окна у нас выходили на Днепр. Здесь возле обкома партии мы жили на четвёртом этаже — окна были на Днепр. Когда Валера вспоминает Киев, то видит Днепр из окон бабушки и деда. А какие он хорошие письма бабушке писал! Что бабушкин дом — это всегда было источником его жизни. А как любил он деда и бабушку!
Такая наша семья в киевских условиях. С 1934 года, считайте, мы — городские жители. Моя малообразованная мама как-то так вписалась в городскую жизнь. Отец образование получал — и считалось, что семья интеллигентная. Так вот наблюдаешь: люди приезжают из села, и пламенный тот индивидуализм, да и хамство часто в условиях города даёт себе волю. Вот я посмотрю на многих своих соседей — очень мало кто из них как-то вписываются в городскую жизнь, чтобы город стал для них источником культуры. Наоборот, развивается эгоизм, та ненасытность, та невоспитанность. Это особенно ярко проявляется в пригородной зоне. Там, где подальше от города — там крестьянская простодушность, больше задерживается культура. А здесь, чем ближе к городу, она исчезает.
Я сегодня почему-то вспомнила строки Леонида Первомайского на русском языке. Когда-то они меня очень поразили — подумала: еврей, на русском языке писал, и так проникся Украиной! Такие слова: «Того села вовек не позабуду, где у пруда стояли вербы в ряд, где первый раз увидел я, как чудо, на женщине украинский наряд».
Кислый Анатолий Филиппович, журналист, кинорежиссёр. Работал на «Укртелефильме», на «ICTV», на УТ-1, а сейчас жду работы. Валерочку знаю давно, где-то так, наверное, с 1966 года. Товариществовали, дружили, вместе казаковали. Уже во второй приезд Валеры после первой ссылки, я помогал ему. Собственно, моя работа заключалась в том, что я микрофильмировал материалы и передавал их Валере. А Валера потом передавал дальше. Об этом мало кто знает, я это не очень афишировал. Знает это Нина Михайловна, и знал об этом Валера.
Н.М.Марченко: «Указ об усилении изучения русского языка в школах Украины».
А.П.Кислый: И этот Указ, и те заявления, что писал Валера, и некоторые статьи, которые были написаны его рукой, когда он вышел на свободу. А потом Валера всё это передавал дальше. У нас была, в принципе, конспирация. Он ко мне приходил на Красноармейскую, 18, где я тогда жил. Приходить ему приходилось вообще очень-очень трудно. За ним всё время следовала целая стая — те, кто за ним ходили. А к нам можно было заходить оттуда, где Малый Пассаж, напротив кинотеатра «Киев», там, где сейчас комиссионка. Там можно было заходить в один подъезд, подняться аж на верхний этаж, пройти по такому чердачному коридору и спуститься ко мне. Так он и спускался ко мне. Он звонил и ничего не говорил. Если был такой звонок и клали трубку, то я уже знал, что это он. Ему удавалось так зайти, что за ним никто не следил, — он это чётко знал. А их было всегда очень много — четыре или три, или сколько угодно за ним могло идти людей. А потом я его выпускал через чёрный ход, потому что у меня ещё был чёрный ход. Тогда он спускался во двор и выходил на улицу Пушкинскую, таким образом избавляясь от «хвостов». Но вообще это было страшное время, это всё страшно было.
Так что вот такую роль я тоже выполнил в его жизни. Я вот давно Голобородько Владимира не видел, а с тех пор как он вот появился, в эти годы, то я почему-то думал, что он — несчастный человек, такой затравленный. А сейчас смотрю, что он у нас — главный борец за права человека, как он сам себя выдаёт. Я не хочу брать лишнего на себя, но он лишнее на себя тянет. Потому что он не является правозащитником. Все мы, в принципе, знаем, что такое правозащитное движение и как оно здесь развивалось. Наверное, Голобородько всё-таки к тому меньше имеет отношения, чем кто-либо другой.
В.В.Овсиенко: Он уехал из Украины и спрятался.
А.П.Кислый: В те самые страшные времена, когда другие люди оставались, а он отсиделся там и вернулся. По-моему, он уже немножечко с нарушенной психикой, когда смотрю на него. Мне, например, не нравится, что он пытается сейчас везде быть... Он, например, говорил: «Это на меня Нина Михайловна сердится за то, что я Валеру втянул в правозащитное движение». Василий, каким он был правозащитником, тот Владимир? Я не знаю, может, где-то он там, мимо? Он был журналистом, неплохим журналистом. Вы помните те времена?
В.В.Овсиенко: Способный он человек, но это человек своеобразный, и, собственно, сегодня не о нём речь.
А.П.Кислый: Нет, это я просто к тому, чтобы знали: если будете делать какие-то материалы, то чтобы не очень бросались на то, что...
В.В.Овсиенко: Я хорошо знаю того господина. Есть определённый круг людей, которых я должен обойти и записать. Там тот господин не значится. А Вы учились вместе с Валерием или как?
А.П.Кислый: Нет, мы учились с ним на разных факультетах, но так случилось, что после того, как мы были в лагере, мы подружились.
В.В.Овсиенко: Я думаю, не в концлагере?
А.П.Кислый: Нет, и не в пионерском, а в лагере отдыха Киевского университета. Это на Козинке вот здесь.
В.В.Овсиенко: А какого это года?
А.П.Кислый: Это летом 1966 года.
В.В.Овсиенко: Я же тоже, видите, филолог, я тоже учился в Киевском университете в 1967-72 годах, а Валерий мало был в Киевском университете — он в Баку много времени проводил. Так я только так еле-еле помнил его, какой он из себя. А увидел его отчётливо уже на Урале.
А.П.Кислый: Нет, мы дружили. Мы вместе ходили — была у нас такая Зоя Диденко, Надя Голодная, Сергей Шульга...
В.В.Овсиенко: Вот Зою я знаю.
А.П.Кислый: Знаете, конечно, Зою. Мы были где-то близкими. Тут есть фотографии, тут есть Зоя Диденко. А ещё есть хорошие приятели во Львове — Ряботицкий Володя. Оксана работала во Львовском музее, а Володя работал и сейчас уже работает директором какого-то художественного училища там. Так жизнь разбросала, что мы не очень-то часто встречаемся. Видите, Зоя в Хмельницком, Надя здесь, но тоже — повзрослели, уже же дети, семьи. Но тогда дружили, ходили вместе на спектакли. Много спорили.
У нас были больше человеческие отношения. Когда Валера впервые сел, я ещё и свидетелем был на суде.
В.В.Овсиенко: Первый или второй раз?
А.П.Кислый: Первый раз я был свидетелем на суде, потому что у меня долгое время находился труд «Интернационализм или русификация?» Конечно, я его сам читал и давал другим читать.
В.В.Овсиенко: В каком виде он был?
А.П.Кислый: Он был отпечатан на машинке, машинопись. Мы его в папочке хранили. Собственно, чего меня несколько раз вызывали — потому что Валера уже рассказал, что дал мне эту работу, а я не признавал, что он мне давал. Потому что я не хотел, чтобы на него ещё больше «накручивали». А потом уже я выяснил, что лучше было бы мне сказать, что она была у меня. Собственно, из-за чего меня туда и вызывали и допрашивали. А потом ещё и очную ставку делали, что она таки была у меня и нигде иначе. Так что это было, проходил я свидетелем.
Суд был очень забавный. Это был какой-то такой суд, что нам, молодым, он казался каким-то нереальным, это какая-то шутка, это какая-то комедия.
В.В.Овсиенко: Как будто не о нас речь идёт? У меня тоже такое ощущение было.
А.П. Кислый: Это не о нас речь — это не Валера, это не я, я не выступаю свидетелем, а те люди, что там сидят, — а сидят там приглашённые журналисты, человек 20–30 в помещении, — что всё это нас не касается. И что вот закончится этот кошмарный сон, завтра мы снова встретимся, снова всё будет хорошо. А вышло всё совсем наоборот. Но времена тогда страшные были.
В.В. Овсиенко: Да, я сам такое прошёл и знаю. Когда прокурор изрёк: «Пронюк, Лисовый и Овсиенко, вступив в преступный сговор...», я так обвёл взглядом зал — да разве это о нас? Какой преступный сговор?
А.П. Кислый: И ведь это слушают люди — кажется, нормальные люди, и думаешь: так кто же ненормальный? Потому что происходит что-то нереальное, ненормальное!
В.В. Овсиенко: Или вот защитник Евгения Пронюка — Кржипицкий — такая фамилия, — а всего защитников трое, говорит: «Все мы, защитники, целиком и полностью разделяем тот гнев и возмущение, с которым товарищ прокурор...» Это адвокат так начинает защитную речь!
А.П. Кислый: Я и говорю, что было такое чувство на первом суде, Нина Михайловна, что это всё шутка. Или у Вас всё это было не так?
Н.М. Марченко: Нет, я уже была напугана — я ведь столько бегала к следователям!
А.П. Кислый: А помните моё выступление? Вроде бы я его защищал, но, знаете, с другой стороны, какой же ужас.
В.В. Овсиенко: Что ни говори — всё во вред.
Н.М. Марченко: Как раз о тебе Валера говорил: «Если и признавать себя виновным, то перед Кислым».
А.П. Кислый: Ну, это за «Интернационализм или русификация?».
Н.М. Марченко: Ну да, что он давал тебе читать.
А.П. Кислый: Нина Михайловна, видите же, что всё это было несерьёзно? Это всё казалось комедией.
Н.М. Марченко: А они так и делали, чтобы всё это как будто бы комедией выглядело, а кара...
А.П. Кислый: А на допросе, когда тебя встречает следователь и подаёт руку?
В.В. Овсиенко: Такой тебе приятель!
А.П. Кислый: И что тут думать?
Н.М. Марченко: А мой Василий Иванович вообще говорил: «Они же такие хорошие ребята! Я не знаю — ко мне так хорошо относятся, они такие хорошие ребята!» И он, веря в то, что они хорошие ребята, взял и пошёл в КГБ, чтобы ему дали свидание с сыном. В воскресенье, 23 февраля, на День Советской армии, он как участник войны, как партизан, имеющий все заслуги, пришёл: «Сделайте мне такую милость, ребята, — дайте мне свидание с сыном». Вечером в шесть часов 23 февраля — этого я не знала. Так они его за цугундер, затащили туда, на Короленко, 33, и как принялись за него! Он пришёл в час ночи. Он начал доказывать: да что, да я, ребята, у меня такие заслуги, у меня все ордена! Да что вы, я хотел с сыном увидеться! «А кто вы? А вы что, не знаете, что это за организация? Вы чего?» Такого легкомыслия они не допускают — как это можно? Прийти вот так: дайте свидание? Такие вроде шутники, с одной стороны. А с другой стороны напускают на себя. А вообще это содом, это дьявольское такое нашествие на этот народ, который допускал такое расхолаживание в поведении, допускал и разврат — это на народ такая кара.
А.П. Кислый: Это покорность, из-за которой не было никакого сопротивления тому злу, и оно, это зло, и расцветало.
Н.М. Марченко: Сопротивление было, но они же сумели его истребить.
А.П. Кислый: Это было ещё раньше — когда Ваш отец был молод. Тогда было какое-то сопротивление. А потом они ведь истребили всех.
Н.М. Марченко: Валера так и говорил на одном из свиданий: «Ну что ж, правда бессильна».
А.П. Кислый: Если мой отец и знал о голоде, об этом Голодоморе, то он мне только иногда, бывало, скажет, что это всё было организовано, — и больше ни слова!
Н.М. Марченко: Ну, а мой отец сколько всего пережил, а с Валерой никогда по этому поводу ничем не делился, никогда. Тот, бывало, так расспрашивает, а он с юмором, с шутками обойдётся. И перечёркивалось всё ужасное прошлое. Те погибли, а кто остался жив, тот перечеркнул.
В.В. Овсиенко: Я благодарю Вас. Запись сделана 16 июля 1998 года в квартире у Нины Михайловны Марченко, улица Челябинская, 15, квартира 71.