Интервью
14.11.2007   Овсиенко В.В.

Интервью с Богданом Черномазом 8 декабря 2000 года и Татьяной Черномаз

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Историк, общественный и политический деятель.

Слушать аудиофайлы

ЧЕРНОМАЗ БОГДАН ДАНИЛОВИЧ

В.В. Овсиенко: 8 декабря 2000 года в Киеве на улице Сагайдачного, 23, ведем беседу с паном Богданом Черномазом. Записывает Василий Овсиенко.

Б.Д. Черномаз: Богдан Черномаз, родился на Тернопольщине в селе Стегниковцы Тернопольского района в 1948 году, 9 февраля. Родился в семье Данилы Черномаза и Марии Черномаз, девичья фамилия Маличок. Семья была типично галицкая, с высоким национальным самосознанием. Отец и все его братья были причастны к национально-освободительной борьбе сороковых годов.

Детство свое помню без отца, потому что отец был в тюрьме. Это уже третий раз. Первый раз его арестовывали поляки, второй — немцы, третий раз уже большевики, вскоре после моего рождения. Большевики вели себя не так, как немцы или поляки, потому что поляки недолго держали отца и немцы недолго, а большевики дали расстрел, который заменили на 25 лет. В 1956 году, когда мне уже было семь лет, отца выпустили. Это так, в нескольких штрихах, о моем происхождении и тех условиях, в которых я рос.

В.В. Овсиенко: А ваши родители еще живы?

Б.Д. Черномаз: Отец уже умер, причем совсем недавно, в 1988 году. Очень жалею о том, что он не увидел и не услышал провозглашения независимости Украины. Потому что процессы перестройки, которые начинались в то время, — он не верил, что они закончатся добром для Украины. Хотя всем своим существом он верил, что независимость когда-нибудь будет. Он был инвалид второй группы, потому что в составе Красной Армии попал на фронт после второго пришествия большевиков. Побыл там несколько месяцев и вернулся инвалидом, но ушел в подполье и в подполье был арестован...

Отец мой рождения 1916 года, а мать — 1918 года. Мать еще жива. Отец и мать родились в Стегниковцах. Отец был образованный, правда, гимназии не окончил — исключен был поляками за организацию акции коллективного выхода студентов из их костела. Их заставляли ходить в польский костел. Когда уже дело шло к окончанию гимназии, им предложили перенести свои метрики из греко-католической церкви в римо-католическую. Это им не понравилось, отец организовал коллективный демонстративный выход из костела. За это его лишили права учиться дальше в гимназии. А учился он очень хорошо. Кстати, когда он поступал в гимназию, то ему заявление писал Ярослав Стецько. Отец говорил, но я не помню, в каком классе тогда учился Стецько.

Относительно зарождения моего жизненного кредо, убеждений. В нашем селе почти не было семей, которые бы не были причастны к националистическому подполью. Само собой было понятно, что в селе царил проукраинский дух. Это было абсолютно естественное явление — никто не прилагал каких-то особых усилий, чтобы воспитать из меня убежденного патриота или националиста, или как хотите это назовите. Это считалось признаком порядочности — патриотизм.

В таких условиях я рос. Был активным, все время был заводилой в селе, на улице, где-то какие-то драки или что-то — я там. Такое было детство.

В школу пошел в 1955 году, потом пошел учиться в среднюю школу в Збараж, где-то в 1961 или 1962 году, потому что окончил 11-й класс средней школы в 1966 году. Относительно средней школы, можно вспомнить большой интерес к нашей истории. Был там старенький, когда-то репрессированный преподаватель истории Козак. Он очень умело рассказывал об истории казачества, об истории нашего края. Он не случайно наталкивал учеников делать выводы из сопоставления тех или иных исторических явлений, событий нашей истории.

Окончив среднюю школу в Збараже, я поехал поступать в сельскохозяйственный институт в Умань. Приехал, с успехом завалился, не поступил. Пошел на подготовительные курсы и вместе с тем работать. Работал в научно-исследовательском хозяйстве при институте разнорабочим. Всякие работы в саду делал, потому что хотел поступить на плодоовощной факультет. Не успел окончить, потому что 21 июня 1967 года забрали меня в армию. Осенью я уже должен был поступать, но не успел. Служил на Дальнем Востоке, на берегу Японского моря, в радиотехнических войсках.

Наверное, надо вернуться к пребыванию в Умани. В Умани я познакомился с поэтом Николаем Коломийцем, с Людой Ткач и другими поэтами. Там было литобъединение. Некоторые его члены знали в свое время Василия Симоненко, уже окончили Киевский университет и были причастны к шестидесятникам. Я с литстудийцами общался довольно интенсивно. Как-то случайно я познакомился с Надеждой Суровцовой (Суровцова Надежда Витальевна, 18.03. 1896 – 13.04. 1985, член Центральной Рады, политзаключенная 1927–1956 гг.).

Мы пошли к Надежде Суровцовой с Николаем Коломийцем, который уже был вхож в ее дом. Мы были с Надеждой Витальевной в хороших отношениях. У нее была богатая библиотека, что меня очень заинтересовало. Иногда к ней приезжали какие-то люди, с которыми я не очень имел какие-то отношения, но принимал участие в разговорах. Они меня интересовали. Например — это было уже после армии, — там однажды я встретился с Николаем Бажаном, что казалось мне недосягаемым. Тот разговор закончился неприятными нотами. Тогда с нами был преподаватель техникума механизации Кузьма Матвиюк. Он спросил Бажана, уполномочивал ли его украинский народ выдвигать обвинения на Нюрнбергском процессе и как он консультировался с нашим народом. Это его разнервировало...

Но возвращаюсь к армии. Когда я попал в армию, то прежде всего меня ошеломило, что нужно в приказном порядке отказаться от всех национальных черт, которыми я дорожил. Например, на второй или третий день нас наказали за пение обычной и нейтральной песни — «Маруся раз, два, три, калина», которую мы запели в строю. Нас заставили ползать на животе по берегу моря где-то полтора часа.

В.В. Овсиенко: А где вы служили?

Б.Д. Черномаз: Это Советская Гавань. Нас обязали исполнять песни, перечень которых я запомнил до сегодняшнего дня, потому что они въелись в печенки. «Россия — Родина моя, родные березки-тополя, как дорога ты для солдата, родная русская земля». Такого типа были песни — одна, вторая, третья. Я не хочу их перечислять — все они были однотипные.

Далее. Я выписывал в армии газету «Литературная Украина». Очевидно, особый отдел обратил на меня внимание. Был такой майор Трусов, который предлагал, так сказать, более тесные контакты со спецслужбами. Мне приходилось довольно интенсивно отнекиваться, я тогда очень напугался, потому что понял, насколько серьезно они ставят этот вопрос. Не будем детализировать те вещи, но так или иначе мне пришлось с ним немного поссориться. После этого на меня оказали некоторое давление — обжалование, потому что я командовал радиолокационным отделением. Формально это было сделано очень умело, как насмешка над Строевым Уставом, потому что я обучение подчиненных мне солдат проводил абсолютно новыми методами, то есть учил ногой надевать военный картуз.

После армии я вернулся в Умань. Сразу же поступил в Уманский сельскохозяйственный институт. Я пришёл из армии поздно осенью 1969 года, очень интенсивно готовился и сразу после Нового года сдал экзамены на заочное отделение. Поступил я в институт и вернулся на своё старое место работы. Правда, заработная плата была чрезвычайно низкой, так я — был молодой и сильный — перешёл работать грузчиком на торговую межрайбазу. Проработал там год, но учёба в институте требовала трудоустройства по специальности. Я вернулся работать в учебно-опытное хозяйство института, но уже на должность служащего. Работал там учётчиком. Заодно я был и библиотекарем, меня избирали комсомольским секретарём учебно-опытного хозяйства. Тогда я и познакомился с Кузьмой Матвиюком, вместе с ним бывал у Надежды Витальевны Суровцовой. Там я встречался с Даниилом Шумуком, с Иваном Светличным познакомился. Эти фамилии в моём деле нигде не фигурируют. Шумук ещё жив. (Род. 30.01.1914, с. Боремщина Любомльского р-на на Волыни, умер 21.05.2004, г. Красноармейск Донецкой обл. Отбыл в неволе 42 года, 6 мес. и 7 суток. — В.О.)

Познакомился с Кузьмой Матвиюком — с тем, с которым нас впоследствии арестовали и посадили. К Надежде Витальевне часто заходила Диденко Ольга Петровна, заходили люди искусства. Я помню композитора Мейеровича. Для меня, парня из села, с периферии, это были положительные впечатления.

Очень часто заезжал Леонид Плющ, поэтому я с ним хорошо знаком. Он привозил литературу. Приезжали люди из Москвы, в частности, женщина по фамилии Подопригора, которая привозила литературу. Она приезжала к Олицкой. В доме у Надежды Витальевны было двое жильцов — она и Олицкая. Они были абсолютно диаметрально противоположны по мировоззрению и убеждениям. Если Надежда Витальевна стояла на проукраинских позициях, то Олицкая была русской шовинисткой. Она абсолютно открыто и совершенно недвусмысленно была против независимости Украины, даже агрессивна.

В.В.Овсиенко: А какого она рода?

Б.Д.Черномаз: По-моему, это сестра мужа Надежды Витальевны, который погиб где-то в сибирских лагерях.

В.В.Овсиенко: Она не украинка?

Б.Д.Черномаз: Нет-нет, это лагерные знакомства, по тем линиям каким-то образом она здесь очутилась. Олицкая принципиально не разговаривала на украинском языке. Она принадлежала к числу умных женщин, имела свои убеждения, абсолютно шовинистические по отношению к Украине, но, тем не менее, некая лагерная солидарность связывала её с Суровцовой, и они прекрасно между собой уживались без каких-либо споров на идеологической или любой другой почве. Это интересный феномен, вызывающий уважение. Интересно было наблюдать определённый круг знакомств Надежды Витальевны Суровцовой и определённый круг знакомств — Олицкой. Леонид Плющ, можно считать, относился одинаково и к той, и к другой, но через Плюща шли связи с московскими диссидентскими кругами — Красин и другие. Из литературы из Москвы к нам попадала «Хроника текущих событий» — это уже когда дошло до самиздата. Её привозил Леонид Плющ. По украинской линии литературу привозил Шумук. Попадали к нам «Собор в лесах» Евгения Сверстюка, «Интернационализм или русификация?» Ивана Дзюбы, была ещё какая-то работа о сожжении украинской библиотеки в Выдубицком монастыре и публичной библиотеки.

В.В.Овсиенко: «По поводу процесса над Погружальским»?

Б.Д.Черномаз: Да, «По поводу процесса над Погружальским». Я содержание этого документа помню до сих пор, но впрочем — я думаю, он сегодня известен всем.

Попадалась также и старая литература, где-то мы её доставали. Насколько мне известно, это было из Харькова, из тех старых интеллигентских семей. Это «История Украины-Руси» Михаила Грушевского, издания эпохи «расстрелянного возрождения». В частности, сборник «Плуг» Павла Тычины — как сейчас помню, его привёз Леонид Плющ; какие-то ранние стихи Владимира Сосюры. Так или иначе, мы жили духовной, культурной жизнью, следили за событиями в Украине. Довольно скептически мы восприняли появление книги Петра Шелеста «Украина наша советская», но читали её. (Издательство политической литературы Украины, К., 1970).

Когда у нас появилась работа «Интернационализм или русификация?» Ивана Дзюбы и когда мы с Кузьмой Матвиюком достали однотомник «Истории Украины» Грушевского, то мы решили организовать у себя на квартире дискуссионный вечер. Кстати, квартиру нам подобрала сама Суровцова. По её рекомендации нас приняла на квартиру дочь бывшего судьи города Умани, ещё дореволюционного, который каким-то образом ужился с советской властью, так что она оставила ему большой дом. Там мы вдвоём с Кузьмой снимали одну комнату.

Прежде всего мы подумали, кого пригласить на этот дискуссионный вечер. Конечно, рядового дискутанта мы не хотели. Мы подумали, что этим должен заинтересоваться комсомольский актив, ведь он в той или иной мере по своим должностям причастен к общественным процессам и должен ориентироваться в таких вещах. И мы пригласили комсомольских секретарей пединститута — секретарей организаций курсов, факультетов. Туда попала и моя нынешняя жена — как комсомольский секретарь физико-математического факультета Уманского пединститута Татьяна Литвиненко. Она училась уже на последнем курсе.

Одна такая встреча состоялась, вторая. Мы там уже доставали «Историю» Грушевского, вели дискуссии. Это уже была у нас с Кузьмой какая-то практическая деятельность.

В.В.Овсиенко: А когда это было?

Б.Д.Черномаз: Скажу. Это был конец 1971 — начало 1972 года.

В.В.Овсиенко: Там есть водораздел — аресты 12 января 1972 года. Это было до того или после?

Б.Д.Черномаз: Это было до того, осенью 1971 года.

У нас возникла проблема, потому что нужно было больше этой литературы — тех нескольких экземпляров нас уже не устраивали.

В.В.Овсиенко: Простите, в каком виде была эта литература?

Б.Д.Черномаз: Дзюба — в фотокопии, были и машинописные тексты, а «Хроника текущих событий» выходила напечатанной на таких небольших листочках, формата где-то 9х12. Мелко, но напечатана типографским способом.

Мы подумали, что пора бы как-то размножать. Кузьма где-то достал плёнку, качественно сфотографированную... Нет, это я сделал плёнку, негативы.

В.В.Овсиенко: Плёнку с каких работ?

Б.Д.Черномаз: С работы Дзюбы «Интернационализм или русификация?».

В.В.Овсиенко: Это у меня тоже было.

Б.Д.Черномаз: Мы плёнку сделали качественно, у меня были удлинительные кольца для фотоаппарата «Зенит», я тогда уже фотографировал неплохо. Сделали мы плёнку и начали печатать. Начали печатать на улице Инженерная, 15 — это на нашей квартире. Но это было не очень безопасно, потому что мы не хотели подставлять под удар нашу хозяйку. Мы уже предвидели, что это может плохо закончиться. И мы договорились с Ольгой Петровной Диденко — я уже о ней упоминал, — которая была вхожа к Суровцовой, что будем печатать у неё на квартире. Она тогда работала в музее, была как участница движения красных партизан награждена многими орденами, но вместе с тем разделяла наши взгляды — неактивно, но нам нравилась её рассудительность и уважение к нашим попыткам.

Таким образом, у неё в квартире мы устроили целую фотолабораторию. Я перенёс туда фотоувеличитель. Я уже не помню, сколько, но мы сделали довольно много экземпляров работы «Интернационализм или русификация?». Печатали целыми ночами и распространяли по Украине.

Это важный момент уже хотя бы ввиду того, что Ольга Петровна по сей день жива. О её участии в этом деле забыто. В наших уголовных делах она нигде не фигурирует, потому что мы с Кузьмой, как-то не сговариваясь, во время допросов о ней промолчали. Была большая загвоздка с фотоувеличителем. Следователи хотели найти фотоувеличитель, которым мы пользовались. За это меня мучили где-то с месяц, где он. Я менял показания, менял ответы, но так и не сказал, где я брал тот фотоувеличитель. Перетрясли, наверное, все фотоувеличители, которые были в Умани, и всё-таки не нашли того. Очевидно, в нём был какой-то дефект оптики. Они знали, что это точно не те. Насколько мне известно, они брали конденсоры со всей Умани, но не нашли. Конденсоры — это такие линзы внутри увеличителя. Это был фотоувеличитель Ольги Петровны, которым мы пользовались.

Безусловно, все эти вещи не могли пройти мимо внимания КГБ. Тогда приближалось ещё одно событие в моей жизни — мы с Татьяной, моей нынешней женой, тогдашняя фамилия Литвиненко, решили пожениться. Свадьба была назначена на 15 июля 1972 года. Вроде бы ничего не предвещало каких-то осложнений, но незадолго до этого ко мне пришло несколько моих друзей-студентов, которые признались, что их вызывали в КГБ и заставляли давать показания против меня, причём абсолютно тенденциозно. Технология была такова: они писали на меня характеристику — ту, которую они считали нужным написать. Следователь брал её и говорил: «Да как же — разве это он? Это же не о нём вы пишете. Он же такой-сякой…» — и начинает изображать меня как националиста, бандеровца. — «Вот в таком виде мы хотим, чтобы вы написали». Если человек сопротивлялся — а это были студенты на последних курсах, — им говорилось так: «На твоём месте человек должен разбираться в таких вопросах. Если ты не разбираешься, надо пересмотреть вопрос о целесообразности твоего окончания института. Звонить ректору уже — или завтра? Садись и пиши». Это один способ. На других, например, влияли через родителей, которым абсолютно недвусмысленно угрожали лишением должности. В институте учились дети людей с должностями. Но когда они написали всё это, их совесть всё-таки мучила — они хорошо знали меня, приходили и говорили: «Ты уж прости, но я не мог иначе».

В.В.Овсиенко: Это вы сколько курсов закончили?

Б.Д.Черномаз: Три. Три курса я закончил.

Уже за несколько дней до ареста я думал, что у меня начнутся неприятности, но меня сдерживала ещё одна вещь: я не верил в то, что меня арестуют, уже хотя бы ввиду того, что работа «Интернационализм или русификация?» была прочитана Шелестом — она и писалась как открытое письмо Шелесту и была разослана из ЦК по всем обкомам партии с рекомендацией на бюро обкома сделать свои выводы и прислать ему для принятия решения. Для меня были настолько убедительны те аргументы, которые приводил Иван Дзюба, что я не сомневался в том, что Шелест примет нормальное решение. В том смысле, что это не будет уголовным делом, а будут какие-то коррективы политики. Но, тем не менее, за день до свадьбы меня арестовали.

В.В.Овсиенко: Позвольте, а Вы разве не знали о январских арестах 1972 года? Вы не слышали о том, что уже выписан ярлык на работу Дзюбы, что она уже признана антисоветской и за неё уже в 1972 году обвиняли?

Б.Д.Черномаз: Нет. В 1972 году обвиняли, но после моего ареста. Я помню тот случай. Я уже сидел на следствии, когда пришёл следователь и сказал мне, что Шелеста перевели в Москву. И дал мне понять — не прямо, но чтобы я понял, что это не просто перевод на повышение. Это, так сказать, его под надзор взяли. Следователь это мне абсолютно недвусмысленно сказал. (П.Ю.Шелест освобождён от должности Первого секретаря ЦК КПУ 25 мая 1972 года и назначен на должность заместителя Председателя Совета Министров СССР, с сохранением членства в Политбюро ЦК КПСС, а через год, по достижении 60-летнего возраста, отправлен на пенсию. — В.О.) Это раз. Во время следствия я настаивал, что эта работа написана с ленинских позиций, с коммунистических, то есть официальных — так он мне принёс заключение ряда философов... Кстати, я просил его мне… мне его не дали...

В.В.Овсиенко: А это заключение гуляло по всем делам.

Б.Д.Черномаз: Да. Там был список тех философов. Меня интересовали их фамилии. Я тогда не запомнил их, а вполне возможно, что я сейчас с ними встречаюсь. И мне было бы интересно...

В.В.Овсиенко: На них посмотреть?

Б.Д.Черномаз: Да-да. Там был вывод, что Дзюба стоит чётко на антисоветских позициях. Следователь победно мне показал: всё, это — тебе срок! Вот такая история. В конце следствия...

В.В.Овсиенко: Подождите, расскажите о самом моменте ареста, как это было обставлено. Должна была быть свадьба — и тут тебе арест. Это очень важный эпизод.

Б.Д.Черномаз: Арестовали меня за день до свадьбы. Я был как раз в поле, выехал осматривать качество работы трактористов и сделать учёт, оценку для зарплаты. Подъехал автомобиль, выскочило двое людей, сказали сдать оружие. У меня его не оказалось. Я немного скептически к этому отнёсся, и тем не менее мне приказали сесть в машину. Я сел в машину, привезли меня на квартиру. Там уже шёл обыск, перерывали всё, что можно.

К этому следует добавить несколько интересных подробностей. Я из семьи, которая имела опыт борьбы с большевизмом в сороковых годах, те традиции и концепции борьбы были заложены ещё Бог знает когда. Я, безусловно, был воспитан на этом и не мог выбиться из этой колеи. Несмотря на то, что я имел связь с новым, демократическим течением борьбы, которое отличалось от традиционного в Галичине (оружие, отряды, подполье, схроны), я всё-таки был в какой-то мере склонен и к тем методам. Когда у меня сделали обыск на квартире, то нашли типографский шрифт, спрятанный где-то там за пределами квартиры. Он, безусловно, принадлежал мне, я готовился к более основательной, типографской работе. Потому что фотографирование было трудоёмким и не давало возможности делать большие тиражи. Это уже была подготовка к серьёзной работе. А когда сделали обыск и в усадьбе моего отца, то тоже нашли мои вещи — «Интернационализм или русификация?», а ещё в одном укромном месте нашли боеприпасы.

В.В.Овсиенко: А что именно, интересно?

Б.Д.Черномаз: Были патроны к карабину со смещённым центром — это была новинка. Нашли электродетонатор, которым с помощью низкого тока можно было взорвать мину. Всё это очень аккуратно было упаковано в цинковых ящиках, согласно правилам хранения боеприпасов, засыпано пеплом, запаяно — всё как положено — и закопано. Но они не смогли доказать, что они мои или отцовские, или ещё чьи-то.

В.В.Овсиенко: Но на отцовской усадьбе, так?

Б.Д.Черномаз: На отцовской усадьбе, на Тернопольщине, потому что сделали обыск не только в Умани, но и на Тернопольщине.

В.В.Овсиенко: Наверное, одновременно?

Б.Д.Черномаз: Да.

В.В.Овсиенко: Вы сказали, свадьба была назначена на 15 июля?

Б.Д.Черномаз: На 15 июля, а меня арестовали после обеда 13 июля. Дата тринадцатое, наверное, была выбрана не случайно. Как я понял, они готовились к этому очень тщательно и хорошо всё продумывали. Случайностей там не могло быть.

В.В.Овсиенко: Ещё бы!

Б.Д.Черномаз: Нашли. Где-то это было на границе нашего двора и поля. Нельзя было однозначно утверждать, что это наше. Отец в своём отказе обосновывал, что это, возможно, что-то старинное. Но какое старинное, если там какая-то вещь в двухлетнюю газету была завёрнута?

Где-то в промежутке месяц-два после этого арестовали моего отца и брата. Отца — за хранение литературы, которая официально фигурирует в делах, но следователь Тернопольского КГБ Завальный ему открытым текстом сказал, за что его сажают: за то, что он воспитал таких сыновей. Этого нет в протоколах, но не верить отцу я не могу. Брата посадили будто бы по бытовой статье.

В.В.Овсиенко: А как имя брата и какого он года?

Б.Д.Черномаз: Ярослав. Он на два года старше меня, с 1947 года. Меня с третьего курса сельскохозяйственного института взяли, а брата — с четвёртого курса Московского политехнического института нефтяной химии. Работал он в Тернополе. Знаете, тогда социалистическая система была построена на том, что разрешалось с работы что-то выносить. Он работал на ХБК («хлопчатобумажный комбинат»). Разрешали какие-то обрезки выносить, это считалось нормой. Но это была чрезвычайно выгодная для властей вещь, потому что того человека, который их не устраивал, было абсолютно легко поймать и назвать это воровством.

В.В.Овсиенко: Все на крючке были.

Б.Д.Черномаз: Да. Брата поймали с этим куском полотна. Следствием руководил следователь Русин — это известный в Мордовских лагерях человек. Он сначала был там оперуполномоченным от КГБ, а потом следователем на Тернопольщине. Он курировал всё следствие над братом, и ему дали 6 лет. Так что всё мужское население семьи в 1972 году было рассажено по лагерям.

В.В.Овсиенко: А отец что получил?

Б.Д.Черномаз: Отец, как и я, получил 3 года по статье 187 «прим», «клевета на советскую действительность». Его мучили довольно интенсивно. Сначала запихнули в психиатрическую больницу, дали понять, что ты отсюда не выйдешь. Его заставляли сделать какое-то публичное заявление относительно сыновей. Мой отец отказался от всего этого, и его посадили в уголовный лагерь, где он отсидел все три года и вернулся.

Ещё относительно моей посадки. В самом конце следствия мне давали возможность выйти. Что для этого было нужно? Начальник областного управления КГБ Дьяченко и ещё целая куча следователей обрабатывали меня, чтобы я написал покаянное письмо, потоптался по своим знакомым, друзьям, которые причастны ко всему этому, и заверил советскую власть, что я советский человек и больше такого не будет. Более того, в конце разговора мне конкретно называлась цена, что я за это буду иметь: через два года, несмотря на то, что ты только на третьем курсе, ты уже будешь в аспирантуре. Заочное обучение даёт возможность форсированно закончить за один год два курса. И конкретно называем, говорит, где. Аспирантом будете проходить обучение на Млиевской опытной станции. При нашем содействии это абсолютно возможно. Мне такая перспектива не понравилась, и я пошёл в лагерь.

Я думал, меня отправят в Мордовию...

В.В.Овсиенко: Вспомните дату суда и как та процедура происходила.

Б.Д.Черномаз: Это было 17 или 18 ноября 1972 года. Черкасский областной суд. Меня держали в Черкассах. Со мной работала целая группа следователей — трое или четверо.

В.В.Овсиенко: Это же следствие на двоих?

Б.Д.Черномаз: Да. Кузьма Матвиюк арестован в тот же день. Руководил группой следователь Дьяченко. Суд длился несколько дней. Закрытый, не разрешили никому присутствовать на суде.

В.В.Овсиенко: Даже на оглашении приговора?

Б.Д.Черномаз: На оглашении приговора уже разрешили. Была моя мать и была невеста — та, с которой я не успел пожениться.

Надо ещё вернуться назад и подчеркнуть ещё одно: когда меня арестовали перед самой свадьбой, гости уже были оповещены, и не было возможности отозвать приглашения. А жену и мою мать вызвали — ну, не вызвали, а в сторону отозвали работники милиции и запретили кому-либо говорить, куда я делся. Подсказали версию, что я попал в аварию. Это были слова кагэбиста из Умани Байды Виктора, что в эти слова должны поверить. Вы должны так сказать, чтобы никто не догадался, что он арестован. Попал в аварию, в больнице. Надо — назовите такое-то отделение, и вам будут отвечать. Ну, короче говоря, всё было хорошо инсценировано. Таким образом, свадьба состоялась, но без...

В.В.Овсиенко: Состоялась?!

Б.Д.Черномаз: Ну, так нельзя же было отказать людям.

В.В.Овсиенко: Но в каком положении была невеста, которая знала правду?

Б.Д.Черномаз: В незавидном положении была. Все люди догадывались, что это какая-то неестественная вещь. Более того, думали, что я сбежал со свадьбы.

В.В.Овсиенко: Самая примитивная версия.

Б.Д.Черномаз: Да-да-да. Что наш обыватель может подумать: да сбежал жених, не захотел жениться, и всё. Музыкантов отправили, потому что на таком мероприятии музыка не очень уместна. Многие догадывались, что там что-то непросто, что это, возможно, совсем другое дело.

В.В.Овсиенко: А вы перед этим расписались или ещё нет?

Б.Д.Черномаз: Не успели. Но юридический срок уже истёк, он был выдержан. Так возник юридический казус. Когда меня посадили, то жена, обосновывая, что юридические сроки выдержаны (не менее месяца заявление должно лежать в загсе, а оно там лежало полтора месяца, — ну, как-то я не помню тех сроков), следовательно, советское законодательство не возражает против этого. Она полтора года добивалась, и в конце концов нам разрешили расписаться уже в лагере.

Везли меня в лагерь по высшей мере обслуживания. На деле было написано: «Особо опасный государственный преступник». А это обусловливало особые условия. То есть меня не сажали вместе с «бытовиками», всегда было отдельное купе, хотя в Киеве и в Харькове, где было перенаселение тюрем, нас сажали вместе с Кузьмой и ещё несколькими уголовниками. Но уголовники не простые — те, которые уже двенадцатый раз арестовывались.

В.В.Овсиенко: Особо опасные рецидивисты.

Б.Д.Черномаз: Особые. Они к нам относились с большим уважением. В какой-то тюрьме на пересылке — я не помню, в какой — к нам бросили нескольких малолетних, вот таких, 17-летних парней, которые начали себя вести довольно агрессивно. Так этот зэк, бытовик, из винницкой тюрьмы, который уже двенадцатый или тринадцатый раз был арестован и уже считал тюрьму своей нормальной средой, подозвал их и в приказном порядке сказал им: «Сидите тихо и не рыпайтесь, не трогайте этих людей». Мы с ним общались, ему было интересно знать о наших убеждениях — это был человек думающий, и я о нём не могу сказать чего-то плохого. Во всяком случае, у нас были нормальные отношения.

Кузьму Матвиюка забрали из Харькова в неизвестном направлении, а меня повезли этапом на Урал. Я выезжал из Черкасс осенью, перед Новым годом, и был одет в летнюю одежду. Моя невеста передавала мне и куфайку, и валенки, но почему-то это до меня не дошло. Так я и поехал в туфлях, в летних штанах.

Когда мы приехали на Урал — это уже было после Нового года — то меня высадили на станции Всехсвятская, возле 35-й зоны. Встретил меня целый взвод солдат с двумя собаками — по-моему, шесть солдат, офицер и две собаки — и повели пешком в ту зону. Это где-то километра два было, но когда мы прошли полдороги, то тот мешок, в котором были у меня какие-то зэковские убогие пожитки, уже выпал у меня из рук. Один конвоир взял его нести, а я уже еле шёл. А когда пришёл, то оказалось, что я шёл по 44-градусному морозу в туфлях. Меня сразу должны были положить в тюремный лазарет, потому что я был обморожен. Где-то с неделю или две я полежал в том лазарете, кожа слезла с ног и с рук, наросла новая. Но пока я был в лазарете, то уже выходили общаться какие-то заключённые. Надзиратели отгоняли, но мне уже передали, что меня здесь не оставят — я уже знал от заключённых, — а переведут в 36-ю зону, соседнюю, и попросили там передать, что арестован Огурцов — такая фамилия фигурировала. И ещё какая-то — то ли Карузов, то ли Карузо — что-то такое. Это надо было передать в ту зону, что они арестованы.

После этого я попал в 36-ю зону, в Кучино. Там меня сначала посадили в камеру ШИЗО. Одного, но всё время убирать приходил заключённый, с которым мы очень быстро нашли общий язык. Хотя надзиратели были рядом, но он, обращаясь к надзирателю, так строил предложения, что эта информация была для меня. Я реагировал соответственно, так что в зоне уже знали, кто я и откуда.

Когда я вышел в зону, то меня встретили люди, о которых я знал, хотя не был знаком. Например, Евгений Сверстюк, Левко Лукьяненко, Олесь Сергиенко. Начались обычные лагерные будни. Вряд ли целесообразно о них вспоминать...

В.В.Овсиенко: Это важно. Какая там была атмосфера? Какая работа, условия содержания, режим?

Б.Д.Черномаз: Ну хорошо. Я прибыл в 36-ю зону, в Кучино, в 1973 году где-то под весну. Возможно, февраль, возможно, март. Зимой. Мороз был.

Относительно атмосферы в лагере. Как говорится, с высоты уже нескольких десятилетий это сейчас можно оценить. Хотя я её оценил сразу после освобождения из лагеря. Мне очень бросилась в глаза разница между той атмосферой, которая была в лагере, и той, которая на воле. Прежде всего, там собралась интеллектуальная элита. Никто не мог запретить, допустим, быть там учёным Сверстюку или рафинированным юристом — Лукьяненко. Почти все диссиденты, которые там были, вели себя чрезвычайно корректно. Было большое взаимоуважение, хорошие отношения с людьми других национальностей. Кстати, все национальности жили там как-то немного обособленно.

В.В.Овсиенко: Национальными общинами.

Б.Д.Черномаз: Да. Была какая-то такая национальная общность, солидаризм. Это абсолютно нормальные вещи — литовцы между собой, мы, украинцы, между собой, так же евреи — евреи были особенно замкнуты между собой.

В.В.Овсиенко: Не могли бы вы вспомнить имена по крайней мере самых значительных лиц, которые в то время там были. Скажем, украинцы, евреи...

Б.Д.Черномаз: Хорошо. Что касается украинцев, с кем я там очень тесно общался, — это Сверстюк Евгений. На протяжении всего моего пребывания в лагере мы с ним были в очень хороших отношениях. Гриць Герчак — это художник, который сейчас в Канаде. Он досиживал свои 25 лет. Он в возрасте 21 года, в 1952 году, попался — был в подполье, причём в подполье был с 14 лет. В 1952 году, в 21 год, его арестовали и посадили на 25 лет. Ещё из украинцев был Ризниченко Олекса, которого в лагере надзиратели почему-то называли Резниковым, что ему не нравилось. Сейчас у него вроде бы с фамилией всё в порядке.

Я тогда там был самый молодой. Ко мне как-то очень хорошо отнеслись те заключённые, которые сидели уже по 20-25 лет. Почему — я себе сейчас так объясняю, у них были приглушены родительские чувства, а я приехал студентом в 23 года, молодой-зелёный, поэтому они ко мне как-то так тепло и очень хорошо относились. Это был Палийчук Дмитрий, который уже умер, из Космача, Гайда, старый бандеровец. Это Гнот, который досиживал пятнадцатый год. Был подельником Левка Лукьяненко. Нас было 350 человек, где одна треть — украинцы, так что поимённо вряд ли целесообразно перечислять.

Сидела группа евреев, которая в 1971 году (15.06.1970. — В.О.) была арестована за попытку угона самолёта. Их арест привлёк внимание мировой общественности к проблемам с евреями в Советском Союзе. Они, как говорится, пробили окно для выезда евреев. Это была группа Дымшица. Марк Дымшиц был офицер, майор. Были из его группы Черноглаз, Менделевич, Израиль Залмансон с его сестрой...

В.В.Овсиенко: Сильва Залмансон сидела в Мордовии, в женской зоне.

Б.Д.Черномаз: Да-да, Сильва. Мы знали это только со слов Залмансона. Чрезвычайно порядочные люди, очень корректно с нами вели себя, хотя и убеждённые сионисты. У меня с ними были единственные расхождения на почве истории. Мне очень не нравились их, я считаю, бездоказательные, безосновательные утверждения о мифических цифрах уничтожения евреев под предводительством Хмельницкого. Я им на цифрах доказал: польские историки утверждают, что в ту пору украинцев было 6 миллионов, так если их цифру, допустим, утроить, то это на Украине каждый второй не мог быть евреем.

Литовцы мне очень нравились. В частности, такой беглец... Это очень известная личность...

В.В.Овсиенко: Симас Кудирка?

Б.Д.Черномаз: Кудирка, да. Кудирка, кстати, смешно рассказывал, как его арестовывали. Он был крепкий, и где-то в порту на ходу перепрыгнул с нашего корабля на американский и просил политического убежища. Но он не знал хорошо английского языка. Американцы, согласно международным правилам, не могли ему активно помочь без консультаций с высшим начальством. Капитан-американец связался с президентом Джонсоном. А Джонсон был на уик-энде, и его обслуга почему-то не посмела его побеспокоить. Американцы выжидали, а потом разрешили парторгу советского корабля и капитану забирать этого Кудирку. Так они два часа боролись на палубе — этот не давался, а они его забирали. В конце концов они его придушили телефонным кабелем и затащили на советский корабль. А оказалось, что всю эту сцену американцы снимали на плёнку, и когда показали президенту Джонсону и расшифровали, что он кричал и просил, то Джонсон счёл, что капитан виноват в том, что Кудирка попал в лагерь. И когда Джонсон встречался с Брежневым, то каким-то образом выторговал Кудирку в Америку.

В.В.Овсиенко: Вы уверены, что это был Джонсон, а не Никсон?

Б.Д.Черномаз: По-моему, Джонсон. Я не очень уверен. Это 1973 год — надо бы посмотреть где-то...

В.В.Овсиенко: Сильву Залмансон и Симаса Кудирку выпустили в августе 1974 года. Тогда президентом США был уже Никсон.

Б.Д.Черномаз: Наверное, так. Армяне тоже замкнуто солидаризировались между собой. Они были с нами в очень хороших отношениях. Любые общелагерные вопросы мы решали.

Русские вели себя по-особенному. Во-первых, я не видел среди них тех, которые бы с уважением относились к нашим притязаниям на самостоятельность, на обретение собственного государства. Не видел. Говорят, что в лагерях были такие. Вспоминали Сергея Ковалёва, но мне таких не доводилось видеть. Достаточно в разговоре копнуть русского немного глубже — там сидел шовинист, украиноненавистник. Я говорю с полной ответственностью за свои слова. Я не хотел бы поимённо называть их, но там были такие, как Платонов — чрезвычайно умный, арабист, профессор, Садо — тоже арабист, учёный из Москвы.

В.В.Овсиенко: Настоящим демократом можно назвать разве что Кронида Любарского — это астроном из Москвы. Он к вам, наверное, не попал. Сидел в Мордовии и во Владимирской тюрьме. К таким можно отнести Болонкина Александра. Знаете, если кто-то из русских оказывался действительно демократом, то если копнуть его глубже — он оказывался не совсем русским, а скажем, немного евреем или кем-то другим.

Б.Д.Черномаз: Но, например, Садо стоял на абсолютно русских позициях, хотя по происхождению он был ассириец, воспринявший русскую культуру. Зная хорошо, что он ассириец, он по своему мировоззрению был вполне сознательный русский. Был ещё один украинского происхождения, но воспитался на русской культуре и придерживался пророссийских настроений... Но это неважно.

В лагере в очень хороших отношениях, можно сказать, в товарищеских, я был только с Грицем Герчаком, который досиживал 25 лет, со Сверстюком Евгением. Через год, как я просидел в лагере, к нам прибыла группа молодёжи, уже и моложе меня — это Степан Сапеляк, Сенькив Владимир, Мармус Николай, Грынькив Дмитрий. Целая группа молодёжи прибыла из Украины. Уже было немного веселее. Поднялось духом и наше старшее поколение. Они понимали, что без продолжения в младшем поколении их борьба не имела бы смысла.

С появлением Степана Сапеляка связан один очень интересный факт. У нас был такой порядок, что несколько раз в сутки нас всех обыскивали — утром и вечером, пересчитывали, когда мы шли на работу, на обед, с обеда, утром и вечером. Кроме такого поверхностного обыска — нет ли каких-то громоздких предметов — нескольких из колонны брали в специальную комнату на пропускном пункте и делали детальный обыск. Это догола раздеваться, приседать — вы знаете всю эту унизительную процедуру...

В.В.Овсиенко: Когда с работы и на работу ведут, так?

Б.Д.Черномаз: Да. Это выборочно, нескольких человек. Итак, Степана Сапеляка забрали на тот обыск, раздели догола, заставили поднять руки и приставить их к стене, а потом один надзиратель прижал его руки ладонью к стене, а второй начал бить его по печени ребром ладони. Степан был недавно с воли, ещё сильный, ещё не успели его истощить той едой, и он смог вырваться и выскочил в колонну. На нём ещё были видны красные следы от ударов. Интересное явление, даже поразительное: когда раньше мне приходилось смотреть на тех заключённых, как они гуляли, как шли с работы, как шли в ту столовую, то, казалось, никто никуда не спешит, у каждого время тянется однообразно и размеренно, каждый знает, что за той минутой будет, и казалось, что нет никакой силы, которая сможет эту массу активизировать или мобилизовать на какое-то сопротивление или любые организованные действия, не вписывающиеся в тот лагерный распорядок. Но тут вдруг я увидел, что тот случай, который произошёл со Степаном, всё перевернул. Колонна остановилась. Те старые заключённые, которые сидели уже по 20, 25 лет (у нас один, например, уже больше 30 лет сидел: его на вахту, новый срок — и назад, что было нормой советских лагерей) — так вдруг они все остановились, перемешались, а надзиратели тут же разбежались. И эта масса заключённых двинулась назад, в жилую зону.

Там были ворота, запертые на железный засов. Этого засова никто не вынимал — только масса людей ударила в ворота, и они разлетелись. Это была такая внутренняя сила, когда душевные порывы соединились с физическими, и она дала такой результат. Надзирателей как сдуло — с тех пор никто из них не ходил один, Боже упаси, а только по двое-трое, и все с рациями. Мы объявили забастовку протеста.

В.В.Овсиенко: Вы помните дату этого события?

Б.Д.Черномаз: Это было в 1974 году, летом. (23 июня. — В.О.) Итак, объявили забастовку, начали требовать комиссию из Москвы. Какая-то приехала, что-то там нам обещали. Мы отказывались идти на работу, установили правило: чтобы информация от стукачей не доходила до администрации и чтобы вообще никого не унижать, то ходить по двое или по трое, если вызывают на какое-то собеседование.

Мы решили идти вместе с Грицем Герчаком. Ему оставалось ещё два года. Когда нас вызвали, мне предложили первому выходить на работу. Я сказал, что до тех пор, пока не выйдут все, я не выйду — как решат люди, так и я пойду. Тогда подошли к Грицю, предложили ему. Грицю сказали так: «Тебе ещё два года сидеть. Ты уже отсидел достаточно. Выйдешь на работу — через месяц будешь на воле, а то даже и раньше. Начинаем оформлять документы уже». Это было сказано при мне. И надо понимать человека, которому 44 года и который фактически всю молодость провёл в лагерях — он отказался.

В.В.Овсиенко: Он 25-летник, да?

Б.Д.Черномаз: Да. Ему был 21 год, когда посадили. И он сказал при мне: «Нет, я досижу. Я хочу досидеть свои годы». Забастовка через несколько дней закончилась, мы начали ходить на работу. В крытую тюрьму отправили тогда Левка Лукьяненко и ещё кого-то как организаторов забастовки.

И ещё. Несмотря на очень строгий режим в лагере, там была духовная жизнь. Например, у Гриця Герчака была гитара. В лагерях он общался с выдающимися музыкантами, художниками. Он очень талантлив. Он с большим уважением вспоминал Афанасия Заливаху, Михаила Сороку. Из русских — художника Иванова и ещё каких-то — я уже забыл имена, потому что уже годы прошли. Сам он очень хорошо рисовал. Мы решили, что художник должен как-то творить. Мы достали кусок линолеума и кусок железного метра. Из метра сделали несколько резцов, и Гриць вырезал несколько линогравюр. Мы быстро отпечатали с десяток экземпляров и распихали их. Гриць сделал экслибрисы почти всем украинцам. Я, понимая, что это может когда-нибудь пригодиться как память или как свидетельство культурно-художественной жизни украинцев в лагере, спрятал кое-что среди своих бумаг.

Однажды надзиратели нашли эти резцы, была тяжба — кому они принадлежат. Один надзиратель — не знаю, как его фамилия, но его прозвали Шмаляный, у него был талант отыскивать, у него был нюх! Мы спрятали резцы в ручке переключения передач в револьверном станке. Казалось бы, такое место, где не найдёшь. А он таки сумел найти и там.

У Гриця было несколько линогравюр, сделанных Афанасием Заливахой ещё в Мордовии. В 60-х годах было какое-то послабление режима, была возможность рисовать акварельными красками. Гриць с тех пор кое-что сохранил, но у него всё забирали и уничтожали. Гриць передал мне несколько работ, сказав, что надзиратели уже, видно, знают, что он рисует, и будут искать у него. Он попросил меня их сохранить и, может, вывезти, ведь у меня было три года срока. Чтобы вывезти эти рисунки, я собрал килограммов, наверное, сорок всяких бумаг, абсолютно ненужных вырезок, напечатанных в журналах гравюр и позапихивал кое-где между ними те рисунки с тем расчётом, что когда меня будут выпускать и если надзиратель будет один, то ему обязательно надоест просматривать сорок килограммов по листочку и он на что-то не обратит внимание. Так и случилось. Когда я освобождался, то надзиратель просмотрел с десяток листов, вытащил несколько пачек, посмотрел и сказал: «Забирай и вывози». Я выехал за лагерь...

В.В.Овсиенко: Вас выпустили прямо из 36-го лагеря?

Б.Д.Черномаз: Да. Когда я вышел, меня привезли в Пермь на поезд. Там я перебрал все те бумаги, чтобы не таскаться с ними, отобрал линогравюры, экслибрисы и несколько акварелей, а остальную бумагу выбросил. Вот таким образом я и вывез их.

В.В.Овсиенко: Вы добирались поездом?

Б.Д.Черномаз: Да, с пересадкой в Москве.

В.В.Овсиенко: Потому что позже, чтобы освобождённый ни к кому не заходил в Москве, стали возить этапом в областные центры.

Б.Д.Черномаз: Мне сразу вручили билеты, которые обусловливали все мои пересадки.

После лагеря я приехал в Умань... А в лагере перед моим освобождением мы договорились с Грицем Герчаком о следующем. Тогда был такой порядок, что если 25-летник освобождается из лагеря, то должно быть официальное приглашение от кого-то из Украины, с гарантией, что он предоставит ему жилплощадь в своём помещении, которое будет это позволять. Если этого условия не было, то его просто на Украину не пускали. Я не хотел бы вспоминать все перипетии, как не разрешали Грицю вернуться на Тернопольщину, но он не мог туда вернуться по многим соображениям. Так или иначе, мы договорились, что я за несколько дней до его освобождения дам телеграммой в лагерь своё официальное согласие, что беру его к себе на квартиру. Почему за 2-3 дня до его освобождения? Да для того, чтобы не использовать какие-то рычаги влияния на меня. А они у них были — об этом знает каждый из нас. Я могу не выдержать, потому что мне неизвестно, что они против меня будут делать.

Я так и сделал, и Гриць после освобождения приехал ко мне в Умань, отсидев 25 лет.

В.В.Овсиенко: Но какое же вы там помещение имели?

Б.Д.Черномаз: В 1975 году, за полтора месяца до моего освобождения, в Умани был ураган. Он разнёс здания. Через несколько часов была комиссия властей на том месте, где жила моя невеста, вроде бы уже жена...

В.В.Овсиенко: А вам всё-таки оформили брак?

Б.Д.Черномаз: Да, оформили.

В.В.Овсиенко: Я извиняюсь, это интересно: какова была эта процедура?

Б.Д.Черномаз: Нам дали трёхдневное свидание. Свидетелями выступили та надзирательница, что обыскивала Татьяну, и надзиратель, который обыскивал меня, и плюс кто-то из юридического отдела...

В.В.Овсиенко: Они засвидетельствовали, что вы согласны на брачную жизнь?

Б.Д.Черномаз: Да-да. Формально провели эту процедуру.

В.В.Овсиенко: Вы дату помните?

Б.Д.Черномаз: Знаете, я не очень помню эту дату — это пусть Татьяна скажет.

Итак, от урагана за полтора месяца до моего освобождения пострадал и наш дом. Не только наш — целая улица, так, что там нельзя было жить. Разнесло двери, окна, снесло крышу — всё начисто. Жильё стало непригодным для жизни. Государство обязывалось за три месяца предоставить жильё. Но когда я пришёл из лагеря, то государство передумало предоставлять. Так я ещё два года добивался, чтобы всё-таки предоставили согласно тем обязательствам. Потому что гарантийное письмо от властей было. Когда я увидел, что мне его, очевидно, не предоставят, я отказался голосовать, когда были какие-то выборы — то ли в Верховный Совет, то ли ещё куда-то. Кроме того, я подал заявление, что буду вынужден обратиться в Организацию Объединённых Наций в Комиссию помощи пострадавшим от стихийных бедствий. Я знал, что есть там такая Комиссия.

Меня на второй день вызвали к первому секретарю горкома партии, где сидели начальник КГБ Умани Тимофеев и ещё какой-то человек. Меня попросили объяснить, что я имею в виду. Я им рассказал один случай, который произошёл во Львове. Его хорошо знает Степан Сапеляк. У одного студента родители были инвалиды и получали пенсию, а он учился в университете. Он подрабатывал на вокзале, а потом заболел и тоже не мог работать. А тут к соседям приехали родственники из Америки. Они были у него в гостях, увидели, как он живёт, поинтересовались, какие у него успехи в учёбе. Он сказал, что придётся бросить учёбу, потому что нет денег. Так они попросили его написать заявление в Организацию Объединённых Наций, чтобы ему выделили помощь. Он написал. Я не знаю, насколько это правда про ту сумму, которую ему прислали — это вроде было несколько тысяч долларов и какой-то новый автомобиль, который он здесь должен был взять. Кончилось тем, что его вызвали в КГБ и заставили написать отказ на том основании, что Советский Союз этим не пользуется уже десять лет, что это дискредитация и так далее. Он отказался, но уже до окончания университета имел ленинскую стипендию.

Я им рассказал тот эпизод и сказал: «Но имейте в виду, что если международный империализм что-то мне подкинет, то я всё-таки возьму и буду ему очень благодарен». Тогда мне предоставили квартиру. Оказалось, что Совет Министров финансировал помощь пострадавшим от стихийных бедствий. Квартиру мне предоставили в очень интересном месте. На пятом этаже, но прямо под моим домом — панорама на Уманскую тюрьму, которая построена ещё при Екатерине II и в 1975 году ещё функционировала.

В.В.Овсиенко: Так что вы жили напротив тюрьмы, а в случае чего — могли оказаться напротив своего дома?

Б.Д.Черномаз: Да-да, это целая комедия. На первых этажах не слышно было, потому что лагерный забор был каменный, а у меня на пятом — все эти побудки, все эти призывы на построение, на проверку, в столовую — это всё мне играло на нервах несколько лет. Но пришлось мириться — что ты сделаешь? Иногда проснусь, слышу те команды и думаю: где это я?

В.В.Овсиенко: Хотелось вскакивать и бежать?

Б.Д.Черномаз: Да. Что касается работы. После освобождения я захотел пойти на то же место, где работал — в институт. Безусловно, это не удалось. Я работал каким-то грузчиком, разнорабочим — очень тяжёлая была работа. Искал другую, мне предложили идти в котельную, на нашу штатную зэковскую должность, которая именовалась «машинист теплосетевых установок», а по-нашему это кочегар. Я 15 лет проработал этим кочегаром.

Гриць Герчак у меня жил 8 месяцев. Он познакомился с Людой Литовченко из Киева — это дочь художника Литовченко, гобелениста, известной не то что на Украине, а в мире фигуры, которая тоже имела какое-то отношение к диссидентству. Людмила в своё время была изгнана из университета за подписание каких-то писем протеста. Она была разведена с первым мужем, что-то там у них не сложилось, и вышла замуж за Гриця Герчака. После 8 месяцев пребывания у меня он переехал в Киев. Если уж так немного отвлечься, то скажу о Герчаке.

В.В.Овсиенко: Скажите.

Б.Д.Черномаз: Он переехал в Киев. Жили они возле Печерского моста в двухкомнатной квартире с двумя детьми. Мы часто ездили к ним, общались. У них на квартире мы познакомились с Николаем Горбалем, туда и Сверстюк приезжал, ездили мы к Сверстюку. Это был центр политической жизни в Киеве, центр всех новостей, литературы, культурной жизни.

Гриця поставили в такие условия, что он должен был тяжело работать. Всё-таки семья. После сорока пяти человек уже задумывается над тем, что оставит после себя. Чувствуя в себе потенциальные возможности художника и не видя перспектив что-то оставить после себя в этой области, он начал задумываться, не уехать ли ему куда-нибудь за границу. Это были восьмидесятые годы, 1987-88-й. У нас зародился план, как готовить выезд. А тогда ещё не выпускали за границу, а тем более бывших заключённых. К нам уже начали ездить поляки. Поляки из Перемышля, у которых были родственники в Канаде, приезжали несколько раз в Умань, и мы договаривались, что те родственники из Канады сделают официальное заявление, что Гриць является их родственником и они вызывают его и его семью к себе в гости. Они это сделали.

Очевидно, КГБ уже подозревало, что Гриць думает уехать и таким образом сбежать от них. Его предупреждали, чем-то угрожали. Гриць убеждал их, что этого не может быть. Но в конце концов его выпустили.

В.В.Овсиенко: Когда?

Б.Д.Черномаз: Это было, по-моему, в 1988 году. Тогда уже были зачатки Украинского культурологического клуба, мы с Грицем уже ходили туда. Когда он ехал, то ему поставили условие, чтобы купили авиационные билеты туда и обратно. Денег не хватало. Мы с женой продали свои обручальные кольца. Какие кольца — когда расписывались в лагерных условиях, то никаких колец не было, но потом уже после лагеря нам родственники собрали деньги и купили кольца, так мы их и продали и отдали деньги Грицю и Люде, чтобы купить те билеты. И они таким образом поехали за границу — поехали, да там и остались.

В.В.Овсиенко: В какой они стране осели?

Б.Д.Черномаз: В Канаде. Там Люда перешла работать на «Свободу», а Гриць устроился работать уборщиком в каком-то архиве.

Моя судьба. В конце 80-х годов начались демократические процессы. Начал действовать Украинский культурологический клуб, за которым мы следили и который с большой осторожностью, но посещали. А потом уже начался Украинский Хельсинкский Союз. Я причастен к его созданию на Черкасчине. Так вышло, что Черкассы не сумели создать ни нормальных структур Руха, ни Хельсинкского Союза. Были такие мелкие потуги, но нормальной структуры там не было. А в Умани были люди, воспитанные мной, и на них можно было надеяться. Таким образом, мы создали в Умани Хельсинкский Союз.

Наверное, надо начать немного раньше — как начались те демократические движения на Украине, в которых приходилось участвовать. В 1988 году, в ноябре, было сообщено по радио «Свобода», что в Виннице создана группа Украинского Народного Фронта, которым руководят Владимир Мулява и Семьячко. Семьячко — это был мой хороший знакомый, он был парторгом в пединституте как раз в тот момент, когда меня арестовывали и когда моя жена там училась. Когда жене (тогда она ещё была невеста) в присутствии парторга предложили от меня отказаться — причём, выбор такой: или институт, или отказ, — то Татьяна сказала: «Ну, если вам так нужен этот диплом, то забирайте». После этого Семьячко, уже после моего возвращения, оказывал нам знаки внимания, несмотря на то, что был парторгом. Оказывается, он тоже был причастен к каким-то киевским знакомствам, потому что был членом Союза писателей и был среди тех, кто сочувствовал нам. Так вот, мы тогда собрались группой — это Грохольский из Умани, я, моя Татьяна, Ольга Петровна Диденко, Лариса Цимбровская, Буряк Степан — режиссёр театра. Это, по-моему, все. Тогда мы решили создать опорный пункт этого Фронта. Это было сразу же на второй день. Мы отправили мою жену Татьяну на встречу с Семьячко и Мулявой. Она поехала в Винницу и привезла оттуда устав Фронта — тот самый экземпляр у меня хранится до нынешнего дня. Мы послали им письмо о том, что провели собрание и решили сделать опорный пункт Фронта. Это было первое. То есть у нас уже организационно оформилась опорная группа Украинского Народного Фронта. После этого в Союзе писателей начались процессы создания Народного руха Украины за перестройку, обращения создавать первичные структуры по областям. Мы сразу решили на всякий случай задекларировать нашу группу как первичную ячейку Руха. Но литературное объединение, которое действовало в Умани, пригласило нас на совместное собрание. Это Иван Драч обращался ко всем литературным объединениям проводить собрания и создавать первичные ячейки Руха.

Мы пошли на то собрание. Оказалось, что там собралось солидное количество людей, больше двадцати. Было обсуждение программы, предложенной писателями. Безусловно, я понимал, что она либеральная, но это первый прогрессивный шаг, который надо было поддержать, это я очень хорошо понимал. Мы заявили на том собрании, что у нас есть такая группа, но если есть ещё люди, то мы согласны объединиться и создать первичную ячейку Руха. Мы сделали совместное обращение к Союзу писателей в поддержку его инициативы и задекларировали, что у нас в Умани есть ячейка.

Вы помните, когда во Львове создалось Товарищество Льва? Я не помню — оно было до Руха? По-моему, оно было до Руха. (Учредительное собрание Товарищества Льва состоялось 19 октября 1987 года в клубе Львовского Лесотехнического института. — В.О.)

В.В.Овсиенко: Проект программы Руха был опубликован 17 февраля 1989 года в «Літературній Україні».

Б.Д.Черномаз: А это Товарищество Льва. Когда оно создалось, мы это обсудили и меня тогда откомандировали во Львов. Я тогда встретился с руководителем этого Товарищества Льва, Шейко Орест, по-моему. Это бывший секретарь горкома или обкома комсомола. Но когда я поговорил с ним, то понял, что он немного побаивается того дела, которое начал, он осторожен в идеологических моментах. Но я попросил у него образец устава их общества, и мы у себя сразу создали Товарищество «Берегиня». Оно, кстати, функционирует и до сегодняшнего дня на основе того устава. Руководителем мы тогда избрали Татьяну, мою жену, которая по сей день является его руководителем. У него много наработок, но не будем детализировать такие вещи.

Вернёмся к процессам, касающимся Руха. Когда мы расширились, было уже большое количество людей, и мы решили организовать большое официальное учредительное собрание в Умани. Но мы сразу же попали на заметку горкому партии: на каждом нашем собрании был представитель в лице секретаря по идеологии — такой Бодров, нынешний мэр, — он очень всё фиксировал, что на тех собраниях было, аккуратно записывал и время от времени просил слова, вмешивался и пытался корректировать. Когда мы созвали учредительное собрание, я понимал, что очень рискованно, чтобы меня избрали председателем, потому что я бывший политзаключённый, с Западной Украины — есть много слабых моментов, которые могут в пропагандистском плане негативно отразиться на перспективах деятельности и перспективах роста организации. Мы обсудили в узком кругу все те проблемы и решили, что нельзя выставлять мою кандидатуру на председателя Уманского Руха. Мы на том собрании согласились, что председателем Уманской ячейки Руха должен быть Кравчук Станислав, который тогда возглавлял Уманское литобъединение. Мы избрали его председателем Уманского Руха, но я не знаю, как на него повлияли горком партии и КГБ, вместе взятые, потому что когда мы пришли на следующее собрание, то он уже принёс проект устава не Руха. На учредительном собрании, где мы его избрали председателем, мы все разобрали по домам распечатанные проекты устава Руха, присланные из Киева, чтобы голосовать за него. Но на второе собрание Кравчук принёс другой проект, который у меня есть, он назывался «Единство». Каким-то образом, обладая ораторским талантом, он сумел — а мы, как говорится, были очень неопытны в этом и дали себя убедить, что мы — уманское автономное объединение, и будем существовать как «Единство».

Когда мы ещё раз пришли на собрание, то слово взял первый секретарь горкома партии по идеологии и сказал: «Люди добрые, о каком Рухе вы ведёте речь? Вы — „Единство“, которое мы признаём, у которого есть свой устав, за который вы проголосовали — вот протокол, у меня записано. Что вы ещё хотите? О каком Рухе и о каком обращении к каким-то драчам вы говорите?»

Тогда я испугался. Я встаю и объявляю ещё одно собрание. Мы проводим ещё одно собрание, на котором меня избрали председателем. Мы никого не отвергали, но провели другое собрание, и я таким образом стал председателем Уманского Руха.

На нас началось огромное давление — вы себе не представляете! Я тогда несколько раз ездил в Киев, немного сориентировался, что делается по Украине, и решил, что если мы будем одни, то нас задавят. И мы начали ездить по районам. Поехали в Христиновку, ездили в Монастырище — шесть районов мы объездили, и везде создали ячейки Руха с нашей помощью.

В.В.Овсиенко: Это произошло ещё до Учредительного съезда НРУ, до 8–10 сентября 1989 года?

Б.Д.Черномаз: Это было до Учредительного съезда Руха. Меня поддерживала, так сказать, на подпольном уровне профессура Уманского сельскохозяйственного института. Это профессор, доктор Василий Билоус. Это не тот Василий Билоус, который бывший политзаключённый, а другой. И ещё несколько человек... Ну, хорошо, вспомню — скажу. Уже один из этих докторов умер, второй уехал в Германию. Поддержка высшей интеллектуальной элиты Умани меня, безусловно, уверила в том, что всё хорошо и надо работать.

Попытки повлиять на Черкассы и организовать там что-то — не удавались. Потом пошли попытки организовать Украинскую Республиканскую партию. (Учредительный съезд — 29-30 апреля 1990 года. — В.О.) Из-за недосмотра руководства партии, в частности, Левка Лукьяненко, всё это дело завалилось. Были люди, было всё хорошо, но была сделана ставка на Черкассы, в частности, на Михаила Гедзя, который отличился у нас в Умани тем, что были сфальсифицированы выборы, где должны были быть избраны председателем либо моя жена, либо он, и при общем подсчёте всех голосов вышло, что в урну почему-то вброшено больше голосов, чем есть членов партии на собрании. Это вызвало протесты. Так или иначе, это не вышло.

Уже в 1989 году я завязал отношения с Литвой, мы организовали выпуск газеты. Это была одна из первых газет на Восточной Украине, которая появилась массовым тиражом — «Червона калина».

С созданием ячейки Украинской Республиканской партии у нас появилась ещё одна газета — «Тризуб». Это опять же, как говорится, под моим патронатом. «Тризубом» занималась моя жена Татьяна и Коверга Александр. Опять же, для того, чтобы уменьшить, минимизировать возможные удары по средствам массовой информации, которые выходили под каким-то моим контролем. Я старался нигде не показывать своего влияния и авторства в тех газетах. Поэтому я не хотел быть там редактором.

Газеты выходили регулярно, пользовались огромным спросом. Где мы доставали средства? Прежде всего, у нас с женой было на книжке три с половиной тысячи сбережений, так мы их все использовали на газеты — всё, как говорится, профукали. Потом на месте что сумели достать, то доставали — что-то вскладчину, что-то за литературу, за газеты выторгуешь, которые продавали по каким-то 15 копеек.

Потом уже, когда были организации Руха в шести областях, то оказалось, что в Черкасской области есть ещё одна ячейка, в Каневе возникла, которая объединила большинство Черкасской области, а в Черкассах всё-таки что-то организовать было нельзя. Я выезжал в Черкассы несколько раз с Лупиносом Анатолием. Мы пытались там что-нибудь сделать. Даже два или три раза созывали в Черкассах областные учредительные собрания, где должны были быть избраны сопредседателями профессор Губарь, я и писательница Люда Тараненко. Но поскольку до Умани 200 км, а я вынужден был ещё работать в той котельной, то это было нереально, чтобы я имел большое влияние на процессы в Черкассах.

Что ещё интересного из той нашей жизни? Я упоминал о ячейке Украинского Хельсинкского Союза, которая возникла в Умани. Каким образом? Помните, мы собирались на Олеговской. Это были первые мои знакомства с Хельсинкским Союзом.

В.В.Овсиенко: Олеговская, 10. Это вот тут недалеко в Киеве, в квартире Дмитрия Федорива.

Б.Д.Черномаз: Да-да. Я не знаю, были ли вы тогда, когда однажды мы проводили заседание, а потом сделали между собой перекличку, потому что увидели лишних. Оказалось, что там был майор милиции и секретарь райкома партии.

В.В.Овсиенко: Это не при мне было.

Б.Д.Черномаз: Тогда началась волна митингов. У нас в Умани 100 тысяч населения. Первый митинг мы созвали с большой, как говорится, помпой — он был посвящён годовщине репрессий и голодомора на Украине. Я тогда пригласил японское телевидение — где-то я на него в Киеве наткнулся. Пригласил Владимира Муляву, чтобы он приехал, пригласил писателя Владимира Маняка, что о голоде писал, он погиб... И пригласил Джеймса Мейса. Это был большой шок для властей.

В.В.Овсиенко: А когда это было?

Б.Д.Черномаз: Это где-то в начале 1991 года, зимой, в январе, но какая-то такая погода была... У меня где-то есть резолюции того митинга. Поскольку к нам едет такое солидное представительство, то власти заявили претензию, что они тоже принимают участие в этом митинге. То есть они нам предоставляют место, где его проводить, и озвучку. Место дали на стадионе. Сошлось тысяч шесть человек. Для Умани, где 100 тысяч населения, это солидное количество людей. Перед этим я, Маняк и Мулява были у первого секретаря горкома партии, мы тогда обсуждали резолюцию. У них был свой проект, а у нас свой. В конце концов мы выработали компромиссный вариант. Но за полчаса до начала митинга мне заявили, что выступающего выберут только одного от нашей стороны, а все остальные будут от горкома партии, и проект резолюции будет их. Тут я вытащил свой старый проект, который предлагал как основу для компромисса, ещё заострил его, спрятал в карман и пошёл.

Когда начался митинг, я подловил момент, что у микрофона никого нет, выскочил на сцену и силой прорвался к этому микрофону. Это было после того, как они уже зачитали тот проект резолюции, который разработали в горкоме партии. Но они почему-то не попросили публику проголосовать за него. Я объяснил людям ситуацию, что так и так, мы договаривались, а они сделали то-то и то-то, а я теперь хочу предложить вам нашу резолюцию. Зачитал её и сказал: «А теперь давайте проголосуем. Кто за нашу резолюцию?» Ну, было абсолютно 100% «за», а только двое были за их. Таким образом, мы демократическим путём проголосовали за нашу резолюцию.

Много было таких моментов. После этого митинги продолжались в течение года. Я уже не помню, сколько раз меня судили на штраф? Это где-то 1991-92 год. Например, в 1992 году я, по-моему, 7 раз сидел в КПЗ. Правда, недолго — где-то 2-3 дня или один день. Как обычно, это начиналось с того, что мы созываем митинг, власти не дают разрешения, а после митинга или собрания меня арестовывают. Это заканчивалось тем, что вечером собирается большая толпа под милицией, с лозунгами, поют, скандируют — короче говоря, толкутся целую ночь, у милиции морока... А я там голодаю. А если не только я оказываюсь в КПЗ, то мы начинаем петь, нас поддерживает всё КПЗ, тогда меня вызывают, дают штраф каких-нибудь 100-120 рублей на те деньги и говорят: «Забирай своих бандер и чтоб твоего духу здесь не было».

В.В.Овсиенко: Вы платили те штрафы или нет?

Б.Д.Черномаз: Никогда. Люди — девушки наши, моя жена и другие — ставили трёхлитровую банку посреди города, писали здоровый плакат, что общественность города собирает штраф на моё наказание. Когда насобирали соответствующую сумму, писали, что это от общественности города, и платили штраф. Так все эти дела и заканчивались.

В.В.Овсиенко: Это всё у вас под забором происходило?

Б.Д.Черномаз: Да, у нас было такое место, которое называлось Гайд-забор. Там такой долгострой, который, я не знаю, уже сколько лет стоит до нынешнего дня, ещё достраивался.

В.В.Овсиенко: И до сих пор тот забор есть?

Б.Д.Черномаз: Долгострой ещё до сих пор не достроен. А забор месяц назад сняли.

В.В.Овсиенко: Это же исторический памятник!

Б.Д.Черномаз: Да-да. Тот забор что только не видел! Кстати, все эти плакаты, наверное, килограммов 10–15, есть до нынешнего дня. Все эти «Ганьба КПРС!» — это целая история!

В.В.Овсиенко: Тот Гайд-забор надо было разобрать на части, как Берлинскую стену, и в музеи раздать.

Б.Д.Черномаз: Да-да. Когда уже в 1992 году я увидел, что надо интенсивнее работать над налаживанием областной структуры, я предложил председателю Каневского Руха Петренко сделать совместную конференцию, чтобы без всяких выкрутасов объяснить людям абсолютно честно суть проблемы, которая есть, и избрать одного председателя. Пока что я считаю, что надо ставить мою кандидатуру и его. Мы поставили несколько кандидатур, из Черкасс так же. Собрание поддержало мою кандидатуру, и таким образом мы объединили две организации Руха, Каневскую и Уманскую, я таким образом стал областным председателем. Тогда как раз был разгром Коммунистической партии. А мы как раз в тот момент объединялись. Я поехал к Бойко Богдану, взял у него мебель для офиса. А городской голова Черкасс Соколовский дал нам несколько комнат, в которых, кстати, до нынешнего дня функционирует штаб.

Поскольку мы очень активно вели себя в начале 90-х годов, на нас обратили внимание львовяне. Например, когда было празднование 500-летия казачества, то Умань оказывалась передним краем, дружественной территорией, где они находили ночлег, заправку. Власти, безусловно, всегда, когда львовяне приезжали в Умань, отказывались предоставлять им гостиницу. Я тогда собирал людей в самом центре города и по мегафону объявлял, что такая-то ситуация, власти не дают галичанам места в гостиницах. Нам надо людей переночевать, кто имеет возможность принять их к себе, приходите, я записываю адреса. Таким образом мы мобилизовывали своё население, и галичане имели жильё.

Когда шла подготовка ко второму съезду Руха, был совершён первый решительный террористический акт против нашего актива Руха. Мы ездили тогда в Тальянки на моей машине — старенький «Москвич», которому сейчас 34 года, а он ещё ездит, — тогда я был за рулём, со мной ехал Коверга Александр, нынешний председатель Руха, кандидат наук, доцент из пединститута Пахотин, русский, но антикоммунист и сторонник той точки зрения, что он хочет жить на Украине в нормальном украинском государстве, и моя жена. Мы поехали в Тальянки — это посёлок городского типа. Там была попытка нападения на мою машину: остановилась ещё одна машина, выскочило из неё четверо человек, повисли на ручках, хотели открыть, а дверцы были как раз заперты изнутри. Я, как говорится, газанул, вырвался от них, они — в свою машину и бросились догонять. Я выжимал из той машины всё, что можно, развалился глушитель, она ревела, как танк, я не давал им себя обогнать, но увидел, что всё-таки «Москвич» от «Жигулей» далеко не уйдёт.

Александр Коверга сидел на заднем сиденье, а за сиденьем у меня были железки — домкрат там и ещё что-то. Домкрат был очень похож на автомат «шмайсер». А они ехали за нами вплотную, буквально в нескольких метрах, догоняли и хорошо видели, что делается в моей машине. Когда Коверга достал тот «шмайсер» из-за сиденья, они подумали, что это автомат, выключили свет, развернулись и без света сбежали. Это был первый такой случай. Мы сразу после этого заявили в милицию — это есть в архивах, мы записали номер машины, потому что помнили его. Оказалось, что такой машины не существует вообще.

На то время, когда я стал руководителем областного Руха, я покинул свою штатную должность в котельной и перешёл, так сказать, на руководящую. Безусловно, условия всё равно были слишком тяжёлые. Приходилось и в своём кабинете ночевать, и приезжать. Семья в Умани, надо приезжать каждую субботу-воскресенье. Но я всё-таки два года выдержал вполне честно.

В 1993 году мы очень активно взялись за порядок и соблюдение законности, потому что уже тогда намечалось, что процветает абсолютное беззаконие, а законы не работают. Мы начали активно вмешиваться. Где-то в марте 1993 года я выступил на сессии областного Совета как председатель Руха, где буквально называя фамилии, цифры и конкретные факты, я обвинил нескольких лиц, в том числе директора Черкасского мясокомбината Бабака в огромных махинациях материальными ценностями. В частности, за тушёнку в банках был выменян 21 легковой автомобиль в России, в Тольятти. Когда эта сделка проводилась, в Черкассах одна банка тушёнки стоила 64 грн., а он её продал по 26. Когда мы посчитали, сколько дармовой тушёнки он отправил в Россию, то вышло, что каждая семья в Украине могла бы иметь три дня подряд по банке тушёнки у себя на столе.

В.В.Овсиенко: Вы сказали гривны — может, это ещё были не гривны?

Б.Д.Черномаз: Это купоны, извините. Это 1993 год. Потом речь шла о представителе президента Ястребе. Его зять занимался кукурузой той самой фирмы «Маис». Они за государственные деньги купили семена кукурузы в Америке и посеяли на Украине. Они просили у государства 30% пахотных площадей, отводимых под кукурузу. Государство дало им 10%, но на тех 10%, которые были засеяны американскими сортами, на Черкасчине собрали по 11 центнеров зерна кукурузы, в то время как более-менее нормальный урожай — это 80-85, а то и больше 100. Речь шла о том, что они вбухали государственные деньги за бракованные семена, о которых они заведомо знали, что их надо либо выбрасывать, либо скармливать скоту, но отдали их по большой цене, а деньги поделили. Я всё это выдал на этом областном совещании.

Потом ещё было ограниченное совещание, где были представитель президента, начальник милиции Шляхов и начальник СБ, ещё какие-то чиновники, я не помню кто. Я выступил на этом совещании, на которое меня пригласили, и спросил, почему мы, руховцы, занимаемся функциями, которые должна выполнять милиция. Я назвал несколько случаев. В Умани за нарушение законодательства и злоупотребление властью, а по-нашему говоря, за хищения, мы отстранили от занимаемой должности председателя райисполкома, завотделом культуры, бывшего первого секретаря — мы отстранили 5 или 6 человек. И почему это мы должны делать?

Результат, как говорится, не заставил себя ждать. После этого вечером на улице, когда ещё только-только смеркалось, меня так ударили по голове, что я 12 часов пролежал без сознания, без памяти. Домой я добрался сам, но не помню как. Перебит нос, выбиты зубы, кровоизлияние в мозг, сотрясение мозга и прочее. Пришлось несколько месяцев выкарабкиваться, во всяком случае, здоровье после этого ощутимо пошатнулось. И зрение так же...

В.В.Овсиенко: Вы дату этого события сказали?

Б.Д.Черномаз: Это было 9 апреля 1993 года. Тогда уже начинало вводиться платное лечение, я не имел возможности лекарств достать. Где-то там знакомые начали собираться по гривне-две, достали церебролизин, потому что надо было, чтобы сгустки крови рассасывались. Но как-то обошлось.

В 1993 году осенью, когда я уже немного встал на ноги, меня пригласили работать в Киев в секретариат ОУН Николая Плавьюка, мельниковцы. Я себя никогда не идентифицировал, и этого никогда не скрывал и не скрываю, с тем или иным ответвлением ОУН — будь то бандеровцы или мельниковцы, — я себя считаю последователем тех традиций и того морального кредита, который заложен ещё национально-освободительной борьбой ХХ века. Это 20–40-е годы и далее. Я согласился на эту должность, работал там 4 года. Сначала заместителем председателя секретариата, потом председателем секретариата. А потом покинул должность председателя секретариата, снова был заместителем и в конце концов я покинул эту работу. В 1997 году вернулся в Умань, потому что в Киеве это была служебная квартира. Всё-таки нельзя же упускать из-под контроля процессы, которые идут в семье: двое детей учились в институте — и сын, и дочь.

В.В.Овсиенко: Назовите, пожалуйста, имена детей и когда они родились.

Б.Д.Черномаз: В 1977 году родился сын Роман, а дочь София в 1980 году. Оба сумели поступить в высшее учебное заведение. Роман закончил факультет филологии и народоведения Уманского педагогического университета (это уже университет IV уровня), а дочь уже на последнем курсе. Оба ребёнка в той или иной мере принимали участие во всех этих процессах. Более того, дочь, например, вошла в историю Умани, потому что всё время носила флаг, когда считалось, что это опасно, что за это могут побить, можно получить какие-то последствия. В Центральной и Восточной Украине закрепился такой общий стереотип, чтобы не подставлять детей. Это основано на инстинкте. Но я в Умани хотел принципиально показать, что детей надо привлекать к политическим делам и соответственно воспитывать. Когда шла колонна с флагами, лозунгами, я всегда ставил дочь впереди. Сохранилось достаточно фотографий, где идёт колонна, а впереди такой 6–7-летний ребёнок с флажком. Это приятные воспоминания. Считаю, что дети хорошо подросли, воспитались — всё в порядке.

А с 1997 года я сижу без работы. Уже в годы независимости закончил исторический факультет Львовского университета имени Ивана Франко, заочно. Закончил неплохо — на «пятёрки» сдал государственные экзамены и защитил диплом. Тема дипломной работы: «Деятельность национально-патриотического подполья на Уманщине». Я сам настоял на том, чтобы мне эту тему дали, потому что темы, которые были в списке, меня не устраивали. Я считал, что историк должен глубже и основательнее интересоваться новейшей историей.

Потом я прикрепился как аспирант-соискатель в университет «Львовская политехника». Это было через год. Почему не сразу после окончания? Когда мы говорим о Львовщине, то несколько переоцениваем тамошние процессы, очень их идеализируем. Например, для того, чтобы взять тему дипломной работы, которую я только что назвал, мне пришлось настоять, потому что на кафедре были такие силы, которые не хотели раскручивать вопросы национально-освободительной борьбы. Это было в 1997 году, не так давно. Когда я поднял перед завкафедрой вопрос о моём прикреплении в аспирантуру, меня пригласили на заседание кафедры. На заседании кафедры стопроцентно все преподаватели проголосовали за то, чтобы я был прикреплён аспирантом-соискателем при кафедре истории Украины Львовского университета имени Ивана Франко. Но в последний день подачи документов в аспирантуру завкафедрой Кондратюк Кость Костевич отказал мне на том основании, что у меня нет публикаций в научной литературе. Оказалось, что это только мне сделали такое исключение, потому что ни у кого из аспирантов, которых взяли, не было таких статей. Тем не менее, я, как законопослушный, облизнулся и ушёл оттуда.

Я пошёл во Львовскую политехнику, обратился там к профессору Дещинскому. Дещинский выслушал меня, сказал подать документы и, если есть, публикации в газетах — не в научной литературе, а в газетах. В газетах на то время у меня было уже несколько десятков публикаций. Те, которые касаются исторических тем, я ему принёс. Ему они понравились, он собрал заседание кафедры, и кафедра проголосовала за моё прикрепление к кафедре истории Украины, науки и техники Львовской политехники. Я сейчас являюсь аспирантом-соискателем. Очень хорошее отношение преподавателей в Политехнике, абсолютно недвусмысленное, абсолютно искреннее. Какой-то особой опеки я не почувствовал — я работаю самостоятельно, абсолютно. Уже написана монография на тему «Деятельность национально-патриотического подполья на территории Уманщины в 1941–1945 годах». Я уже давал её на предварительный просмотр как будущую диссертацию, она им так понравилась, что они оформили её как заказ кафедры. Это поднимает ценность и статус диссертации. Ещё осталась проблема рецензии двух докторов наук — и буду искать средства на издание и готовить диссертацию. Есть и другие мелкие проблемы, на пути к получению научной степени надо преодолевать разные трудности. В частности, мне ещё не хватает публикаций в так называемых ВАКовских научных изданиях — к ним трудно доступиться. Во-первых, некоторые люди, которые имеют отношение к возможностям там публиковаться, называют конкретную сумму, сколько надо заплатить.

В.В.Овсиенко: Кто это?

Б.Д.Черномаз: Извините, но я четыре года без работы, я не имею возможности платить, поэтому я ищу другие пути. Это для меня трудно. Какие-то шаги я делаю и думаю, что этот тернистый путь закончится победой. ВАКовских изданий, видите ли, очень мало, они подконтрольны взяточникам или людям, у которых мировоззрение и менталитет ещё просоветский, а то и враждебный Украине, будем говорить откровенно.

Мы поговорили уже немного о прошлом, так, наверное, надо несколькими словами остановиться ещё на проблемах сегодняшнего дня, которые касаются нашего жизненного кредо, наших убеждений и той позиции в жизни, которую мы занимали и, думаю, будем занимать её, пока нас хватит.

Сегодняшний день свидетельствует, что есть определённый кризис в развитии национально-демократических процессов на Украине. Поскольку я уже занимаюсь наукой, то должен сказать, что наука, особенно гуманитарная сфера, развивается в двух направлениях. Одно направление абсолютно правильное и очень нужное, продиктованное требованиями времени — это развитие нашей национальной историософии, историографии и исторической науки вообще и философии как составляющей всего этого. Есть другая парадигма, другое направление развития, которое основывается на ещё прокоммунистическом мировоззрении, на инерции старых времён. Оно не случайно у нас живуче. Власть, которая стопроцентно осталась нам в наследство ещё от советской системы, умело подрегулировывает все те процессы и даёт возможность прогрессировать тем негативным процессам.

Каким образом это проявляется в истории, к которой я имею какое-то отношение? Есть группа историков-специалистов, которых специально допустили к архивам, с преобладающими возможностями доступа к засекреченным материалам информационного содержания. Им предоставлена возможность делать свои выводы и теоретизировать на эти темы. Они сумели занять все должностные места в специальных научных изданиях, которые имеют ВАКовский статус. Туда пробиться человеку с нормальным национальным мировоззрением, с нормальным осознанием проблем, которые стоят перед Украиной, не так-то легко. Идёт упорная и настойчивая борьба как раз в развитии науки гуманитарной сферы. Это один штришок той сложной ситуации, который виден, как говорится, невооружённым глазом.

Я уже не говорю о кризисе политическом, морально-политическом, потому что, если уж как-то теоретизировать, то обнародование Александром Морозом аудиокассеты понизило рейтинг и авторитет самой идеи власти как таковой. Это уже, понимаете, даже не дискредитация — это профанация самой идеи украинской власти. Об этом горько говорить. Не надо забывать ни на минуту, что мы входим в историю с определёнными личностями, которые вечно будут в нашей истории, и уже ничто не отмоет нашего президента от того клейма, которое поставлено историей — никакой суд, никакая прокуратура, даже при наличии лучших защитников, если они смогут оправдать Литвина и Кравченко. Печати этой с них уже никто не снимет — так же, как с Клинтона никто не снимет той печати, которая возникла в результате связей с той Моникой. Наша беда, что мы будем иметь президента, который связан с трупом.

В.В.Овсиенко: Да, народ знает, что психологически и морально наш президент на такие вещи способен. Сделал или не сделал — но способен.

Б.Д.Черномаз: Если президент является автором указов, которые обеспечили появление трастовых компаний и тотального ограбления всего населения Украины, то надо быть дураком, чтобы не понимать, что он способен и на нечто большее. Да более того: он абсолютно спокойно может приехать к Лукашенко и смотреть на перевёрнутый вверх ногами украинский флаг, спокойно стоять за спиной у мэра Москвы Лужкова в Крыму и изображать глуповатую улыбку, когда тот говорит абсолютно украинофобские вещи, или ещё лучше — говорить, что украинская идея не сработала, а он её даже и не запускал никогда. Много об этом можно было бы говорить...

В.В.Овсиенко: Но это не наша тема. Поскольку ваш отец был заключён по статье 187 «прим», то это входит в круг интересов Харьковской правозащитной группы. Если бы вы могли собрать документальные материалы об отце, а прежде всего расскажите о нём.

Б.Д.Черномаз: Приговор отца у меня есть. Мой отец, Черномаз Даниил Григорьевич, 1916 года рождения. Учился в начальной школе в селе Стегниковцах, ныне Тернопольский район, а потом пошёл в гимназию в Тернополь. В Тернополе учился в польской гимназии. Я уже рассказывал, что после того, как поляки вытурили его из гимназии, он ещё некоторое время учился в украинской частной гимназии. Несмотря на то, что учился очень хорошо, не было материальных возможностей, чтобы он закончил высшее образование. И он его не закончил. Но учился на каких-то сложных заочных основах в Вене в каком-то учебном заведении, специализация — экспериментальная психология. Недолго учился, потому что война началась.

Перед войной, ещё при Польше, руководил «Лугом». «Луг» — это спортивного типа структура, которая тайно занималась парамилитарной работой, то есть военной подготовкой молодёжи. Он также имел отношение к другим организациям — в нашем районе действовали «Просвита», «Калина». Так или иначе в общественной работе он принимал активное участие.

Мать моя Мария Черномаз, девичья фамилия Малычок. В селе было две крупнейшие организации — у женщин была организация «Калина» (это в 30-е годы, до начала войны), а мужская была «Соколы». Мужской руководил мой дядя Олекса, старший родной брат моего отца, а женщинами руководила моя мама. У меня ещё хранится фотография, где эти две группы стоят вместе, немного отдельно парни и отдельно девушки. Там есть моя мать и мой дядя, есть там и мой отец. Тогда в гости из «Просвиты» из Тернополя приехали какие-то представители, такие в галстуках, а крестьяне все в вышитых сорочках — такая красивая фотография, 1938 года.

Во время войны отец был в селе секретарём сборной общины — это при немцах такая структура была. Это выборная должность, его люди избрали. Имел отношение к подполью, его подпольное псевдо было Андрей. Когда после немецкой оккупации пришла советская власть, то его сразу взяли на фронт. Он там долго не был, всего несколько месяцев. Вернулся уже инвалидом — левую руку ему прострелили, так что она фактически была, но не работающая. Но по своей воле с подпольем он не порывал отношений, был активен в подпольных органах. Не могу сказать точно, в каком году, но вскоре после моего рождения, где-то в 1949 или в 1948 году, его арестовали. Его приговорили к расстрелу, но через шесть месяцев заменили на 25 лет. Был он в лагерях Новая Чунка, Чуна — в тех лагерях.

В.В.Овсиенко: Где это?

Б.Д.Черномаз: Это Сибирь, где-то там чёрт его знает где. Это известные лагеря. Что интересно — я недавно читал обращение американцев через Харьковскую правозащитную группу, что кто знает американских солдат, которые сидели в советских лагерях... Он уже не жив, но надо было бы найти тех людей, которые были в лагерях, и поспрашивать. Потому что отец рассказывал, что было двое американцев. Как они туда попали, я не помню, но это было. Чуна и Новая Чунка — это два лагеря. Запишите это себе, чтобы поискать.

Отец вернулся из лагеря в 1956 году. Как инвалид, он уже не работал, но так кое-что подрабатывал. Он хорошо знал несколько языков. Очень хорошо владел английским языком, хорошо знал латинский язык и ему даже приносили какие-то работы для перевода из Тернопольского мединститута, так он делал эти переводы. Греческий знал, немецкий знал. Это пять языков, считайте. Я уже не говорю о польском. И математику очень хорошо знал. К нему обращался лесхоз. Оказалось, что всё лесное хозяйство не умеет пользоваться кубатурными справочниками и не может начислять кубатуру срубленных деревьев. Так отец им вычислял, но не учил никого, как это делать. Таким образом он хорошо зарабатывал. Заработал дерево на дом, и мы построили где-то в 60-х годах какой-никакой дом в Стегниковцах, потому что наш старый дом, в котором мы жили, трижды горел в конце сороковых годов. В поисках оуновцев, чекисты имели привычку делать так: посидят где-то в бурьянах, подожгут дом и смотрят, кто выбегает. Таким образом наш дом трижды горел и уже был в таком виде, что в нём, когда отец вернулся из лагеря, уже нельзя было жить — одна комната была более-менее приведена в порядок, подпёрта столбом посередине, а остальное в страшном хаосе было. Мы долгонько, наверное, лет восемь строились понемногу и построили дом в конце 60-х годов.

Какой-то активной деятельностью в 50–60-х годах было уже немыслимо заниматься. Он пробовал писать свои воспоминания, но в 1972 году уничтожил их перед арестом меня, брата и своим арестом, нашли только один листок воспоминаний. И это было одним из главных обвинений против него.

В.В.Овсиенко: Вы дату ареста отца не помните?

Б.Д.Черномаз: Где-то август 1972 года.

В.В.Овсиенко: Итак, отец был обвинён в хранении чего?

Б.Д.Черномаз: В хранении работы «Интернационализм или русификация?» Ивана Дзюбы и того листа, который я уже забыл как квалифицировали. Был ли пункт обвинения за хранение оружия, не знаю, но в протоколах обыска это есть.

В.В.Овсиенко: А где и какой суд его судил?

Б.Д.Черномаз: Тернопольский областной.

В.В.Овсиенко: И где он находился в заключении?

Б.Д.Черномаз: В Днепропетровской области. Точнее не знаю. Это всё надо переписать. Есть одна реликвия отца из лагеря, в котором он был ещё в начале 50-х годов. Там было в какой-то период послабление, художникам разрешали рисовать масляными красками. И один художник, не помню его фамилии, но она у меня есть записана, с Кубани, нарисовал отцовский портрет — такой где-то 24х24 маслом. Он у меня хранится до сих пор.

С ним сидели интересные люди. В какой-то период он сидел с доктором Владимиром Горбовым, был и с братом Ивана Огиенко, была даже фотография этого Огиенко, потому что когда он вернулся в Моршин, то он прислал отцу фотографию, которая у меня ещё есть. Он там женился — был неженатый, а когда женился, прислал фотографию. А потом умер.

Он рассказывал о таких интересных людях, да я уже не очень помню.

В.В.Овсиенко: Дату смерти отца вы помните?

Б.Д.Черномаз: 1988 год, а дата...

В.В.Овсиенко: Надо справку об отце написать. Лучше всего, если вы её напишете.

Б.Д.Черномаз: Я её напишу.

В.В.Овсиенко: Соберите всё, что можно собрать. А мы на этом закончим. Я вас благодарю.

Это был Богдан Черномаз, 8 декабря 2000 года. Записывал Василий Овсиенко.

Рассказ Татьяны ЧЕРНОМАЗ (ЛИТВИНЕНКО)

Татьяна Черномаз: Запись ведётся 24 декабря 2000 года по просьбе политзаключённого советских концлагерей Василия Овсиенко. Рассказываю я, Татьяна Черномаз. Рассказ записывается в городе Умани Черкасской области, Украина.

Я — Татьяна Черномаз, жена политзаключённого Богдана Черномаза. Но прежде чем рассказать о своей жизни в Советском Союзе и хождении по мукам у проволоки Пермского 36-го лагеря, о своём пути к той вожделенной Украине, которую мы сегодня как будто имеем, а как будто и нет, начну со своей биографии.

Родилась я в городе Умани, который в то время относился к Киевской области, в 1950 году, 25 января. Родилась в семье рабочего и медсестры. Мой отец был сыном репрессированного священника, расстрелянного в 1937 году в уманской тюрьме, расстрелянного всего-навсего за то, что отказался написать в газету, что отрекается от веры. Мать была медсестрой, тоже из крестьянской семьи.

Я училась в школе, была пионеркой, комсомолкой, как и все в то время молодые советские люди. Коммунистов в семье не было, потому что моя бабушка была воспитана в антикоммунистическом духе. Она была 1900 года рождения, на её глазах произошёл большевистский переворот, о котором она нам рассказывала с ненавистью к коммунистам. Кстати, меня и мою сестру в основном воспитывала бабушка, потому что родители целыми днями были на работе, а в детский сад нас с сестрой не отдавали, как рассказывала мне бабушка, чтобы не учили нас там любить Ленина и не преподавали коммунистическую идеологию со столь раннего возраста.

Конечно, когда я пошла в школу, бабушка противилась тому, что меня принимали в пионеры или в комсомол. Но если не вступать в пионеры или в комсомол, то исключили бы из школы, у родителей были бы неприятности на работе, и, конечно, мы в семье должны были с этим смириться.

Первое моё воспоминание такое. Когда умер Сталин, мне было три года. У нас на стене висел его маленький портретик. При всей ненависти бабушки к Сталину, очевидно, необходимо было, чтобы в доме висел портрет, потому что заходили люди, а семья считалась семьёй репрессированных, врагов народа. И если бы не было портрета вождя, могли бы возникнуть лишние неприятности. Но я помню, когда умер Сталин, бабушка сняла этот портрет со стены, бросила на пол, топтала его ногами и плакала. Я спросила бабушку, чего она плачет, а она говорит: «От радости, дитя, от радости!» Уже потом, став взрослой, я поняла, что она радовалась смерти палача.

Я училась довольно хорошо, поступила в Уманский пединститут. Была по природе человеком активным, участвовала в художественной самодеятельности и, поскольку на политическом поприще негде было себя проявить, кроме комсомола, то я участвовала в комсомольских мероприятиях. Меня заметили, избирали в бюро факультета.

Первое моё знакомство с украинским миром — ведь в то время, как обычно, украинское не было популярным, а наоборот... Очень большую пользу мне принесло то, что у нас на курсе почти все студенты, за исключением нескольких, были из села. С самого начала к украинской национальной культуре я приобщилась через песню. Я пела в ансамбле с деревенскими девочками и парнями. И эта песня так запала мне в душу, через неё я начала познавать мир украинства, мир красоты и своей принадлежности к этой нации, у которой столько песен. Словно корни моей семьи были где-то там глубоко. А я, будто молодые листья наверху, была без связи, а эта народная песня, к которой я приобщилась в студенческие годы, словно связала мои корни с листьями, и дерево начало жить.

Хотя я училась на физико-математическом факультете, мы создали в пединституте литературно-поэтический клуб и назвали его «Солнечные кларнеты». Там я впервые приобщилась к поэзии Василя Симоненко, там мы впервые читали лучшее из Бориса Олийныка, как раз то, что показывало красоту украинского языка. Мы, студенты, и сами пробовали писать стихи.

В то время я познакомилась со своим будущим мужем, Богданом Черномазом. Познакомила нас моя подруга, которая жила недалеко, соседка, можно сказать, Надежды Витальевны Суровцовой. В то время Богдан Черномаз очень часто бывал у Надежды Суровцовой — она помогала ему изучать немецкий язык, он брал там много литературы. Это был очень известный человек, деятель с широким мировоззрением, с прогрессивными взглядами и с демократической сущностью. Естество Надежды Витальевны было демократичным и независимым, свободолюбивым. Многие из уманской молодёжи ходили к ней и там черпали свежий воздух, черпали чистую воду из колодца — когда господствовала советская беспросветная агитация и пропаганда, такая сладкая, лживая, искусственная.

Муж впоследствии рассказывал мне, почему они выбрали для знакомства меня. Они просили мою подругу познакомить Богдана со мной. Был у них такой кружок — он, Кузьма Матвиюк, Володя Найда, ещё несколько парней, я уже всех хорошо не помню. Они приглашали комсомольских активистов и пытались доказать ошибочность коммунистических идей и посмотреть, насколько искренне молодёжь верит в эти коммунистические идеи, и посеять зёрна сомнения в той коммунистической действительности. Богдан Черномаз пригласил меня, кажется, на 1 Мая, это было на четвёртом курсе. А четвёртый курс — это был 1971 год, весной.

Я пришла туда. Там произносили тосты за свободную Украину — кажется, был такой тост. Я какого-то особого значения этому не придала, потому что нам никто не говорил, что нельзя говорить о независимой Украине. Так, поговорили, были какие-то, возможно, политические разговоры. Хорошо не помню. Но после этого наступило лето, каникулы, с Богданом я не встречалась.

А осенью, в сентябре, меня вызвали в КГБ. Я шла и даже не знала, почему меня могли вызвать. Это уже было на пятом курсе, в том же 1971 году. Когда я вошла, меня сразу спросили, знаю ли я такого Черномаза. Ответила, что не знаю. «Ну, а как же, Богдан?» — «А, Богдана знаю, но фамилию его я просто не знаю — ведь когда знакомишься с парнем, то фамилию не спрашиваешь». Они начали меня допрашивать о том майском дне, когда я была в гостях у Богдана и Кузьмы, где собралась компания молодёжи.

Я не хотела рассказывать, о чём там говорилось, но меня начали пугать, что исключат из института, а потом рассказывать, что они всё равно всё знают. И действительно, зачитали мне несколько фрагментов из разговоров, которые там велись, и сказали, что Богдан из очень бандеровской семьи. Что они там убивали и забрасывали колодцы комсомольцами и учителями с Восточной Украины, издевались над людьми, над детьми. И его отец неоднократно сидел. Что Богдан — очень опасный человек. Я могу идти — и где-то кирпич мне на голову может упасть. Это очень опасные люди. Продолжили допрос, называли мне какие-то фрагменты, о чём говорилось там 1 мая у Кузьмы и Богдана на квартире, и я должна была либо подтвердить, так ли это было, либо нет.

Потом сказали, что всё это надо ещё и написать. Я, конечно, уже была в ужасе, потому что допрос длился уже три часа. Но меня успокоили. Допрос проводил Байда, как звать, уже забыла, молодой кагэбэшник. Успокоил, сказал, что он будет диктовать, а я буду писать. Если честно говорить, у меня после трёхчасового допроса уже мозг кипел. Что он диктовал, я уже толком и не помню. Уже потом я оценила то, что он мне диктовал, потому что другой следователь ещё раз перечитывал мне то, что я писала под диктовку и что я подписала. Когда он закончил диктовать, я подписала все листы с надиктованным, потом ещё написала расписку, что никому не буду разглашать о вызове в КГБ и о чём со мной велась беседа. Я уже собиралась уходить, так как за окном уже стемнело. Я сказала: «До свидания!» и даже поблагодарила этого кагэбэшника, говорю: «Хорошо, я вам благодарна, что вы предупредили меня, что я опрометчиво познакомилась с человеком, который опасен для общества. Я постараюсь как-то в своей жизни держаться от этого человека подальше». Но эти мои слова даже разочаровали кагэбэшника, он говорит: «Наоборот, я бы очень хотел, чтобы вы и дальше встречались с Богданом, вот, возьмите номер телефона». Дал мне бумажку с записанным номером телефона: «Встречайтесь и сообщайте нам, о чём он вам говорит, что рассказывает, куда там приглашает».

Это на меня подействовало, как ушат холодной воды. Я вышла из этого КГБ, шла домой пешком и думала: «Я — комсомолка, активистка, молодой советский человек. Я поступила правильно: я рассказала о враге советского государства, об опасном для советского государства человеке, я рассказывала, что было на том собрании. Я ведь никого не обманывала. Всё, что говорилось: был тост за независимую Украину, а больше ничего такого я и не запомнила из того разговора». Я шла домой, и меня что-то очень мучило, что-то я всё-таки сделала не так. Почему? Почему? И когда я уже подходила к своему дому, то поняла — меня мучили именно те последние фразы кагэбэшника, когда он сказал и дальше встречаться с Богданом и всё сообщать.

Меня охватил ужас. Они же склоняли меня к доносительству, то есть агитировали доносить на Богдана! Но в нашей семье это было исключено. Семья жила бедно именно потому, что не соглашалась доносить ни на кого и на самих себя, не хотела менять свои мировоззренческие ценности. И я для себя решила, что и с Богданом я встречаться не буду, но и в КГБ я ходить так же не буду, и звонить по тому номеру телефона тоже не буду.

Но судьба распорядилась иначе. Выходила замуж моя близкая подруга, как раз та, что меня и познакомила с Богданом, Татьяна Кондратюк, и на той свадьбе был Богдан. Он никого там не знал, кроме меня. Так он возле меня и держался, и мы разговаривали. Как раз это внимание КГБ к нему заставило и меня внимательнее к нему присмотреться. Я увидела, что он очень добрый человек, очень интересный, что он так много знает, хорошо знает историю, философию, что может говорить на любые темы, хорошо знает искусство, всё его в жизни интересует — и общественные стороны жизни, что он активный человек, не пьёт, не курит, то есть, можно было сказать, на голову выше всех тех моих знакомых на то время парней.

В тот вечер, после свадьбы, он пошёл провожать меня домой. А у меня такое кредо — я не могу ни с кем встречаться, когда что-то имею на душе о человеке, чтобы не было никакой недомолвки. Я либо совсем с этим человеком не должна общаться, либо должна честно ему сказать, если мне нужно с этим человеком дальше общаться и встречаться.

И я Богдану сказала — попросила только, чтобы он поклялся, что никому не расскажет, — что меня вызывали в КГБ и допрашивали о том майском дне, когда я была в гостях в их компании. Богдан начал смеяться, говорит: «Да это уже всех вызывали, а тебя, наверное, последнюю. Не придавай этому значения. Ничего из этого не будет. Это всё детские шалости. Ничего из этого не будет — ну, поспрашивали, и поспрашивали. Рассказала, ну и рассказала. Ничего страшного».

Так вот с того вечера мы начали с ним встречаться. Вечера проходили в дискуссиях, потому что я всё-таки принадлежала к так называемой советской молодёжи, была заидеологизирована теми коммунистическими штампами и идеями. Богдан меня убеждал, что есть другой мир, что за границей совсем иначе. А я говорила: «А как же? Вот у нас написано в истории, и в газетах пишется, что там плохо, что там очень бедные люди, безработица». А он говорит: «Но ведь ты там не была, ты же не видела!» Но я очень верила тогдашним коммунистическим вождям.

Но постепенно он как-то всё-таки убеждал меня, и вообще мне было с ним очень интересно. Мы видели, что у нас очень много общего, что мы оба очень любим историю и литературу, искусство. Так сложилось, что мы решили уже пожениться, но после окончания, после моих государственных экзаменов.

Это уже был 1972 год. Меня, правда, вызвали однажды в деканат, там был этот кагэбэшник, который меня агитировал. Он спросил, почему я не прихожу и не звоню. Я говорю: «Да...» А он: «Я знаю, вы встречаетесь с Богданом». Я говорю, что не прихожу и не звоню потому, что ничего такого интересного, что могло бы вас заинтересовать, он не рассказывает. Потом, когда мне осталось сдать последний государственный экзамен, методику физики, меня вызвали во время консультации в партком. И снова тот кагэбэшник Байда сидел в присутствии парторга биологического факультета Симьячко (я с ним встречалась уже позже, когда Украина была независимой. Это был мой любимый преподаватель философии, член Союза писателей, очень умный человек) и в присутствии Симьячко этот кагэбэшник вёл со мной беседу. Он уговаривал меня отказаться от брака с Богданом Черномазом, иначе я могу не получить диплом. Я встала и сказала ему: «Ну, если я должна получать диплом такой ценой, то заберите его себе!» Встала и вышла.

Вышла и, уже идя домой, думала, идти мне завтра на тот последний экзамен или не идти, потому что было понятно, что поставят двойку. Но пошла. Поставили тройку, хотя у меня в дипломе все оценки были четвёрки и пятёрки. И методика — это был мой любимый предмет, у меня всегда по нему были пятёрки, я хорошо давала уроки. Потом двадцать три года я преподавала в школе физику, именно физику, потому что хорошо знала методику. Но поставили «тройку». Правда, потом преподаватели — Симьячко и Каленик, такой осетин у нас был — рассказывали, что им пришлось пережить из-за этой «тройки» за то, что они не поставили мне «двойку», а всё-таки «тройку». И один, и другой через год в нашем Уманском педагогическом институте уже не работали. Их перевели в другие институты. Ну, понятно, что по партийной линии были разные взыскания.

После последнего экзамена мы с Богданом пошли в КГБ спросить, как насчёт свадьбы, потому что мой отец очень хотел делать свадьбу, ведь все соседи, родственники, знакомые своим детям делали свадьбы, а мы так предчувствовали, что могут быть аресты, потому что людей уже арестовывали. Когда мы пришли в КГБ, нас успокоили, сказали, что, возможно, обойдётся товарищеским судом. Богдан не рассказывал, за что его вызывают — ну, говорит, так, за всякие антисоветские разговоры, за разговоры о независимой Украине, что Украина может отделиться от Советского Союза. Настоящей же и окончательной причины я не знала.

Свадьба должна была быть в середине июля, кажется, пятнадцатого. Когда до свадьбы осталось два дня, Богдан не пришёл ко мне домой. Я начала волноваться, на второй день утром поехала к нему на квартиру — он жил на Инженерной вместе с Кузьмой Матвиюком — и увидела, что в их квартире стоит Соня — невеста Матвиюка, плачет. Всё перевёрнуто вверх дном: книги, одежда. Она разбирает и говорит: «Татьяна, ребят арестовали и увезли в Черкассы. Отбери, что Богданово». Ну, сказала Соне, что одежду-то, конечно, видно, потому что Богдан ростом меньше, то есть и одежда меньшего размера — Богданова, а книги — не знаю, какие у него книги, и попросила Соню, чтобы она забрала всё, что она считает Кузьминым, а всё остальное я заберу.

Вернулась домой и сказала отцу. На следующий день должна была быть свадьба. Отец, наверное, часа три сидел, обхватив голову руками, а потом сказал: «Ну что ж, мы не можем отменить свадьбу, поскольку людям разосланы телеграммы, люди приглашены. Мы, безусловно, откажемся только от музыкантов. А люди пусть приходят, пусть съедят, выпьют всё». Ходил и отец в КГБ, там ему сказали, чтобы мы не говорили, что арестован. Запретили говорить, что Богдан арестован, а сказать, что попал в аварию. Конечно, были люди, были родственники, были мои однокурсники, которым я очень благодарна, что все меня поддержали. Люди догадывались, кое-кто и знал об аресте.

На второй день после свадьбы ко мне пришла Соня и сказала: «Давай поедем в Черкассы и найдём, где наши ребята». Мы поехали в Черкассы. Там я пошла в КГБ. Меня принял Ковтун — следователь, кажется, он тогда был. Сказал, что арестован, о сути дела он не говорил, а за национализм и антисоветскую пропаганду и агитацию. Я допытывалась, за что конкретно. «Ну, там разговоры всякие, агитация молодёжи».

Следствие шло в Черкассах. Я приезжала в Черкассы каждые две недели передавать передачу. В Черкассах очень большая тюрьма. Когда я шла передавать первую передачу, то купила апельсинов, шоколада, всяких таких калорийных продуктов, выстояла четыре часа в очереди, потому что тюрьма очень большая и людей, передающих передачи, очень много. Когда подошла к окошку и подала список с тем, что я передаю, то надзирательница выбросила мне тот список через барьер назад и крикнула: «Ты что — передаёшь в дом отдыха или на курорт? Это — тюрьма! Прочитай вон на стене, что можно передавать. Всё это нельзя!» Я молча склонилась, всё, что купила, раздала детям (ведь там сидело много женщин с детьми): конфеты, шоколад, апельсины. Пошла на рынок, купила сала, лука, чеснока и всё это, второй раз выстояв очередь, уже передала.

Так я впервые попала в Черкассы. Я не могу сказать, что ненавижу Черкассы, но не люблю, потому что первые посещения областного центра совпали с такими тяжёлыми для меня событиями. Когда Богдана уже должны были отправлять на этап, вскоре после суда, мне сказали передать ему валенки, фуфайку, зимнюю одежду, ведь арестовали его в болоньевом плаще и в летних лёгоньких туфлях. Я ещё за две недели до этапа всё это передала, а потом узнала, что ему нарочно ничего этого не передали, и он в Сибири или на Урале шёл много километров от станции до лагеря в тридцатиградусный мороз в том болоньевом плаще, отморозил руки и ноги.

Потом был суд в Черкассах. На суд я отправила телеграмму, чтобы приехала мать. Приехал брат и мать. Но на суд нас не пускали. Суд был закрытый. Три дня шёл суд. Мать приехала, не могла сидеть ждать три дня, потому что дома работа, ещё двое маленьких детей было: их пятеро у Богдановой матери. И мы упросили одного солдата, чтобы он пропустил нас в тот коридор, где были двери в зал суда. Солдат был не нашей национальности — возможно казах, возможно узбек. Он нас пропустил. Мы ему объясняли, что это мать, что она хочет увидеть сына. Мы зашли в тот коридор, открыли дверь в зал суда и крикнули: «Богдан!» Он встал и начал смотреть. Мать его увидела. Но тут стража набросилась и вышвырнула нас из того коридорчика за дверь. А на второй день я снова дежурила под дверью этого коридора в суд. Уже дежурил другой солдат, русский, который сказал мне: «Тому парню, который вчера здесь дежурил, который вас пропустил, было очень плохо, и сегодня ему очень плохо. Он на гауптвахте». Честно говоря, я видела в глазах этих молодых солдат сочувствие, жалость и сострадание. Пустили меня, Соню и Богданова брата только на оглашение приговора. Мы уже только слышали, как зачитывали приговор. И всё.

Тогда я решила ехать на свидание, потому что от Богдана уже пришло письмо. Я поехала работать с первого сентября в Кировоградскую область, Новоукраинский район, в село Марьянополь — получила распределение. И уже на первые каникулы я поехала на Урал, чтобы получить свидание. Когда я ехала в первый раз, то, конечно, набрала два чемодана всяких продуктов: капусты, сала, тушёнки, ну, всего — зарабатывала неплохо. Но на свидание меня не пустили, сказали, что я ему никто, пускают только родственников. Как я там ни просила, но на свидание не пустили. Сказали, что я должна ехать в Киев, в КГБ, и там должны решать этот вопрос.

Конечно, в Киеве (я поехала в Киев в КГБ) мне обещали устроить это дело, и я снова приехала на свидание в тридцать шестой лагерь, в Кучино. Свидание мне дали, но после того, как я заполнила специальную анкету, где написала — как раз этого слова я не хотела писать — и плача писала, что я «сожительница» Черномаза. Я им доказывала, что я его невеста, а они, молодые девушки, смеялись надо мной и говорили, что у них такого понятия, как невеста, нет — у них есть жена или сожительница. Я, плача, всё-таки написала это слово, что я сожительница, и мне разрешили короткое свидание.

Когда меня завели в это помещение для свиданий (я не знаю, как его назвать, потому что такое серое, я прошла три ограждения), посадили на табуретку... Такое длинное помещение, а посредине сетка. Сижу, молчу, никого будто не вижу. Тут сидевшая сбоку надзирательница крикнула мне: «Разговаривайте!» Я посмотрела, что на том конце, так далеко, сидит такой себе маленький, наголо остриженный человечек. Мне сдавило горло, потому что я Богдана не узнала. Как рисуют или фотографии показывают освенцимских узников, узников Освенцима, дистрофичных, худых и неузнаваемых, одни кости и чёрная кожа — вот такой человек сидел на том конце стола, далеко от меня. Я начала говорить, конечно, по-украински. А надзирательница стала кричать: «Говорите по-человечески, человеческим языком!» Мы должны были перейти на русский язык и разговаривать. Конечно, свидание было коротким. Передачу тоже не разрешили и в предыдущий раз, и в этот раз. Всё, что я привезла, я по дороге от того лагеря — потому что там три километра надо было из Кучино идти в Копально, где уже шла трасса и проходили автобусы, которые до Чусовой довозили, — то три километра шла по полевой дороге, за мной бежали собаки, я им выбрасывала из чемоданов колбасу, всё, что у меня было съедобного.

Я всё это время писала во все инстанции: и в Москву, и в Киев, в КГБ, чтобы нам разрешили пожениться, расписаться в лагере, поскольку не разрешают свиданий. Писала, что нас обманули, что зачем говорили, что ничего не будет, что будет товарищеский суд, что мои родители потратились на свадьбу. Меня учили, что в советском государстве никогда не обманывают, что высокие руководители никогда не обманывают. Это, конечно, был перелом в моей жизни, который показал мне обратную сторону той, на первый взгляд благополучной, «советской действительности». Это была обратная сторона — человека ни за что, за то, что он там что-то не так думал, как другие, посадили за решётку, человека, который никого не убивал, не нарушал общественный покой. Наоборот, был добрым, умным, сеял вокруг себя доброе и разумное и пример другим показывал в этом. Это показало мне оборотную сторону той парадной советской действительности, ту чёрную сторону. Такими были мои «университеты».

Не раз, когда я ходила на приём в Киеве в те высокие кагэбэшные кабинеты, они насмехались надо мной, говорили: «А вы не боитесь, что мы можем вас не выпустить из этого помещения?» А я говорила: «Какой смысл? Моя жизнь и так уже сломана. Мне просто уже нечего бояться. Можете меня оставить — мне всё равно». Но где-то там, в каких-то инстанциях, видно, уладили и разрешили нам расписаться в лагере.

Кроме того, я посетила Управление ГУЛАГа, что на Всесвятской было (Скальнинское управление лагерей в Пермской обл. — В.О.). И увидела другую сторону медали — увидела жизнь лагерных надзирателей, офицеров. Пока я была во Всесвятской, они не знали, по какому я вопросу приехала, и меня поселили не в гостиницу для родственников заключённых, а в гостиницу для офицеров. Там я жила в комнате с какой-то русской депутаткой местного Совета. Я видела, что эта депутатка на ночь, кроме того что на ключ заперла дверь гостиницы, так ещё и поставила стул под ручку. Меня это удивило. Она говорит: «Ты не удивляйся — здесь такое иногда бывает! Это на всякий случай». И действительно, в ту ночь мы почти не спали. Та гостиница ходила ходуном: орали пьяные песни, стучали в наши и в другие двери, топали ногами, всю ночь творился какой-то пьяный разгул. Утром всё стихло, я вышла идти на приём к начальнику этого ГУЛАГа и спросила у дежурной: «Что тут ночью случилось?» А она говорит: «Да это у офицеров была получка». А у них как получку дают раз в две недели, жён тут рядом с ними нет, жёны где-то далеко, в Перми сидят, потому что там школа, дети, — а они вот тут такое вытворяют. Кого привозят из их офицерской столовой уже почти неживого, а кто ещё приходит на своих, то тут допивает, ходят и бесчинствуют.

Получив разрешение на роспись, я из этой Всесвятской снова пошла в Кучино. Немного шла пешком, наверное, километров пятнадцать по тайге. Я уже потом поняла, что это было очень опасно. Но в то время я той опасности не чувствовала. Нас через полтора года расписали в лагере. Это было в 1974 году, в январе. Свидетелями при росписи были тюремные надзирательницы.

После этого мне уже дали длительное свидание, на три дня. После свидания была очень сильная метель, дороги замело. Я вышла из лагеря, дорога была не расчищена, а только маленькая тропинка от этого Кучино до Копально, до трассы. За мной увязалась течка, вереница собак. Главная собака бежала и тыкала мне мордой в ногу. Эта вереница бежала сзади по тропинке в полуметровом снегу и рычала. Я вспоминала наставления своей бабушки, что если нападает свора, то надо вести себя спокойно и, не дай Бог, не делать никаких резких движений, а спокойно продолжать идти. Так меня эта свора сопровождала все три километра вплоть до трассы.

Когда я вышла на трассу, то там уже эти голодные полевые дикие собаки от меня отстали. Мне стало очень плохо, прямо у автобусной остановки я села на снег, потому что уже не могла удержаться на ногах. Там стояли люди, подбежали, кто-то нашёл валидол, помогли мне, я пришла в себя.

Я ещё несколько раз ездила туда на свидания.

Когда Богдан вернулся, то мы начали, словно после войны, мирную жизнь. Родился у нас ребёнок, сын родился, а через четыре года родилась дочь. Первый год Богдана ещё пытались вызывать в КГБ, предлагали ему написать какую-нибудь гадость о Суровцовой или об отце. За это обещали восстановить его в сельскохозяйственном институте — ведь его арестовали с третьего курса — и помочь ему сделать научную карьеру.

Каждый раз после такого вызова он приходил весь чёрный и серый. Мне всё это, безусловно, не нравилось. После одного из таких вызовов я пошла в то наше уманское КГБ и спросила: «Вы мне скажите, пожалуйста, вы считаете, что он совершил по советским законам какое-то преступление?» Они говорят: «Да». — «Был осуждён?» — «Да». — «Дали ему три года?» — «Да». — «Он отбыл их от первого дня до последнего?» — «Да». — «Так, — говорю, — что он вам ещё должен?» Они на меня смотрят. Говорю: «Так вот, если вы его ещё раз вызовете в КГБ, то я приду сюда сама вместо него и выбью окна и двери. Можете меня арестовать сегодня, потому что я это обещаю!» С тех пор его больше не вызывали.

Но, конечно, продолжать учиться он уже не мог. Он ещё дважды поступал в сельскохозяйственный институт, но ему ставили «двойку» именно на физике. Потом тот преподаватель говорил, что ставил «двойку» нарочно, потому что иначе сам бы там не работал.

Кажется, через два года к нам приехал из тридцать шестого лагеря Гриць Герчак. Мы дали на это согласие в лагерь, потому что у него уже не было близких родственников там, откуда он родом, с Тернопольщины. Мы дали согласие, что примем его, пропишем. Такой был порядок в лагерях — если у кого не было семьи, кто-то должен был с Украины дать согласие, что примет его, пропишет и чем-то поможет. Иначе человек мог остаться там на поселении, в тех сибирях, в тех уралах. В моём становлении и мировоззрении Гриць Герчак поставил последнюю точку.

Он человек немногословный, не проводил со мной никаких агитационных бесед и, честно говоря, перед тем как он должен был приехать, я немножечко даже побаивалась — ведь человек отсидел 25 лет — это очень большой срок. Согласно моим прежним советским взглядам, он должен был совершить что-то настолько опасное, чтобы дали целых 25 лет. Но согласие я дала, чтобы взять его к себе, потому что я очень верила Богдану, я знала, что Богдан не мог какого-то нехорошего человека позвать к нам домой. Он вообще с нехорошими людьми не может общаться. Но когда Гриць переступил наш порог, когда я увидела этого человека, его тёплые, добрые, выстраданные глаза сразу сделали своё дело. Я поверила этому человеку. Он рассказывал о своём детстве. Своим поведением, своим присутствием он вселял такую веру в те идеи, о которых мне рассказывал Богдан. Я поняла, что 25 лет такой человек, как Гриць, не мог сидеть за какую-то пустую идею — только за стоящую, только за то, за что действительно стоит отдавать жизнь. И рассыпались мои последние остатки коммунистических идеологических догм, которые ещё, может, где-то там глубоко были. После того как к нам пришёл Гриць Герчак, я стала уже полностью сформировавшимся борцом за свободу Украины. Мы с Богданом учили своих детей говорить по-украински. Наверное, одни наши дети на весь город говорили «тато», а не «папа», как в то время было принято. Я не раз себе думала: «Боже мой, зачем мы их учим говорить по-украински? Зачем мы их учим говорить „тато“? Ведь Украины не будет!» Потому что вся тогдашняя советская политика вела к уничтожению этой нации. Но тогда я думала про себя: «Ну и что? Пусть мои дети, возможно, будут последними из могикан». Но иначе я поступать не могла, потому что я поступала так, как велел Бог, потому что моя семья не предала тех идеалов, не пошла преступным путём.

Потом Гриць женился в Киеве на Людмиле Литовченко. Мы часто приезжали в Киев, там я познакомилась со многими людьми, с кем Богдан сидел в лагере, с борцами за свободу Украины, с великими людьми нашего века — с Евгением Сверстюком и с другими. Я могла бы долго перечислять этих людей. Там я впервые услышала об Алле Горской, об обстоятельствах её ужасной смерти. Там я увидела, что таких людей целая группа, они до последнего будут стоять.

Настал уже процесс перестройки. Уже был Горбачёв. Уже было больше свободы. Я активно включилась в работу по пропаганде украинского языка, украинской культуры. Мы в Умани в 1989 году создали общество «Берегиня». Колядовали, щедровали, изготавливали самодельные сине-жёлтые ленты, флажки, флаги. И вот так я уже шаг в шаг, плечом к плечу с Богданом шла к нашей Украине. Но мне кажется, что мы ещё до неё не дошли. Ещё нужно сделать несколько шагов, но очень решающих и очень трудных. Многие отстали уже на этом пути, многие уже так упали, что, наверное, не смогут подняться и сделать эти несколько шагов. Но мы дойдём: я, мой муж и ещё довольно значительная группа людей, которые есть здесь, в Умани. Это, возможно, простые крестьяне, простые люди, рядом с ними часть интеллигенции, которые не сбились с пути. Они будут идти до самого конца, пока не сделают Украину настоящим украинским государством.

Если говорить о деятельности, которой мы занимались, начиная с периода оттепели, со времён правления Горбачёва до распада советской империи, то в Киеве не было ни одного учредительного собрания без нашего участия. Мы оба с Богданом и ещё ряд уманчан входили даже в оргкомитет Первого, Учредительного съезда Народного Руха Украины за перестройку, как он тогда ещё назывался. Тогда были Учредительное собрание Общества украинского языка, Учредительный съезд «Зелёного мира». Мы были членами УХС с самого начала.

Конечно, империя оказывала бешеное сопротивление национальным движениям во всех республиках, не только в Украине. Это началось с Прибалтики. Когда там уже был Народный Фронт, а у нас ещё не было Народного Руха, то как раз в Умани возникла инициативная группа создания Народного Фронта. В Винницкой области такая организация уже была создана. Я ездила в Винницу, туда меня посылали уманчане. Я взяла устав как раз у того Симьячко, моего бывшего преподавателя, который принимал участие в моей судьбе, поспособствовал тому, чтобы у меня было высшее образование, не послушал КГБ. Как раз у этого преподавателя я взяла устав Народного Фронта. По этому уставу и мы создали инициативную группу. Это было ещё осенью 1988 или 1989 года. А когда был учредительный съезд Народного Руха?

Богдан Черномаз: 8–10 сентября 1989 года.

Татьяна Черномаз: Значит, осенью 1988 года, потому что весной 1989 года группа уманчан уже ездила в Союз писателей с предложениями создать у нас Народный Фронт. Но писатели сказали, что, очевидно, организация будет называться Народный Рух. Мы принимали участие в его создании. Принимали участие в учредительном съезде «Мемориала».

Я начала говорить, что империя оказывала бешеное сопротивление национальным движениям, так же это было и в Украине. Это были избиения, обыски, аресты за поднятие национального флага у памятника Шевченко в Умани. Людей за это избивали, разгоняли, арестовывали, штрафовали за несанкционированные митинги. Даже за митинг, который был проведён к годовщине Чернобыля, я была оштрафована. В общем, меня раза три оштрафовали где-то на триста рублей. Это было немало — я тогда получала где-то сто, ну пусть двести рублей, может, сто пятьдесят. Триста — это довольно большая сумма. Но люди выходили с банкой, писали, что собирают деньги на штраф. Люди набрасывали за день полную банку, мы шли на почту и платили деньги, чтобы не вычитали с работы.

Мы защищались, мы хотели защищать права людей и свои в том числе, и ростки своего национального государства, которое уже начало тогда зарождаться, мы искали выход в Европу на международную общественность. Тогда активно действовал в Москве корпункт радио «Свобода». Мы нашли выход на него. Корпунктом руководил Анатолий Доценко. У меня был график, когда они получали сообщения. Если кого-то избивали, то я выходила на связь с корреспондентами радио «Свобода» и делала сообщение. Но только в случае, если что-то случалось, в экстренных случаях — избиения, нарушения прав человека. Однажды удалось даже на Мюнхен выйти. Телефона у нас с Богданом тогда не было, нам его не ставили. Мы уже десять лет стояли в очереди. Все подъезды в доме, где мы жили, были телефонизированы, почти все квартиры, а в нашем подъезде был один телефон, и то у таких украиноненавистников, что даже скорую помощь нельзя было вызвать. Так что звонили мы на радио «Свобода» с переговорного пункта, с почтамта. Потом в Киеве появился корпункт, это был Сергей Набока, мы с ним поддерживали связь, со Светланой Рябошапкой. Так что я ещё в то время в какой-то мере сотрудничала с радио «Свобода». Спасибо тем работникам, которые в таких тяжёлых условиях тогда работали. Телефонная связь тогда прерывалась, прослушивалась, но люди перезванивали нам, если это было нужно. Если мы не могли выйти на них, то они находили возможность выходить на нас и передавали в эфир. Как-то особенно не проверяли нашу информацию, потому что тогда был такой общий подъём и доверие. И действительно, тогда никаких таких провокаций не было. Все знали, что в Умани есть Татьяна Черномаз, так что если она передаёт, что кого-то избили или сломали флаги, то это стопроцентная правда.

Что следует сказать? Конечно, все эти годы — труд, труд, труд. Наверное, Богдан лучше может рассказать о том, как мы строили политические, партийные организации, национальные общества, шаг за шагом, потому что он — историк, а я больше практик. Я вообще не очень люблю оглядываться назад на то, что было. Возможно, я порой упускаю какие-то подробности, а может, и что-то важное из того, что мы делали. Я — человек будущего, я живу тем, что мечтаю или стремлюсь сделать ещё и ещё больше. Я больше смотрю в будущее, чем в прошлое. Я очень спешу. Возможно, слишком большие планы строю и всегда недовольна, потому что если много запланируешь, то всё не выполнишь. Тогда недовольство, что вот чего-то не доделал. Но если по большому счёту оглянуться на то, что мы сделали, то, наверное, очень много. Конечно, хотелось бы, чтобы достижения были больше... Не воспользовалась ими Украина, можно сказать, хоть и много сделано.

И ещё хочу вернуться к лагерному прошлому Богдана. Почему я хотела добиться, чтобы зарегистрировали брак, когда он был в лагере? Три года — это, возможно, и не такой большой срок, если сегодня смотреть. А тогда для меня это была целая вечность. Но дело не в этом. Мы могли бы, конечно, и без всяких свиданий пережить, я могла бы ждать его эти три года. Но для меня было важно действовать, что-то делать, чтобы человек, который в неволе, знал, что на воле есть те, кто о нём заботятся. Мне каждую секунду хотелось что-то делать, чтобы он там знал. Я хотела хотя бы этим помочь ему, чтобы он знал, что от него никто не отказался, что у него на воле есть крепкая поддержка. Неволя — это для меня страшная вещь. Мне, к счастью, не довелось побывать в неволе. Если вообще не считать жизнь в Советском Союзе неволей, то в прямом смысле мне не довелось побывать за решёткой. Я не знаю, как бы я себя там вела, это для меня, наверное, означало бы, возможно, абсолютную смерть. Честно говоря, человек может быть не за решёткой и чувствовать себя в неволе. Я знаю, есть такое состояние у людей. Но то, что я испытала на свиданиях, находясь по другую сторону колючей проволоки, будучи только близким человеком того, кто находился за колючей проволокой, внутри концлагеря, — то я бы не пожелала даже самому лютому своему врагу пережить эти чувства.

Я всегда очень низко склоняю голову перед всеми политзаключёнными, которые отбыли даже не очень большие сроки — я уже не говорю об очень больших. Склоняюсь не только перед политзаключёнными, но и перед их семьями, их матерями, жёнами, детьми, которые ждали, писали, передавали передачи и всячески поддерживали там своих родных. Низкий поклон этим людям! И тем, что сидели и завоёвывали это государство. Они тогда, когда уже совсем не было никакой надежды, держали эту птичку в своих руках, даже будучи там, за той колючей проволокой. Низкий поклон всем людям, которые боролись за Украину за колючей проволокой и снаружи! Ещё раз спасибо за внимание.



поделится информацией


Похожие статьи