Интервью
10.08.2007   Овсиенко В.В.

КОЦ НИКОЛАЙ ГЕОРГИЕВИЧ

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Учитель, участник национально-освободительной борьбы 60-80-х гг.

И н т е р в ь ю Николая Георгиевича К о ц а

26 и 27 декабря 2000 года.

КОЦ НИКОЛАЙ ГЕОРГИЕВИЧ

Последние исправления 10.08. 2007 г. Исправления Н. Коца не поступили. 

В.В.Овсиенко: 26 декабря 2000 года в Киеве у Василия Овсиенко на улице Киквидзе, 30, квартира 60, ведём беседу с паном Николаем Коцем (Николай Коц).

М.Г.Коц: Моя фамилия Коц, довольно редкая, имя Николай, отчество Георгиевич, но в некоторых документах есть и Юрьевич, потому что это одно и то же. Путали священники, администрация путала, где писали Георгий, а где Юрий. Эта путаница даже в семье произошла: некоторые из членов семьи в паспортах и документах Юрьевичи, а некоторые Георгиевичи.

Родился я 4 декабря 1930 года в крестьянской семье. Село надбужанское, пограничное, Гуща, теперь Любомльский район, а при Польше, при Пилсудском, был Любомльский уезд Волынской области.

Мой отец.

Семья была у нас такая: отец, мать и пятеро детей. Я был средний. Был старший брат Иван 1921 года, сестра Анна 1925 года, я 1930 года, ещё младший брат Андрей 1933 года и самая младшая сестра Галина 1935 года. Дед и баба ещё до моего рождения поумирали, так что мы их не знаем. Знаем, кто был дед, но лично мы их не помним. Возможно, только старший брат, потому что дед умер в 1926 году, но и он не мог помнить, потому что ему только 4 года тогда было.

Что собой представляла наша семья? Скажу, что мать была просто сиротой. Отец также из многодетной семьи. Их было семеро детей, что ли. Он был самый младший. Женился на матери в 1919 году и начали они своё хозяйствование. По его словам, начинали с полдесятины земли.

В.О.: А назовите, пожалуйста, имя матери и её девичью фамилию.

М.Коц: Мать – Дарья Харитоновна (девичья фамилия?), 1897 года. Отец – Юрий Якубович Коц, 1899 года. Отец был на два года моложе матери. Наследство такое: от родителей досталось полдесятины земли. Ну, что на полдесятины можно было развернуть? Это было нищенское выживание. Но отец был предприимчивым: он, начиная с того времени, как женился в 1919 году, до 1939 года, до так называемого освобождения, сумел встать на ноги. Это и погубило его – и не только его, а и всю нашу семью.

В чём дело? Если другие ничего не хотели знать – посеял, собрал, вот и всё, там под забором сидел – отец часто так говорил, что посидят под забором и байки рассказывают. Он же искал другие источники существования. Какие источники? Он оставлял хозяйство на мать, а сам, имея лошадей, занимался лесом – покупал лес, нанимал пильщиков, они распиливали его на брус, а напилив брус, становился подрядчиком: тому надо дом построить, этому надо – так обращались к нему. А он уже наловчился в этом, имел знакомых мастеров, договаривался с хозяином: хочешь дом построить? – за такую-то сумму я тебе такой дом построю. Если устраивало – устраивало, а нет – то нет. По его словам, он построил около сорока домов за каких-то 20 лет в своём селе и в соседних. И некоторых это удивляло: «Ну что, давать ему наживаться? Я сам буду строить». Так два соседа: на один дом отец взял подряд, а второй сам строит. И тому, что сам строил, дороже обошлось. Это одна отцовская деятельность – занимался подрядом.

Вторая – в селе было озеро. Оно есть и по сей день, площадью 40 гектаров. Оно всегда считалось общественным, и община сдавала его кому-то в аренду. Кто его арендовал? Преимущественно евреи. И вот отец, и ещё двое человек нашлось: а чего это мы должны здесь иметь евреев? Давайте мы его возьмём в аренду. И они втроём вступили в торги. Аренда бралась на три года. Три года проходило – снова дальнейшая аренда подписывалась. И вот они втроём взялись. Объявили конкурс торгов – кто больше даст, тому и отпустить. Они втроём оттеснили евреев и начали вести рыбное хозяйство. Постепенно эти двое отошли, и отец сам остался арендатором озера. Итак, кроме этих подрядных работ, он занимался рыболовством. На арендованное озеро составлялся договор, что имеешь право делать, что обязан делать, – не так, чтобы после тебя и трава не росла. Там было указано, что ты должен зарыблять его, ты его должен защищать, ты не имеешь права ловить маленькую рыбу определённого размера, ты не имеешь права ловить, когда нерест, и так далее. Это одни условия – по режиму использования озера, а другие – по плате. Договор заключала община, а общине нужна в селе церковь. Она старенькая – так договорились покрыть церковь жестью. Отец взял обязательство покрыть церковь жестью. Далее – была в селе пожарная команда, и нужно было какое-то помещение для пожарных – также за счёт аренды озера он за год или за два перекрыл церковь и построил эту пожарную будку-сторожку.

Так отец хозяйствовал до 1939 года, всё шло хорошо. Во всяком случае, он постепенно накапливал деньги и прикупал земли, прикупал, и у него уже набралось до 10 гектаров земли. Из них пахотной земли было где-то так три с половиной гектара, а остальное – сенокосы, луг. Но он не разгонялся держать много скота. У нас была возможность держать 10 коров, потому что луг хороший был, было сено. Но отец не считал это целесообразным, потому что не было в селе где сбыть молоко. То сено он продавал военной части, а для остального держал 2 – 3 коровы для своих нужд. Военные части договаривались, приезжали, он за определённую сумму продавал сено. Это ему давало возможность становиться на ноги. И это некоторых задевало: смотри-ка, он уже накупил столько земли, да ещё и аренда! У некоторых глаза разбегались, что он уже владелец озера, не позволяет посторонним людям ловить рыбу. Удочкой – он не возражал, но другими орудиями нет. Потому что я плачу аренду, зарыбляю озеро – и, пожалуйста, идите ловите кому где захочется? Разумеется, не давал, чтобы мочили коноплю, потому что это травит рыбу.

А перед войной где-то года за два он ещё заказал угрей – редкая рыба, довольно интересная. Что-то 2 килограмма ему прислали где-то из Гданьска, Данцига. Они как игла длиной. Чтобы запустить угрей в озеро, нужны были свидетели, полиция присутствовала – видите, живые. Эти угри довольно быстро росли, но ими почти не пришлось воспользоваться, потому что это было где-то в 1937 году, а им надо расти 8, 10 лет. Вырастает такая колбаса, в руках её не удержишь. И в сетке угря проблема удержать: он не головой пробивает ячею, а хвостом проталкивается. Мне приходилось помогать ловить их. Когда вытаскиваешь сетку и видишь, что есть угорь, то бросали всё и старались его обмотать. Это драгоценная рыба считалась, чтобы он не убёг. Обматывали его сеткой в несколько слоёв, потом били его по брюху, перебивали ему позвоночник. Тогда он терял свою силу и убежать не мог.

Ещё отец зарыблял озеро лещами из Шацких озёр, может, слыхали о них? Там была какая-то пани, она разводила лещей. Отец с ней договаривался и закупал — тоже хорошая рыба вырастает.

Ну, вот такой хозяйственной деятельностью он занимался. Это экономическая сторона. Накануне войны ещё была старая хата, а детей пятеро, так что надо было подумать, чтобы им было где жить. Земли немного прикупил и занялся строительством. Я мог бы показать фото нашей хаты, но при себе у меня его нет. Это, как тогда называли, двухпентровый, то есть двухэтажный дом. В польском языке это считалось не вторым, а первым этажом — партер и первый этаж. Такая деревянная хата, крытая жестью. И это у многих вызывало недовольство. То, что рыбу не давал ловить в озере, коноплю не давал мочить, смотри, какую хату выстроил, и, видишь ли, он при галстуке ходил, и босиком не ходил, — а это будто какой-то панок или при панах. Это вызвало у некоторых злобу, и когда пришла советская власть, то начали обвинять, что он, мол, эксплуатировал... Ну, понятно, когда ловишь неводом, то один человек не справится. Один человек одно крыло тянет, другой — другое, третий выбрасывает, минимум три-четыре человека надо было. Так он нанимал людей, платил им — а иначе чем ты мог их привлечь? Только платой. Эти люди приходили добровольно. Значит, это он эксплуатировал чужих людей, наживался на этом, крупный подрядчик был, на которого работали, кулак…

1939 год. Брат Иван.

И в 1939 году началось... Ага, ещё несколько слов о брате. Брат Иван с 1921 года. У него был своеобразный характер, не очень послушный: вот мне не нравится, так и не буду делать, потому что мне хочется то-то и то-то. Увлекался радиотехникой. Сначала мастерил детекторные приёмники, а потом даже ламповые начал делать как любитель. А в селе в то время, где-то в 1937–38 году, это была редкость. Просто скажу, что доходило до конфликтов, отец выбрасывал эти приёмники, потому что на это нужны были деньги. Тебе их никто не давал, детали нужно было покупать. Доходило до конфликтов между отцом и им — мол, надо дом строить, а ты тут... А Ивану мало приёмников: «Мне велосипед нужен». А велосипед тогда был не дешёвый, в зависимости от марки. Иван всё-таки настоял и купил велосипед. Не он заработал, ведь ему тогда было лет 17–18. «Отец, мне велосипед, и всё — давай». И купил за 180 злотых, а 180 злотых — это хорошую корову надо было продать. Марка велосипеда была «Метро», баллонные шины три четверти, шины цветные, красные, руль такой своеобразный, изогнутый. Тогда велосипед покупали не так, что зашёл и хочешь не хочешь, а заходишь на склад и говоришь: «Поставь мне шины такого-то цвета, поставь мне руль такой-то формы, сиденье такого-то цвета, педали чтобы были такие-то». И владелец магазина по твоему заказу комплектовал. Так вот, велосипед есть, у них было несколько товарищей, ездили гулять к девушкам в забужские сёла, в частности, под Холм, в Холм ездили. Этим парням было по 18–19 лет. Но Ивану мало того, что он на велосипеде ездил: «Вот дальше у меня мотоцикл должен быть!». Такие вот фантазии.

Но фантазии о мотоцикле оборвала война, наступил 1939 год. Приходят советские войска, у нас там устанавливают границу, хата была где-то в полутора-двух километрах от границы. Там строили укрепления. К брату начали ходить советские политруки, офицеры. Скажу, что в то время советский офицер ещё не умел ездить на велосипеде. Не говоря уже о солдатах. Их интересовало, что у брата и велосипед, и приёмник, и он взялся за изучение английского языка. Приходили, молча смотрели-смотрели на него. Один офицер ему сказал: «Я бы тебе не рекомендовал здесь жить». Намекнул, что вот Буг, драпай-ка туда. «А что, у вас плохо?» — «Да нет, но...» Иван рассказал отцу, что был такой разговор.

Нашу семью записали в кулацкие, начали облагать двойными-тройными налогами. Помню, отец пришёл домой — две тысячи налога! А где их было взять?

Это одно. А второе — паспорта. Другим выдают, а нашей семье паспорта не выдают. А это, так сказать, симптомы того, что тебя ждёт Сибирь. Отец уже думал, как бы драпануть, потому что в конечном счёте мы окажемся там — доходили слухи, что делали с «кулаками». Я помню, как дома обсуждался этот вопрос. Но отцу не хотелось покидать семью и убегать. А убежать всей семьёй шансов не было. То же и брат — начал раздумывать, что дело пахнет скверно.

В нашем селе многие начали убегать. За те 1939–1941 годы драпануло — удачно или неудачно — до двух десятков молодёжи. В Германию — через Буг перешли. Кто-то сбежал, а кто-то не сбежал. Иван об этом советовался дома и ещё с кое-кем, с таким Кравцом. И кто-то донёс, что он собирается бежать. Мало того, энкавэдэшник пристал к нему: отдай велосипед, мол, он трофейный. «Какой трофейный? Это мой». — «У тебя есть оружие, ты...» Когда в 1939 году Польшу разбивали, то трофейное оружие было. И он с ним носился, помню. Потому что что такое 19 лет? Ну-ка, попробовать выстрелить? Так ставили ведро — а ну, пробьёт ли пуля? Однако когда было объявлено сдать оружие, то Иван сдал и расписку продемонстрировал.

Ещё был такой эпизод. К нам в 1939 году первыми пришли немцы — это мало кто знает.

В.О.: Они зашли немного дальше, чем договорились по пакту Молотова с Риббентропом?

М.Коц: Они зашли аж на окраины Волыни, углубились за Буг местами на 20 км, местами на 10 км. Ещё советские войска 17 сентября не перешли границу, как к нам пришли немецкие войска, примерно 14 сентября. Какая-то мотомеханизированная часть танков пришла, люди насчитали до 40 танков. Это лёгкие танки, но кто тогда в этом разбирался? Танк, едет на гусеницах. Так ещё над поляками смеялись: вот проклятые поляки заставляли каждое утро убирать улицу перед своим домом, чтобы было чисто, а проехали танки — всё красиво проборонили. Это такая насмешливая шутка над польскими порядками. Потому что поляки придерживались порядка. В нашем селе была гмина, так особенно требовали чистоты. Ты не имел права, если корова или даже собака сдохла, закопать её у себя во дворе — ты должен был вывезти в специально отведённый скотомогильник. Хата должна быть побелена, забор возле хаты тоже. Если ты сделал забор из хорошего дерева, то не надо, а если нет, то побели. Мало того — даже дымоход на хате должен быть побелён, если он задымлённый. И чтобы у тебя во дворе был туалет, а не так, что вышел за сарай и штаны спустил — только туалет, и туалет должен закрываться, должен быть также побелён. Над этим шутили — вот смотри, что паны требуют! А когда советская власть пришла, этого уже никто не требовал — штаны где угодно можно снимать, даже посреди улицы.

Когда немцы пришли, то въехала танковая часть. Они расставили танки в разных местах. Раненько въехали, где-то так светало уже, рассветало. Утром люди бросились к немецким танкам смотреть и разглядывать, целыми группами обсели эти танки. В том числе и я там был, в то время мне было где-то 9 лет. Помню, там, где я был, стояли два танка. Некоторые были в плену в Первую мировую, так кое-что знали, а так остальные не знали. Ну, мы там крутились, танкисты показывали нам разные приборы, бритвы свои, они тоже языка не знали и на мигах показывали, кое-что демонстрировали. А мы взбирались на танки, заглядывали, что это такое.

И ещё такой эпизод. Мы облепили эти танки, смотрим — идут два польских солдата. Так на расстоянии, возможно, метров 200. «О, о! Поляки идут!» А немцы их не заметили. Когда все люди начали туда смотреть и показывать, то и немцы заметили. Один начал свистеть, поляки не слышали, что ли. Немец соскочил с танка, побежал им наперерез, выстрелил вверх. Тогда поляки услышали, подняли руки. Он что-то там кричал на немецком языке. Они пробегут сколько-то там метров, потом ложатся, он снова даёт команду, они снова бегут. Так к нему пришли, он их привёл к танку: садитесь. Они сидят, им дали поесть и держали их возле танка.

Через некоторое время танкистам понадобилось кое-что из продуктов. А эти два танка стояли за пределами села. Они на танке поехали в село, купили молока и приехали назад. Там уже сидели два поляка-военнослужащих, взятые в плен. Немцы привезли молоко, дали и польским военнопленным.

Так вот, когда эти танки в очередной раз путешествовали в село и из села назад на место стоянки, то и мой брат Иван умостился на танк и тоже проехал по селу. Этот эпизод ему припоминали: «А, с фашистами ездил на танке!» — «Так это же были ваши союзники, вы же с ними...» И немцы, между прочим, говорили, когда пришли: «Мы здесь не будем — к вам придут русские». А когда население так восторженно смотрело на ту технику и хвалило её, то они говорили, что у русских ещё лучше танки, больше. Ну, мы их ещё не видели.

Этот эпизод также был пятном на биографии брата Ивана. Когда его должны были арестовать (а это было 31 июля 1940 года), то сначала вызвали в сельский совет. Там энкавэдэшник, начальник районного НКВД, по фамилии Кролевецкий, потребовал от него: «Отдай велосипед!» — «А почему это я буду отдавать? Это мой велосипед». — «Отдай! Заберём и велосипед, и тебя». И когда тот насел на брата, он драпанул из сельского совета и прибегает домой. Прибегает домой, хотел на велосипед сесть (куда он планировал…), но те следом за ним, во дворе втроём его окружили, не дали вырваться со двора. Он забежал в коридор, схватил велосипед, вытащил во двор, а те уже перекрыли ему дорогу. Тогда он схватился за шест, прижал велосипед к шесту — физически он был сильный. Рвали-рвали его, не могли оторвать. Тут едут ещё два пограничника на лошадях. Они зовут их — и пять человек на одного! Брат увидел, что таки заберут его со двора. Потащили его с велосипедом в пограничную комендатуру.

Так мы уже не знали — об этом позже уборщица нам сказала, что три дня его держали в комендатуре, как в камере, а потом отправили в погранотряд в Любомль, там ещё до 6 числа продержали, а 6 августа отправили в Луцкую тюрьму. Он в Луцкой тюрьме пробыл где-то почти до Нового 1940 года, а там особое совещание по статье 54, пункт 13 впаяло ему пять лет. Вот так его арестовали, и второго — Кравца Ивана Григорьевича, он был старше. Установили, что они общались, кто-то донёс это. Обвинение, что он с немцами общался, что у него был радиоприёмник, что передачи вёл на фашистов… А то детекторный приёмник, что там можно было передать? И то, что имел оружие, что собирался бежать за границу. Практически те пункты, что имел оружие, отпали, что с немцами общался — также доказать нельзя, а единственное то, что собирались бежать. Почему? Он сказал, что паспорта нет, так видел, что дело дрянь, поэтому и говорили, что надо бежать. Ну, бежать ещё не бежали, их накрыли дома. Ивана отправили из Луцкой тюрьмы на Север, туда, где космодром сейчас — Плесецкий район Архангельской области, почтовое отделение Наволок. И через год отправили его на тот свет. Он не дожил до амнистии 12 августа 1941 года — его уже не было в живых, уже некого было амнистировать. Так закончилась судьба брата, в 20 лет.

А позже, при Хрущёве, в 60-х годах, я написал туда в лагерь, потом написал в Генеральную прокуратуру, чтобы пересмотрели дело. Генеральная прокуратура направила в Прикарпатский военный округ. Прикарпатский военный округ направил в Луцкую областную прокуратуру, они пересмотрели дело и передали в областной суд на пересмотр. И отменили приговор — так сказать, его реабилитировали. Прожил он 20 лет, а реабилитировали через 26 лет после смерти. Вот такая судьба брата.

Ноябрь 1940. Выселение.

Ну, брата нет, а мы, «кулацкая семья», ждём такой же участи и себе. Родители ждали со дня на день, что нас подберут и вывезут. Речь шла о том, как спасти детей. Доносилось, что детей забирают от родителей и отправляют в детдома, меняют им фамилии, меняют имена, чтобы родители не знали, где дети. Родители гибнут, а дети не знают, чьи они. Меня отец всё время инструктировал, чтобы я помнил, откуда я, свой адрес и фамилию. Ну, тогда мне уже десятый год шёл: «Ты из села Гуща, что над Бугом, Волынской области, фамилия твоя так-то и так-то, помни, потому что такая ситуация…».

А ещё надеялись спасти нас каким образом? Прятать. Знали, что по ночам приезжают «чёрные вороны» и забирают семьями. Так нас на ночь отводили к родственникам. Меня с младшим братом отводили на хутор Снипцы, там был такой Остапьюк Якуб — это километрах в двух от нашей хаты, сестёр — к тётке, к сестре матери отводили на ночь, чтобы, мол, если приедут, то заберут родителей, а дети останутся.

Но не тут-то было. В середине ноября 1940 года ночью нагрянули в хату — только мать дома. Отца не было дома в это время. Нашли отца, привезли: «Где дети?» — «Не знаю, разбежались». Но если бы не своя сволочь, актив, председатель сельского совета, секретарь… Ну, где могут быть дети? У родственников. Послали подводы, приехали на этот хутор Снипцы, нас среди ночи разбудили, бросили на телегу, привезли в село. Сестёр тоже нашли, привезли. Бросили шесть душ на телегу. Это отцовские кони и телега. На вторую телегу побросали тряпьё, и под конвоем — вперёд. Конвоировали нас пограничные войска НКВД.

Среди ночи везут. С одной стороны идёт конвоир с длинной винтовкой и со штыком, с другой тоже. Молча гонят нас на восток. Гнали-гнали, а там через лес надо, 5 километров леса. Ночь, темно, и вдруг смотрим — нет конвоиров, уже где-то километра за четыре от села исчезли конвоиры. Что же делать? Назад уже не вернёшься — выдворили. Едем, соседнее село Боровая проехали — нет, не видно конвоя. Едем дальше, до следующего села — польское село, Острувки поляки называли его, а украинцы называли Островки, того же самого повета. Там на рассвете отец заехал во двор к одному знакомому поляку и говорит: «Дай хоть доночевать детям!» А то ноябрь месяц, погода не жаркая.

Тот разрешил, зашли к нему, переночевали. А дальше что делать? Ни кола, ни двора… Отец начал разыскивать, где бы остановиться. Ходил несколько дней. Каждый боялся принять — вражеская семья! Так дней через пять, может, нашёл одного поляка — калеку, слепого на оба глаза, без жены, только сына имел Стасика. Он Стефан, Грач фамилия, рискнул: мол, я калека, так меня, может, репрессировать не будут. А брал за то, что ему дома постирать будет кому, помочь по хозяйству, потому что платить чем ты будешь? Так он в плохенькую хату нас принял — достаточно того, что комната, в которой нас шесть душ, и ещё одна женщина жила там с тремя детьми — девять душ в одной комнате, можно представить себе! А он уже на кухне с сыном жил.

Это началось с ноября 1940 года. Куда ни ездил отец хлопотать — «А, кулак, кулак! Мы порядок наведём!» Ловушки делали. Отец был довольно дальновидным в этом отношении, насчёт провокаций. Приезжают пограничники-офицеры: «Приди на заставу в комендатуру на завтра!» А это в своё село. Там и комендатура была, и застава. А это уже запретная зона. Отец не идёт — садится на коня, едет в район в НКВД и пишет заявление: «Прошу дать мне пропуск для поездки в село Гущу». НКВД — «Нет, не дадим, и всё!» — «Так что мне делать?» — «А что хочешь делай, а пропуск не дадим тебе». Ну, раз не дают пропуск, отец не едет в село.

Через некоторое время снова эти провокаторы: «Почему не явился в комендатуру?» — «Потому, что у меня пропуска нет». — «А зачем тебе пропуск? Мы же тебя знаем». Но этот номер у них не прошёл. Так дотянулось до начала войны.

Немецкая оккупация.

1941 год, 22 июня — началась война. А это от границы до 10 километров. Немцы в первый же день пришли. Я уже в обед видел немцев в Острувках. Ещё дня три перестрелка шла, были бои. Когда фронт отошёл, мы дня через 4 вернулись в своё село. Немцы, между прочим, забрали наших коней, дали расписку, но так оно и пропало, пара коней.

Так уже соседи, родственники приехали, нас забрали, мы вернулись в свою хату. А там уже сделали было ясли, колхозную контору, уже хозяева нашлись: собрали два десятка каких-то придурков, всяких мошенников и основали колхоз. А когда немцы пришли, то всё это распалось, каждый на своей земле хозяйничал до 1944 года, до второго прихода большевиков.

Время немецкой оккупации тоже своеобразное. Отцу предлагали: есть же те люди, что тебя продавали — можно расправиться с ними. Полиция была в нашем селе, полицейский участок. Но он что-то на это не пошёл — так поскрежещет зубами, но не сказал, чтобы убрали их. В других местах такое и делали, что пострадавший приходил и сводил счёты, но отец не пошёл на это. А при немцах завязалось так, что в первый год ещё и памятник соорудили жертвам большевизма, насыпали могилу, освятили её.

А потом что на людей начало негативно влиять? Не без того, что, как говорят, тихой сапой делала своё дело коммунистическая пропаганда. Подстрекали: вот надо платить налоги, надо сдавать поставки. А в каком государстве не платят налогов? А ещё то, что немцы требовали рабочую силу для Германии. Отправили одну группу, вторую — мало, и ещё, и ещё. А ещё и главы управ, секретари — любили выпить. Если в семье мало трудоспособных людей, то тех не брали, а только тех, где было по пять душ и больше трудоспособных, а земли 3–4 гектара. Немцы требовали: пусть едут в Германию работать, что же они будут тут бездельничать. Потому что сколько надо в хозяйстве? Нечего делать — поезжай туда. Но не очень-то кому-то хотелось ехать. Ну, так старосту напоили, староста кого-то другого назначит. Это вызывало трения между старостой и людьми, которые увидели, что можно и откупиться, можно просто убежать и спрятаться. Немецкая администрация требовала от старосты. Староста говорит, что он не может заставить — пришёл, а того нет дома. Тогда администрация обязала полицию доставлять рабочую силу. А полиция откуда? Не из Германии же она приехала. Они свои — у нас были из соседних сёл, а наши односельчане в других сёлах служили в полиции. И смотрели на это так сквозь пальцы: приказали привести того и того, приходят — нет дома. Так они забирают другого. Насобирали там определённое количество, отправили в уездный центр, в Любомль. Там сборный пункт был. Когда со всей округи насобирали определённое количество людей, чтобы вести к поезду, то уже мало кто оставался: кто не хотел бежать, тот не сбежал. Рассказывали, что за это немцы давали полиции такие штрафные санкции: по сорок килограммов песка в мешок и гоняли их.

Что касается евреев. Я бы сказал, так, между нами, что не очень-то им кто-то сочувствовал тогда. Но отправка на работу в Германию и изъятие поставок начали возмущать людей. Тогда и полиция начала колебаться — как быть? И вдруг в марте 1943 года я иду в школу, а на полицейском участке никого нет, двери и окна открыты. Все смылись, ушли в лес. Вся полиция организованно, практически по всей области, ушла в лес, то есть в УПА. В нашем селе их было 20 человек. Среди них тоже было брожение: куда идти? Их пропагандисты убеждали, что надо бороться за независимость Украины, что нам и этот враг, и тот враг, нам надо бороться и с этим, и с другим. Одни восприняли это как должное, а другие смотрели сквозь пальцы: с чем и что мы сделаем? С чем идти против такой махины?

Когда полиция ушла в УПА, немцы вывесили обращение. Писали, что вас обманули коммунисты, возвращайтесь на свои места работать, к вам никто не будет иметь претензий. А если не вернётесь, то будете наказаны вы и ваши семьи. Такое было первое обращение. Некоторые вернулись, в уездном городе в Любомле полицейский участок был, так туда вернулись и служили. Но по сёлам уже нельзя было восстановить полицию, потому что основная масса всё-таки в лесу осталась. Через недели две или через месяц — второе обращение. Немцы словами не разбрасывались. Раз обратились, второй раз обратились, предупредили, а дальше начали осуществлять свои предупреждения. Что делают? Посылают карательный отряд в то или иное село, откуда полиция ушла в лес. Были и такие, что остались при немцах, они знали те хаты. Приехали в село Заполье — такое политически довольно активное. Многих людей, чьи сыновья покинули полицию, застали дома. Так делали: застали в хате — никого не выпустили, зажгли и сожгли. Так расправились с семьями в Заполье. На следующий день ехали в другое село, потом — в третье село. Потому что они не могли за один день охватить все сёла.

Ну, вот едут и в наше село. Едут две машины типа «виллиса», четыре человека в одной, открытый верх, пулемёт, автоматы. Не доезжая 7 км до моего села, наталкиваются на засаду повстанцев. Там такая канава была, ольха подходила к дороге, под мостом некоторые засели. Первая машина заезжает — они бросают гранату, подрывают, поджигают эту машину и из пулемёта её уничтожают. Вторая машина разворачивается назад на Любомль. Заехали, доложили о происшествии. Тогда немцы направляют 7 таких машин и 2 мотоцикла с колясками. Уже группа едет: 7 машин по 4 человека — это 28, на 2 мотоциклах их по 2, один за рулём, а другой в коляске с пулемётом — вот уже 32 человека. А тех повстанцев было несколько человек. Понятно, что и оружие у немцев было такое, с ним можно было воевать. А этот где-то там вытащил из болота какой-то обрез или пулемёт, не всегда и патроны были, и необстрелянные парни были. Так что немцы без особых трудностей проезжают через этот пункт, где их обстреляли, приезжают в наше село. А мы услышали взрывы, в селе поднялась паника. Где-то через час въезжает эта команда в село. Тогда из нашего села 5 полицаев ушло в лес. Подходят к тем хатам — а семьи те сбежали, потому что знали, чем пахнет, пустые хаты были. Немцы позажигали те хаты, а посторонних людей не трогали.

Из нашего села поехали в следующее с этой же целью. То село называлось Опалим, сейчас Вишнёвка, в 2,5 километрах от нашего. Проезжали вдоль луга. Ну, а люди уже боялись немцев, потому что убивают, расстреливают, семьи уничтожают. Пасли мальчишки, коровы от дороги так метров 300 на лугу, огонь себе разожгли. Когда увидели, что едут немецкие машины — других и быть не могло, только немецкие, — один схватился, начал убегать. Немец из пулемёта скосил его. Пятнадцать лет было или что. А во второго, что не убегал, не стреляли. Заехали в село Опалим, там что-то 2 человека ушли из полиции в лес — тоже зажгли их хаты. Один остался при немцах, фамилию имел Мол-да-хов-ский. Вернулись немцы назад и поехали в Любомль. Ну, чьи хаты и чьи семьи были уничтожены, теперь имели озлобление против тех, кто остался у немцев, что ты служишь немцам, приезжаешь с ними и убиваете наши семьи. Ночью приходят бандеровцы и его семью под нож, перебили, сожгли...

Начиналась такая вражда: ага, ты служишь немцам — мы тебя убиваем, а кто в партизаны пошёл — тебя. Из моего села служил в Любомле такой чудаковатый Дудич Михаил. Он был арестован в 1940 году за переход границы. Вдвоём с Козаком перешли они Буг, побыли там несколько дней и вернулись назад. Когда возвращались, их арестовали: «Вас там завербовали». Военный трибунал 5-й армии Киевского военного округа выносит им приговор по 20 лет. В то время по Кодексу предусматривалось только 10, это максимум, или расстрел. Почему они им дали по 20 лет? Это было накануне войны, их ещё не успели вывезти из тюрьмы, как началась война. И при расстреле Дудич уцелел. А вот про Козака я по сегодняшний день не имею информации, какая его судьба — выжил он или нет. Дудич вернулся домой и при немцах пошёл в полицию, женился в городке Любомле — так что же, если бросать жену, то её уничтожат немцы, а в лес же жену не заберёшь. И он там задерживался, а ребята из леса начали терроризировать родителей: «Твой сын кому служит? Идите к нему и говорите, чтобы бросал». Родители с плачем идут к нему, передают записки с предупреждением. Этот Дудич покрутился-покрутился, бросает немцев, убегает домой в село. А село наше было в 20 км от уездного города, оно было полностью под контролем УПА. Он остался при родителях и уже никуда не шёл. Рассказывали, что немцы уничтожили его жену в Любомле. Фронт проходит — его забирают на фронт, там он и погиб. Так что не расстреляли — погиб, защищая этот режим. Между прочим, его младший брат пошёл в УПА, был даже роевым.

Но я отклонился от своей биографии. В нашей семье подходящих кандидатур на ту или иную службу не было. Поколение брата Ивана оказалось кто где — кто в полиции, кто в УПА. А его уже к этому времени не было в живых. Сестра Анна была младше, ей было 15–16 лет, а дальше ещё меньше. У отца семья, он не служил ни в какой армии — считалось, что не годится к службе. Так что он не шёл никуда. Он заботился о благосостоянии своей семьи. Образование у него было 3 класса, но он мог за пояс заткнуть некоторых людей со средним образованием в практических вопросах, в подсчётах, что целесообразно делать, а что нецелесообразно, что даст какую-то выгоду или не даст. В частности, лес он мог скубировать — казалось бы, пусть ученик 3-го класса определит кубатуру какого-нибудь срубленного дерева, а он это мог. Да и другие расчёты тоже мог делать.

Кстати, был такой случай. Приехал отец ко мне, когда я уже был на педагогической работе. Я холостяк был, жили вдвоём с одним товарищем, зарплата была до 100 рублей. Кажется, окончил вуз, уже «профессор», как в Галиции говорили. Позвал я отца пойти в чайную пообедать. Пообедали, взяли пива. Ну, а он посмотрит на счёт: «А какая же у тебя зарплата?» Выходило, если так обедать, то моей зарплаты на месяц не хватит. Говорит мне: «Эх, ни к чему твоё образование и всё — хоть я малограмотный был, но мог лучше выйти из положения».

Но это я забежал вперёд. Отец был довольно практичен: если что-то делать, то он в первую очередь подсчитает, несколько раз пересчитает, целесообразно ли это делать. Если нецелесообразно, то: «Нет, мне это не подходит, я не берусь». Он очень уважал науку, хоть сам был малограмотный. За науку стоял горой: «О, это человек образованный». И нас заставлял ходить в школу. Если мать смотрела на науку безразлично, то отец не давал нам, детворе, просто так играть. Когда отца нет, то бывало играем в карты, в шашки, а как только видим, что отец идёт домой... «Вот книжка — бери и читай». Ещё до войны выписывал газеты. Даже когда нас выгнали из своего села и мы приютились в польском селе, он сразу же: «Иди в школу! А то бродяги, как цыгане!» И я пошёл в польскую школу, и младший брат тоже. Старшая сестра уже закончила 6 классов, а больше в этом польском селе не было.

Между прочим, в 1940 году в польских сёлах были советские школы с польским языком преподавания. Был только один предмет — jezyk ruski, а всё остальное преподавалось на польском языке. Советские учебники были переведены на польский язык.

Таким образом я оказался в польской среде. В третьем классе было что-то около 20 учеников, только я один был украинец, а остальные поляки. Младший брат пошёл в первый класс, он начинал не с украинской, а с польской азбуки. Я при Польше учился в первом и втором классе — в 1937 пошёл в школу, в 1939 перешёл в третий класс, но началась война, нас при советской власти понизили на один класс, меня заставили во второй раз кончать второй класс. А в этом польском селе Острувках я пошёл в третий класс. Учителя в основном были поляки, недостаточно владели русским языком, ну, с горем пополам как-то читали.

Я же говорю, отец не смотрел, какие условия были: «Иди, иди учись и всё». И при немцах. В первый год, когда немцы пришли, я уже в четвёртый класс пошёл. В 1941-42 году были открыты в сёлах и шести- и семиклассные школы, а в 1942-43 году поступила команда в сельской местности оставить только начальные школы, а семилетние — в районных центрах, в городах. Вот я перешёл в пятый класс, а пятого класса нет, закрыт. Тогда отец везёт меня в районный центр, в Любомль. Привёз туда, там надо нанять квартиру, платить кому-то за содержание. Ему не за что было. Тогда он меня заставляет идти ещё раз в четвёртый класс, может, через год что-то изменится.

Я иду ещё раз в четвёртый класс. А тут уже разгорелась эта борьба, появилась УПА. Начались пожары — уже не до школы было. Осенью 1943 года, уже под опекой УПА, в сёлах было введено обучение в школах, но ситуация всё время ухудшалась, напряжение росло, проникли красные партизаны, и школа прекратила действовать вообще.

1943 год. Вражда.

Лето 1943-го было довольно жаркое. Организация националистов сумела в определённой мере взять под свой контроль сельское население. Можно сказать, поголовно. Ввела военную подготовку, в селе назначался комендант по подготовке, люди от 18 до 40 (или 45) лет должны были выходить на военную подготовку. Младшее поколение чаще, старшее два раза в неделю. На муштру, на строевую, тактику изучали. Ну, оружие какое? Обязали каждого выстругать деревянную винтовку для овладения приёмами. Летом начался конфликт с поляками, ситуация обострилась до страшных вещей. Это село Острувки, где я учился, было сметено УПА с лица земли. Эти мальчишки, с которыми я учился… Мне было 10-11 лет, они мои ровесники и старше, приглашали к себе домой, они не различали, что я украинец, что я какой-то их противник, принимали нас неплохо и помогали, сочувствовали как пострадавшей семье.

Вспомню такой эпизод. Иду в магазин — а тогда только пайщикам продавали некоторые товары. Скажем, сахару привезли, так кто пайщик, мог полкилограмма сахара купить, а не пайщик, то разве что спички мог купить. Меня родители послали, не помню за чем. Захожу в этот польский кооператив — стоит очередь за сахаром. Ну, и я встал, чтобы купить спичек, соли или что. Старшие так переглянулись, подводят меня к продавцу, она взвесила мне полкилограмма сахара, не спрашивая, хочу я или нет, сказала, сколько заплатить. Это говорит о том, что не такие уж они были негодяи, как некоторые стараются показывать.

Так вот и с этими мальчишками. Как ребята любят играть в войну, так и я с ними ходил, слышал их мысли, мечты. О чём мечтали? О Польше: вот будет война, мы будем воевать за Польшу, чтобы восстановить её здесь. Ну, и восстановили — почти все они были уничтожены ни с того, ни с сего. А так говорю, что они относились к нам довольно сочувственно. На праздники к себе приглашали, на Рождество, на Пасху — как жертв. Да ещё и учительница, которая меня учила в Гуще в первом и втором классе, 1937–39 год — её из села выгнали. «Что, полька нас будет учить!» Наставляли советскими учителями людей, которые имели по три, по четыре класса. А она всё-таки имела какое-то образование, по меньшей мере среднее. Её выгнали из Гущи. Так она переехала с мужем в Острувки и там учительствовала. Вот мне с ней довелось встретиться, она меня дальше учила в третьем классе, а её дочь Данута вместе со мной училась и в Гуще, и в Острувках. Такие вот истории с того времени.

Что касается борьбы с поляками, то они начали организовывать ответные акции. Приходилось скрываться, прятаться кто где в лесах, организовывать самооборону. Наше село довольно большое по сравнению с соседними. Группа самообороны была немаленькая. Поляки побоялись напасть на наше село. На соседнее село Ровно нападали раз пять-шесть, выжгли. Потом сожгли Перекорку. Использовали момент — наш брат любит праздновать, а в праздник можно и рюмку выпить, так поляки, зная обычаи, что Заговенье празднуют, поляки осадили это село и сожгли, уничтожили что-то 38 душ. Несмотря на то, что там была охрана. Ушами прохлопала.

Мы ждали своей очереди. Но нам обошлось, на наше село поляки не решились напасть. Мы дождались осени.

Красные партизаны.

По-моему, где-то в декабре месяце прорвалась туда красная партизанщина.

В.О.: Это 1943 год, да?

М.Коц: Да, сорок третий, декабрь, точной даты я не могу назвать. Слух был, что приближаются красные партизаны, предупреждали, как они себя ведут. Всё имущество люди старались спрятать, закопать, потому что грабили всё, что им взбредёт в голову. Вели себя как классическая банда. Даже кто сочувствовал советской власти, тот не верил, что это советские представители — так, воевать не хотят, а, как какая-то банда, ходят и грабят. Но потом они стали ого-го, национальные герои! И до сих пор их так превозносят.

Попрятали мы всё. И вдруг врываются в наше село. А люди кто где мог попрятался. В нашу хату зашли — пустая хата, никого нет. Что-то варилось на кухне. Стояли в мешочке сушёные ягоды — так взял в кастрюлю с борщом высыпал. Они час-два погоняли и уехали. Это был первый эпизод с ними. Они побыли в нашей местности где-то с неделю. Расположились лагерем у соседнего села, километров за десять. На день заедут, пограбят — и назад. А грабят всё, что увидят.

В селе была насыпана братская могила жертвам большевизма. Ага, могила — к первой хате, одного дядьку за шиворот, другого, пилу в руки: «Режь крест». Заставили срезать крест. А тогда для верующего крестьянина резать крест — это было что-то страшное. Но под автоматами срезали. Когда красные отошли, пришли повстанцы и подняли этот крест. Не закапывали, а так поставили и подпёрли. Стоял.

Потом красные во второй раз прорвались к нам в марте 1944 года. И что они показали? Ну, грабитель есть грабитель, а потом стычка была, перестрелка. Тогда они убили троих повстанцев. А то прибежит в село, ну как цыганский табор, остановятся — и по дворам, по коморам, по чердакам. Знают, что люди попрятали всё, так идут со щупами. Они опыт имели с 1933 года, умели искать, где что могло быть закопано. А у наших людей ещё такого опыта не было — присыпал где-то землёй, будто не видно… Очищали до нитки, что им нравилось. Не то чтобы ему, скажем, нужна была куртка какая-то или сапоги, потому что порваны, — женское что-то попало, стоящее внимания, — забирали и женское: платки, юбки. Сундуки выворачивали (так у нас называли ящик для одежды). Подходит к сундуку — и всё в мешок, в мешок. Специализировались кто на чём — кто на одежде, кто на других предметах, кто по коморам за салом, кто выискивал... Ну, например, пришёл в хату: «Где бритва?» — «Нет у меня бритвы». — «Где бритва?» — «Нет». Пристал ко мне: «Где бритва?» — «Не знаю». — «Чем отец бреется?» — «Не знаю». Терроризировал-терроризировал, так ничего и не добился. Лазил везде, что попало — то уже его. Другой специализировался на лошадях. Все были кавалеристы. Местное население смеялось, что корыто привяжет к коню — и уже он кавалерист, едет.

И вот один такой «кавалерист» приехал — не знаю, где ту клячу достал. Въезжает в наше село — и со двора на двор, проверяет, какие у кого кони у хозяев. Нашёл у одного — понравился ему лучше, чем тот, на котором он приехал. Своего пхнул в хлев, а вывел этого, корыто перевязал. Но тем не довольствуясь, идёт дальше по хлевам. Пришёл к нам. Заглянул — ему больше понравился наш конь. Этого пхнул в наш хлев, вывел нашего коня, оседлал, поехал дальше. И так за один день он шесть раз переставлял седло и выехал на шестом коне из села — на одном приехал, а на шестом выехал. Такая вот специализация была.

Ещё вот такой эпизод. Пришёл к отцу. Заглядывал-заглядывал, под столами смотрит. Отец чинит обувь. На нём ещё сапоги терпимые. «Снимай сапоги!» Ну что ты сделаешь? «Снимай сапоги!» Стянул с отца сапоги, свои рваные бросил, забрался и ушёл.

Ходили-ходили — задело их, что у нас неплохая хата. А грабить уже нечего. Ну, мы кое-что спрятали, сделали такой схрон, что они его не нашли. Требуют: «Опустоши свой дом!» Что, как? «Чтобы до завтрашнего дня не было ни одного окна!» — «Зачем? А где же мы?..» Начали уговаривать, чтобы разрешили хоть на кухне одно окно. Ну, пошли на уступки, что на кухне оставьте себе, а остальное — чтобы не было ни одного окна. Куда ты денешься? Отец берёт меня, начинаем вынимать окна из рам. А у нас шесть окон на первом этаже. Поснимали, поставили окна в середину комнаты под стены. Нарезали досок, забили оконные проёмы досками. Нет окон — удовлетворили их требование.

А немецкие самолёты-разведчики — летала «рама», фотографировала и засекла, что тут крутятся красные партизаны. Через день-два прилетает десять самолётов. А они как раз в это время не приехали грабить. «Прогладили» два села — наше и соседнее, сбомбили, сбомбили, сбомбили. И вот такая интересная вещь, что доски, которыми мы забили окна, от взрывных волн все обсыпались, а рамы, что стояли в середине комнаты, сползли на пол, где-то там одна или две разбились, а остальные стёкла уцелели. Ещё позже смеялись, что если Бог хочет помочь чем, то и через врага сделает. При бомбардировке почти все окна в селе повысыпались — а у нас таким образом стёкла сохранились. Мы не раз это вспоминали.

Ну, «прогладили», ещё раз наведались в село. В это время мы с отцом раненько прятали ещё кое-что, чтобы не забрали. И вдруг видим — проезжает разведка. Они сначала разведку высылали, она смотрела, нет ли кого, а потом приезжала стая, целый табор. Разведка поехала на окраину села, откуда шла дорога на уездный центр. Поставили часовых на перекрёстке. Основная стая ещё не приехала, а немцы выслали из Любомля 10 бронемашин. Село стоит немножко ниже, а лес выше. Это была весна, поле чистое, ещё зелени никакой нет. Выехали немцы из леса на полкилометра и открыли огонь. Взяли, вижу, село в вилку — клали снаряды с той стороны и с той, сверху шрапнель рвалась, а по хатам не стреляли. Только от снарядов за селом воронки остались. А из этих шести человек красных ни один не сбежал — только бросились бежать, как их из пулемётов поскашивали.

Немцы едут по селу машина за машиной. Ждут, что по ним будут стрелять, потому что если кто выглянет из-за угла или из окна, то сразу д-р-р из автомата, дрр. Пока ехали через село, то ещё одного дядьку убили, а восемь ранили. Кто в окно выглядывал, тот видел, что на него наставляют автомат, и отклонялся, поэтому большинство были в руки ранены.

Так они проехали через наше село и в соседнее поехали. Через некоторое время возвращаются. Когда проезжали мимо нас, то как раз ехал на телеге беженец из соседнего села, по нему дали очередь. Он ехал на кобыле, и жеребёнок где-то несколькодневный шёл. Так ранил дядьку в ногу и кобылу ранил — она упала.

Когда немцы наступали, то мы услышали артиллерийский огонь и спрятались в своё подземелье. Охота мне было увидеть, потому что мать где-то через щель видела какие-то такие машины, как копна. Я очень хотел увидеть, что это за машины. А родители не выпускают. Я сказал, что есть хочу. «Так иди быстро в хату, поешь — да и назад!» О, думаю, хорошо, что вырвался. Захожу в хату — не есть, а увидеть, что это за машины немецкие. И случилось какое-то чудо. Вот это окно, вот так дорога идёт, а я стал в окне. Слышу, что уже идут эти бронемашины. Как только первая бронемашина появилась — так будто кто-то меня взял за спину и посадил на пол. Слышу: первая прошла, вторая прошла, третья прошла. Сижу на полу, пропало желание смотреть. Слышу, последняя прошла. Тогда я перешёл в другую комнату и посмотрел вслед за ними. И эта последняя останавливается возле телеги, достреливает кобылу. Отъехали немцы в конец села, а этого раненого дядьку забрали селяне, занесли за сарай и перевязку ему сделали. А немцы остановились в конце села на выезде. Или им кто сказал? Идут двое к этой телеге, потом во двор. Нашли дядьку, сами сделали ему перевязку и вернулись к своим бронемашинам. А там лежали эти побитые красные, они проверили, что там у них было — мешки с платками, с юбками. Разложили всё это вокруг них, сфотографировали, сели и поехали назад в Любомль. Вот такая была красная партизанщина — эти современные герои.

Наступала весна 1944 года, фронт приблизился, уже стоял в районе Ковеля, недалеко от нас, в 60–70 км. Немцы уже готовили укрепления по Бугу. И среди этих немецких подразделений были галичане. Немец был командир отделения, а десять украинцев. Я их сам видел. Когда УПА узнала, что за Бугом среди немцев есть небольшие подразделения галичан-украинцев, то начали с ними вести переговоры — за кого вы, мол, воюете, переходите на нашу сторону. И вот на Пасху 1944 года, на третий день Пасхи, в селе был митинг, а после митинга УПА собирает лодки по селу и не говорит, для чего. Но и дураку понятно, что для воды. Что-то они запланировали сделать. Взяли тех, кто может грести, и ночью подвезли к Бугу, а эти галичане, с которыми уже было договорено, постреляли там что-то трёх немцев что ли, забрали всё оружие и с полной своей экипировкой подъезжают к Бугу, повстанцы перевозят их на нашу сторону и ведут их по селу — переправа была километра за три от моего села. Идут в немецкой форме, смеются, по-украински говорят, везут два станковых пулемёта, каждый имеет своё личное оружие — карабин.

Только их провели через село, как врываются красные. Завязался бой, перестрелка на хуторах. Один галичанин погиб, а остальные разошлись.

Если где-то был убит немец, то они проводят ответную акцию. Идёт немецкое подразделение, два наших села, выгоняет в поле всё живое — людей, скот. Но их было рота на два села, это где-то полторы тысячи в моём на тысячу населения в соседнем селе, и хуторов много. Не была такая плотная стена, что нельзя спрятаться. Ещё до этого часть людей попряталась в лесу. В каждом дворе было в среднем пусть полтора коня, а это 400 дворов, то 600 коней, и коров до 1000 было в селе. Чтобы такой табун выгнать, то сколько надо силы. А корова с коровой не ходила в одном стаде, они дерутся. Гонят скот и людей: «Вперёд! Вперёд! Вперёд!» А куда, зачем? Мол, здесь будет всё сожжено, уничтожено. Думали, что это нас гонят в Германию.

Попала в эту беду и наша семья. Запрягайте коней, берите, что хотите, потому что здесь ничего не останется. Так нас захватили и догнали до Буга, до переправы. Сделали паромную переправу. Команда: брать только то, что в руки возьмёшь. Тут все и головы поопускали. Перевозят нас на противоположный берег, гонят в соседнее село Гнишу — сейчас оно в Польше, только через Буг перебраться. Загнали нас под комендатуру, составили списки, разместили по дворам. В тот двор, где мы стали, загнали более 80 душ. Поставили часового. Нам было разрешено ходить в пределах двора. Ну, за пределы двора на метров 50, до 100 метров. Утром перекличка, как в лагере. Два или три раза в день делали перекличку. Переночевали — снова. Мы почувствовали, что пахнет бедой, что закончится тем, что постреляют нас. А там был поляк, знакомый отцу, такой Белинский, он был надлесничим. Хорошо владел немецким языком. Отец обратился к нему — мол, поговори, эти люди ни в чём не виноваты. Хотя уже был конфликт, побили поляков, и он сам из нашего села сбежал в соседнее, этот Белинский всё-таки заступился. Нас немцы продержали в Гнише трое или четверо суток. Сначала в пределах 100 метров разрешили ходить, потом разрешили ходить по всему селу, потом разрешили, у кого есть родственники, сходить в соседнее село. А через дня четыре нас отпускают — идите домой. Мы вернулись домой, в пустоту.

В.О.: Село не было сожжено?

М.Коц: Нет, село ещё не сожгли. И вот мы вернулись в село. Часть скота немцы куда-то перегнали, а часть разбежалась и вернулась домой. Проходит ещё с неделю — снова идёт облава, снова окружают село. Людей в селе почти нет, разве какую-нибудь старенькую бабушку встретишь, а молодёжь попряталась. Жгут немцы всё подряд. Радиус под лесом захватили — хату за хатой, хату за хатой. Что делать? Загорелось там, загорелось там, а с людьми кто его знает — видно, убивают людей. Что делать? Прятаться. Куда прятаться? У нас был свой неплохой бункер, но он опасен из-за огня. Если будет всё гореть, то там и мы сгорим. Без огня мы там могли пересидеть, небольшие бомбы там были не страшны.

В подземелье.

Знали мы, что у соседа есть хороший бункер, а сосед убежал в лес. Мы знали вход в него, но не бывали там. Когда увидели, что огонь приближается к нам, пошли туда. Вход был из яслей, из хлева. Открыли железо, вошли в подземелье. Дальше был подземный ход, а на самом бункере копна соломы. Дальше снова подземный ход, а у выхода досками закрыто, присыпано землёй. Мы рванули туда. Нас четверо и ещё отцова сестра с мужем и сыном — семь душ. Ждём, что будет. Слышим, гудит. Хаты горят. Горит хата, горит хлев, из которого мы входили. Пламя светит в нору, куда мы залезали, но пока ещё терпим. А когда стены начали рушиться, то будто кто-то насос поставил и начал гнать дым внутрь. Дым лавиной давит на нас. Отец бросился перекрывать тот проход в траншею. А чем? Ну, прихватили там что-то из одежды, но это же не стена, герметично не закроешь. Держал, держал, удержать не может, дым всё больше и больше проникает. Отец кричит: «Ищите выход на поверхность, потому что погибнем здесь!».

Я из этого блиндажа перебираюсь в траншею, чтобы вылезать наверх. Пусть побьют нас, чем в дыму задыхаться. Добираюсь до доски — опа, там насыпано вот такой слой земли, земля слежалась, связалась — и ни в какую. Что делать? Отец: «Вылезайте, потому что погибель нам!» Бросает перекрытие, мы все сгрудились в проходе. Спрашивает: «Почему не вылезаете?» — «Нельзя открыть!». Отец ещё раз перекрывает. Во второй раз мы в ловушке. А дым всё душит, душит, душит. Что делать? Как ни рвалась мать — а стена как железо. Дыма всё больше, больше, уже начинается крик. Особенно младший мой двоюродный брат: «Ой, душит, душит!» Отец кричит: «Закрывайтесь!» Не закроешься от дыма. Начали рыть руками, чтобы дыру сделать. Эге, ногти пообдирали, а продрать землю не можем. Крик, руки опустились, все сели, ну, всё — конец! А я дальше ищу выход. И нашёл, что потолок в этой траншее сделан из жердей, а на них солома, присыпанная землёй. Я в темноте начал ощупывать концы жердей, нащупал потоньше, рванул раз-другой рванул и кусок отломил.

[Конец кассеты 1]

В.О.: Николай Коц, кассета 2.

М.Коц: Пробил я дырку, через неё поступил воздух, а дым начал через неё выходить вверх. Уже выживем. Но сидим в подземелье, боимся вылезать, потому что там, может, немцы ещё ходят и охотятся. Ждали сумерек. Под вечер отец начал выглядывать, нет ли кого, а тётка пряталась в огороде, ходит ищет, где мы, зовёт. Ну, отец услышал и выглянул: «Что тут?». Немцев уже нет.

Тогда мы вылезаем из этого подземелья. Пожарище, догорают остатки хат. Уже не так хат, как столбов, потому что хаты давно сгорели. И тут смотрим — наша хата стоит! Опалённая, обгоревшая, смола потекла со стен, а не сгорела. Это уже во второй раз: когда в 1941 году обстрел был, то погорели хаты вокруг, а наша нет. Тогда, в 1941-м, ещё несколько хат уцелело, а на этот раз ни одного дома не осталось. Что спасло нашу хату? Спасло то, что крыта жестью и пламя из соседней хаты не так задело её, хотя соседняя была довольно близко.

Ну что ж, идём в хату. День просидели в дыму, задыхались, теперь что-то надо же поесть. Уже темно, решили что-то приготовить на кухне. Стали готовить, но слышим — гудят самолёты. Холм от нас в 25 километрах. Там прожекторы светят. Это летят советские самолёты, по ним бьют немецкие зенитки, рвутся снаряды, трассирующие пули летят. И вдруг, ни с того, ни с сего, — одна бомба, вторая как влупят по тем пожарищам. Там были две воронки диаметром где-то до 8, а то и больше метров. А остальные так по три метра, до четырёх. Ну, тогда смеялись, говорили, что побоялся лететь, где стреляют, и бомбы сбросил здесь, на пожарищах, и улетел.

Это было накануне фронта. Где-то через месяц, уже и дорога заросла травой, немцы начали отступать. Где-то числа 16 июля 1944 года. Дня три немецкие части отходили.

Июль 1944. Красная оккупация.

А ночью с 20 на 21 замолкло всё на какой-то час-два, и вдруг появляется советская разведка. Так во второй раз пришли в наше село советские войска. Где-то двадцатого июля.

Ну, что сказать про этот второй приход? Ещё один трагический эпизод. Среди отступающих немцев были власовцы, а между них были и украинцы. Кто там только не был, в том числе русские, грузины, узбеки. Вот несколько человек решили: куда уже будем отступать? Давай вернёмся к своим. К женщинам обратились: «Как бы тут где-нибудь припрятаться, пока немцы отступают?» А женщины: «Ну, что, хотите, отведём вас в лес». И отвели их, семь человек с оружием, в отдалённый от дорог лес. Эти семь бывших советских воинов, потом немецких, хотели вернуться. В лесу было немало землянок, где наши люди также скрывались, ожидая, пока перейдёт фронт. Остановились они возле тех землянок, рассказывают, что они украинцы, из Винничины, кажется. Кто-то был кузнецом, тот колхозником. Рассуждают, что будет после войны, кто чем будет заниматься. Через дня три-четыре немцы перешли. А пришли подпольщики УПА и предложили им сдать оружие. Они покрутились, покрутились и отдали. И только фронт перешёл, кто-то показал — вон там власовцы. Красные пришли: «Становись!» Женщины подняли гвалт: «Что вы делаете!» Но их отвели метров за 100 и скосили. Не спрашивали, кто, что, откуда, никакого следствия. Так люди обсуждали, как они будут жить после войны, а их жизнь закончилась.

А ещё перед самой войной были понастроены советские доты перед границей. В нашем селе на окраине было два дота. Один от нашей хаты был где-то метрах в 250. Как их разрушали? Была сформирована из бывших советских воинов, как говорили, «чернокожих» — кавказцев или узбеков, а из немцев там был инженер и ещё один переводчик. Село уже было сожжено. Несколько дней закладывали в доты взрывчатку, вход закрывали деревом, засыпали землёй, а потом поджигали бикфордов шнур. По селу: «Убегайте, а то тут за километр ничего не останется, будет такой взрыв!» Но от нас было хорошо видно — ну, пока вы там копаетесь, то нечего убегать. Когда вы будете убегать, тогда и мы за вами побежим. Установили дежурство: пока вы там копаетесь, то ещё нечего убегать.

Смотрим, подъезжает на карете немец в белом френче, видим, задымил бикфордов шнур, подвода развернулась, он сел и поехал. А тогда вся солдатня разбегается, кто куда. Им тоже интересно было посмотреть. Двое идут в нашем направлении. Ну, пока вы ещё ближе к доту, то нечего убегать, если будете убегать дальше, то и мы за вами. Приходят к нам во двор, дальше не идут, взбираются на чердак и через окно будут наблюдать, как будет взрываться дот. Ага, и я за ними. Они стали у окна и смотрят. «Смотри, смотри, как сейчас рванёт!» Я стою возле них. Стоят, стоят, один говорит: «Не сорвёт!» Второй: «Сорвёт!» Стоим, стоим — молчит дот. Тот снова: «Не сорвёт». А второй уже молчит. И вдруг рвануло, всё туманом стало, дот разнесло. Они туда, я за ними. Приехал тот инженер в белом костюме и переводчик, обмерили толщину бетона — верхнюю, боковую, лобовую. Лобовая часть, кажется, была метр восемьдесят железобетона, боковая где-то метр двадцать. Стены так вверх подняло и выбросило. Тот переводчик, что говорил по-русски, говорит: «Вот так и человек: живёт, живёт — раз, и нету». Сели, уехали.

Ну, это я немного вернулся назад. Пойду дальше. Утром уже были советские войска. Будет бой на Буге или не будет? Видели мы, что немцы укрепляли Буг. Мы начали убегать, но на Буге немцы практически не сумели организовать оборону. Советские войска перешли за Буг, продвинулись тогда аж до самой Вислы под Варшаву. Такая вот орава двигалась дня три или четыре — масса войск и техники.

Встретились со старыми знакомыми. Сразу же мобилизация. Ну, кому хочется идти воевать? Искали разные пути, чтобы уклониться. Часть видела, что никуда не денешься, всё равно заберут, чем оправдаешься? Часть пошла, а часть ехала в военкомат, везла самогон, сало, масло. Бронь ему дадут на неделю. Вернулся, через неделю снова везёт. Вот была лафа для работников военкомата! Начали восстанавливать разные структуры — райком партии, райисполком, милицию. А районным чиновникам нужно было ремонтировать дома, потому что всё разорено. Надо за лошадьми ухаживать, возницы нужны. Дают бронь. Кто привезёт взятку — дают на неделю, на две. И так доили, доили. Некоторые всю войну просидели на такой брони, а у кого не было чего уже возить — так ты дезертирствуешь. Его за шиворот и в Кемеровскую область, а кого на Север.

Так попал и мой двоюродный брат. Они не имели никакого права его брать, потому что он не был советским гражданином. Его при Польше, до начала войны, поляки забрали в своё войско, а там он попал в немецкий плен. Он советской власти в глаза не видел. В 1942 году сбежал из Германии домой. А тут приходят красные — ага, ты уклоняешься, не хочешь идти на фронт. Таких не меньше полутора десятка набрали — кого на Воркуту, кого в Кемеровскую область, на лесоповал.

Тот мой двоюродный брат, Стремиголовка Дмитрий Романович, уже был вынесен в трупарню. Лежал в трупарне, а утром заходит санитар к трупам, а Дмитрий обращается: «Я есть хочу». Санитар бежит к врачу: «Тот ещё живой». — «Как?» — «Ну, лежит в трупарне, просит есть». Какой-то прибалтиец, тоже заключённый, был лагерным врачом, говорит: «Забрать его назад в палату». Принесли его в палату, врач взял его под свою опеку и выходил, поставил на ноги, он выжил до конца войны. После окончания войны для дезертиров амнистия, его без суда выпустили. Вернулся он домой опухший от голода. Врач сказал, что это один из тысячи, чтобы мёртвого его занести в трупарню, а потом оживили.

Вот так шли на фронт воевать. Отец мой не подпадал под мобилизацию. Была такая граница: кого взяли с 1899 года, а кого не взяли. Он не попал на фронт. Пока война шла, то меньше говорили о классовой принадлежности, а когда война закончилась, то снова началась старая песня: организация колхозов. Ага, это кулак, это саботажник. Начали облагать налогами, лесозаготовкой, вывозом леса. Сознательно облагали так, чтобы не мог выполнить — будет повод репрессировать…

Арест отца.

У нас основали колхоз летом 1947 года. Кто основал? Проходимцы разные — бродяга, который прибился с востока к нам, в селе приютился, второй — военнопленный, что прицепился к одной женщине, пошёл в партизаны, попартизанил — и тут он уже герой, стал строить колхоз. Начали готовить почву для расправы. После основания этого колхоза вдруг среди бела дня загорается хата первого председателя колхоза. Он жил не в своей хате, потому что он приблуда, а жил в хате одного поляка Ясинского, который сбежал за Буг. Кто поджёг, трудно сказать. Это днём было, в воскресенье, так под вечер, где-то в четыре-пять часов вспыхнул пожар. Как пожар в селе, то все бегут тушить. И я пошёл тушить. Хата не полностью сгорела, потому что была оштукатурена. Крыша сгорела, а стены спасли. Прихожу домой, отец чем-то встревожен: «Будет беда, будет беда». Ну, воскресенье же было, ты сидел с соседями во дворе, весь день в разговорах. Какие к тебе могут быть претензии, когда ты — в 300 метрах эта хата была — имеешь свидетелей, с кем ты сидел. Но отец чувствовал беду. Дня через три приезжает из района начальник МВД Любченко. Вызывают отца в сельский совет. Он идёт, опустив голову. Ну чего, думаю, понурился, ну, что-то там спросят... Что там ему сказали, не знаю, но стою на улице, жду отца, когда он из сельского совета будет возвращаться. Так метров за 400 сельсовет был, улица прямая, видно будет, как выйдет. Нет, нет отца, нет. Но, вижу, вышел тот капитан Любченко, идёт в нашем направлении. Приходит во двор и ко мне: «Запрягай лошадь, поедем в Головно». А тогда у нас был Головнянский район. Ну что ж, я коня запрягаю, подъезжаю под сельсовет — выводят отца, сажают сзади, с одной стороны садится милиционер, с другой, ещё там трое — и поехали. Так вот везу отца в тюрьму. Но я не подумал, что он арестован. Думаю, ну, завезут в район, там спросят да и отпустят, нет же никаких оснований.

Приезжаем в районный центр. Я впервые там был, не знал, где, что. У милиции останавливают. Отца забирают сначала в помещение милиции, а через минут 20 выводят во двор. Я ещё не знал, что во дворе есть КПЗ. Мне ничего не говорят. Ну, думаю, поспрашивают, отец выйдет, сядет и поедем домой. Стою перед милицией час, два. Выходит милиционер и говорит: «Здесь нельзя стоять. Отъезжай отсюда». Ну, как отъезжать, так ведь отец не будет знать, куда идти, где меня искать. Я отъехал метров, может, 50, снова остановился, стою. Стою и смотрю, когда будет выходить отец. Жду, жду — нет отца. Снова приходит милиционер: «Тут нельзя стоять, отъезжай отсюда». — «Ну, а куда?» — «Вон туда езжай». Там, за мельницей, вроде бы стоянка. Заехал я за мельницу, поставил телегу, а уже отсюда не видно милиции, так телега с конём стоит, а я выхожу на дорогу. Стою, стою — что-то не то. Вечер, смеркается — куда деваться? Я продремал ночь на телеге и понял, что к чему. Утром выезжаю домой один. Нет отца, отвёз в тюрьму...

Отца держали недели две. Ну, явно не было никакой зацепки, чтобы приписать ему эту диверсию, поджог. Выпустили и наложили вывозку леса, налоги. В октябре арестовывают во второй раз и продержали до января 1947 года. Ни санкции на арест, ничего нет. Где-то в январе наложили арест, а он уже три месяца в КПЗ сидит. 8 января 1947 года районный суд выносит приговор — 10 лет лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях и 5 лет поражения в гражданских правах. Вот тебе! Отправили отца в Ковельскую тюрьму, оттуда повезли в Киев. Где-то он здесь, в Киеве, работал на стройках года два. Отсюда его отправили на Урал, был в Челябинской области, потом перевели этапом в Томскую область, потом перекинули в Саратовскую. И вот умирает Сталин. Была амнистия после смерти Сталина: кто имел до 5 лет, тот освобождается, а больше 5 — так наполовину скидывают. А отец уже отсидел больше пяти лет. Ему скидывают остаток и выпускают.

Выпустили — а куда? А нас из хаты всех выкинули, повыгоняли, забрали всё дочиста. Где жить? Что делать? Весной нас выкинули из хаты. У соседа в хлеву, в сарае со скотом ночевали до жатвы. А дальше надо свозить хлеб, соседка просит освободить хлев — так куда денешься? Тогда я построил буду — «ленинский шалаш». Наступает осень, холод, — в таком шалаше зимовать не будешь. Тогда я беру и копаю землянку. Выкопал метрах в 50 напротив своей хаты. Поселились мы — мать, я и две сестры. А младший брат уже закончил семь классов и ему удалось поступить во Владимир-Волынский техникум. Так осталось четверо в этой землянке. Ну, крыша над головой уже крыша есть. А есть что, когда забрали всё, что было — и картошку, и всё остальное. Приходилось собирать грибы, ягоды, жёлуди, рыбу ловить и тем питаться. Потом я нашёл себе работу на станции — грузчиком, сторожем. Всю зиму 1948–49 года на станции провалялся. Цистерна была свалена во время войны. В эту цистерну я соломы наносил и ночевал, у огня грелся. Сторожил и грузил. Кое-что зарабатывал, но здоровье себе угробил, плеврит получил. С трудом откачали меня в больнице. Так немного на ноги стал.

1950–1952. В армии.

А потом признали, что «годен к службе». Забирают меня в армию.

В.О.: Когда забирают?

М.Коц: В 1950 году, 1 октября, забирают меня в армию, а дома остаются мать и две сестры. И никакой поддержки, не на что опереться. Практически уморенная голодом, умирает в марте 1951 года мать. А меня завезли на Дальний Восток в армию. Старшая сестра вышла замуж, а младшая приютилась у старшей и продолжала всё-таки учиться. Я перед уходом старался её поддерживать: «Продолжай, учиться, ходи в школу». Отца нет, мать угробили, ни кола, ни двора… Если другие пользовались льготами — потому что тогда среднее образование было платным, 150 рублей надо было в год заплатить. Некоторые имели льготы, а с неё — плати деньги. Ни отца, ни матери нет. За восьмой класс долг, за девятый долг…

Находясь в армии на Дальнем Востоке с этим плевритом, я заболел туберкулёзом костей. Мне опухла рука, рука начала пухнуть, я пошёл в санчасть, посмотрел-посмотрел — попарить посоветовали. Парили-парили, а потом говорят: «Это тебе поможет, как мёртвому припарки». И направляют в медсанбат. Там посмотрели и дают направление в армейский госпиталь в Шкотово. Там на рентген направили. А я что — такой сопляк, пусть мне там уже 20 лет было — что я разбирал? Говорят прийти через два дня, когда будут снимки готовы.

Захожу я в рентген-кабинет. Взял врач снимок и врач-женщина посмотрели. Смерили меня взглядом, дают мне снимок: «Береги, пусть он у тебя будет». А больше мне ничего не говорят — лежи в палате.

Обход. Кажется, там подполковник Шиндер был, хирург или терапевт. Придёт: «Ну, как дела?» Говорили, что он не любит, когда скажешь «плохо». Так все говорят, что хорошо. Приходил, посмотрел раз, другой. А потом и не заглядывает ко мне — пришёл и пошёл дальше.

Через каких-то две недели собирают таких безнадёжных, формируют команду и отправляют нас в окружной госпиталь в Манзовку, в этом же Приморском крае. Как раз тогда в Корее шла война, а нас из этого армейского госпиталя завозят на станцию — тот забинтован, у того нога, у того рука, у того шея. Привели на вокзал, люди смотрят: «Это уже из Кореи, из Кореи раненые едут». Завозят нас в Манзовку, сдают. Осмотрели — «Ну, ладно, посмотрим через день-два».

Обход. Приходит подполковник Северин — запомнилась фамилия. Посмотрел: «Ну, как дела?» Я говорю, что ничего. «Откуда ты?» — «С Западной Украины». — «Ну, поедешь домой — там другой климат, ты вылечишься». Жду комиссовки.

Недели две прошло, пока документы оформили, дали в руки — на, поезжай в воинскую часть. Приезжаю, мне там гипс наложили — будь здоров, поезжай! Выдали что-то 127 рублей на дорогу — это из Приморского края сюда. Куда ты едешь, когда ни кола, ни двора? И в гипсе. Перед отъездом я попросил хотя бы снять гипс и наложить лангет. Мне это сделали, гипс сняли, потому что месяца два рука горит от этого гипса. Намотали так с одной стороны, как шину. И предупредили меня, что куда приедешь — обязательно обращайся за лечением.

1952–1957. В науке.

Я приехал — куда? Ещё землянка стояла. Ни кола, ни двора, а ещё и жить надо за что-то. Я даже не признавался, что у меня, говорил, что перелом и скоро заживёт. Перелом — это одно, а туберкулёз кости — это совсем другое. Просто чудом он у меня прошёл.

Что же делать? По рекомендации хирурга Северина иду в районную поликлинику. Но мне надоело носить этот лангет, я снял его. Подаю историю болезни. Они посмотрели: «А что, тебя так отправили?» — «Нет, — я снял лангет». — «Не надо было снимать. Мы тебя направим в областную больницу». — «Я не поеду». — «Почему?» — «У меня не за что». А я ехал что-то 14 суток, пока добрался из Владивостока домой. Тогда поезд 11 суток шёл только до Москвы, а я ещё ждал под Владивостоком что-то сутки или больше, пока сел на поезд.

Ну, что дальше? «Ну, так поезжай в Любомль, сделаешь рентген». Потому что в районе не было рентгена. Пошёл я в Любомль, сделал снимок, но почувствовал, что у меня рука меньше ноет. Махнул я рукой на всё и начал искать какую-то работу.

Мне там один порекомендовал поехать на курсы бухгалтеров. А я ещё и писать не могу...

В.О.: Это у Вас правая рука?

М.Коц: Правая. Но уже немножко я почувствовал её лучше. Еду на три месяца в Луцк на бухгалтерские курсы. За три месяца и за лето почувствовал ещё лучше. После окончания курсов мне удалось устроиться в райпотребсоюз на бухгалтерскую работу. Поработал и чувствую, что у меня идёт на поправку. Отец также освободился в 1953 году, после смерти Сталина где-то через месяц. А я приехал в 1952 году, вот курсы закончил. А брат закончил техникум, его уже направили на работу в МТС механиком. Так что мы уже немножко становились на ноги. И сестра заканчивает 10-й класс — а долги: «Не дадим аттестата и всё». Я тогда уже что-то зарабатывал, сложились с братом и заплатили за три года 450 рублей. Сестра получила аттестат — а дальше учиться не за что. Мы с братом сказали, чтобы ехала учиться, а мы будем помогать. Она едет в Луцк, сдаёт экзамены в пединститут, поступает. Немного стипендию имела, что-то мы подбрасывали — то брат, то я. Так она пять лет училась, потому что как раз тогда перевели с 4-летнего обучения на 5-летнее. Она физмат закончила. Брат техникум закончил. А я образования, если официально сказать, имею 4 класса. Так как это так, что сестра и брат должны знать больше меня?

В.О.: Напомните, пожалуйста, имена брата и сестры.

М.Коц: Брата Андреем зовут, а сестра Галина, я их в начале называл. И как-то оно меня съедает, поэтому я садился за их учебники и изучал. Меня увлекала математика, физика, химия. Так что когда сестра заканчивала седьмой класс, я её консультировал, как порешать те или иные задачи. У меня документа нет, хоть я материал за 7 классов знал прекрасно — я имею в виду математику, физику, химию. А литературой я не увлекался, историей меньше увлекался. Когда я закончил бухгалтерские курсы, открывается в районе вечерняя школа. Я иду в вечерний класс, пару месяцев походил. Я там был, так сказать, консультантом, и получаю свидетельство за семь классов. А семь классов тогда вроде бы уже и неплохо было. Тогда учиться заочно можно было только там, где ты работаешь, по той же специальности. А мне бухгалтерская работа не нравилась. Хотелось в какой-нибудь технический вуз поступить. Тогда я вынужден был поступить в восьмой класс. А в Головнянском районе вечерней школы ещё не было. Была межобластная заочная средняя школа во Львове. Подаю туда документы, выполняю контрольные работы за восьмой класс, меня прикрепляют сдавать экзамены при средней школе на месте.

Так закончил я восьмой. Перевели меня в заочную школу в Ровно. Там я закончил 9-й класс. А потом открыли заочные школы в областях, я 10 класс закончил уже в Луцке, за счёт контрольных работ, которые мне присылали. Но я не был уверен, что всё знаю. Я сам делал контрольные работы. Сядешь за учебники, решаешь, а то не получается и это не получается. И начал говорить с ребятами, которые стационарно учатся. Так они мне сказали: «Ты пойди в вечернюю школу в Любомль». А до Любомля 14 км. Мне говорят, что хоть через день или два ходи, и то будет хорошо.

Я не бросаю заочной школы и еду в вечернюю. Спросил, можно ли поступить. «А откуда вы?» — «Из Головна». Посмотрели на меня — это же 14 км, ты что, сдурел, что ли? Но не возражают: «Ну, ходите». У меня был велосипед, так вечером еду в Любомль. Первую четверть я проездил регулярно. Сразу меня даже не вводили в журнал — думали, что вот покрутится да и бросит. Но на уроках я присмотрелся — коллеги повторяют материал за 9 класс (а это уже 10-й) и не могут решить арифметической или геометрической прогрессии, для них это проблема. Учительница вызовет к доске, подсказывает. Дала мне пример — я его раз-раз и решил. Все сидят и на меня смотрят: «Ты что, решил?» — «Решил». — «А ну покажи». И уже списывают у меня один, другой. Учительница заметила, что я решил. «Может, к доске пойдёте?» — «Пожалуйста». Подхожу к доске, она мне зачитывает условие. А то были арифметические уравнения и геометрической прогрессии. Учительница продиктовала, ещё ученики не записали, а я уже с ходу решил и записываю результат. Она так посмотрела, улыбнулась. Ученики спрашивают, как и что. Учительница попросила объяснить. Я рассказал, что и как. Она увидела, что я не зря езжу издалека. С того времени меня ввели в журнал, я стал стоить большего внимания.

Но мне опять не повезло: заболел, меня скрутил аппендицит, операцию сделали, она запущенная. Я 54 дня лежал в больнице и еле-еле вылез из неё живой. Уже думал, что из вечерней школы меня выгнали, потому что уже весна. Но, думаю, наведаюсь. Наведался, а ещё оставалось где-то 20 дней до окончания. Говорят: «Ходи, а «хвосты» досдашь». Я согласился и сдал все экзамены. Учителя видели, что как физику сдавали, то эти пни ко мне: «А как эту задачу решить? А как эту?» Посадили меня в углу, я решаю все задачки. Учитель улыбается. Одному решил, дал. А там две доски. Он со шпаргалки переписал на доску и пошёл искать приборы, чтобы продемонстрировать. А другой подошёл к доске и вытер. Этот возвращается: «О, он мне стёр!» А учитель улыбнулся: «Так Вы, может, расскажете так?» — «Да нет, я на доске решил!» Так он ему поставил тройку.

То же самое и на математике. В две смены сдавали, по половине класса. Привели меня, в углу посадили, конвейером идут ко мне билеты, я их решаю и возвращаю. Сам иду сдавать последним. Беру билет — я эту задачу уже решал. Я спрашиваю, можно ли сразу отвечать. «Да нет, сядьте». А я уже знаю наизусть. Посидел, потом к доске — раз-раз. А там кто-то из районо был: «О, да вы хорошо ориентируетесь!»

После этого я получил аттестат — и что с ним делать?

В.О.: Какого это года?

М.Коц: Это был уже 1956 год. Я всё-таки получил аттестат, хотя после операции чувствовал себя плоховато. Я побаивался, что всё-таки знаний у меня мало. Думаю: ещё год поработаю над собой. Ещё год поработал, а в 1957 году еду поступать в Киев. Манил политехнический институт, меня влекла электротехника. Но там надо было проходить медицинскую комиссию. Я засомневался, пройду ли медицинскую комиссию, потому что я после операции, да и с рукой такое. А там сначала пройди медицинскую комиссию, потому что все были военнообязанные, все ходили на военную кафедру.

Что же делать? Я бросаюсь в сельскохозяйственную академию. Там медицинская комиссия какая-то поверхностная. Подаю документы на электрофак. Сдал, хотя конкурс был большой: 320 заявлений, набирали две группы, было 17 медалистов, оставалось 33 места. Преподавателям было указание «резать», а потом доказывай: ты же не сдал. После экзаменов осталось тех, кто сдал, где-то 50 человек.

А потом собеседование. Дошло до меня: «Документы? О, ты работаешь по бухгалтерскому учёту — и чего тебя понесло на электротехнику? Не-не, выбирай — тебе может подойти экономический факультет». И меня поставили перед выбором: на электрофак отказывают, потому что я не работал по специальности. А на экономический — не совпадали предметы: там надо было сдавать химию, а мы сдавали только математику, физику и сочинение. Однако на экономический факультет сдавали во втором туре. Меня направляют: иди, может, декан тебя примет? Обращаюсь, а там надо досдавать химию. А я не готовился, думаю: всё, провал. Пишу заявление на деканат: прошу зачислить меня по тем вступительным экзаменам, которые я уже сдал на электрофак. Мне же не 18 и не 19 лет было, а 27. И что же? Поморочились и решили зачислить меня на экономический факультет.

Мне секретарша показала, что я уже зачислен. Наконец-то достиг какой-то цели! Еду домой, рассчитываюсь с работы и жду вызова. Жду-жду — нет. Но я же уже рассчитался, еду в Киев. Приезжаю (а это была суббота), захожу в коридор — никого нет, потому что нерабочий день, не с кем говорить. А швейцар — это самое высокое должностное лицо: «Что вы?» — «Ну, вот приехал...» — «А вызов имеете?» — «Нет». — «Ну, раз нет вызова, то...» Ходишь, как прибитый — что делать? 

Позже я узнал, почему вызова не было. Местные чиновники: «Чей это сын? — Мы сделаем, чтобы там его не было». И, наверное, вызов был, а мне его не вручили. Но на второй день, в воскресенье, когда я зашёл, то этот же швейцар: «Вон, списки висят — смотрите». Я к спискам — и аж подпрыгнул: о, есть в списке, зачислили! Ну, тогда всё.

1957 год. Студенчество и диссидентство.

С этого началась моя студенческая жизнь. Что касается моего диссидентства, что можно к этому относить? Я считаю, что любой шаг, пусть и маленький, но был протестом против существующего режима. Первое — это преподавание на родном языке. Не раз приходилось вступать в споры со студентами и в какой-то мере подталкивать преподавателей. Это было сопротивление русификации вузов.

Далее. Дурили нас, что фашисты напали на Западную Украину, а советские войска поспешили спасти её от фашистской оккупации. Это читает преподаватель. Ну, говорю, как вы такое говорите, когда я лично видел, что уже 14 сентября к нам пришли немецкие войска, а советские ещё не переходили границу. Не вяжется это. Это я в такой мягкой форме. «А откуда Вы?» — «Оттуда-то и оттуда-то». Ну, он: «Там было сопротивление, попробовали силы...» — «Где, — спрашиваю, — в каком месте?» А кто его знает, на земле под небом.

Контингент студентов был, в основном, из восточных и центральных районов Украины. Они не знали, что творится в Западной Украине. И вот заходила речь — «буржуазные националисты, буржуазные националисты». Спрашиваю одного, другого. Люди с претензиями, окончили школу с серебряными и золотыми медалями. Я давал событиям якобы просоветскую характеристику. «Ну, вот, знает…». Но не раз заходил на эту тему разговор со студентами, то приходилось говорить довольно рискованные вещи, что это была борьба за независимость. На удивление, никто из студентов не продал меня.

Я присмотрелся, что сельхозакадемия меня не удовлетворяет, меня инженерные предметы интересуют. И я видел примитивизм преподавания. Решил сменить профиль обучения. Как? Пришлось мне экстерном сдать ещё раз на аттестат и по этому аттестату поступить в университет на мехмат.

В.О.: Здесь же, в Киеве?

М.Коц: В Киеве. В сельхозакадемии я уже закончил третий курс, а в университете поступил на мехмат.

В.О.: На первый курс?

М.Коц: На первый. Я не показывал, что был студентом. Показал, что я просто рабочий. Меня зачисляют на первый курс, на стационар. Думаю, как быть? Бросать ли академию, или переводиться на заочный? Я колебался-колебался и решил: в академии ещё два года осталось, а вдруг я погорю — и ни здесь, ни там. Я обратился в деканат мехмата, чтобы перевели на заочное обучение. «А чего?» Говорю, что уже возраст у меня такой... «Да чего, у нас есть и постарше». Говорю, что всё равно не хочу. «Подайте заявление». Подал, меня перевели на заочное отделение. Так я днём слушал лекции в сельхозакадемии и ходил на лекции вечерников слушать разные предметы.

Были стычки, так сказать, национального характера. В университете большинство преподавателей кафедры дифференциальных уравнений, на удивление, преподавала на украинском языке. Приятно было. Была такая преподавательница Волкова Валентина, читала нам эти «дифференциальные уравнения». Студенты там были преимущественно киевляне и из ближних сёл таких. Эти из сёл — дети уборщиц, дворников, им уже давай только по-русски. Много евреев было — им тоже давай на русском. Когда Волкова читает, они начинают: «Читайте нам на русском языке, а то мы не понимаем!» А она: «Это ваше дело, а я буду читать на украинском языке». И таким хорошим языком читала. Хорошо, думаю, молодец. А потом приходит нам читать лекции Сидляр — он, между прочим, был парторгом мехмата. Приходит на первую лекцию и заявляет: «Я буду читать аэрогидродинамику. Пожалуйста, запишите программу и литературу». — «Что, как?! Мы не понимаем!». Не реагирует. Продиктовал, прочитал вступление. «Мы будем жаловаться декану, к ректору пойдём!» Он прочитал и ушёл.

Через неделю вторая лекция. Ни с того, ни с сего Сидляр начинает читать по-русски. Видно, на него нажаловались и ему сказали, что раз студенты требуют, то читайте по-русски. Он переступил порог и начинает читать по-русски. Меня это задело, думаю, ах ты ж... Но что тут сделаешь — вижу, окружение такое, что поддержки от него не получишь. Украинцы — «А, да какая разница, пусть там себе читает, только чтобы не трогал меня». Но я не выдержал. Я демонстративно встаю: «Скажите, пожалуйста, так как у вас будет — одна лекция на украинском, вторая на русском, а третья?» Все не поняли моей цели, но он понял моментально. Ничего не говоря, переходит на украинский язык. На меня все накинулись: «Что тебе надо, что тебе надо!» — «Как что, — спрашиваю, — я буду одну лекцию писать на русском, другую на украинском — что это такое?» Меня укусить не за что. Преподавателю нужна была поддержка. Он прочитал курс на украинском языке. Это незначительный эпизод, но всё же он характерен. Что я не побоялся…

Ещё в сельхозакадемии громили «культ личности Сталина». Преподаватели были несколько растеряны, так мы превращали эти семинары в полный, так сказать, разгром — что это за партия? Тогда была возможность, пользуясь случаем, разоблачать её преступления. Почему это, почему то? Преподавателям приходилось искать оправдания.

Посчастливилось мне в академии познакомиться с книгой Грушевского. Тогда увидеть её — это была проблема, но один студент принёс, у меня была возможность несколько дней её просматривать. Я не перечитал её всю, но хоть имел в руках, имел представление, потому что слово «Грушевский» и сама эта фамилия тогда была под запретом. Его и в энциклопедии не найдёшь. Я в библиотеке не говорил, чтобы дали том энциклопедии 30-х годов со статьёй о Грушевском, а: «Дайте мне том на "Г"». — «А что вам нужно там?» — «Ну, дайте мне». Дёргались, дёргались — то у нас нет, то... Так я и не получил этого издания 30-х годов энциклопедии. А потом узнал от людей, где похоронен Грушевский, нашёл его могилу, сфотографировал. Показывал близким, рассказывал, кто это такой.

В 1962 году я окончил Киевскую сельскохозяйственную академию. Меня выбила Тернопольщина. Не то, что Тернопольщина — Галиция. Там был центр движения. Я хотел познакомиться с теми людьми. У меня было направление в Житомирскую область, в Черняхов, но я поехал туда, поговорил: «Если я поеду в другое место, то особых претензий не будет?» А там на этой должности работала женщина, она хоть не специалист, но, мол, где я денусь? Говорю: если за две недели не приеду, то считайте, что меня не будет. Еду на Тернопольщину, коллега там один, Гнатюк Роман, заезжаю к нему, обсуждаем, где можно зацепиться. Туда-сюда поездили мы — устраиваюсь в сельхозтехникум.

Это было в 1962 году. Но ещё до 1966 года я продолжаю обучение в университете. Так что ещё 4 года приезжал в Киев. Приходилось встречаться с людьми, расспрашивал о подполье. Кто был близко, что-то знал, того убрали. Я выискивал информацию о событиях, выспрашивал.

Вот, например, эпизод касательно церкви. По Конституции хочешь — исповедуй, не хочешь — не исповедуй. А приходит преподавательница, Олексючка, и с таким разочарованием: «Ай, что мне делать!» — «А что такое?» — «У меня ученица — баптистка». Я говорю: «Ну, и что?» — «Ну как — чтобы студентка?..» Говорю: «Конституцией это разрешено: хочешь — веруй, хочешь — не веруй». Нет, её это не убеждает: как же студентка может быть баптисткой? Это до неё не доходило: что же ты выступаешь, если Конституция разрешает?

Второе. Приехал к нам читать политэкономию выпускник Киевского университета (сейчас он доктор экономических наук) Борис... (фамилию скажу позже). Такой умный, закончил экономический факультет университета и такой большой коммунистический патриот, что начинает читать по-русски. Завуч был, между прочим, где-то из Яготинского района, он его пресёк: «Парень, у нас все предметы читаются на украинском языке, и, будь добр, и ты читай на украинском». Он так перекосился: «А это неперспективный язык, всё равно будете...» Так я с ним срезался: «Что это за «неперспективный», на каких основаниях?» Это при том, что он родом с Винничины, мать из колхоза сбежала, где-то пристроилась, и он уже и не хочет и говорить на украинском языке, потому что закончил университет, — «это неперспективный язык». Мы его прижали. Кривился, но вынужден был перейти на украинский. Таких эпизодов относительно языка преподавания было немало. Это на языковой ниве.

На религиозной. Собрание, педагогический совет, выступает парторг: «Надо работать! Наши ученики ходят в церковь, надо следить, чтобы этого не было!» Я говорю: «Ну и что такого, что ходят? Что, они ходят туда молиться или что? И я, говорю, захожу в церковь. Человек должен сам увидеть, что это такое». — «Ну, то вы взрослый, а то дети, они по-другому воспринимают». Говорю, он же должен сам увидеть, что это такое, а тогда читай ему, рассказывай. Так я, насколько это было возможно, брал учеников под защиту, чтобы их не терроризировали.

Или религиозные праздники. Мои ученики ездили домой на Рождество или Пасху. Но приехать из дому в воскресенье не может, приезжает в понедельник и просит меня не отмечать в журнале, что не был. Говорю: ну хорошо… Короче говоря, я в меру своих возможностей неофициально защищал учеников.

Экономические вопросы. Видишь, всё рушится, и вдруг в феврале приходит газета с показателями достижений за год. Куда там — рост: это на столько-то, это на столько-то, это на столько-то! Я слово «триумф» взял в кавычки, а этой газетой обернул книжку и пошёл на уроки. Я читал экономику. Положил книжку на первой парте, ученица, такая Галюлько Лида: «Ха-ха, ха-ха!» — «Что такое?» — «А что это, в кавычках «триумф»?» Я, не комментируя, перевернул книжку. Это был мой промах.

Поехал я с учениками на практические занятия. Там ученики приглашают меня поговорить. Ну, давайте. Сели. «А почему у Вас машины нет?» Я в их глазах — что-то. Говорю: «Ещё будет». А второй говорит: «Ну как, это же предмет роскоши». Я не стерпел, говорю: «Какой это предмет роскоши? Когда вашему деду надо было добраться до города за пять или десять километров, то он пешком не шёл — он запрягал волов или коней и ехал. Ему надо было несколько раз в год в город что-то там купить, соли или ещё чего. Но он пешком не ходил. Мы сейчас летаем в космос, работать приходится за десятки километров от дома, добраться нечем другим, как только машиной, так какой это предмет роскоши? Это абсурд. Как деду вашему, отцу кони или волы были предметом первой необходимости, так сегодня машина — предмет нашей необходимости. Никакой это не предмет роскоши». Они со мной согласились. Пошли на занятия к Щербакову, который читал политэкономию. Он дальше талдычит, что это предмет роскоши. Они ему: «Вы говорите, что это предмет роскоши, а Николай Георгиевич говорит, что это не предмет роскоши». Перерыв. Заходит Щербаков, отзывает меня: «Мне и так трудно их убедить, а ещё и ты ставишь мне палки в колёса». Ну, хорошо, что он не донёс на меня, так оно и прошло.

Ученики знали, что со мной можно было говорить о событиях сороковых-пятидесятых годов. Они приносили некоторую литературу довоенных изданий. Я также кое-что имел и таким, более близким, — была небольшая группка — давал читать.

В Чортковском районе до 1964 года кто-то нелегально скрывался у какой-то старушки на чердаке. Жить-то надо было, вот он по ночам и искал какого-нибудь пропитания. Украл в магазине мешок сахара и принёс в этот дом. А в мешке была дырочка, и он оставил след. Утром приходит продавец — магазин обокраден, есть след. Вызывает участкового. Участковый по следу зашёл во двор, лезет на сеновал. Знаете, что такое «вышки»?

В.О.: Да, это чердак в хлеву или в сарае.

М.Коц: Он что делает? Ставит лестницу, берёт шапку на палку, потому что чувствовал, что может быть что-то неладное. Поднял шапку, а тот из пистолета выстрелил в неё. Думал, что это в голову. Ну, и тут началось. Он видит, что убежать уже не сможет. По-моему, он гранату бросил вниз, но никого не задел. Бежать было некуда, так он поджигает на чердаке солому и из пистолета застрелился. Так и сгорел с пистолетом в руке.

Это ученики из тех сёл приехали и рассказали. Они не знали о моих намерениях. А я завёл своеобразный дневник и вот такие эпизоды записывал. И этот записал. Эта тетрадь у меня до сих пор есть.

Вернусь к эпизоду, который был ещё в Киеве, когда я учился. Мы были в Ворзеле на практике, а в Буче ночевали в частном доме. Там был зять. Спрашивает, откуда я. «О, я там служил». — «Где?» — «Под Брестом». Для него это уже «там». И начал рассказывать о своей службе: «Я служил пограничником, и нас высылали для прочистки засад против бандитов». И рассказал, что выходил в засаду, с ним шесть солдат, он старший. Засели в лесу, где предполагали, что тут могут проходить бандиты. До утра дождались, никого нет. А уже на рассвете идут человек шесть, один за другим, в советской форме. И, говорит, я команду даю: «Огонь!» «Открыли огонь — всех их скосили!» Был какой-то узбек: «Товарищ старшина, товарищ старшина, это не я стрелял, это вы стреляли!» — боялся, что убил своих. И, мол, за это он получил орден.

Другой рассказал, как пошли они в засаду от границы. Сидим, говорит, в засаде с радиостанцией и вдруг едет группа бандитов, пьяных. «Не менее человек 800 на повозках, с зенитными пулемётами. Едут с песнями в направлении границы». Ну, нас, мол, двое или трое в засаде, мы не можем оказать им сопротивление. Передаём по радио, что вот такая группа движется, а нам приказывают следить за ними, куда они идут. Спрашиваю, какова же их судьба? Говорит: «У нас не хватало сил их остановить, они пересекли границу, вышли в район Польши». Насколько это достоверные данные, не могу утверждать. Но этот эпизод я записал.

Ещё был такой эпизод. Тоже в академии, когда я был студентом, к нам подселили заочника. Работал в Черновицкой области, в Кельменцах, был он там некоторое время секретарём райкома, потом председателем райисполкома, а сам военный пилот. После демобилизации направили на партийную работу. И вот нас в комнате было трое, а он четвёртый. Я его не тянул за язык, а эти восточные ребята: «А где? А что? О, Черновицкая область! Там бандиты были?» И этот Гушля Иван Васильевич начинает рассказывать о приключениях, которые с ним случались.

Мол: «Был я секретарём райкома, потом председателем райисполкома. Надо было ездить по сёлам, но там ещё банды действовали, надо было быть осторожным. А я, хоть уже был женат, но ещё молодой, да и любил сходить налево. Ну, нравилась мне одна учительница. И вот я частенько наведываюсь к ней. И вдруг учительницы не стало, исчезла учительница. Нет и нет. Через какое-то время мне звонят из КГБ (или МГБ тогда ещё было): „Иван Васильевич, приедьте к нам, посмотреть на свою красотку“. Ну, я иду, ведут меня в гараж. А в гараже (какие там гаражи тогда были — слепленные из досок и соломы) на соломе лежит эта учительница с отрубленной головой. Голова лежит отдельно, волосы такие распушённые. Несмотря на то, что окровавленная, но сохранила свою красоту». С восторгом рассказывал, какая она была красивая. Ну, а эти ребята спрашивают: «А зачем голову отрубали?» А он объясняет, что было указание Сталина, что каждый уничтоженный бандит должен быть обезглавлен и сфотографирован, отдельно голова и тело, и снимок должен быть приложен к отчёту, что такой-то бандит уничтожен.

Этот материал я также тихонько записал в свои заметки, он хранится у меня.

Дальше. Я в Березани на практике. Поселили меня в одну крестьянскую хату — это был вроде как колхозный дом для приезжих. Там были кровати для приезжих. И вот приезжают авиаторы для обработки сахарной свёклы. Их также подселили туда. Знакомимся, откуда и что. Я говорю, что я с Волыни. А один из них говорит: «О, так меня там сбили в войну осенью 1944 года». Я ему: «В 1944 году осенью не могли вас там сбить, потому что фронт уже был аж на Висле». — «Да нет, не немцы — бандеровцы сбили». — «Как?» — «Мы летали туда к Висле, к фронту, возвращались. Было у нас предупреждение летать не ниже 800 м, потому что опасный район, могут сбить. Была облачная погода, я опустился и шёл ниже. И вдруг, не долетая до станции Старовыжва, мой самолёт пошёл вниз. Я выскочил на парашюте, приземлился, а самолёт упал на болоте. До станции было 5–6 км, уже смеркалось. Я пошёл на огни, дошёл до станции. Там меня встретили, я сказал, что такое-то дело. Там я заночевал, а утром идём к самолёту. Подходим к самолёту, а там уже похозяйничали бандиты, даже звёзды порубили топорами, разбили».

Этот эпизод я записал. Потом в Тернополе, ночуя в гостинице, кагэбист из Ровненской области рассказывает, как в Корце вели на следствие или со следствия девушку мимо колодца, а она бросилась в колодец и утопилась. Я и это записал.

А когда работал в техникуме, то был там начальником милиции района бывший фронтовик, майор. Ушёл он из милиции на пенсию (районы сократили). Куда его девать? Ставят его завхозом в техникуме. Его фамилия Ткач или Ткачук, как-то так. Однажды сели мы в коридоре, каждый свои воспоминания рассказывает, и он начинает свои.

О чём же он рассказывает? О своих подвигах. Начинает с того, что я, мол, не лыком шит. Будучи начальником милиции, я был на первом месте по выполнению разных обязательств, в частности, по коллективизации. Как? И рассказывает, как он проводил коллективизацию. Говорит, когда ехал в село (а каждого из них закрепляли за определённым селом), брал за голенище штык. Обычный военный штык, и ехал в село. Захожу в хату: «Ну что, дядька, как — пишешь заявление или нет?» — «Да, знаете, да ещё я успею, да ещё жена не хочет…» — «Угу, не хочешь — хорошо». Выхожу из хаты, пошёл по двору, зашёл за сарай, вынул штык — и в соломенную крышу. Иду обратно во двор: «А ну, дядька, пошли со мной». Веду его и завожу к этому месту: «А это что у тебя?» И вытаскиваю. «Да то, да я не знаю…» — «А, вот ты кто! Ясно. Теперь понятно». — «Да пан, да что Вы, да я не…» — «Хорошо-хорошо!» А он хватает меня за руку, тянет в хату: «Так может, Вам надо кабанчика или что?» Я вроде упираюсь, что нет, а он не пускает со двора: «Да пошли! Вот у меня и кабанчик есть, и всё что надо, есть!» И так я шёл первым по коллективизации в районе, всегда был на доске почёта, висел первым.

А рассказали ученики из Бучачского района. Они знали, что там есть пещеры. И кто-то заметил, что кто-то из пещеры вылезает, и донёс куда следует. Пришёл милиционер, и к пещере: «Кто там? Вылезай!» Не вылезает. Тогда он взял сноп, сунул туда, поджёг. Тот там задохнулся, накрывшись шинелью. Вытащили мёртвого. Кто и что — неизвестно. Это уже был где-то 1964–65 год. Всё это я фиксировал как хронику борьбы.

А ещё я знакомил учеников с литературой, которая у меня была, обменивался с ними литературой.

Будучи в Киеве, по-моему, в 1966 году, в общежитии на улице Ломоносова, вот тут где выставка, номер не помню, поселился я в одну комнату. Был там какой-то с Черкасщины молодой заочник, считался поэтом. Мы так разговорились, нашли общий язык. Он меня познакомил с журналом «Дукля», со стихами Василия Симоненко, которые здесь не печатались, а там были напечатаны. Ага, хорошо, я переписал эти стихи и вернул ему этот журнал. Когда приехал домой, то перепечатал их на машинке, они у меня хранились. И вот это стихотворение «Курдскому брату» из этой подборки я трансформировал в «Украинского брата». Я его украсил трезубцем и ещё некоторыми фразами. Это то, что легло в основу моего обвинения. Я не очень кому-то рассказывал, что я делал, поэтому у меня по делу прошёл вот этот единственный эпизод — изготовление и распространение листовок, больше ничего. Но я сделал не только это, я делал много чего. Когда я изготовил эти листовки, то думал, поручать ли их ученикам. Ведь это игра с огнём: я попадусь — так я буду за себя отвечать, а за этих детей, может, меня родители будут проклинать, что их детей погубил. Так что я не рискнул втягивать их в распространение. Подумал, что лучше я сам буду их распространять. Со стихами я их знакомил, но никого в беду не втянул.

Мне рассказали недавно, как КГБ терроризировал такого паренька, Баскевича Ивана. Мне одна бывшая ученица рассказала. Хорошая ученица, сочувствовала мне. Говорила, что Иван с допросов приходил сам не свой. Но ничего не сказал обо мне, а было что сказать. Он погиб в автомобильной катастрофе — считают, что это ему сделали специально. Я не буду комментировать, специально или нет, но его нет в живых. Хороший был парень, Баскевич Иван, из Бучачского района.

Второй был Шаварин Владимир из Подволочисского района. Мне не приходилось туда заезжать, поэтому не знаю, какова его судьба. Владимир приносил мне журналы. У меня изъяли один из журналов, который он мне принёс. Это был не целый журнал, а лишь часть журнала, кажется, из «Золотого колоса». Там была биография Петлюры, а фотографию кто-то вырезал. Когда меня арестовали, то им в руки попали записи, которые я рассказал, и эта часть журнала. А также «Холмские епархиальные ведомости» за 1942–43 год. Также машинопись стихов Симоненко, выписки из довоенных календарей. «Где взял? Где взял?» Я им говорю, что нашёл на чердаке в квартире, где жил. «А где они сейчас?» — «Сжёг». — «Почему сжёг?» — «Потому что были уже потрёпанные, я себе перепечатал». — «Куда портрет Петлюры дел?» — «Нашёл так, без портрета». — «Где нашёл?» — «Тоже на чердаке». Я остерегался, чтобы этот портрет не обнаружили где-нибудь, так обмерил вырез. Но они того портрета не нашли.

А насчёт журнала со стихами Симоненко было так. «Где взял?» — «В Киеве, будучи на сессии. Кончалась сессия, всё выбрасывалось из комнат, в умывальнике валялась целая куча разных бумаг, конспектов. Смотрю — валяется какой-то журнал. Я взял, посмотрел — там какие-то стихи. Я их переписал. А журнал такой был порванный, грязный, так я его выбросил». Так что следователь делает? Даёт запрос в издательства, печатались ли такие стихи в Советском Союзе. Ему присылают официальную справку, что такие стихи нигде не печатались. На следующем допросе: «Что ты врёшь?! Вот справка из издательств, что такие стихи нигде не печатались!» — «А я вам ещё раз говорю, что я переписал из журнала!» Конечно, у него была информация, где это стихотворение Симоненко печаталось, но он не хотел называть мне, а я не хотел называть ему, где прочитал. Он хотел прижать меня этой справкой, чтобы я сознался, кто мне дал. А достаточно было сказать, что какой-то студент дал — и его нашли бы, довольно быстро нашли бы! Меня радует, что я никого не выдал, что из-за меня никого не таскали и не посадили.

Думал, что будут меня таскать за эти записи, что будут очные ставки делать. Я уверен, что по партийной линии им перепало, но ни одной очной ставки с теми кагэбистами, коммунистами — Гушлей, Ткачом — не было. Не вспомнили их и словом! А записал рассказ простого смертного, электрика по фамилии Заяц, звали, кажется, Иваном… Я его рассказ записал позже и вместо «Иван» написал «Василий». Следователь нашёл его и допрашивает: «Ты рассказывал такое?» Тот говорит, что нет, такого не рассказывал. Тогда следователь ко мне: «Рассказывал он такое или нет?» Я говорю: «Сейчас не помню. Может, я и фамилию перепутал». Очной ставки с ним также не устраивали.

Меня арестовали 26 октября 1967 года, и когда я находился под следствием, вдруг в областной газете «Вільне життя» публикуют статью о подвиге участкового милиционера, который обезвредил бандюгу, занимавшегося кражами. Того самого, что на чердаке сидел. Два или три года о нём никто не вспоминал. Я уверен, что это запись в моей тетради послужила толчком к этой публикации. Выходило, что это какой-то бандюга.

Когда Гарик Суперфин из Москвы, прочитав мой приговор, сказал: «Если тебе за это дали 7 лет, то меня надо было повесить». А у него приговор был 5 лет. Ну, мне давали не только за то, что обнаружили, но и за моё происхождение.

В обвинение не вошло, что я собирал такие компрометирующие материалы. Правда, у меня было много записей передач «Голоса Америки». Я слушал радио и записывал кое-что. «Слушал?» — «Слушал». Ну, что скажешь, когда есть записи? «А разве запрещено слушать?» — «Нет, не запрещено. Так что, кому-то рассказывал?» — «А зачем рассказывать?» — «А тогда зачем записывать?» — «Короткая память у меня, а не хочу быть глупее других». Только за то, что слушал, а нигде не распространял, не могли мне этот пункт вменить в обвинение». На самом деле я говорил об этом с людьми, но никто не дал таких показаний, ни малейшего намёка. Поэтому этот пункт отпал — прослушивание западных радиопередач.

Листовка.

В.О.: А как возникло само дело? С чего оно началось? Как Вас арестовали?

М.Коц: Сейчас скажу. Я решил изготовить листовки. Посмотрел: неплохо бы перефразировать это стихотворение Василия Симоненко «Курдскому брату» в «украинскому брату», «боритесь — поборете» и так далее. Я переделал, изготовил макет, перефотографировал, сделал негатив и фотографическим способом отпечатал где-то порядка сотни экземпляров.

В.О.: Вы написали печатными буквами или на пишущей машинке напечатали?

М.Коц: Написал печатными буквами на картоне и сфотографировал. Потом увеличивал. Начал распространять. Распространил в Тернополе, дальше в Хмельницком, под Волочиском, в Волочиске, в Кременце, в Дубно, в Луцке, в Нововолынске, в Турке, в Киеве — вот основные пункты, где я их распространял. В Ровненской области, ещё на одном промежутке выбросил. Как они вышли на мой след?

Позже я увидел, что для них не было проблемой, кто автор листовок и откуда они идут. Всё было под контролем, они начали анализировать, откуда это могло исходить. Напали на мой след, началась проверка. Однажды приходит директор в учительскую. Мы так стоим, а он, вижу, так ведёт, ведёт глазом, будто кого-то ищет. И набрёл на меня, как-то так вымученно улыбнулся, принял серьёзный вид и: «Николай Георгиевич, у Вас сейчас есть пара или нет?» Говорю: «Есть, а что такое?» — «Да, тут бы надо с нивелиром территорию осмотреть, где канаву прокопать, чтобы вода стекала». — «Сейчас у меня пара». — «Ну, хорошо, тогда в другой раз». Но та вымученная улыбка мне запомнилась. Он не хотел выдавать себя. Проходит, может, с неделю. Снова приходит ко мне: «Николай Георгиевич, знаете, тут столько посторонних людей крутится. Уже украли некоторые детали. Вот у нас в гараже стоит мотороллер — посмотрите, не разобран ли. Вы с техникой знакомы…» Ну, хорошо. Открывают мне гараж, глянул, вроде бы всё на месте в мотороллере. Нет аккумуляторов, а он новый, только что получили. Говорю, что тут аккумуляторов нет и даже не видно, что они стояли. Возможно, в ящике с инструментами. Пошли на склад, я открыл ящик. Всё на месте. Это была провокация. Им просто нужны были отпечатки моих пальцев. Буду брать нивелир — оставлю отпечатки, буду мотороллер осматривать — оставлю. Никто ничего не обворовывал и ничего не надо было нивелировать.

Так что я быстренько осмотрел ящик, говорю, что всё на месте. Через день: «Николай Георгиевич, в Черновцах…» Вот говорят, что руководители хорошие люди. Я никогда не поверю, что тот или иной руководитель предприятия или какого-то учреждения не работал на КГБ. Если бы не работал, то его не допустили бы на руководящую должность. Там так решали: сотрудничаешь с КГБ — будешь на должности, нет — тебе там места нет.

Дальше история разворачивается так. «Николай Георгиевич, вот в Черновцы поступила экзаменующая машина „Ласточка“. Вы знакомы с техникой — немедленно надо поехать и приобрести её для кабинета. Сейчас речь идёт о механизации всяких работ, а также экзаменования. Вчера ездил из Чорткова преподаватель, купил себе. Я вам даю в понедельник командировку, поезжайте и купите». На вторник командировка, это он в понедельник говорил со мной. Хорошо, я любил поездки, ездил за наглядными пособиями, думаю, а чего не проехаться. Я ещё и листовок возьму с собой в карман. А тут уже ловушка была…

Вот что происходит. Сказал директор ехать, дал мне деньги в воскресенье, мол, идите в кассу, возьмите под отчёт деньги, доверенность, чековую книжку и поезжайте. В понедельник пришёл я домой, готовлюсь на завтра ехать. Но мог в Черновцы ехать и автобусом, и поездом, и даже попутной машиной. Ко мне пришли вечером ребята, завтра уроков у меня нет, сели да ещё и пол-литра распили. Но так где-то около двенадцати часов прибегает племянник директора, стучит. «Что такое?» Я вышел: «Что такое?» — «Николай Георгиевич, переносится поездка. Владимир Григорьевич (то есть директор) сказал, что на днях будет идти в Черновцы машина, так что Вы будете носиться с этим оборудованием».

Хорошо. Во вторник уроки уже сорваны, потому что учеников предупредили, что не будет моих уроков. Так я не спешу на работу, иду позже, чтобы выяснить, как дальше будет. Захожу: «Завтра, в среду, у меня будут уроки?» — «Да, да, приходите, в среду будут Ваши уроки». Хорошо, я прихожу в среду. Там ко мне физрук: «Сфотографируйте мои занятия по физкультуре для стенда». Хорошо. Но у меня в среду 4 пары, я не мог взять фотоаппарат, так я говорю этому Ивану Баскевичу: «Пойди и возьми фотоаппарат у меня, принеси сюда». Иван пошёл к моей квартире (он знал, где ключ у меня лежит), к двери — дверь не заперта. Зашёл в дом, взял фотоаппарат и возвращается и говорит мне: «А чего Вы дверь оставили незапертой?» — «Как незапертой? Я запирал». — «Да нет, была не заперта». Я хорошо помню, что запирал… Что такое могло случиться? Ну, я там одного взял было к себе на квартиру, так думал, что, может, это он приезжал на обед и забыл запереть. Приходит с работы — это Иван Ризнык — спрашиваю его: «Ты приходил?» — «Нет, не приходил». Тогда возник вопрос: кто отпер дверь? Пересмотрел — деньги лежали у меня в шкафу — на месте. Впоследствии я допускал, что они знали, когда у меня уроки, что вот меня сейчас нет дома — можно идти в квартире хозяйничать. Вот они и пошли хозяйничать — они мастера отпирать двери. А тут неожиданно идёт этот паренёк. Им пришлось удрать мимо дома, не успели запереть. Так и осталось загадкой, почему дверь не заперта.

27 октября 1967 года. Арест.

На следующий день, в четверг: «Снова бери доверенность и завтра машиной выезжай. В шесть часов чтобы ты выехал». Хорошо, я готов. Взял документы, которые нужны, и на шесть часов прихожу в техникум, а водителя нет. Я жду. Где-то около семи появляется водитель — нет бензина, ещё не заправился, заправщика надо ждать. Ну, что ж, не я командую. Ждём. Дождались восьми часов, а уже в восемь приходит директор: «Что, ещё не поехали?» Да, говорю, шофёр… «О, то такой-сякой, он до сих пор тянул, я думал, вы уже где-то под Черновцами. Хорошо, зайдите ещё к художнику, спросите, что ему надо для работы — краски, может, какие-то?» Я захожу к художнику. С ним всегда разговор был дружеский, а тут художник какой-то насупленный, не очень хочет говорить. Он член партии, а члены партии уже были уведомлены. Он там помялся, помялся…

Выхожу в коридор, а жена директора: «Ой, зайдите ещё к Владимиру Григорьевичу в кабинет». Я захожу, в кабинете директор и директорша. Она преподавала русский или украинский язык, а он агрономические предметы. «Знаете что, вот Вы едете в город, а у Володи (то есть директора) уже старая обувь, и у сына. Зима уже на пороге — мы будем Вам благодарны, посмотрите в магазинах, может, что-то найдёте на них из обуви». — «Ну, говорю, у меня может денег не хватить». — «Так мы дадим. Такие-то размеры». Сотнями дали. «Хорошо, — говорю, — что мне там, проблема? Заеду». И вот с таким напутствием… Сволочи, знали, куда посылаете меня, но создали видимость, что посылают меня в командировку. Всё выписано, всё заверено.

Садимся мы в машину, выезжаем. Выехали — туман, видимость довольно ограниченная. От Копычинцев до Чорткова ехали — метров на двести видно. Мы заехали в Чортков, решили остановиться там, заглянуть в магазин. Заехали во двор. А они, видно, ехали следом за нами, хотели накрыть в дороге ещё до Черновцов. Но этот туман, видимо, им помешал, они потеряли нас и помчались на Черновцы. Мы выехали из Чорткова, заехали в Залещики, снова машину во двор поставили, зашли в магазин. Выезжаем из Залещиков — едем в Черновцы. При въезде в Черновцы водитель спрашивает меня: «Город знаешь?» — «Да знаю, но улиц, знаков, где можно ехать, не знаю». Ткнулись на один знак — запрет, влево — тоже нельзя… И мы будто специально блуждали, будто как воры прятались. Поехали объездным путём: приехали с севера, а въехали в город с востока и добрались до магазина наглядных пособий. Там недалеко под забором поставили машину и отправились пешком в магазин наглядных пособий. Но по дороге там был магазин электроприборов. Думаю, зайду — были некоторые заказы. Людей в магазине много, я протолкался к прилавку, смотрю, что есть, и вдруг меня за рукав дёрг-дёрг. Я оглядываюсь: кто это? «Смотри, смотри — воровка!» Я так посмотрел — какое-то такое оно, как алкаш. — «Где?» — «Вот-вот, две воровки вон ушли!» Думал, что вызовет меня на провокацию, что я с ним пойду ловить воровок. Очевидно, они были подосланы, чтобы создать такую видимость. Я недовольно: «А, я ничего не видел». Он продавщице: «Посмотри, посмотри! У тебя фонарик уворовали». — «Где?» — «Что где?» Я никак не реагирую. Он отошёл, что-то осматривает.

Прошло несколько минут, он снова дёргает меня за рукав: «Вот, вот воровки!» Я снова недовольно: «Не вижу, где они?» Видно, хотел выманить меня из магазина за теми «воровками». Я осмотрел, что мне надо было, выхожу из этого электромагазина, направляюсь в магазин наглядных пособий, там метров 100. Захожу с такой уверенностью брать экзаменационную машину «Ласточка». Так уверенно говорю продавцу: «У вас ещё „Ласточки“ есть?» — «Нет, нету». — «А что, и не было?» — «Нет, я вообще не знаю, когда они были». — «Как? Мне директор сказал, что у вас преподаватель из Чортковского педучилища вчера взял две машины». — «Да что Вы, такого не было! Ну, не верите нам — можете поговорить с директором». Набирает номер — «Говорите».

Я уже вижу, что тут что-то не то. Уже понимаю, что меня с провокационной целью послали. Но зачем — я не предвидел. А, думаю, чёрт с тобой, будь что будет. Что-то там купил себе, идём к машине, садимся ехать обратно. Едем и думаем на директора: что ты хотел? Это провокация. Доезжаем до Залещиков, там спуск вниз, в село Крещатик. Уже где-то шесть часов вечера, как вот сейчас, темновато. Смотрю — на улице какой-то кавардак. Машины стоят, люди крутятся. И мы приближаемся. Выходят нам навстречу, жезлом останавливают. Водитель останавливается, подходит к нему: «Общественный автоинспектор. Ваши документы?» Это к водителю, а сам стоит у тротуара. Двери открывают, меня хватают — «Вылезай!» Так вот в чём дело! Я спрашиваю: «Кто вы такие?» — «Вылезай!» Говорю: «Я не собираюсь вылезать, если не представитесь, кто вы такие». Он руку в карман и достаёт удостоверение. А я уже одного из них видел — случайно ночевали в гостинице в Бережанах. Он тогда: «О, так мы ещё и знакомы! Документы, паспорт!» Я говорю, что сдал на продление прописки. Меня из машины раз — в «Волгу», и в Залещики в КГБ. Обыск. А у меня в кармане ещё и листовки.

Вот так меня схватили. Посадили в «Волгу», один слева, другой справа. Перевозят через мост и сразу же завозят в Залещицкое КГБ, заводят на второй этаж, раздевают, обнаруживают у меня листовки. Следователь, как нашёл, аж подскочил, закричал: «О! Есть!»

В.О.: А какие листовки — со стихотворением Симоненко, да?

М.Коц: Да-да, с Симоненко. Та листовка, которую я изготовил на основе стихотворения «Курдскому брату». Обнаружили листовку — и всё, уже Тернополь знает. А там написано на листовке «Организация такая-то».

В.О.: Какая?

М.Коц: Я чуть позже скажу. На ноги поднялось всё в области. Сам начальник областного КГБ выезжает из Тернополя встречать. Остановился в Чорткове, за 70 км, а мы из Залещиков едем. Везут меня в Чортков. Ну, я не знаю куда везут, но в этом направлении. Мне никто ничего не говорит, куда и что. И так один с одной стороны сидит, другой с другой.

Того кагэбиста, что был со мной знаком, мучило, что он не раскрыл, не разглядел во мне врага, когда мы вместе ночевали в гостинице в Бережанах. А этому второму было безразлично. Начал: «Мы же коллеги, я тоже математик, что с тобой случилось?» Думаю, что тебе говорить? «Вы читали роман Панаса Мирного „Разве ревут волы, когда ясли полны?“?» А он: «Я понял». И больше уже не спрашивал ничего.

Так меня довозят до Чорткова, подъезжают под тюрьму, там рядом с тюрьмой находится районное КГБ. Тихонько пошли туда, а их несколько машин было. Меня водитель держит без света. Пошли наверх, что-то там пошептались, пошептались, тогда: «Выходи, выходи из машины!» Берут меня под руки, ведут. Заводят на второй этаж: «Разденься!». То есть верхнюю одежду сними. Я разделся. «Смотри, сейчас будешь говорить с большим начальником — начальником управления!»

Заводят в приёмную, там сидит такой милый полковник Ступак. Волей-неволей: «Добрый вечер». — «Садитесь. Видите, в какой нам ситуации пришлось встретиться — лучше было бы в другой, но что поделаешь, приходится и в такой. Знаете что, я Вас познакомлю кое с чем». Берёт Уголовно-процессуальный кодекс, раскрывает статью 48-ю. «Прочитайте вот этот абзацик». Читаю, что «чистосердечное признание, явка с повинной, помощь следственным органам в разоблачении» и т.д. считается смягчающим обстоятельством. «Ну, прочитали?» — «Прочитал». — «Ну, что?» — «Ничего, прочитал». — «Ну, и как?» — «Ну, что как?» — «Вы поняли, что тут написано?» Говорю: «Что Вам сказать — я не юрист». — «Ну как же, Вы человек с высшим образованием, так ведь тут ясно написано». — «Кому ясно, а кому нет». Он круть-верть, а потом: «Вот тут дальше прочитайте, 49-ю». Читаю, что «сокрытие, запутывание следствия и так далее относится к отягчающим обстоятельствам». Снова то же самое: «Ну, так как, понятно?» — «Я Вам сказал, что понятно или не понятно — я прочитал, но я не юрист». «Ну, так что же Вы так?» Тогда: «Кто ещё с Вами, называйте». — «Никто». Посмотрел так на меня: «Ну, езжай обратно».

Меня в машину, везут на мою квартиру. Всю ночь обыск делали. К утру всё перечитать не могли, потому что там горы было всего. Тщательно обыскивали, их было не меньше десятка человек. Два чемодана сложили, опечатали. Утром забирают меня и везут в Тернополь. Я говорю Ивану Ризныку, который при мне жил: «Вот эти 100 рублей передай директору». Кагэбисты не возражают. Говорю, что у меня ещё есть ключи от кабинета, надо их отдать, там счётная техника. «В кабинете? А ну, что там есть в кабинете?»

Едем. «Волгой» подвозят меня под порог техникума. Как раз перемена. Стали, никто не выходит, пока ученики крутятся. Уже звонок прозвенел, но эта Богдана Мельник, которая впоследствии мне рассказала, что Иван погиб, вижу крутится, крутится во дворе, не заходит. Думаю, дежурная, что ли? А она мне впоследствии рассказала, что ученики послали Ивана Баскевича мне сообщить, что моя пара. Он пошёл и увидел, что у меня творится что-то страшное, столько машин стоит. Так она уже знала, что меня арестовывают. Все пошли в классы, а она стояла наблюдала.

Когда все ученики зашли, меня берут, будто коллеги, под руки, заходим в корпус, ведут в кабинет. Вот мой кабинет, ключи. Там практически нечего было обыскивать. Посмотрели, вызывают директора. Он такой взволнованный. «У Вас есть какие-то претензии к?..» — показывают на меня. «Нет, нет, нету». Ко мне: «У тебя есть какие-то претензии?» — «Нет, нет никаких претензий. Ваши 100 рублей я передал через Ризныка». Так я увидел, какая подлость этот директор.

В.О.: Продолжаем разговор с паном Мыколой Коцом 27 декабря 2000 года.

М.Коц:. Проходим по коридору, а там физкультурник вывешивает какие-то плакаты, объявления. Я подаю руку: «До свидания». Он смотрит: «А что, сегодня не будем играть в шахматы?» Говорю: «Нет, ни сегодня, никогда». Не понимает, в чём дело. А за мной эти в гражданском идут. Дальше завхоз стоит, подхожу: «До свидания». Он понял.

Меня вывели в машину, везут в Тернополь.

Едем возле Тернопольского сахарного завода, такой туман, не очень видно. Стоит милиционер, офицер какой-то, с палкой. Там скопление машин — к сахарному заводу подвозят сырьё. Он тычет нам палкой: «Остановитесь». Следователь Бидёвка перекосился. Замедлил ход, объезжает инспектора, уже объехал. Инспектор показывает «Остановитесь». Приостанавливает машину, высунулся: «Что, не видишь?» — как рявкнул на этого.

В.О.: Кто это?

М.Коц: Рявкнул — это следователь Бидёвка.

В.О.: Бидёвка — Ваш следователь? О, так он позже вёл дела Мыколы Горбаля, Левка Гороховского.

М.Коц: Бидёвка, мой следователь. Я ещё не знал, что он непосредственно будет вести моё дело. Как рявкнул на этого капитана-инспектора, так тот машет палкой: «Езжайте, езжайте, езжайте». Так кагэбисты свысока смотрели на милицию. Для них это быдло.

В.О.: Да, какой-нибудь там лейтенантик КГБ мог любого директора ни во что не ставить.

М.Коц: Кагэбисты были сторожевыми псами обкомов. Они высказывались с таким высокомерием: «Это тебе не мясокомбинат», или «это тебе не милиция». В обкомах решали, что сделать с тем или иным человеком.

Довозят меня в Тернополь, в управление КГБ. Оформляют документы, бросают в камеру №2. Один в камере. Такое первое знакомство с этим заведением.

В.О.: Так это Вас 27 октября арестовали?

М.Коц: Это было 27 октября 1967 года.

Следственная тюрьма в Тернополе.

Оказался я в подземелье. Это кагэбэшная следственная тюрьма. У них была своя, отдельная. Если в других областных центрах держали в уголовной тюрьме, имели там отдельные камеры, то в Тернополе была своя, в подвале здания областного Управления КГБ. Начальником этой тюрьмы был Дидешко. Как только меня привезли, он был капитаном, но ко Дню милиции приходит уже майором. Первую неделю я сидел один. Никаких живых людей, кроме кагэбистов, не увидишь. Дневного света также не увидишь, только лампочка горит. Но дом ещё довоенный, тюрьма возле тротуара. Слышишь, люди ходят, топот под стеной, разговоры слышны, но они ничего не видят.

В.О.: Я знаю этот дом.

М.Коц: Ну, вот сижу. Начинаются вызовы на допросы, прокурор приходил на оформление как подозреваемого, арестованного. Так я просидел 8 дней. «Ну, что, переведём к людям, чтобы не скучно было». — «Так переводите». Этих восемь суток ни прогулки, ничего не было. Перевели в другую камеру. Захожу, там сидят двое. Началось знакомство. Один, как он представился, студент Львовского политехнического института. Со второго курса забрали его. Вроде перефразировал как-то там песню «Снова кукушки голос слышен в лесу» — «Снова Бандеры голос слышен в лесу». Он рассказывал, что за это ему дали год и держали в КГБ в подвале, не вывозили в лагерь. Богдан Штойко, кажется, фамилия его, тернополянин сам, учился во Львовском политехническом. Второй — может, приходилось встречать его — это Виктор Парфенович Рафальский.

В.О.: Да, фамилия известного политзаключённого. В психушках его долго держали.

М.Коц: Это человек трагической судьбы. Он уже очень был уничтожен этой системой, особенно его нервная система. Он не мог уже стоять на месте — туда-сюда, туда-сюда. Но твёрдо стоял на своём. Зачитывал свои песни, стихи по памяти. Мне запомнился такой его короткий стишок, своеобразный эпиграф:

О, Боже милий, скільки ж то

Отих страждань терпіти мушу?

Невже це так вказав перстом,

Щоб кожен ліз мені з брудом в душу?

О, дай мені Самсона міць,

Щоб я струснув оце склепіння,

Щоб вороги поверглись ниць

І зникли в гуркоті каміння.

Вот это с его слов я запомнил. Он арестован в городке Лановцы Тернопольской области. Сидел уже не впервые. Кажется, во второй раз. И продолжал свою литературную деятельность. Писал много стихов. Всё это попадало им в руки. По его рассказу, на этот раз он вёз вещевой мешок своих рукописей в Галичину. А за ним шли. В Лановцах его перехватила милиция, передала в КГБ, тут началось следствие. Я с Рафальским дней до 10 был, примерно с 6 по 15 ноября. Он отказался давать какие-либо показания. Его пугали, что будете отвечать за отказ от дачи показаний. Он говорил, что отказ давать показания — это до двух лет заключения. Так он занял позицию молчания, рассчитывая так себя спасти. Но закончилось не тем, на что он надеялся. Его забрали в психиатрическую больницу и он там провёл что-то около 20 лет. Это я о нём услышал значительно позже, когда освободился. По радио «Свобода» не раз были о нём сообщения. В Дрогобыче вышел сборник его стихов. После освобождения он поселился в селе возле Дрогобыча.

Так вот Виктора Рафальского быстро забрали, а с тем Штойко Богданом я сидел до 31 декабря 1967 года — у него вроде кончался срок. Мы умны задним числом… Как-то веришь человеку, потому что я сижу и он сидит. Мы были в хороших отношениях до самого конца. Его вызвали на беседу перед освобождением. Сказал, что предупредили: кого из наших (кагэбистов) встретишь в Тернополе, то чтобы не показывал, что знаком. С тобой не здороваются, так и ты не здоровайся. Вышел этот Богдан. Но позже я его нигде не встретил, не принимал он участия ни в одном мероприятии. Вот это вызвало у меня сомнение — должен был бы как диссидент где-то появиться.

Остаюсь я один в камере с 31 декабря до 20 января уже 1968 года. «Ну, что, скучно одному? Сочувствую тебе. Не мешало бы, чтобы кто-то был поговорить. Что-то сделаем, подберём». И 20 января вбрасывают мне в камеру… Такой волковатый, грубо говоря, сопляк, ему где-то лет 19, а мне всё-таки уже было 37. Туда-сюда, пришёл человек, начинаем знакомиться, откуда, что? Привезли его из лагеря, из Малевичей, со строгого режима.

Говорил, что за хулиганство его посадили. А на самом деле это мне специально подготовили агента, чтобы провоцировать. Он такой невыдержанный был, капризный: и то не так, и это не так, давай то, давай это. Это одно. Второе — с тех пор как его вбросили ко мне, 20 дней меня не вызывали на допрос. И его. Сидим, сидим, говорим. За 20 дней можно много чего переговорить. Его задача была — сколько вытянет из меня. Через 20 дней начали вызывать меня на допросы, и его раз или два вызывали. Я говорил с ним то, что следствие знало. А с его стороны были намёки, чтобы спровоцировать меня делиться и тем, чего следствие не знает. Вот говорит: «А у меня ещё остался пистолет спрятанный». Я говорю: «Не говори об этом». Думал, что я тоже скажу, что у меня что-то есть. И на следствии прокурор меня призывал: «Ну, так уже какая разница, признавайся, чтобы груз не висел на шее, оружие есть?» Говорю: «Есть». — «А что?» — «Пушка закопана!» — «Га-га-га!»

Вот так в форме шутки. Хотя, если уж на то пошло, то я, будучи ещё сопляком, во время войны собирал боеприпасы. Две гранаты нашёл, спрятал, боеприпасы — автоматных патронов, винтовочных, немецких, советских — всё это консервировал, думал, когда-нибудь пригодится. Винтовку нашёл, но я плоховато её прикрыл, так что кто-то её подобрал. А гранаты — я уверен — и по сегодняшний день там, их никто не выкопал. Была ямка, где столб стоял. Я бросил их в ту ямку, закопал. Правда, без запалов, противопехотные, наступательные. Ориентировочно я знаю, где, но там перепахано. Если бы я об этом сказал, то судили бы и за хранение оружия.

И что этот сокамерник предлагает? Говорит, что у него скоро заканчиваются три года, так, может, кому-то что-то передать? Давать какие-то адреса я не рискнул. Но дать о себе какой-то сигнал, какую-то записочку так, чтобы мне какого-то дополнительного обвинения не было, — это, мол, я могу. Ему разрешали иметь тетрадь и карандаш. Я у него отломил кусочек карандаша и нелегально хранил в венике. Пройдут, обыщут камеру — нет. Бумаги где? В туалет идёшь, стоит над тобой, кусочек газеты, журнала какого-то ткнёт в руки и стоит. Ну, иногда немножко поля оторву и на этих бумажках написал коротко, кто я, как арестован. Договариваюсь с ним, что, может, вынесешь? «Давай». Те малюсенькие записочки повпихивали в рубцы его робы. Замаскировали аккуратно. Через какое-то время врываются надзиратели, забирают его из камеры, а меня раздевают и обыскивают. Он отдал им те бумажки. Спрашивал меня, кому передать. Он намекал, что иногда видит иностранцев. Так я сказал: «Реши сам, кому передать».

В.О.: Так он решил передать кагэбистам?

М.Коц: Да, передал куда надо. Но мне до конца следствия, до суда и не вспоминали об этих записках. Только в лагере кагэбист мне намекнул: «Что Вы там писали?» Говорю: «То, что вы читали». После освобождения, после реабилитации я поехал знакомиться со своим делом и нашёл в нём перепечатанное на машинке содержание того, что я написал. Но, говорю, это не преподнесли как дополнительный криминальный материал. Поэтому я старался писать осторожно. Что арестован тогда-то, за то-то. Так что обошлось.

Я с тем уголовником был до конца следствия. Так он высиживал, выуживал. И вдруг меня забирают после суда. Спрашиваю, почему его держат. «Я не знаю, чего они хотят от меня…»

Потом арестовали Левка Гороховского — он сидел с ним. После Гороховского кто-то третий — он и с ним сидит. О судьбе своих записок я узнал в конце пребывания в лагере. А когда приехал в лагерь Гороховский, то мы посчитали, что только с нами двумя он просидел где-то около года. Я подумал: и на что ты надеялся, человек? Что ты заработаешь на том, что кого-то продашь? Вот такие люди бывают. Говорил, что родом из Залещиков, что отец его — завскладом, мать — медсестра. Насколько это достоверно, мне не приходится проверять. Фамилию я забыл, позже напомню. Это то, что касается стукачей.

О следствии. Допрашивают: «Что толкнуло тебя на преступный путь?» И формирует вступительную часть такими словами: «Наслушавшись антисоветской пропаганды вражеских западных радиостанций, стал на преступный путь». То есть я будто жертва западных вражеских буржуазных центров. Мне это не понравилось: «А на каком основании вы пишете, что я наслушался буржуазных передач?» — «Ну ты же слушал, вот у тебя записи». — «Ну и что, что слушал? У меня что — своего мнения нет? Слушал, но это не было решающим». — «А какая же причина?» — «Ваши действия, ваша преступность. Вы погубили моего брата, мать, преследовали отца. Вот что меня побудило идти на борьбу с вами». Записали, что я сын кулака, будучи недоволен советской властью, выступил против неё.

У них не было ни одного прямого свидетеля, который бы утверждал, что я проводил антисоветскую агитацию. Были те свидетели, кто нашёл листовку, но меня не знал. Он принёс листовку в КГБ и сдал её. Таких было человек пять или шесть. Так что у меня не было конфронтации со знакомыми людьми, чтобы один другого обвинял.

11 апреля 1968 года. Суд.

Так что они сделали? Перед самым судом проводят собрания общественности двух городков — Копычинцев и Хоросткова. Обязали руководителей, чтобы подготовили выступающих с осуждением буржуазного националиста такого-то, чтобы каждый принёс своё выступление в письменной форме, прочитал и сдал им. Руководил этими собраниями начальник областного КГБ Ступак, районный кагэбист, начальник милиции, прокурор. Они дирижировали собраниями, где зачитывались выступления представителей разных организаций. Обидно, что люди, которые были с тобой в хороших отношениях, с которыми я никогда не имел никаких конфликтов и, наоборот, кое в чём помогал, — когда тебя закрыли, а им пообещали, что больше меня никто никогда не увидит, — то уже можно лить на меня всё, наживая себе на этом капитал. Ну, беспринципный, не осознаёт, что делает. Пишет так: «Я, советский человек, прошу советский суд применить к нему самую суровую меру наказания». Да ещё и подкрепляет песнями: «Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек, я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» Вот, по нашему городку ходил враг, топтал нашу землю, ел наш хлеб! И ему, такому негодяю, захотелось самостоятельной Украины! Я прошу применить к нему высшую меру наказания!» Это записано в деле! Кагэбисты насобирали таких материалов целую папочку, подшили их. Это было за два дня до суда.

Привозят на суд.

В.О.: А дату суда помните?

М.Коц: 11 апреля 1968 года был суд, а где-то 9 апреля провели эти собрания общественности. Люди, с которыми ты работал, льют на тебя, потому что думают, что ты уже знать этого не будешь, ты похоронен, а я-то советский человек, продемонстрирую свой гражданский долг. Бросилось в глаза такое, что никого из членов партии не обязали выступать, выступали только беспартийные. Потому что я обвинял прежде всего партию. Были там парторги, члены партии — а никто не выступал, только беспартийные громили меня как врага народа. Среди них был один студент — был такой крикливый, комсорг: «Он хотел из нас сделать врагов советского народа! Мы, комсомолия, коллектив, этого не допустили и просим сурово наказать врага!»

Вот такие были заявления. На суде прокурор заявляет: «Поступили обращения в суд общественности городов Копычинцев и Хоросткова». Думаю: что такое? Неужели кто-то осмелился выступить в мою защиту? Прокурор открывает папку и зачитывает одно обращение общественности, второе. А, вот какие обращения! Вот что значит советская общественность! Я тогда прошу дать мне с ними ознакомиться. Прокурор дал мне папку. Я полистал, смотрю: фамилии знакомых людей — что ты скажешь?

Ещё насчёт следствия.

Я не скажу, что меня там били. Но — условия содержания. Ты в полной изоляции, ты ничего не видишь, никакой связи ни с кем не имеешь. Держат тебя, как подопытного кролика. На следствии — скажу, что тот следователь Бидёвка — это выродок, это кат патентованный. Ударить он меня не ударил, но с кулаками не раз набрасывался на меня. Ругался таким русским матом, на всю мощь. Но никак не мог вытянуть из меня то, что ему хотелось. Это о том, где я разбрасывал листовки. Я назвал пункты, сколько ориентировочно листовок. Но никто их не видел. Следователь ездил по тем местам, опрашивал уборщиц, дворников, и начальников автостанций, на вокзалах — не видели, никто не говорил. Кто-то нашёл на железнодорожном переезде — там обходчики шли, а я из окна вагона выбросил несколько штук, это между Городчанами и Волочиском.

Подозревали меня в изготовлении ещё одной листовки — примерно так же изготовлена, как моя. Будто сделана с моей. Там также нарисован сверху трезубец. Но они не знали, кто её автор. Ею занимался другой кагэбист. Один раз приходит, таким волчьим взглядом: «Твоя?» — «Нет». — «Твоя!» — «Дай хоть прочитать». Она сделана фотографическим способом. Долбил меня: «Твоя?» — «Дай я хоть прочитаю, что там». Он пошипел-пошипел и ушёл.

И ещё такой случился эпизод. Когда я уже был у них под следствием, вдруг появился один экземпляр моей листовки в городе Владимире-Волынском, в чайной. Допрашивали официантку. Она показала, что заходила группа людей, села за стол. Сидели и хохотали, ушли, а потом другие пришли. А потом зашёл работник финотдела — за стол, а на столе что-то лежит. А эти пацаны — то ли из ПТУ, то ли что, — не знаю, где они её нашли. Очевидно, в Нововолынске, потому что во Владимире я не распространял — видно, привезли во Владимир и оставили на столе. Этот из райфинотдела прочитал листовку и сразу с ней пошёл в КГБ, сдал. Эта листовка появилась, когда я уже сидел под арестом. И вот началось на допросах: «Кому давал распространять?» — «Никому». — «Врёшь! Отцу дал?» — «Нет». Он меня полдня долбил, кому я давал. «Нет, и всё!» — «А как она могла туда попасть?» — «А откуда я знаю? Кто-то нашёл и перевёз». — «Кому она нужна?» — «Спрашивай того, кому нужна». Это было обнаружено где-то в ноябре 1967 года. Так и не установили. Возбудили было отдельное уголовное дело, однако никаких концов не нашли.

В.О.: А сколько тех листовок примерно было сделано?

М.Коц: Где-то в пределах сотни. Это фотокопии. Я так их разбросал, что у меня их ещё с десяток оставалось. Так я планировал их в Черновцах распространить, но ведь оглядываешься, где это можно сделать, а где подозрительно.

Закрывается дело. Когда нечем плюнуть на тебя, то что только не придумывают. Ездил следователь в моё село, допрашивал. Из сельского совета взял характеристику на меня. А председателем был лет на три или четыре младше меня такой заика Антонюк Мыкола. Характеристика начинается так: «Коц Мыкола, его отец был кулак, посажен, его брат посажен…» Что якобы у брата было оружие. А он не знал, что брат уже реабилитирован. Обо мне ни слова не имел что написать, а пишет о брате, которого он не знал, потому что он ещё без штанов ходил, когда брата арестовали. Брата арестовали в 1940 году, а он где-то с 1934 года, он вообще его не знал. Зато знал, что его посадили, знал, что отца посадили. О младших брате и сестре — своих почти ровесниках — ни слова. Только то, что негативное. Мне позже рассказывали, что как его КГБ вызвало, то он говорил, что у меня богатая квартира, что у меня всё было, только ещё захотелось Америки!

По неофициальным каналам распространили, что я — американский шпион, что я передавал за границу американской разведке тайные сообщения, что меня должны были, мол, американцы приехать на самолёте и забрать, но чекисты опередили и меня перехватили. Такой слух распространили и в моём селе, и в других, и где я работал — что я американский шпион. После освобождения некоторые спрашивали, правда ли, что я был американским шпионом. Такой абсурд, но люди предполагали, что я мог иметь радиостанцию, передавать за границу по радио информацию. Для простой публики это проходило — правильно, правильно! Потому что скажи правду, так кое-кто может задуматься. А на следствии: «Стал на антисоветский путь». Я спрашиваю, где? Где вы видите, что я стал на антисоветский путь? Где там написано, что антисоветский? Я выступал не против советской власти, а против коммунистов. В листовке речь идёт только против коммунистов. Это бесило прокурора: «Вы видите, до чего дошёл! Он хочет расколоть партию и народ! Не выйдет! Не выйдет, гражданин Коц!» Не выйдет — так не выйдет, но в протоколе всё время писали, что я выступил против советского государственного строя. Но я беру и дописываю, что не против советского строя, а против коммунистов. А кто представлял советский строй? Коммунисты. Советская власть — это лишь ширма для прикрытия коммунистов.

Перед ознакомлением с уголовным делом снова вызывает меня начальник областного управления полковник Ступак на беседу. Мне приказывают: «Привести себя в порядок». Заводят. Сидит возле него ещё кто-то — не знаю, кто, я не спросил. «Ну что ж, как дела?» — «Как видите». — «Так мы же когда-то говорили после ареста (он тогда этого не говорил, но выдумал), что если у Вас будут какие-то вопросы, обращайтесь ко мне. А вот уже полгода, а Вы не обращались — у Вас нет ко мне никаких вопросов?» — «Пока нет. Вот заканчивается дело, ознакомлюсь с ним, а потом будем говорить. Я протоколы допроса видел, но есть ещё другие материалы, которых я ещё не видел. Других людей допрашивали, что там написано, мне неизвестно. Тогда и будем говорить».

Берёт мою листовку: «Скажите, пожалуйста, сколько человек в педколлективе было, где Вы работали?» — «Там было до 30 человек». — «Сколько из них имеют два высших образования?» Я сначала не уловил, на что он направляет, и отвечаю: «На сегодняшний день нет никого. Есть один, что поступил во второй вуз». — «А Вы?» Ага, вот что — тебе надо намекнуть, какой я неблагодарный советской власти, которая дала мне два образования, а я выступил против неё? Я говорю: «Образование не раздают, как медали или похвальные грамоты. Образование получают». — «Ну да, но ведь Вам создали условия…» А потом: «Вот вы видите… (Не говорит «трезубец»). Довольно красиво нарисован. А откуда Вы знаете его?» — «Как откуда знаю? При немцах, когда была провозглашена самостоятельная Украина, во всех учреждениях висел трезубец — в школе, в управе». — «Так Вы и это помните?» Отпал вопрос, откуда я знаю трезубец. Он рассчитывал, что мне показал тот или этот. Думаю, не получишь ты такого ответа, какого хочешь. Он сюда-туда, сюда-туда, разговаривал со мной четыре часа, всё пронюхивал. Заканчивается разговор. «Будут у Вас какие-то вопросы или что — обращайтесь ко мне». — «Хорошо».

Забирают меня от него обратно в подземелье. Через несколько дней дают мне знакомиться с уголовным делом. Я перечитал, сколько там фальсификации, начиная со справки из сельского совета, протоколы об отце — что это кулак, он эксплуатировал, нанимал рабочую силу. Ну, думаю, теперь есть о чём с тобой поговорить. Я, знакомясь с делом, кое-что повыписывал и обращаюсь к дежурному, что теперь хочу встретиться с начальником. «Я передам Дедешко». Дедешко — это начальник тюрьмы. Тот через какое-то время заходит: «Что там у вас?» — «Я хочу увидеться с начальником областного Управления полковником Ступаком». — «Ну, я поговорю с ними». — «Хорошо».

Через некоторое время приходит ко мне начальник тюрьмы (или следственного изолятора) Дедешко и говорит: «Начальник Управления занят и не имеет времени. Если у Вас что-то есть, то напишите ему, а я передам». — «Если не хочет принимать, то и я писать ничего не буду». Видишь, когда у тебя есть какие-то контраргументы, то он уже не хочет с тобой говорить, а ищет, чтобы я перед ним плакал и писал — не надо мне.

На закрытие дела привели мне адвоката — Кацнельсон. Он просматривал записи, которые изъяли у меня. Так заигрывает: «Ну так что, Вы согласны с обвинением?» — «Как согласен? Вот тут и то не так, и это не так». — «Да это такое простое, это на суде выяснят, тут нет ничего особенного». — «Так это же неправда!» — «Да это не имеет значения — суд будет рассматривать всё. Подписываем, что дело закончено». Вижу, что он такой — так на тебе, расписался, что дело закончено, и пусть будет суд.

Приговор.

Проходит ещё недели две до суда. Закрытый, никого в суд и на порог не пускают. Но родители как-то сориентировались — они наняли адвоката во Львове, Сикович Тамару Андреевну, она приехала меня защищать. Думали, что она что-то сделает. Где я её увидел? На суде подходит: «Я такая-то, ваши родители, брат и сестра, наняли, чтобы вас защищать». Они заплатили деньги, она приехала. Мы не такие дальновидные были, но когда пройдёшь суд, то увидишь, какова роль адвоката в советском суде. Ну она хоть не превратилась в обвинителя. Единственное сказала: «Преступление совершено, но надо учитывать, что это впервые он сделал. Продолжительность вражеской деятельности была очень краткая. И я прошу…»

В.О.: Защиту вела на русском языке?

М.Коц: Да. Следствие и суд велись на украинском. А она русская. Вся её защита свелась к этому.

А на суде что? «Какие есть пожелания?» Я говорю: «Поскольку были допрошены брат, сестра и отец, то я хотел бы, чтобы на судебном заседании присутствовали мои родственники». — «Мы посоветуемся». Перешепнулись за столом председатель суда с двумя заседателями — «Суд не видит в этом необходимости». Отказали — никого не пустить. Только как допрошенных вызовут: «Что можешь сказать?» Сказал — и вон за дверь, на улице стой.

Защитить себя не давали. «Подтверждаешь? Распространял?» — «Распространял». — «Почему?» Только начинаешь давать ответ, почему так поступил — «Не позволяю! Не позволяю заниматься здесь антисоветчиной!» Не дают ничего сказать. Ну, не даёте ничего сказать — так я решил другую тактику применить. Буду задавать вопросы свидетелям. Но свидетелей таких, чтобы могли что-то сказать, не было, разве что брат. Вызвали брата, а я подготовил где-то до десятка вопросов. Спрашиваю: «Ты помнишь, как арестовывали нашего брата?» Судья не сориентировался. А брат напуган. Я сумел задать ему на суде где-то три вопроса, а у меня их было с десяток подготовлено — раскрытие через свидетеля. Когда судья услышал, какие я вопросы задаю — «Снимаю! Снимаю! Снимаю вопрос!» И не дал брату ничего отвечать. Некоторые говорят, что выступал в суде, разоблачал… У меня не было такой возможности. Единственное, что мне адвокат подсказала — что имеешь право ознакомиться с протоколом судебного заседания.

Заканчивается суд, выносят приговор — семь лет заключения, пять ссылки — до свидания. Родственники на улице стоят — отца и близко не допустили. Меня в воронок и обратно в подземелье. Ну, до суда не даёте свидания — но ведь суд состоялся. Нет.

В.О.: А суд длился сколько дней?

М.Коц: Один день, да и то неполный. Сокращённым вариантом, что там тянуть. И меня назад в подвал.

Свидание.

Родственники крутятся, свидания просят — нет-нет, завтра. Думали, что они уедут. А они переночевали и настаивают, чтобы дали свидание. И волей-неволей надо было соблюсти формальность, после суда дали свидание.

Пришёл Дедешко, начальник тюрьмы, предупредил меня: «О деле — ни слова в разговоре, иначе свидание будет прекращено!» Ну, что сделаешь? Привели их в такую комнатушку, приводят меня, стоит начальник тюрьмы, стоят два надзирателя. Отец, брат, сёстры. Им интересно знать, в чём дело. Только начнут спрашивать — тот на меня волком, чтобы ни мур-мур на эту тему. Ну, вижу, что прекратят свидание… Фактически это формальность была, что показали тебя, что жив ещё — и всё. Где я находился — они также не знали, что я был в подземелье, в этом же корпусе. Заканчивается это свидание, им говорят: «Вы ещё имеете право на свидание перед отправкой его в лагерь». — «Так мы же не знаем когда…» — «Мы сообщим, приезжайте. До свидания». Забрали меня обратно в подземелье.

В.О.: Сколько длилось это свидание?

М.Коц: Минут 15–20.

Кассационная жалоба.

Ведут меня назад в подвал, и тогда я обращаюсь: «Дайте мне познакомиться с протоколом судебного заседания». — «Да зачем оно Вам?» — «Как зачем? Я хочу видеть». — «Да что там — что было, то и написано». — «Так я имею право познакомиться?» — «Имеете, но что ж там знакомиться?» Я настаиваю, чтобы дали мне протокол, чтобы я ознакомился. Выдают мне копию приговора, а там сказано, что со дня вручения копии в течение 7 дней имеешь право обжаловать приговор. Я пишу, что пока с протоколами судебного заседания не ознакомлюсь, я никаких заявлений и кассаций писать не буду.

Дня 3–4 крутились-крутились: «Да что там? Да что там?» Я настаиваю: «Я имею право — дайте!» Так что делают? Разыграли такую сцену — и это доказывало, что у них никакого протокола суда не было, они писали его задним числом после суда и фабриковали его, как им выгодно было. Нацарапали там что-то, но ведь оно как небо и земля между тем, что я отвечал и что написано. Как им выкрутиться? Они дают старшине этот протокол, тот заходит и так поспешно: «Вот, вот эти протоколы, посмотрите, но у меня нет времени — вот тут распишитесь, что ознакомлены. Я спешу, мне некогда». И стоит надо мной. Я говорю: «Я хочу прочитать». — «Да что тут читать?» Вижу, не даёт. Но как-то с горем пополам я всё-таки задержал, бегло перелистал, выписать много чего не смог, но кое-что повыписывал, некоторые заметки в памяти остались. «Распишись, что ты познакомился». Я пишу: «С протоколом ознакомился. Свои замечания дам отдельно». Он, не читая, увидел, что я написал, в дверь и понёс. Но там прочитали: ага, даст объяснения отдельно — и задергались, что процедура не завершена. Приносят мне бумагу: ну, пиши. Я им и написал, что и то не так, и там сфабриковано, описывал конкретные факты, что говорил одно, а писали другое, что оно не вяжется. Ну, хотя бы такое — характеристика на отца, что он работал у немцев. Я и на суде сказал: «Что ж вы так мало написали — написали бы, что отец был старостой или полицаем». А они в протокол пишут, что сын заявил, что отец был старостой села. А я же это с иронией сказал.

Эти свои замечания я изложил на нескольких страницах — нате. Но не знаю, где они. Вопрос: «Что Вас толкнуло на преступную деятельность?» Давайте я напишу вам. Я три вечера писал, что-то на 11 листах описал, что нам принесла советская власть. «Что ты антисоветчину пишешь?!» В первый вечер я сдал рукопись. На второй день приходит продолжать: «Поменьше антисоветчины!» — «Я пишу факты, а не антисоветчину». Он шипел-шипел, но забрал листы.

Отправка в лагерь. Никто родственникам не сообщил. Но они наезжали и узнали, что меня где-то должны отправлять. Приезжают, передачу хотят передать. А как-то перед этим прокурор зашёл в камеру и спросил, как и что. Я говорю: «Побольше вранья». Он возмутился и дал указание лишить меня свидания перед отправкой в лагерь. «Распишись — вот тебе привезли передачу, а свидания перед отправкой ты лишён». Я говорю: «Так забирайте и передачу — не хочу брать». — «Да что ж ты, люди везли столько километров, в каком состоянии они будут? Это же будет для них удар». В конце концов я расписался, что получил передачу, и родственники поехали ни с чем домой, как прибитые.

Этап.

6 июня 1968 года раненько отправили меня этапом на Киев. Этап был такой: идёт поезд «Ивано-Франковск — Казатин» (он, по-моему, и сейчас ходит), вагон-зак шёл раз в десять дней. Вбросили меня в этот вагон и везут. Везут довольно оригинально. Привозят в Шепетовку, это ещё раненько. Вагон отцепляют и загоняют в тупик. Целый день жаримся в вагоне. К вечеру подцепляют нас к какому-то поезду, уже из Шепетовки тянут. Тебе никто не говорит, куда, но всё-таки выяснилось, что за ночь затянули аж в Жмеринку. В Жмеринке снова отцепили вагон на день, снова жарились мы целый день в вагоне. Под вечер подцепили к какому-то очередному поезду, который идёт на Киев. Таким образом, шестого я выехал из Тернополя, а восьмого где-то утром был уже в Киеве.

В Киеве привезли в Лукьяновскую тюрьму, бросили, кажется, в 57-ю камеру. Это камера рецидивистов, кто уже осуждён и кого перебрасывали этапами, «полосатики» — там я впервые увидел, что это за форма советская. Другие ждали приговоров, другие уже были осуждены и утверждения ждали. Пришлось с ними общаться. «Кто такой?» Удивляются, что меня везут в гражданской одежде и с волосами — это их настораживало: «Все стриженые, а ты не стриженый». Я не скрывал, кто я и что я.

Что за среда? Это рецидивисты, большинство из которых действительно потерянные люди. Ходят, как тень, как зверь, его ничто не интересует, только вырвать что-то или конфликт какой-то завязать, подраться. Но попадались и интересные люди. Из Луганской области был какой-то Николай (фамилию не запомнил), на русском языке говорил, но познакомился и будто взял меня под свою защиту среди этого быдла. Предупредил, чтобы меня никто не трогал и ничего у меня не требовал. У меня там были кусочки из передачи, была пара носков. К нему прислушивались. А сначала было, что то мне дай или: «Для чего тебе этот пиджак — ты всё равно едешь в лагерь, а вот я скоро освобождаюсь, мне нужен». И уже тебя экипировать хотят в свою форму. Ну, я свою одежду сохранил, а те носки забрали. А дальше сдержались. Они довольно организованы: навязывают связи с соседними камерами: «Подогреться есть что-нибудь?» Там кричат: «А у вас что есть?» — «Что?!» Мы рецидивисты, мол, а вы к нам обращаетесь, как будто какие-то генералы или что. А там сидели с одной стороны пацаны-несовершеннолетние, так для них рецидивисты были герои. «Посылай коня!» Знаешь, что такое конь? Передают кусочек передачи, чая или сахара — и на общий стол.

Я восемь дней пробыл среди них. Один говорит такое: «Я не работал на данную систему и работать не буду. Пусть я сгнию здесь, но я работать не буду на коммунистов. И помни: первые помощники, если вам, политическим, придётся — обращайтесь к нам. У нас есть три лагеря — Сокаль, Славута… и где-то ещё в Донецкой или в Луганской области. Помни эти адреса — мы всегда вас поддержим!» Вот такие их взгляды.

Из Киева бросили меня в харьковскую пересылку, в камеру смертников. Если в Киеве в среду рецидивистов, то в Харькове одного держали. Там я снова что-то 7 или 8 дней пробыл. Правда, перед отправкой подкинули одного винничанина, такого дядьку, «за войну», как они говорили. Он в лагерях и умер, простой крестьянин.

В.О.: Как его фамилия?

М.Коц: Криволап, а вот имя забыл. Это было первое знакомство с политическим, кто уже был в лагере. Его вызвали, потому что ещё кого-то тянули на следствие. Камеру смертников приходилось видеть?

В.О.: Да я тоже там был, в Харькове на Холодной Горе, в камере смертников. Из металлического листа…

М.Коц: Металлический лист один так, а другой вот так приварен. Это нары. Вместо тумбочки куб из металла сварен и вбетонирован — ни одного движущегося предмета. Даже параша, и та на такой здоровой цепи прикована, что если и отцепят, то она килограммов 80, и выносить её — это просто волочишь, потому что сил не хватает нести. Двойные или тройные двери, тройные решётки — вот такая камера смертников.

Едем свердловским поездом. Везут-везут — через Саратовскую область. Выпало мне из головы название пересыльной тюрьмы… Там, ещё до Потьмы.

В.О.: Рузаевка?

М.Коц: Да, Рузаевка. Бросили в Рузаевку — там периферийная тюрьма, людей мало было. Там ещё появилось двое — один латыш и один русский по фамилии Жуков. А латыш этот… На первое знакомство, казалось, что там люди идеальные, а на самом деле он был прорабом в лагере, возле начальства крутился.

А этот Жуков представился, что был на Западе, работал на радиостанции «Свобода». Решил вернуться, а тут ему «десятку» — хоп. Его ещё и закрутили: «Так мы для формальности десять, если будешь хорошо работать, порядочно себя вести, то сидеть десять лет не будешь». И этот человек наивно верил в это. Говорил: «Я им расскажу, я там был, я знаю, у меня с ними ещё много будет разговоров». С таким настроением ехал…

[Мы приехали в Потьму, одну ночь переночевали. Там ни постели, ничего, на полу валялись кто как. Такая картина, что это действительно советские тюрьмы, концлагеря. За стенкой была женская камера. Эта перекличка — какая гадость! Чего только там можно было наслушаться! Дикость! Перекликаются, заказывают песни — что ж это за… До чего могут опуститься женщины! Их лиц не видишь, только слышишь всё это. Переночевали в Потьме, нас везут на 11-й. Итак, 29 июня я прибыл в 11-ю зону и увидел, что такое Явас.]

Но хотел бы два слова сказать про этапирование нас из вагона в Харькове в тюрьму. До такого дойти — это не укладывается в голове! От вокзала вагон стоял, может, так метров за 200, «воронки» не могли подойти вплотную к вагону, нас надо было переводить метров 50, может, и больше. Выгружают из вагона: «Садись, садись, садись!» Набралось нас, наверное, два десятка. «Взяться под руки! Гуськом! На карачках!» Сопляк какой-то, младший лейтенант, с криком. И так мы ползли от вагона до «воронков» на карачках, можно сказать; вещи имеешь, волочишь за собой. Не видел бы я этого… Эта дикость запомнилась навсегда. Вот так доставили нас в Харьков. Дальше в «воронки», завезли в тюрьму, там я сидел.

29 июня 1968. Мордовия.

Прибыл я в 11-й лагерь. Первое знакомство. Все ждут, кто-то с воли что-то привезёт новое — а кто, что? Каждый приходит и пытается с тобой познакомиться. Первый был Мирослав Мелень. Был Михаил Зеленчук. Шевчук Анатолий — тот за день-другой со мной познакомился. Это была будто телеграмма, которая с воли пришла: «А кто, а что, а откуда, за какие грехи тебя привезли, на сколько?»

Случилось так, что я на 11-м отбыл ровно год, до часа, можно сказать. Привезли 29 июня 1968 года — и 29 июня 1969 года этот лагерь освобождали для бытовиков, а нас развозили по другим, и я попал на 19-й.

В.О.: Это в посёлок Лесной.

М.Коц: Ещё про 11-й хочется сказать. Он был большой, там было где-то более тысячи человек. Знакомлюсь. Тоже хочется знать новости — кто, что, земляков ищешь, кто есть с Волыни, какие люди? Это была то ли библиотека, то ли живой архив. Насколько достоверно каждый делился своим, это уже на его совести, но немало информации получаешь. Каждому стоило бы побыть там года три, тогда человек познал бы, что такое советская действительность. К сожалению, этого не знают. Возможно, кому-то, кто на воле, это покажется: о, какой людоед, ему хочется, чтобы все там посидели. А между заключёнными были такие разговоры, что пусть бы каждый прошёл эти университеты, то он бы знал, что такое советская власть. А то забивают мозги разными розовыми идеями.

Что я там делал? Сначала бросили меня в полировочный цех. Там делали разную мебель, шкафы. Потом перебросили в диванный цех, на сборку. Потом мне удалось перейти в электроцех. Там работал Иван Покровский, земляк мой, так по его предложению меня взяли в электроцех. Там я освоил перемотку электродвигателей, так остальное время пробыл там. Это в течение года такая смена труда. Но я был тяжело истощён этой тюрьмой и работой. В диванном цеху — пылища страшная, когда вату штампуешь. В полировочном цеху — испарения ацетона, что у меня сердце сдало так, что я уже еле ходил. Меня положили было там в больницу, пробыл я там дней десять. Вижу, выносят в коридор на носилках — мертвец лежит. Но потом слышу разговор, что, нет, он живой. Возможно, вам приходилось встречать его? Он с Киевщины или из Киева, голодал что-то семь лет. Так вот при мне его забирали, отправляли на третий в больницу как голодающего. Лежал неподвижный на носилках.

В.О.: Может, это Анатолий Лупинос? Но он два года голодал.

М.Коц: А этот такой единственный уникум, что семь лет голодал.

В.О.: Я слышал о таком, но не припомню фамилии.

М.Коц: Были там встречи с кагэбистами. Через какое-то время приезжает из Саранска полковник Арбузов, заместитель министра внутренних дел Мордовской автономной республики. Вызвал на беседу, чтобы, так сказать, наставлять тебя на правильный путь. Начинает мне нотацию читать как преступнику. Я сижу молча. Он смотрит, смотрит: «Вы понимаете меня?» Я говорю: «Понимаю». Дальше говорит, говорит, а я молча сижу. Снова: «Понимаете меня?» — «Понимаю», — говорю. Тогда он начал, что «ты же преступник». Говорю: «Вы сначала посмотрите на себя, кто вы?!» Он: «Я уже двадцать лет проработал в данной системе, я не знаю случая, чтобы кто-то из наших органов был преступником». Я говорю: «А кто такой Берия? Это же ваш отец». — «Понимаете, это международный агент, он работал на английскую разведку». Говорю: «Не надо…». Разошлись в таком недружелюбном настроении. Ещё перед тем какой-то лейтенантик в гражданской одежде вызвал и начал разговор со мной: «Вот у нас можно и на лучшую работу устроиться, но что-то у вас взгляды не те». То есть если ты изменишь их, то тебе дадут какие-то льготы. Но льгот я не видел до конца срока.

В 19-й зоне я оказался в электроцехе, пробыл там с 29 июня 1969 года до 20 или 30 марта 1970 года. Я ещё проходил там перепись населения. Коротко скажу две вещи, достойные внимания. Привезли к нам из Института социологических исследований людей, которые опрашивали общественное мнение и давали заполнять анкеты. Анкета подготовлена специально для заключённых, но для уголовников: какие ты совершил преступления, каешься ты или нет, какие твои планы? — Вот в таком духе. Некоторые отказывались заполнять, мол, мы политзаключённые, что вы нам подсовываете такие вопросы. Некоторые писали, что надумали. Например, был эстонец. Не припомню сейчас фамилию. Когда ввели в Чехословакию советские войска, он удрал, дезертировал и скрывался среди чехов, а потом его выдали и посадили. Он написал: «Я проклинаю своих родителей за то, что они согласились в 1940 году на присоединение Эстонии к Советскому Союзу». Мы писали довольно резкие ответы. Кто отказался, а кто писал. Эти из института не впервые в таком лагере. Я задаю вопрос: «Это будет опубликовано?» — «Ну, посмотрим». — «Так зачем писать, если оно света не увидит?» Отвечает, что ему надо собрать материал, отчитаться: «Ну, посмотрим, обработаем…» Они два раза провели опрос. Один раз тотальный, второй раз выборочный, каждого десятого. Я принял участие в одном и в другом и дал ответы так, как я понимал. Такая была стычка с гражданами из-за пределов лагеря.

Потом — перепись. Вызывают, задают вопросы и записывают. «Ваша специальность?» — Называю. «Где работаете?» — «Я политзаключённый». — «Мы знаем это, а сейчас — рабочий». Я говорю: «Нет, я не рабочий, я политзаключённый. Что, я буду с вами обманывать государство — когда я заключённый, а буду писать, что я рабочий? Я хочу, чтобы государство знало, чтобы фальсифицированные данные ему не поступали». Мы дошли до того, что он рассердился, не захотел писать то, что я говорю, а я отказался подтверждать, что я рабочий, хоть и работаю электриком. «Нет, — говорю, — не буду». — «Иди!» Я ушёл, на этом разошлись. Таким образом людей с высшим образованием в каком-то забитом мордовском селе записывали во время переписи в рабочие.

Это было в 19-м. Берут меня, Василия Пидгородецкого и Александра Назаренко, с Донетчины родом, нас в «воронок» на этап. Завозят на 17-й. А 17-й был разделён на две зоны. В одной часть людей и во второй часть людей. Так Пидгородецкого забрали в «меньшую», как мы называли, зону, а меня и Назаренко бросили в «большую». И вот так я примерно с 30 марта 1970 года оказался в 17-й «большой» зоне. Она тоже небольшая, потому что там людей было где-то порядка 150–170 на это время. Что можно сказать об этой зоне? Скажу вот такую вещь. Я старался, где бы ни был, интересоваться информацией о лагере, собирал социологические данные. Я в 17-м пробыл до 1972 года, до этапа на Урал, до 9-го августа. Так отбыл там полный 1971-й год. Поинтересовался смертностью, так выходило, что каждый одиннадцатый ушёл на тот свет. 1 заключённый из 11 за год ушёл на тот свет. Это информация не выдуманная, а конкретная. Фамилии некоторые помню, некоторые не помню, но это число с тех лет хранится в памяти.

Мы там сплотились — Левко Гороховский, я и Олесь Назаренко. Ещё привезли были из Львова Степана Бедрило. Так нас было 4 человека, более-менее единомышленники. Мы обсуждали разные вопросы, в том числе национальные, мечтали об Украине и даже организовали кружок расширения своего мировоззрения. Назаренко готовил литературные темы, Гороховский с архитектурой знакомил нас — типы архитектуры, стили, Бедрило по экономике давал нам некоторые данные, что знал. Я — в основном политические вопросы, насколько знал их. Мы делали так: на одной неделе один делает доклад в этом небольшом кругу, на второй неделе — другой готовит, на третьей — третий. Выходим в воскресенье, где-то сбоку присели… Потом Бедрило освободился, видимо, в рубашке родился: ему всего два года дали, уникальный случай. Мы остались втроём. Потом нас забрали на Урал, а кое-кто остался на месте.

Привезли были в 17-й Бахталовского — священника, монаха, бывшего настоятеля Ивано-Франковского монастыря. С ним не раз приходилось общаться. А он имел приличное образование: окончил два университета — Инсбрукский католический университет и Бельгийский, владел многими языками. Тогда перебросили из «малой» зоны Балиса Гаяускаса, это уникальный человек. Гаяускас старался совершенствовать свой литовский язык, увлёкся разными языками, так с тем священником Бахталовским проводил часы, разговаривали на испанском языке. Мы смеялись, что Бахталовский лучше говорил по-французски, чем по-украински. По-украински так по-галицки говорил, а владел немецким, польским, французским, знал — насколько, я не буду судить — иврит, латынь. В этом отношении был довольно эрудирован. Был такой Анатолий Бергер — наверное, ты слышал такого заключённого? Поэт Виноградский, Анатолий Бергер? Этот Бахталовский искал себе собеседников. Хотя Бергер иудей, а этот греко-католик, они находили общий язык, часами разговаривали. Священника не интересовала твоя национальность, но он старался склонить тебя в греко-католики. Между прочим, это он, насколько мне известно, и Калиниченко склонил к греко-католикам. Знаешь Виталия Калиниченко?

В.О.: Знаю, знаю.

М.Коц: Была с этим священником история — хотелось бы больше рассказать о нём, но времени мало, так скажу только такое. Он старался кое-что записывать и передавать на волю. К нему приезжали две монахини-опекунши, кое-что привозили ему. Давали только общее свидание. Чекисты глумились над ним: «Кто она? Жена?» Он: «Нет». Ну, для чекистов это было глумление, что вот приезжают какие-то дамы. Кончается у него срок. Он болен был, потому что всё-таки 1897 года рождения, то есть на это время, в 1970 году, 73 года деду было. Срок у него был небольшой, всего три года лагерного и пять ссылки. Вот, выезжая в другой лагерь, он хотел что-то передать на волю, но не через кого. Тогда он обратился ко мне и к Михаилу со Львовщины: «Помогите мне как-то». Мы взяли этот свёрток его записей. Что сделать, как их в свет пустить? Нет возможности. Тут нас скоро на этап, на Урал, так что сделать? Нашли такую пластмассовую тёмную банку, повкладывали туда рукописи, кое-что и своё я туда вбросил, вбросил и Михаил Луцик.

В.О.: Луцика я тоже знаю.

М.Коц: Строили мы там один барак, зашли на эту стройку на втором этаже. Там клали пустотелые панели, и мы в одну панель всунули этот контейнер. Я уверен, что он и по сегодняшний день там находится законсервированный. Я ставил перед некоторыми вопрос, что давайте поедем заберём. Я поеду туда — меня не допустят. Так я обратился к директору Института церкви Борису Гудзяку, что такое и такое дело, ваш священник там что-то оставил. «Что?» — «Я не читал. Думаю, что раз вы занимаетесь историей церкви, то для музея оно бы пригодилось». Он согласился, что стоит. «А как это забрать можно?» Говорю: «Если я поеду, то меня там никто не допустит, не дадут долбить стену, а я знаю, где это вложено. Нужна какая-то авторитетная личность». Я ему порекомендовал так: «Возьмите какую-то рекомендацию от митрополита Ивана кардинала Любачивского к какому-нибудь представителю администрации Мордовской АССР, то на таком уровне нас могут допустить». Он согласился, но из того разговора ничего не вышло.

Урал.

Этап, как нас везли из Мордовии на Урал — он описан в третьем номере журнала «Зона». Об этом не буду говорить. Завезли на Урал, бросили в 35-ю зону.

В.О.: Это станция Всехсвятская, да?

М.Коц: Всехсвятская. Как нас везли, то старались, чтобы никто не знал. Где-то в тупик загнали вагон и нас выводили к «воронкам». То есть не к «воронкам» — нас там везли на грузовых машинах. Стояли сзади три автоматчика, нас сажали спинами к ним на пол. Выводят нас из клетки из вагона по трое и сдают. Метров 20–30 надо было провести до машины, потому что машина не могла подъехать к самому вагону. После того, как нас отвели, вот так на карачках ходили: не осталось ли какого-то следа, записки или что. Пронюхают — следующую тройку проведут, потом аналогично пронюхают. Так после каждой тройки пронюхали, потом нагрузили машины, выстроилась колонна машин и везут. Мы спереди не видим, только сзади: через каждые 100 метров с одной стороны и с другой солдат-автоматчик, а где был поворот дороги, то даже пулемёт стоял на дороге. Так нас везли во Всехсвятскую зону № 35.

В.О.: А сколько тогда вас привезли, целый эшелон или что?

М.Коц: Нет, нас разделили — часть забрали на тридцать шестую зону, по-моему, два вагона, а нас — три вагона, где-то порядка 170 человек. Тогда умер в вагоне Григорий Никитюк, 25-летник из Ровненской области.

В.О.: Никитюк, я слышал.

М.Коц: Тогда я был в одной камере с Иваном Кандыбой, познакомился с ним. До этого мы были близко, но в разных зонах. Что тридцать пятая? Пришлось работать на разных работах: и в аварийной бригаде, грузить и разгружать, и на комплектации подвесных дорог для животноводческих ферм, и в электроцехе работал. Там я закончил срок в электроцехе и, между прочим, передал свою должность Пронюку Евгению. Там иногда им также приходилось быть зависимыми от заключённого. Двигатели сгорают, перемотать — надо везти аж в Свердловск. Это месяц будет, пока завезёшь туда, там не спешат, а станки не работают, потому что нет двигателя. Начали искать, как бы на месте их перематывать. Ну, а кто это может сделать? Иван Покровский подсказал, что я могу сделать. Там молодой паренёк был механик, вольный, обращается ко мне: «Вы бы могли?» Говорю: «Могу перемотать». Ну и когда я продемонстрировал… У них сгорел двигатель, стружка попала в обмотку, мигнул — стоит, токарь без работы. Ко мне: «А что сделать? Сколько времени надо на это?» Я говорю: «Надо посмотреть». Я осмотрел: «За часа три я его могу отремонтировать». — «Ну, сделайте». Сняли двигатель, я там поспаивал перегоревшие проводки и запустил. Им это понравилось — уже я незаменимый человек. Держат меня в этом электроцехе: то там сгорел двигатель, то там сгорел — отремонтировать. Ну, а у меня заканчивается срок, мастер обращается ко мне: «Кого бы вы могли порекомендовать на своё место?» У меня есть возможность выбрать. Я обратился к ребятам: «Кто желает?» Вижу, что у Пронюка плохое состояние здоровья, говорю ему: «Хочешь? Ещё есть время, я могу тебя потренировать, дать схемы. Это всё-таки легче, чем вкалывать где-то». Но тогда завязалась та длительная голодовка, и он в неё включился. Но перед самым моим освобождением, где-то за неделю, я на ходу показал ему, и он остался работать на перемотке, а меня забрали на этап на ссылку.

Срок у меня заканчивался 26 октября 1974 года. Я готовился. Каждый просит: «Ты, может, передай, напиши, сообщи…» Я знаю, что у меня всё будут проверять, никакие записи я не смогу сохранить. Адреса я в памяти зафиксировал, десять адресов: киевские, московские, львовские, в том числе Гарик Суперфин дал свой, Иван Коваленко из Боярки, Валерий Марченко дал свои адреса.

Хочу обратить внимание на саму процедуру моего выпуска. Ходишь там, прощаешься, последние два дня на работу уже не выходишь. У меня был конфликт с начальником цеха Азаровым. Конфликт за что? Предложил он мне подписать журнал техники безопасности: «Подпишись, что ты ознакомился с техникой безопасности». Я говорю: «Я не приехал к вам на заработки, чтобы я расписывался. Мне голову оторвёт, а вы скажете, что не просили меня сюда». Все подписали, а я отказался — не буду вам подписывать, что вы не виноваты. Ну и думал, что он будет на меня зуб иметь. Но уже не поставил меня к токарным, фрезерным станкам работать, потому что там более опасно. Куда? Вязать пучки в серьги для подвески корыт. Там я работал до выезда из зоны. И вот в предпоследний день или в последний люди идут на развод на работу, а я стою сбоку, прощаются. Азаров подошёл ко мне: «Ты что, освобождаешься?» Я говорю: «Да». — «Слава Богу». Меня это удивило, а потом Антонюк мне рассказал, что он через его жену передавал немало разных нелегальных вещей на волю. Вот какие попадались среди чекистов.

Октябрь 1974. Этап на ссылку.

Где-то в четыре часа 25 октября мне: «Собирайся с вещами». А до этого надо было сдать на проверку свои книжки, что-то за две недели. У меня насобиралось много выписанных журналов, книг целый мешок, много записей, разных конспектов. Никуда не денешься, должен сдать. Осталась сумка с одеждой. Заводят меня на вахту: «Раздевайся». Раздеваюсь. Проверяют всё, с меня всю одежду, в которой я был в лагере, забирают, а бросают свои шмотки. Перелапали всё и «нагнись» — нет ничего. «Одевайся». Ну что, ты голый будешь? Пришлось надеть то, что они бросили мне. «Садись». Сел на табуретку, сажают возле меня надзирателя. Они были уверены, что я что-то везу нелегально, не может быть, чтобы я что-то не вывозил. А я понимал, что мне этот номер не пройдёт. У меня был эпизод в Мордовии, что я в какой-то мере погорел. Мне тогда руки повыкручивали. Я понял, что уже я под особым прицелом, что мне ничего не следует брать, только что в памяти смогу сохранить.

Вот посадили возле надзирателя, я сижу и он сидит. С четырёх часов меня держали до двенадцати ночи. Проходит час-другой, приходят другие шмонщики, проверяют во второй раз. Проходит ещё какое-то время — приходят третьи, приводят врача. Надел перчатки: «Нагинайся» — давай проверять задний проход. Проверил, молча ушёл. Так ничего не обнаружив у меня, продержали на табуретке, думали, что я не выдержу столько: если я запихнул туда, то мне в туалет надо будет. Это же с четырёх до двенадцати, восемь часов сидел надо мной надзиратель. Уже надо меня отправлять. Подошёл «воронок», меня в «воронок» — к поезду. Шёл какой-то поезд, был вагон тюремный. Там везли подростков. Бросают меня с вещами в этот вагон. Довезли до Свердловска в пересыльную тюрьму. В Свердловске я пробыл что-то дня три, но про Свердловск не буду рассказывать. Там такой «комбинат», говорили, что две тысячи человек ежедневно принимали-отправляли. Меня из Свердловска направляют этапом в Новосибирск. До Новосибирска сутки ехали. Там уже, в основном, на БАМ ехали — «Даёшь БАМ!». Ехали «добровольцы» строить БАМ. Кто? Это водители автомобилей, которые где-то аварию сделали, или подрался кто. В этом вагоне уже такого строгого контроля не было, он не был переполнен. Так меня завезли в Новосибирск.

В Новосибирске задержали дня два. Новосибирский эпизод. У меня багажа было почти сто килограммов, в основном книжки, журналы.

В.О.: Но ведь только 50 кг разрешается иметь на этапе?

М.Коц: На каждом этапе обязательно всё перебирают, пересматривают и смотрят, что за чудак мешки везёт? Все с сумочками, а тут волочит два таких здоровенных чемодана и мешок, четыре места. В Новосибирске один старшина на шмоне, когда меня уже отправляли на Томск, сказал: «Ещё корову взял бы с собой». Смотрят, журналы советские. Одна женщина перебирала: «Подарите мне». Говорю: «Нет, это моя память». Так меня довезли в томскую тюрьму. В томской тюрьме в связи с погодными условиями нельзя было отправить самолёт на место назначения — продержали до двадцати дней. Там я чуть не дошёл. Я болел, камера мокрая, влажная, уже начались морозы, одежда слабенькая. Ну и кому ты пожалуешься, кому ты нужен? Фельдшер формально приходил. Говорю, что в камере задыхаюсь, там курильщики накурят, дым. «Что, я тебя домой возьму?» — всё, на этом разговор кончился. — «Выживешь — выживешь, сдохнешь — сдохнешь». Ну, выжил. Отвезли меня в томский аэропорт, сажают на «кукурузник» не под моей фамилией, а на какого-то Андриевского, тюремного надзирателя выписали, запихнули в АН-2, дали под такой неофициальный надзор одному пенсионеру-чекисту, который работал в милиции в Тегульдете, куда меня отправляли. Дед меня не трогал, я сижу как и другие пассажиры. Везут тем «кукурузником» из Томска в Тегульдет. Привезли в Тегульдет, аэропорт где-то километров 4–5 от посёлка — куда с таким багажом? Мой неофициальный проводник пошёл на вокзал, позвонил в милицию, приезжает «воронок». Водитель куда-то отошёл, а этот мне говорит: «Поставь багаж сзади в отсек для перевозки заключённых». Я вбросил в этот отсек свой мешок, два деревянных чемодана и ещё сумка была. И уже отсек полный. Приходит водитель, тот: «Садись». Куда? Я сажусь в машину. «Что, своего места не знаешь?» А тот сопровождающий ему шепнул, что некуда там. Замолчал, пришлось возле него посидеть. Привезли в милицию, всунули в камеру КПЗ, хоть я и вольный.

The language of the following text is Ukrainian. Make the most accurate translation of the text into literary Russian. Correct grammatical and syntactical errors. Remove extra spaces before punctuation marks, and add a space after punctuation marks (if it's not there). Replace inverted commas with those used in typography specific to that language. Save all HTML markup as it is. If there are long passages of poetry, they should be highlighted with italics. If prohibited content is encountered in the text, it is possible to moderate the content to the point where the content is no longer prohibited.The poems are not to be translated, but left in the original. The output should be HTML text without adding any HTML tags missing in the source, so that when copying the result you can replace the source text without any edits:

Заслання. Тегульдет.

І ось – на роботу. Згідно з законом, я маю право вибирати собі місце роботи, але це на папері для дурнів написано. Це тема дуже довга, багато не буду говорити. Привезли, кинули в КПЗ, мороз 40 градусів, а у мене вдягнути нема нічого такого. "Ти маєш право вибирати", – вони не заперечують. Я в кирзових чоботях при такому морозі вийшов, пішов в одну організацію, в другу – та з тобою ніхто й говорити не хоче. Хто ти такий? „Ссыльный? – нет, не нужен”. Добу, дві на голодному пайку. Приносять чаю і супу якогось. Один день валяєшся, мерзнеш. Приводять алкашів, вони разом з тобою ночують у цьому КПЗ. І ще така новина. Кажуть: "Чоловік згорів, спалили чоловіка". У кочегарці. Там засланці, бродяги вбили одного, і щоб сліди приховати, запхали трупа в топку кочегарки. Зразу не могли всього всунути, по частинах впихали. А сторожка ходила на вулиці і зайшла погрітися в кочегарку, глянула – стирчить із кочегарки частина тіла. Біжить у міліцію, доповідає, що в топці горить чоловік. Ті туди, витягли, все спалене... Кримінальні всі, побутовці. Приїхав до них такий самий, розпивали там, щось не погодився – стукнув молотом по голові, а куди подіти труп, щоб замести сліди? Але не вдалося. Судили їх. Одному дали, по-моєму, три роки, другому – п’ять.

В.О.: Ви порахували, скільки на етапі були?

М.Коц: Рівно місяць. Це найсхідніший район Томської області, він прилягає до Красноярського краю. Це робоче селище. Там усього в районі населення було 10 тисяч, а в самому цьому поселенні 5 тисяч. Половина населення району жило в цьому районному центрі, а половина в кількох селах. Там до десятка таких сіл умираючих, що по кілька сімей жило – 10-15, а решта порожні будинки, як погром якийсь – ні душі нема. Алтайка була. Не у ліс нас возили на роботу – стоїть мертве село, ні одної душі, будинки стоять, нікому не потрібні, люди повиїжджали хто куди. Площа цього району – пів середньої української області, 12.7 чи що тисяч квадратних кілометрів. Можна уявити собі, яка густота заселення. Площа Томської області 300 тисяч кв. кілометрів, а населення не було і мільйона – 800 тисяч. І з тих 800 тисяч 400 жило в обласному центрі, в Томську, а 400 – це містечка Асіно, Колпашево і по районних центрах. По селах рідке заселення. Густота мізерна: у деяких районах по одному чоловіку на квадратний кілометр. Це що стосується Томської області.

В.О.: Ви там пробули всі п’ять років?

М.Коц: Всі п’ять років.

В.О.: Що ж ви там робили?

М.Коц: Що я робив? Де тільки мене не використовували! Кинули, як у яму, на цегельний завод. Різав лісоматеріал на пилорамі, її там називають, а я називаю "тартак". Поставили спочатку мене відвозити порізані колоди, дошки розвозити, штабелювати. Прикріпили мене до німого, каліки, який говорити не міг, Щербаков такий, то він був водій, а я помічник у нього. І що він говорить, я не міг зрозуміти: „Алля, альольо”. Приїдемо на коні, якого звали Гром, навантажимо біля пилорами матеріалів, відвеземо, поштабелюємо. Так працював певний час. У них була маленька електростанція потужністю сто кіловат. Отакі звезені пройдисвіти і пропащі засланці, аліментники чи за якісь інші справи, п’яниці працювали на цій електростанції. А як зап’ють, то підмінити нема кому. Якось зайшла мова з механіком, що я можу це робити. Він наважилися мене взяти на електростанцію черговим, підмінним. Я став працювати на цьому дизелі – один добу, другий добу, третій добу, ми по добах мінялися. Став дизелістом, і одночасно крутиш генератор, подаєш для потреб господарства електрику. Так я пропрацював десь із рік на цій електростанції, а потім її ті п’яниці розморозили, дизель вийшов із ладу. Тоді мене вже використовували то на цегельні, то дрова рубати, то на лісоповал возили. Отака була в мене там робота.

Два слова про самого начальника. Таке дурне було, придурок. Засланця привезли – п’яниця і все. Його не проінструктували, хто що. Поставили мене на дизель, але він виконував своє завдання: "Следи за ним". Приходить: "Ну, как дела?" І обнюхує мене. Я зразу не зрозумів, у чому справа. Приходить впритул і нюхає і день, і два, і тиждень, і місяць. І не винюхав, ніколи від мене не пахло спиртним. Але трапився такий один епізод. Мій підмінний Кулешов, був такий п’яниця, дістав десь пляшку, прибігає на електростанцію до мене: "Найди банку". Не знаю, що ти хочеш з банкою робити, кажу: "На от банку", – така півлітрова банка. "Держи." Розкриває пляшку, ллє в банку і хотів мене пригостити на роботі. А директор помітив, що Кулешов побіг на електростанцію, запідозрив чи, може, це провокація була. Я тримаю банку, а цей розкриває пляшку. Тут двері відчиняються, вривається Ведєрніков, директор, і зразу кидається до мене: "Я тебя сейчас посажу!" Якби він прийшов на хвилин 3-5 пізніше, то, мабуть, я грамів 100 випив би, а він ще навіть не налив мені нічого в банку. "Я сейчас тебя отправлю!" – "Отправляй." Кинувся до цього Кулешова, відбирає в нього пляшку, а пляшка ще не розлита. "О, – думаю, – ось чого ти так пасешся. Ні, цього не буде, ти мене не зловиш на цьому."

Отакий побут, отакий начальник. У таких умовах я працював деякий час. Виникали сутички, тертя. Я беру книжки, газети, читаю. "А що він читає, щось він ненормальний, чи що, що він сидить за книжками, коли всі п’ють, всі гуляють?". Цю тему за обмеженістю часу я трошки скорочу.

Я випадково познайомився там із працівницею райкому партії, Смоліна Людмила. Гарна була дівчина, учителька, набагато молодша за мене, закінчила Томський університет, направили її в школу, а райком помітив її здатність говорити, приємний вид – взяли її в райком партії працювати. Бібліотекаркою вона працювала. Приїжджали різні представники, артисти, то їй доручали вручати хліб-сіль. Там кіно було, ішов фільм "Ковпак". А я ходив у кіно, то дивувалися, що засланець ходить у кіно. Попало так, що сидів поруч з цією Смоліною, і я кинув репліку, що, мовляв, не так було, як показують. А вона: "А вы что, знаете?" Кажу: "Звісно, знаю це". – "Я бы хотела с вами поговорить на эту тему." Ну, добре. Кіно скінчилося, вийшли ми на вулицю і проходили кілька годин. Її зацікавило, і от ми почали спілкуватися, зустрічатися раз-по-раз. І вона вже ніби друг, запрошує до себе додому на вечерю. Але вона була, як кажуть, до мозку кісток віддана комуністичній ідеї. Вона бачить, що це абсолют, нічого іншого не може бути. Я далеко не заходити в такі розмови не міг, але іноді доходило до того, чому Україна не може бути самостійною. Вона: "Как же! Стоит вопрос об объединении всех, а Украина почему должна выйти из состава?" Секретарем райкому тоді був Тимошенко Володимир Миколайович із Хмельницької області. Вона мені каже: "Владимир Николаевич хорошего мнения о вас". Ну, що ж, добре. До цього були два вовками, а він третій став секретарем, і "хорошего мнения". Іду раз вулицею, він їде машиною, перший вітається зі мною. І вона: "А не хотели бы вы изменить свою работу? В Томске есть работа". Я кажу: "Це ж не від мене залежить". – "Ну, а если походатайствует райком?" Я жив як у конюшні – чому б не хотілось змінити на щось ліпше? Внаслідок переговорів мене рекомендують у радгосп обліковцем. Але вже відчули: "Ага, ми тобі зробили поступки", – тут як тут уже й кагебісти приїжджають з Томська „знакомиться”. Не встиг я туди перейти, як почалися пошуки „спільної мови”. "Ну, – думаю, – ось що." Викликають мене на розмови – пошуки „пунктов соприкосновения”. Першого разу чотири години провели в розмові. "Ну как, мы нашли?" – "А що ми мали шукати? Ми залишилися на своїх позиціях." – "Ну как, неужели?" Робили такий загальний міжнародний огляд, що робиться в світі. Він мені почав натякати за ОУН – що це фашисти, прислужники фашистів. А я йому кажу, що, якщо вже на це пішло, то я не належав до цієї організації, але в комуністів більше спільного з фашистами, ніж в оунівців. "Как так?!" Я кажу: "Так. Прапор і в комуністів червоний, і в нацистів червоний. Ваша партії "рабоче-крестьянская", National-sozialistische Deutsche Arbeitе Partei – це національна соціалістична робітнича німецька партія. Тільки вона ставила перед собою мету будувати соціалізм у своїй країні, а ви – у всьому світі". Це для нього була бомба, він був ошелешений, ну що ти заперечиш мені? Ну, добре, їде: "В следующий раз поговорим". Якось він висловився: "Перед нами еще никто не устоял". Ну що ж, не встояв то не встояв. Приїжджає через місяць знов штурмувати мене, шукати „спільної мови”. Спільної мови знову не вийшло, то він при мені пообгризав собі нігті. "Неужели мы не найдем?" Я кажу: "А що ми маємо шукати?" Але після цього мені дали можливість перейти на викладацьку роботу до ПТУ. Присилають інспектора перевірити викладання. Вона для формальності забігла на один урок, забігла до другого, забігла до мене на десять хвилин, забралася й пішла. А на обговоренні відвідування уроків як напалася на мене: "Кто его допустил до работы? Он вообще не способен!" І що ти кому скажеш?

В.О.: А що ви там викладали?

М.Коц: Я там викладав математику, фізику, креслення. Вони мені всунули політекономію. Це що, провокація чи що, політекономію мені читати? (Сміється). Я почав пояснювати, директор не зрозумів, у чому справа. Я кажу: "Ну я ж не можу так багато предметів викладати. Ви ж юрист – ви візьміть політекономію, а то ж у мене стільки різних предметів". І так я відбився від політекономії, мав тільки математику, фізику і креслення. ТО вона мене розгромила – ні на що я не здатний. Ну що ти кому скажеш? Вона пішла, я звертаюся до завуча: "Шукайте собі на моє місце людину". – "А в чому справа?" – "Я дотягну півріччя (ще залишився місяць), далі я працювати не хочу." – "А в чем дело?" Кажу: „Ну ви ж чули...”. Не буду ж я розшифровувати, що інспектора прислали спеціально тому, що я не піддався кагебістам. – "Ну, я передам директору". Я дотягнув до зимових канікулів, що ж робити? Прислали зі іншої школи для перевірки математичку. Вона перевірила – претензій немає. Взяли зі школи викладача фізики, той також особливих претензій не пред’явив. То директорка: "А может быть, еще поработаете?" У мене виник сумнів, думаю: якби доробити до кінця цей навчальний рік, десь до червня, то це чотири місяці, а там педагогічна відпустка, а за два місяці і тиждень у мене взагалі закінчується заслання, і я вільний. Якщо я піду зі школи, то мене заженуть не знати куди працювати. Вагався-вагався і вирішив: спробую далі.

Приїжджає новий кагебіст, Віктор Іванович, із Томська, колишній комсомольський працівник. Якщо перший, Чепигін, той думав, що зразу мене осідлає, і опікся не мені, то цей почав повільніше зі мною говорити, познайомився, вислухав, але пісня одна й та сама: "общий язык, общий язык надо найти". Рятувало ще те, що їм із Томська далеко було їздити – майже 300 кілометрів, тому вони не часто приїжджали. Думаю, як би дотягнути, щоб закінчився навчальний рік. І дотягнув я, не знайшовши "спільної мови". Канікули. Маю законне право на педагогічну відпустку. Вони приходять уже туди, де я живу, і знову ведуть розмову. Спочатку з обіцянками. По-перше: куди після звільнення? – "Куда? На родину поеду". – "Как?! Не стыдно?" – "Мені немає чого соромитися". – "Вы что, считаете, что вас неправильно осудили?" – "Якщо на те пішло, давайте піднімемо справу, я вам покажу". – "Я верю тому, що наши написали." – "Ну, то ваша справа. Тоді нам нема чого говорити на цю тему." Отже, він зрозумів, що я поїду на батьківщину, не соромлячись ні перед ким, що я не буду ходити й озиратися, як негідник. "Ну, так как так ехать? У вас же там нет ни квартиры, ни работы?" – "А як люди переїжджають з місця на місце? Переїжджають, і я на таких правах буду". – "Ну, мы могли бы помочь, до вашего приезда была бы и квартира, и работа по специальности, где захотите." – "Не треба. Ми з вами розрахувалися – і будьте здорові, я їду, починаю своє життя наново, сам буду влаштовуватися". – "Там есть наши люди, они бы помогли." – "О, – кажу, – я знаю, хто ці люди." Це його розлютило. "Что ты так враждебно смотришь на наших людей?" – "Я знаю, що то за люди, як вони оформляли справу". – "Смотри, мы по-одному смотрим на тех, кто осознал свою вину и честно раскаялся, приступил к своей работе, и совсем по-другому на тех, кто и дальше остается на своих позициях." – "Можете собі залишатися на своїх позиціях, як хочете". Таке було прощальне попередження.

1979. Луцьк

Отак я дотягнув до кінця заслання і приїжджаю в Луцьк. У Луцьку в мене жили брат і сестра, у Нововолинську сестра, на Волині. Зачепитися ніде, куди не підеш – глум, гонять, ніде не зачепишся. Це також тема досить трагічна. Скажу таке: я був на грані того, щоб покінчити з собою. Півроку – ночувати ніде, тероризують сестру, тероризують брата, кожен уже починає на тебе дивитися, що ти приїхав як біда. Куди діватися?

В.О.: Це 1979 рік?

М.Коц: 1979 рік. Повернувся я 13 вересня. Де діватися? Куди ти не навернешся на роботу, будь ким, хоч сторожем: "Спершу пропишіться". Заходиш прописуватися – "Раньше найдите работу". Мені сказала прокурорша Іванова ще в Тегульдеті: "Вас там будут футболить". Мене це здивувало, я навіть дорікнув їй, якусь шпильку їй кинув у скарзі на її адресу українською мовою. Вона мені відповідь: "Пишите на русском языке, в противном случае я не буду отвечать". А я цю її відповідь послав в обласну прокуратуру: "На якій підставі ігнорується моя рідна мова як державна? Офіційно мова кожної республіки вважається державною мовою". Послав у томську прокуратуру, через деякий час приїжджає з обласної прокуратури прокурор і викликає мене. Заходжу в прокуратуру, привітався. "Що, самостійної захотілося?" – українською мовою до мене. "Я, – кажу, – до вас не з цього питання прийшов, у мене питання побутове." – "Ге, знаємо! Знаєш, що ти робиш? Ти вносиш у нашу роботу розлад, ми не можемо своєчасно дати відповідь, бо в нас немає перекладачів. Я змушений був їхати з Томська 300 кілометрів сюди, щоб розглянути цю справу." Кажу: "Мене це не цікавить. Я маю право користуватися своєю мовою". Оце така з ним була сутичка.

Писав я в різні газети, ніби на побутовому рівні, але українською мовою. Це також були скандали: не можуть розібратися, присилають розбиратися, виясняти. Думаю, майте клопіт. На пошті передплата газет, журналів. У кожній організації були уповноважені по передплаті. Майстер не розумівся в каталозі: ось вибирайте собі. А я хлопцям підказую. У каталог були внесені і журнал "Америка", і "Англія", якийсь японський журнал, а внизу там зірочка і примітка: "Подписка для определенных районов". Я кажу хлопцям: "О, гарний журнал "Америка", підписуйте". Кілька чоловік оформили квитанції, заплатили гроші тій організаторші. Вона прийшла на пошту, а там за голову схопилися: "Ти що наробила? Та це ж не всюди поширюється, це для певного району!". Де ті райони, де ті області, у яких можна передплачувати такі журнали – хто їх знає. Вона передплатникам: "О, мені свиню підсунули, ці журнали не можна виписувати". То люди відчули, що таке радянська влада. Це одне. Двічі давав телеграми: батькові до дня народження і племінникам. Складаю телеграми українською мовою. Подаю – кинули: "Пишите на человеческом языке!" Іду до начальника пошти, начальник мені починає мораль читати. А він сам, наволоч, із Хмельницької області. Щоб нажити собі більшу пенсію, поїхав туди попрацювати на кілька років. Починає мені мораль читати: "Та ти ж грамотна людина, – він же мене знав, – ось стоїть хакас, він і то знає російську мову, правда?" – "Ага, ага, знаю, знаю, знаю." Я йому кажу: "Приймаєте чи ні?" – "Ні, пиши російською." Ну, не хочеш, то я посилаю текст телеграми в прокуратуру. Прокурор мене не питав, викликав його. Той каже: "Правилами не заборонено писати будь-якою мовою, тільки дві умови: або латинкою або російськими літерами. Ми йому пропонували, а він відмовився." Прокурор і каже мені, що це я відмовився. Вже другу телеграму я пишу український текст латинкою – аналогічно. Я знову посилаю в прокуратуру. Минає кілька днів, хтось стукає, коли ще не розвиднілося. Телеграфістка, яка розносить телеграми: "Ось – правильно набрано?" Уже набрала на апараті текст моєї телеграми на латинкою: "Правильно набрано?" Я проглянув, там були маленькі помилки. "С вас 50 копеек." Відтак я їх таки примусив відправити телеграму українською мовою.

Отака була боротьба. Не дивлячись на те, що я був засланець, я не склав руки. Це була законна боротьба. Вони не могли мене судити за те, що я домагався права користуватися своєю мовою. Завжди, коли я щось писав чи розмовляв на побутові розмови, я демонструвати росіянам, що я українець, але коли бачив, що це українець, то я йому пропонував говорити українською мовою. Куди б не писав скарги – то українською мовою. Це їм також було неприємно, але мусили такі пігулки ковтати: хочеш кататися, то тягай санки.

Півроку я бився в Луцьку. Ночувати ніде, шукаєш десь якогось знайомого. До колишніх знайомих своїх я ні до кого не заходив, бо добре знав, що кожен боїться. Ідеш, то він озирається і ніби тебе не бачить. Неприємні це речі, але що ти зробиш. Тоді я приїхав у Київ, переночував одну ніч у Івана Коваленка, потім пішов до Андрія Коробаня, у нього переночував. Він каже мені, що якраз Стус повернувся з заслання, то ходімо познайомимося зі Стусом. Пішли ми до нього, познайомилися зі Стусом. Стус запропонував мені в нього переночувати. Коробань пішов додому, до свого житла у Васильків, а я залишився. Ми прийшли десь серед дня чи що, і проговорили, вечір, ніч. Отак розкладачки поставили, я на одній розкладачці, він на другій. Він розповідав свої біди. Він під наглядом був, то вивів мене тільки на вулицю. „Далі, – каже, – я не можу йти, вже треба на зміну”. Він десь на взуттєвій фабриці працював. Він пішов на роботу, а я сів на поїзд, поїхав знову в Луцьк. У Київ я приїздив у міністерство внутрішніх справ і поставив питання: куди мені діватися? – "А что вы, кто вы?" – "Ось мої документи." – "Ну, мы вас в Киеве..." – "А я, – кажу, – не приїхав у Київ проситися, я приїхав на свою батьківщину. Куди мені дітися? Я вже п’ять місяців ніде не можу зачепитися”. Не маєш прописки, то не можеш переночувати в готелі, піти в поліклініку. Ти ніхто, ти бродяга, якому ніде нема місця. Він почитав, познайомився: "Напишите мне коротко". Я йому написав, він каже: "Я перешлю, дней через пять заедете. Я дам указание, чтобы вас прописали. Куда вас прописать?" – "Куди мене? У мене нема нічого". Знайшов одну квартиру – господиню викликала міліція, дала збучку, що тримає непрописаних людей, оштрафувала і пригрозила кримінальною справою, що будуть судити її за те, що бере з квартирантів більше, ніж належить. Знайшов другу, людина погодилася мене прийняти. Як тільки прийшов у паспортний стіл, там на нього зразу ж накинулися: в тебе велика квартира, а нам треба сім’ю поселити. Ми тебе виселимо, а поселимо цю сім’ю. Нема куди мене прописати. Тоді він: "Ну, то де б ви хотіли?" – "Оскільки в мене в Луцьку живуть і брат, і сестра, я б хотів теж у Луцьку." – "Добре, їдьте, через кілька днів звернетесь в обласне управління, вас пропишуть."

А це був конфлікт між МВД і КГБ. КГБ – ні в якому випадку не прописувати, міліція також не радувалася мною, вона ж цю саму роль виконувала, тим більше, що вона перед КГБ мусила на коліна стати. Коли я приїхав у міліцію, зайшов, то полковник: "Ми зараз зайняті, немає часу, ви прийдете через два тижні, але, дивіться, щоб ви пішли на вибори". Думаю, буду я вам на вибори ходити. А їм треба було переговорити, що ж робити. З Києва на них тиснуть. Через два тижні заходжу, кажуть: "Куди вас прописати?" – "Ну, куди, – кажу, – нема куди”. А на роботу – на будову, то яма, куди всіх приймають. Я іду у відповідні будівельні організації, а мені заявляють: "О-о-о, у вас нема будівельної освіти, ми тільки дипломованих приймаємо на роботу. Ми не можемо вас прийняти. Ви можете піти на курси підготовки будівельників, там є фахи штукатурів, мулярів, арматурників. От ідіть туди, закінчите курси, тоді вас направлять на роботу". Ну, куди діватися? Іду на курси, переглянув, які групи є, дивлюсь – кранівники. Я трохи з технікою знайомий, прошу. Вони якраз набирали цю групу, не вистачало в них людей, то взяли мене, і поселили в гуртожиток, а тоді прописали тимчасово в гуртожитку. Закінчую ці курси. На курсах є практичні заняття, посилають алкашів. Йому двадцять кілька років, мені вже 50, я у нього учень і повинен його обслуговувати. Мало того, що ти повинен техніку заправити, залити воду, завести двигуна, а він прийде буде тільки керувати. Ще піди в магазин, півлітру принеси, приготуй закуску. Довелося кілька місяців виконувати й отакі функції. Приниження, образа – кому ти що скажеш...

Після п’яти місяців кінчив я ці курси, одержав посвідчення, з бідою зачепився в будівельних організаціях, і так я в них пропрацював п’ять років до пенсії. На пенсію я вийшов у грудні 1990 року. Вийшов – думаю, слава Богу, я вже позбувся.

Перебудова.

А тут уже почалися процеси перебудови, і я знову підключився до діяльності. Знову мене почали чехвостити в газетах, мовляв, дивись, такий-сякий. І зараз людина, яка поливала мене помиями, очолює волинську радіотелекомпанію, Пирожко. І чуєш – зараз такі патріотичні промови виголошує! Це було в 1990 році, в березні, коли він статтю "Піна" опублікував – ось такий-сякий, він ще й у політику лізе. Останнім часом доводиться з ним іноді зустрічатися, буваю на телебаченні, то я йому не згадую цього моменту. Але особисто я до нього ніколи не звертаюся, коли навіть на телебачення треба, а до заступника, там жінка. У неї якось більше симпатії до мене, вона улагоджує мої питання, дає іноді виступити, іноді дещо на плівку записую і даю на телебачення – прокручують. Отака діяльність і досьогодні.

В.О.: А ви після звільнення були в якихось організаціях?

М.Коц: В УГС вступив у 1988 році. Поїхали ми з Мелетієм Семенюком на мітинг до Чорновола. Я подав заяву влітку, але в заяві написав, щоб мене прийняли днем арешту. Мене арештували 26 жовтня, ну й рахуйте мене з 26 числа, що я член Української Гельсінкської Спілки. Хоч я заяву писав у серпні, але на знак такої дати, думаю, хай буде. В оцій статті "Піна" з обуренням було написано, хто, мовляв, належить до цієї Спілки? Та це ж кримінальні злочинці! По всіх районних газетах цю статтю передрукували, по радіо чихвостять на всі лади – ось, дивіться, хто вони такі. Десь біля сотні публікацій по області на цю тему було, зкромсати тебе, з болотом змішати. Я ще до кінця дев’яностого року працював, тому їздив кудись, як правило, в суботу, а в неділю їхав назад на роботу. То вони: "А, бачиш, він знаходить зв’язки зі Львовом. Як йому обірвати?" То мене заганяють на північ області у віддалену глушину, щоб я не міг бути учасником різних громадських подій у Луцьку. Але, не дивлячись на те, я старався якось викроїти час. Знов залишився без житла, але це інша тема. Я таки вибив житло аж 1992 року, ордер виписаний 12 лютого. З бідою надали мені однокімнатну квартиру... Та й оці демократичні сили – скільки дрантя, скільки паскудства приліпилося – і вони національні герої! Хто ти? Ми тебе не знаємо. Мене гонять, заганяють у віддалені райони, щоб я й близько тут не був, а вони працюють на різних роботах, у різних організаціях, в інститутах. "Ми представляємо інтелігенцію, ми представляємо демократичні сили – а ти хто такий? Тобі місця тут немає." Довелося стикатися з такими людьми, сутички були досить...

В.О.: Крім того, ви, мабуть, член Всеукраїнського Товариства політичних в’язнів і репресованих, так?

М.Коц: Аякже, я, можна сказати, співзасновник.

В.О.: 3 червня 1989 року ви були на Львівському майдані в Києві?

М.Коц: Так, ми прийшли до Будинку художників, а нам надали приміщення для установчих зборів, то куди діватися? Походили-походили, та пішли у скверику стали. Я там був, так що я член-засновник. Так само й Української Республіканської партії. З перших днів я в ній. Приїжджав у Київ, тут обговорювали питання, як створити партію, обговорювали, кому готувати програму. "Хто буде писати програму?" Чорновіл: "Я", Лук’яненко – "Я". Ну, пишіть. Через якийсь програму було написано ніби. Я тільки знаю, що в якійсь квартирі ми зібралися...

В.О.: На Олегівській, 10, мабуть.

М.Коц: А Олегівська – це на Подолі?

В.О.: Так.

М.Коц: Ні-ні-ні, чи не на Печерську це було. Зібралося нас чоловік 20 обговорювати програму. І така картина: Чорновіл свою програму приніс, Лук’яненко – свою. Чорновіл – коротко виклав проект програми. Далі Лук’яненко зачитує свою. І та нібито можлива, і ця можлива – але яку з них узяти за основу? Вони не зв’язувалися, звести їх в одну не можна. То ви сядьте разом, зробіть спільну – ні, ні той, ні той. Ми смикалися-смикалися, кому віддати перевагу. Умовити не можна було їх, кожному хотілося бути лідером. Якось схилилися до того, що хай буде програма Лук’яненка. Це розлютило Чорновола, бо раз програма Лук’яненка, то він буде й головою, і Чорновіл залишається за бортом. І от на першому з’їзді, а особливо на другому Чорновіл – врознос.

В.О.: Чорновіл-то виступив на Установчому з’їзді, але він не вступав в УРП, бо вже він був обраний головою Львівської обласної ради і хотів бути позапартійним. Я знаю цю історію. Він уже як гість виступав.

М.Коц: По-моєму, на другому з’їзді його підібрала швидка допомога після виступу. Там скільки було скандалу навколо цього! Він наполягав надати 20 хвилин, а йому – ні, згідно з регламентом п’ять. Він – ні, я, мовляв, стільки вклав... А Хмара – ні, ні в якому разі. Заступниками голови були Степан Хмара і Григорій Гребенюк. Ну, Гребенюк більш так терпимо ставився, а Хмара – ні, тільки п’ять. То вони тільки на цю торгівлю витратили більше часу, ніж надали йому. Виступав він.

Так що я належав до Української Республіканської партії. Я повернувся в Луцьк, але ж я весь час у роз’їздах, то назбирали хлопчаків – вже вони члени Гельсінкської Спілки, вже мене в сторону, вже вони і Республіканську партію формують, вибирають Вадима Кожевникова головою. Та то пройдисвіт. Він не злопам’ятний, але авантюрист закінчений. Нема часу немає, та й, може, не особливо треба це показувати.

Я подивився, в якому середовищі знаходжуся, і розробив програму. Був другий з’їзд, чи що, хтось повинен був від кожної області увійти до складу Ради УРП. Ні в якому випадку мене. Кожевников увійшов як голова обласної організації і ще там деякі. Зрештою, я ж засновник Гельсінкської Спілки, брав участь в обговоренні програми, а тут якийсь прийшов... То не просто – це був підісланий кагебіст. А я залишився збоку. Ну, добре. Що робити? Я розробляю програму для обласної організації, розподілив обов’язки, кому що виконувати, які хто права має, як їх узгоджувати. Я особливо наголосив на фінансовій стороні, щоб кожен гріш, кожна копійка були під контролем, щоб не так, що назбирали, гроші в голови в кишені, він їх розтринькав. Якщо на перших порах з торбами ходили, збирали, то ще раз-два оголосили, куди пішли гроші, а потім знову ходять з торбами – давайте гроші. Я розробив так: каса, повинен бути касир, касова книжка, кожна копійка повинна бути записана, звідки надійшла, від кого і куди витрачена. Я виробив таке: до десяти карбованців має право видати касир на якісь потреби, а більшу суму – то вже збори. "Та на що це? Більшовизм встановлюєш. Сюди гроші, до мене!" Е-е, думаю, хлопче... Ну, а раз так, то я якраз після проголошення незалежності України, 27 серпня 1991 року плюнув і більше туди не пішов. Не та компанія: брехунів, авантюристів, придурків, п’яниць налізло, щоб соромно було збиратися. Так вона й закисла. Нібито формально існує, а з тієї партії там нічого нема.

Стосовно КУНу – аналогічно. КУН надіслав запрошення приїхати в сучасний Будинок учителя. "Ой щось має бути, там буде Слава Стецько." А конкретно невідомо, чого. "Ну, поїхали, поїхали, поїхали." Приїжджаєш, заходиш у вестибюль, тобі тикають у руки заяву, пиши заяву, або тебе не пропустять туди. Це мене так зачепило: за кого ж ви маєте мене – за дурня? Якби ви попередили, розіслали заяви, хто бажає, хай підпише. А то ви поставили в таку дурну ситуацію: викликали, я приїхав у Київ, і ні з того, ні з сього, щоб зайти до приміщення, напиши заяву, що ти вступаєш у КУН. Я повагався-повагався, ну, думаю, гаразд, напишу, послухаю. Написав, але після цього брав участь усюди як слухач. Я не заявляв, що виходжу, але практично я більше не вважаю себе членом, хоч мене там і називали і член проводу. Ваша справа, я навіть внесків не сплачую. Вам потрібно моє прізвище – я не опротестовую, пишіть що хочете, але я не вважаю себе членом КУН, тому що я бачу, що за команда там зібралася. Я на сьогоднішній день вважаю себе безпартійним, тому що не бачу, кого підтримувати. Мене запрошують: „Ідіть до нас”. Але я не хочу, я бачу, що це за партії, яка в них безтолковість.

Ось, в основному, я розповів про себе.

В.О.: Скажіть ще дату народження.

М.Коц: Я народився 4 грудня 1930 року в селі Гуща Волинської області. В даний час я живу в Луцьку, проспект Волі, 66/3 – це поштова адреса. Що стосується телефону, то цього року з бідою вибив, щоб мені встановили односторонній. Як вуличний телефон: я можу тільки в місто подзвонити, а до мене не можна. А щоб зі мною зв’язатися, можна користуватися телефоном брата, номер 4-52-54.

В.О.: А ім’я брата?

М.Коц: Андрій, прізвище те саме. Також Луцьк, проспект Волі, 31, квартира 14. Він живе від мене десь за півкілометра, одна зупинка тролейбусна. Жінка його Леся, у них вдома все хтось є. Брат 1933 року народження, молодший, також пенсіонер.

В.О.: І сестра у вас є, так?

М.Коц: Є сестра, Галина, 1935 року народження. Прізвище її зараз як по чоловіку Сабіна, проживає у місті Нововолинськ, вулиця Винниченка, 1/27. Телефон сестри 2-54-68.

Тепер про період моєї роботи між 1980-90 роками.

Працюючи на роботі, я показував своє ставлення до режиму. Зокрема, я не вступав у профспілку. Я був єдиний в організації, хто не був членом профспілки. Це відразу стало відомо кагебістам.

Чому я не вступив у профспілку? Та тому, що радянська профспілка – це «приводной ремень коммунистической партии». То чому ж я маю її підтримувати? Мені говорили: "Ану, може, захворієш?" – Кажу: "Нічого, виживу! Виживу і без вашої профспілки!"

Друге. Я не брав участі в жодних виборах, будь-яких – суддів, Верховної Ради, місцевих органів. Ні, я не ховався, як інші. Припустимо, в день виборів поїхав десь у село. Я сидів удома. Приходить: "Вибори сьогодні!" – Я кажу: "Я знаю". Пішла. Приходить через годину: "Вибори ж сьогодні!" Я кажу: "Знаю, що сьогодні вибори!" Приходить ціла бригада. Голова дільниці: "Вибори!" Я кажу: "Знаю, що сьогодні вибори!" – "Ну то чого ж ви? Може ви хворі – то ми принесемо урну". – "Ні, – кажу, – я не хворий. Я здоровий". – "А чого ж ви не хочете?" – Я кажу: "Я тих людей не знаю, хто виставлений, тому я й не йду. А неучасть у виборах не є злочином". Починаються погрози, але не йду – і все!

Далі з суботниками. Суботник – ура! Я не йду. Скандал – один не вийшов на суботник! Везуть мене за двадцять кілометрів з об’єкта, так би мовити, на "килим". Сидить директор підприємства, сидить парторг, профорг, головний інженер і починають мені мораль читати: чому не вийшов на суботник? Я кажу: "Суботник – це що, обов’язкове чи добровільне явище?" – "Ну, то ж усі виходять…" Я йому ще раз кажу: "Я вас ще раз питаю: добровільне чи примусове?" Він тик-мик: "То-то-то. Ну, вийдеш, – і вмовляє, – вийдеш іншим разом відробиш, щоб була відмітка". Кажу: "Це добровільна справа. Це моє право – вийти чи не вийти".

Це – скандал. Рік не виходжу, другий рік не виходжу. Далі мовчки ставили самі, що я був. Але я цього не бачив. Їм треба було відзвітувати нагору, що всі взяли участь у суботнику.

Далі – різні листи. Виробничого характеру, про порушення, злодійство, на захист робітників. Одного разу мені вдалося домогтися, що приїхав кореспондент із "Робітничої газети", з Києва. Можна сказати, порядна людина, вислухав мене. Хоч там сичали: "Кого Вы слушаете? Он же в тюрме сидел!" – Отаке заявляли. Але він поговорив зі мною, знайшов спільну мову, запросив на каву. Написав у газеті статтю, що надійшов такий лист, описані такі безпорядки на роботі, порушення фінансової дисципліни. Але, мов, у зв’язку з тим, що начальству не подобається особа автора листа, він не називає мого прізвища.

А що це дало? Кожен з робітників (ішлося про відрядження) щомісяця став одержувати на двадцять рублів більше. О, то всі раді, плещуть мені: "Молодець, що ти їх допік!" А це все-таки до півтори сотні людей. За це декому влетіло. Одержали догани сам начальник, головний інженер і бухгалтер. Кривилися на мене. А я старався поводитися так, щоб вони до мене ніде не придерлися. Я на роботі? – На роботі. Ви мене п’яним не побачите, ви мене з запізненням також не зловите. Їм доводилося рахуватися зі мною, бо не так легко мене взяти за горло і задавити: я виконую роботу, яка мені належить. А що ви порушуєте – то вже ваша справа.

А ще мовне питання. тракторист, бульдозерист приходить: "Треба написати заяву. А як вона пишеться?" Я кажу: "Давай, напишу". Пишу українською мовою. "А-а!" – "Чого, а-а?" А то всі шкрябали заяви російською: "Прошу мне выдать рукавицы..." Сам начальник, росіянин, говорив російською, але коли мене викликав до себе, то зі мною говорив тільки українською мовою. Хоча я йому ніколи нічим не дорікав.

В.О.: Ви їх привчили поважати себе.

М.Коц: Я вмів поставити його на місце, прислухатися і не дуже зариватися.

Так тривала боротьба. У 1988 році збираються у Львові провести 10 грудня, в День Декларації прав людини, збори. Мене попередили, щоб я приїхав. Добре, приїду. А ми працювали по тижнях. Їхати треба було на суботу. У мене випадає вільний день. До адміністрації дійшло, що я їду до когось у Львів. Не дати можливості поїхати! Що роблять? Приходить до мене виконроб: "Така справа: щоб ти був завтра на роботі". – "Та ж вихідний день." – "Тут має бути комісія. Треба перевірку провести, підготувати техніку. Будуть з котлонагляду перевіряти". Я зрозумів, що до них дійшло, і я знаю, хто доніс, бо я одній особі сказав, що збираюсь поїхати у Львів. Уже стоять наді мною: «Ти повинен бути на роботі!»

На другий день я приходжу: ніякої роботи нема. До обіду мене протримали, а тоді йди собі додому. І тут я не потрібний, і у Львів не поїхав.

Підзаголовки дав В.Овсієнко 10.08. 2007.



поделится информацией


Похожие статьи