Интервью
05.01.2008   Овсиенко В.В.

ГОРБАЛЬ НИКОЛАЙ АНДРЕЕВИЧ

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Поэт, композитор, правозащитник, член Украинской Хельсинкской Группы (УХГ), общественный и политический деятель.

И н т е р в ь ю Николая Андреевича Г о р б а л я

Слушать аудиофайлы

(Последние исправления 7 января 2008 года)

ГОРБАЛЬ НИКОЛАЙ АНДРЕЕВИЧ

В.В.Овсиенко: 17 июля 1998 года в доме Николая Горбаля беседу с ним ведет Василий Овсиенко. Пожалуйста.

Н.А.Горбаль: Василий, когда эти вещи записывают, то это, очевидно, для чего-то. Может, так и надо. У меня в руках эта небольшая справка, которую Вы делали обо мне, и должен сказать, что здесь много неточностей.

В.В.Овсиенко: Надо их исправить.

Н.А.Горбаль: Очевидно. Поэтому я буду начинать с неё. Сначала уточним дату рождения. Я родился на Лемковщине. У меня в руках справка Министерства труда Украины — оказывается, документы о переселённых хранятся сейчас только в этом Министерстве. Здесь значится: «В 1944-46 годах на основании соглашения между Украинской ССР и Польским комитетом национального освобождения от 9 сентября 1944 г. было проведено переселение граждан из Польши на территорию УССР. В посемейных списках переселенцев из Польши в УССР по селу Воловец Горлицкого повета числится семья Горбаля Андрея Игнатьевича, в таком составе: Горбаль Андрей Игнатьевич, 1898 года рождения — глава семьи; Горбаль Фёкла Николаевна, 1906 года рождения — жена; Горбаль Мария Андреевна, 1928 года рождения — дочь; Горбаль Елена Андреевна, 1932 года — дочь; Горбаль Богдан Андреевич, 1937 года — сын; Горбаль Николай Андреевич, 1940 года рождения — сын. Место рождения — село Воловец, Польша. Дата оформления посемейных списков — 8.02.1946 года».

В.В.Овсиенко: Польский документ?

Н.А.Горбаль: Нет, думаю, он изготовлен специальным органом по депортации, который действовал под эгидой НКВД. Видите, эта бумага датирована 1946 годом, а нас выселяли в 45-м. Так что это был единственный документ на всех членов семьи. Сейчас я везде официально значусь рождённым в 1941 году. Когда же я получил этот список, то дома спросил у сестры — действительно ли я 1940 года рождения, как здесь указано? Сестра подтвердила. Во времена лихолетья, когда нас переселили, никаких документов с собой у нас не было, был только вот такой список, но и тот пропал, когда сгорела наша хата уже здесь, на Украине, на Тернопольщине. Когда же после семилетки мне нужно было идти в 8 класс, там требовали свидетельство о рождении, а оно выдавалось переселенцам в местном ЗАГСе на основании заявления родителей. Наверное, тогда отец и решил, что быть мне на полгода младше (родился я 10 сентября 1940, по свидетельству из ЗАГСа — 6 мая 1941).

Чем это мотивировалось? Потом сестра говорила: «Да мы такие были несчастные, измученные войной, переселениями, скитаниями, голодом, что отец подумал, пусть будет на год младше — немного подрастёт, когда будут брать в армию». Теперь из-за этого на пенсию пойду на год позже.

Итак, одну ошибку я исправил, потому что точно знал, что родился 10 сентября, и всегда говорил — десятого, а в паспорте было — 6 мая. А год невозможно было исправить. То есть как? Я праздновал день рождения по-старому, а писал так, как в метрике — свидетельстве о рождении, согласно заявлению отца. Вот такая неточность. Очевидно, что когда-то надо будет писать какую-то биографическую справку о себе, то напишу так, как оно было.

Итак, я рождён в 1940 году, с 9 на 10 сентября, в селе Воловец Горлицкого повета — это было Краковское воеводство на Лемковщине. Это одна из самых западных частей украинских Карпат, недалеко от села Криница — известного курорта с минеральными водами. В нашем селе не было ни одной польской семьи, чисто украинское село.

Очевидно, что надо рассказать немного о своем папе и о семье. Я Вам сейчас покажу, Василий, отцовские свидетельства об образовании и свидетельство об окончании дьяковского института. (Достает большую книгу в кожаном переплете, в которую вложены свидетельства отца. — В.О.) Вот эта книга, Псалтырь — это одна из моих реликвий, которая прошла с нами через все переселения. Папа привёз её в своё время из Америки, ему её подарил его вуйко (брат матери. — В.О.).

Все Горбали происходят из села Бортное, что по соседству с селом Воловец, — это то самое Бортное, откуда родом семья композитора Дмитрия Бортнянского. Это известное, национально сознательное село. Так случилось — но это отдельная тема, — что во время Первой мировой войны Лемковщина, как и вся Западная Украина, была в составе Австро-Венгерской империи, которая в то время воевала с Россией. Должен признать, что у нас были очень мощные москвофильские тенденции (и во Львове они были, как и в Галичине в целом), но если в Галичине интеллигенция начала потихоньку различать понятия «русский» и «московит» и сживаться с новыми понятиями — «украинец», «украинство», то на Лемковщине, к сожалению, эти процессы проходили значительно медленнее. А имперско-российские структуры и вправду всячески поддерживали москвофильские тенденции в Галичине, к которой принадлежала и Лемковщина.

Австрийское правительство не могло разобраться: часть граждан их государства называют себя «мы — русские», «мы — русины». (Слово «лемко» в то время было скорее внешним прозвищем, а сами лемки ещё в начале двадцатого века так себя не называли). Для австрийцев, которые воевали с Россией, эта часть населения, явно симпатизировавшая их врагу, небезосновательно расценивалась как московская агентура, поэтому довольно много лемковской интеллигенции поарестовали, сидели они в лагере в Талергофе. Там много их погибло. В селе Бортном (я недавно ездил в это село) стоит крест. «В память жертв Талергофа. Благодарные бортняне в честь русской идеи», — такая вот надпись. Не могли бедные лемки никак разобраться, что Государство Московское, которое при Петре Первом присвоило себе название Россия, и их русинство — понятия не тождественные. А москали на этом спекулировали.

Этот Псалтырь подарил отцу вуйко, который вызвал его в Америку. Я раскрыл этот Псалтырь и читаю на последней странице: «Во славу Единосущного Животворящего Неразделимого Господа Отца и Сына и Святого Духа при державе благочестивейшего самодержца великого государя нашего императора Николая Александровича, всея России, и супруги его, благочестивейшей государыни императрицы Елисаветы» и так далее. Наши лемки и там, в Америке, молились на царя-батюшку. А точнее, такая духовная литература выпускалась там, очевидно, за московские деньги.

В.В.Овсиенко: Какого она года? Дата написана кириллическими буквами. Их надо знать...

Н.А.Горбаль: Не могу точно сказать. Но дело не в этом. В 1927 году на Лемковщине не было ни одной православной церкви. Это был регион Греко-Католической Церкви. А потом начался переход в православие. В моем селе построили новую церковь. Я никогда не говорил об этом с папой, был мальчиком — было не до того, а потом отца не стало, отец умер в 1961 году. Мне ужасно жаль, что я так много у него не расспросил! Отец в своей семье был первенцем. Мой дед умер, когда папе было одиннадцать лет, пришёл отчим — Дзюбина: моя бабка вышла замуж во второй раз. Поскольку отец был старшим, на него легла наибольшая тяжесть по хозяйству, что-то на этой почве не сложились у них добрые отношения с отчимом, и он несовершеннолетним сбежал из дома. Какое-то время был в Перемышле служкой при дьяковском институте. Тут где-то значится — был как воспитанник, потом его приняли в этот институт.

Но я не это хотел сказать. Вот у меня отцовское свидетельство...

В.В.Овсиенко: Тут написано: «питомцем дьяковского института»...

Н.А.Горбаль: «Питомцем», воспитанником он был позже. А это — школьное извещение: «Горбаль Андрей, рождённый 10 марта 1898 года в селе Воловце, религии католической, обряда греческого, начавший школьную науку в школе в году 1906-1907, посещает здешнюю школу с 1 сентября 1906 года». И здесь его оценки есть: «Поведение — удовлетворительно, второе полугодие — похвально, прилежание — удовлетворительное, в науке и религии — очень хорошо, в чтении — очень хорошо, в письме — очень хорошо, в языке руськом (очевидно, украинском) — очень хорошо, в языке польском — очень хорошо, в счёте в совокупности с наукой о геометрии и формах — очень хорошо, в сведениях из истории и природы — хорошо, в рисовании — очень хорошо, в пении — очень хорошо».

Этим хочу сказать, что село Воловец, Горлицкого повета, Краковского воеводства — украинское село, видите на каком языке написано это свидетельство. В селе была школа, был свой детский садик. И если сегодня стоит вопрос, что это за территория, то этот документ, датированный 1907 годом, свидетельствует...

В.В.Овсиенко: 1911-м годом.

Н.А.Горбаль: Простите — одиннадцатым. Выданным отцу после окончания школы. Такие вот вещи.

В 1925 году отец закончил в Перемышле институт. Очевидно, что Перемышль в то время был центром украинской культуры не только в Надсанье и на Лемковщине, но и в целом в Галичине. К началу двадцатого века Перемышль стал своеобразным центром украинского ренессанса. Именно в такой среде формировалось сознание парня с Лемковщины — Андрея Горбаля. К сожалению, когда он вернулся в село как специалист, то почти все село уже ходило в другую церковь, не той конфессии, к которой принадлежал отец. В моём селе — я спрашивал у своей тёти — осталось только три или четыре семьи, как правило — сельская интеллигенция, учителя, которые ходили ещё в греко-католическую церковь, а остальные крестьяне построили себе новую церковь — православную. Привели они себе в неё батюшку, как называют лемки.

В.В.Овсиенко: Батюшку?

Н.А.Горбаль: Батюшку. В лемковском говоре ударение постоянное, всегда на предпоследнем слоге, поэтому «батю́шка», а не «ба́тюшка». Спрашиваю у сестры отца, тёти Марии, как перешла под московское православие: «А почему московского батюшку?»

– «Ну, повідают наши хлопы, шо десь там прийшов батюшка (беженец из России, которая в то время оказалась под большевиками. — Н.Г.) і кличе шитких (всех) переходити на православіє, бо то „наша тверда віра“».

Откуда лемкам было разобраться, что греко-католики — это те же православные, только ориентированные на Рим, а не на Москву. В польском окружении такой шаг лемков (переход под Московскую юрисдикцию) выглядел даже как своеобразное сопротивление, как проявление патриотизма. Они ещё не ориентировались в тех политических процессах, что Украина формируется в противовес Российской империи, но, будучи в польском окружении, искали собственную идентичность, искренне считая, что лемко-русин и Россия — это тождественные понятия. На этом был сбит с толку огромный массив людей.

К чему это я веду? Переселение, начавшееся с 1945 года, это был (по документам) «добровольный обмен населением»: отсюда, из Галичины, с Волыни поляки выезжали в Польшу, а с Лемковщины, Холмщины, Надсанья, Подляшья выселяли украинское население. Переселилось 480 тысяч, почти полмиллиона украинцев переехало в УССР.

В.В.Овсиенко: А это не связано с национальным сопротивлением?

Н.А.Горбаль: В большой степени да! Москва была готова отказаться от этой территории, хотя Хрущёв — есть документы — писал, что эту территорию (Холмщину, Надсанье, Лемковщину) надо присоединить к УССР, потому что это украинская территория. Но Москва отказала. Она отдала её полякам при условии, что таким образом выбьет почву из-под вооружённого сопротивления. Так оно и было, потому что это был регион Полесья, Карпат, где активно оперировали отряды УПА. Наше население, в большинстве своём, поддерживало это вооружённое сопротивление.

Должен признать, что с польской стороны власть тоже была заинтересована выжить отсюда украинцев. Нередки были случаи, когда вооружённые отряды поляков вырезали украинцев целыми сёлами. Люди вынуждены были бежать куда глаза глядят. Так что действительно, можно ли назвать такой выезд добровольным? Я маму потом спрашивал, как это случилось, что мы уехали. «Да, — говорит, — приехали какие-то военные, сказали, что надо выезжать. Не хотели люди ехать, многие не хотели. Мы там жили, сколько себя помним, здесь могилы прадедов, дедов — и всё пришлось оставлять».

Отец принадлежал к тем, кто не хотел ехать, но должен сказать, что даже моя бабушка говорила: «Едем в Россию, потому что мы русские». Она была убеждённой москвофилкой. Когда же ехали через Львовщину, отец говорил: «Люди, давайте остановимся здесь, здесь пустые сёла — есть где жить, здесь наши люди», то его мама категорически возразила: «Нет, не будем тут, мы русские, едем в Россию!». И приехали на Харьковщину — дальше, правда, не пустили, потому что переселяли только в УССР. Осели на Харьковщине. Правда, нашим лемкам хватило полгода и того колхоза, и той «России», чтобы они запрягли коней и своим ходом, через всю Украину «назад до хаты» — и оказались аж под границей, на Самборщине, дальше «до хаты» не пустили. Вся моя родня, семьи дядей, которых мы называем стрыйками (братья отца), и поныне там, на Самборщине. А поскольку папа был интеллигент, не имел ни коней, ни телеги, то продал всю мебель на билет на поезд. Хватило добраться только до Тернопольщины. Где-то здесь была родня по маминой линии. Мы приехали в село Летяче после жатвы в 1947 году и там осели. Не буду рассказывать всю ту нашу одиссею — всегда говорю, что после выселения мы осели на Тернопольщине. Хотя пока мы сюда добрались, уже был 1947 год, а выселяли нас с Лемковщины весной 1945 года.

В.В.Овсиенко: А те стрыйки — они что, хотели назад на Лемковщину вернуться?

Н.А.Горбаль: Очевидно, но никого в Польшу уже не пускали — граница. Очень много людей, выселенных на Одесщину, Донетчину, Днепропетровщину, бежали назад. В своё время поверили, что «там прекрасные земли, люди радостно живут все вместе в коллективных хозяйствах» и т. д. На Лемковщине земля гористая, на том камне не очень разгонишься. Овёс сеяли, потому что пшеница там не очень родила, так что они действительно тяжело жили. А помнили ещё с Первой мировой войны, когда пришла русская армия — это были уланы, красиво одетые, на красивых больших конях. Моя бабка рассказывала, что им порой в военной полевой кухне хлеба дадут, пшеничный белый хлеб. Говорила: «Боже, да это хлеб, как солнце». А тут офицер НКВД рассказывает: «Вместе все живём, сады все наши, поля наши, выращиваем, потом делимся все вместе, пчёлы есть, мёд дают». Так я тот «мёд» и запомнил. Бабка говорит: «Едем туда, потому что там мёд дают». Так когда меня посадили, я из Мордовии дяде-стрыку написал письмо. Потому что он удивлялся: я был учителем и имел определённый успех, хоть мы отдельно жили, я на Тернопольщине, а они на Дрогобыччине — «Что случилось с Николаем, почему он вдруг в тюрьме?», так я написал им: «Стрику, жеби лемко бар ся не наґваряв, „де ж той мід?”, то дали му дакус меду» — чтобы я не очень жаловался, где тот мёд, так дали мне немного мёда. Так я сейчас тот мёд ем в Мордовии. Такая вот ирония судьбы.

А акция «Висла»? Это совершенно другая акция, потому что тех украинцев, которым удалось остаться в Польше, польское правительство уже как своих граждан (только украинцев по национальности) выселило на западные территории Польши, так называемые «земе отыскане», земли, перешедшие в собственность Польши от Германии во время послевоенного передела границ в Европе. Это была действительно преступная акция. Потому что мы хоть могли собираться, паковать свои вещи, могли отказываться ехать, могли что-то требовать, могли с собой брать имущество, включая скот и инвентарь, а им давалось два часа, чтобы собрать узелки, — и рассеяли это население по одной-две семьи в польском окружении для полной ассимиляции. Интеллигенцию арестовали и бросили в концлагерь в Явожно. Вот это была акция «Висла».

В.В.Овсиенко: А по времени как это обозначить? Ваше переселение — это был 1945 год, а месяц какой?

Н.А.Горбаль: Весной 1945-го года.

В.В.Овсиенко: А операция «Висла»?

Н.А.Горбаль: А операция «Висла» тоже была весной, на Пасху, но это был 1947 год, на два года позже. Она продолжалась ровно два месяца. То есть поляки сделали всё это очень быстро, потому что зашли войска и выселили. Было, собственно, две акции на уничтожение украинства в Польше — 1945-46 и 1947 гг. Я сейчас был в селе, где родился...

В.В.Овсиенко: Существует ли то село?

Н.А.Горбаль: Да. Там живёт четыре или пять семей, вернувшихся с запада Польши, но уже есть и две семьи польские. Мне показывали то место, где была наша хата. Позарастало бурьяном, но видно, что там были фундаменты. Это была новая хата, каменная. Как правило, лемки делали хаты деревянные, но папа, вернувшись с заработков из Америки, имел немного денег. Большая, имела четыре комнаты, кухню. Уже была такая, под новый европейский стиль.

В.В.Овсиенко: А когда хата построена?

Н.А.Горбаль: Собственно, ещё не совсем достроенная, в одной из комнат ещё не было даже пола, как нас начали выселять.

Отца, после окончания дьяковского института, направили в небольшой городок Воля-Михова на работу. Был дьяком, дирижёром хора, а по совместительству был ещё и лесничим.

Там он познакомился с моей мамой — молодая девочка, на восемь лет младше его. Они поженились с матушкой, там родились мои две сестры. Первенец Дмитрик, умер младенцем. Поэтому когда родился Богдан — это уже был четвёртый ребёнок, — и он тоже заболел, мама ужасно переживала. Я это описываю в очерке о Богдане «Богдан — мой брат». Ему поставили пиявки, и, возможно, после этого он где-то полгода еле дышал. Мама его на руках носила, он ни жил, ни умирал, этот ребёнок. Потом было запаздывание в развитии, зубы начали у него расти тогда, когда у меня, а я был на три года младше. Очевидно, это повлияло и на общее развитие, и на психическое состояние. Такова судьба Богдана.

Так что мы приехали в село Летяче в 1947 году. В этом же году я пошёл в первый класс.

В 1957 году окончил десятилетку. При поступлении на музыкальное отделение Чортковского педучилища, провалился на экзаменах. Несколько лет работал в «родном» колхозе в дорожной бригаде — бил молотом на дороге камень, дробя его в щебень.

В 1960 году я всё-таки поступил на музпед. Окончил его в 1963 году. Что интересно — я только где-то в шестнадцать лет взял в руки скрипку — это была папина скрипка, которую он привёз из Америки. Но наш знакомый лемко одолжил её у папы и играл на ней по свадьбам. Папа забрал у него скрипку только тогда, когда я сказал, что хочу поступать на музыкальное отделение. Так что на момент поступления в училище владение инструментом было не очень высоким. При таких обстоятельствах больших достижений как скрипач я уже не мог иметь. На скрипке надо играть с малых лет. Хотя в училище был выше среднего учеником.

Уже на работе, после окончания училища, созданные мною художественные коллективы положительно выделялись новизной — ломая заскорузлые стереотипы советской эстрады, я имел определённый успех. В городке Борщёв организовал детский коллектив — ансамбль песни и танца, который уже на второй год был отмечен на областном смотре.

Я раскрепостил детское творчество и явно вышел за рамки советского музицирования. Мы выходили за пределы того баяна, мне удалось через районный отдел народного образования — мне там поверили — добиться финансирования и приобрести добротные эстрадные музыкальные инструменты: электрогитару, чешский контрабас, саксофон, трубу, ксилофон, ударные. Таким вот было детское музыкальное сопровождение ансамбля. Я уж не говорю, что не имел проблем с вокальными группами. Танцевальные группы вёл хороший молодой балетмейстер. Мы создали интересный детский коллектив «Солнце». Большинство песен было моего авторства.

В.В.Овсиенко: «Солнце» или «Солнышко»?

Н.А.Горбаль: «Солнце». Была ещё младшая группа «Солнышко», а ансамбль песни и танца назывался «Солнце». Было две вокальные группы — старшая и младшая, танцевальный коллектив и инструментальная группа. Очевидно, что такого репертуара, как я хотел, во всех тогдашних репертуарных сборниках не было. Это побуждало писать самому. Я знал, чего хочу, так что мне где-то ходить, искать, если я сам могу что-то сделать? Так я стал композитором — просто время побуждало к этому. Созданный мной учительский районный молодёжный ансамбль «Подоляночка» был подчёркнуто национальным коллективом. Я как-то стихийно вошёл в ренессанс шестидесятничества.

Тогда, в 60-х годах, — это же «Собор» Олеся Гончара, это «Мальвы» Романа Иваничука, стихи Лины Костенко, Василия Симоненко, даже до Борщёва доходил кое-какой самиздат. О, я просто тогда был окрылён! Я был в близких отношениях с Владимиром Ивасюком. Ребята из моего оркестра, школьники, поступили в университет в Черновцах, и они играли в первом оркестре Ивасюка. Ивасюк приезжал ко мне, мы общались, советовались. Возможно, я один из первых, кто слышал его «Червону руту», которая ещё не была напечатана. Но это между прочим. Это я говорю о том времени и о том окружении, в котором я творил. Это давало основания для какой-то уверенности. Я себе позволял шутки, позволял себе подтрунивать над комсомолом, когда заходил в райком комсомола, — а там те никчёмные чиновники... Ну, моя позиция, моя независимость, очевидно, их раздражали, но, поскольку мои коллективы делали честь району — терпели. Как выяснилось потом — до поры, до времени...

В 1967-м я поступил в Каменец-Подольский пединститут. Почему в Каменец-Подольский? Потому что там открыли при пединституте новый факультет — музыкально-педагогический. Летом на мотоцикле несколько раз подскочил туда и сдал экзамены. Меня приняли. Жаль было оставлять Борщёв, свои коллективы, но в институте был только стационар. Я год учился на стационаре, но ездил в Борщёв на репетиции, потому что это ещё и подработка. Потом перевёлся всё-таки на заочный в Ивано-Франковск и снова вернулся на работу в Борщёв. В Борщёвском техникуме механизации сельского хозяйства открыли предмет эстетики. Оказывается, по всем техническим заведениям пооткрывали этот предмет. Это было новое веяние.

Поскольку я причастен к искусству, к музыке, меня пригласили читать этот предмет. Я с радостью согласился, хотя ещё и не было пособий по этому предмету. Я даже воспользовался этой возможностью: у меня же куча книг поэзии, патриотической прозы, разве не о чем рассказывать этим юношам? Ещё с одной целью шёл туда — создать мощный мужской хор: тысяча студентов стационарного обучения — как правило, ребята из сёл, как правило, после армии, как правило — голосистые. Тем более, в Борщёве при Доме культуры был хор, который имел звание народного. Большинство в том хоре — это преподаватели того техникума. Основа уже есть, потому что большинство преподавателей уже поют, имеют навыки профессионального академического пения. Не может быть, чтобы не набрал из тысячи студентов сотню поющих молодцев. Правда, был перегружен часами эстетики — много групп. Но это мне было в радость, было что говорить о поэзии, о живописи, о новых веяниях на Украине.

Мною, как преподавателем, заинтересовались. Предложили сделать открытый показательный урок эстетики для преподавателей этого предмета со всей Тернопольской области.

Чувствую себя раскрепощённо. Как же, надо учить этих ребят, которые завтра станут трактористами, механизаторами, что кроме этого существуют ещё какие-то высшие ценности, духовная жизнь!

Я и понятия не имел, что все те, кто приехал на открытый урок, — гэбня.

Уже через несколько дней они мне ещё один «открытый урок» устроили. Пришла телефонограмма: меня вызывают на семинар преподавателей эстетики в Тернополь. Выяснилось, вызвали для того, чтобы «повязать».

При обыске они изъяли у меня мою поэму «Дума». Мои песни, хотя в них начисто отсутствовал советский патриотизм, но они не были и такими, чтобы вменять их в обвинение как антисоветские. Это были подчёркнуто украинские песни, произведения с подчёркнутой гражданской позицией, но там, по-моему, не к чему было прицепиться. Ну, а поэма «Дума» — это было очевидно антисоветское произведение. Потом понял, что они уже где-то полгода за мной ходили, что о той «Думе» они уже знали, что о ней уже донесли. Потом покажу, у меня есть это произведение.

В.В.Овсиенко: Есть рукопись?

Н.А.Горбаль: Есть та рукопись, мне её вернуло СБУ. Так случилось, Василий, что я оказался в Мордовии.

В.В.Овсиенко: Только вы обозначайте даты.

Н.А.Горбаль: Где-то, кажется, 17-18 (ноября 1970 года. — В.О.) я поехал в Тернополь на тот «семинар». Вдруг в Тернополе оказалось ужасно много друзей из училища, которых я не видел по три, по четыре года. То тот, то тот встречается, зашли в кофейню... Очевидно, это уже были сценарии, разработанные гэбнёй, чтобы что-то ещё выведать, какую-то информацию получить, может, я что-то предложу им, может ещё что-то «ляпну» напоследок. Им было важно выведать, не формирую ли я какую-то группу, какую-то организацию. Уже потом, когда был в лагере, вспоминал, что ко мне несколько раз приходили друзья: не хотел бы я шрифт иметь, напечатать что-то, потому что в типографии есть такая возможность... За несколько дней до того, как меня должны были взять, один мой приятель из музыкальной школы подходил и спрашивал, не хотел бы я приобрести десять томов Грушевского. Им надо было иметь материалы, чтобы изъять, потому что они же знали всё, что у меня есть, они же там рылись, когда меня не было дома, это же не было проблемой — в моих вещах копаться. Спрашиваю: «Сколько?» Предлагал за какую-то очень доступную цену десять томов Грушевского. Что-то меня насторожило — отказался.

Так что они очень активно со всех сторон содействовали с теми «друзьями», чтобы получить больше эпизодов для обвинения. В тот день в Тернополе «случайно» встретил ещё одного приятеля, он закончил то же самое училище на три года раньше, на хлопчатобумажном комбинате в Тернополе руководил художественной самодеятельностью. Говорю ему: «Вызвали на семинар, пришёл в кооперативный техникум — нет никакого семинара, в другой техникум — тоже нет». А он говорит: «Да что ты с этим семинаром? Пойдёшь завтра. Может, он в музучилище будет проходить. Пошли ко мне переночуешь, а завтра пойдёшь в музучилище». Так я у него и переночевал. Ещё в ресторан мы ходили, и там какие-то друзья встречались, анекдоты разные рассказывали... На второй день он говорит: «Николай, вот музучилище, ты иди туда, а я должен идти в ту сторону». Я только отвернулся от него, он, может, метров на 50 отошёл от меня — и тут меня схватили какие-то мужики, скрутили руки и в машину. Я и не сориентировался, что произошло. Тогда ходили какие-то слухи, что где-то похищают людей, кровь у них забирают, что-то такое. Первая мысль была — бандиты. Машина рванула с места, развернулась возле универмага вверх, ну, а там метров 150 от КГБ. Подъехали — «Выходи. Видишь куда?» Вижу — Комитет государственной безопасности. «Заходи!» Ну, и началось.

Я тогда как правовой невежда ещё не знал, что имеют право задерживать только на три дня, а потом должны выпустить, если нет оснований для ареста. Тогда же думал, что я уже и арестован. Они меня держали в КГБ где-то до одиннадцати часов вечера. То один допрашивает, то другой, то третий, то надолго одного оставляют в кабинете, то ведут в какой-то другой кабинет... Наверное, все, кто прошёл через это, знают все эти процедуры первого дня: бегают, шумят, открывают двери, заходят, создают вид бешеной деятельности, вид мощной действующей организации, всё это должно сформировать у задержанного состояние безысходности — психологическая обработка. И действительно, от этого было жутко, сложилось впечатление: всё, попался. В голову лезут всякие мысли... Та тетрадь с «Думой» — там есть правки. Эта тетрадь была на руках у одного человека, который работает в Тернополе. Я знал о тех правках. Мысль: попался из-за той тетради, она попала в их руки.

Смеркалось, была уже тёмная ночь, как они выводят меня во двор: «Садись в машину!». С одной стороны такой плечистый гэбист, с другой, я зажат посередине. Едем. Вижу: едем за Тернополь. Спереди тоже сидит — плечи, как шкаф. Включили музыку, играет громко. Выезжают за город по трассе на Львов. Думаю: сейчас где-то в лес завезут и будут бить, или прикончат. Знаю, на что они способны, прекрасно знаю, что это за организация.

Завезли в какой-то городок, кажется, Козова. Привезли в гостиницу, говорят: «Здесь будешь ночевать. Может, хочешь есть?» Отказываюсь — какая там еда в такой ситуации. Принесли булку и бутылку кефира. «Ешь». Двое сели на табуретки у дверей. Говорят: «Ужинай и ложись спать. Завтра у тебя будет весёлый день». А сами сели играть в шахматы. Интересная была игра. Играют, приговаривая: «О-о, так ты решил сделать ход конём? Ты что не видишь, что здесь два офицера, а ты дурака валяешь? Так мы тут тебя сейчас как припрём к углу! Что, ты вот эту пешку поставил? Так надо её бить, бей её!» Так они всю ночь в шахматы играли. Так я не спал всю ночь. Потом целый день моральных пыток в Тернопольском КГБ. На третий день повезли на обыск в Борщёв. Я с одним преподавателем математики жил в доме при техникуме. Открываю дверь, заходим. У меня «Спидола» была — это был хороший приёмник, можно было слушать «Свободу». Открываю комнату — никого нет дома, «Спидола» настроена на «Свободу», «Свобода» говорит на полный голос... Очевидно, это они сами сделали при содействии того коллеги-математика. «Чей приёмник?» Говорю: «Мой». «О, „Свобода“! Слушаешь „Свободу“?» — «Слушаю иногда». Начали обыск. Перевернули всё. Нашли тетрадь с поэмой «Дума». Оказывается, в этот же день параллельно был обыск в селе у мамы. Там позабирали все бумажки, все книги, в которых были хоть какие-то подчёркивания.

Приехали в Тернополь. Тут мне (наконец-то!) показали санкцию на арест. Заканчивался третий день моего задержания. (В справке день задержания — 20 ноября 1970 года, день ареста — 24.11. — В.О.) Отвели в камеру, что в подвальных помещениях тернопольского КГБ.

Во время одного из допросов в комнату следователя забежали целой группой: «Всё, собирайся, едем в областную больницу!». Теперь понимаю, что это инсценировка, на которую я купился.

В областной больнице работал один мой знакомый из Борщёва, врач. Второй экземпляр «Думы» был в Борщёве у его родственников, в котором этот врач сделал некоторые примечания. Я думал, что именно из-за этого экземпляра меня и задержали. Дальше молчать о существовании второго экземпляра не было смысла, это означало подставить того врача, который делал примечания, а я ужасно переживал, чтобы кто-то не пострадал из-за меня. Думаю: «Они из-за тех правок собираются ехать арестовывать врача». Должен взять всё на себя, говорю: «У меня ещё есть одна тетрадь, у таких-то людей». Они эту тетрадь у тех людей и забрали. Я, правда, следователю так и не сказал, чьи это правки, но, как видим, они и так знали, кто их делал. До сих пор не знаю, какова роль того человека-врача в моем деле. Но обидно, что я сам признался в существовании второго экземпляра. Не было бы второго экземпляра — не было бы факта распространения.

В.В.Овсиенко: Ничего, Николай, инкриминировали бы «хранение с целью распространения». А это то же самое, что и распространение. А «цель» высасывается из пальца.

Н.А.Горбаль: Не-не, они знали, что я читал людям «Думу», были показания тех сексотов, что я читал в скверике таком-то, видели в таком-то месте. Так что за мной уже следили.

Я, очевидно, не очень был готов к камере. Потому что были ребята, которые знали, что они могут выдержать, а я не готовился к такому. Но, к счастью, не опозорил себя. Я ни на кого не показал, никто из-за меня не пострадал.

Со мной в камере в Тернополе сидели двое или трое, которых потом выпустили. Время от времени кого-то там ловили и выпускали. Видать, каялись.

Меня во время следствия возили в сумасшедший дом в Винницу, на экспертизу.

В.В.Овсиенко: Сколько это продолжалось?

Н.А.Горбаль: Да, наверное, недели три продолжалось. Когда меня везли в Винницу, то сломалась посреди поля машина. Они меня выпустили из машины. Было прохладно, потому что это было ранней весной. «Побегай, погрейся! Ну, что ты стоишь? Побегай» — Говорю: «Не буду бежать». Думаю, это была инсценировка попытки побега. Из такого настойчивого «побегай, погрейся» понял, что тут же могут и пристрелить, потому что что-то неожиданно начали заботиться, чтобы мне было тепло. Увидели, что не хочу «согреваться», завели машину и поехали. Это был такой небольшой фургончик, очень модерновый воронок. Как какая-то иностранная химчистка, что ли, там такие небольшие кабинки на четверых арестантов — никто бы и не подумал, что это воронок.

Приехали в Винницу. Я переживал за сумасшедший дом, боялся, что из меня хотят сделать дурака. К счастью, диагноз был, что «нормальный и отвечает за свои поступки», так что я дошёл до суда.

Когда майор Бедёвка принёс обвинительное заключение, я его не хотел подписывать, куча страшных слов: «Стал на путь борьбы с советской действительностью, враждебная деятельность, то враждебное, это враждебное, свержение советской власти...» — что-то такое... Я говорю: «Слушайте, я не буду этого подписывать — я же этого не делал! Какое свержение? В чём свержение? У меня была своя точка зрения, я имею на это право, конституция это не запрещает». — «Да что ты мне плетёшь! Конституция для негров написана, а не для таких дураков, как ты», — что-то в таком плане мне отвечает. — «Бери, подписывай». Говорю: «Не буду подписывать». — «Ну так что, ты хочешь и дальше в подвале здесь сидеть? Ты тут уже полгода сидишь. Или ты и дальше хочешь сидеть? Написал эти две тетради, глупостями занимаешься! Был бы я твоим отцом, то надавал бы тебе! Ты смотри, какой писака великий!»

Думаю: «А-а-а, ребята, выкручиваетесь! Полгода зря держали — так надо что-то страшное на меня понаписать, мол, не зря полгода держали. А поскольку статья от полугода...» Потом оказалось, что они специально на такую мысль наводят. «Тут был один такой умный — Герета, так мы у него изъяли две машины антисоветских книг! Так его действительно пришлось судить — дали ему четыре года условно. Сейчас работает дальше в музее. А ты тут со своими двумя тетрадями — подписывать или не подписывать?» — продолжает Бедёвка.

И я поверил в его логику. Думаю, их можно понять — им надо же как-то выкрутиться, закрыть это дело...

В.В.Овсиенко: Надо им помочь… (Смеются).

Н.А.Горбаль: Помочь… Рассуждаю себе, наверное, сделают суд, дадут эти полгода, что уже отсидел, потому что статья от шести месяцев до семи лет. За что же давать больше? Да и выпустят из зала суда. Если у Гереты вывезли две машины книг да и дали ему четыре условно? Он работает, живёт на свободе, правда, безмолвно, потому что если что-то ляпнет — приговор может вступить в силу.

Говорю: «Хорошо, подпишу. Но ведь ещё будет суд...» «А конечно, будет, — говорит следователь. — Статья от полугода до семи. А если будешь там плести ерунду, то кто его знает, как суд решит».

Так что я уже на суде не очень «права качал» — что мне «плести»? — «Вы писали?» — «Я писал». Я и на следствии сказал, что я писал, не отказываюсь от этого. «Откуда вы это знаете?» — «По радио слышал». — «А откуда у вас такие мысли?» — «По радио слышал». Я же не буду говорить, что там где-то от кого-то узнал, что тот рассказывал, что там где-то прочитал. Потому что как же: сформировался антисоветчик на их глазах, когда есть комсомол, когда есть партия — и вдруг человек с другими мыслями! Откуда это взялось? Хотя — это нормальное явление. Я же рос, когда расстреливали людей, когда я сидел с мальчиком в первом классе за одной партой, а утром его уже нет, потому что, оказывается, уже увезли его в Сибирь с семьёй. Разве я не видел, что люди шёпотом между собой переговариваются, боятся слово сказать, что с автоматами контингент (зерно) забирают? У соседа в сарае какую-то женщину били цепами, потому что она там что-то не сдала, она кричала к Богу, — разве я этого не слышал? Разве не видел, откуда эта власть взялась и что это за власть?

А они — что кто-то тебя должен был этому научить, откуда-то ты это должен был узнать, будто я с Луны свалился. Пришлось разыгрывать наивного — спихнуть всё на радио, «вражеские голоса». Поэтому и в приговоре было, что «под влиянием прослушивания вражеских радиостанций стал на путь борьбы с советской действительностью методом написания враждебного, националистического...» и тому подобное. Такой был приговор.

Суд длился ровно два часа, поскольку я ничего не отрицал — я, я, я писал. Пошли на обед, привезли воронком в КГБ, в подвал, дали пообедать и повезли на зачитывание приговора: «Встать, суд идёт!» Суд пришёл, зачитал, что я за свою антисоветскую деятельность получаю пять лет лагерей строгого режима и два года ссылки в Коми АССР.

В.В.Овсиенко: Было определено место — в Коми?

Н.А.Горбаль: Так написали в приговоре, но, оказывается, суд места ссылки не имеет права определять. Но у меня в приговоре было написано — «два года ссылки в Коми АССР». Я, правда, потом был на ссылке в Томской области. С этой частью приговора суда никто не посчитался.

Так я оказался, Василий, в лагере. Очевидно, приговором был шокирован.

В.В.Овсиенко: Дата суда какая?

Н.А.Горбаль: Где-то по тем бумагам значится, что в апреле месяце, или одиннадцатого, или какого-то там. Я уже позабыл. Приехал в 19-й лагерь в Мордовию.

В.В.Овсиенко: Вы осуждены 13 апреля 1971 года.

Н.А.Горбаль: Да, 13-го апреля. Семь лет! Казалось — это целая вечность. Семь лет! Завели в камеру и вдруг это напряжение, это ожидание, эта неопределённость наконец закончились, всё вдруг стало очевидным — лагерь, семь лет... Сел на нары, заплакал. Почему-то заплакал, наверное, расслабился. Помолился, чтобы миновала меня эта чаша. Не помню, когда последний раз молился. Хотя вырос в семье верующих, но как-то отошёл от традиции ежедневно обращаться к Богу — а тут вдруг!..

Когда прибыл в лагерь, то увидел, что люди по 25 лет сидят. И ничего, порой даже шутят. Когда я прибыл, то как раз через месяц должен был освобождаться один очень спокойный человек, бывший воин УПА Василий Якубяк, арестованный в 1946 году, отсидел 25. И мне стало неловко перед ним за свой срок.

В.В.Овсиенко: Со своими пятью годами...

Н.А.Горбаль: Меня привезли в четверг, заводят в лагерь, голуби летают, клумбы с цветами...

В.В.Овсиенко: Это 19-я зона, посёлок Лесной?

Н.А.Горбаль: Лесной. Радио играет, люди себе ходят — потому что там много было заключённых пенсионного возраста, которых на работу уже не гнали, — ходят себе, прогуливаются. Повели меня в столовую — там относительно чисто, какой-то борщ давали, я съел да и думаю: «Да как-нибудь я выживу здесь...»

В воскресенье подошёл человек, родом где-то со Львовщины. Такой хороший человек, пулемётчиком был в УПА. Говорит: «Пойдёмте, пан Николай, там наша громада собралась, да и познакомитесь». Это там за парикмахерской, на той лужайке. Тепло, люди ходят, раздетые до пояса, такие статные, усатые... Я не знаю, где-то человек пятьдесят или шестьдесят таким кругом сидят на лужайке, эмалированное ведро чая посередине. Оказывается — это собрались приветствовать моё прибытие в лагерь. Василий Подгородецкий был парикмахером в зоне, стриг зэков, а это было рядом с парикмахерской, это он наварил того чая. Иду по кругу, здороваюсь с каждым: «Иван Мирон, — подаёт руку, называет срок, — двадцать пять лет».

В.В.Овсиенко: А Кончаковский Николай был?

Н.А.Горбаль: Был. Дальше был — большие такие усы, — Федорчук, кажется, тоже Иван — «двадцать пять», «Басараб — 25», а я: «пять», «пять». Думаю: срамота какая-то, хоть бы больше дали!

Я к чему веду? Даже год тюрьмы — это много, но всё познаётся в сравнении.

Когда уже на Урале встретился с Иваном Светличным, с Зиновием Антонюком, с Валерием Марченко познакомился, подумалось: где бы я этих милых людей встретил, если бы меня сюда не привезли? Такой аргумент успокаивает. Признаюсь: никогда не был так раскрепощён, никогда у меня не было столько юмора и никогда я так много не иронизировал и не смеялся, как в лагере. А там действительно были лучшие люди — ну, не Вам же об этом рассказывать, Вы же это знаете.

Я дал себе слово, что никогда не буду роптать на Бога, потому что Богу виднее, какими дорогами меня вести. Я эту фразу повторяю часто, она того стоит. Чтобы люди знали, что нельзя роптать на судьбу, потому что если тебе определена такая дорога, то так оно, видно, и должно быть.

Потом был второй срок, я себе всегда это вспоминал — «такова Божья воля», потом третий суд... И это меня спасало. Когда меня из второго заключения не выпустили, а судили в третий раз, то я где-то в душе начал роптать: Боже, ну что же это такое? Но потом вспомнил, что не имею права роптать. Выжил же я с Божьей помощью два срока — значит и на это Божья воля, если придётся здесь и голову сложить.

Потом, когда меня посадили в камеру с известным Вам Семёном Скаличем, то даже подумал себе: Боже, да чтобы услышать откровения этого человека, мне таки надо было попасть в эту камеру, а чтобы попасть сюда, надо было получить ещё одиннадцать лет! Удивительные, мистические вещи рассказывал этот человек, но это отдельная тема.

В.В.Овсиенко: Но стоило бы сказать немного больше о лагерях. В Мордовии же Вы недолго пробыли?

Н.А.Горбаль: Немногим больше года я был там. А уже где-то в июле 1972 года был большой этап: открывали три лагеря на Урале. Я думаю, что это было связано с тем, что развернулось диссидентское движение — было много арестов (массовые аресты в январе 1972 года. — В.О.), а кагэбэшники не хотели, чтобы эти люди были вместе, потому что лагерь — это определённая консолидация разных сил: оттуда одного взяли, оттуда другого, а их в лагерь свезли вместе — они уже и начинают разрабатывать какие-то более широкие планы. Надо было распылить заключённых. Поэтому режим готов был открыть больше лагерей, хотя это больше надзирателей, обслуги, это дороже, но это, видимо, по их принципу «лучше перебдеть, чем недобдеть» — оправдывалось.

В.В.Овсиенко: Кроме того, Мордовия относительно близко от Москвы, тут уже действовали отработанные каналы выхода информации.

Н.А.Горбаль: Да. Они хотели ту новую активную генерацию перевезти немного дальше, и они реставрировали три лагеря на Урале. Там когда-то были политические лагеря, но в последнее время это были уголовные зоны. Например, на 35-й зоне, во Всехсвятске, до нашего приезда была зона несовершеннолетних девушек. Всё засвинячили, разломали. Те девочки работать не хотят, они даже за собой не могли присмотреть. И нас туда завезли.

Этап был тяжёлый. Везли из Мордовии во Всехсвятск трое суток. Жаркое лето. Как правило, везли ночами, а днём загоняли вагоны в какой-нибудь тупик на станции, и этот «столыпин» раскалялся как жестянка... Помню, в нашей клетке было где-то двенадцать зэков. Пот так стекал с нас, что на полу, не поверите, было где-то по щиколотки залито потом, то есть всё было залито потом. Рано утром, когда нас привезли на станцию Всехсвятска, вывели из поезда, я своих друзей не узнал — так страшно каждый исхудал, наверное, и я такой был: все страшные, серые — за три дня так истекли потами. Не было воды, нам её давали мало, в сутки два раза кружкой. Действительно тяжело. Один заключённый умер на этапе — к сожалению, забыл его фамилию...

Наконец приехали. Отцепленные «столыпины» стоят среди леса, а до лагеря, оказывается, ещё надо везти воронками километров с пять. Когда нас всех вывели — солнышко такое красное восходит, окружили нас автоматчиками, овчарки лают, машин нагнали. Воронков не было, но были такие грузовые бортовые машины. Борта обложены досками, а за ними автоматчики. Когда лесом ехали, то на каждом повороте тоже солдат с автоматом — особо опасных везут!

Так открылась новая зона. Нас привезли в этот лагерь где-то сто двадцать заключённых. Помещение было довольно приличное — кирпичные бараки, кухня и клуб были более-менее приличные. Помещения пришлось приводить в порядок. В этой зоне работа была металлообработка, туда как раз завозили станки.

В.В.Овсиенко: Это в Кучино или во Всесвятской?

Н.А.Горбаль: Во Всехсвятской. 35-я зона. Я работал на токарном станке. Лагерное предприятие — филиал Свердловского инструментального завода. Мы там изготавливали инструменты, делали метчики, фрезы, — это довольно тонкие, точные работы. Станки, правда, были старенькие, были даже американские, которые ещё во время войны привезли по ленд-лизу. Вот на тех станках и работали.

Я говорю, что и до этого не был обласкан жизнью. Вернусь к началу, что в 1947-м, когда мы добрались в село Летяче, свободного жилья не было, польские хаты уничтожены, сожжены. Некоторые переселенцы, приехавшие сюда раньше, успели поселиться в неразрушенных домах. Мы свободных помещений уже не застали, остался какой-то неразрушенный сарай. Мы поселились в том сарае. Сделали одну небольшую комнатку, через сени — каморка, а за ней место для курятника, или хлева. Такое жилище. И то в 1949 году сгорело. Оно было под соломой, загорелось и сгорело. Папа очень тяжело пережил 1949 год.

В этом же году начали создавать колхоз, нежелающих вступать начали выселять в Сибирь... Старшая сестра Марийка, которая окончила ещё на Лемковщине в Кринице два курса учительской семинарии, могла без экзаменов поступать в университет, но вынуждена была идти на сахарный завод на работу, какую-то копейку заработать — так она и не состоялась как учительница, не вышла из крестьян. Она была среди нас, детей, самой старшей. Папа говорит: «Ну, а кто же копейку заработает, дитятко, как не ты, чтобы ту сгоревшую хату до зимы хотя бы крышей накрыть?»

Помню, мама взяла топорик и пошла в лес какую-то сосенку срубить, чтобы стропило сделать на крышу, а там засада — гарнизон НКВД на бандеровцев охотится. Поймали маму. Били железными прутьями, что её полуживую добрые люди в рогоже занесли во двор. Хлебнули мы этой беды всякой.

Ещё когда мы были на Лемковщине, отец всё от немцев по лесам прятался. Был здоровый молодой мужчина, но те стрессы, ночевки по лесам отняли здоровье. В 1961 году ушёл из жизни, было ему 63 года — это ещё не такой старый человек. Мне очень жаль, он был знающим и душевным человеком. В Летячем, собственно, он — не местный житель — пришёл и смог организовать тамошнюю общину, церквушку привести в порядок, собрал в селе по горсти муки или по яичку, потому что где ж тех денег возьмёшь, нанял художников, отреставрировали церковь. Вёл церковный хор. Помню, собирались на репетиции в нашей хате. Был хороший хор, пожилые люди и по сей день помнят и поют выученные отцом церковные партитуры. Мальчиком ходил и я в тот хор петь. Отец также вёл в селе драмкружок, ставили спектакли. Несмотря на беду, какая-то духовная жизнь в селе всё-таки теплилась. Учитывая те страшные времена — я горд за отца.

В колхозе папа работал столяром. Хорошим столяром был, потому что говорили, что папа делал колёса для телеги, а это, оказывается, высшая квалификация — если ты умеешь колесо сделать. Потому что там геометрия, всё надо до миллиметров высчитать. Время от времени мама посылала меня за щепками в мастерскую, ими мы топили в печи. Поскольку папа там работал, я мог принести охапку щепок. Собираю щепки и слушаю, как мужчины разные былины рассказывают да шутят всякое. У папы был хороший юмор, интересный он был человек, жаль, что я не смог с ним по-взрослому пообщаться. Да и не всегда отец хотел с нами, детьми, быть откровенным. Такие времена были — наверное, боялся за нас, что где-то проболтаемся.

Должен сказать, что был у меня один счастливый год — в 1960 году поступил я в училище, а когда приехал на Рождество домой, то мы с папой начали по нотам петь колядки на два голоса. Увидев мои успехи по сольфеджио, папа был ужасно рад. У него сложилось обо мне положительное впечатление, что я уже если и не состоялся, то из меня ещё что-то может получиться. С тех пор мы подружились с отцом. К сожалению, отца уже через несколько месяцев, весной 1961 года, не стало. Так что общение наше было недолгим. Тогда у меня появился интерес и к его образованию, и к его жизни. Он мог бы ужасно много рассказать, но, к сожалению, — не случилось.

О ссылке. Должен сказать о дате освобождения из ссылки, потому что мне дали справку...

В.В.Овсиенко: А про Уральский лагерь Вы опять пропускаете?

Н.А.Горбаль: Ну, об этом, наверное, достаточно материалов, потому что отбывал наказание и с Антонюком, и со Светличным, и с Марченко, с Калинцом, а эти люди могут не меньше об этом рассказать. Вот вышла книга Валерия Марченко «Письма к матери». В большой степени это письма, написанные из этого же лагеря. Когда читаю, кажется, что Валерий писал, зная, что эти тексты должны остаться навсегда. Своей матушке я не мог так писать — у неё не было ни одного класса образования, потому что когда пошла в 1914 г. в первый класс, началась война, проучилась всего полгода, а потом школу закрыли, и на том учёба закончилась. Фронт проходил через ту Лемковщину, а когда война закончилась, она уже и не пошла в школу, пасла скот. Потом, когда уже была нашей матерью, ей не было нужды писать, потому что отец был грамотным. А когда меня посадили, мама начала мне писать письма. Сначала целое письмо — это было одно предложение. А под конец срока уже ставила запятые и даже употребляла заглавные буквы. Так она научилась писать, когда писала мне письма в неволю. Но это были чрезвычайно интересные письма — письма матери в неволю. Я их все сохранил.

Мама была чрезвычайно интересной личностью. До сих пор не могу постичь: ни одного класса образования, а столько внутренней интеллигентности, душевной теплоты. К счастью, успел сделать небольшой видеосюжет с мамой в селе. А потом уже и здесь, когда забрал их в Киев. Удивительная личность, как и отец: что-то было в этом супружестве мистического.

Отец мог по часу стоять на молитве. Я ещё спал, а он с утра уже за столом читает Священное Писание. Я, наверное, когда-нибудь напишу о папе отдельно. (Книга воспоминаний Николая Горбаля «1 из 60», вышедшая в 2001 году, посвящена родителям. Автор тепло и колоритно написал о своих родителях. — В.О.) Мальчиком я был щуплым, возможно, несколько упрямым, но с обострённой потребностью познавать правду. Допознавался...

Ну, а в лагере уже задумался: если Бог дал мне такую дорогу, то надо себя хоть как-то реализовать. Некоторые зарисовки начал писать в письмах, но, учитывая условия, большинство — конспиративно. Этот сборничек стихов «Дни и ночи» пробовал в письмах переслать маме. Но мама не только не знала, что с этим делать, но и испугалась за меня: «опять что-то там пишет». Понял, что не имею права усложнять матушке жизнь. Выручил Игорь Калинец: дал адрес одной своей львовской приятельницы. Так я ей время от времени пересылал свои стихи-рефлексии, песни. Таким образом кое-что сохранилось. Многое Светличная собрала, потом кое-что через Калинца. Наконец, у Надежды Светличной появилась возможность позже издать это в Америке — сборник «Детали песочных часов». Правда, туда вошли и стихи, которые мне удалось переслать из второго заключения. А в Николаеве, во время второго заключения, у меня не было большой проблемы что-то из лагеря выслать: например, эту книжечку «Коломыйка для Андрейки» просто в конверте отнёс на почту отрядный (Подробнее об этой истории в книге воспоминаний «1 из 60», с. 234. — В.О.). Она потом вышла в Америке отдельной книжечкой, с теми же моими иллюстрациями. Статью, вышедшую из второго заключения, — «Хроника жизни в уголовном лагере» — знакомые заключённые передали за зону, она потом вышла в печати в Париже, в газете «Украинское слово».

Ну, а в лагере на Урале я просто почувствовал, что надо что-то делать, потому что нельзя так сидеть сложа руки. Ещё в Мордовии с Левко Гороховским мы начали собирать материалы, хотя бы переписывать приговоры заключённых и передавать их на свободу. Даже текст приговора — когда посмотришь, за что людей наказывают — становился антисоветским документом. С первого же свидания, на которое в Мордовию приехала моя сестра Мария, я передал через неё информацию о приговорах. Должна была занести туда-то и туда-то. Другое дело, передали ли те люди это дальше, или испугались и не сделали этого. Но что-то всё-таки попадало в мир, потому что если ничего не делать, то ничего и не будет. Я всё-таки немного наловчился в этой конспиративной работе, писал на папиросной бумаге микропочерком, так что когда пришёл новый «набор» 1972 года, я уже имел определённый опыт.

Очевидно, что это был постоянный риск, «шмоны», надо было прятаться с этим. Я абсолютно убеждён, что одна порция (ампула) моей информации всё-таки побывала в руках оперативников, они обнаружили её в тайнике. Наверное, чтобы подловить меня при передаче за зону — подложили её назад, но я догадался — у меня была метка, что она была в их руках, понял — они её заметили. Был способ мечения радиоактивными изотопами. Куда бы ты ни спрятал обработанную таким методом бумажку, с помощью специальных приборов они её находили. Видимо, так обрадовались, что напали на след, что от нетерпения засуетились: кто-то подсунул мне несколько листов папиросной бумаги; вдруг пропал мой карандаш — химическим карандашом я писал, его можно было лезвием тоненько затачивать, как волосок. Пять-шесть строчек напишешь, а потом снова затачиваешь, но проблемы не было, он тоненько пишет, лучше, чем шариковые ручки. И у меня этот карандаш пропал. Неделю не было. Потом подбросили. Ах, думаю — мерзавцы. С той ампулы я всё переписал заново, а меченое уничтожил. Сколько там было аврала! Но это отдельная тема. «На горячем» им не удалось меня поймать. Несмотря на всё, с 35-й зоны нам удалось много чего передать за зону. Писали хронику 35-го лагеря.

В.В.Овсиенко: Она публиковалась где-то? В «Хронике текущих событий»?

Н.А.Горбаль: Думаю, что да. Там все эти материалы были: кто когда голодает, когда вышел из голодовки и что делает, кого посадили в карцер — всё это фиксировалось, я уж не говорю о заявлениях. (См. также: Микола Горбаль. Вага слова. «Хроника „Архипелага ГУЛАГ“. Зона 35 (За 1977 г.)» // ж. «Зона», 1993. – Ч.4. – С. 134–150. — В.О.). Между прочим, Владимир Буковский даже не догадывается, что его книгу о карательной психиатрии переписывал микропочерком я. Переписывал дважды, потому что один раз Семён Глузман потерял эту штуку уже на свидании, утонула она где-то там, так что мне пришлось ещё раз её писать. Так что это довольно большой объём работы.

В.В.Овсиенко: Прятаться надо было. Там была библиотека, в которую надзиратели могли в любой момент зайти и отобрать.

Н.А.Горбаль: Могли. Но, во-первых: часть готовых материалов, которые ещё не были заклеены и запечатаны, хранилась у меня в книгах. Теперь это, наверное, можно рассказывать? Я очень аккуратненько склеивал две страницы и засовывал между ними бумажки. Если эту книгу листаешь или трясёшь — не выпадет. Я сам порой не мог найти. Я просто знал, на какой странице искать. Склеить страницы по периметру, а оставить несклеенным только одно небольшое место и туда запихивать... Это в книгах. Второе: я не держал при себе то, что уже написано. Если надзиратель заходил, я имел возможность одну бумажку съесть. Ни разу я не попался. Ни разу. Писал я и в бараке, и в библиотеке. Лучше всего было писать в библиотеке, когда библиотекарем был Иван Светличный. Какое-то время он был библиотекарем, так что кто-то садился, читал себе и следил за дверью. А я сидел к менту спиной, так что если он заходил и мне давали знак, я мог её потихоньку спрятать или съесть. А если оно написано — это такие небольшие полосочки, — то я их запихивал между страниц. Ни разу не нашли.

Через библиотеку мы имели идеальную связь с ПКТ. Разработали систему общения через книги. Я сейчас забыл тот механизм, но страницы считались сзади наперёд. Скажем, чётная страница, или через одну страницу. Во второй или пятой строке снизу карандашом едва заметно зачёркивалась буква. Ни один мент никогда не догадался. По две-три буквы на страницу — целые заявления выходили таким методом из ПКТ. Годами сидишь, так можно было разработать любые технологии. Никаких тебе тайников, никакого невидимого чернила или молока — незаметная точечка на букве. Раз в неделю книги в ПКТ обменивали.

Беседы с Калинцом несколько поменяли моё понимание поэзии — рифмование стало не обязательным. Так появилась подборка невольничьих рефлексий. Многое пропало. За время первого заключения написал около двух десятков песен. Большинство из них было переслано в письмах. Например, «Детская колядка» — это посвящение сыну Пронюка Мирославу. Пронюк выслал эту песню в письме жене. Песня «Белый камень» — её Дяк Владимир, из Львова, переслал на день рождения своей дочери Вере... Большинство песен присланы друзьями в письмах к родным как поздравления по какому-нибудь случаю. Очевидно, авторство песни умалчивалось.

В.В.Овсиенко: Что, с нотами писали?

Н.А.Горбаль: С нотами! Первую песню (на лемковском диалекте) «Кладбища» — Иван Светличный переслал Лёле (Лёля — Леонида Павловна Светличная, жена Ивана Светличного. — В.О.). Письмо с этой песней пришло где-то в то время, когда Дзюба раскаялся, так они даже считали, что песня — посвящение этому грустно-гнетущему событию. Потому что они все это пережили, все были подавлены тем, что случилось, им было очень жаль Ивана. И тут вдруг получают «Кладбища», то почему-то считали, что это реакция из лагеря на то событие. А что она написана на лемковском диалекте, так это, мол, для того, чтобы не очень можно было докопаться. Только три песни написаны мной на лемковском говоре, остальные на литературном языке. «А поле то чёрное» — тоже детская песенка, я не знаю, кому из детей выслали. Игорь Калинец выслал «Над потоком» своей дочери Дзвениславе. Потом все эти песни Надежда Светличная включила в тот сборник, что вышел в Америке.

В.В.Овсиенко: А как он называется, тот сборник?

Н.А.Горбаль: «Детали песочных часов», это сборник невольничьей поэзии и песен, песни с нотами.

В зоне старался не нарываться на конфликты — норму выработки выполнял, режим не нарушал. Нарушал так, как и все, вместе со всеми — голодал, писал заявления, когда все писали. То есть, не был пассивным. Я видел своё досье, которое скопировали сотрудники Пермского «Мемориала» из материалов этого лагеря. Интересные документы, некоторые из которых я уже и позабыл. Например, с Глузманом мы одно заявление писали. Оно интересно тем, что мы спрашивали у генпрокуратуры, имею ли я право распорядиться своим собственным телом, когда я умру в лагере. Ведь советская власть даже мёртвое тело не отдавала родным.

В.В.Овсиенко: Кажется, Пермский «Мемориал» имеет текст этого заявления.

Н.А.Горбаль: Вот я и говорю — они собрали материал о деятельности 35 зоны. Уточню: я принимал участие во всех коллективных акциях протеста в зоне. Их там было несколько таких массовых. Во время той большой голодовки, в которой спланированно по одному выходили из голодовки (в ней больше двух месяцев голодали только Светличный, Антонюк, Глузман и Балахонов), у меня на восьмой день начались конвульсии, и мне предложили прекратить голодовку. Мы знали, что это будет долгая голодовка, возможно, больше месяца. Но где-то на восьмой день приехал в лагерь зубной врач. Он раз в год приезжает, возможно, раз в два года. А у меня зуб болел, так приятели говорят: «Да пойди и вырви его». Я и сам подумал: пойду и вырву, потому что кто его знает, может, он будет болеть, вырву — буду иметь покой. Тот эскулап вырвал верхнюю часть зуба, сломал его, а корни остались. Он мне дал укол и начал раскалывать на части тот корень и по кусочку выковыривать. Потом дал ещё один обезболивающий укол. Организм голодный уже несколько дней, и, видно, те уколы как-то повлияли на меня, потому что ночью — а я спал рядом с Калинцом, — у меня начались судороги. То есть ноги сокращаются, руками трясёт, и я не могу ничего с собой поделать, не могу их сдержать. Все напугались, кто-то побежал за врачом, забрали меня на носилках в больницу. Думаю, что это от тех уколов.

За пять месяцев до отправки на ссылку меня внезапно посадили в ПКТ — ни за что. Думаю, чтобы не успели через меня передать информацию. Как-то вечером после работы на поверке зачитали, что шесть месяцев ПКТ. Я говорю: как шесть месяцев, мне всего пять месяцев осталось до конца срока? Больше дали, чем у меня было. Но надзиратели не отступали от меня ни на шаг, завели в камеру, закрыли. Правда, с ПКТ на этап забрали меня на неделю раньше, но везли меня, кроме того, ещё 50 суток. Так когда меня выпустили на ссылку 14 января 1976 года, то мне эти 50 суток, сверх срока, засчитали день за три. Есть такой закон. Потому что я уже 50 дней должен был быть не под стражей, я уже относительно свободный человек, а меня держат в камере. Поэтому срок мой сократился до 24 июня. Так что я отбыл всё, это надо знать. А что вышел в июне, а не 20 ноября, так это за счёт этого этапа.

Это был очень тяжёлый этап. В Свердловске держали меня в карцере, потому что там на деле написано красным карандашом: «Сопровождать и содержать отдельно». Приходит начальник тюрьмы и жалуется: «Ну где я тебя дену отдельно от остальных? Полторы тысячи каждый день через тюрьму проходит!» А это Сибирская магистраль, через эту тюрьму идут этапы на Дальний Восток, на всю Сибирь. Такой вот комбинат, невольничий рынок. Десятки машин — одни завозят, другие вывозят заключённых круглосуточно. И он бросил мне в карцере доску — не кровать, а такую дощечку, чтобы не спать на бетоне. А то камера узенькая, что только параша, голова на парашу… Я начал добиваться, «права качать», что мне положено, а это «содержание камерного типа». — «Ну где я тебя дену? Видишь, что здесь делается?» Я с этим согласился. А там тюрьмы заплёванные, засвиненные, вонючие, вшивые, с клопами!

В Томске уже было легче, потому что была отдельная камера для ссыльных. Оказывается, есть статья на ссылку, кроме политической, есть ещё и за убийство. Отсидели по 15 лет и ещё имеют ссылку по 5 лет. Алиментщики, которым дали ссылку без заключения. Они под конвоем шли через тюрьму на ссылку. Не платил алименты, где-то прятался от жены, его поймали, дали два года ссылки, он должен там жить и платить алименты. Не имеет права оттуда выезжать, потому что он на ссылке.

Была полная камера ссыльных. Держали в этой камере несколько недель — долго. Как-то на прогулке я сказал: «Давайте не будем заходить в камеру, мы все должны быть сегодня на свободе, а нас тут держат. Почему держат?» Я подбил их, что мы после прогулки не заходим в камеру. А действительно, почему нас не отправляют? Нас вши доедают, тюрьма старая, деревянная, забитая клопами. Ну, что это такое? Пришёл корпусной: «Что такое?». Говорю: «Не заходим в камеру». — «Ты кто такой?» — «Какая разница, кто такой. Почему меня не отправляют, я свободный человек, должен быть на свободе уже второй месяц». — «А ну иди сюда! Какая статья?» — «62-я». — «Это что за статья?» В России, оказывается, она то ли алкоголизм — что-то там такое. «Алкаш, что ли?» — «Да нет, это УССР, а российская 70-я» — «А, вон ты какая птица! Так ты что — и здесь нам уже начинаешь мутить? Да мы сейчас тебе сделаем!» — «Вы меня не пугайте. Рано или поздно, я всё равно буду на свободе, а уже через несколько дней весь мир узнает, что у вас здесь в тюрьме творится». И действительно, на другой день объявили, что вся камера едет в Тегульдет. «Собирайтесь с вещами!» А я же знаю, что в Тегульдете Николай Коц на ссылке, есть его адрес. Ещё с лагеря старался иметь адреса всех сосланных в Сибирь. Это было 19 декабря, на Николая — нас на этап. Думаю: «Я же сегодня буду у Николая на именинах, вот будет неожиданная встреча». Заводят всех нас в «отстойник». Вдруг открываются двери: «Горбаль кто?» — «Я». — «Выходи!». Завели меня обратно в камеру.

В.В.Овсиенко: Те уехали, а Вы остались?

Н.А.Горбаль: Да, их забрали. Привели меня в ту же пустую камеру, закрыли. Но где-то около десяти часов вечера слышу шум в коридоре, хряп-хряп ключами, открывают дверь — всех тех заключённых заводят обратно в камеру. Спрашиваю: «Что такое?» — «Да на аэродроме нелётная погода, пурга». Должны были на «кукурузнике» лететь, не полетели. Но уже вдохнули свободы, были в аэропорту. «Слезай, Колёк!» — я сидел на верхних нарах. Один из-за пазухи достаёт огроменный белый батон, другой палку колбасы — они уже, оказывается, «отоварились», ходили в этом аэропорту в киоск. Кто-то ещё бутылку водки достаёт — и сумели же всё это пронести в тюрьму — урки же! Так я так неожиданно-негаданно отмечал в тюрьме Николая. Кусок колбасы перепал, глоток водки (в тюрьме!). Такой вот странный был праздник Николая в 1975-м. Из всех дней Николая за жизнь он мне, пожалуй, самый памятный.

Тут меня подержали ещё где-то с неделю и всё-таки взяли на этап — воронком везли. Везли где-то часов двенадцать и привезли из Томска в Колпашево. Я ещё там был где-то с неделю в тюрьме. Это районный городок, там тюрьма была спокойная, чистенькая, неплохо кормили, я думал, что меня там оставят. Говорю: «Почему меня не выпускают?» — «Ну, не знаем, не знаем». Однажды утром забрали меня и повезли в Парабель.

В.В.Овсиенко: А чем везли?

Н.А.Горбаль: Воронком. Тоже долго, где-то часов восемь, ужасно трясло, по замёрзшему бездорожью, через тайгу...

В.В.Овсиенко: Там дорога грунтовая?

Н.А.Горбаль: Наверное. Так бросало там нас — кажется, троих нас везли туда. Привезли в милицию. Это была пятница, конец недели. Поэтому я ещё там в милиции сидел с пятнадцатисуточниками до понедельника. В понедельник утром вызвали и сказали: «Собирайтесь на самолёт, полетите в...» В какое-то там село. Ещё с час из Парабели летел на самолёте в то село. Такие сибирские просторы — на самолёте из районного центра в село. Привели в контору, рассматривают мои сопроводительные бумаги с нескрываемой антипатией. А у меня тот тюремный бушлат вонючий после тех этапов, я немытый, вшивый. Какой-то там начальник сказал: «Будете жить в скотоводческой бригаде, сейчас приедет трактор за почтой — тем трактором и поедете». Действительно, приехал трактор-сани. Уже где-то через час-полтора был в конторе «скотоводческой бригады». Там только ферма да с десяток деревянных хат. Пришёл управляющий, какой-то старый латыш, наверное, из бывших высланных: «О, Боже ты мой, ну как вы, а что с вами делать — ну что ж, будете скотником». Я говорю: «А жить где?». — «Ну, я не знаю, есть тут у нас один келдым (я, понятно, не знаю, что такое „келдым“) — ну, надо двери вскрыть. Пойди, Федя, лом возьми». Взяли лома, дверь забита доской — оторвали. «Будете здесь жить. Здесь было двое ссыльных. Один другого зарезал, так того мы похоронили, а этого арестовали, забрали». Урки. Кухни нет, всё развалено. Пол сорван. Говорю: «А как же тут жить?» — «Ну, а другого жилья нет». Говорю: «Так я не буду тут жить». — «Ну, а откуда мы вам возьмём лучшее?» Говорю, что в положении о ссылке записано, что меня должны обеспечить жильём. Я свободный гражданин, я только не имею права отсюда выехать — а это что такое? — «А откуда я вам возьму, а что я могу сделать? Нет у меня». Минус сорок градусов, январь месяц, меня как раз выпустили 14 января, на старый Новый год.

Так я переночевал в коровнике в кормушке — скотина, там немного теплее, коровы дышат. Утром снова пришёл в ту контору бунтовать, но там никого, закрыто — какой-то парень стоит, он пришёл за вином в магазин. Так мы разговорились. А он, оказывается, украинец, на лесоповале, тут рядом лесоповал есть — да, говорит, пошли у нас переночуешь, может, устроишься на лесоповал. И я пошёл с ним. Общежитие, натоплено. Там действительно ребята с Украины, с Кубани, приняли с сочувствием, поужинал с ними. Ужин, разумеется, с рюмкой. Говорю: «Ребята, у меня ни денег, ничего нет». «Ничего, ничего — будешь жив — всё будет».

Утром пошёл на почту. Были у меня почтовые марки, где-то так рубля на три марок было, подхожу к почтальонше, говорю: так и так, я на ссылке, из тюрьмы, политический, надо дать телеграмму, но нет денег, есть марки. Если, говорю, возьмёте, а завтра придут деньги телеграфом, то я вам отдам. — «Да какая мне разница, марки — это же и есть деньги». Я говорю: на эту сумму. Да мне ещё и осталось где-то на рубль. Я дал срочную телеграмму маме, чтобы высылали 150 рублей телеграфом. На другой день я на почте получил деньги.

Вечером уже и я угостил ребят. Лесоповал — уставшие с работы. Работа плохая, платят мало — не так, как обещали, но они по контракту, и должны тут доработать. Там баня есть, я помылся, кое-что постирал себе. На следующий день пошёл в их контору, к начальнику, говорю: «Берите меня на работу к себе». Он говорит: «Я не против. Но я же не могу взять вас без разрешения вашего начальства».

У меня же было два месяца этапа, перед тем был в ПКТ... Говорю: может, для начала есть что-то полегче, потому что немного отощал после этапов, не хотел бы подводить ребят, это же бригада, все вместе работают, а немного оклемаюсь, то уже буду наравне с ними работать. «Да, — говорит, — пока что будете воду конём возить на кухню, а там будет видно». Так я и согласился.

Но надо ехать в Парабель к начальству, за разрешением. Деньги уже есть, а там самолёт дважды в неделю почту привозит. Я помылся, никуда не спешу, начальник лесоповала дал мне четыре дня выходных.

Готовлюсь в Парабель, в милицию за разрешением на работу на лесоповале. Где-то через неделю приезжаю, захожу в милицию. Они: «И- и -и! Где ты был?» Оказывается, уже на меня подали в розыск, уже всё КГБ на ногах — меня ищут, сбежал Горбаль.

А над ссыльными там комендант есть. Как он раскричался на меня! «Я — комендант, я тебя уже разыскиваю, за тобой розыск!» Ну, а я говорю: «Что вы из меня идиота делаете? Я же не боюсь, я только что оттуда приехал. По закону вы обязаны предоставить мне жильё — что вы меня в коровник засунули? Ни жилья, ничего. Мне надо помыться, постирать... Да за кого вы меня принимаете?» А начальник: «Тише, тише! Никуда вы не поедете, будете уже в Парабели».

Так они меня оставили в районном центре. Не стал я «скотником». «Поедете на площадку». Это, оказывается, шесть километров от самой Парабели, строительная площадка «Томскгазстроя». Поселили в общежитие. Сразу устроили меня кочегаром. Работа тяжёлая: нас двое кочегаров, работаем по двенадцать часов, без выходных. Отопление на нефти, потому что тут недалеко нефтепровод. А кочегарка сложена из бетонных плит — угарный смрад, никакой вентиляции. Надо обогревать их административный корпус, несколько домов для этих вольнонаёмных, которые там работают, и общежития «химиков» — уголовных заключённых, условно-досрочно освободившихся из лагерей, здесь они должны отработать до конца срока. Они, собственно, и строили «перекачивающую нефтестанцию». Это такие огромные баки, перекачивающая станция, резервуары, которые заполняют нефтью, потому что иногда на линии что-то случается, а напряжение в нефтепроводе должно быть постоянно одно, и через компрессорные станции включают эти цистерны.

Весной, как отопление закончилось, я им показал трудовой кодекс, по которому рабочий день не должен превышать восемь часов и с двумя выходными в неделю. За все переработанные часы и за работу в выходные дни полагаются отгулы. Так у меня, кроме отпуска, там больше чем на два месяца ещё отгулов. Я им сказал, что готов отказаться от тех отгулов при условии, что на две недели отпустят домой, на Украину. А у моего племянника как раз 9 мая должна была быть свадьба. Отопление прекратили 5 мая, я говорю: «Если бы вы меня отпустили, то я готов без отгулов...». Начальник ОГМ: «Ну, я же не могу, это же КГБ решает, вы же знаете... Позвоните им. Если они согласятся, то мы не против». Начальник ОГМ был украинец. Так я позвонил в КГБ и говорю, что так и так, имею право гулять четыре месяца и не работать, но если ваша милость, то я бы поехал домой на неделю-две. «Подумаем, скажем». Действительно, через день-два сказали: «Езжайте на 10 дней». Дали разрешение. Сказали: «Только в Москву не заезжать!» Приехал в Новосибирск на самолёте и взял билет на Москву. Тут вдруг слышу по громкоговорителю: «Гражданин Горбаль, подойдите к кассе номер... ». Стоят в гражданском три мужика: «Вы почему нарушаете договорённость? Вы почему взяли билет на Москву?» Понимаю, что лучшая защита — это нападение, и говорю: «А как же я доберусь домой? Через Владивосток мне лететь, что ли? Или я виноват, что все дороги ведут через вашу клятую Москву?» «Ну, ладно, ладно. Успокойтесь. Только в Москве с самолёта сразу же на поезд». Очевидно, что в Москве я побывал и у Гинзбурга, был и у Григоренко. И лишь на другой день прилетел во Львов.

В.В.Овсиенко: Это какой год?

Н.А.Горбаль: Это было в семьдесят шестом, весной. Никто дома не знал, мама не знала, в село я приехал утром 9 мая, ну, прямо на свадьбу.

В.В.Овсиенко: Как это было? Вы как-то рассказывали, какая была с мамой встреча.

Н.А.Горбаль: Захожу в хату — хата открыта. Ну, это где-то шесть-семь часов утра. Мама лежит на кровати, там где-то рядом — Богдан. Говорю: «Слава Иисусу Христу!» Мама так спокойно: «Слава во веки!» Я подхожу к маме, наклоняюсь и целую, а мама никакой реакции. У мамы тогда немного плохо было с глазами, у неё уже была катаракта, один глаз совсем не видел, другой — плохо. Говорю: «Мама, это я, Николай». — «Ай, сынок, где сейчас мой Николай...» — и плачет. Говорю: «Мама, это я, Николай!» Тогда к Богдану подошёл. Поцеловал Богдана. А Богдан узнал меня: «А, Николай...» Хотя прошло куча лет, но он не знает, что такое тюрьма, для него этих понятий не существует — Мордовия, Сибирь, или что... А тогда: «Николай, Николай, мама, Николай!» А тут ещё кто-то — я уже и сам призабыл — кто-то там зашёл и уже: «Николай, Николай!» В хате ночевали ещё родственники, приехавшие на свадьбу. Матушка потом об этом событии рассказывала как о чём-то мистическом, говорит: «Божья Матерь мне сына прислала, как его не было, так он явился передо мной».

У меня не было времени и телеграмму дать, потому что внезапно получил разрешение, хотел прибыть вовремя... Вот так я прибыл прямо на свадьбу. Переоделся, мама плачет и говорит: «Ой, бегите там на свадьбу, говорите, что Николай приехал!». А свадьба в другом конце села. Пока мы вышли на улицу, так уже оттуда вся свадьба идёт к нам, — кто-то из односельчан, что ехал со мной в автобусе, сообщил им о моём приезде. Такая была интересная встреча.

Напелся я на свадьбе... Интересно, что назад ни из Львова, ни из Киева самолётом мне не разрешили лететь. С моей справкой, с моим документом сказали: «Ничего, поездом поедешь». Пришлось до Москвы поездом.

Относительно своего быта на ссылке, отмечу: я только месяц прожил в общежитии среди тех урков, я таки убедил власть, что я «политический», и мне дали вагончик. Был у меня отдельный вагончик. Вагончики были подключены к отопительной системе. Я там сделал себе хорошую электроплитку, купил себе новый приёмник, так что слушал себе все «голоса». А главный инженер был с Украины. Очень много украинцев по тем сибирям. Мы дружили. Я думаю, что КГБ дало ему там определённые задания, но он ко мне хорошо относился, он сказал: «Оставайся здесь, нечего там на Украине делать, я сам если бы был на Украине, то меня бы уже давно посадили. А тут вчера вон новый бульдозер только булькнул в болото — утопили. Да и спишем. А что ж? А если бы так на Украине, то уже затаскали бы по судам. Дадим тебе новую квартиру». Я говорю: «Ни одного дня дольше! Вот заканчивается срок — и ни одного дня! Ещё не хватало, чтобы я себе сам продлил судебный приговор». Думаю, это по кагэбэшному сценарию настойчиво уговаривали остаться в Сибири. «Будешь иметь и жильё, вон сколько здесь людей, тут можно жить». Грустно мне было там.

В.В.Овсиенко: Та Парабель — сколько там людей живёт?

Н.А.Горбаль: Это село, но имеет статус районного центра. Бог его знает, сколько там людей — тысячи две-три... Много украинцев. Мог безошибочно угадать, где живут украинцы, потому что видно — опрятная хата. Там много наших людей, они и там остаются хозяйственными. Имеют скот, рыбачат — там реки ещё полны рыбой. Но что-то мне грустно там было, ну, какая-то такая вселенская тоска в той Сибири. Так что как только приблизилось 24 июня — я взял билет на самолёт и полетел на Украину. Там уже создана Хельсинкская группа.

Я раньше, ещё во время отпуска, виделся с Николаем Руденко, переговорил с ним, я уже определил для себя, что должен быть среди этих людей. Но когда я освободился, то Руденко уже был арестован. Я осознавал: как член Группы мало что смогу сделать у себя в селе на Тернопольщине — надо быть в Киеве. А как? — прописка. Благодаря Валерию Марченко, познакомился с младшей сестрой его мамы — Аллой. В сентябре мы уже поженились, так я стал киевлянином. А в июне следующего года у нас родился сын. К сожалению, не всё у нас хорошо сложилось, ещё и года не исполнилось Андрейке, как вынужден был (не по своей воле) жить отдельно. Какое-то время перебивался по знакомым, а потом муж Надежды Светличной Павел Стокотельный говорит: «Да чего ты будешь ходить по людям, ночевать по вокзалам, иди к нам». Наденька как раз уехала в США, так я жил у Стокотельных. Павел добродушный человек. По возможности я навещал Андрейку и даже подал в ОВиР заявление на выезд нас троих (я, Андрейка и Алла) в США, имел вызов от родственников. Не вышло — меня арестовали. В тот самый день, когда у меня начался суд, Павла Стокотельного выдворили за границу. Чтобы не путался под ногами. Он не подавал заявления на выезд, хотя имел право это сделать, ведь жена его за границей, но он ещё не хотел ехать. Так его в приказном порядке. И именно в тот день, когда у меня суд, его выкинули. А он был едва ли не единственным, кто мог прийти на эту расправу. Теперь даже его родственники не могли прийти — провожали Павла, а все вылеты за границу — из Москвы. Михайлину Коцюбинскую в тот день власти куда-то вызвали, Василия Стуса милиция забрала из-под суда... Так, что расправе надо мной уже никто не мешал. Но эти детали уже описаны в «Хрониках», и Вы с ними знакомы.

Ну, Василий, пришла Марийка (Марийка — внучка сестры Николая; учится в Киеве в университете и живёт здесь. — В.О.), давайте пойдём на кухню, что-то ей поможем да немного пообедаем…

Вы, Василий, знаете, что я не был первым, до этого уже и Вас арестовали — я знал, что меня рано или поздно посадят. В последние дни за мной ездило по две «Волги». Вот так иду по тротуару, а машина едет рядом со мной. Ходили за мной табуном. Сотни разных случаев было, когда ты вступаешь в диалоги с теми «хвостами», стукачами, кагэбэшниками. «Иди-иди, а то голову разобьём». Хорошо у них была поставлена эта служба — следить. Официально я себя не объявлял членом Хельсинкской группы. Лишь несколько человек в Киеве знало, сколько было сделано той работы, которую мы называли правозащитной деятельностью. Знал Малинкович, знал Пётр Винс, которые были членами Группы. Кроме чисто гуманитарной работы, я помогал семьям политзаключённых. Большинство материалов, которые собирались, передавались, выходили в свет, — это шло через меня. Наконец, уже некому было этого делать. Были сочувствующие, но они не всегда хотели этим заниматься. Я знал целые семьи, которые стояли на хороших позициях, но, когда я сказал, что надо то-то сделать — «Ой, не-не». Кто-то должен был, кому-то надо было это делать. Кагэбэшники догадывались, но они ни разу меня не поймали ни на чём. Несколько хороших вещей было сделано, несколько не было сделано из-за несогласия некоторых авторов. Я считаю, что покойный Борис Дмитриевич Антоненко-Давидович мог передать свои воспоминания, которые потом у него вымели, — а была возможность передать.

В.В.Овсиенко: И их уничтожили?

Н.А.Горбаль: Я не знаю, не знаю, я этого не могу сказать, но: «Нет, нет — всё хорошо спрятано, в трёх местах, всё хорошо». И в трёх местах забрали. А была идеальная возможность передать всё это за границу. Не удалось. Но это вина уже непосредственно самого Бориса Дмитриевича. (Зять Антоненко-Давидовича, Борис Тимошенко, выкупил эти материалы у одного бывшего кагэбэшника, правда, без первых 25 страниц… — В. О.) Обо всём, что в Киеве делалось — я уже не буду говорить об арестах и обысках, — я мог ту информацию как-то передавать в мир. Так что кагэбэшникам не составляло большого труда меня вычислить. Я знал, что меня рано или поздно «повяжут». В любой день я мог стать «хулиганом», как вот Вы или Смогитель, или «наркоманом», как Ярослав Лесив. Правда, я совсем не был готов к тому, что в уголовном кодексе есть ещё более позорные статьи.

В.В.Овсиенко: Вы их внимание привлекли, когда поехали на Урал, чтобы привезти тексты статей Валерия Марченко, так?

Н.А.Горбаль: На Урал... Я думаю, что после этого у них просто терпение лопнуло.

Когда я приехал в Пермь к этой даме, я понял, что добродушный, человеколюбивый Валерий не знал, что эта медсестра в лагере была гэбэшным агентом. Все материалы, которые он передавал через неё, были уже у кагэбэшников. Она сказала, что Валерий передал то-то, то-то, то-то... Но также сказала, что уничтожила их, потому что за ней ходили. Но когда я был у неё, то за нами ходили тоже, и я видел, что они перемигиваются с этой дамой, обмениваются условными знаками. А у меня же «глаз намётан» на эту братию. Я Нине Михайловне сказал, что это стукачка. В своё время Валерий написал статью о стюардессе, которой он когда-то хотел воспользоваться, потому что это была красивая девушка, и передать через неё за границу статьи.

В.В.Овсиенко: Это о ней очерк Валерия «Моя очаровательная леди»...

Н.А.Горбаль: К сожалению, и эта «очаровательная леди» была гэбэшным «осведомителем». Такая приятная себе девушка-санитарка (время от времени из-за болезни Валерия клали в больницу) — а Валера не мог не вызывать к себе симпатии. Ну, Валерию сегодня это уже безразлично, он в мире высшем, — но, когда он поехал на ссылку, то передал маме, что у такой-то дамы есть его произведения. Я поехал в Пермь. Она мне ничего не отдала, потому что ничего не имела. Там должна была быть куча Валериных бумаг. А потом оказалось, что всё это пошло в его второе обвинение, она всё это передала кагэбэшникам. Да не суть. Когда я попрощался с той дамой, кагэбэшники уже не скрываясь провожали меня до самого самолёта, не отставали и в Москве, а через несколько дней в Киеве арестовали.

Сожалею, что не объявил себя официально членом Хельсинкской группы ещё до ареста. Иногда казалось, что так можно больше сделать. Может, и так. Да и Оксана Яковлевна была против: «Мы и так считаем Вас членом Группы. А как объявите себя, так сразу же и арестуют». (Интересный нюанс касательно «тоталитарного диссидентства», о котором писал С. Глузман на сайте журнала «Профиль» http://www.profil-ua.com/today/57/1112 – М. Г.).

Я часто бывал у Винцев, а Петя Винц был в Группе. Я бывал на всех мероприятиях. У меня были самые тесные отношения с Иосифом Зисельсом, которого судили немного раньше, с его адвокатом (София Каллистратова. – В. О.). Надо было объявить себя членом Группы. Зачитал на суде, в последнем слове, что с сегодняшнего дня официально объявляю себя членом Группы. Думаю, это было более весомо, чем подписать какой-то документ. И это сотрудничество со Светличной, ведь даже оформлением её документов для отъезда — некому же было это делать. Я и Павел бегали с этим. В Киеве уже некому было — просто не было людей.

В.В. Овсиенко: Пустота.

М.А. Горбаль: Да, пустота. Я в воспоминаниях о Стусе, кажется, упоминаю этот момент. Я был в тот злосчастный вечер у Василия Стуса. Василий передаёт мне вот такую связку, такого формата — продолговатых, в пол-листа — рукописей своих стихов. Я их за пазухой несу, заношу по одному адресу (человек должен был завтра ехать в Москву), и всё должно было быть отвезено Татьяне Великановой. Почему я всё время говорю, что те стихи сохранились, они должны быть в КГБ Москвы, потому что Великановой я с теми стихами передал и свой сборничек стихов. Этот сборник потом мне будет инкриминирован на третьем суде как изъятый у Великановой при обыске. Значит, тот пакет стихов Василия и моих всё-таки попал к ней.

В этот вечер домой я уже не вернусь — ночевать буду уже в Лукьяновской тюрьме как тот, кто намеревался изнасиловать.

Меня били ногами, меня вот так бросили и топтали ногами по лицу. Всё было в крови, лицо было опухшее, разбитое. Я на следующий день требовал врача, экспертизы. Ничего не делалось, пока не пришёл следователь. Следователь мне сказал: «Не делайте этого». Я говорю: «Да как не делать? Меня избили, посмотрите, что со мной сделали, а я, оказывается, виноват — я кого-то хотел изнасиловать». — «Не делайте этого, вам же будет хуже». Я всё-таки добился, что пришёл врач и снял побои. Через пять-шесть дней приходит следователь и показывает статью — что против меня выдвинуто обвинение по статье о сопротивлении дружинникам. Говорит: «Я же вам говорил — не делайте этого? Получите новую статью. Не они вас били, а они защищались от вас». Так я получил ещё одну статью. Оказывается, не они меня били, а они защищались от меня, поэтому я и избит.

В.В. Овсиенко: И сколько по этой статье вам дали?

М.А. Горбаль: Я по той статье получил два года.

В.В. Овсиенко: А за ту так называемую попытку изнасилования сколько?

М.А. Горбаль: Пять. По той два, а по той пять, но методом поглощения, в совокупности — пять.

Вот такое дело. Я при этой возможности хотел бы сказать одну вещь. Я, знаете, не страдаю какими-то химерами в жизни. Я видел людей больных, которые говорят, что им где-то там кто-то что-то подсыпает, кто-то их травит, их облучают или там ещё что-то. Есть такие. Но то, что я пережил за полтора месяца под тем арестом — это что-то странное для организма, понимаете? Я не мог понять, что со мной. Ну, понятно, что настроение было плохое, что не с кем слова сказать, ни опровергнуть, ни оправдаться, догадываюсь, что там на меня плетут и что там говорят, а тут хоть головой об стену бейся — они хохочут... Гэбня знала, что я делал в лагере, знала, что я делал в Киеве — и расправились жестоко.

Меня держали в камере с тремя заключёнными, хотя тюрьма была забита. Им негде было людей девать, а мы сидели втроём в камере.

В.В. Овсиенко: Это на Лукьяновке, да?

М.А. Горбаль: На Лукьяновке. Это было как раз перед самой Олимпиадой, когда подгребали всех «неугодных». Это, как шутили тюремные надзиратели, — «олимпийский набор». Надзиратели, выстраивая в коридоре на проверку, подшучивали: «Ну, олимпийцы, строиться!». У меня было такое какое-то дикое настроение, что такой душевной боли я ещё никогда не испытывал. Хотелось карабкаться по стене; я не мог спать, несколько дней не сомкнул глаз. Не знал, что со мной творится, какое-то безумие. Сегодня убеждён, это действие депрессантов. Да и Плахотнюк мне как-то подтвердил, что есть какой-то порошок, на который организм именно так реагирует. Я бы этого не утверждал, но после недели содержания в той камере меня бросают в огромную отдельную камеру. Где-то нар, наверное, на тридцать или на сорок человек — и никого нет. Тут людей негде девать, а эта камера пустая. Меня бросают туда на ночь. Большая, хоть есть где бегать, потому что не могу найти себе места. Вдруг на одних верхних нарах увидел завязанную петлю — из матрасовки выдранный клок! Готовая петля, суй голову — и покой душе! И тут я понял, что эта адская неделя, наверное, была такой подготовкой. «Ах вы, мерзавцы! Думаете, что уже созрел?». Не знаю, может я этих мук и не выдержал бы, если бы не эта «подсказка», что мне делать. И тут меня осенило: я не помогу вам в этом преступлении. Чуть ли не первую ночь я спал спокойно, а на следующий день меня бросают в полную, набитую камеру, 60 человек. И жизнь пошла своим чередом. Эксперимент не удался — я не повесился. Но это была подготовка, они давали мне депрессанты, потому что мне, говорю, хотелось лезть на стену, я не находил покоя, меня что-то так жгло — никогда такой душевной боли не переживал. Я не сбрасываю со счетов, что это арест… Но ведь потом, после второго заключения, меня ждало ещё десять лет — я к тому спокойнее относился.

После суда мне выписали Новоданиловку, на каменные карьеры. Пять лет получил, еду в лагерь — ну я, собственно, по этапам уже нахожен, но с кем я из урок ни говорил: «Куда?» — «Да в девяносто третью». — «Колёк! Так это же Бухенвальд! Так оттуда только через раскрутку можно уйти». Говорю: «Ну что ж я сделаю?» Они меня послали в худший лагерь — кого из урок ни спросил, это был самый страшный лагерь на Украине. Это каменный карьер в Новоданиловке. Действительно, если ты оттуда хотел уйти, то должен был совершить преступление. Потому что если ты в лагере совершишь преступление, то тебя вывозят в другую зону. Оттуда действительно можно было выйти только через «раскрутку».

Меня, к счастью, не сразу повезли в ту зону. Я потом догадываюсь, почему: в той зоне ещё где-то полгода сидел Иван Русин. Они, видно, в последний момент поняли, что меня туда нельзя посылать, потому что там есть единомышленники. Поэтому я около года был в Ольшанске. Этот лагерь спокойнее, там меня обложили стукачами, но там у меня был интересный прецедент. Один из моих приятелей, с которым я вместе работал, вдруг пришёл и признался в том, что его заставили за мной следить. Белый такой, как стена, говорит: «Мне надо, Мыкола, с тобой поговорить». И начинает рассказывать: «Мне сказали найти возможность устроить тебе раскрутку». То есть они ещё в Ольшанске, на первом году, искали возможность мне в лагере сделать какую-то «подлянку» и накрутить новый срок. Говорит: «Так что будь осторожен». Я говорю: «Зачем ты это рассказываешь? Я тебе благодарен, но если они задумали, то они и так это осуществят. Единственное, что может спасти — опередить их».

Этот человек согласился всё это написать. Честный и отважный поступок. Потом меня вывезли в карьер в Новоданиловку, а его повезли в дурдом и тяжело над ним издевались. Я не хочу называть эту фамилию, потому что это мой лучший приятель, основатель УХС на Николаевщине.

В.В. Овсиенко: Я его знаю.

М.А. Горбаль: Он совершил чрезвычайно героический поступок по отношению ко мне — человек сидит за ДТП (дорожно-транспортное происшествие. – В. О.), а тут привезли какого-то непонятного типа, так он согласился кагэбистам следить за мной, но когда они дали ему такое преступное задание, он честно во всём мне признался и даже согласился рассказать об этом мировой общественности. И эта бумага у него пропала. Я ему сказал: «Она у кагэбистов. Готовься, они тебе это не простят».

В.В. Овсиенко: А что — он куда-то об этом написал?

М.А. Горбаль: Ну да. Я ему сказал: предотвратить провокацию можно лишь при условии, что в мире появится информация о подготовке такой провокации. Я заверил его, что найду возможность передать такое заявление в мир, если он напишет. Он согласился. Я его предупредил, что после такого заявления его жизнь радикально изменится. Он выразил готовность выйти на другой уровень. В один прекрасный день приходит и говорит: «Нет той бумаги, пропала! — Она в гэбне». — «Да может, нет?» — «Говорю, она там». Меня сразу на следующий день вывезли в Новоданиловку. Кстати, в вашей справке Харьковской правозащитной группы написано, что я там работал электриком. Я не знаю, с чего вы это взяли. Я работал молотом, дробил гранит.

В.В. Овсиенко: Это не мой текст, его составляли юристы. Исправим.

М.А. Горбаль: Я немного работал электриком во Всесвятской на 35-й зоне во время первого срока, а в Новоданиловке — кайло, молот и камень, двенадцать часов. Почему? Потому что очень долгий развод на работу. Передают заключённых МВД в промзону. В жилой зоне одни менты, а тут во время развода на работу передают нас войскам, потому что этот карьер уже в зоне конвойных войск. Это другая администрация, все эти пересчёты... Так же очень долгий съём с карьера. Не дай Бог кого-то нет, какая-то там немощь какого-то чертополоха наелась, тот того побил, это же всё урки, ещё что-то. В карьере на ночь снимается охрана, те урки имеют на воле знакомых, они ночью заносят в эти карьеры всякой беды, они понапиваются... Я там тяжело работал, но с Божьей помощью выдержал. Норма большая, привезут тебе эту глыбу, из неё ты должен сделать бордюр или ступени, или парапет — вот и надо долбить.

В.В. Овсиенко: Какие там инструменты были?

М.А. Горбаль: Была ручная работа, но я стоял на автоматической, потому что я там с отличием окончил училище каменотёса. Так что я стоял на заказах. Помню, заказ для здания ЦК Белоруссии, все те карнизы делали. Простой отбойный шахтёрский молоток, но там есть долота, есть молоток с зубцами. Для того, чтобы выровнять ту глыбу, ты её бьёшь в пыль.

В.В. Овсиенко: От этого биения отрываются мышцы от костей.

М.А. Горбаль: В этом вся беда. Вот так сбиваешь, сдуваешь пыль. Сначала огнемёты по принципу ракетной системы — такой небольшой аппарат, бензин, такую струю огня отбрасывает, и когда этим огнём палишь, то оно шелушится. Оказывается, гранит напластован. Это очень твёрдый материал. Гудит страшно, как реактивный самолёт. А чтобы плиту расколоть, долбишь дырку методом превращения в пыль. Одну, вторую, третью, пятую, потом набиваешь клинья, набиваешь плашки, колешь те плиты.

Так я там и отбыл. В третьем приговоре написали, что я уже неделю как был арестован, хотя я в то время ещё ходил в карьер и работал. Мне объявили об этапе за день до освобождения. Я должен был освободиться 24 октября, а 23-го меня забрали на этап. Я знал, что Ольга Гейко уже из уголовного лагеря поехала в политический, что Овсиенко из уголовного лагеря поехал в политический. Литвин уже поехал в политический...

В.В. Овсиенко: А Черноволу в ссылке сделали криминал...

М.А. Горбаль: Я знал, что из уголовного членов Хельсинкской группы уже не выпускают. Так что я уже знал, что, наверное, и меня не выпустят. Я, правда, не знал, за что они меня посадили — да ни за что. Я не раскаялся, я оставался членом Группы. И не только оставался — за это время, когда я был в этом заключении, вышла книга «Коломыйка для Андрийка», вышел в Нью-Йорке сборник «Детали песчаных часов», вышла огромная статья в двух номерах газеты. Тогда «Украинское слово» выходило форматом «Правды», так на двух страницах в двух газетах была статья «Жизнь в уголовном лагере». Об условиях, в которых я находился. Потом мне прокурор в Николаеве говорил: «Так я на пузе прополз до Берлина, чтобы какая-то мразь на весь мир рассказывала, как мы здесь живём...» А я написал о прокурорах, о надзирателях, о коррупции, о полном произволе в том лагере — всё описал.

Так что они дело возбудили по сто восемьдесят седьмой — это клевета на советскую действительность. А клевету на советскую действительность им сварганить не проблема — привезли из зоны в Николаев к следователю два воронкà урок, большинство из которых я и в глаза не видел, но научили их, что должны говорить: «Да, он со мной ходил, рассказывал, он сказал, он говорил...» — Следователь всё это записывал, часто и сам смеялся с того, но показания есть показания.

В.В. Овсиенко: Что будете поезда пускать под откос.

М.А. Горбаль: Да, именно так, что я призывал их, когда освободятся, поезда пускать под откос. Ну же антисоветчик, что он ещё может говорить? Я смеялся над этим, но они потихоньку насобирали. Оказывается, из Москвы привезли подборку моих стихов, которую изъяли у Татьяны Великановой. Я её передавал в ту последнюю ночь перед арестом. Тогда я понял, что те стихи — и Василия, и мои — до Москвы всё-таки дошли, потому что я их вместе передал. В тот же вечер меня избили и арестовали, но я ещё успел передать те бумаги. Я говорил Дмитрию Стусу: «Обратитесь в КГБ, там должен быть целый пакет рукописей Василия — мои-то были в КГБ. Я не думаю, чтобы их сожгли». Забрали они при обыске у Великановой... Но я Вам уже об этом рассказывал.

Они бы не переквалифицировали мою статью на шестьдесят вторую, наверное, дали бы сто восемьдесят седьмую «прим», а возможно, и выпустили бы, потому что как только они меня забрали, пришёл прокурор и зачитал мне... Ага. Меня привезли в Николаев. Я, как говорят урки, на понтах: «Что такое?! Мне завтра освобождаться, я завтра должен быть на свободе!» — «Будете, завтра свобода, будете на свободе». Ну, думаю, чёрт вас знает… Но вечером, где-то около двенадцати часов, потому что после двенадцати я уже должен быть свободным, они 23-го числа до полуночи зачитывают мне санкцию на арест, чтобы я успокоился и спокойно спал в тюрьме. Зачитали санкцию на арест по сто восемьдесят седьмой статье, но начали привозить всяких зэков, которые что хотели, то и говорили. Даже какого-то там педераста привезли. Это смешно: они, оказывается, расклеили листовки по зоне, что арестовали Горбаля, так я должен был к тому «петуху» проникнуться симпатией, потому что он же за меня выступал и его держат тут под следствием. Я говорю: «Слушайте, не играйте свои комедии. Это его петушиные проблемы по сценарию КГБ».

Ну, выдумывали, но когда привезли то из Москвы, им стало легче, есть материал. Какой-то декан из института культуры, некий Киселёв, дал рецензию, что «это антисоветские произведения, за это судить надо». Мою «Думу» привезли из Тернополя (при чём тут «Дума», за которую я срок отбыл?), была она при деле — ну, собирали всё, что могли. Они привезли статью Олеся Бердника. Она была сделана в форме плаката (она была в «Літературній Україні», где-то весной он это опубликовал).

В.В. Овсиенко: 17 мая 1984 года, в «Літературній Україні».

М.А. Горбаль: Они сделали её таким плакатом и говорят: «Ты член Группы, а это ваш лидер. Ты слышишь, что он говорит? Так он сегодня на свободе, а ты отсидел один срок, второй срок отсидел — и вот упираешься. Там вот за воротами жена тебя ждёт... Ну, что ты упираешься? Он говорит, что это всё выдумки западных спецслужб, о нарушениях в СССР прав человека». Я говорю: «Это его проблемы, это проблемы Бердника, если он там имел что-то со спецслужбами. После этого надругательства, которое вы совершили надо мной, говорить о каких-то правах человека в этой стране было бы преступлением перед Богом. Я этого не сделаю». По логике вещей они считали, что не может человек, которому шаг до свободы, которого уже ждут, который отсидел два срока, не видеть, что он теряет? Сказать: «Ну, если уж лидеры так говорят, то я не знал, извините». И всё — этого было бы от меня достаточно. А я вдруг говорю, что это Бердник так считает, а я так не считаю.

«Ну, ладно!» И меня бросают в камеру смертников. То есть в корпус смертников. Это тоже должно было бы повлиять. Они дают мне матрас, который двигался от вшей. Почему это вдруг? Это специальный корпус. Под окном у меня пёс воет всю ночь. Спать невозможно. Я две недели перед сном сидел, бил вшей, руки, все пальцы и ногти были в крови, потому что нельзя было спать. Я думаю, что это тоже было продумано. Это должно было так осточертеть — а свобода так близко, и этот вой пса, и эти крики людей, которые вешаются, это безумие... Это я так сейчас думаю — тогда я так не думал, а просто знал, что придётся сидеть.

Я был забран в октябре 1979-го, но не выпущен в октябре 1984-го, а на этап я пошёл с третьим сроком только в августе 1985-го. Почти год. И не было нужды меня там держать. Потому что суд надо мной был в апреле, а приехал я в лагерь на Урал 24 сентября. Через три недели после того, как не стало Василия Стуса. Сейчас я понимаю, почему меня держали в тех камерах, почему создавали такие условия… Но, по Божьей милости, мысль в том плане тогда не работала. И слава Богу.

В.В. Овсиенко: Это же уже горбачёвская эпоха настала, когда Вас судили?

М.А. Горбаль: Когда меня судили, Горбачёв уже был. Мне выписали десять и пять, но ввиду того, что два года первого срока в политическом лагере я не занимался антисоветской деятельностью, потому что на тех стихах и песнях не было даты, то мне те два года засчитали в этот срок, и стало восемь лет. И то, что я в ссылке честно работал (потому что я там действительно добросовестно работал кочегаром) и не занимался антисоветской агитацией, то мне те два года засчитали в ссылку, и я получил три года ссылки. Так по приговору значилось.

В.В. Овсиенко: С чего это им вдруг так стало нужным? У кого-то совесть скребла, что ли? Всем же давали десять и пять, запросто.

М.А. Горбаль: Нет-нет, зачитал «десять и пять», но потом: «Ввиду того, что…»

Началась эпопея в лагерь Кучино на Урале. В этот лагерь я ехал абсолютно спокойно, потому что я уже знал, кто там есть. Я уже знал, что там есть и Литвин, и Овсиенко, и Лукьяненко, и Горынь, и Кандыба — про Кандыбу мне кто-то написал. Я уже знал, что Марченко нет в живых, потому что я ещё успел в Николаеве получить перед арестом письмо...

В.В. Овсиенко: И про Литвина?

М.А. Горбаль: И про Литвина, наверное, уже знал. В Кучино ехал спокойно, знал — такая судьба. Меня держали в отстойнике в Николаеве, в том захарканном, заплёванном «стакане». Думаю, что этим тоже создавали определённое нервное напряжение. Они для психологического давления всё испробовали, что могли. Я это понял, я уже сказал: Боже, пусть будет воля Твоя, Тебе виднее. Ну, а остальное, Василь, Вы уже знаете.

В.В. Овсиенко: Так это разве Вы только для меня рассказываете?

М.А. Горбаль: Нет, я это только для Вас. Я не хотел бы, чтобы это где-то звучало.

В.В. Овсиенко: Так надо будет списывать на бумагу.

М.А. Горбаль: Так вот, в этом лагере мне удалось со свидания передать только свой приговор, оригинал, и, кажется, небольшую подборку стихов. Что стало с оригиналом приговора, не знаю, у меня есть копия, переписанная потом рукой Ольги Ивановны Стокотельной. Вот такой у меня этот приговор. А больше я ничего оттуда не передал... Там я писал, работая на кухне... С тем приговором ушли ещё какие-то заявления. На кухне у меня была идеальная возможность записывать, так что ещё какие-то заявления оттуда ушли. Я боюсь, что они не пошли дальше. Я знаю, в какие руки это было передано, но его нигде в мире уже нет. Наверное, поняли, что уже в этом нет нужды, или что, не знаю.

В.В. Овсиенко: Ну, оттуда передать — это надо было иметь необыкновенный талант. Я знаю, что Стусу удалось оттуда передать рукопись «Из лагерной тетради».

М.А. Горбаль: Да другого канала не было — только через свидание. Я через свидание это и сделал. Ольга отнесла его по адресу. Мне важен был оригинал. У меня была проблема, как списать приговоры других заключённых. Помню, ещё в Мордовии, дали прочитать на несколько часов. Я смог только выписки сделать. Один наш общий знакомый дал мне свой приговор на два часа почитать и уже бежал, и если бы я ему сказал, что перепишу и передам на волю, то он бы умер от страха.

Я был на пересылке в Казани, когда не стало Василия. Я помню те заморозки, холодно было в камере, когда Василия не стало.

В.В. Овсиенко: Об этом Вы узнали, когда приехали в Кучино?

М.А. Горбаль: Как я узнал? Меня держали в том карантине, я и работал в камере напротив.

В.В. Овсиенко: А, где-то там в седьмой камере?

М.А. Горбаль: Крайняя камера была, где я работал — я не знаю, какие там номера. Слышу, кто-то там пол трёт. Позже я узнал, что это Василь Курило «шнирил». Ну, я думаю, мент же не будет тереть пол. Слышу, шоркает уже под дверью камеры, так я ему говорю тихонько: «Привет Василию Стусу». Ушёл, молчит. Но потом, видно, возвращается и так к камере говорит: «Василий умер. В камере». Я приехал 24 сентября, а где-то 25-26 сентября узнал, что Василия нет, сказали мне. Как умер? Почему умер?

Ну, а потом, как по мне, то такого прямого террора было ещё два-три месяца, а потом всё радикально начало меняться. Мне кажется, что если бы Василий выдержал эти четыре месяца...

В.В. Овсиенко: О, ещё же помните, сколько Сокульского, Кандыбу, Рубана, Алексеева по карцерам душили?

М.А. Горбаль: Это дело такое, я не знаю, но Иван Сокульский мог добиваться какого-нибудь там стёклышка: «А почему нет, а что нет?» Если ты не нарывался, то уже и не придирались. Я на особом не сидел в карцере, хотя поддерживал все акции, которые там были. Я не сидел на особом ни разу в карцере.

В.В. Овсиенко: Я тоже, между прочим, там не был.

М.А. Горбаль: Я не знаю, за что Алексеева посадили.

В.В. Овсиенко: Ну, в какой-то мере есть смысл в том, что Вы говорите.

М.А. Горбаль: Потому что смотрите. Я работал на кухне и я ни разу не варил ту баланду, которая там была записана. Один раз пришёл Рак, что ли, этот капитан?

В.В. Овсиенко: Рак там иногда бывал.

М.А. Горбаль: Да. ДПНК. Он пришёл: «А что здесь написано? А что вы делаете?» А там — Вы же знаете — была здоровая алюминиевая кастрюля, так я говорю: «Я уже третий срок сижу. Я тебя как бахну этим баняком…» Так он больше не цеплялся. Я и рогалики иногда делал, и котлеты крутил. Хотя нигде этого не было написано, что рыбу надо жарить — она всегда должна была быть отварной. А я умудрялся её поджарить, ту рыбку. Там крупа оставалась, я её размолол и какого-нибудь пирожка слепил, там ещё что-то — никто не трогал. А пока помои выносил на вахту, возвращаюсь назад — нарвал охапку крапивы под запреткой и варю зелёный борщ. Говорю: «Всё будет хорошо, не переживайте». Если кто-то там прицепился, я говорю: «Так подождите, это я делаю, чтобы в тюрьме было лучше? Это вы должны делать, а не я должен делать. По логике вещей, я должен был бы делать, чтобы было хуже, чтобы тут криком все кричали. Так я стараюсь, чтобы люди были довольны, а вы мне мешаете». Так что никто не цеплялся, я делал, что хотел.

А потом, когда нас перевели — помните? — на Всесвятскую, то лежу я на кровати, заходит начальник колонии, я вскакиваю: «Ничего, ничего, лежите, лежите». А ведь Стуса за такое «преступление» убили.

В.В. Овсиенко: Это уже майор Осин.

М.А. Горбаль: Там уже были кровати, а не нары. Это уже панцирная больничная кровать. Лежишь, он заходит в камеру, ты вскакиваешь по привычке, ведь это же начальство — «Нет, лежите, лежите...»

В.В. Овсиенко: Я помню этот эпизод.

М.А. Горбаль: Потому что они уже видели, что дело идёт к переменам. Они ждали, пока придёт приказ. Среди тех надзирателей были примитивы, дебилы, которых уже не изменишь. Был там такой Новицкий, был Руденко — такая мразь, вот ходила, подглядывала, где бы на чём поймать, но когда ты ему говоришь: «Чего ты выслуживаешься? Ты меня хочешь на чём-то подловить?» Режим начал меняться, как и в стране. Я знаю случай с Михаилом Горынем. Я с Горынем был тогда в камере, ему стало плохо, так они забегали, всех врачей созывали до утра, его в санчасть принесли.

В.В. Овсиенко: Это уже был врач Грущенко. А тот, что угробил Олексу Тихого, Юрия Литвина, Валерия Марченко и Василия Стуса, звался Пчельников.

М.А. Горбаль: Да, время менялось, но меня осудили при Горбачёве, когда перестройка шла. Мы в газетах, в «Известиях», читали такие статьи, что и мне такого не инкриминировали. Но мы сидели в камерах. Ну, нужно было ещё немного времени. Но на всё Божья воля.

Когда я вернулся в Киев, то через несколько дней был вечер Василия Стуса, который уже был так далеко-далеко, так высоко-высоко от нашей суеты. Через несколько месяцев услышал, как студенты университета читают Стуса, — и такое ощущение, что это уже какой-то другой человек, не тот Василий, что бил кулаком в железную дверь тюремной камеры... Я думаю, наверное, так должно было случиться. А был бы сегодня Василий — с кем идти? С Хмарой, Черноволом, или с Лукьяненко, когда каждый из них сейчас порознь. Не опасно ли с такого высокого полёта оказаться в среде дрязг? Думаю, что над всем этим Божий промысел. Может, ему и надо было остаться в вечности на самой высокой ноте. На самой высокой ноте!

Может, так надо было остаться Ивану Светличному безмолвным, бездеятельным (в то время, когда на всех майданах Украины кричали, призывали, поучали) — чтобы уйти в вечность без суеты, светлым лучом покоя? (Иван Светличный умер 25 октября 1992 года. Последние три года лежал безмолвным. – В. О.)

Очевидно, что и Василий, и Иван могли бы так много ещё сказать миру, но на всё Божья воля. Нам будет не хватать их обобщений прожитого. Вот читаю сейчас Данилу Шумука. Я приятно удивлён хотя бы тем, что она хорошо написана даже в художественном плане. Я считаю, что если бы у нас было хорошее Министерство образования, то нужно было бы сейчас организовать обсуждение этой книги по школам всей Украины. Ведь это мы такие, такая Украина — коммунисты, националисты, красноармейцы, бандеровцы, всё это сплелось в одну судьбу — Данилы Шумука. Здесь не надо ничего выдумывать. Не надо искать Павку Корчагина или писать сфальсифицированную «Молодую гвардию». Идеальный образ.

Но всё требует времени. Если бы был хороший министр образования, то можно было бы сделать в школах обсуждение этой книги. Идеальная вещь — хочешь не хочешь, а всё ведёт тебя к Украине. Он же перепробовал всё. Кто виноват в том, что мы в таком положении? Всё сводится к империи. Никакой коммунизм, никакой царизм — есть мощная империя, как бы она себя ни называла — она есть зло для Украины. Другого мнения не вынесешь, проанализировав эту книгу.

Да, пожалуй, всё, Василь.

В.В. Овсиенко: Вы говорите об анализе… Но для этого нужен материал. Думаете ли Вы что-то писать?

М.А. Горбаль: Да. Я надеюсь, что я ещё что-нибудь напишу. Я не берусь делать научный трактат, потому что у меня нет надлежащих знаний. Чтобы это делать, нужно иметь предварительные знания. Я не сделаю даже хорошей мемуарной вещи. Потому что у меня не очень хорошая память. Я не помню. Я с удовольствием читаю, что кто-то там обо мне собрал какой-то материал, называет судей, прокуроров, свидетелей по фамилиям — я их не помню. У меня всё как один день, поэтому я не буду этого делать. Я, возможно, сделаю какое-нибудь художественное произведение — я чувствую настроение, я помню запахи, я помню динамику, я помню добро. Если оно где-то проявлялось, то оно мне запоминалось. Я не помню злых людей, но если есть светлый образ, то он мне помнится, и это мне часто снится. Я по ночам хожу по совершенно новым лагерям, в которых я никогда не бывал, но таким реальным. Это как будто на другой планете, с таким способом существования, каким являются лагеря. Я думаю, что в этом плане что-то сделаю.

В.В. Овсиенко: Тюрьма не отпускает. Как-то того Данилу Шумука, о котором Вы упоминали, спросили, чувствует ли он себя психологически свободным. Говорит: «Нет. Я, — говорит, — в снах в основном нахожусь в неволе. Она, наверное, никогда меня не отпустит, я, наверное, никогда не освобожусь». Ну, так у него 42 года, 6 месяцев и 7 дней — такой у него совокупный срок. У меня только 13 с половиной, да и то тюрьма не отпускает.

М.А. Горбаль: Так и я говорю — то ли у меня очищение от определённой кармы, то ли, как говорят, развязывание всех тех узлов. Должен стать таким лёгким, чтобы подниматься над собой… Так что есть над чем подумать.

Должен сказать, что во многих местах я чувствовал какую-то мистическую руку. Я говорил: «Боже, если Ты мне поможешь это осуществить...» — и я брал какие-то обязательства. И всё сбывалось, что я хотел. Я в самых невероятных условиях сохранял те материалы. Казалось, уже нет возможности передать — а они передавались. Я даже вынес убеждение, что если ты работаешь в русле богоугодном, то что бы ты ни хотел, будет реализовано. Смерть тогда не страшна, потому что смерть — это только этап. У меня было несколько блаженных месяцев, когда я сидел с тем нашим дедом Семёном Скаличем-Покутником. Я спрашивал, он мне рассказывал, когда должно быть то-то и то-то... Я спросил: «Пан Семён, почему я Вам должен верить? Написано же, что будут лжепророки, а Вы пророчествуете, что вот будет так, будет так, будет то...» Он говорит: «Мыкола, ты можешь мне не верить, но мой долг это тебе сказать». Что мне после этого думать? Когда это Божий человек.

Ездил я к деду, сделал видеосюжет — не знаю, показывал ли...

В.В. Овсиенко: Но там заснят только его рассказ об учении покутников. Там нет автобиографического рассказа?

М.А. Горбаль: Нет-нет.

В.В. Овсиенко: А это тоже важно было бы.

М.А. Горбаль: Ездил я на эту гору, о которой он рассказывал, тоже снял кусочек.

В.В. Овсиенко: Это село Синевидное?

М.А. Горбаль: Нет, это он в Синевидном живёт. Это какое-то село Калушского района (Село Среднее. – В. О.). Так был я на той горе, которую покутники называют Сион. Я попал туда в будний день, а оказывается, этот праздник должен был быть на следующий день. А я же хотел попасть на их праздник, когда покутники соберутся, но у меня не было времени ждать, надо было ехать. (Показывает фотографии. – В. О.). Вот тут, по словам Скалича, должен быть храм Господень, вот это где крест высокий, деревянный. Это часовенка, уже сделали её. Там такие кольца, источники. А всё это когда-то советы тракторами загребали, чтобы люди туда не собирались. Сейчас покутники снова туда приходят. В селе есть церковь, которая их дальше игнорирует, как секту.

В.В. Овсиенко: Вам девочка говорила, что здесь будет храм?

М.А. Горбаль: Меня сопровождала девушка из той общины и именно так говорила, что на этом месте будет храм Господень, а это патриарший крест. Они верят в это.

Хорошо, Василь...

В.В. Овсиенко: Спасибо Вам, Мыкола.

М.А. Горбаль: Как-то с Божьей помощью удалось те тюрьмы перейти нам, Василь. У нас очень похожая судьба, потому что и Вас трижды судили, как и меня, и Вам всё это понятно. Думалось ли, что когда-нибудь будем сидеть в тёплом доме, в столице, да и говорить о тех страшных вещах, будто это и не о нас идёт речь? Действительно, хочется воскликнуть «Аллилуйя! Слава Тебе, Боже!».

Какой неожиданный стресс — первый арест, какая адская боль — второй арест, чтобы получить третий, а с ним душевный покой и веру.

В.В. Овсиенко: Спасибо. Это было 17 июля 1998 года в доме Мыколы Горбаля в Киеве.



поделится информацией


Похожие статьи