Интервью
31.07.2009   Овсиенко В.В.

ГРАБЕЦ ЛЮБОМИР ОМЕЛЬЯНОВИЧ

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Студент Львовской консерватории, организатор межвузовского студенческого хора (1963–1965), учитель.

Интервью ГРАБЦА Любомира Омельяновича

Слушать аудиофайлы

В.В.Овсиенко: 20 марта 2000 года в городе Коломые рассказывает пан Любомир Грабец. А Вы назовёте себя точнее и представитесь.

Л.О.Грабец: Да. Любомир Грабец, сын Омельяна — для точности, я сын командующего группы УПА «Юг». Я 1942 года рождения. Родился я в Люблинце, на территории, ныне временно занятой Польшей, но по документам, поскольку были трудности, я записан как уроженец села Слобода Коломыйского района.

В.О.: А дата рождения?

Л.Г.: 15 сентября 1942 года. Отец погиб в 1944 году на Винниччине. До четырёх лет мы жили с мамой, после этого маму арестовали как жену полковника УПА и за то, что у нас скрывалась женщина, которая была на нелегальном положении. Она у нас родила ребёнка. На неё донесли. Маму арестовали, и я воспитывался у своей тёти Марийки. У неё было ещё двое своих детей. А старший мой брат, уже сегодня покойный, воспитывался на Тернопольщине в семье отца. Так продолжалось 10 лет, пока мама не вернулась из лагерей. Тогда уже мы жили вместе, и в нашу семью вошёл Владимир Жук. Он был хозяйственным референтом группы «Говерля». Отчим, которого я всё время называл отцом, который меня, шестнадцатилетнего парня, фактически, и воспитал. Ну, это для автобиографической справки.

Учился я в разных школах, потому что судьба бросала. Позже учился здесь, в Коломые, в 5-й школе им. Шевченко. Потом учился в Коломыйском педучилище, поработал немного в посёлке Ковалевка учителем музыки, старшим пионервожатым, учителем физкультуры — это всё в одном лице, потому что школа маленькая. После этого поступил во Львовскую консерваторию.

В.О.: Желательно обозначать годы, когда что было.

Л.Г.: Ой, Вы знаете, я так плохо годы помню.

В.О.: По крайней мере, когда Вы учились в консерватории, Вы не могли этого забыть.

Л.Г.: В консерватории в 1963 году я уже перевёлся на стационар, так как сначала поступил на заочный. Проучился там год с небольшим и был исключён за события, о которых буду рассказывать позже.

Учась в консерватории, я был тесно связан с семьёй Стернюков, поскольку жена Игоря Стернюка, пани Дзвинка Левицкая, была родом из Коломыи и её мама дружила с моей мамой. Он тогда руководил Львовским туристическим клубом «Карпаты», и тогда возникла необходимость обзавестись своими кадрами, хотя бы в таких общественных организациях, которые ни к чему не обязывали. Они меня убедили, чтобы я занял должность заведующего организационным сектором Львовского туристического клуба «Карпаты». Мы старались организовывать со студентами походы на Маковку. Мы специально не декларировали каких-то политических вещей, да я ещё и не был к тому готов. Но львовская интеллигенция и львовская элита сознательно подбирала таких людей, которые могли иметь влияние, которые были контактны с молодёжью. Позже я осознал, для чего это всё делалось. А сначала мне просто были близки эти идеи, понятны, и я работал в том Львовском туристическом клубе «Карпаты».

Я был секретарём комсомольского бюро дирижёрского факультета. Совершенно этого не стыжусь, потому что я любил общественную работу. Тем более, что я был таким пионервожатым в Ковалевской школе, что учил церковный хор и с церковным хором ходил колядовать. Что удивительно, в селе, хоть мы и по хатам ходили, никто не донёс, что пионервожатый ходит с церковным хором. Такое сознательное село было, шахтёрское поселение. Очень обидно, что сейчас там на фоне всяких конфессиональных дел такой раздор пошёл. Так что там те старые люди из церковного хора заметили того пионервожатого, доверились мне — те простые сельские умы видели, что этот парень не предаст, его можно на такие дела брать.

Но вернёмся к делам консерваторским. Мы положили начало очень хорошей вещи — первые публичные колядки во Львове были инициированы студентами консерватории. Я, собственно, не знаю, по чьей наводке, но под Новый год на центральном союзном телевидении в перекличке студенческих коллективов мы выступили с колядками. Там Олесь Лупий со своими первыми стихами выступал. Я помню, в той передаче из Киева выступала Надежда Непорожняя.

В.О.: Я знаю Надежду.

Л.Г.: Оттуда пошли и наши связи — мы очень хорошо знакомы. Потом я познакомился с семьёй Непорожних — и с отцом, в Яготин несколько раз ездил. Через них я имел счастье быть знакомым с Гончаром Иваном Макаровичем — бывал на лекциях в его музее.

Что нам помогло? Когда мы организовали эту группу колядников из студентов дирижёрского отделения, нам пришло поздравление с Новым годом из ЦК комсомола, грамота. И когда к нам придиралась милиция или какие-то органы, мы им это показывали как щит, говорили: «Вы что, не понимаете, мы имеем благодарность за это от ЦК комсомола, что вы от нас хотите?» Так мы начинали фактически с польского Рождества, а заканчивали Иорданом.

Надо сказать, что профессора консерватории во Львове очень хорошо нас понимали, потому что мы в то время приходили на пары только чтобы отоспаться, и они говорили: «Эти дети доброе дело делают». Вот так. Это о тех колядниках. Вот я себе напоминаю, что мы в один Новый год пошли на железнодорожный вокзал, а там из Закарпатья люди переезжали и, как на станции, на полу спят — это была очень волнующая картина. Значит, колядуем? Колядуем. Начинаем колядовать, и вот люди ещё не просыпаются (особенно женщины), ещё глаза закрыты, а слёзы по щекам текут. Много было таких волнующих моментов. Конечно, мы ходили в первую очередь к львовской интеллигенции, где нас принимали, — к пани Кульчицкой, к Пшеничкам, к тем людям, где нас очень радостно ждали, «потому что это наши дети придут».

Моё счастье, судьба такая, что поскольку моя мама десять лет, как говорят на блатном жаргоне, кантовалась на одних нарах с женой ректора Львовской консерватории профессора Василия Барвинского, то я у него жил на квартире. Там было очень яркое проявление протеста, когда профессор Барвинский умер. В чём он проявился? Когда профессор умер, было негласное распоряжение не петь на его похоронах. И вот пришёл пан Евгений Вахняк — он руководил консерваторским хором, — пришли мы, студенты, и там ему кто-то шепнул, что, знаете, не надо петь. И вот этот человек, который нам казался боязливым, такой интеллигент, — вдруг его руки затряслись, он весь побагровел: «Как не петь? Как можно не петь?!» — схватил камертон, руки трясутся, и сразу началось «Чуєш, брате мій…» Наш консерваторский хор запел. Потом были песни «Сміло, други, не теряйте», — те, которые в то время можно было спеть.

А когда вынесли покойного, официально подъехал катафалк, студенты взбунтовались и не дали в катафалк поставить гроб, взяли на плечи, хотя это по сценарию похорон не было запланировано, и откуда-то — я не знаю, откуда, — взялось, может, пар десять, может, меньше, маленьких детишек в беленьком и с беленькими веночками. Кто-то организовал — это уже параллельно шло. Они пошли впереди с теми веночками, сошли аж вниз и на Лычаковку через весь Львов профессора Барвинского, ректора, несли. А перед тем были изъяты в консерватории ноты моцартовской «Лакримозы» — где-то пропали те ноты. Но, как ни странно, когда пришли на кладбище, то была тьма отфотографированных хоровых партий — куча партий, которых хватило бы и для консерваторского хора, и для «Прометея», и для хора Академии Наук. Была и военная академия, мужской хор — и у него были партии. Одним словом, и хор университетский, и политехники — несколько сотен — все имели перефотографированные партии. Очевидно, люди над этим поработали. Хоры отпели моцартовскую «Лакримозу», там же и другие песни были.

Это было организованное умными людьми сопротивление, которое толкало и молодёжь к тому же. Молодёжь уже видела действия властей, что было давление: того не делать, того не делать, а люди бунтуют против этого. Это создавало прочную базу для дальнейшего. Колядники — это был один штрих, а второй штрих — похороны Барвинского.

В.О.: Вы даты похорон Барвинского не помните?

Л.Г.: Не помню. Ну, это можно уточнить. Я извиняюсь, но я вообще ужасно номера, даты, цифры не запоминаю — это для меня смерть. (Василий Барвинский умер 9 июня 1963 г. — В.О.).

Был ещё один интересный момент сопротивления. На одном из юбилейных вечеров композитора Станислава Людкевича не было запланировано, но очень вызывали на «бис» мужской хор, который пел «Сміло, други, не теряйте духа на страшному прю!» Причём, они не пели «рідну країну», а «рідну Вкраїну», так, как и пелось в песне. Далее: «Спасайте честь, свободу свою». Отпели, аплодисменты. Пытались тот вечер уже прекратить. Тогда мы, студенты консерватории — кто-то должен был начать — начали отхлопывать ритм, без слов, без ничего. И весь зал филармонии подхватил и отхлопывал ритм первого куплета той песни. Были как бы аплодисменты, но это был чеканный ритм той песни.

И, наконец, созрела идея. Я думаю, что были организаторы. Мне кажется, что это было направляемо Горынями. Нам казалось, что инициатива наша, консерваторская, — организовать межвузовский студенческий хор. Инициаторами были Юрко Нагорный, Иосиф Голик. Иосиф Голик — хирург, а Юрко Нагорный — фармацевт, он сейчас или заместитель директора, или даже директор фармацевтической фабрики во Львове. Это ребята, которые уже тогда делали дело сознательно. И нас, которые потенциально могли это дело делать, подключали, и мы, конечно, рады были тому организованному межвузовскому студенческому хору.

Там были не только студенты из вузов — там и ученики школы были, старшеклассники. Мы самодеятельно собирались в консерватории на репетиции. Воспользовались тем, что я был секретарём комсомола факультета. Официально, по львовскому телевидению и по радио, передавалось объявление об организации такого хора от имени Львовского городского комитета комсомола, идеологическим отделом которого руководил тогда Женя Глушко — абсолютно преданный комсомолец, далёкий от наших национальных идей, но, может, он «для галочки» поддержал ту идею, хотя позже и отказался от нас. Благодаря тем объявлениям, а большая часть собрана была так, по товарищеским связям — тот того знал, тот того знал. Но часть молодёжи, так до десятка, пришли по объявлению. Но пришли как раз те, что надо. Тот межвузовский хор заработал. Поскольку я перевёлся с заочного, то, если говорить по правде, не был я уж таким талантливым студентом. Но поскольку я был заведующим оргсектором Львовского клуба «Карпаты» и товарищи видели, что я умею организовывать эти вещи, то я в хоре выполнял организаторские функции. Но поскольку я музыкант, то время от времени мне давали дирижировать.

Что у нас было интересно? У нас было интересно то, что мы могли после репетиций выйти в город, стать и петь украинские песни, играть в подоляночку, в народные игры. И вокруг нас, конечно, собиралась большая группа людей, которые непосредственно в это действо втягивались, молодёжь, всё больше и больше. Нас всегда на площадях, в сквериках собиралось довольно много.

Были провокации. Бывало так, что пытались наших девушек задевать — ну, то девушки тех парней, что погорячее, брали под руки, а более спокойные как-то это дело улаживали. А однажды у памятника Франко вышло пару парней из темноты парка, тех, что к нам придирались, — так мы их уложили с нескольких ударов, красиво уложили, и снова пошли в парк. Со стороны милиции или так официально к нам придирок не было никаких, потому что мы вежливо около одиннадцати часов всегда расходились. Но это имело большой резонанс, потому что люди уже знали, что у нас три дня репетиций, и на площадях собирались всё большие группы молодёжи.

А потом возникла идея — со временем мне кажется, что это я ту идею поддал, — чтобы летом пойти по горам и дать людям концерты. Там были подключены и вокалисты — ребята, которые преимущественно летом ездили зарабатывать деньги в разных концертных бригадах, но нам также официальные органы обещали, в частности, горком комсомола, что помогут финансово — сначала так и было. Собиралась та группа, о ней вроде знали, мы утрясали программу и т.д. Мы советовались, что одну программу показываем, а вторую имеем в запасе — мы не светили ту программу, но проводили репетиции и знали, что мы с ней будем выступать. Я хотел подчеркнуть — это умное руководство Иосифа Голика, Юрка Нагорного, Ореста Ивахива. Хотя Орест Ивахив был в тени, но он был негласным интеллектуальным мотором. Он всё это направлял и умел это сделать очень осторожно, так, что это было ярко и так, что не к чему было придраться. Он сейчас профессором в Политехнике работает — Орест Ивахив. Эти ребята, можно сказать, были наши организационные моторы, идеологические моторы того общества.

Первое наше выступление было на открытии памятника Франко напротив университета. Это, наверное, был 1963 год — это осенью было, в первые дни сентября, — первое публичное выступление того коллектива.

А позже, когда мы пошли в поход, был интересный случай. Мы договорились, что едем поездом. Сколько мы знали украинских песен — договорились не повторять ни одной, на сколько нас хватит. Хватило нас до Ворохты из Львова, а потом из Ворохты мы закинули рюкзаки и ещё шли до вечера, до ночи дошли. А дальше надо было палатки разбивать — и ни одна песня не была повторена за 8-9 часов непрерывного пения. Из Ленинграда ехала группа — из тех, что читают объявления, кто хочет в Карпаты. Собирается такая группа на один поход. И там ехала такая Ия Хащинская. Она не была нашей ровесницей, ей было где-то под сорок лет. Имела довольно неплохой голос. Нам так казалось — не еврейка ли, не знаю, но ей это ужасно понравилось, она начала проситься, чтобы мы её взяли в ту группу. И мы её взяли в своё общество. Она выучила наш репертуар, она с нами выступала — такой был штрих. Это нас очень выручило впоследствии, при тех разборках, что позже были с нашим хором. Тот факт нас выручил.

Компания была настроена хорошо. Прежде всего, мы перешли Черногорский хребет — мы с собой и инструменты носили. Например, мы могли у одного пастуха остановиться и давать ему полутора-двухчасовой концерт, причём не в туристической одежде. Когда мы становились на концерт, мы уходили за камни, переодевались в национальную одежду, такую, в которой мы давали концерты на сцене. Ребята должны были быть побриты, чтобы всё было как на настоящем концерте.

А потом мы спустились в сёла. Предварительной какой-то договорённости там не было. Но было, что люди сначала убегали в село, потому что, знаете, идёт шестьдесят человек в коротких штанишках — страшно, картошку будут копать, кур воровать — мало ли чего. Но нет, видят, что эти себя спокойно ведут. От руки большими буквами написано, что будет концерт, так люди и идут вечером, потому что что им делать. Конечно, они ожидали, что эти молодые что могут — по канатам ходить, лезвия есть, ещё что-то такое. Ну, а тогда как раз пошло — Симоненко, Драч, Мамайсур, Лина Костенко — эти стихи, и люди не ожидали такого! Причём мы принципиально ни одной копейки за все концерты не взяли. А заканчивали мы наш концерт «И у вас, и у нас пусть будет всё в порядке». Поскольку у нас были инструменты, то начинали играть танцы, молодёжь оставалась — те танцы продолжались до трёх, до четырёх часов утра, а потом мы в том же клубе ложились спать. Когда мы вставали в десять, в одиннадцать, порой в двенадцать часов — это уж когда как мы вставали, потому что это не было регламентировано, — то под клубом красиво стояли баночки, масло, всё так рядочком. Мы это честно съедали, кастрюли мыли, писали большую записку «Спасибо!» и отправлялись в следующее село.

Хорошо нас принимали, причём эти местные органы — сельсоветы, профсоюзы и т.д., поскольку мы шли под щитом горкома комсомола, они считали своим долгом обязательно написать в книге отзывов самые тёплые слова. А случилось так, что самый первый отзыв заготовили фактически мы сами. И уже те, что писали дальше, смотрели, какой первый отзыв, и не хотели написать хуже. Так что у нас была книга отзывов чрезвычайно хорошая и тёплая (она была в ЦК ЛКСМУ).

Так мы сёлами шли, концертировали и забрели так... Мы шли с Черногоры, туда в Шебене, вниз, по Черемошу — мы рвались в Космач. Мы знали, что это бандеровская столица… В Космаче дали концерт, а потом узнали, что в Шешорах в воскресенье открытие памятника Шевченко. Как узнали? Я знал об этом памятнике, потому что мы с семьёй всё время в Шешорах отдыхали, мы очень хорошо были знакомы с председателем сельсовета, паном Владимиром Михайлюком, который организовывал сооружение памятника Шевченко. На то время это была очень большая крамола, потому что люди сами собирали деньги, а тогда за это могли «пришить» очень многое. Но видите, как-то никто не предал, не выдал этого акта. Ну, он был участник войны, контуженый, но это глубоко свой человек, национально сознательный, он знал, что делает. Я знал об этом памятнике, потому что каждое лето, когда я приезжал, я там сельским хором в клубе руководил — неделю, или две, или три — сколько мы там отдыхали с мамой, с папой и с братом. Я знал, что мы не успевали, что памятник должен был быть открыт неделей раньше. Но мы узнали в Космаче, что не успевают, поэтому открытие памятника в это воскресенье. Конечно, мы пришли на открытие памятника.

Утром становится известно, что власти не разрешают открытие памятника, мотивируя тем, что уборка урожая, они отстают (а два дня до этого подавали, что район опережает), а это как раз храмовый праздник в соседнем селе.

Людей собралась огромная масса — ну, я знаю, сколько там тысяч людей было. А это село курортного типа, там луга, водопады, туда люди приезжали, потому что тогда бензин ничего не стоил. В воскресенье ехали из Коломыи, из Черновцов, из всех окрестностей: «Куда едем?» — «Едем в Шешоры».

Выставили милицию на развилках, где въезд в Шешоры. Люди автобусы оставляли и кустами, лесами — что там такое есть, потому что это же интересно. Одному — страшно, а идёт целый автобус — то меньше страшно, а тогда как раз та была «оттепель». Так что там была огромная масса людей.

В.О.: А под какой это праздник, Вы говорите?

Л.Г.: Девятнадцатое, Спаса.

В.О.: Под Спаса? Это 1965 год?

Л.Г.: Да-да. Но это не было на Спаса… Нет, на Спаса, 19 августа всё-таки.

Мы пришли, как привыкли, знаем, что мы на открытии памятника, договорились, что дадим концерт — а нельзя открывать памятник! Ну, нельзя, так нельзя, а люди-то собрались. И эта публика бурлит. Там и машины ездят по той улице туда-сюда, чтобы как-то людей растянуть. Но что, такая огромная масса людей — машины проехали, люди снова сошлись. Тогда подошёл ко мне инструктор Косовского райкома Баланда и попросил, чтобы мы пошли в клуб и дали концерт в клубе. Ну, а клуб такой, сельская хата — сто человек поместится или не поместится. Вы знаете, было какое-то такое огромное взаимопонимание. Я ничего не объяснял. Я только своим сказал: «Ребята, идём в клуб давать концерт», — чтобы кто-то спросил почему, чтобы кто-то сказал, что клуб слишком мал! Хотя руководства как такового у нас вообще не было, были такие товарищеские отношения.

Всё, мы идём в клуб. Юрко Нагорный идёт рядом, этот инструктор Баланда идёт также со мной рядом. Я только Юрку моргнул и сам резко пошёл вперёд, потому что навстречу шли девушки из сельского хора, с которыми я годами работал. Юрко заговаривает — умный парень — Баланду, я оторвался вперёд, будто я быстрее иду, чтобы там что-то организовать, метров на пятнадцать-двадцать вперёд оторвался, чтобы тех девушек встретить. Встречаю девушек и, не доходя до них, говорю: «Девушки, мы идём в клуб давать концерт — чтоб ни одного человека там не было!» — это всё, что я этим девушкам сказал. Мне девушки сказали «Йо!», и наша группа идёт в клуб, этих несколько девушек из хора идут навстречу.

Пошли мы в клуб. Сидим, ждём. Пятнадцать минут ждём — никто из людей в клуб не идёт. А клуб где-то так метров триста-четыреста от памятника. Ещё ждём — никто из людей не идёт, но мы честно ждём публику. А когда там объявили через мегафон, что в клубе будет концерт, люди двинулись идти, девушки спросили: «Куда вы идёте?» — «В клуб». — «Никакого концерта в клубе не будет, там негде, разве что на 50 человек». А вот тут площадка такая приготовлена, стоят эти все возвышения... Всё готово, но не убрано ничего. Одни голые палки. «А вот, тут площадка — тут сейчас будет концерт». И люди вернулись назад, к памятнику. Это так, на берегу, под памятником та площадка.

Мы подождали-подождали, приходит тот же Баланда и говорит: «Ну так хорошо, идите туда, давайте концерт». Вы знаете, если бы в армии была такая организованность — это было бы чудесно! Ну кажется, что они репетиции делали как минимум неделю, те девушки. В мгновение ока! Мне казалось, что это где-то за пять минут, — конечно, это не пять было, — моментально там вся сцена была в коврах, портрет Шевченко висел, в рушник убранный — цветы, ленты, всё. Момент — и та площадка уже была убрана! Понятно, что той репетиции никто не делал.

Ну, мы уже имеем официальное разрешение, мы выступаем. Но перед этим выступил Чорновил — молоденький такой парень. Правда, его выступление было очень умеренным. В каком смысле? Что мы, из Восточной Украины, чрезвычайно благодарны, что Галичина, Гуцульщина так празднует нашего Шевченко, а мы уже видим, что он не только наш, он и ваш, он всего мира — в таком направлении. Ну, почему-то власти считают, что нецелесообразно сегодня открывать памятник, вы его ещё себе откроете, но нам очень приятно, что нас пригласили.

А это были люди из магаданов, из караганд, они долго специально переписывались, те, кто были вывезены, выселены, они на лето приезжали в отпуска. Конечно, выселены были люди национально сознательные, они уже себе отпуска подгоняли под эту дату, потому что это готовилось долго. Скульптор Иван Гончар сделал тот бюст. Причём гуцулы сказали, что мы хотим Шевченко в кучме, чтобы не был лысый — чтобы обязательно в кучме. Что интересно, ещё при Польше сельский каменотёс вытесал такой памятник из камня, в кучме. Он был поставлен в 1939 году, когда пришли москали. Люди не ждали никакого декрета, а тайно себе памятник поставили — тот памятник стоял. А позже он мешал стрелять мадьярам по ковпаковцам, и они тот памятник взорвали. Это как-то так с берега они стреляли. Люди спрятали тот разбитый каменный памятник. И как бы по тому подобию они просили Гончара сделать бюст, и он был сделан. Такая предыстория того памятника. (Подробнее эту предысторию смотрите в интервью Ярослава Геврича. — В.О.).

После этого мы пригласили Татьяну Цымбал, она была лауреат конкурса имени Шевченко. Наш концерт начался с «Кохайтеся, чорнобриві, та не з москалями». Как сегодня помню — она читала «Катерину». А после того, конечно, стихи Шевченко — такая была наша программа. Уже во время концерта к нам подошли представители власти, они видели, что это уже не тот концерт, который бы они хотели, что никаких тебе плясок-притопов нет, и начали уже придираться к программе. Ну, не могли они так уж сильно придираться, потому что программа была завизирована Львовским горкомом комсомола. Ну, несколько изменена. Конечно, несколько — это больше, чем наполовину, но настолько, что, например, эта Кива — она отвечала за отдел культуры Косовского района — спрашивала меня: «А „К Основьяненко“ — что это, чьё это стихотворение?» Даже такие были. Ну, мы ребята молодые, горячие, зажигательные, конечно, там же её при людях отчитали: «Как Вы можете возглавлять культуру, если Вы не знаете, чьё это стихотворение „К Основьяненко“?»

Уже перепалка вышла, но мы концерт честно довели до конца. Едва ли не впервые там была прочитана «Молитва» Павлычко — это «Отче наш, Тарасе всемогущий». Мы концерт закончили мирно. Дали нам цветы. Памятник закрыт или не закрыт, но памятник. И мы шли мимо того памятника и те цветы поставили. В тот момент, как мы ставили цветы, кто-то, не знаю кто — конечно, это были наши ребята — начали петь «Заповіт». И вся эта масса, несколько тысяч — «Заповіт». После «Заповіта» я нашим моргнул — мы пошли на водопад, на Гук — наша группа, а люди остались там. «Заповіт», «Реве та стогне...» — само собой, а потом уже пошло «Бачив, бачив я раненого друга». Всё подряд, и та огромная толпа там стояла и пела.

Коломыйские доктора, узнав, что мы эти концерты даём бесплатно, среди своих людей сделали сбор денег и нам эти деньги принесли. Мне бы, как я коломыянин, вроде меня знали... Мы, правда, отказались. Первая причина, что мы принципиально давали концерты бесплатно, а, во-вторых, мы боялись, не провокация ли это какая-то. Юрко говорит: «Любко, ты знаешь этих людей?» Говорю: «Знаю, это вроде наши люди, но так, чтобы гарантировать...» — «Мы эти деньги не берём, потому что может быть провокация». Мы вежливо поблагодарили и те деньги не взяли.

Когда начало смеркаться, подошли к нам двое пожилых людей — уже дедушек. Я их в Шешорах не знаю, хотя там отдыхал... Ну, но я молодой и общался преимущественно с молодыми — я их не знаю. Но подошли те двое людей и говорят: «Хлопцы, вы молодые, вы умные, вы из университетов. Не позволят нам открыть — так не позволят. Мы уже своё отсидели, мы пойдём за тот шнурочек дёрнем, вот и будет памятник открыт! Так пусть не запрещают, потому что памятник открыт», — ну, конечно, подвыпившие, если по правде сказать, но дедки уже решились, они уже своё отсидели, им не страшно, пойдут, потянут за тот шнурочек, пусть та тряпка упадёт и памятник Шевченко будет открыт — чего он будет закрытый столько стоять?

Ребята поняли, что этого делать не нужно. Мы начали убеждать: «Вы поймите, панове-хозяева, мы себе приехали и уехали, мы сопляки, нас найдут тут или не найдут». Мы даже не думали, что нас отыщут, ещё и где-то из Львова. Кто нас знает? Это, знаете, такая наивность была. — «А у председателя сельсовета трое детей, его арестуют — кто тех детей до куска хлеба доведёт?» — «Ничего, наше село такое хорошее, что мы их выкормим!» Неубедительно это всё — подумаешь, как они отсидели, все сидели, так что? «А Михайлюк — человек такой, что его не напугаешь. Мы можем за тот шнурочек дёрнуть».

Последним аргументом стало — я не знаю, Орест Ивахив, или Иосиф Голик, или Нагорный поддал идею: «Знаете, уважаемые, этого делать не надо. Ну, потянете за шнурочек — он и откроется, и на этом всё. А так вы представляете себе, что ещё неделю памятник будет стоять и все люди (а там поляки были, на камеру это снимали) будут знать, что власть не даёт Шевченко нам открыть. Так что будет лучше?» — «Пусть люди знают — не будем открывать». Дедки с этим и ушли. Так чтобы не было такого провокационного открытия памятника, мы ночью поочерёдно дежурили у памятника, чтобы это не было на нас — по трое, по четверо мы там сидели, а остальные в клубе.

Я как раз заступил на дежурство — мы там над Гуком разложили лагерь свой, палатки. Подошёл какой-то молодой человек, лет 29–31, где-то так. И говорит: «Ребята, я только что из Косова, недавно закончилось совещание в райкоме партии — завтра вас приедут арестовывать. Бегите». И ушёл. Знаете, так романтично, я два пальца в рот, свистнул, кто вылезает из палаток: «Что, Любко, есть? Чего свистишь?» А я им говорю, что есть такая-то ситуация. Ну, мы сначала что там — собраться. «Дороги знаешь, вывести лесами?» Я говорю: «Ребята, я тут знаю, под которым кустом сколько грибов растёт — и я не выведу вас отсюда? Конечно, выведу». А потом, знаете, как тому врачу: «Подождите, стоп! А чего мы будем отсюда убегать? Мы на своей земле, от кого будем убегать? Никуда не убегаем, идём спать».

Ага, я ещё пропустил важный момент. Ещё перед тем вечером Чорновил принёс записи — голос Симоненко на магнитофоне и письма. Мы слушали голос Симоненко и письма его читали — это тогда была запрещённая литература.

В.О.: Дневник, наверное?

Л.Г.: Дневник, дневник, извиняюсь, дневник. Чорновил тогда ушёл — у кого-то он там ночевал, на второй день мы уже его не видели, уехал.

Утром мы встали, где-то в девять часов. Приехал из горкома партии «бобик» такой, этот УАЗик. И нас четверо — Оля Мединская, Богдан Анкив (который теперь руководит капеллой Ревуцкого), я и Юрко Нагорный — поехали в Косов в райком партии. Разговор был ни о чём. Вроде нас что-то расспрашивают. Правда, упрекнули, вы ходите по сёлам и говорите: «Слава Иисусу Христу». Мы им отвечали, что говорим так, как здесь люди говорят. А ещё за нами тянулось: шли ещё из Шебене, а какой-то пьяный не то милиционер, не то пограничник, который отвечал за погранзону, к нам придирался, почему мы говорим «Слава Иисусу Христу». Мы с ним тогда дискутировали — дискуссия та, правда, ничем не закончилась. И тут у нас шла беседа ни о чём. Наконец я говорю: «Вы знаете, — это где-то час дня был, — если мы до трёх часов в село не вернёмся... Наши люди предупреждены, что нас арестовали, и на мотоциклах разъедутся по горам, по сёлам и расскажут, что нас безосновательно арестовали». Нас сразу в тот «бобик» и привезли на место. Но запретили дальше выступать.

Через несколько дней было открытие в Яремче памятника Рудневу — так мы хотели ещё там дать концерт, но решили вернуться во Львов. И денег нам не хватало. Вернулись — и уже тогда узнали обо всех тех арестах.

А потом было комсомольское собрание — я не знаю, может не стоит рассказывать?

В.О.: Нет, именно это и интересно — комсомольское собрание.

Л.Г.: Я тоже считаю, что комсомольское собрание было очень интересным. Мы вернулись, пришли в сентябре на учёбу, а в консерватории шум. В консерватории гвалт, что студенты организовали какую-то группу, что аресты — все перепуганные, перепуганные. Вызывают меня в горком комсомола, в горком партии. По пять, по шесть, по семь часов держали — в коридоре я себе сижу, скажут на который-то час, а вызовут аж под конец рабочего дня. Или и не вызовут. Тогда я считал, что поскольку я руководитель, то на мне лежит ответственность за этих людей, что если я что-то не так скажу — их могут поарестовывать.

А уже был такой случай. Перед тем я в учётно-кредитном техникуме руководил девичьим хором — ну, потому что надо было копейку заработать. А как раз перед тем, весной, был шевченковский концерт. Мои девочки начали петь «Заповіт», хором выступали, а зал сидит. Я хор остановил, повернулся к залу, сказал, как им не стыдно во Львове сидеть, когда целый мир встаёт при исполнении «Заповіта». Зал встал, мы спели «Заповіт». Мы дали всю концертную программу, очень всё хорошо, но после этого директор меня вызвала и сказала: «Нам очень жаль, но Вы понимаете сами, Вы не сможете дальше у нас руководить хором». Меня поблагодарили, вежливо, хорошо со мной разошлись, и я чувствовал, что она мне сочувствует. Но понятно, что после такого случая я уже тем хором не руководил — это было ещё весной, перед тем.

Начали вызывать в отдел культуры и т.д. От нас, конечно, все отказались. Одна только львовская завотделом культуры — это была белоруска, мне кажется, фамилия Шаргородская, если память мне не изменяет, единственная, которая не отказалась. Она сказала: «Я про этих ребят знаю, это очень хорошие ребята». Она отстаивала нас до самого конца. Правда, позже её с работы сняли, но это было немножечко позже. Этот человек от нас не отказался — она говорила, что она нами занималась.

Началось на фортепианном факультете на собраниях, потому что там были также пианисты. Начали поднимать этот вопрос, и выступил профессор Эдельман, еврей, и сказал: «Подождите, товарищи, — как это обычно тогда говорилось. — До сегодняшнего дня это были наши лучшие студенты-активисты. Ходят какие-то непонятные слухи, что-то они там сделали. О чём мы говорим? Давайте соберём собрание, пусть они выступят и скажут, и пусть те, кто их обвиняет, скажут, и пусть они в свою защиту скажут, что они там делали, если они делали что-то позорное. И разберёмся в этой ситуации». Было постановлено, что будут собираться собрания, чтобы мы всё это рассказали.

Конечно, в отделе культуры нам сказали, что хор существовать не будет. На это я взорвался, потому что стукнули кулаком: «Я Вам сказал, что хора не будет!». Я в свою очередь — ну, сопляк, глупый — кулаком об стол: «А я Вам говорю, что будет! Если не дадите нам зал, то мы себе в парке соберёмся, мы до одиннадцати часов можем не спать, мы хулиганских песен не поём — вы что, нам запретите?». Но это такая детская была перепалка, абсолютно полусознательная, на молодецком задоре, что кто-то запрещает — чего ты нам должен запрещать? Это был такой совершенно юношеский взрыв.

Долго тех комсомольских собраний не было, но наконец — отчётно-выборное комсомольское собрание. А это уже было под октябрьские праздники. Отчётно-выборное комсомольское собрание. К нам приходит секретарь обкома комсомола и говорит, чтобы этого вопроса мы не затрагивали: «Может, ваш хор будет существовать — мы разберёмся, если вы этого вопроса на собрании не поднимете». Я сказал: «Хорошо — раз хор будет существовать, чего я этот вопрос буду поднимать? Нет — так нет».

А перед тем был один интересный случай, что я среди своих фотографических негативов нашёл негативы нелегальной литературы. Мы это всё перечитывали. Я так посмотрел и сразу увидел, что это письмо Дзюбы, отзыв на высказывание некоего Аксёнова о киевском музее Шевченко: «Да, здание чудесное, здесь мог бы быть университет или больница». О том, как не дали праздновать юбилей Леси Украинки, дневник Симоненко — это всё ходило по рукам, и я у себя те негативы увидел. Но в комнате со мной ещё трое моих товарищей, которые это увидели. У меня вообще кавардак, но я заметил, что мои негативы как-то не так лежат, как я их положил. Раскрыл — это есть. В комнате Олесь Герета — знаю, что был две недели в Тернополе под следствием. Он сейчас дирижёр — родной брат Игоря Гереты, этого музейщика. Знаю, что был под следствием. Не знаю, сломался или не сломался — уже тогда, знаете, немного до сознания доходило. Ещё два парня — вроде свои, хорошие ребята, но кто знает, что и как. Что делать с тем негативом? Я собрал, сколько там было студентов в общежитии в фойе, и сказал, что это мне кто-то подбросил, но в тюрьме никто из-за членов моей семьи не сидел, так и из-за меня сидеть не будет. Я не знал, это кто-то из товарищей спасался, или КГБ подбросило, чтобы меня посадить. Поджёг те негативы и на глазах у всех сжёг. Такой был интересный инцидент. Это уже потом анализировалось и думалось, что, может, неспроста.

Наконец дошло до того отчётно-выборного комсомольского собрания. Всё, как положено, я ещё секретарь факультета, перед тем хожу на всякие инструктажи. Как секретарь отчитываюсь за комсомольскую работу. Этого вопроса не затрагиваю. Но представитель обкома комсомола не согласовал с нашим партийным бюро, и мне начинают с места бросать реплики: «Что ты разводишь английский парламент, рассказывайте, как вы нас там опозорили», — и т.д. Я тогда прошу у комсомольского собрания меня не регламентировать, что я буду об этом рассказывать. Секретарь обкома сидит в президиуме и говорит: «Мы же договорились». Я говорю: «Извините, товарищ секретарь, но я должен оправдаться, потому что тогда все подумают, что мы действительно в чём-то виноваты».

И начинаю последовательно рассказывать. Но самое первое — я его заставил прочитать письмо от той ленинградки Ии Хащинской, которая была с нами в компании. Она перед Октябрьскими праздниками написала нам поздравительное письмо, какие мы чудесные люди, как мы хорошо её приняли, и за дружбу народов там было, и за всё на свете. Такое искреннее письмо, что она бы на следующий год хотела организовать своих друзей, которые бы нас лучше узнали. Письмо — поздравление с Октябрьскими праздниками.

Но перед тем, ещё в походе, был такой неприятный инцидент, а может, потом вышло, что и не неприятный. Она с нами выступала, но, знаете, в обществе — я не хочу называть сейчас фамилию, потому что ему было неприятно, он человек был резкий, и он что-то высказался относительно национальности — мы не знаем того разговора, мы только так мигом услышали, это уже мне потом сказали — оскорбил её. Мы это узнали и мы его выгнали из компании, потому что раз мы уже приняли человека в свою компанию, то он не имел права её оскорблять. Мы его из компании отправили. Она также об этом узнала, села на машину, догнала того на дороге, вернула назад — это было после Криворовни. Вернула назад: «Я вас очень прошу, — конечно, по-русски она говорила, — вы не делайте этого, я не хочу вносить раздор в вашу компанию, я всё понимаю...». Одним словом, так.

После этого было несколько вечеров — то Юрко Нагорный, то я с ней говорили, почему такое наше предубеждение к москалям. Она абсолютно всё это нормально понимала, и результатом было то письмо из Ленинграда.

Я их заставил то письмо прочитать на собрании. Потому что обвинения какие были? Обвинения были такие, что группа студентов была в Косове, пела националистические запрещённые песни, остановила уличное движение на центральной улице Косова — Ленина, а когда к ним обратились на русском языке, того человека обозвали подонком, подлецом, убирайся отсюда и т.д. — вот такие вещи происходили. Мне было зачитано это обвинение на собрании, когда я начал отчитываться о делах хора, что мы несколько концертов дали. Я им зачитал ту тетрадь отзывов. Оправдываюсь, что мы ничего там не делали плохого. И тогда это письмо было зачитано, а когда мне после этого письма зачитали это обвинение — это, наверное, Божья воля, потому что тут надо же отвечать — пришёл официальный документ из райкома компартии. Чем докажешь, что это не так? Я говорю, что не обладал острым умом — я должен всё сложить, продумать. Но тут случилось такое.

Я мотивировал так, что мы по приглашению партийной организации Верховинского лесокомбината дали в горах несколько концертов. Нас машина возила, потому что там люди не слышали хороших концертов. Имеем благодарность оттуда. После этого все были страшно уставшие. Все сидели в Косове на водопаде, а нас трое пошли пополнять продукты на следующий день. Трое нас не могло остановить уличное движение. Но говорю: «Это всё неубедительно, однако нас спасает то, что на той улице, где мы якобы остановили уличное движение, где мы обзывали человека и пели запрещённые песни — это улица Ленина в городке курортного типа — на той улице движение транспорта вообще запрещено». Я сразу сказал: «Это ложь». Оно вырвалось: «Это ложь». Понимаете, партийный документ приходит, а этот сопляк стоит на трибуне на комсомольском собрании и говорит, что ложь. А тогда это меня окрылило, я почувствовал, что я очень сильный, и говорю: «Вы сегодня можете поснимать эти знаки, но все люди в Косове знают, что тогда они там стояли, и поэтому это ложь. Это не партийный документ — это ложь».

Хочет выступить этот из президиума, из того обкома: «Какой он комсомолец и почему учится в консерватории?». Поднимается рука вьетнамца, он говорит: «У меня предложение. Если товарищ секретарь так будет себя вести, проголосуем, пусть он покинет наше собрание». А это же представитель Львовского обкома комсомола! Так сказать — это же тебе не село. Всё. Он сел, уже не отзывается.

Выступает болгарин (мы с ним в одной команде в баскетбол играли) и извиняется на собрании, что его уже убедили, что мы действительно такие проходимцы, что мы к другим народам плохо относимся. Он извиняется перед нами, что мог такое о нас плохое подумать. И говорит: «Я понял так, что здесь собрались награждать их, хотя бы грамотами. Другие же поехали зарабатывать деньги, а эти бесплатно такие концерты дают». И так далее — собрание пошло совсем в другом направлении.

Если бы я после этого смолчал — как говорят в народе, закрой рот да и сиди, — но собрание отчётно-выборное. Ещё Богдан Анкив выступил. Он взвешенно выступил — он вообще взвешенный, хладнокровный, спокойный. Уже студентом тогда был, хоть был и младше... Он был после армии, но всё равно нас младше, но он такой, знаете, уравновешенный. Ему задали единственный вопрос: «Как вы там оказались?» Так он очень едко ответил, что нас не враги десантом с вертолётов сбросили, так себе шли как студенты, давали концерты по заданию горкома комсомола. Это он ответил едко. Потом где-то прикусил язык, а ему задали вопрос: «Ну, если так, то чем вы помогли?» Он говорит: «Я думаю, что раз к нам официально обратился представитель горкома партии, чтобы мы дали концерт, чтобы отвлечь толпу от памятника, то мы этот концерт дали, выполнили просьбу секретаря горкома партии и тем самым помогли партийным органам». Он так взвешенно ответил, ответ был спокойный.

А потом перевыборы комсомольского бюро. Взяли и зачитали кандидатуры по списку. Я снова поднимаю руку, потому что на тех инструктажах я был как секретарь комитета комсомола факультета, и говорю: «Разве вам не известно, что два дня назад была инструкция ни в коем случае, категорически не предлагать списком?» Всё. Собрание голосует: давайте выдвигать поимённо. И, как на зло, — что ни предложение, то из нашей компании кто-то в комсомольское бюро. Поднялся гвалт... Я выступил, там была такая Жанна Сорокина — хороший музыкант, из Дрогобыча, там, кажется, папа её работал. Как-то мы так близко не были знакомы. Она какой-то активности (мы уже знали, какая должна быть активность) не проявляла, так я против неё выступил довольно резко: чего её в бюро, она там не должна быть. Одним словом, собрание всё же пыталось таких протолкнуть.

А ещё предлагали одного, который пришёл из Черновицкого училища, не помню фамилию. На юбилее Людкевича студенты собирали деньги, чтобы купить букет, а он так по-студенчески сказал, что Людкевичу наши деньги нужны разве что на последний венок — что-то такое. Студенты страшно взбунтовались против него — даже поднимали вопрос, чтобы его исключить из консерватории, потому что Людкевич — это была живая легенда, студенты его страшно любили. Об этом даже речи быть не могло. И его тоже в то бюро! Его зарезали, не пропустили, а эту Жанну пропустили. К чему я говорю? Потому что это имеет связь. В конце я поднял руку и говорю: «Что мы голосуем? Посчитаем количество комсомольцев, которые в зале». Потому что пришли не комсомольцы, не студенты консерватории — там поприходили уже посторонние люди, потому что знали, что то комсомольское собрание будет. А самих комсомольцев было очень мало. Пытается выступить этот секретарь из обкома, а зал два пальца в рот и свистит — в консерватории, идеологический вуз! И ещё говорю: «Наше собрание неполномочно, потому что нет достаточно комсомольцев консерватории — нас меньше половины, собрание недействительно». Они тогда начали считать, сделали то собрание действительным, избрали бюро.

После этого, как обычно, надо было исключить из комсомола. Собралось бюро исключать нас из комсомола. Гриця Голика, который учился в консерватории на выпускном курсе, и меня, третьекурсника, исключили из комсомола. Ясное дело, что после этого пошло исключение из консерватории. Но Гриця взяла под защиту россиянка Долгова, его преподавательница дирижирования. Она сказала: «Я этого парня знаю, если он немножко ошибся, то это не страшно». Одним словом, он выпускник, она его взяла под своё крыло. Она фронтовичка и т.д., она его защитила.

За это время ребят из Львовской политехники в первый отдел вызывали, начали разбираться, что там вроде ничего не случилось, оставили в покое. Так относительно осталось в покое.

Юрка Нагорного вызвала секретарь парторганизации Львовского мединститута, сказала, что она там была и всё видела, вы ничего там плохого не делали, но берегитесь, ребята. И то дело также умерло.

А у нас немножечко иначе случилось. Во-первых, ректор Колесса отсутствовал, исполнял обязанности Евгений Козак. (Профессор Николай Филаретович Колесса был ректором Львовской консерватории с 1953 по 1965 г. — В.О.). А Евгений Козак — это наш человек, тем более, что он когда-то отсидел, политический зэк. Вызвал меня, но в кабинете не говорил, а вызвал в коридор и говорит: «Любчик, дитя моё»... А он, когда я жил у Барвинского, приходил к профессору и так вроде меня уже знал, что я за один. И говорит: «Понимаешь, дитя, я тебя должен наказать». У нас состоялась такая беседа, что если есть потребность наказать, то не колеблясь, потому что такие люди, как он, как Евгений Вахняк в консерватории нужны. А меня на месяц или на полгода исключат, а через какое-то время восстановят. Я это очень хорошо понимаю, сознательно понимаю, и тут никаких проблем нет. А он говорит: «Ещё кто там с тобой был?» Я говорю: «Евгений Теодорович, я Вам могу сказать, кто был, это не было никаким секретом, но мне кажется, что это не существенно, потому что важно дать отписку, что виноватые наказаны. А один, или десять — это уже не имеет значения». Это не было важно.

А Маланчук был тогда во Львове и получил за это выговор. (Валентин Ефимович Маланчук был в 1963–1967 гг. секретарём Львовского обкома КПУ по идеологии. — В.О.). А получил выговор потому, что делали запрос, что это за группа, потому что наделалось много шума, а это как раз конец августа, никто не знает — львовская группа, львовские студенты, а Бог знает, что за студенты. Пока мы вернулись, пока не раскрутили, что это за студенты — Маланчук получил за нас выговор. Мы, правда, к нему ходили говорить, чтобы хор существовал. Он от нас сбежал. Мы через дверь зашли, а он задней сбежал, хоть мы знали, что он тогда в кабинете был. Ну, неважно. Такие были коллизии.

А Евгений Теодорович сделал очень хитро и умно. Он написал приказ. Первым пунктом приказа за нарушение требований ректората объявить мне выговор. Не строгий, не с занесением, а объявить выговор. Ну нарушение — ну что? Я буду стоять в коридоре и пилить на скрипке, мне сказали: «Не играй», а я дальше пилил. Такое могло быть. Это первым пунктом. Там было ещё много пунктов, а последним пунктом: за хорошую работу в детской оперной студии (потому что я всё время с детьми возился, любил это и при консерватории организовал детскую оперную студию) объявил мне благодарность, ещё и с денежной премией. То есть параллельно тот выговор уже был снят. А в отписке обкому партии дал только первый пункт. И всё, они были довольны. Может, они об этом и знали, но они были довольны, что есть наказанные — и спокойствие голове.

Но вернулся из командировки Колесса. Мы его все как музыканта, как дирижёра страшно уважали, любили, и по сей день я с большим уважением отношусь к этому музыканту. Если по правде сказать, то он меня многому научил, хоть он непосредственно учителем моим не был. И это украинец, богобоязненный, нельзя сказать, что он враг или что-то в этом роде... Это украинец, но из тех, боязливых украинцев. Он своё национальное дело делал, и дай Бог, чтобы каждому так удалось, как ему, потому что он всё же в украинской музыке очень много сделал. Это так, между прочим, чтобы меня правильно поняли, что я к нему не чувствую ни жалости, никакой обиды и его уважаю, на самом деле уважаю.

Но я пошёл к нему извиниться, что так случилось, что мы в этом невинны, что мы понимаем, что консерватория может иметь какие-то неприятности из-за нас, но мы не виноваты, потому что на нас нападали и мы должны были защищаться. А он мне сказал такую вещь, что вы не занимаетесь тем, чем надо. Мне тут стало обидно и я говорю: «Николай Филаретович, ну чем не тем, чем надо, занимаются студенты консерватории дирижёрского факультета? Мы организовали студенческий хор — а Вы, когда были молодым?» Знаете, тот боязливый человек аж побелел! — «„Боян“, „Сурма“ — это же Вы те хоры организовывали! И, в конце концов, Вы же меня, когда приходили благодарности из ЦК комсомола, не вызывали и не сказали: Любомир, вы занимаетесь не тем, что надо, вы бы лучше учились? Да, я не был сильным студентом, но и не троечником». — «Вы дальше будете судиться?» Я говорю: «Судиться — нет, но сделать всё, что от меня зависит, раз я фигурирую как руководитель, чтобы люди не пострадали, чтобы их не выкинули из консерватории, чтобы их не посадили, в конце концов, в тюрьму, потому что мы ничего плохого не сделали, — я должен защищаться и защищать своих товарищей, потому что мы ни в чём не виноваты». — «Идите».

Где-то через час висел приказ о моём исключении. А на второй день утром был приказ, что он не ректор. И он об этом знал, потому что он вернулся из Киева и уже знал, что он не ректор. Это был один из последних приказов Колессы — о моём исключении.

В.О.: Его увольнение было как-то связано с Вашим делом?

Л.Г.: Люди связывают, но это не было связано. А может и было связано. Может, это была последняя капля. Потому что он, всё-таки, Львовскую консерваторию держал в национальном духе, в национальном стиле, так что и без того его могли снять. А возможно, действительно, что студенты консерватории были организаторами такого крамольного хора, и это стало последней каплей, а возможно и причиной. Я тут не могу сказать.

После этого меня вызвали в тот же горком комсомола и сказали мне за три дня убраться из Львова.

Ещё перед тем была история. Ивась Остафийчук, это сейчас всемирно известный художник, — он не был в нашей компании. Он художник, он себе рисовал. Но когда посадили Горыней и других, он ко мне подошёл и говорит: «Любко, понимаешь, нужны деньги. Не на чем печатать, потому что где-то накрыли ту типографию. Ты всё-таки в львовских семьях известный — может быть ты что-то поможешь с деньгами». Я, знаете, уже был немножечко стреляный, и говорю: «Иван, ты мне этого не говорил. Тебе нужны деньги — я тебе одолжу. Когда будешь иметь, тогда отдашь. Через несколько дней я тебе одолжу». Я не помню сейчас суммы, но знаю, что для меня это были очень большие деньги, потому что были полные карманы тех денег. Но что характерно — в какую я семью из львовской интеллигенции ни заходил… Через Барвинского, через Стернюков меня воспринимали как своего — я пришёл и попросил, что мне нужны деньги, сказал: «Одолжите, нужны деньги». Ни в одном месте меня не спросили, зачем они мне. «Сколько, Любчик, тебе надо?» — «Ну, сколько можете». Нигде не спросили, зачем.

Мне сказали убраться из Львова. А люди хотели, чтобы я поехал в какую-то другую консерваторию. Мне давали рекомендацию профессора Анкив, Людкевич, Вахняк, Козак в любую консерваторию Советского Союза, кроме Ленинграда и Москвы. Я не мог себе этого позволить из-за того, что я осознавал, что я не сильный студент, и мне было бы стыдно, если бы я представлял Львов, Украину, потому что я уже ехал бы не просто так себе. Я туда ехал бы, всё-таки, как представитель Украины. Я знал, что я буду учителем-общеобразователем, я это любил, я к этому тянулся, а сознавал, что я не могу быть хорошим музыкантом и не мог я себе такое позволить поехать.

Но после всего этого я поехал в Киев в ЦК комсомола — чтобы якобы оправдаться, чтобы меня реабилитировали, восстановили в комсомоле и т.д.. В кабинете сидела где-то так лет сорока женщина, короткая такая стрижка, абсолютно седая, белая такая, и ещё какой-то инструктор. Мне кажется, то ли Вишневский, то ли Вишневецкий была его фамилия — по-моему, Вишневский. Я им эту историю рассказал, что так и так, а потом он сказал мне, что не имеет возможности со мной разговаривать, чтобы мы встретились в три часа, и я ушёл. Все те документы, материалы я там оставил. Он меня догнал на дороге там, где сейчас памятник княгине Ольге, и говорит: «Я прошу сказать, кто-то у Вас в семье был арестован?» Я говорю: «Отец мой погиб в УПА, а мама отсидела десять лет». — «Извините, я не знаю, смогу ли я Вам чем-то помочь в такой ситуации». Я ему ответил: «Я очень благодарен, потому что Вы даже очень мне могли помочь. Я больше к Вам не приду, потому что Вы важнее здесь, чем я там, в консерватории. Спасибо, прошу в это дело не вмешиваться, потому что я всё равно этим не воспользуюсь». На этом мы разошлись. Мы больше не виделись и я больше ничего не знаю.

Потом я где-то слышал, на уровне обкома, что эта женщина интересовалась этим делом, но я на встречу больше не выходил. Я считал, что раз меня эти люди так встретили, то это свои-не-свои люди, которых не стоит подставлять.

Я, конечно, уехал из Львова, поехал в Коломыю, думал уезжать вообще. Меня мои родители поддержали, и мама, и мой названый папа — разумеется, они же борцы, они не осудили, наоборот. Мама сразу так сдержанно, а папа меня сразу поддержал, и дядя Арсен — тоже из УПА: «Любко, ты обязательно будешь в руках КГБ». И они меня проинструктировали, как себя вести, что говорить, как отвечать, какая их тактика — обо всём проинструктировали.

Через несколько дней я шёл по городу и встретил Лукасевича Эдуарда Александровича, который директором в школе работал, он был бывший секретарь горкома партии. Когда-то меня тянули, чтобы я шёл в горком комсомола работать, а я отказывался, говорил, что это бумажная работа, я бы тут за неделю умер — нет, я с детьми работаю, я в пении, я скрипка, я не пойду. Он тогда был уже директором школы: «Слышал я, Любомир, что с тобой что-то случилось. Что ты думаешь делать?» А я говорю: «Что я думаю делать? Я учитель, я больше ничего не умею делать. Я хочу учителем быть, а меня тут никто на работу не возьмёт, так я думаю уезжать». — «А почему уезжать?» Я говорю: «Эдуард Александрович, меня никто на работу тут не возьмёт». — «А почему ты так думаешь?» — «Я так знаю». — «Ну, а ты бы в первой школе хотел работать?» А это тогда была ведущая школа области. «Кто меня туда возьмёт?» — «Выходи завтра на работу».

Я завтра вышел на работу и так я стал работать учителем. Проработал аж долго-долго… Аж в 1989-1990 году я пошёл воспитателем в гимназию, и это моя дальнейшая эпопея.

В.О.: А теперешняя Ваша должность какая?

Л.Г.: Сейчас я директор индустриально-педагогического техникума. Не всё гладко обошлось. Меня КУН, наши националистические и национальные организации рекомендовали на заведующего областным отделом культуры. Меня уже рекомендовали, я уже пишу заявление. Аж заведующий областным отделом образования, пан Дзвинчук (он тогда замещал Скрипничука, который руководил гуманитарным департаментом — тот был в отпуске) так читает и говорит: «Грабец, ой, да я Вас сегодня целый день ищу, но это уже не актуально. Не актуально потому, что я Вам хотел предложить должность заведующего отделом воспитательной работы в управлении образования. Но Вас агитируют на завотделом культуры, должность равнозначная моей. Так что я Вам буду предлагать на три ступеньки ниже должность, если Вам предлагают такую и, наверное, Вы, как я вижу, пройдёте».

Но я понимал, что всё равно я ближе к образованию. Я пошёл в отдел, посоветовался с женщинами, которые работали в том отделе. Там такая Вера Парыпа, дочь священника, которая была, фактически, все те годы моим ангелом-хранителем, которая не дала меня съесть даже на должности учителя музыки. Я согласился на эту работу — руководить воспитательным отделом в управлении образования. Там была хорошая наша команда, мы не делили — это твоя, это моя работа, надо работу сдавать — все делали.

Мы тогда положили начало патриотической экспедиции в Чёрный лес. С УРП положили начало — УРП выступила организатором, а образование поддержало — конкурс к Крутам «Украина молодая», «Костры памяти», которые я ещё когда в гимназии был воспитателем, основал. Потом к годовщине УПА — чтобы в каждом месте, где была боёвка, крыивка, чтобы на Покров зажечь костры памяти. Мы поставили вопрос, что школа, которая не имеет исторического музея села, этой местности — мы воспитательную работу даже не засчитывали. Если нет музея — значит, школа не работает. Была такая волна. Мы переспорили — потому что была неправильная тенденция: бросили лозунг «деполитизация школы». Это был абсурд, но даже решение сессии областного совета было о деполитизации учебных заведений. Мы переспорили: департизация может быть, а деполитизации быть не может. Потом молодёжные организации, в частности «Пласт», отказались от услуг воспитателей, которые раньше были пионервожатыми, комсомольскими руководителями. Тем самым отрезали профессионалов. Удалось убедить их, что это неправильно, что некоторые профессионалы хотят и умеют работать, нельзя отрывать их от детей. Потом выдвигали идею, что, скажем, пластовая организация может собираться где хочешь, но не в школе, чтобы дирекция школы не наложила на неё лапу. Тоже удалось переспорить. Потому что где же тем детям собираться — в клуб идти между пьяниц? Да в школе. Ну хорошо, что в городе из нескольких школ какая-то пластовую хату предоставит. А в селе где собираться?

Неплохие вещи делали. Были, конечно, свои трудности, потому что это массовая работа, а кадров нет. Но это такое.

А после того, как объединили педучилище с профтехучилищем, я почувствовал, что ошибся. Я же не молодой, думаю, сколько мне на воспитательной работе быть, надо кого-то молодого. Мне предложили и я пошёл на директора этого индустриально-педагогического техникума. Я немножко подиректорствовал, а потом ректору Прикарпатского университета захотелось подмять его под себя как структурное подразделение, без юридического статуса. Потому что Коломыя — хорошая точка, где можно качать деньги. Мы против этого взбунтовались, потому что там была мысль закрыть индустриальный отдел. А это, фактически, профтехучилище. Это дети не для университетов, но полтысячи парней, которые были бы на улице, по базару ходили бы... Не все хорошо воспитаны, кто-то не хочет учиться, кто-то на грани криминалитета, часть из них из неполных семей — то, что в профтехучилищах. Но полтысячи детей учится, при деле. Вы нашу публику увидите. Хотя я вижу, как с каждой акцией, с каждым мероприятием вижу, как эти дети жаждут чего-то настоящего, они тянутся. Где-то кто-то там вырвется с дурной репликой, но в основном я ими доволен. Я вижу прогресс в сознании этих детей, потому что они этого больше нигде не услышат.

Тяжёлая была ситуация, потому что глава облгосадминистрации, ректор университета и тогдашний министр образования между собой чуть ли не на «ты», проталкивают эту идею — а между ними становится какой-то новоиспечённый директор, который каких-то два с половиной года продиректорствовал. Было очень трудно, но ко мне очень хорошо относятся в министерстве. Даже не знаю, почему. Я чрезвычайно благодарен тем людям, которые меня поддержали в министерстве. Это всё-таки министерство, там сотни таких училищ, я ничего особенного не представляю, этот техникум вроде непрестижный, но нам помогли: есть в Коломые и педагогический колледж, и педагогический институт, и техникум мы сохранили с юридическим статусом. А кто руководит — никто не вечен: вчера Кононенко, сегодня Грабец, завтра кто-то другой будет. Сама по себе идея хорошая — Коломыя достойна института, и она сейчас реализуется. Не так, как бы нам хотелось, конечно, но это дело людей, которые будут её осуществлять.

Я хотел остаться в педагогическом колледже, потому что я музыкант. Я просил, что хочу остаться хотя бы сторожем, потому что моя мама здесь училась ещё в 20-х годах в педагогической семинарии, потом я учился, потом мой ребёнок там учился. Мне оказали честь, меня оставили директором. Там готовят столяров, каменщиков… Я директорствую, но я оторван от музыки, от музыкальной педагогики. Жаль, потому что я много оставил там и имею что людям сказать, имею что написать, но директорское дело сжирает всё время.

Ещё был очень интересный случай. Ещё когда я работал учителем, назначили всесоюзный семинар по музыке. Тогда было модно ездить в горы, в Карпаты. Вера Парыпа, которая тогда работала в областном отделе образования, определила нашу школу. Но завотделом агитации и пропаганды обкома компартии, кажется, Лихачёва, ей сказала: «В любой школе, только не там, где Грабец!» Так она пошла на риск. Комиссию из Москвы она повозила чуть ли не по худшим школам области. Они вернулись в обком партии и сказали: «У вас семинар негде проводить». Тогда она сказала: «А ещё съездите в первую школу в Коломые». Тогда они: «О, здесь другое дело». К семинару были подключены наши хорошие школы — были Уторопы, Павловка, Тысменица — было что показать. К чему я это говорю? Факт, что эта Вера рисковала должностью, а поддержала такого гонимого человека, как я. Хотя первая школа всегда была на виду, на хорошем уровне. И тот Лукасевич меня поддерживал. Мы держались вместе, один другого поддерживали.

Как обычно, органы все те годы работали со мной. Вербовали, потому что очень привлекательная кандидатура: папа — полковник УПА, мама десять лет отсидела, семья священника, почти все арестованы. И ещё в студенческие годы проштрафился — это же милое дело было для вербовки. Я говорил, что я не для этой работы — если я что-то должен сказать, я человеку сказал в глаза. А когда со мной совсем плохо повелись, я пригрозил, что найду возможность пожаловаться Андропову и за границу сообщить. Сказал: «Если я преступник, можешь меня посадить. Но я не преступник — дай мне спокойно работать, потому что я больше нужен на своей работе учителя, чем ты здесь в КГБ». А потом уже начались эти события…

А уже когда наступили первые демократические выборы, то я в школе дневал и ночевал, у меня были ключи от всех классов, здесь был избирательный штаб. Я на это сознательно шёл. На время подготовки к первым демократическим выборам выбор пал на среднюю школу № 1 как штаб подготовки по нескольким причинам.

1. Очень много классов — была возможность вокруг того, где говорилось, расставить радио, магнитофоны (как нам казалось, заблокировать прослушивание).

2. Поблизости не было зданий, где можно было бы расставить подслушивающую аппаратуру.

3. В школе работал свой парень, то есть я, который не «светился» ни в каких протестных акциях после Шешорских событий.

Может, к моему стыду, но в период учительства я не прочитал ни одного листка нелегальной литературы. Только дома у Иваничуков прочитал в рукописи «Журавлиный клич». Я не хотел ничего даже в руки брать. Может, это неправильно. Не потому, что я очень боялся (а может и боялся, поэтому себя корю), а потому, что очень дорожил тем, что я учитель. Я осознавал, что в политике вряд ли что-то сделаю, но осознавал, что я неплохой учитель, и я хотел что-то на том месте делать. Я себя где-то корю, что я должен был бы быть там, где все наши ребята, если бы стал откровенно на такую борьбу. Не могу и поныне определить, струсил ли я, испугался ли, или действительно я правильно определился, что учителем больше пользы принесу. Если это трактовать как мой грех, то он на мне. Если кто-то должен за меня это сказать, то лучше я скажу, что я это понимаю.

В.О.: Спасибо, очень интересный Ваш рассказ. Вся наша история состоит из человеческих судеб.

Л.Г.: Я всегда был окружён умными, национально сознательными и преданными людьми.

В.О.: Вам повезло.

Это был пан Любомир Грабец. А разговор этот не столько вёл, сколько слушал Василий Овсиенко. Это было 20 марта 2000 года в городе Коломые в доме пана Мирослава Симчича.

Отредактировано 31.07.2009. Исправления Л.Грабца внесены 15.01.2010.



поделится информацией


Похожие статьи