Интервью
07.09.2009   Овсиенко В.В.

КИШКИН ГЕННАДИЙ ГЕОРГИЕВИЧ

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Переводчик, диссидент, поэт

Интервью Геннадия Георгиевича КИШКИНА

КИШКИН ГЕННАДИЙ ГЕОРГИЕВИЧ

В. В. Овсиенко: Одиннадцатое октября 2005 года, город Киев. Рассказывает Геннадий Георгиевич Кишкин, записывает Василий Овсиенко. Пожалуйста.

Г. Г. Кишкин: Я, Геннадий Кишкин, Геннадий Георгиевич, 1945 года рождения, 8 апреля. Отец из-под Курска, село Хмелевое, Фатежский район, русский. Мама — украинка, сирота. Осталась сиротою двенадцати лет в селе Барышевка. Ходила по людям, работала в двадцатые годы. Семнадцатого года рождения. Отец из репрессированной семьи, в форме раскулачивания, двоюродный брат бывшего министра призрения во Временном правительстве Керенского — Николая Михайловича Кишкина. Дед, Иван Семёнович Кишкин, раскулачен, на следствии умер. Там нужно было отвечать, сколько имел коров до революции, сколько имел коров после революции. Не выдержал пыток — умер или с голоду, или от побоев. Детей осталось 12. Тётю Нину сослали в Воркуту — она высказывалась против раскулачивания своего отца. Сослали в Воркуту, освободили аж вместе с политическими реабилитированными пятьдесят шестого года. Дядю Колю сослали в Сибирь на Колыму, реабилитировали в пятьдесят шестом году, послали на принудительные работы на Енисейскую ГЭС, где он и умер. Писал он отцу в пятьдесят девятом году: «Юра, вышли хоть какую-нибудь посылку. Писал сёстрам — не получил ответа. Вышли хоть ты посылку. За три года съел тут одно яблочко на этой Енисейской ГЭС на принудительных работах после реабилитации 1956 года. Я, в общем-то, не сильно виноват, я виноват частично, но тут в письме всего не расскажешь, ты сам понимаешь». Отец ему не ответил. Я был тогда ребёнком, говорю: «Что ж ты брату письма не напишешь?» Отец ничего не ответил, видно, опасался, потому что у нас у самих детей было пятеро, а он работал маляром, сам был полуживой после войны сорок пятого года. В сорок первом году в Голосеевском лесу при обороне Киева на войне с немцами выбило ему глаз немецким осколком, попал в плен в Дарницкий лагерь военнопленных, а оттуда его выпустили, не расстреляли. Он рассказал там, что он сам был репрессированный при коммунистическом режиме, его освободили — без глаза, с повязкой, правда. Он рассказывал, что там кормили их более-менее нормально, по военным временам, — в этом немецком концлагере. Работал во время оккупации — красил немецкие машины. Вместе с немецкими отступающими частями хотел выехать в Германию, но что-то заколебался вместе с мамой. Ребёнок уже был на руках, Эдик. И потом они всё-таки решили ехать, отец говорит: «Я ж был в плену, за это НКВД будет преследовать». Решили ехать. Доехали они до какой-то остановки около Луцка и какая-то женщина сказала: «Не едьте дальше, потому что там бандеровцы, они всех стреляют». Ну, отец с мамой подумали, перепугались, естественно, возвратились обратно в Киев. Не знаю, что это за женщина, но в общем-то она, конечно, повлияла на судьбу, потому что в Германии он и работал бы, и получал бы пособие, и всё на свете. А тут эта женщина так подгадала по судьбе, в общем-то, напугала, и вернулись они в Киев. Или она позавидовала, или что, но в общем-то напугала их бандеровцами, вернулись они в Киев. И как вернулись красные в Киев, стали выспрашивать: «Почему тебя не расстреляли? Ты там кого-то заложил, там политруков, надо тебя посадить». — «Ну, — говорит, — не расстреляли, потому что не за что было меня стрелять, я раненый был, выпустили так». Начали: «Ты что, считаешь, что немцы хорошие, что ли?» Ясное дело, раз человека выпустили. Ясно, что он не скажет, что немцы хорошие. Плохие. Потому что посадили бы энкавэдисты. Кому-то хорошие, кому-то были плохие в разных ситуациях.

После сорок пятого года мама родила ещё четверых. Работы отцу не давали, квартиру не давали, несмотря на уже четверых детей. Дали тринадцатиметровую комнатушку с земляным полом на улице Богунской. Максим Рыльский там жил в 14-м доме в тридцатые годы. Тоже ж сидел, был репрессирован в тридцатые годы. Плохо, что не оставил воспоминаний о репрессиях. Сидел же в тюрьме тоже. В этом тридцатом доме, квартира 18 на Богунской. Сейчас уже всё разрушено вдоль Лыбеди. Левый берег Лыбеди — там прошло моё детство. Ходил в чунях в школу — там все школьники смеялись. Школа помогала — по 10 копеек собирали с учеников. Мы с братом краснели там в ужасе — по 10 копеек собрать нам купить рубашку. Ну, на рубашку, помню, насобирали раз.

Школа у нас была в основном еврейская, класс на 90 процентов — еврейские дети. Я учился хорошо, мама говорит: «Ты ж хорошо учишься, у тебя списывают, ты там бери…». Я рассказал ей, что у меня списывают уроки, я готовился хорошо. При коптилке делали уроки, маленькая комната, 13 метров, пятеро детей, папа и мама... Тёмная, там впереди стояло крыльцо одного домика и затемняло наше окно. Приходили комиссии, но квартиру нам не давали. Пришёл какой-то красноармеец, пожил год — ему сразу дали квартиру. Мама в слёзы: пожил год — дали квартиру. Тот говорит: «Я воевал, а вы тут были, не воевали, вы тут на немцев работали, вот и живите, как хотите».

В школе у меня еврейские дети списывали уроки, давали мне за это — там хлеба дадут, там булочки дадут. Я одной девочке как-то говорю: «Дай же колбасы». А она: «Ты на колбасу жирный». Я действительно уродился таким плотным — это всё от маминого молока, несмотря на плохое питание. Кочаны ели, по дворам собирали. Но жир держался, видно, отроду, независимо от питания, не худел. Горбушку хлеба возьму, на дрова там залезу и читаю — мне подарили книгу за хорошую успеваемость, «Боец Вьетнама». Читаю эту книгу, стихи, с этой горбушкой хлеба. Окончил школу и...

В. В. Овсиенко: А когда вы окончили школу? Год назовите.

Г. Г. Кишкин: В 1962-м я окончил школу. Заочно оканчивал. В 1961 году, летом, когда я услышал о возведённой Берлинской стене между западным и восточным секторами, я по-детски подумал — ни с кем я не советовался, ни с папой, ни с мамой... Естественно, меня гоняли за политику, я через двери иногда слышал, один там товарищ кричал: «Я с Магадана вернулся, я Колыму пережил, я Магадан строил, а тут мне коммунисты не дают жить!» Эти возгласы я слышал на вечеринках, но меня отгоняли от стола: «Идите, идите, здесь взрослые». И в 1961 году я написал письмо в «Немецкую волну», это в десятом классе. Смысл там я в стихах изложил: «Стена в Берлине, за руки не взяться, я тобой разрезан пополам. Как же нам теперь соединяться, дорогие пролетарии всех стран?» И я там спрашивал: вот по «Маяку» говорят, по советскому радио, что общественность в ГДР приветствуют эту стену, а вы говорите по «Немецкой волне», по вашей радиостанции, что в ГДР возмущаются. Кому верить? Вот такое письмо я отправил и стихи. Я это письмо в почтовый ящик на улице бросил.

В 1961 году эту стену возвели, 13 августа они её построили. Вот недавно было 45 лет. Её возвели ночью, за одну ночь. Я это письмо бросил в почтовый ящик. Устроился на работу на «Ленкузню» учеником слесаря и продолжал учёбу. В десятый класс я пошёл заочно, потому что при Хрущёве пошла политика учитывать рабочий стаж для поступления на высшее образование в институты. 11 лет тогда внедрили в дневных школах, а в заочных было ещё десять. И я пошёл в заочную, думаю, скорей окончу, чтобы в одиннадцатый не идти. Пошёл я в заочную школу и совмещал учёбу с работой на «Ленкузне» учеником слесаря.

Нас как раз отселили из квартиры в подвал — делали капитальный ремонт в нашей квартире. Дом уже был рухлядь, мы получили другую квартиру. Старым большевикам дали новую квартиру в новом доме, а нас, многодетную семью, переселили с Богунской в их квартиру на Саксаганского. Трёхкомнатная квартира в двухэтажном доме, перекошенные полы, но ничего, было лучше, чем раньше. А потом переселили нас в этот момент в подвал. И в этот подвал через три дня после моего письма заглядывает через форточку — она на уровне человеческого пуза была, живота, вот нагнулся и в эту форточку смотрит... Я как раз картошку жарил, помню, слышу, шум какой-то, я смотрю на форточку — морда взрослого мужика смотрит на меня, а я на него. Он не пьяный, ничего. Так он на меня посмотрел где-то секунд 20 и вынырнул. А у нас там бедно, в этом подвале тем более. Он не то удивился, не то усмехнулся и всё, больше я его не видел. Это после письма где-то дня три прошло. Я не придал этому абсолютно никакого значения. Это сейчас уже я прокручиваю в мозгах этот «чёрный ящик», плёнку, раскладываю, что оно всё было связано.

Окончил я в 1962 году школу с хорошим аттестатом и хотел поступать на журналистику. Но открылось новое отделение на романо-германском факультете — отделение переводчиков-референтов испанского, английского и немецкого. Нет, немецкого не было. Я немецкий учил в школе, но вынужден был пойти на испанское отделение, потому что немецкого как раз не было — английский, французский и испанский. Учился я в одной группе со Зленко, будущим министром иностранных дел. Он был парторгом факультета, уже после армии пришёл, такой уже бывалый, меня всё упрекал: «Ты в Бога веруешь, как тебя приняли в университет?». А я рассказывал, что я в Бога верю, и он меня начал упрекать: «Ты в Бога веруешь, как это тебя приняли, да ещё на такое, почти международное, отделение переводчиков-референтов?»

В 1962 году поступил, окончил в 1967 году, дали мне направление в «Интурист» гидом-переводчиком испанского языка. Прихожу я в «Интурист», на улице Ленина тогда это было, бывшая Фундуклеевская, нынешняя Богдана Хмельницкого. Я Фундулиновская тогда её называл, полуфундуклеевская-полуленинская. Там кадровик говорит: «Как, вы повторите, у вас фамилия?» Я говорю: «Кишкин Геннадий Георгиевич». — «Что-то я ваше направление не найду. А вы точно подписывали распределение к нам?» Я говорю: «Ну конечно, собственноручно, месяц назад подписал после госэкзаменов в деканате, вызвали, распределение государственное. Направление они мне на руки не дали, сказали, идите в „Интурист“, там находится ваше направление, мы направили туда документы». — «Нет вашего направления. Идите в ректорат, может, там какая-то ошибка». Иду я в ректорат из этого «Интуриста», из отдела кадров. Там мне говорят: «Постойте в коридоре». Они что-то там позвонили, с кем-то пошушукались по телефону. «Зайдите. Вы понимаете, сейчас политика меняется, Израиль напал на Египет и надобность в переводчиках для „Интуриста“ отпала». Я говорю: «А Израиль, Египет — причём здесь я, у меня испанский язык, я ж не в Египет еду, не в Израиль. Интуристы-то едут с испанским языком из Латинской Америки, из Испании». — «Ну, нет, оно всё связано, поймите. В общем, ищите работу сами или мы, может, вам найдём и перепишем направление. Там работу какую-то найдёте, работы в Советском Союзе хватит, у нас безработицы нет. Работу найдёте — приходите к нам, мы напишем туда направление».

Искал я эту работу четыре месяца. Ничего не нашёл. Мама уже, бедная, говорит — уборщицей работала на «Транссигнале», убирала цеховые туалеты, — говорит: «Ну, как же так, учиться пять лет и остаться без работы?» Я сам не понимал, что делать, и так думаю, пойду-ка так, чтоб прояснить, что там у меня, действительно, в КГБ. Иду в КГБ, на Розы Люксембург тогда находился городской отдел КГБ, иду к ним в отдел кадров, там Калошин. Я этому Калошину говорю: «Я хотел бы у вас работать». — «А что вы, кто вы?» Я говорю, вот такой-то и такой-то, дал ему данные, переводчик, показал ему диплом. Он сразу схватился, говорит: «Такой красавец, да вы что, спортом занимались?» Я говорю: «Да, бокс, в сборную юниоров страны входил по боксу». Он: «Давайте, оформляйтесь. Вот больница напротив, идите, проходите медкомиссию». Я туда эту медкомиссию проходить. Половину прошёл, когда мне звонят: «Придите к памятнику Ватутина, там на скамеечке будем мы сидеть, два сотрудника госбезопасности. Вы же комиссию проходите?» Я говорю: «Да». — «Ну, надо кое-что уточнить. Придите, мы будем на скамеечке, нас будет два сотрудника, у меня в руке будет зонтик, а справа будет с газетой сидеть», — ну, обычное такое молотят. «У памятника Ватутину, лицом к Ватутину, слева от вас будет скамеечка от Мариинского дворца, знаете?» Я говорю: «Знаю». — «Ну, придите». Назначили время. Прихожу я, сидят они, встали оба, в штатском, встали оба и смеются, улыбки до ушей, мне вот так вот размахивают, рукопожатие с размаху — бум! Такие братья, куда там. «Садитесь, поговорить надо, побеседуем сейчас. Ну, Гена, всё хорошо, всё хорошо, как настроение?» Я говорю: «Всё нормально, прохожу комиссию». — «Ты можешь ответить?» Я говорю: «На что?» И так они всё выманивают, всё вымучивают: «Ты писал когда-нибудь в капиталистическую страну письма какие-то, переписывался с капиталистическими странами?» Я говорю: «Да никогда. С девушкой переписывался с китайской, когда в школе учился». А я уже забыл об этом письме. «Потом с чешкой переписывался, из Чехословакии с девочкой, это было где-то в пятом классе». — «А так, ни с кем?» Я говорю: «Ни с кем». — «А помнишь, ты писал в 1961 году в „Немецкую волну“ о Берлинской стене?» Я глаза вытаращил. «Так, — я говорю, — это было когда, десять лет назад, я уже и забыл». — «А немцы злопамятны, они всё помнят». Вынимает из кармана моё письмо. «Они вот присылают нам твоё письмо и говорят: „Вот у вас подонки какие есть, пишут нам ваши, а вы говорите, вот у вас страна какая, там преданные люди, а у вас вот такие негодяи, нам письма пишут провокационные“». У меня речь отнялась, я говорю: «Ну, забыл». — «Ну, вот видите, забыл. Идёмте». Заводит меня на Розы Люксембург к себе, пешком дошли, в следственный домик ихний, поднимаемся на второй этаж, заводит он меня в свой кабинет, там карта мира, сейф и стол, и больше ничего. Сидит ещё один мужик: «Я Иванов такой-то, такой-то, сотрудник госбезопасности. Пишите объяснение, что вам пришло в голову, как, из каких побуждений, соображений, всё это нам непонятно, пишите объяснение». Ну, я написал в госбезопасность объяснение: тогда-то и тогда-то я писал письмо, не помню, о чём, но написал я правду, потому что, помню, писал я, Ленин учил правде. Вот такое написал что-то скомканное. Ленин учил правде, поэтому я написал там правду, но не помню, о чём, потому что это было давно. Я так специально для них написал, если они через десять лет нашли. Я думаю, идиотами надо быть, чтобы через десять лет человека тормошить, что он писал когда-то. Ладно, если это ты сделал в предыдущую субботу… Думаю, пусть они же и будут дураками. Я говорю, не помню, что я писал, это было давно, но помню, что я писал правду, потому что Ленин учил правде. Ну, он объяснение взял и говорит: «Ну, всё, идите, земля будет гореть у вас под ногами».

В. В. Овсиенко: Ого!

Г. Г. Кишкин: Так сказал. Я пошёл, и с тех пор... Где-то грузчиком поработать давали два месяца, потом вызывает кадровик, говорит: «Вы знаете, что-то вы вчера опоздали» или «Что-то вы вчера пьяный были», или «Хлеб унесли, — на хлебозаводе, например, работал, — хлеб унесли под фуфайкой, вас там заметили, но вас просто не стали ловить, пожалели, но все это видели. В общем, пишите заявление „по собственному желанию“, иначе мы через профсоюз вас уволим, будет хуже — потом не устроитесь нигде». Я «по собственному желанию» так вот писал, поменял таким образом где-то 80 работ.

В. В. Овсиенко: Восемьдесят?!

Г. Г. Кишкин: Восемьдесят работ где-то.

В. В. Овсиенко: За сколько времени?

Г. Г. Кишкин: Вот с 1967 года, как окончил университет, и по первый обыск с конфискацией стихов в 1978 году — за десять лет. Где только ни работал: и в вагоне-ресторане истопником, и официантом в ресторанах — окончил курсы официантов, работал официантом. Но тоже — два месяца, вызывает кадровик... Я не знаю, почему такой был термин — два месяца. Потом мне кадровик говорил, что два месяца — это пока человека рассмотрят, кто он, как он, чего он, и потом или утверждают его на постоянную, или могли уволить как временно работавшего — были у советских кадровиков такие предписания.

Ну, это, очевидно, неважно, что было предписание. Вот уже после перестройки я встретил участкового, так он говорит: «Гена, это кагэбэшники меня заставляли». Его самого уволили из милиции, и он поделился, говорит: «Кагэбэшники заставляли, приходят, ну, а что ж там выслуживаться, ну куда? — Меня б уволили. Иди, говорят, в отдел кадров, там работает отщепенец, такой вот негодяй, антисоветчик — вот так и говорили. У меня, естественно, подписку брали, чтоб я нигде не разглашал, а тебе только увольняться, иначе, если не уволишься, то по статье уволят, да ещё и посадили бы раньше, чем ты сел когда-то».

Писал я всё время антисоветскую поэму. С 1966 года писал антисоветскую поэму: «Крещатик, здравствуй, здравствуйте, мои два километра, здоров, кафе „Чай, кофе“, как дела? Слыхал я, от водочного ветра пошатнулись стены из стекла. Ну, а я вот в новых сандалетах, с новой сигаретою в зубах приехал, как всегда, к тебе на лето погрустить да вспомнить о друзьях». И всё это пошло, переросло в откровенно антисоветскую поэму с такими куплетами, как «Неведомы детям интриги, которые в Ленине есть, какая кровавая книга „История КПСС“». Или: «Когда уйдёт последнее метро и звёзды над каштанами зависнут, мне так тогда до очумелости легко, как будто нет на свете коммунистов, как будто нет коррупции и лжи ни в Конституции, ни в нарсудах, и только сердятся мои враги, что я не сдох в советских лагерях». Или: «Конституция как для забавы, так ребёнка успокоит мать, соблазнила, отвлекла правами, чтоб потуже перепеленать». Ну, вот в таком стиле остальные 650 куплетов.

В. В. Овсиенко: Ого!

Г. Г. Кишкин: Правда, на 1978 год было у меня всего 14 куплетов. Там был один такой куплет, за что они могли ухватиться, с чем и забрали эту машинопись. Это была машинопись, причём, девочка работала секретарём в МВД и мне там на машинке перепечатала эти 14 куплетов. Там был такой один: «Люди борются с семнадцатого года. Загляну когда-нибудь в почтовый ящик и найду листовку от народа. Будет в той листовке сила разума приглашать работать по уму, а не по партийной недоразвитости, а не по советскому суду». За это они, конечно, ухватились, это явно уже антисоветское, потому что тунеядцев сажали за паразитический образ жизни. Их называют тунеядцами — собирает бутылки, например, — его за задницу и туда.

В. В. Овсиенко: Но там не против советской власти, а против коммунистов. Там антисоветчины нет.

Г. Г. Кишкин: Совершенно верно. В 1978 году они забирают, приходит участковый... Приходит сначала одна моя знакомая университетская, она работала в «Каштане», Жанна Огнивчук, хорошая женщина, миленькая, приятная, но политически, конечно, мы были разные, и я всё время говорил, что мне они надоели, меня они уже замучили. «Кто они?» — «Коммунисты», — говорю. Она вышла не попрощалась. Через день приходит с двумя штатскими.

В. В. Овсиенко: Ого!

Г. Г. Кишкин: Да, работала она в инвалютном магазине «Каштан». Приходит она со штатскими молодыми лет под сорок, ставят пару бутылок сухого вина на стол: «Гена, это мои друзья, заинтересовались твоими стихами, почитай что-нибудь». Ну, я почитал там лирику, туда-сюда, про любовь. А он: «Ну, а такое, поострей что-нибудь. Это мы можем прочитать и в любой библиотеке, нам надоело всё это, что это за стихи. А что-нибудь такое поострее, что-нибудь про политику». Ну, я им отрывки из «Крещатика» прочитал. Допили, приходит она на следующий день, я спрашиваю: «Что за друзья это были с тобой?» — «Да ничего». Я говорю: «Как стихи, понравились им?» Я ж тогда всё хотел выйти на люди. «Да, говорили, что просто немножко ненормальный, отбился от общества, да и всё, что это за стихи». А они меня спрашивали, правда, тогда за этой небольшой пьянкой: «Как вы, к Виктору Некрасову в гости ходите?» — «Да, — говорю, — нет, он мне не нравится». — «А почему?» Я говорю: «Сталинскую премию получил. Зачем он мне нужен, лауреат Сталинской премии?» И эта мне говорит потом, Жанна: «Так он тебе не нравится потому, что Сталинскую премию получил? За роман „В Окопах Сталинграда“» Я говорю: «Да, он мне не нравится, потому что он...» — «А то, что он антисоветчик?» Я говорю: «Я не знаю, что он антисоветчик, я с ним в общем-то не общаюсь и меня не тянет. Он в Пассаже живёт, я знаю, так выходит, и пьёт ещё сильно, прилично так, — я говорю, — с молодёжью общается, друг Солженицына». Ну, я дурак, конечно, мне надо было всю эту дипломатию, чтоб выйти на него, а не амбиции свои демонстрировать. Со Сталиным — Бог с ним, пусть со Сталиным, он бы дал мне связь с людьми, я бы передал свои стихи «за бугор», можно было б высветиться уже у нормальных людей, а не у этих подонков своих собственных, коммунистов.

После этого — это 1978 год — приходит ко мне участковый: «Давай, собирайся». Я говорю: «Куда?» Да, до этого ещё, я забыл сказать, полоса у меня была. У меня где-то около двух тысяч писем собралось изо всех редакций Советского Союза — «низкий художественный уровень». На рассказы, на стихи один ответ — «низкий художественный уровень, хватит писать, не мучайте нас и себя, низкий художественный уровень». Около двух тысяч писем, у меня сохранились, они в Германии лежат в архиве. Кагэбэшники половину забрали, но там писем пятьсот сохранилось, там здоровенная папка, со всех редакций Советского Союза — и из Киева, из областных газет, даже из районки — ни одной публикации. Я думал, в чём дело? Написал в ЦК КПСС в 1972 году Брежневу, мол, так и так, уважаемый Леонид Ильич, пишу я стихи с 15 лет, ни одной публикации, помогите напечататься, высылаю вам свои стихи. Ну, конечно, не антисоветчину я ему послал, не полный дурбелик. Антисоветчину, естественно, не послал, послал ему лирику. Приходит мне письмо: «Ваше письмо направлено Осадчуку П. И.» Пётр Ильич — завотделом культуры ЦК КПУ. Я иду туда, на Орджоникидзе, так тогда называлась она, нынешняя Банковая, захожу в вестибюль, спускается мужчина, говорит: «Осадчук куда-то уехал по делам, он мне доверил с вами побеседовать, идёмте, только давайте паспорт на пропуск». — «Я паспорт дома забыл». — «Ну, здесь побеседуем. В общем, Осадчук почитал ваши стихи и он просил передать, что партийные органы не занимаются авторскими публикациями, поэтами тем более. Это идите в Союз писателей, там кабинет молодого автора, туда обращайтесь». Я говорю: «Ну, всё, спасибо».

Я в кабинет молодого автора, оставил им свою кипу стихов, тоже не антисоветчина, другие, лирические, но со своим световидением. Ответ: «Вот у вас мрачно всё это написано, вы ж старайтесь всё это радостней ощущать, что у вас такой пессимизм? Вы пишите, как Иван Франко писал: „Земле, моя всеплодющая мати“. А у вас всё „сумасшедший, сумасшедший“ часто, что это вы так любите?» Я говорю: «Ну, извините». Ушёл с этими стихами.

После я обратился лично к русскому поэту Николаю Ушакову, жил он в доме на Коцюбинского, вместе с Сосюрой, там дом писателей. Он говорит: «Хорошие стихи, удивляюсь, почему не печатают». Даёт мне рекомендацию своей рукой в журнал «Радуга», на улицу Пушкинскую: «Стихи Геннадия Кишкина очень интересны, рекомендую к публикации». Я с этой запиской в журнал «Радуга». Она, правда, в кармане ещё лежала. Даю рукописи своих стихов Антроповой Изольде, завотделом поэзии журнала «Радуга» тогда, 1972 год, кладу на стол: «Пожалуйста, посмотрите». Она: «А, Кишкин, мы ж вам писали, что у вас низкий художественный уровень, мы печатать вас не сможем». А я из кармана достаю записочку и ей — раз. Я уже понял, что какие-то интриги кагэбэшные. Я ей записочку от Ушакова. Она: «А, конечно, как там Николай Николаевич, как поживает, как здоровье? Конечно, напечатаем всё, Геннадий Георгиевич, напечатаем, извините, садитесь. Теперь напечатаем, идите, не волнуйтесь».

Отец больной у меня был, я показал ему до этого записку от Ушакова, говорю: «Вот, папа, опубликуют скоро». Через два месяца получаю ответ от этой Антроповой: «Уважаемый Геннадий Георгиевич, опубликовать ваши стихи не сможем. Антропова, зав. отделом», — точка, всё. Я к Ушакову с этим письмом. Он за голову взялся, говорит: «Не знаю, в чём дело, я свяжусь с ней, конечно, зайдите завтра ко мне».

Захожу я к нему завтра, он: «Геннадий, у вас что-то с КГБ». Я говорю: «А что ж там может быть?». Он говорит: «Не знаю». Ну и всё, это последнее наше общение, через пару лет он умер, что-то там поскользнулся где-то или толкнули его, непонятная тоже история, какая-то таинственная смерть. (Н. Ушаков умер 17.11.1973. – В. О.).

А кагэбэшники интересовались, кто мне патронирует в Киеве, это мне один еврей доложил. Он хотел выехать в Израиль, его не пускали. А мы с ним вместе окончили курсы официантов, я к нему часто ходил, он делал хорошую самогонку, он приглашал на рюмку. И он у меня как-то спрашивает: «Гена, а кто тебе помогает в Киеве из поэтов? Вот ты часто и мне стихи читаешь, они нравятся и мне, и моей жене, девушкам, ты ж помнишь, гости… А кто тебе помогает, протежирует?» Я говорю: «Вообще-то не протежирует мне никто, один раз Ушаков написал рекомендацию, но меня не опубликовали». Он: «Кто-кто?» Я говорю: «Ушаков». — «А, Ушаков, обожди-обожди, Ушаков, Ушаков...» И так начал записывать мозгами. Я спрашиваю: «А зачем он тебе?» Ну, он такой еврей был простоватый, говорит: «Да ко мне, ты знаешь, подходили кагэбэшники, спрашивают: „Знаешь ты такого Гену Кишкина, он стихи пописывает?“ Я сразу, — говорит, — понял, что что-то нечисто, говорю: „Знаю, мало ли кто пишет, кто этим не грешил, стихами“. — „А что он тебе читал? Стихи читал?“ — „Читал“. — „А что именно?“ Говорит, я опять сразу понял, что здесь что-то нечисто, и говорю: „Про любовь читал. Кто такого не пишет? Про любовь. Правильно я сказал?“ — „Ну, конечно, всё правильно“, — я говорю. Говорит: „Я ж не буду говорить, что ты читал антисоветчину“. — „Ну, правильно ты сказал“. Ну и всё, на этом разговор закончился. Потом он уехал в Израиль, я его больше и не видел, только раз узнал, что он в Израиль уже уехал.

Да, написал я и Шолохову письмо, уже после этого Николая Николаевича Ушакова. Написал Шолохову письмо и стихи свои отправил про поднятую целину, что много мы поднимаем, но больше опускаем и так далее. Там против Карла Маркса и так далее. И он мне ответил, как ни странно: «Едьте в Москву, к поэту, который вам по душе». В Москву я ездил пару раз, никого там не нашёл, зашёл в Союз писателей, ни с кем там не нашёл общего языка. Приехал в Киев, два месяца поработаю — надо было как-то жить, мама, бедная, в слезах — всё ниже опускаешься, только стихи выручали, только стихами я жил и продолжал эту поэму на полном ходу. Тогда у меня было 14 куплетов, на 1978 год, когда они меня арестовали и сделали первый обыск.

В. В. Овсиенко: А дата обыска?

Г. Г. Кишкин: Это был 1978 год, была тогда выставка сельского хозяйства США на ВДНХ. Это было 5 мая 1978 года. Я хотел передать свои стихи — лирику и всё это — американцам, потому что здесь не печатают, и печатать, я уже понял, они меня не будут. Они не больно во мне заинтересованы, потому что я где-то засветился как антисоветчик. По парадным ходил, читал откровенную антисоветчину разным бродягам, алкоголикам. Они погыгыкают, потом их участковый вызывал, они рассказывали. «Что там Гена вам читал, вы к нему ходите в гости?» — «Ну да, ходим. Да дурак, ну пишет херню какую-то на советскую власть». — «Ага, а какую херню, что читал?»

Досье они уже сделали на меня. Я это уже чувствовал, потому что забирали меня пару раз, на мотоцикле приезжали, когда я там на вечеринке небольшой, человека три-четыре сидят, девушки, парни, я им читаю. Дырчит мотоцикл за окном, входят — «Поехали». Забирают, в «газик» сажают. «Газик» и мотоцикл — всё это туда, к следователю в Зализничный райотдел милиции. «Бери пиши, что ты там читал сегодня». Рукопись забирают. «Ага, всё хорошо, пиши объяснение, что больше не будешь писать против советской власти». Ну, пишу, что я не пишу против советской власти ничего, пишу лирику. «Ага, ну хорошо, давай подписывай». — «Подписывать не буду» — «Ну пиши: подписывать не буду». Отпускали среди ночи, домой идёшь сам.

Потом эта выставка. Думаю: «Моё счастье». Иду я на эту выставку, папку под мышку, разговариваю с американцем по-английски, говорю: «У меня очень важная тема для вас». Он мне так подмигивает, тогда «холодная война» была, «железный занавес», они это понимали. Я говорю: «Я хочу вам передать стихи». Ну и тут меня хватают кагэбэшники на выходе. Я ему сразу не отдал, он говорит: «Подойдите через два часа в соседнюю секцию, там будет Володя, — это наш, земляк, он в Штатах, сотрудник выставки был, американский гражданин, украинец, — будет там Володя, — говорит, — подойдите туда, в соседнюю секцию, через два часа он будет». Ну, я за папку, он говорит: «Вы пока погуляйте». Меня кагэбэшники берут, на машину...

В. В. Овсиенко: Тут же, на выставке?

Г. Г. Кишкин: На выставке. На машине в райотдел, папку мою, естественно, забирают, антисоветчину там я, слава Богу, не взял, одна лирика. Делают обыск — антисоветчина осталась дома, — забирают эту поэму «Крещатик». Я сижу 15 суток в дарницкой тюрьме. Она тогда была построена, маленькая тюрьма для пятнадцатисуточников, она так тогда и называлась. И сейчас она существует — для мелких хулиганов-пятнадцатисуточников, для бомжей. Рядом с мясокомбинатом, станция электрички «ДВРЗ». Держат так 15 суток, после пятнадцати суток меня освобождают: «Идите, вы освобождены».

Я выхожу из ворот, меня ждёт ментовский газик, меня везут к наркологу, нарколог: «Как вы можете так пить, злоупотреблять спиртными напитками, не работать, ещё что-то вы там какие-то антиобщественные деяния делаете, что-то пишете, какую-то ерунду. В общем, вас надо лечить от хронического алкоголизма. Едьте на суд и скажите участковому большое спасибо, что вас вылечат».

Домой они меня уже не отпускают. Меня на суд, маме ж ничего не говорят. Потом я уже узнал, когда мама приезжала в ЛТП, в лечебно-трудовой профилакторий в Беличи, на свидание. Принудительное лечение от алкоголизма. Когда мама приехала, так она сказала, что обыск сделали, забрали всё, что у меня было, всю эту писанину.

А меня на суд после этих суток. Судья был Яблонский. Потом, при перестройке, я его встретил, он был помощником одного из первых перестроечных генпрокуроров Украины. Я забыл, как его фамилия...

В. В. Овсиенко: Шишкин?

Г. Г. Кишкин: Нет, после Шишкина он был... Дацюк. И этот Яблонский: «Что ж вы там распились, вообще уже потеряли всякое советское лицо. Как так можно?! Окончили университет, государство вам дало такое образование, вы всё это пропили, всё на свете. Да вас надо спасать. Пишете какую-то ерунду, доходите до маразма. Вас спасать надо, Геннадий Георгиевич. Два года лечебно-трудового профилактория, лечитесь, отдыхайте, возьмитесь за ум, будьте здоровы». Всё — два года, 1978 год, 11 июня. Нет, 21 июня. Это 11 июня меня потом судили второй раз, уже по уголовной. Это они меня якобы за алкоголизм, принудительное лечение, 21 июня 1978 года. Вот такой был суд в комнате у него: «Идите, два года».

Колючая проволока, только автоматчиков нет, а так вся эта зона — промзона, зона отдыха — всё как в обычной исправительной советской колонии.

Стали колоть. Первые десять дней карантин был — пару раз серой кольнули, очень болезненные уколы, потом начали откачивать уже разными другими уколами. Потом дали распределение на работу — собирать люминесцентные светильники, на потолок для учреждений. Конвейер, сборка очень быстрая, я никак не успевал, не мог наловчиться отвёрткой притыкать этот шуруп. А конвейер же идёт, у меня гора наберётся, меня оставляли после работы. Все как-то успевали, а я чего-то не успевал. Там уже давно работали, по году там сидели, а я только пришёл, не успевал поначалу. Так гора наберётся светильников, после работы я их уже сам довинчивал — арматуру для ламп дневного освещения.

Год жил в отряде. В один ярус там кровати, тумбочки, вахта через промзону. Спортом заниматься давали, я повесил там боксёрский мешок, колотил его, начальник по режиму не мешал, разрешал.

Через год вызывают меня к начальнику колонии, он говорит: «Идите переоденьтесь, к вам люди приехали». Я говорю: «Чего переодеваться?» — «У вас грязные штаны, рубаха, костюм грязный». Ну, хлопчатобумажный обычный зэковский костюм, только беретик был ЛТП вместо обычной зэковской шапочки с козырьком. «Идите переоденьтесь, на складе вам выдадут, я им сказал». Пошёл я на склад, взял новую одежду, пришёл в этой новенькой одежде к нему опять, он говорит: «Сидите, ждите». Сам он вышел, заходят двое — пожилой и молодой — с портфелями, садятся за стол начальника: «Здравствуйте». — «Здравствуйте». — «Геннадий Георгиевич Кишкин?» Я говорю: «Да, Геннадий Георгиевич Кишкин». — «Мы приехали вот по вашим стихам». Держат, я смотрю, мою антисоветчину, именно «Крещатик» я узнал. «Вот вы недовольны, пишете, вот такие антисоветские выпады у вас есть. Разговор короткий. Чтобы мы вас не отправляли в психушку — здесь она тоже недалеко есть, в Глевахе. Это вы в Беличах, а в Глевахе есть психушка, и больница Павлова — можем направить. Значит, вот напишите». Дают мне официальную бумажку, типографски напечатана, официальное предостережение, что я, такой-то, подписываю, что не буду впредь в литературном или в другом письменном изложении порочить советскую власть лживыми измышлениями, иначе буду привлечён к уголовной ответственности по статье 187-прим. «Подпишитесь». Помню, что подписался и бумагу эту порвал, а он мне: «Не волнуйтесь, здоровье дороже всего, не нервничайте, не психуйте», — так спокойно нарочито. Я сдержался, а так хотелось вцепиться ему, чтобы... Ну, тогда сказали бы: сумасшедший — вцепился б ему в гриву или в шею. Ну, думаю, надо сдержаться, всё-таки достоинство, Бог с ним, надо перетерпеть. Короче, пошёл я, ещё год домантюлил в этом ЛТП.

Написал за три месяца роман «Вознесение Натурина» обо всех этих событиях. Натурин — фамилия. От Онегина, от Печорина — русской классики. Фамилия Натурин — натура. «Вознесение Натурина», роман. Не очень он толстый, записал в амбарную книгу. Мне её принёс вольнонаёмный мастер. Я сессии сдавал за него — он учился в Институте народного хозяйства. Я за этого вольнонаёмного мастера (он у нас был в цеху) сдавал сессии по английскому, по истории КПСС. Он мне приносил, я на работе всё это писал, ему отдавал, а он мне помог: амбарную книгу мне дал. Я в ней записывал, прятал её, потому что, бывало, прямо в цех зайдут вертухаи — раз-два, обстукают спину, обстукают всю задницу, всё обшмонают, в туфли заглянут, нет ли нигде какой книжечки. Ну, я, Бог дал, роман этот за три месяца закончил, продолжил, расширил антисоветскую поэму, хорошими куплетами о том, что там было. Клеветы, естественно, никакой не было: что они не давали человеку дышать, свободы личности никакой не было — всё это было в этих стихах.

После ЛТП в восьмидесятом олимпийском году я освободился и забрал эти рукописи у этого мастера. Он, правда, закопал их там в Ирпене в лесу. В Ирпене жил. Пошли мы с ним в этот лес, он лопатой всё это откопал в целлофановом мешке, отдал эти рукописи. Какой-то трактор появился на дороге — он чуть не обомлел, говорит: «Это кагэбэшники». Я говорю: «Откуда ты взял?» Он говорит: «Ты там такое написал, что за тобой следят, это точно. Ты ж там против коммунистов всё это написал, это „Вознесение Натурина“, этот роман. За тобой следят — это сто пудов, сто голов, сто процентов. Я не хочу, у меня дети, забирай и тикай сам». И сам в другую сторону удрал. Молодец, отдал эти рукописи. Я принёс и ничего лучше не нашёл, как положил их под подушку у себя дома.

В. В. Овсиенко: Это какой месяц был?

Г. Г. Кишкин: Восьмидесятый год, это был июнь, Олимпиада. Выхожу я на улицу — за мной куча кагэбэшников, человек пять. Помню, хотел подойти к одному иностранцу поговорить — они сразу подходят, с перекошенными мордами. Ну, я же знал, что это они, не пьяный же, вижу, что кагэбэшные хари, и так на меня перекошены. Они бандюг сейчас напоминают или рэкет. Они действовали абсолютно бессловесно. Я, так помню, подошёл под гостиницу «Днепр», они так мимо меня подходят к гостинице. Стал, рот открыл и ухмыляется на меня, смотрит с этой хулиганской харей. Ну, я понимаю, разворачиваюсь и ухожу. Мы с ними никогда не разговаривали. Правда, раз один подошёл. У меня значок был, я в своё время как-то вымудрил его у одного американца. Там перечёркнутая бутылка водки. Он ко мне подошёл: «А что за значок у вас, извините? Я б тоже хотел такой иметь». — «Ну вот, пожалуйста», — показал. «А, ну ясно, хорошо, хорошо». И ушли. Вот это было единственный раз общение.

Слышу я, по радиоприёмнику адрес Сахарова передают — проспект Гагарина, 214, квартира 3: «Помогите вашему узнику, советские граждане, письмами и телеграммами». Я записал этот адрес, на следующий день пошёл на почту на бульвар Шевченко, дал телеграмму академику Сахарову, проспект Гагарина, 214, квартира 3, город Горький: «Андрей Дмитриевич, мы вас поддерживаем. Студенты Киевского политехнического института». Ну, я понимал, что она кагэбэшникам попадёт, но, думаю, хотя б они знали, что есть огласка, есть Политехнический институт в Киеве, студенты. Отослал такую телеграмму, а потом в ноябре двинул сам к нему.

В. В. Овсиенко: И почта приняла такую телеграмму?

Г. Г. Кишкин: Приняла. А они, видно, и не знали, мне кажется, она должна была дойти. Во-первых, это мало кто знал, я мог быть единственный в Киеве, кому этот адрес надо было, а там — битлов послушать, другую музыку послушать, погыгыкать, с девушками погулять.

Я хотел всё-таки поехать в Москву, с американцами, с западными корреспондентами увидеться, с германскими. И беру как-то «Салат белоцерковский» — рукописи не беру, — заеду, думаю, может, увижу там кого-нибудь. Еду на вокзал, билет взял, сажусь в поезд Киев-Москва, захожу в свой плацкарт, сажусь на вагонное сидение — влазят два милиционера и один штатский перед ними такой взаправдашне взволнованный, такой седой — и на меня пальцем: «Это он, это он!» Причём взаправду такой, или актёр, или чёрт знает что, или что-то ему платили. Короче, за ним менты и пару штатских: «Выйдем, пожалуйста, надо поговорить насчёт билета, сейчас уедете, пошли с нами, зайдём в милицию, надо побеседовать». Выпроваживают меня в вокзальный участок, в вокзальную милицию. Этот же растрёпанный садится тут. «Вы вот у этого человека украли деньги, когда в очереди стояли за билетом». Я так тык-мык бессловесно. Он: «Я стоял за вами и я вас узнал». Я говорю: «А как вы стояли за мной и я у вас мог украсть? Как это так?» — «А вы знаете, я и не таких видел карманников, бывает, ещё через людей руку запустит в чужой карман. Вы умеете всё делать, на то и карманник». Ну, я сижу, молчу, уже, думаю, хоть бы приступа не было никакого с мозгами. Они в это время перед моим носом открывают банку «Белоцерковского салата», один мент туда пальцем, сволочь, копнул. Я говорю: «Ядрёна мать, как в кино про царских сыщиков». — «Ничего нету», — говорит тем штатским. Меня обыскали. «Рукописи нет, не взяли?» Я говорю: «Какие ещё рукописи?» — «Ну, какие, знаем, какие. А чего в Москву едете?» Говорю: «Так, к друзьям поехать, посмотреть Москву». — «Сидите дома и не валяйте дурака, никакой Москвы. Поезд уже ушёл, идите домой». Да, и батон разрубили пополам. Я взял себе в дорогу батон и банку «Белоцерковского салата». И батон разрубили пополам. Я думаю: «Идиоты, ищут стихи даже в батоне».

Я — домой. Дома посидел, разнервничался, думаю: «Теперь так. Они прекрасно успокоились моим спокойствием, я им ничего не возражал, с ними не хулиганил, — думаю…»

В. В. Овсиенко: А протокол они составили?

Г. Г. Кишкин: Ничего абсолютно, никакой бумаги. Это они себе на совесть оставили... В Москве выступал какой-то Калугин, кагэбэшник, ещё пара кагэбэшников раскаялись. У нас бы много мог рассказать Осадчук Петро — работал завотделом культуры, много знает. И кагэбэшники то же самое, они могли бы столько рассказать, но до сих пор ни одна сволочь, ни одного благородного лица, ни одного благородного жеста не сделали, чтобы всё это поведать людям, рассказать из первых рук, как было, сколько следили, как следили за людьми, за диссидентами, как их сажали, как в окна заглядывали и всё прочее, провокаций сколько делали — ни одного не находится. Один, я знаю, пошёл в проводники, сейчас работает проводником. Многие пошли на простые должности, на базарах торгуют, всех их посокращали, но ни один не найдётся, трусят. Они знают свою жестокость: начнёт правду говорить — так его пристрелят где-то в тёмном парадном.

В. В. Овсиенко: Так, так.

Г. Г. Кишкин: В общем, я решил ехать к Сахарову. Думаю, теперь я их успокоил, думаю, воспользуюсь моментом, поеду к Сахарову прямо в Горький.

В. В. Овсиенко: В Горький?

Г. Г. Кишкин: Да, полечу. Иду на площадь Победы с Саксаганского. Я там рядом жил. На Саксаганского, 121, памятник нашему дому сделали — большой небоскрёб построили прямо на месте нашего домика многострадального. Иду на площадь Победы, в агентство Аэрофлота, беру билет в Горький. Помню, поздно он летел, где-то часа в три ночи, что ли. Иду потом ночью на автобус же аэрофлотский, еду в Борисполь и в три или четыре ночи улетаю в Горький. Там три часа лёту было, я помню, Ту-104, — и я в Горьком где-то часов в восемь утра. Ловлю такси и говорю: «Проспект Гагарина». Дом я не назвал, думаю, что таксисты, что кагэбэшники — одна шайка тогда была. Тем более, думаю, мало того, что город Горький закрытый, да ещё и Сахаров же там.

Проехали слияние Оки и Волги. Думаю, символически — слияние Оки и Волги, а у меня, думаю, слияние Кишкина и Сахарова будет. До проспекта Гагарина довозит, я говорю: «Вот здесь останови». Остановился. Смотрю, там где-то номер двадцатый. Ну, думаю, время есть, ещё прикинул, как дальше доехать. Вышел, на автобус и дальше проехал. Думаю, пройдусь пешком, посмотрю, нет ли хвоста какого, потому что оно всяко бывает. Так чисто всё, заснежено, мороз страшенный был, никого нет, ни людей, никого. Подошёл к 214-му дому на проспекте Гагарина. Квартира три, прикинул, — третья квартира на первом этаже. Дом где-то девятиэтажный, такой столбик. Захожу я в парадное. С левой стороны в левой секции, смотрю, под одной дверью маленький столик и мент сидит нахохлившись, такой незаметный, маленький. Я сразу спохватился и мимо этого мента наверх. Мимо лифта по лестнице наверх. Думаю, обдумать надо, как же поступать: я не ожидал, что он там сидит под дверью. Если бы это с кампанией было, кто-то проинструктировал, то я бы подготовился и как-то решительнее бы действовал. Я между этажами поднялся, думаю, что ж делать? И папочку такую взял подмышку, под кагэбэшника. Такое драповое пальто, шапка такая простенькая. Выхожу, опять прохожу мимо этой секции, опять направо смотрю — выходят в комбинезонах два слесаря с гаечными ключами за ментом из квартиры Сахарова, два парня выходят. Я прохожу мимо этой секции на крыльцо на пару ступенек выше, останавливаюсь, думаю, дай-ка я у них спрошу, Сахаров дома или нет, чтобы зря не беспокоить... Спрашиваю у них: «Это мент к Сахарову не пускает?» Они на меня вот так вот на ноги, на голову посмотрели полуперепугано, мягко говоря, тревожно, и на ход. Скорее всего, сымитировали сантехников, что там у него вода прорвала или что-нибудь.

Я думаю, что же делать, ехал-ехал… Разворачиваюсь и уже наобум мимо этого мента, правда, в ясном сознании того, что делаю, и прохожу мимо него. Прошёл его, он не шелохнулся — видно, принял меня за какого-нибудь кагэбэшника, за проверяющего, может быть, по сахаровскому делу, за инспектора, может, из Москвы приехавшего, — часто ездили разные кагэбэшники проверяющие. Я так руку протянул к звонку, квартира три, нажимать на звонок — ну и кто-то с силой меня одёргивает. Я этому менту на ухо, на его кепку, фуражку, говорю: «Извините, можно к Андрею Дмитриевичу?» Он спохватился: «А, конечно-конечно, можно, садитесь, документы давайте». Так я попался. Даю ему паспорт, он паспорт сразу себе в брюки под шинель, причём, подлец, не в карман шинели положил, а в брюки аж спрятал под шинель. Прочитал, говорит: «А, из Киева. А-а. Из Ленинграда приезжали, из Москвы, из Киева ещё никого не было. Ну, идёмте к начальнику, напишете заявление, а то я вас пропущу, а мне нагоняй будет по службе, идёмте, тут недалеко».

Заводит меня в соседний дом, я успеваю прочесть там на торце: «Опорный пункт общественности Приокского микрорайона». Заходим в этот дом 216-й — у Сахарова 214-й, этот, соседний, 216-й, — заводит он меня в комнатушку, засылает двух парней, закрывает на ключ. Я осмотрелся: зарешеченное окно, стол буквой «Т». Часа через три — я так чуть покряхтеть, расправить плечи — эти парни орут на меня: «Не двигаться!» И так на меня смотрят, как Ленин на буржуазию. Ну, я так тихонько и просидел, ни слова им не сказав. Думаю: с кем здесь разговаривать?

Часа через три появляется на пороге молодой такой, стройный, тоже в драповом пальто, правда, шапка получше, ондатровая, мохеровый шарф — да всё это ерунда. Он даёт им знак, те выходят. Садится он за стол рядом со мной: «Вот вам бумага, пишите, с какой целью приехали к Сахарову». Я, соответственно, спросил, на чьё имя писать. А он говорит: «Имя не надо, пишите просто объяснение». Я пишу, что я, такой-то, Кишкин Геннадий Георгиевич, приехал из Киева к академику Сахарову Андрею Дмитриевичу для сбора материалов для написания киносценария для художественного фильма. Он взял, прочитал: «Он не академик. Какой он академик?» Я говорю: «Ну, а кто?» — «Он антисоветчик». Порвал это объяснение и расхохотался: «Вы правду будете говорить?» Я говорю: «Какая правда? Я вот сам литератор, хотел вот написать, узнать». — «А почему вы не поехали к другому физику? К Гинзбургу почему вы не поехали?» Я говорю: «Я не знаю этого Гинзбурга». — «Он тоже физик, Гинзбург». Ещё там назвал кого-то. «Александров, — говорит, — тоже физик, есть ещё такой», — назвал ещё несколько имён. «Чего к ним не поехали, а поехали к Сахарову?» Я говорю: «Ну, много пишут о Сахарове, я думал самому узнать, где правда, где истина». — «Вот чтобы вас сейчас не было в Горьком, и не вздумайте ещё раз приезжать. Сейчас мы вас отвезём в аэропорт».

Выводят из дома, сажают в свою чёрную «Волгу». Шофёр, ещё один штатский рядом с шофёром и этот рядом со мной на заднем сиденье. По дороге он мне расхваливает Горький: «Вот здесь делают автомобили ГАЗ — посмотрите, какой у нас замечательный, огромный завод. А за Сахарова не беспокойтесь, мы его специально отправили сюда, чтобы ему там разные гости не мешали работать. Физику-теоретику нужен покой. У него здесь четыре комнаты. Не беспокойтесь, всё хорошо».

Приезжаем в аэропорт, подбегают четверо или пятеро без шапок, с галстуками, в костюмчиках, явно, что кагэбэшники: «Давай его в Воронеж, самолёт стоит». Ну, этот мне: «Вот в Воронеж полетите, а там уже в Киев доберётесь». Я говорю: «Ну, хорошо». — «Деньги у вас есть?» Я говорю: «Нету». — «Что, вы у Сахарова надеялись взять на обратную дорогу?» Я говорю: «Нет». — «Ну, проходите», — мимо контролёров провели, завели в самолёт, стюардессе сказали: «Смотрите, чтобы он обратно не вздумал в Горький лететь». Да, объявили вдруг нелётную погоду, и эти кагэбэшники под самолётными иллюминаторами стояли часа два. Мороз, вот так кутались, без шапок стояли как идиоты под этими иллюминаторами. (Смеётся). Я думаю, насколько сильна эта идеологическая борьба в Советском Союзе с «отщепенцами»! Пять болванов стояли, я там хоть в тепле сижу, а они стояли на этом морозе под иллюминаторами часа два, пока объявили, наконец, лётную погоду. Полетел я, прилетел в Воронеж, оттуда взял билет в Киев.

В.В.Овсиенко: На самолёт?

Г.Г.Кишкин: Нет, в Киев на железную дорогу. А я им так сказал, что денег нет, а у меня там были на обратную дорогу. Приезжаю поездом, мама в слезах: «Только что следователи приходили, вчера приходили ко мне на работу — это ужас. Зачем ты к Сахарову поехал?» Я говорю: «А откуда они всё это знали вчера, я же сегодня там был?» Она говорит: «То есть сегодня, — мама перепутала уже дни, — только прихожу на работу, забрали меня с работы, чуть швабру мою не сломали, — она уборщицей работала на заводе „Транссигнал“ в Киеве, там для метро вагоны делали и всё такое. — Зачем, что это за Сахаров, кто он такой? Я говорю, я не знаю, кто это Сахаров». Она действительно не просвещённая никуда, отец тогда уже умер. «Забрали, — говорит, — опять все твои рукописи». Я говорю: «Ёлки-палки!» Я же тогда их под подушку положил, когда приехал из ЛТП, так почитаю, где-то кто-то зайдёт, таким людям простым, что они не опасались. Если бы ко мне зашёл какой-нибудь академик, то они, естественно, стали бы относиться ко мне серьёзно, а так — читаю каким-то пьяницам свои рукописи, что не так уж и опасно.

В общем, после этого сахаровского вояжа я всё-таки устроился на работу.

В.В.Овсиенко: Это восьмидесятый год, так?

Г.Г.Кишкин: Это восьмидесятый год, ноябрь месяц. Где-то примерно 22 ноября.

Ну, тут Новый год, устроился я в техникум агентом по снабжению на улице Белорусской.

Приходит как-то участковый, говорит: «Как у тебя здоровье после лечебно-трудового профилактория?» Я говорю: «Да нормально всё». — «Ну, ты же опять ерундой занимаешься, пописываешь». Я говорю: «Что-то пописываю». — «Ну, а с Солженицыным ты не хочешь увидеться?» Я говорю: «Хочу увидеться». Про Сахарова ничего. Потом ночью приезжает такой Николай Николаевич Грейман: «Поехали». Мама уже просыпается, заходит: «Куда? Куда вы его забираете?» — «Да он придёт сейчас домой». Он пьяный. Завозит меня на «газике» к себе в Железнодорожное РУВД. Я понял, что кагэбэшники дали ему волю: делайте, мол, что хотите. Заводит к себе в кабинет, вынимает пистолет, на стол кладёт. «Чего ты ездил к Сахарову?» Я: «Откуда вы знаете?» — «Это моё дело, мы всё знаем, но вот зачем он тебе нужен? А вот не знаешь поэта такого-то?» Как он, ёлки-палки? Назвал какую-то фамилию, на то время он был украинским диссидентом, эмигрировал потом в Штаты, давно не фигурирует. Спросил его фамилию. Я говорю: «Нет, не знаю». Не Светличного…

В.В.Овсиенко: Леонид Плющ мог быть. Но он не поэт, и во Францию в 1976 уехал.

Г.Г.Кишкин: О! Плюща, да. Я говорю: «Да нет, не доводилось. Слышал, но лично...» И Солженицын тогда выехал. Он меня спрашивал: «С Солженицыным не хочешь увидеться?» Дурацкий разговор. Потом: «Давай будем спать, ты на том столе, а я на этом столе». Он пистолет себе положил под задницу и начал храпеть — пьяный этот инспектор уголовного розыска Грейман. Утром — на «газик», выпроводил меня, правда, не совсем до дома, но пару остановок трамвайных провёз. «Иди, — говорит, — сам уже дойдёшь домой. Не занимайся ерундой, не ищи приключений на свою голову».

Я думаю, что же делать, как с ними бороться? Уже думаю: ну куда же себя деть? Ни работы, ничего. Стихи всё-таки как-то меня спасали. То хоть бомжам каким-то, хоть они тогда не назывались бомжами, бродягами назывались, бутылки собирали, простые люди, я им читал за пивом. Как-то в пивбаре на Воздухофлотском шоссе за пивом прочитал я стихотворение, простое такое, «У могилы Есенина». Там вот такая строчка: «Маркс — ничто, а Есенин больше значит». «У могилы Есенина» называлось. У них, видно, уже был план — за стихи или...

Останавливает меня кто-то сзади по плечу, я оглядываюсь — милиция. Я думаю: «Чёрт возьми, опять что-то будет». Заводят в подсобку, одна тётка в чёрном рабочем халате: «Это он, это он, — твердит, — это он». Выводят меня в машину «Волгу», везут в Железнодорожный райотдел милиции, по месту жительства. «Понятых, — говорит, — позовите». Приходят два парня. Кладут на стол банки консервные, читаю: «Бычки в томатном соусе». Одному: «Открывайте». Тот берёт, открывает ключом — из неё аж газ пошёл, какие-то испорченные консервы. Тот мне: «Геннадий Георгиевич, чем вы занимаетесь?» Я говорю: «Как чем?» — «Ну, вот это что, по-вашему?» Я говорю: «Что по-вашему? Вон написано „Бычки в томатном соусе“», — не знаю, куда он клонит. — «Ну, а зачем же вы народ обманываете? Продавали-то как бычки, а внутри, посмотрите, что». Я говорю: «Ну, что? Там испорченные бычки». — «Это, — говорит, — не испорченные бычки, это испорченная тюлька. Вы продавали тюльку под видом бычков, открыли подпольный цех, подрывали экономическую мощь державы».

В.В.Овсиенко: Ты смотри…

Г.Г.Кишкин: Да. «Я капитан ОБХСС, — говорит один, — фамилия Ценов». Причём, сейчас он работает в таможне, в Жулянах, этот Ценов, это я позже, при перестройке выяснял. Один — Никитин, тоже ОБХСС, лейтенант. Составляют протокол, что у такого-то в сумке обнаружено... Я говорю: «Я же без сумки». — «Сумка там осталась. Сумку показать? Внесите сумку». Понятые вносят сумку. «Ваша?» Я говорю: «Так я без сумки вообще был». — «Когда вас забирали, так вы там оставили, бросили». «Обнаружены консервы, которыми он торговал в период с ноября по март. Продал десять банок, купленных по 35 копеек. По рублю парикмахерше такой-то, продавцу на базаре такой-то». «Вам, — говорит, — показали этих продавщиц, на суде узнаете их. Идите». Я выхожу, меня на машину и везут в Советский КПЗ, в Советский райотдел милиции. «Вы туда направляетесь, потому что вы там задержаны, это относится к Советскому району — по территориальности».

Завозят в Советский райотдел, заходит наутро штатский: «Дружище, а что там у тебя за рукописи в квартире какие-то лежали?» Я говорю: «Как? Уже все позабирали». — «Ну, там ещё лежат». У меня был шкафчик небольшой, с детских времён. Я говорю: «С детских времён как писал, там поднакопилось рукописей». — «Ну, ты, дружище, даёшь». И потрепал так по плечу. Я не знаю, или какой-то действительно сочувствующий — бывали среди них тоже. Говорит: «Ну, ты, дружище, даёшь», — и ушёл. Через два дня приходит следователь, говорит: «Вот вам обвинение. Вы занимались мошенничеством, статья 143, часть вторая. Нашли у вас там рукописи какие-то, что вы там писали, это вы понимаете. Вот подпишите протоколы обыска». Смотрю, там мамина подпись. «Вы согласны?» Я говорю: «Да, рукописи, согласен». — «Ну, и, — говорит, — этикетки вот у вас нашли „Бычки в томатном соусе“. Вы их наклеивали на банки с килькой, продавали людям, обманывали людей, и будете привлечены за мошенничество по статье 143, часть 2. Статья, — говорит, — хорошая, до пяти лет от нуля, то есть могут дать и вообще ничего, могут и пять дать, конечно. Ну, вообще годик получите». Отправили меня на Лукьяновку.

В.В.Овсиенко: А дату вы не сказали.

Г.Г.Кишкин: Это было где-то в марте, 20 марта примерно, 1981 года. Это уже после Олимпиады, после Сахарова. Подержали в КПЗ на Короленко пару дней, после Короленко, после КПЗ — сфотографировали, отпечатки пальцев, всё, как положено, — и на Лукьяновку, в «хату», как она тогда называлась, в арестантскую камеру 28-А. Двадцать восьмая была для работников милиции, ментовская называлась, а 28-А — там тоже люди были с образованием, но антисоветчика там ни одного не было. Я с ними поговорил — тот за хищение, тот за то, тот за сё.

Следователь приезжает туда, закрывает дело. Через две недели я его закрыл. «Значит, вы будете осуждены по мошенничеству». Адвокат приехал. Я отказывался, а он говорит: «Адвокат хороший, пусть будет». — «Да ну, пусть будет». Полистала моё дело: «А что за рукописи тут у вас в протоколе обыска?» Я говорю: «Ну, рукописи как рукописи, вы же читаете: папка найдена с рукописями такими-то, подпись „Геннадий Кишкин, литературные произведения“». — «А зачем вы писали?» Я говорю: «Ну, как зачем? Это личное дело». — «Хорошо. Ну, глупостями вы занимались». Закрыла дело: «Ну, всё, до встречи в суде», — адвокатша говорит. Тоже в Израиль уехала потом. Забыл, как её фамилия, она в Железнодорожном районе была юристом, в юридической конторе. Закрыли это дело, следователь ушёл, на суде судья... Как её фамилия? В приговоре записано. Я их никого потом не видел, часто они менялись.

Заводят меня в зал суда, показывают подставных потерпевших, те говорят: «Да, действительно продавал нам». Одна мужу отнесла в больницу, тот чуть не отравился, другая на дне рождения гостей хотела угостить и тоже чуть не отравились, и ей некрасиво, неудобно. Начали меня ругать, стыдить. Адвокат подошла, говорит: «Вы всё-таки признайте свою вину, ну как это так. Рукописи там нашли у вас, это тоже никуда не годится». Я выступил с последним словом, говорю: «Я буду отныне продавать вам не бычки, а доброкачественную осетрину». Кагэбэшник на первом сиденье сидел, так он меня всё это судейское слушание пожирал глазами, что я от него чуть не отпрыгивал, настолько взгляд был готовый броситься и вцепиться в меня, хоть он и с усмешкой смотрел. Мама была, плакала, соседи пришли.

Посадили, три года мне дали общего режима, заперли в закрытый микроавтобус ереванского производства без окон, без ничего, такой маленький чёрный воронок, посадили в так называемый «стакан», лампочку не зажгли, хотя я так её затылком нащупал, постоянно ударялся о крышку лампы, плафончик маленький. У меня рост приличный, так я сгорбился в этом «стакане» металлическом, а воронок по таким ухабам мчал, что я там набил себе и голову, и локти, думал, хоть бы скорей приехали, чтобы не сдохнуть в этом «стакане» без воздуха, без света. Это действительно было испытание, не шелохнуться, действительно заперли, думаю, как в средневековых тюрьмах — вот так посадят, замуруют.

В Лукьяновке уже легче стало, по сравнению с этим «стаканом», уже расправил плечи. В небольшой камере 28-А на 16 человек… А, после суда — это уже осуждёнка, в осуждёнку направили, в екатерининский корпус… Немножко перепутал события. В осуждёнке где-то месяца полтора, наверное, был, и этапом — на Херсонскую область, на Збурьевку. Из Херсона «вороном» на причал, на причале на баржу — бывший сейнер черноморский. На этом сейнере довезли до колонии номер семь общего режима Голопристанского района, село Збурьевка, Херсонская область.

Колония как все колонии, не поймёшь, где тяжелее, где легче. «Наделали капканы, — как начальник объяснил, — и на медведя, и на козу, и на волка, и на слона, но главное, — говорит, — и антисоветчиков отловим, если надо». Это он проговорился на встрече с зэками, когда запускали в «конверте». Работал. Через пять месяцев пришла маленькая амнистия, и я удивился, что меня освободили на «химию», на стройки народного хозяйства. Начальник вышел, поговорил с политруком, говорит: «Мы посмотрели ваше дело, ну, у вас, собственно, что, беритесь только за ум, — говорит, — вы всё-таки окончили университет, ещё можете жизнь свою поправить, жалко вас. Езжайте на „химию“, там себя покажите, будет, конечно, и там проверка, за вами будут, конечно, присматривать, но вы всё-таки не ударьте лицом в грязь, нас не опозорьте, ну и себя, главное. Сейчас правительство хорошо работает над людьми, гуманная у нас страна, советская власть прекрасная. Отправляем вас на стройки народного хозяйства». Приехал суд, суд это утвердил. Ещё сказали мне не заниматься противоправными действиями на стройках народного хозяйства. «Работайте, живите, обзаводитесь семьёй — всё, счастливого вам будущего». Ну, еду я поездом...

В.В.Овсиенко: А под конвоем поездом?

Г.Г.Кишкин: В поезде уже без конвоя. На химию так же с причала меня отправили... Нет, всё-таки в «столыпине», точно, в «столыпине» отправили. Дали на дорогу ту же самую зэковскую пайку — хлебушек-кирпичик и сахарку немножко, кильки баночку в томатном соусе. «Столыпиным» отправили в Харьков, а из Харькова к «столыпину» приехал великолепный автобус «Икарус»...

В.В.Овсиенко: Кассета вторая, Кишкин Геннадий, 11 октября 2005 года, продолжаем. Как там, «Икарус», говорите...

Г.Г.Кишкин: Да, приехал совершенно изящный «Икарус», почти новенький, комфортабельный, мы пересели туда со «столыпина» в присутствии милиционера. Уже не солдаты, естественно, — в «столыпине» ещё были солдаты конвойские, а тут уже милиционер. И станция Лигачёво, пгт Первомайский — посёлок городского типа, бараков 16 за забором, рядом химкомбинат строился. Оттого она и «химией» называлась, что это при Хрущёве пошло строительство объектов для Министерства химической промышленности. Химкомбинаты строили условно освобождённые зэки или осуждённые зэки направлялись, и отсюда пошёл термин «химия», стройки народного хозяйства. Там я работал плотником-бетонщиком. Потихоньку продолжал писать свою антисоветскую поэму «Крещатик», всё это прятал, нашёл там место, слава Богу, было где прятать. Писал я её, собственно, и в этой Збурьевке, в этой «семёрке», написал в учебнике английского языка между строчками как перевод с английского текста. Напишу строчку, типа: «Ленин был неправ во многом, кстати, / но с кем поспорить, за каким столом, / если я единственный читатель / запылённых ленинских томов», и всё это перечёркиваю. А если надзиратель прочёл, что это перечёркнутое, то и посадить не за что: перечёркнуто, значит, не верить. «Исправленному верить» там же не написано и печать не поставлена. И всё это я вывез в Киев, освободился...

В.В.Овсиенко: А три года до конца отбыли? Срок вам не сократили?

Г.Г.Кишкин: Сократили в связи, по-моему, со смертью Брежнева или приходом Андропова. Сократили мне где-то месяца четыре, я должен был в марте освобождаться, а освободился в ноябре.

В.В.Овсиенко: Это уже год какой?

Г.Г.Кишкин: Это был год восемьдесят третий, это была амнистия, по-моему, после смерти Брежнева или прихода Андропова к власти. Или после смерти Черненко.

В.В.Овсиенко: Генсеки тогда так часто умирали, что трудно упомнить.

Г.Г.Кишкин: Да, тогда да. В восемьдесят третьем я освободился. За мной пошёл «хвост» к перрону станции Лигачёво, я всё это просмотрел. Сели в электричку вместе со мной. Один сел напротив бессловесно, другой сел напротив, открыл книжечку обложкой ко мне: «Уголовный кодекс Украинской ССР». Я с ними не заговаривал, они — со мной, бесшумно всё время сидят, многозначительно на меня смотрят и молчат. Я не спрашиваю у них, думаю, всё это выдержу своими глазами. Приехал в Харьков, оттуда в Киев. В харьковском купе другие сели, тоже кагэбэшники, но уже другие, тоже напротив меня и только многозначительно так смотрят — всё. Посидели в моём плацкарте, посмотрели, пооблизывали глазами и тихонько вышли — всё, ни одного слова они мне, а я им тем более.

Приезжаю в Киев, думаю, что делать дальше? Мама получила другую квартиру, мы же не были прописаны, поспешили коммунисты сломать дом на Саксаганского, потому что он уже подлежал сносу. Дали маме квартиру на Виноградаре поменьше, чтобы нам с братом не дать. Брата тоже судили восемь раз за так называемое тунеядство, 16 лет сидел. Как меня осуждали или стихи забирали, даже если 15 суток давали, он выходил и говорил, что вот стихи читал. 15 суток дали Геннадию, а вот сейчас обыск сделали, рукописи забрали. Ему тоже, естественно, за политику давали, но была такая подспудная статья — «паразитический образ жизни». Человек не работал — ага, давай туда, два года уголовной колонии. Человек не работал — было к чему прицепиться.

Приехал я к маме. Решил всё-таки ехать в Москву. Прослушал случайно по приёмнику, как Вера Сереброва говорила по «Голосу Америки», что её мужа, диссидента, мучают в тюрьме, Феликса Аркадьевича Сереброва, помогите.

В.В.Овсиенко: Может, Феликс Серебров?

Г.Г.Кишкин: Серебров, точно, Серебров. И эта Сереброва дала данные в Москве. Я в Москве по горсправке... Елены Боннэр не было в горсправке — я хотел узнать, где она, это было бы для меня, конечно, важней. Но Боннэр не значилась в горсправке, а Серебров был, Феликс Аркадьевич. Я к нему на Озёрный переулок на Юго-Западную Москву по его адресу. Открывает жена Вера. Я говорю, что слышал от вас по «Голосу Америки», Ира Сереброва, сказали... Она говорит: «Меня зовут Вера. Не знаю, почему они назвали меня Ирой». Я говорю: «Может быть, я неправильно услышал. Вы жена Сереброва?» — «Да-да». Ну, я с ней разговорился. Она говорит: «Вы могли бы потихоньку, по одному куплету свой „Крещатик“ как-то отдать даже по почте». Я говорю: «Как, по почте отдать? Куда же по почте?» — «В „Голос Америки“». — «Да ну, — я говорю, — как это? Они мне когда-то в шестьдесят первом году вообще безобидное письмо задержали, в более тёплые времена, в „хрущёвскую оттепель“, а то сейчас — тем более». Разговорились, доверились, она мне дала телефоны американских корреспондентов «Вашингтон пост» и «Нью-Йорк таймс». Позвонил я прямо из Москвы в «Нью-Йорк таймс», услышал голос на английском, ну, думаю, спасибо. «Вы „Нью-Йорк таймс“?» Они всё это подтвердили. Думаю, ну, слава Богу. Поехал я в Киев, собрал свои рукописи. Ну, думаю, счастье привалило, теперь уже будут кагэбэшники у меня долго на хвосте со своим поражением, а не выигрышем. Собрал манатки, маме сказал, что через три дня буду, выезжаю в Москву, полную торбу стихов набрал.

В.В.Овсиенко: Не забывайте называть дату, когда это было?

Г.Г.Кишкин: Это было 24 декабря, католическое христианство отмечало Рождество Христово.

В.В.Овсиенко: А год?

Г.Г.Кишкин: Год восемьдесят третий. И такой радостный, с этой сумкой захожу в переговорный пункт, набираю номер «Нью-Йорк таймс», говорю: «Завтра к вам приеду, сейчас сажусь на поезд. В котором часу лучше для вас, чтобы вы меня встретили?» — «Во сколько вы будете?» Я говорю: «Поезд часов в девять приходит, но я где-то часов в 11 смог бы вас найти». Адрес я уже взял, это Кутузовский проспект, 7/1, бюро «Нью-Йорк таймс». «Ну, приезжайте в 11. В 11 подходите, я выйду», — это корреспондентка говорит. То пару раз говорила секретарша ихняя — они брали советских секретарей. Не часто, а постоянно — практика такая была у корреспондентов: оставлять секретаршу, стукачку, естественно. Когда ей звонит кто-то с Красной площади или из Киева, или откуда, она договаривалась, потом кагэбэшникам передавала. Если кагэбэшник не успел сам это прослушивание записать, то они обычно все эти разговоры иностранных корреспондентов прослушивали и записывали. Ну, я договорился, и с этим своим мешком рукописей иду на вокзал. Сажусь на метро, на эскалаторе на меня скалятся какие-то типы в штатском, нахально и назойливо, с каким-то хулиганским вызовом. А я загружен, думаю: всё, я уже в Америке. Что-то мне так хотелось на свободу выбраться. Мне свободы не было. Думают: а, рвался на Запад? Вот тебе за это. В общем, я даже не понял, что за мной следят. Тогда, после ЛТП, я понимал, а сейчас, когда стало намного опасней, когда я вышел уже на западных корреспондентов, то явно, что они следили. Ты ж хоть посмотри, отмени поездку...

В.В.Овсиенко: Да ещё по телефону позвонили.

Г.Г.Кишкин: Да ещё по телефону позвонил. А тут рожи передо мной стояли перед будкой. Я потом это прокрутил — два парня стояли перед будкой вот так прямо ухо на стекло на улице Ленина тогда в переговорном пункте. Сажусь в автобус — мне кто-то сумку назад тянет. Я оглядываюсь — он скалит зубы в подлой усмешке. Я сумку, правда, сюда. Господь тогда отвёл мою руку от звонка на сахаровской двери — и это то же самое. Я хотя бы возмутился, или что-нибудь — я весь на Западе, весь американским корреспондентам интервью даю…

Я с этой сумкой всё-таки дошёл до вокзала, вышел на свой перрон, на московский поезд уже билет в кармане, купил загодя. Снежок такой идёт, билет на 18:30. Я по перрону иду так вальяжно, спокойно. В том же драповом пальто. И передо мной вдруг засветился прожектор головного поезда, локомотива. Уже он тянет состав к перрону. И в этот момент передо мной что-то сверкнуло перед глазами, в снежинках так повертелось и — бух! Такой взрыв — мне показалось, что это какая-то бомба. Я сразу врубился, что это опять тюрьма, опять обыск, опять мамины слёзы, опять маленькая смерть перед основной физической. Смотрю: осколки трёхлитровой банки с маринованными огурцами — банка с закруткой, она же так не выпала, лежит, я так уставился... Они меня окружают, человек пять-шесть, молодые, комсомольцы лет по 20-25: «Что, пьяный, напился?! Зачем у людей банку выбил!» Я слежу дальше, молчу. Идут два милиционера, спокойно, тихим шагом, выходят из подземного туннеля и по перрону идут. Уже всё у них было обозначено, сговорено. Подходят: «Что случилось?» — «Да вот идём, а этот хулиган выбил у нас банку из рук. Как мы теперь поедем в гости? Хотели приехать в Москву, привезти сувенир — банку украинских огурцов, а этот хулиган...» — «Идёмте в милицию», — мне. Для меня это было ужасно. Я послушно иду. Если бы они ещё руками — я бы упирался или бежать бы начал. Ну, что, они бы догнали, там их куча, этих сорванцов.

В.В.Овсиенко: Ну да, они все подготовлены.

Г.Г.Кишкин: Да. Там человек 40 было задействовано, начиная от моего жилища с Виноградаря. Они в метро следили, хотя уже другие хари были. Заводят в милицейский участок. Мои стихи в сумке, я на этот раз уже всё взял — и антисоветские, и все. Вытряхивают на стол: «Ого, написал, да-а-а, ну и написал, плодовитый же ты». Заходит ещё, видно, их старший в рабочей фуфайке, в такой пролетарской советской чёрной фуфайке, такая шапка-ушанка. Кагэбэшник, видно, их главный, на меня так искоса с ухмылочкой, глянул на стол: «Давайте составляйте описи и протоколы». Пишут протоколы. Один милиционер пишет: «Такой-то, Кишкин Геннадий Юрьевич, между путями восьмым и девятым хулиганил, выражался нецензурной бранью, находился в нетрезвом состоянии, подрывал достоинство советского гражданина, задержан. Я дежурил в то время на этих путях, когда это случилось. Сержант Береговой». Ну, и два свидетеля: один Галданов... Не изменил свою фамилию. Я когда освободился, нашёл этого Галданова по киевской горсправке, пришёл к нему. Дочка говорит, он в больнице, у него тяжёлое заболевание почек. После больницы вышел, я позвонил ему домой — нашёл его телефон — Галданов. Не изменил фамилию, думал, что я с концами. Он говорит: «Понятия не имею. Никогда не работал в КГБ, да вы что». Я говорю: «А на КГБ?» — «Да никогда». Я говорю: «А помните, задерживали меня? Вот ваша ксива. Я уже после освобождения рассматривал своё дело за политику, так вот там ваши показания как свидетеля: „Я, такой-то (слесарь завода «Арсенал», как было написано), видел, как гражданин (позже я узнал, что его фамилия Кишкин) хулиганил, дебоширил, выражался нецензурной бранью, подрывал достоинство советского гражданина“. Есть два протокольчика». Он говорит: «Нет, я никогда не работал ни на них, ни сам», — повесил трубку. Он и адрес указал: Алданов такой-то, улица Строителей, дом такой-то. И второй — я, правда, не разыскал — Гончаренко, улица Дзержинского, сейчас она Предславинская, не стал уже искать. В общем, то же самое: «Я, такой-то, видел, как гражданин — я после узнал в милиции, что фамилия его такая-то — был в нетрезвом состоянии, выражался нецензурной бранью, подрывал достоинство, хулиганил на перроне таком-то».

Меня обыскивают, всё раскладывают — какой же это ужас был! Я думаю, только бы голова выдержала, чтобы не вцепиться в них, не заорать, особенно когда они начали локотками на стихи, на тетради: «О, есть что почитать, почитаем, ха-ха, почитаем. И пишет, и когда он только пишет? Всё пишет и пишет. Ну, давай на 15 суток, а там посмотрим, что с тобой делать дальше». На «газик» — и в маленькое КПЗ привокзальное линейного отделения милиции, за вокзалом оно со стороны Соломенки находилось, сейчас его уже снесли, расстраивали вокзал. Такая хибарка, но там камер шесть-восемь было. Параша в камере, такая натуральная параша — выварка. Помосты нарные. И где-то человек, наверное, 20 в этой камере. Где-то метров так будет пять и так метра три — где-то 15 метров квадратных. И человек 20 навалено вот так вот на полу. Везде сосули текут, капают — немножко оттепель была. Вода капает с этих сосулей на них — бродяжек, в основном. Бомжами тогда не называли — бродяжки вокзальные. Вши, всё это там, чешутся. Ну, я носом к двери лёг, чтобы через щёлку между дверью дышать посвободнее.

Приезжает через пару дней: «Мельник, — представляется он. — Старший следователь киевской прокуратуры». Вываливает из своего портфеля все мои рукописи. И детские — все позабирали. Привёз. Ноги высунул под стол, смеётся на стуле: «Что, Геннадий Георгиевич, — он в таком юридическом прокурорском костюме со всеми значками, — что, Геннадий Георгиевич, дописались? Мой сын тоже пишет, но не такие же гадости». Листает мой «Крещатик»: «Над полем жёлтым, да под небом синим / я украинских наших предков не пойму, / зачем соединялись вы с Россией — / чтоб запорожцев отправлять на Колыму?» — «Что, Колыму захотели? Вот это стихи, вы считаете? Союз писателей... Будет вам Союз писателей». И этому Мельнику потом доверили искать виновников исчезновения Бойчишина, львовского депутата!

В.В.Овсиенко: Михаила Бойчишина... (Председатель секретариата Народного Руха Украины, пропавший без вести 15 января 1994 года. — В.О.).

Г.Г.Кишкин: Да, этот Мельник его разыскивал, вот этот негодяй, сидел в горисполкоме, прокуратура тогда была в горисполкоме, при перестройке. Через пару дней приезжает Абраменко Леонид Михайлович, тоже городской прокурор, ещё с каким-то пацаном, своим подмастерьем. Тот на меня всё бросался, а этот его сдерживал, тот ему говорит: «Да я его сейчас, гада! Да я этого гада сейчас… Да я эту падлу сейчас раскромсаю — такое писать...» А Абраменко его сдерживал, говорит: «Тише, тише». Спрашивает: «К кому вы ехали? Вы признаетесь, наконец, или нет?» Они все хотели, чтобы я сказал, что я ехал к американцам, тогда б они мне — сто процентов — дали бы 62-ю статью. Это сто процентов. Это расписано по всем ихним каналам, что связь с иностранцами усиливает эту статью.

В.В.Овсиенко: Да-да, что вы написали антисоветские стихи и имели намерение дать их иностранцам «с целью распространения».

Г.Г.Кишкин: Я не признался до конца суда. Они мне: «Мы сделали обыск в вашей квартире, всё нашли, мы всё знаем о вас. Не признаетесь, к кому ехали, — пусть это будет на вашей совести. На Лукьяновку».

На Лукьяновке в следственной «хате» побыл, потом суд. В городской суд уже не солдаты, а сержанты сопровождали, и воронок почище. Судья Зубец. (Григорий Иванович Зубец, будучи в 80-х годах председателем Киевского областного суда, осудил политзаключённых Николая Полищука, Валерия Кравченко, Валерия Марченко. Последнего он же и реабилитировал. Посмертно. — В.О.).

Было следствие, естественно. На следствии присутствовал Костин, рекомендовался: «Курсант-практикант высшей школы КГБ имени Дзержинского города Москвы, Костин». Молодой паренёк, у него даже порванный был один ботиночек, я заметил, но такой… (Смеётся). Они все начинали с порванных башмачков — эти будущие советские негодяи. В общем-то, они не рукоприкладствовали, ничего. Следователь Мазуркевич у меня был — то негодяй, там и рукоприкладствовать не надо было. Я спрашиваю: «Как там мама?» — «Мама болеет, надеется, что вы выйдете, что вы будете себя хорошо вести на суде. Мама очень больна». Я когда освободился, спрашиваю: «Мама, как ты себя чувствуешь?» — «Да, — говорит, — слава Богу, хорошо». Они даже матери не дали сообщение, когда у меня суд, хотя суд, как здесь в приговоре написано: «Рассмотрел в открытом судебном заседании». Они в «открытое судебное заседание» загнали палками только двух свидетелей, этих несчастных людей, Федоренко и Зайцева, которые мне потом рассказали, что они чуть ли не палками нас загнали, сказали, что мы вас сгноим, если вы не покажете на него в своих свидетельских показаниях. Им надо было как бы для очистки юридической совести два свидетеля, что я распространял свои стихи. Мазуркевич придёт в следственный боксик в Лукьяновской тюрьме, сядет тихонько и спокойно ноготки себе чистит, на меня не смотрит. Я так сижу на этом стуле, стол вкованный в пол, чтобы не дрыгался. Я уже не выдерживал. Минут 10 так себе ноготки пухленькие почистит, я говорю: «Извините, будете допрашивать или мне уйти?» Он: «Давайте без выходок, сидите, вы же сильная личность, вы должны терпеть». И так раз за разом. «Ведите себя на суде хорошо». Потом пришёл Авраменко, негодяй: «В дурдом его надо. Геннадий, пойдёте в дурдом. Посмотрите, какие нашли у вас фотографии дома, какой симпатичный молодой человек, окончил Киевский университет — вы могли такую карьеру сделать! Да это не вмещается ни в какой голове — вы такое написали против советской власти, вы что?!»

На суде этот же Абраменко с пеной у рта: только психушка, вечная койка — это его исправит. Уже третий раз у него конфискуем — он ничего не кается. Зубец кулаком стукнул перед последним словом: «Ну, давайте, Геннадий, чтобы это была последняя ваша писанина. Дайте слово, что писать не будете, что это всё». Я говорю: «В Бога верю, писать буду». Адвокат же прибежал. Я от адвоката отказался, но он прибежал, как и в предыдущий раз: «Геннадий, я ваш адвокат. Вы будете отпущены домой, только хорошо себя ведите, — говорит мне, подсудимому, за загородкой. — Вы будете отпущены домой, только как-то покайтесь, пустите слезу. Я за вас, мне вас жалко».

Ну, я себя вёл нормально. Присутствовал только один кагэбэшник, прибежал такой молоденький. Сидели Абраменко и Зубец — больше ни одного человека не было, ни любопытного, никого не пускали.

В.В.Овсиенко: Я помню, что Зубец — Григорий Иванович?

Г.Г.Кишкин: Григорий Иванович, Зубец Григорий Иванович. Говорит: «Жалко вас, вы, действительно, с таким образованием — и на тебе». По-моему, зал номер два был, я так смотрю, каштаны уже расцвели, это было 11 июня. Нет, 19 апреля. То предыдущий суд был, за бычки, 11-го. А когда меня уже кинули за политику — это 19 апреля, как раз был предпасхальный четверг. Они меня два дня судили — 18-го и 19-го. 19-го уже приговор был. 18-го они что-то там не уложились. Зубец говорит: «Лёгким испугом отделались, считайте, — три года строгого режима». Я говорю: «Ну, спасибо». Распрощались. Абраменко ещё по плечу потрепал: «Возьмитесь за ум, когда освободитесь, а если не возьмётесь, будете там, в колонии, плохо себя вести — вы и не освободитесь никогда». — «Ну, — я говорю, — спасибо».

Попал я на Старые Бабаны под Уманью, каменоломни украинские, тяжёлая зона, действительно тяжёлая. Вручную дали мне копать — так уголовные зэки машинами обрабатывали камень на придорожные бордюры. Я посмотрел, когда вышел: они кривые, скособоченные, не везде соблюдены размеры, там один угол 15 сантиметров, как положено, другой где-то, смотрю, и 13 нет, на глаз. А с меня они требовали, чтобы было всё гладко, как образец. ОТК не принимало мою продукцию. «Геннадий, не сдашь норму за этот месяц — пойдёшь в ШИЗО». Перед седьмым ноября это как положено — ШИЗО. «Тебе нечего делать среди нормальных людей». Среди нормальных людей — это которых они называют быдлом, гадами, а для меня они говорят, что это нормальные люди: «А ты, сволочь, будешь в ШИЗО». Приходит главный инженер — причём, главные инженеры, по производству, были ещё похуже политруков, такие негодяи: «Будешь камень тесать в ШИЗО. Завезём туда тебе этот камень, и будешь там его обрабатывать. Не хочешь работать — всё». Я говорю: «Как работать, если вы у меня не принимаете? Я уже не знаю, как его вылизывать». Положено было сделать метр этого бордюра в день… Нет, три метра положено было, у меня получался метр. Это же не годилось — в ШИЗО. Ну, ШИЗО, конечно, как говорится, оставляет желать лучшего. Маленький патрубок, такой горячий, градусов под 50, что рукой, чтобы согреться, нельзя и коснуться, сразу её отрываешь. Так мацнёшь пальцем, слюна чуть не закипает, градусов 50-60, горячий. В кочегарке же работают, и в эту трубу пустили горячую воду. Прикоснуться невозможно. Возле неё постоишь, но согреться нельзя, потому что окно разбито, решётка под потолком, оттуда дует, отсюда крысы — из вделанного в пол заподлицо металлического унитаза. Оттуда крысы вылезают. Но симпатичные такие, красивые — я таких не видел: цветные, разномастные — рыженькие, жёлтенькие такие пузики, хвостики. Одна рыженькая, хвост белый, другая чёрненькая, ушки беленькие, но всё так симметрично. Причём из клоаки вылезают чистенькие, не воняют. Ну, я сильно не принюхивался, конечно, она сразу убегала. Но они не кусали, не прыгали, не агрессивничали — ничего, где-то там найдут хлебную крошку.

Кормили там... Один день «лётный» — три столовые ложки простой кашицы. Естественно, кроме гречки, кроме макарон, кроме другой породистой каши — простенькие кашки, три столовые ложки, не больше. Кусочек хлеба чёрного — половинка обычной зэковской нормы. В обед супчик с какой-то травкой. Конечно, не укроп, не петрушка, не эти витаминные травы — какие-то травки, чуть ли не под забором вырванные в зоне. Кипяток и пара крупинок там плавает. Второе — та же самая кашка и кружка кипятку. На ужин просто кружка кипятку, полкусочка этого чёрного хлеба. Следующий день — полностью кипяток. Утром кипяток, в обед кипяток и вечером кипяток. А, ещё в «нелётный» день давали в субботу, воскресенье рыбку солёную типа сардинеллы. А так — кипяток. И так день через день. Пятнадцать суток там посидишь — хорошо! За ум взялся.

Это уже был восемьдесят шестой год, когда они меня вызывали к себе стоять навытяжку перед ними — начальник колонии Дудка и как его?.. У него, как у Гоголя имя-отчество...

В.В.Овсиенко: Николай Васильевич.

Г.Г.Кишкин: Николай Васильевич Демченко, замначальника колонии по режиму. Они прямо радовались, что у них есть один политик, — ужас. На развод они, кагэбэшники, давали двоих, чтоб не было спайки. Был там ещё за религию человек, Лобода Владимир Иванович, из городка Константиновка Донецкой области. Тоже, бедняга, умостился на четыре года, плюс три года у него было ссылки. Он за то, что не хотел регистрировать свою общину пятидесятников — в своём городе Константиновка. Мы с ним нашли общий язык. Он меня спрашивает: «Они там у тебя спрашивают обо мне?» Я говорю: «Спрашивают, как он там, в религию верит? Я говорю: „Ну, как, в Бога верит человек. А у тебя?“» — «Да, — говорит, — разговариваем с ним да и всё». — «А о чём разговариваете?» — «То наши дела». А говорим-то мы о своём. Я говорю: «Владимир Иванович, коммунизму крах, конечно, точно будет, но когда?» Я не был уверен, что так быстро это наступит. Даже когда Горбачёв пришёл к власти, я прочитал его речь, а один там зэк говорит: «Ты знаешь, Гена, сейчас будут большие перемены в сторону демократизации». Я не поверил, я говорю: «Ты знаешь, столько обещаний демократии, орут с семнадцатого года, а какой толк? Ещё Ленин орал о демократии». А он говорит: «Нет, сейчас что-то существенное будет, уверен». И я где-то через пару месяцев читаю: первые 120 политзаключённых освобождены. В газете «Известия» было, в подвале этой газеты. Ну, думаю, слава Богу. Сахаров освобождён из города Горький из-под домашнего ареста, ещё многие. Кагэбэшник ко мне ничего, всё тихо-гладко.

Подходит мой год освобождения, восемьдесят седьмой. 8 января 1987 года я освобождаюсь. Начальник лагеря вызывает меня по репродуктору: «Освобождающийся Кишкин Геннадий Георгиевич, прибыть на вахту № 1 для освобождения». Я туда, радости полные штаны. Хотя и не очень, потому что думаю, что же делать дальше? Выхожу из колонии, получил 300 рублей, заработанных там. 300 советских рублей.

В.В.Овсиенко: Вам объявили основание досрочного освобождения?

Г.Г.Кишкин: Никакого основания.

В.В.Овсиенко: Просто освобождается и всё?

Г.Г.Кишкин: Просто освобождается. «Освобождающийся Кишкин Геннадий Георгиевич — прибыть на вахту». 8 января 1987 года. Я прихожу на вахту, получаю в бухгалтерии 300 рублей, мне выписывают. Я в зэковской одежде, меня никто не встречал. Выхожу. Нет, ошибся, всё-таки встречали, оказывается. Стоит «Волга», выходит оттуда, я понял, кагэбэшник штатский при галстучке: «Здравствуйте, с освобождением, Геннадий Георгиевич. Я Иван Михайлович, служба госбезопасности города Умани. Поздравляю вас». — «Спасибо». — «Ну что, надо с вами побеседовать, поехали». — «Поехали». Едем в Умань, к ним в КГБ. Они находились в райотделе милиции, только выше этажом. У обычных милиционеров обычные двери, а у этих обита чёрным дерматином, на последнем этаже. Они к себе заводят — тут тебе Карл Маркс, тут тебе Ленин, тут тебе Дзержинский у него над столом, часы старинные красивые — где-то у кулаков, наверное, украли ещё в двадцатых годах… Стоят напольные такие прекрасные дорогие часы. И само здание — особняк, видно, какого-то бывшего хорошего капиталиста. Короче: «Геннадий Георгиевич, вот вам бумага, вот тут всё написано». Я читаю: я, такой-то, обязуюсь не распространять сведения о госбезопасности и о сегодняшнем разговоре, состоявшемся в кабинете начальника Валерия.., — вот, ёлки-палки, как же его фамилия, этого кагэбэшника? У меня записано в дневниках, — в общем, начальника КГБ города Умани. Буду работать под фамилией Крылов, обязуюсь раскрывать антисоветские организации в городе Умани, а также в городе Киеве, если туда будет разрешён выезд по маршрутному листу.

В.В.Овсиенко: Ого!

Г.Г.Кишкин: «Есть тут у нас одна старая антисоветчица, Надежда...» Я забыл, как её, в Умани она жила, она и у Солженицына в «Архипелаге ГУЛАГ»...

В.В.Овсиенко: Надежда Суровцова.

Г.Г.Кишкин: О! Надежда Суровцова. «Есть тут у нас одна Надежда Суровцова. Ну, правда, это уже наш человек. Вот, надеемся, и вы будете. У неё молодёжь собирается, она их воспитывает. Хорошие у нас отношения с ней. Надеемся, и с вами будут хорошие. Так вот, будет от вас что-то такое — чтобы вы давали сигналы. Будет антисоветчина, забастовки у нас часто на заводе. Будете вылавливать антисоветчиков — мы вас тогда отпустим домой. Годик у нас побудете — отпустим домой. Или попадёте обратно на „камешек“, если будете плохо работать». Я говорю: «Понял». А про себя думаю: «Ёлки-палки, это у них такая перестройка...»

Он продолжает: «Вы думаете, что, перестройка началась, так, что, КГБ уже нет? КГБ есть, как и советская власть. Пока есть КГБ — до тех пор и советская власть будет. И пока советская власть есть — до тех пор КГБ будет». Посмеялись, туда-сюда… «В общем, даём вам общежитие. Если вы не согласны, мы вас направляем в Днепродзержинск на литейку. Там металлургический завод, будете в литейке, там будет тяжело, там вам будет вторая тюрьма. А здесь вы будете у нас под присмотром, зарплата хорошая будет, учеником пойдёте или грузчиком. В общем, давайте, — говорит, — соглашайтесь». Я говорю: «Согласен». Думаю, пролезу к этим негодяям в ихнюю шкуру, чем же они, подлецы, дышат?

Ну, там один сразу же сделал очень хорошее дело. Теснили человека, Гусля Володя. Я это рассказывал там, у Гуменюка. «Помахал, — говорит, — флажком, вот они меня за это… Ты у них спроси». А я сказал, что я у них на учёте, они мне сказали высматривать зачинщиков забастовки. Я уже на заводе устроился грузчиком. Так кагэбэшник мне говорит: «Тут два брата-бригадира работают, это они занимаются этим всем, — говорит, — все сплочённые». Я говорю: «Ну и правильно делают». Я им рассказал о себе, они меня в свою компанию взяли. Этот Володя попросил узнать… Я кагэбэшнику говорю: «Там один человек интересуется, он у вас на учёте…» Ну, это для него ничего страшного. Скорей для меня, потому что я как бы себя подставлял: вдруг скажут, что ты и на нас, и на них работаешь — опять зона, скажут. Кагэбэшник говорит: «Да, есть такой, Гусля Владимир, махал под монументом Шевченко жёлто-голубым флажком, сине-жёлтым. Они иногда сине-жёлтые, иногда жёлто-голубые. Да, не будет ему ни Болгарии, ничего». Кагэбэшники даже начали со мной консультироваться: там узнай, как настроение рабочих, мы хотим приехать. Я говорю: «Интересно же будет, пусть кагэбэшник приедет, расскажет». Майор Лукашёв приезжает, говорит, что сейчас уже перестройка, уже можно со всеми увидеться, со всеми встретиться, у нас, говорит, человеческое лицо. Но самостоятельной Украины не было и не будет, это, говорит, всё антисоветчина, это антисоветские происки. Советский Союз должен быть и будет, советскую власть не уничтожили ни Гитлер, ни белогвардейцы, и эти негодяи-антисоветчики не уничтожат. Многие люди, занимавшиеся неправомерными действиями, уже многие антисоветчики освобождены. Пишут объяснения и раскаиваются, занимаются уже честной жизнью. У Горбачёва политика правильная. И у нас — не буду называть его фамилию — есть в цеху человек — я его потом назову. Это тоже хороший человек, работает среди вас. Я думаю про себя: специальная же уловка кагэбэшника: «среди вас работает».

В.В.Овсиенко: А Богдана Черномазого вам не называли?

Г.Г.Кишкин: Нет.

В.В.Овсиенко: Нет? Он сидел за антисоветскую агитацию. Жил после освобождения в Умани.

Г.Г.Кишкин: Нет, не слышал. А, может, это тот, с которым я познакомился на одном вечере. Я читал антисоветские стихи. Он уже в годах, где-то лет пятьдесят или даже под шестьдесят.

В.В.Овсиенко: Этот моложе.

Г.Г.Кишкин: Это, значит, не он. Я с этим уманчанином познакомился, он даже назвал фамилию главного кагэбэшника.

Приезжают они ко мне уже в начале восемьдесят восьмого. Связывается со мной участковый: «С вами хотят увидеться люди». Я там нормально работаю. Отработал, естественно, там сухой закон.

В.В.Овсиенко: Что вы там делали?

Г.Г.Кишкин: Грузчиком. «Уманьсельмаш», Уманский завод по комбайнам.

В.В.Овсиенко: А жили вы там где?

Г.Г.Кишкин: Общежитие рядом с памятником Шевченко. Хороший памятник Шевченко, рядом с кагэбэшниками, с милицией. Общежитие через речку, забыл, как она называлась. Прекрасная там речушка, гребля, пруд здоровенный. Осташивка, да. И вот там общежитие «Уманьсельмаша». Я там жил под надзором. Они мне дали подписать бумагу, дали паспорт и карточку, заполненную паспортисткой при кагэбэшнике. Ознакомьтесь: в Киев можно выезжать только по маршрутному листу к матери в гости, не больше трёх дней. В Москву категорически выезд запрещён. «Распишитесь». Я расписался. Дали мне ещё отдельный лист: в общежитии должны находиться с восьми вечера до шести утра.

В.В.Овсиенко: Админнадзор, да?

Г.Г.Кишкин: Админнадзор, да, причём, и КГБ, и милиция. Только КГБ получилось негласно. Когда я у них брал справку на реабилитацию, что я был под надзором, так они мне выслали справку: находился под админнадзором милиции. КГБ всегда в стороне находится. Ничего же они не делали, не сажали, не стреляли, можно всё на других гнать — на милицию, на другие органы. По четвергам приходить еженедельно на отметку. Самое интересное: когда я поделился своими мыслями и своими прошлыми деяниями с замначальника по кадрам этого завода, Суворов его фамилия, а потом этот Суворов ещё кому-то рассказал, что вот у нас такой-то такой-то, — этого Суворова больше не было в кадрах. Я потом спросил в профкоме, что там. — «А он что-то такое болтанул, за кого-то там сказал что-то такое». Видно, что-то такое сказал. Но я его больше не видел. Видно, эти же кагэбэшники уволили. Он у меня спрашивал: «За что вас сажали — за политику, что-то сболтнули?» Я говорю: «Да нет, за стихи». — Он: «Как за стихи?» Я говорю: «Ну, так, за стихи». — «За антисоветские?» Я говорю: «Ну, может, за антикоммунистические».

Под конец восемьдесят седьмого — в начале восемьдесят восьмого приходит участковый, говорит: «Идёмте, с вами люди хотят встретиться. Гостиница „Умань“, комната такая-то, идите туда». Прихожу в гостиницу «Умань», захожу в комнату такую-то. Меня администратор пропускает, говорит: «Да-да, вас ждут там, кагэбэшник, видно, — назвал фамилию, — идите». А там работала жена этого кагэбэшника директором гостиницы, так она предоставила комнату. Захожу туда, там два кагэбэшника, один старый, другой молодой. У них обязательно старый — и молодого тянет на стажировку. Ну, опять начали меня воспитывать: «Советская власть сильна, её никогда не сломить, её за семьдесят лет не сломили, вы, такие вот отщепенцы, беритесь за ум, женитесь, иначе будет опять колония и всё это». Это был восемьдесят восьмой год, начало. Ничего я там не подписывал, устно попредупреждали: «Приедете, беритесь за ум, — это киевский кагэбэшник. — Сейчас, пожалуйста, можете ехать хоть в Москву, хоть куда, с вас снят надзор». Паспорт они мне дали, выписали. Старый паспорт, когда они у меня делали обыск — ещё брат рассказывал, — так этот Абраменко выкинул его при обыске и говорит: «Он ему больше не понадобится». И бросил его под стол. Ушли и паспорт не взяли. Целый сейф — сейф я купил когда-то — полный сейф стихов забрали моей писанины, с детства. И вот, негодяи, этот Мельник, который Бойчишина потом разыскивал… Я говорю: «Вы же его забрали. Так вы же этот сейф обязаны привезти». — «Не учите нас, как жить, мы знаем, кому везти, кому не везти. Забирайте, а если не надо — уничтожим». Маме присылают: пусть зайдёт заберёт личные вещи, нет — уничтожим. Мама старенькая, должна идти в прокуратуру к этому Мазуркевичу или к Абраменко, тащить вещи с Печерского на Виноградарь… Мама больная, 80 лет. Это негодяи.

В общем, приехал я в Киев к маме. Прибегает участковый на второй день: «Давай быстро прописывайся, а то опять посадим. Будешь у нас тут хоть и не под надзором, но присматривать я за тобой буду». Через месяц общественность микрорайона Виноградарь, Шевченковский район, вызывает меня на совет ветеранов. Сидят 20 человек ветеранов Великой Отечественной войны, разные пенсионеры, и на меня: «Ну как же вы могли так говорить на советскую власть? Это же самая гуманная власть, как вы могли!» А другой хихикает: «А тут один по Виноградарю бегал в прошлом году с автоматом, говорил, всю советскую власть перестреляет. Идиот, до сих пор в психушке. А этот ещё должен благодарить советскую власть, что всё хорошо: освободился, квартира есть, на работу устраивайтесь и живите. Чего вам советская власть не дала? Всё дала, всё хорошо, прекрасно». Это был уже восемьдесят восьмой год. Я связался с Культурологическим клубом...

В.В.Овсиенко: Ага, это туда, на Олеговскую, 10, к Дмитрию Фёдорову.

Г.Г.Кишкин: Я и на Куренёвку ходил, были разные точки — то на Куренёвке, то на Подоле, то на Сырце там где-то как-то ютились.

Приходил ко мне участковый раз в месяц: «Как там Геннадий, как там Геннадий?» Это был восемьдесят восьмой год. В восемьдесят девятом он ещё прибегал к нам, потом уже как-то потихоньку отстал, отстал, отстал — и всё. Я его как-то встретил на улице, он: «Привет, как жизнь?» — всё, уже больше ничего не сказал, уже, видно, дали им инструкцию отцепиться. А то раньше, знаю, по этой статье им кагэбэшники давали инструктаж присматривать за таким — и всё на участковых, чтобы присматривал за таким-сяким.

Ну, вот такие стихи. Так вроде бы всё главное рассказал.

В.В.Овсиенко: Да, но всё-таки нужно довести рассказ до конца, до сегодняшнего дня. Как реабилитация? Вы ведь за границей теперь живёте. Почему и когда вы переехали?

Г.Г.Кишкин: Реабилитировали меня в 1991 году по всеобщей украинской реабилитации, СССР ещё был.

В.В.Овсиенко: Закон от 17 апреля 1991 года.

Г.Г.Кишкин: Да, да. О реабилитации всех, начиная с 1917 года и по девяностый.

В.В.Овсиенко: Там статьи 187-прим и шестьдесят вторая.

Г.Г.Кишкин: Да-да, и религиозная, кажется, и принудительное лечение. Так я начал писать. На работу я еле устроился, пошёл работать в ресторан «Метро» гардеробщиком, объявление висело. Пришёл я туда этим гардеробщиком, начальник отдела кадров посмотрел... А кагэбэшники уничтожили все мои старые трудовые книжки. Там у меня были хоть по два месяца, но была же трудовая, записан стаж, хоть по два месяца, но была — они всё это уничтожили. Говорят: «Ну и тунеядец, ты посмотри, какая у него трудовая», — друг другу показывают. Порвали их при мне на следствии.

В.В.Овсиенко: Ты смотри!

Г.Г.Кишкин: Да. Выписали в Умани новую и написали, что находится в Умани на принудительных работах, освобождён по статье такой-то, работает грузчиком — всё это было в этой трудовой, она есть у меня там, в Германии. Я с этой трудовой пришёл в ресторан, она спрашивает: «А что у вас за принудительные работы? Что это за статья 187-прим?» Я говорю: «Ну, политический». — «Ну, как мы вас возьмём, — говорит, — гардеробщиком в ресторан?» Но всё-таки взяли, не гардеробщиком, еле-еле взяли вахтёром на тыльные ворота. Моя знакомая работала кассиром у них и еле-еле уговорила этого кадровика. Он говорит: «Я сам боюсь, меня уволят, что же я буду брать. Принесите хоть справку, что вы сидели». Зубец мне выписал справку: «Сидел такой-то, отбыл срок наказания, по статье такой-то за злостные измышления на советский государственный политический строй». И с такой справкой я к этому кадровику. Он ещё больше испугался после этой справки.

Пошёл я, где-то в столовой хотел грузчиком, там кадровик то же самое говорит. Я говорю: «Да вы здесь хуже Берии — ну как же, уже же перестройка». — «Не учите нас жить, мы знаем, что делать, у нас есть свои постановления, есть свои инструкции», — всё это они выдерживали в старом духе.

Подвернулась возможность выехать за рубеж. Я женился на еврейке, а сейчас с ней разошёлся, потому что там, я посмотрел, у них совсем другие... У неё там, оказывается, семья своя. Они меня начали убаюкивать, что евреи самые умные на земле. Я с этим не согласился, говорю, что есть же и русские умные, украинцы умные есть и грузины умные, все умные есть, есть и дураки. Почему евреи самые умные? Ну, вот такие разговоры. Они сразу надулись, что я их не поддержал, что не кричал им свою хвалу. Ну, я разошёлся с этой женой. Но она меня вывезла туда, я там уже пять лет.

В.В.Овсиенко: Вы выехали когда?

Г.Г.Кишкин: В двухтысячном году.

В.В.Овсиенко: А куда?

Г.Г.Кишкин: Город Оснабрюк, Германия, под Голландией. Там намного проще жить, с многими хорошими великими личностями удалось уже пообщаться. С Гюнтером Грассом разговаривал запросто. С Солженицыным я до сих пор не виделся, хотя пару писем написал из Германии на Тверскую. Я не знаю, где он живёт, или где его Фонд. Я в Фонд писал, мне дали адрес Фонда, но личного адреса не знаю. Не общался я с ним. А вот с Гюнтером Грассом поговорили, всё нормально, запросто по плечу друг друга потрепали на одной конференции. В Оснабрюк — это такой небольшой городок, всего сто тысяч — приезжали наши люди, все знаменитые германские писатели приезжают в этот город, не чураются, с докладами, со всеми делами. Очень просто жить — что в деревне, что в Берлине — там одинаково, если человек есть человек. У нас если «селянин», так это уж действительно «селянин», на селянина и похож бывает. А там у селянина и пара машин, и «заточка» такая интеллектуальная, если надо — примет и посла какого-то персидского у себя в деревне.

В.В.Овсиенко: А вы там работаете?

Г.Г.Кишкин: Сейчас без работы. Работал дворником в турецкой мечети один год по собесу, по политике социальной Германии. Дали поработать один год — это дают не всем, это мне ещё повезло. Но работал дворником широкого профиля — там и электриком надо быть, и листья замести, само собой, и туалет почистить, и урны вывезти, и, если надо, гвоздь забить, лампу заменить или починить, и, как и у нас сейчас научились, евроремонт сделать и все такие евродела, пылесосом пропылесосить ковры — это в турецкой мечети. Деньги платили немцы, но работал в турецкой мечети. Там очень много турков и турецких организаций. Они и немецкий знают, и турецкий не забывают, между собой они по-турецки, но если надо, то и немецким прекрасно владеют, говорят. Немцы не обижаются, что они по-турецки говорят, и в автобусах орут по-турецки. И бывает преступность у них большая, у турков. Конечно, крайние немецкие партии недовольны этим нашествием турок, уж очень их там много — пять миллионов. Ну, а по общегерманской политике все равны, в зарплате никаких притеснений ни по деньгам, ни по жилищу, ни по чём.

Отработал я там, мне сейчас дали пособие. То у меня была зарплата 1000 евро, 300 уходило за квартиру, 700 оставалось. Ну, а хорошая килограммовая курица в магазине — не в одном, так в другом — за 1 евро купишь. А свинина самая дорогая — 3.50 евро. Разве что вырезка свиная будет дороже, может дойти до 5 евро. Говядина дорогая. Говядина дороже свинины раза в три.

В.В.Овсиенко: О себе вы писали что-нибудь или про вас писалось где-нибудь? Меня интересует библиография.

Г.Г.Кишкин: Когда-то в «Киевских ведомостях» был редактор Тойма… Это был девяносто пятый год. И был такой корреспондент Кириндясенко. Я как-то пришёл к ним, спросил, как можно вот такой материал опубликовать. Он говорит: «Давай напишу». Я ему отдал бумаги — выдержки из своей трилогии «Моя трилогия, мои три лагеря». И он эти бумаги подал как свое интервью со мной.

В.В.Овсиенко: А у вас сохранилась эта трилогия?

Г.Г.Кишкин: В Германии лежит, к сожалению.

В.В.Овсиенко: А там много страниц?

Г.Г.Кишкин: Напечатали, по-моему, две или три.

В.В.Овсиенко: Если у вас сохранилась эта публикация, хорошо бы получить ее ксерокопию. Потому что мы, когда пишем биографическую справку о человеке, то даем и библиографию.

Г.Г.Кишкин: Он подал это как свою работу.

В.В.Овсиенко: Как интервью, да?

Г.Г.Кишкин: Ну да. А мне говорит: «Вы же не говорите, что всё это вы писали». Как бы от себя всё это дал. Мне сначала говорил: «О, вы за это получите 20 тысяч гривен». Я пошутил: «О, так мы тогда хоть пивка попьём». А он хотя б копейку дал! Но дело не в этом. У меня тогда брат болел, умер, бедный, я думал, хотя б на лекарства нашкрябать — ничего абсолютно!

В.В.Овсиенко: То, что вы тут рассказали, я передам в Харьков, там спишут в компьютер, а я вам пришлю на бумаге, чтоб вы вычитали и исправили, что там неправильно.

Г.Г.Кишкин: А куда пришлёте, в Германию?

В.В.Овсиенко: Да. Потому я хочу, чтобы вы записали мне свой адрес — чтоб было правильно по-немецки написано. Вот тут в тетради запишите мне адрес.

Г.Г.Кишкин: Я запишу, но вдруг меня оттуда выгонят? Я же с женой разошёлся…

В.В.Овсиенко: Тогда вы со мной связь поддерживайте.

Г.Г.Кишкин: Я буду поддерживать, а на всякий случай запишу адрес. Если вдруг я поменяю место жительства, то позвоню.

В.В.Овсиенко: Сообщите.

[Конец записи]

Кишкин Геннадий Георгиевич. Фото В. Овсиенко, 11.10.2005. Киев.


поделится информацией


Похожие статьи