Арье ВУДКА
В. Овсиенко: 16 февраля 2003 года, встреча общественности с Арье Вудкой в Доме учителя в Киеве.
Е. Сверстюк: …Наш гость, как говорят, видный гость, прибывший к нам из Израиля. Когда я звонил своим знакомым и говорил, что в Киеве Вудка, о, говорят, это легендарная личность. «Почему Вудка — легендарная личность? — подумал я. — И что имелось в виду?» Ну, с одной стороны, из интервью известна такая правда, что он может один-два раза прочесть стихотворение и носить в памяти столько, сколько нужно, и не одно стихотворение, а десятки. Но этого маловато для легенды, потому что, скажем, сегодня мы послушаем панну Лесю Матвийчук, которая так же прочтёт один раз стихотворение и запомнит. Иногда я накануне какого-нибудь вечера предлагаю ей подготовить поэму, и на следующий день она приходит и не сбивается ни разу.
Так что для легенды одной памяти мало. Есть что-то другое, что делает Арье Вудку легендарной личностью даже среди всех тех, кто прошёл такой же путь, как и он. Я вам вкратце приведу основные факты его биографии из его книги «Скрытый свет». Чтобы сразу объяснить это скрытое свечение — имеется в виду тот свет, который зажигается в человеке высшей силой и который даёт ему и силу, и лицо, и значение, — это, собственно, тот свет, который пробивается, и человек становится человеком по мере того, как этот свет в нём зажигается, и талант становится талантом настоящим.
Итак, родился в Украине в 1947 году на Днепропетровщине. Был политзаключённым в Мордовии, на Урале, во Владимирском централе в 1969–1976 годах. В конце 1976 года репатриировался в Израиль, участвовал в его войнах. Живёт в Самарии, в самом сердце страны в поселении Кдумим — первенце еврейского возвращения в Самарию.
В конце семидесятых годов начал в своём творчестве переходить на иврит. Выпустил на нём, на иврите, две книги прозы, поэзии и еврейской философии, которые были положительно встречены национальной критикой. В эти дни готовится книга переводов на иврит Пастернака, Мандельштама, Бабеля и других под редакцией и с участием Вудки.
Вот столько общей предварительной информации. Собственно, я хотел бы сказать несколько слов о личности, которая рождается во второй и в третий раз, личности, которая приходит в иной форме. Почти каждый думает о другой жизни и о каком-то другом уровне, но это не совсем то, о чём я хочу сказать. Мало есть людей, проживших одну жизнь и абсолютно её отвергнувших, абсолютно, а потом переходящих в другую жизнь и её тоже отвергающих. В двадцатом веке, в период великих потрясений, такие истории известны из литературы, когда, как говорил Экзюпери, только старые жёлтые чемоданы служат свидетельством идентичности личности и идентичности жизни, памятью о том, кем я когда-то был в каком-то инобытии.
Я имею в виду отрицание вот какое. Вы знаете, что такое родиться в нормальной коммунистической семье, но правоверной, и нормально пройти первые этапы детства в такой атмосфере, а потом вдруг, почти на грани благополучного выезда в Израиль — арест, тюрьма. И такие испытания, которые не снились и не читались ни в каких книгах, выпадают на долю парня, которому 25 лет. И ещё можно было бы плавно переходить в другую фазу, если бы не то, что нужно радикально отречься от старого мира и перейти в другую веру, в ту веру, где есть запрещённая еда, где есть запреты на все формы той жизни, к которой приучали раньше. Скажем, попадает в лагерь парень, который откровенно называет себя сионистом, хочет отращивать бороду, его в наручниках водят брить, молится и подписывается на иврите, носит ермолку. Каждый из этих актов — это вызов системе и начальству, и это страшные испытания каждый день и на каждом шагу. Это отторжение от того, от той комсомольской юности — абсолютное, не плавный переход и адаптация к зоне, а внутреннее отторжение, вместе с тем и отторжение еды, которую он не может употреблять, но в лагерных условиях нужно всё время думать, чтобы как-то примирить свою веру с этими условиями.
Я вам покажу книгу, которую написал Арье Вудка, и, возможно, вас немного шокирует её название — «Московщина». Почему? Это тоже отторжение, это книга об этапах. Но когда он уезжает и возвращается в другую страну, на свою землю, он должен назвать то, что было, каким-то словом, которое означает отторжение — это то самое слово. Потом — вы себе представляете другую жизнь. Может, кому-то представляются объятия, цветы — конечно, были и объятия, и цветы, но там война, и участие в войне. Участие в войне человека, прожившего такую жизнь… Я себе представляю: это не то лицо, которое годится для автомата. Это опять-таки отрицание того, кем ты стал. И наконец поселение в зоне довольно небезопасной, в зоне взрывоопасной, в чужой среде, в Самарии. Поселение вместе с такими же отважными людьми, которые пошли на это. Которые не выбрали Хайфу или Иерусалим. И жизнь по Закону, согласно учению Библии. Человек родился, чтобы жить по Закону и чтобы оставить после себя достойных детей. Многодетная семья — семеро детей. Я не знаю, что лучше — написать семь книг или иметь семерых детей. Я не знаю, что лучше, но труднее иметь семерых детей.
Но я перейду к самой личности Арье Вудки. Его все любят, его все соседи любят, его дети ужасно любят, свои и чужие, и все зэки его любили. Я остановлюсь только на одном маленьком эпизоде. Из тех историй, которые я перечислил, я знал Арье Вудку только маленький отрезок времени. Когда я прибыл в 36-ю зону, мне дали койку, на которой висела бирка «Ю. Вудка» — ещё не успели выгравировать бирку «Е. Сверстюк», ещё висела бирка «Ю. Вудка». Но имейте в виду, что никто не смел лезть на какие-нибудь другие нары, которые вам хочется, — только там, где висит бирка, там можешь, потому что это твоя бирка. Я спрашиваю: «Кто такой Вудка?» Сказали: «В тюрьму забрали, во Владимир». Мало мне успели о нём рассказать, но я уже начал мечтать и высчитывать, что ему придётся вернуться из Владимирской тюрьмы перед самым освобождением. Ему ещё останется три месяца. Очень часто говорили, что сделают три месяца с зэком, который прошёл все круги ада, — пустят ли его в зону, или его раньше освободят. Что с ним сделают? Это была мечта всех зэков — чтобы его пустили в зону. Вы себе представляете, что это значит. В той зоне, где охотятся за каждой бумажкой, за каждой твоей мыслью, — в ту зону попадает зэк, который всё знает. Это не какой-нибудь корреспондент иностранной газеты, которого могут водить, как балбеса, два месяца, и он ничего не поймёт, потому что его будут кормить отдельно и будут показывать ему тот уголок, который «благоустроен». А это зэк, который абсолютно подготовлен к тому, чтобы стать корреспондентом.
И представьте себе, что его возвращают обратно в нашу 36-ю зону с намерением держать его в карцере. Но мы уже заранее договорились, что объявляем голодовку и пишем, бомбардируем прокуратуру заявлениями, что мучили человека три года во Владимирской и не имеете никакого законного права безосновательно держать его в карцере. Идут и идут заявления, они должны как-то реагировать, а тем более там, за границей, тоже знают и готовят синхронные акции. И они одурели от злости. Могли бы отправить его в больницу, где проще всего: посадить его на паёк 5-Б, где есть белый хлеб и несколько граммов масла, пусть он там себе отбудет эти пару месяцев. Нет, они его бросают в тридцать шестую зону, где командует специфический каратель майор Фёдоров. Они выпускают его в нашу зону.
Это был эпизод, когда мы все встретили Арье Вудку. Его определили на самую плохую работу. Он был молод и сообразителен, умелые руки, он выполняет план за полдня, а остальное время он разговаривает с разными людьми, причём разговаривает со всеми. Он не вызывает большого подозрения, что с кем-то специально говорит, все для него одинаковы. В течение тех нескольких месяцев он сумел собрать всё, что можно было собрать, чтобы вывезти. И было ясно, что он уедет за границу.
И, наконец, мы сегодня немного познакомимся с поэзией, которую Арье Вудка вывез из зоны. Сначала он подошёл и сказал: «Я мог бы запомнить пару ваших стихотворений, может, два, три». Я ему дал тетрадь. Он запомнил два, потом ещё. Я уже даже и не знал, сколько он их запомнил. Уже даже майор Фёдоров не мог бы проверить, сколько. И всё было так не засекречено, потому что, вы знаете, бросаются искать там, где ты прячешь, а там, где ты не прячешь и всё спокойно, оно проходит как-то незаметно для начальства. Идёт, так сказать, нормальный процесс отбывания зэком срока.
Наконец мы прощаемся. Я вспоминаю, как мы прощались. Мы подошли к вахте. Прапорщики смотрят, не передаём ли чего-нибудь из рук в руки. Знаете, материализм, — он знает свои законы: материя — это «вещь», которую передаёшь в руки. А всего остального он не понимает. Мы обменялись рукопожатием и — с Богом.
Это трудно передать словами, потому что было ясно, что мы остаёмся здесь и, возможно, навсегда. Тогда мы не думали, что всё как-то по-другому разрешится. Как правило, те, что оставались, что «не стали на путь исправления» и на путь диалога, те, так или иначе, имели такую судьбу, как Василь Стус. А он уезжает в мир, и в том мире он должен свидетельствовать о нас. И было ясно, что если Бог поможет, то он сделает всё, что положено. Это очень боевая ситуация, очень боевая.
Сразу, как он уезжает, появляется сборник «Поэзия из-за колючей проволоки». Он вывез стихи Стуса и всех, кто был в нашей зоне. Те стихи, которые были на руках, которые ему нравились.
Я хотел бы уточнить, что, собственно говоря, это была встреча культур, прежде всего это человек культуры. Это была его внутренняя потребность: взять эту культуру и передать, жить в культуре. Ему не нужно было объяснять, что это и к чему — с одного стихотворения Арье Вудка понял, что Стус — поэт гениальный.
Я хотел как-то передать атмосферу того нашего мира, как мы себе его представляли каждый в одиночестве, одним стихотворением. Попросим панну Лесю Матвийчук прочитать стихотворение «Подруги и друзья дней моих добрых». [Выключение диктофона].
Николай ГОРБАЛЬ. Когда мы встретились в Мордовии, он тогда был Юрко Вудка. В этой книге, что здесь у вас есть, которую показывал пан Евген, несколько штрихов Арье сказал и обо мне. Знать бы, что когда ты говоришь, то когда-нибудь об этом кто-то будет писать, — сказал бы что-нибудь помудрее. Но, собственно, от таких штрихов веет грустью. Знаете, это фундаментальная вещь, написанная именно такими штрихами — разговоры с людьми, с которыми он встречался на тех этапах. Я бы сказал даже, что это в какой-то мере мистическая вещь. Хоть он нигде об этом не говорит, но демонизм той карательной системы, которая потом была названа «Московщина», так отчётливо показан в этом произведении, что действительно становится страшно, хотя слово «страшно» вы нигде не найдёте в этой книге также. Политический лагерь имел такую свою странную особенность: система, собственно, этого не предусматривала, что она, собирая там людей, делала друзьями многих из тех, кто, может, на той так называемой воле мог этого не почувствовать. Евген об этом сказал, что это встреча культур. Я не называл себя националистом никогда, я, собственно, таким не был, это меня так назвало КГБ, что я националист, потому что представляется, что моя деятельность — это украинский национализм. Когда меня вызвал отрядный начальник лагеря в свой кабинет, то я так случайно увидел его список заключённых. Там были националисты, сионисты — они нас всех уже прекрасно разделили. Я мало знал о еврейских проблемах, будучи здесь, а встретившись с теми ребятами — мы были родные, у нас были одни проблемы, у нас было одно и то же — мы хотели иметь свои государства. И, между прочим, у нас не было никаких недоразумений с теми ребятами, они так понимали меня, как я их понимал, то есть мы стали друзьями, и сдружила нас та система. Очевидно, что мы все должны выполнить какую-то функцию на этой земле — все люди, каждый из нас. Возможно, не каждый использует ту возможность — он идеально использовал свою возможность и сказал той преступной системе, кто она есть. Он набрался мужества им это сказать. Он мог избежать этой судьбы, но он это сделал. Бог помог ему выжить. Он сказал и сделал это свидетельство, это уже навсегда, это тоже Бог помог ему сделать. Он приехал в Землю Обетованную, и он как отец… Я не знаю, Арье, Вы, кажется, ещё холостяковали, когда были в лагере, не были женаты?
Е. Сверстюк: Все мы там холостяковали. [Смех в зале].
Н. Горбаль: Но у него семеро детишек, знаете, милых, хороших деток. Мы вот ходили искали сейчас какие-то подарки из Украины, чтобы они почувствовали — ведь всё-таки отец их и мама из Украины, — чтобы они почувствовали тот воздух, немного духа того края.
Вот такой наш милый гость сегодня. Он вернулся к древним писаниям свитков Торы и находит свои корни там, находит себя в той вере. Но это человек высокой культуры, он не возражает мне, что я верю в того иудея, который из Назарета, потому что я имею право, так сказать, на свой путь, на свою дорогу к Богу. Вот это, собственно, и объединяет людей высокой культуры в мире. Я вас благодарю, Арье, что Вы нашли способ приехать в Украину, я был ужасно рад встретиться с Вами. Это действительно трогательная встреча, и я рад, что вы здесь. [Аплодисменты].
Василий Овсиенко: Мне довелось ходить теми же этапами, что и вам. Эту книгу я прочёл давненько, а тут взял полистал ещё раз — да, Господи, да столько знакомых людей, столько знакомых ситуаций! Девятнадцатый лагерь — это тоже мой первый лагерь в Мордовии. Потом я был в тридцать шестом — это уже на особом режиме, тогда его ещё не существовало, когда Вы на Урале отбывали свой срок. Я вот тут думал, что бы Вам такого памятного принести, а, конечно, кое-что забыл. Хотел одну статью — я Вам пришлю её уже в конверте, да? А вот в этот журнальчик — кажется, вы, пан Леонид (Финберг) спровоцировали меня написать эту статью «Мордованый союз», не так ли? (Украина – Израиль. Журнал литературы, искусства, политики. – 1993. – № 2. – С. 108–112. Я написал. Из неё очень хорошо видно, что это «мордованый» союз. Когда-то мой отец приехал в Мордовию на свидание и говорит мне: «Какие тут страшные названия: Мордовия, Умор, Потьма, Теньгушево — будто душу из тебя тянет». Кстати, Анатолию Азерникову когда-то пришло письмо... Был такой короткий период в семьдесят, кажется, пятом или шестом году, потепление было, что пропускали письма из-за границы, так ему пришло письмо на адрес «Ментовская АССР, Душегубский район, посёлок Парашево, Азерникову». Пришло! (Смех в зале). Азерникову Анатолию пришло такое письмо. Три года он отсидел и поехал в Израиль.
Действительно, тогда мы были в союзе, потому что перед нами был общий враг — Российская империя, эта московщина, и мы отчаянно боролись с той империей. Тогда не зря Тарас Мигаль писал в журнале «Жовтень» — там целая рубрика была «Пост имени Ярослава Галана» — о союзе Трезубца и звезды Давида. Этот союз действительно был, и один край этого союза был в мордовских и в уральских лагерях. Я Вам этот журнальчик подарю, может, у Вас его нет. А ещё я Вам покажу...
Е. Сверстюк: А кассету захватили?
В. Овсиенко: Кассету? Кассету я захватил, есть кассета, но я хочу вот что показать. Теперь в том лагере Кучино на Урале и на особом режиме, и на строгом режиме — Музей истории политических репрессий и тоталитаризма. Я член совета этого музея. Музей действует с 1995 года. Меня время от времени туда зовут как живого экспоната. Когда в 2000 году поехали мы туда с Михаилом Горынем, то за один день, 22 июня, там прошло 11 экскурсий. Так вот, музей тот уже не только на особом режиме, где сидели мы, но и на строгом режиме. Я стал искать снимки, которые у меня есть со строгого режима? Совсем немного, но несколько штук есть. Думаю, что вы эти объекты, эти бараки узнаете, а может, и даже когда-нибудь используете эти снимки в своих публикациях. Как-то меньше обращалось внимания на строгий режим, потому что где сам сидел, то всё снимаешь. А вот посмотрите, пан Юрий, вот тут есть статья о Кучино. Я Вам подарю эту статью, а также некоторые буклетики. А ещё одну статью пришлю в конверте. А ещё я хочу Вам дать — специально переписал на кассету песни Леси и Гали Тельнюк. Это прекрасные песни, это уникальное явление, но там есть несколько песен на стихи Василя Стуса. Некоторые записаны в студии, а некоторые со сцены, но, мне кажется, неплохо. А статью о гибели Василя Стуса я забыл взять, так что пришлю в конверте, хорошо?
Слава Богу, что тот союз был, тот союз победил Российскую империю. Вы обрели свободу благодаря выезду из этой империи. А мы здесь доборолись до конца и как-то побороли ту империю. Но её метастазы остались здесь повсюду. И нам ещё, может, придётся очень долго с этой московщиной бороться, пока, наконец, здесь будет настоящая Украина. Как на Ваших землях настоящий Израиль, так нам ещё нужно долго бороться, чтобы у нас была настоящая Украина.
Е. Сверстюк: Я не думаю, что настоящий.
В. Овсиенко: Почему не настоящий? А когда у нас настоящая Украина будет? Леся Украинка когда-то сказала: «И ты когда-то боролась, как Израиль» — так об Украине она говорила. Ну, я наговорил много чего, но ничего толком, я извиняюсь. Спасибо [Аплодисменты]. Подождите-подождите, я ещё не показал одну вещь. Вот я целый музей с собой вожу, смотрите. Это когда мы ездили на Урал, чтобы перевезти домой Стуса, Литвина и Тихого, я нашёл в 8-й камере эти ключи от камер. Здесь есть ключ № 3 — это, наверное, от того карцера, в котором погиб Василь Стус.
Н. Горбаль: Василий хочет отдать их в Израиль.
В. Овсиенко: Нет, только подержать в руках. (Смех в зале). А вот смотрите: на особом режиме мы ходили в такой полосатой одежде. А это детальки для утюга — наша работа. Это Вам знакомо? Вы там, на строгом режиме, делали эти детальки, а тут Михаил Горынь к ним сухарики цеплял, а мы прикручивали их к шнурам. Одну детальку могу Вам подарить. Я там насобирал много. [Выключение диктофона].
Е. Сверстюк:. Кто-нибудь ещё хочет сказать? Пока вы надумаете, я скажу. Листая эту книгу, я подумал, что Арье пришлось тяжелее, чем мне. Я не пережил всех этих зрелищ. В какой-то мере я был очень под охраной КГБ, поэтому меня с бытовыми заключёнными не сводили. Я знал, что они за стеной, но я был в отдельном купе, когда везли. Они смотрели очень пристально, что у меня в руках, не ручка ли случайно с бумагой. Когда я прочёл всё это, мне вспомнилось стихотворение Франко: «Ох, расстроенная скрипка, расстроенная. Сколько рук несведущих, грязных прикасалось к струнам волшебным, и она их расстройством напоена». Но удивительна способность клеток регенерировать и психики восстанавливаться, удивительна способность человека снова возвращаться, особенно тогда, когда он хочет вернуться к образу и подобию Божьему.
Леонид Финберг: Я думаю, что не впервые и в этом зале, и в других мы являемся свидетелями такой памяти, которой нет в официальных учебниках даже независимой Украины и, тем более, государства Израиль. И каждая страница этой памяти, для меня, — это великая память народа. Некоторое время назад пан Горбаль пришёл и рассказал, что они с Глузманом в своё время писали письмо в прокуратуру, кажется, — да, пан Николай? — о праве распорядиться своим телом после смерти. Они видели, что делается с телами тех зэков, которые там умирали, и попытались сохранить для себя такое право. Вы представляете себе философское величие этого обращения? Он рассказывал так, как, знаете, что-то такое, что каждый день встречается. «Пан Николай, а может, дадите нам такой текст?» — «Да пожалуйста». Так же и пан Евген. Некоторое время назад мы встретились, я говорю: «Пан Евген, помните, вы мне рассказывали о том, как Арье Вудка вывез из лагерей, из тех карцеров, из зоны украинскую поэзию, и это было едва ли не первое издание поэзии из-за решётки». «Да, — говорит пан Евген, — но ведь об этом все знают». Я говорю: «Кто все, кто знает?» — «Да, — говорит, — в нашем кругу все это знают». Но ведь есть и более широкий круг, который здесь собрался, он является читателями тех изданий, где сегодня уже напечатаны эти тексты. Мне кажется, что он должен знать эти фантастические моменты истины украинской истории шестидесятых-семидесятых годов. Мы понемногу пытаемся собирать эти материалы. Вот этот рассказ о пане Арье Вудке записал Владимир Глюбченко, взяв интервью у пана Евгена Сверстюка. В своё время мы выпустили сборник «Письма с воли», это тексты Мариновича, Антонюка, Глузмана. Мне кажется, что и сегодня мы услышали много из того, например, то, что рассказал пан Овсиенко о том письме с адресом. Таких ценнейших фактов, событий ещё очень много не собрано. Я очень прошу вас: вы должны всё рассказать, и мы должны об этом расспросить. Это нужно оставить в памяти народа, потому что иначе остаются страницы памяти Щербицкого или его окружения. Наши силы намного меньше, чем их. Мы об этом хорошо говорили, что эта московщина и снаружи, и московщина изнутри — её столько, что бороться с ней очень трудно. А, наверное, и не надо бороться — надо собирать эти достояния истории, это величие человеческого духа. Я очень благодарен нашим коллегам, друзьям, что они подарили нам эти страницы истории. От имени и Института иудаики, и от издательства «Дух и литера» — эти тексты выходили в разных изданиях — уверяю вас, что мы открыты для таких диалогов, для этих текстов, и будем благодарны вам за каждый такой текст. Спасибо. [Аплодисменты].
Е. Сверстюк: По-моему, здесь есть Роман Корогодский.
Р. Корогодский: Есть.
Е. Сверстюк: А чего он ничего не говорит? Он собирался издать книгу. [Выключение диктофона].
Роман Корогодский: Есть встречи, которые в какой-то мере определяют жизнь, и их приходится переосмысливать годами. Когда мы встретились с Арье в Израиле, я ничего не знал о нём. А пан Вудка ничего не знал обо мне. Это был контакт с человеком, который не лучше и не хуже твоих знакомых, но в корне другой. И я в этой инаковости пытался разобраться. Я прежде всего пытался разобраться в себе. Я не знал, что я украинский националист. Мне было очень досадно, что меня с кем-то спутали. И вот встреча с Арье вдруг навела меня на мысль, что я всё-таки националист. Я видел такую любовь не афишируемую, не пропагандируемую, без всяких аффектаций, без тех украинских подчёркиваний… [Далее запись очень некачественная. Рассказ какой-то женщины о её репрессированных отце и матери пропускаем].
Арье Вудка: Начну с мамы. Мать была еврейкой из маленького городка Павлоград на Днепропетровщине. Во время войны она встретилась с моим отцом, который был тогда беженцем из Польши. Так он спасся, потому что вся семья погибла или в варшавском гетто, или в каком-то лагере уничтожения, нет никаких подробностей. И, кстати, когда они встретились — немного не о том мы говорим, но это тоже интересная деталь, — что когда они решили пожениться, то родственники матери сказали ему, что ты беженец из другой страны, никто не знает, кто ты, у тебя документы потерялись, потому что была война, всё сожжено, так не говори о том, что ты еврей — скажи, что ты поляк, запишись так, и детей так можно будет записать, им будет легче в жизни, легче поступить в учебные заведения, на работу и так далее. Но он, хоть и не был религиозным человеком, не был националистом, сказал «нет». Это странное явление. Наверное, за это он в конце концов, хоть и не собирался этого делать, приехал в родной край и был похоронен уже в Самарии по всем обычаям, которые к этому полагаются.
В том городе в моё время на улице господствовал смешанный язык, но иногда можно было услышать или чистый украинский язык, или чистый московский язык, русский. В школе преподавали русский язык, но также и украинский как второй. Собственно, там у меня заложились основы понимания языка. Конечно, в лагере он обогатился, потому что были люди очень образованные, писатели. Понятно, что разговаривать с писателем — это не то же самое, что разговаривать с человеком какой-то простой профессии: это обогащает язык, обогащает терминологию и так далее.
Как известно, на Украине проводилась политика не очень лёгкого приёма в высшие учебные заведения лиц еврейского происхождения, как тогда говорили, и поэтому как-то так получилось, что я начал учиться в Рязани в радиотехническом институте. Кстати, я, конечно, не окончил его, но потом работал в Израиле много лет на предприятиях электронной промышленности. Но потом сменил профессию, и сейчас я преподаю там родной язык в средней религиозной школе, а также Библию. Родной язык — я имею в виду, безусловно, еврейский язык.
Что ещё Вы спрашивали? А, Владимирская тюрьма — это очень просто. Я участвовал, во-первых, в лагерном сопротивлении, это довольно весомое явление. Кроме того, один из ментов, как говорят там, свидетельствовал, что я считаю себя не заключённым, а пленным. И это также было обвинением, когда меня отправили во Владимир.
Но частью того особого отношения ко мне можно считать и то, что я был как бы связующим звеном между еврейской общиной, которая была в лагере, и украинской. Они этого очень боялись. Наверное, имели какие-то основания. Но, с другой стороны, только сегодня утром… Мы каждое утро читаем молитвы, и в начале молитвы есть такие слова, что я всегда вдумываюсь в их внутренний смысл. Там говорится о том, что есть такие дела человеческие, такие поступки, что за них человек получает некую плату от Бога и в этом мире, и в мире будущем. Такова молитва, и там говорится о нескольких поступках — это уважение отца и матери, изучение Торы, и заканчивается теми, что примиряют людей, которые в не очень хороших отношениях друг с другом, устанавливают между ними мир. И тогда я понял, что это же мы. Мы, не думая об этом, создали совершенно другой стиль отношений между нашими двумя народами. Не думая об этом — мы просто были люди, которые понимали друг друга, дружили, проводили совместные акции против общего врага, мягко говоря, но тем временем мы сделали, собственно, первые шаги к совершенно другим отношениям между двумя народами. То, что сейчас есть Украина, хоть и есть разные нарекания, что она недостаточно самостоятельна, недостаточно свободна, есть нарекания и у нас, но нельзя сравнить те отношения между народами, которые есть сейчас и были когда-то — перемена разительная. Это начиналось, мне кажется, по-настоящему именно там. Это очень важная вещь.
О Василе Стусе. Я слышал о нём, но я не встречался с ним. В тридцать шестой зоне, когда я собирал эти стихи, то, между прочим, один из заключённых показал мне тетрадь со стихами Василя Стуса. Если мне память не изменяет, если я правильно помню, это был Степан Сапеляк. С первого же стихотворения мне было понятно, что это за фигура и какой это художественный уровень. Я часто чувствую нотки доброй зависти, что у вас есть такое, а у нас этого нет. Я в чём-то завидую украинцам — у нас нет такого Стуса, у нас никогда такого Стуса не было. Я бы предпочёл, чтобы у нас такой Стус был, чтобы писал на нашем еврейском языке такие замечательные стихи, но этого нет. Из тех стихов, что вошли в сборник, не все я вывез, но после окончания вечера мы ещё сможем поговорить, я вам покажу подробно, что я вывез, а что я не вывозил.
Что касается пани, которая говорила о России, то должен сказать, что в этой книге «Московщина» есть довольно много о заключённых-россиянах, о которых я писал вполне положительно. Речь не о том — речь идёт об имперской идее, её воплощении, а не о каком-то национальном признаке. Имперская идея — обожествление империи и мысль о том, что ради расширения империи всё дозволено, что империя важнее всего в мире, нет ничего важнее, никакой совести нет — только служение империи. Кстати, я читал заметку одного приятеля, которая называлась «Псы империи». Об этом и идёт речь. Первые такие псы были у Ивана Грозного, опричниками они себя называли. Об этих опричниках и идёт речь, об идее опричнины.
Когда я уехал, то, конечно, позаботился, чтобы передать стихи, но не знал кому. Евген назвал мне одну фамилию — Иван Кошеливец. Но были и другие люди, у которых были связи с кругами украинской эмиграции. Я спросил у них, с кем можно связаться, потому что у меня есть такие произведения, которые я должен не держать в кармане, а кому-то передать. В кармане или не в кармане, а в голове.
Когда те два круга услышали, что у меня есть, они очень поспешили получить, записали на плёнку. Я не знал, что эти организации в какой-то мере конкурировали друг с другом или были даже в не очень хороших отношениях между собой. Я всего этого не знал, и каждому, кто хотел получить, — я ему передавал. Потому что это принадлежит не мне, а кому-то другому. Стихи были напечатаны в двух разных изданиях. Одно издание было у Ивана Кошеливца, оно, кажется, называлось «Сучасність», другое было «Шлях перемоги». Сначала они напечатали с плёнки. Что был какой-то человек в Израиле и записал это на плёнки. Но потом я им сказал, что там много ошибок, с плёнки они не поняли какие-то слова. Особенно стихи Василя Стуса — они очень сложные, легко ошибиться в том или ином выражении. Поэтому они попросили меня прислать эти стихи в письменном виде. Я прислал им, и после этого они были изданы почти без ошибок, кроме одной. Не знаю, чем она была вызвана. Это не оригинальное стихотворение Василя Стуса, а перевод. Василь Стус был также гением перевода. Насколько он гений перевода, я понял, когда смог сравнить оригинал с переводом. Речь идёт об израильской поэтессе Рахели Блувштейн. Она всем известна в Израиле как поэтесса Рахель, даже не называют её фамилию. Там была какая-то ошибка, что это совсем не с еврейского, совсем не та поэтесса, а какая-то другая. Если хотите, я могу вам прочитать, как это стихотворение звучит в оригинале, как оно выглядит у Василя Стуса. Строй стихотворения и мелодия сохранились в совершенстве. Это будто не перевод, это будто те же самые слова точь-в-точь — трудно постичь, как можно так перевести стихотворение! Я тоже немного занимался переводом, и мне это кажется невозможным. Это только Стус мог сделать. Это стихотворение называется «Мої мерці». На еврейском языке «Метай». Оно звучит в оригинале так. [Читает стихотворение в оригинале]. Нет смысла переводить это прозой, потому что перевод точнейший.
Тільки в них остання втрат моїх межа,
Де вже й смерть не встромить гострого ножа.
Краєм опвечір’я заламалась путь,
Стрінуть мене мовчки, нишком проведуть.
В нас одна спонука і принука є –
Що навік пропало, тільки те й моє.
После Стуса, конечно, очень трудно читать что-то своё, невозможно с ним сравниться. Но как стоит вам позавидовать, что у вас есть такие поэты, как Стус, хочу рассказать ещё кое-что о моих друзьях. Когда они посетили Израиль, встретились с нами, поговорили, а потом уехали, я остался вдвоём с одним очень известным человеком. Это был частный разговор, поэтому я не хочу называть его имя. Тот человек мне говорит: «Какие же это чистые души, где уж там нам! У нас было государство, у нас кто-то был за спиной, кто-то за нами стоял. Как ни стоял, но как-то стоял, была какая-то надежда, было куда выходить. А им? Они же шли в никуда. И они шли, оставались верными себе и добрыми людьми». Тут тоже есть чему завидовать.
А теперь немного в память о тех лагерях, о тогдашних душевных переживаниях, я хочу прочитать очень маленькое стихотворение.
Вопрос: А за что Вас посадили? (Смех в зале).
А. Вудка: Санкция называлась «антисоветская агитация и пропаганда». И «сионизм», статья 70. Были кружки молодёжи, которые исповедовали другую идеологию. Никаких преступлений. Никого мы не убивали, не грабили. Кстати, я сидел с одним украинцем из Харькова, которого тоже арестовали за взгляды. Так следователь ему сказал: «Да лучше бы ты человека убил». Если позволите — маленькое стихотворение. (Читает) Могу прочитать несколько стихов на еврейском языке. (Читает).
Далее Н. Горбаль говорил о языке, Л. Финберг о взаимопонимании между украинцами и евреями. А. Вудка отвечал на вопросы о еврейском народе.
Подготовил Василий Овсиенко, Харьковская правозащитная группа.
Арье Вудка в редакции газеты «Шлях перемоги» в Киеве 16.02.2003. Снимок В. Овсиенко.