Интервью Василия Луцевича ПИРУСА
(Присутствуют жена Анна Пирус и Василий Кулинин)
В.В. Овсиенко: 20 февраля 2001 года в селе Нижние Торгаи на Херсонщине мы ведём беседу с паном Василием Пирусом.
В.Л. Пирус: Я, Пирус Василий Луцевич, 1921 года рождения, 22 июля. Отец уехал в Канаду, когда мне было шесть лет. Мама осталась, и нас четверо.
В.О.: А как отца звали?
В.П.: Пирус Лука его звали.
В.О.: И маму тоже назовите, пожалуйста.
В.П.: А мама — Настя.
В.О.: А её девичья фамилия как была?
В.П.: Сарахман.
В.О.: А где вы родились? Вы не сказали.
В.П.: Село Зарывинцы Бучачского района нынешней Тернопольской области.
Свои годы я провёл без отца. В школу ходил шесть лет, но ничего не учил, потому что мне это было не нужно, так как я был очень непутёвым, просто ужас. Проказы да проказы, меня больше ничего не интересовало. Зато играл на гармони. Учился. Очень хорошо играл. Потом играл на банджо. Так проходило детство.
Подрос. Уезжали из нашего села в эмиграцию в Аргентину, в Бразилию. И вот что мне запомнилось очень хорошо. Я вышел из дому и увидел много собравшихся людей. Я побежал туда. Они шли на кладбище. Я пошёл за ними. На кладбище я увидел, как они падали на могилы и горько плакали на могилах. Плакали и плакали. Они плакали так, что мы, дети, тоже начали плакать. И приговаривали на могилах: «Мы вас больше не узрим, мы не помолимся, слеза наша больше не упадёт на вашу могилу», — так эти эмигранты очень долго говорили, обращаясь к праху в могилах. Оттуда пошли в церковь. На коленях они ползли к самому алтарю. Целовали там алтарь, целовали всё — выходя, целовали землю и пороги целовали: «Здесь я крестилась, здесь я венчалась...» — и лишилась чувств. Повели домой. Из-под порога накопала земли, за пазуху положила, взяла икону Матери Божьей и вынесла с собой во двор. Вернулась, упала на порог, целовала порог, целовала двери и шла к ставне. А я ходил, смотрел, ну, ребёнок, мальчишка. Подошла к воротам, прислонилась к ним, поцеловала и причитает: «Я вас уже больше никогда не открою». И упала с той иконой. Как только не разбился тот образ, её там подобрали. Пошли к реке. Это десять метров до реки. Набрали они камушков, отшлифованных миллионами лет этой рекой. На память, как реликвию. Умылись в воде, напились той воды, набрали в бутылку на память. Повели их к телеге. Народ — всё село прощается. Когда они отъезжали, в селе зазвонили колокола. Все начали плакать, и я плакал. Мама взяла меня за руку. Они уехали, а мы пошли под гору домой.
Когда мы шли домой, я спросил у мамы, почему они уезжают из своего села. А она говорит: «Потому, дитя, что нет жизни у нас. Наши земли забрали поляки. Половину земель забрали в фольварки, а потом ещё поляки, а потом ещё евреи, а потом ещё колонисты всякие. И у нас на своей земле вместо моркови — репа. И едут искать землю в чужие края».
Я тогда маму без обиняков спрашиваю: «А почему не выгнать поляков?» Она мне: «Гнали, дитя, гнали. Вот твои два дяди — а моих четыре дяди воевали в сечевых стрельцах, — двое погибло, двое вернулось домой. Не смогли выгнать, потому что и москали из Одессы пёрли, и большевики с севера пёрли, и поляки с запада, румыны там себе забирали, и не смогли мы устоять». А я, как бобёр хвостом по воде, так и ляпнул языком: «А я, как вырасту, так выгоню поляков, и наши земли будут наши». А мама наклонилась, поцеловала меня: «Твоими бы устами, дитя, да мёд пить».
И всё. Мы обернулись: уже за горой ехали подводы. Мы помахали, они узрели и тоже начали махать. И пошли. Мама заплакала и говорит (отец очень хотел забрать нас в Канаду, а мама никак не хотела ехать): «Вот такое, видишь, сын, и нас ждало, если бы мы поехали и, наверное, уже никогда бы не приехали сюда. А я не хочу покидать могилы своих. Я лучше пойду по миру с сумой, но не уеду на чужбину». И я тогда своим детским умом зарёкся. У меня в голове уложилось то, что я тоже никуда из своего края не уйду. И когда пришли немцы, была прекрасная возможность уйти с немцами: отец в Америке, ты доберёшься и уедешь... И ты будешь... Нет! Жалко было. Я даже... Да у меня и мысли такой не было.
И вырос. Пришли большевики. Встречали с цветами большевиков. Все, кроме тех, кто помудрее. А то весь народ вышел: «Братья идут! От поляков избавились, от польского орла!» И я пошёл. Вы знаете, я органически не мог смотреть на ту армию. Ну, не переносил я их, и всё.
И вот через пару недель начинается то, чего и ждали умные люди. Большевики открыли новые тюрьмы. Начались аресты по ночам. Подъезжают, забирают совершенно невинных людей. Он даже не сказал никогда ничего против Советского Союза, даже в организации не был — забирают, и всё. И кого забрали — по сегодняшний день... Всех расстреляли в тюрьмах.
В.О.: Это уже в 1939 году?
В.П.: Да, в 1939-м. В сорок первом году большевики бегут, идут немцы. Я вам скажу, пусть говорит кто что хочет, а я был сторонником немцев. И по сегодняшний день. И Гитлер для меня — святой человек. Если бы не он, нас в Галиции и следа бы от этого народа не осталось, а если бы и остались, то только коммунисты, а всё было бы вывезено, расстреляно и замучено большевиками. Он спас наш народ. И он дал нам создать... Если бы не Гитлер, мы бы не создали УПА.
В.О.: Да, получается так.
В.П.: Это я вам говорю от себя, так, как я понимаю. Это наш спаситель, он был наш союзник. Потом, когда провозгласили независимость, он вскоре арестовал Бандеру. Братьев его арестовали. Повесили, в концлагеря, поубивали. Братьев поубивали. Пошли наши с немцами воевать. Такие хорошие парни гибли, такие красивые, такие пригожие! Такие — такие, что больно о них вспоминать. И спрашивается, за что они погибли? Да зря погибли. Зачем нам было воевать с немцами? Пусть его бьют империи, он ими вертит. А почему мы будем воевать с немцами? Сиди себе спокойно, обходи его десятой дорогой. Создавай себе УПА, создавай свои боёвки, свои отряды и тому подобное. И для чего воевать? Я всё время так говорил, и даже кагэбэшникам в лагерях. И они говорили, что хоть один признался, что мы союзники. А я говорю: «Скорее вы, чем мы, вы ведь кормили немцев ещё до войны, вы же вместе с ними войну начали — напали на Польшу, а потом тот пошёл на Данию, на Бельгию, а этот — на Прибалтику. Тот пошёл на Норвегию, а вы пошли на Финляндию. Тот пошёл на Францию, а вы пошли на Румынию. А потом не поделили мир между собой. Так что скорее вы союзники, чем мы».
При немцах национальное движение поднялось, национальная идея так в душах укоренилась, что это было святое. Плюс к тому, с Волыни приходили вести: там разбили немцев, там разбили немцев, там разбили немцев, там уже свобода, там нет оккупантов, там бои с большевистской партизанщиной, с Ковпаком. Наконец немцы отходят. И я мог уйти с немцами. И ребята уходили, и звали меня. А я не пошёл.
Была эвакуация, у нас тут был фронт. После фронта сразу же, когда немцы отошли, а большевики пришли, организуются истребительные батальоны. В соседнем селе на Подзамке — там поляки были. И в нашем селе тоже были поляки. И начали доносить — кто есть, где есть, что есть. Ночью поляки нападают на наше село. Мы уже в партизанах. Я пришёл домой, как раз смерклось. Ребята — девять или больше — зашли в дом со мной. Мама шла доить коров и стала в дверях с дойниками, обернулась и почему-то очень пристально смотрела на меня. Я что-то почувствовал, чего это она так на меня смотрит. Она пошла в хлев, а тут прибегает соседская девушка и говорит: «Хлопцы, поляки идут!» — «Откуда?» — «С Подзамка, со Звенигорода».
Мы тогда бегом в лес, против них. А они обошли лес. В лесу нашли моего тестя (ходил там за дровами) — убили тестя. Два парня возили там навоз — убили двух парней. Это из моей родни. Пошли с другого конца, начали жечь село. Мы туда-сюда. Начался бой. А там у нас каменные стены, гранатами надо забрасывать. У меня была «десятка». Знаете, что такое «десятка»?
В.О.: Нет.
В.П.: Оружие автоматическое десятизарядное, русское. Сорвало гильзу на ней. Возле меня был парнишка (он ещё жив) Михаил Микитишин. Он так боялся: дрожал так, что винтовка ходила у него в руках ходуном. Я взял ту винтовку, и мы выгнали поляков к рву. Когда я добрался до своих, смотрю: всё горит — дым, — всё горит. Смотрю, какой-то труп горит под ногами. Я тот труп перевернул — в снег, чтобы потушить. Я и не знал, что это моя мама. Это мама горела. Убили перед этим. Дом забросали гранатами, там в сенях писк, я сюда отбивать. А тут слышу команда: «Вперёд!» И пошли мы, пошли вперёд и отбили их до кладбища. Они убежали. Там есть ров, организовались. А мы пошли по домам разбирать, кто где есть.
Прошло минут тридцать, не больше: «Ходи, давай!». Село горит, хлева горят, дом, всё хозяйство горит. [неразборчиво]. Мы снова сцепились с поляками. А там каменные стены, их выгонять надо только гранатами. А тут ко мне обращается парнишка с пулемётом: «Василий, иди сюда, иди сюда! Подходи сюда, в сад! Они садами подходят!» Я тогда взялся за пулемёт. Была такая большая яблоня, из-за неё я начал бить из пулемёта. И тут [неразборчиво] подбегает с дороги, говорит: «С реки идут, тьма идёт! Большевики!» Ну, тут уже не знаешь, что делать. И мы быстро спрятались — раз. Посмотреть, кто идёт, чтобы знать, где выступать. Смотрим — наши идут! А то в Переволоке стоял кущ — сто с лишним ребят, — они увидели и идут на помощь. Тогда совещались, что надо делать. Уже было поздно: ночь на исходе. Идти на Подзамок, разбить, сжечь всё то село... Но передумали, потому что утро, лесов тут нет, куда деваться.
На другой день я узнал, что маму убили, тестя убили, тринадцать душ убили, сожгли, родных побили.
В.О.: Это какое время, год? Месяц хотя бы?
В.П.: Это было в 1945 году, в январе месяце. Тогда началось настоящее партизанское движение.
В.О.: Когда вы пошли в партизаны?
В.П.: В 1944 году.
С той поры организовали отдел — кущ наш. И мы уже ходили отделом, почти сто человек. А когда начались весенние облавы, пришла команда разбиться и спрятаться в схроны, потому что они шли дивизиями — и лес, и поле занимали, и сады, и сёла — искали. Попробуй устоять против дивизии. Если бы хотя бы леса были, а то Подолье. Дальше. Начнёшь стрельбу — село сожгут. Надо было маневрировать туда-сюда.
Потом приходит приказ нам. В 1944 году пришёл районный и надрайонный из СБ. Собрал нас всех (они ещё живы, те ребята) и сказал, что в селе Старые Петриковцы был такой военный Ищенко. Его наши оставили как украинца. Он, будучи связанным с нашей организацией, делал при немцах то, что нужно было организации. Знал много людей, знал много мест. Когда пришли большевики, он сбежал и стал чекистом в районе. Ему дают опергруппу и дают сёла, где он оперирует. Он о тех людях знал всё. Заходил со своей группой, и только смеркнется, он уже вылезает из засады. Он там арестовал много людей, он там наделал «радости», выселили многих из-за него. Сказали: «Кто его убьёт, тот получит Железный Крест от Провода».
Эсбисты поговорили с нами, и мы разошлись. Они пошли. С ними была одна девушка, связная. Они зашли за село Новостовцы. Она пошла и продала их. Они, все четверо, погибли. В тот же вечер, до утра их не стало. За той девушкой пошла погоня. И нас, как СБ, направили в другой район искать её. Тогда районный сказал, что мы не пойдём в другой район, там же есть своё СБ — пусть оно ищет. «Вы же знаете её, вы же знаете её в лицо». — «Да она же может сменить псевдоним — и всё».
Пошли искать и нашли. Нашли мы её, привели и отдали проводнику. Уже был новый проводник. Отдали проводнику надрайонного СБ. Он с ней поговорил и отпустил её. Мы не знали, что и сказать. Что делается? Что творится? Кто он такой? Как же так можно? А он ей дал револьвер, оказывается, и сказал совершить покушение: «Всё равно ты в наши руки попадёшь», — убить того Ищенко. Он уже был капитаном, кажется. Убить того капитана Ищенко, участкового. Она пошла и по сей день никто не знает, где она. Его не убили.
Ну, это долго рассказывать. Но я расскажу про отчёты.
Однажды пришлось сдавать отчёты, потому что мы должны были сдавать их каждый месяц. Отчёты сдавались из подрайона районному. Районный переписывал и сдавал надрайонному, надрайонный переписывал и сдавал областному. И так шло к краевому, а потом за границу. А меня уже поставили на подрайонного.
Я повёз отчёты с районным. Районный был из Перелук Дмитрий — забыл его фамилию. Очень красивый парень, видный, мы его знали ещё по гулянкам, соседнее село. Мы поговорили совсем о другом, я ему сдал отчёты. И он ушёл. Мы пошли в свою сторону и остановились там недалеко, у одной женщины. А он пошёл ещё с одним, Гром его фамилия. Не фамилия, а псевдоним. Только рассвело, прибегает женщина и говорит: «Богдана окружили. Ищенко окружил, опергруппа. Там и там, шесть домов выше». И мы тогда — пятеро нас, я с пулемётом, я всегда любил пулемёт, — мы пошли отбивать их.
Если бы сегодня, я бы себе никогда такого не позволил. Но в том-то и дело, что у большевиков были военные академии, практика войны, партизанская тактика, они никогда не рассчитывали на такие фокусы-морокусы. Ни лесов, ничего — на Подолье! Мы пошли по горам, солнце ещё не всходило. Мы пошли отбивать. Никто не подумал, что будет дальше. Мы только вышли сзади на улицу, а там каменные стены. Под стенами, а там люди бегут и говорят, что Богдан уже убит и Гром. Застрелились сами. Что делать? Мы тогда назад: «Давайте, ребята, засаду устроим». И мы устроили засаду в селе Белявинцы или в Осовке, уже даже не помню. Мы сделали засаду. К нам все из Перелук, Иван Соломинкив, хороший такой парень, и Василий Мудрячков, из Петриковцев выбежали (квартировали там), и нас семеро стало. Люди идут, а мы их всех в сарай, чтобы кто-то не продал, не донёс. Запираем сарай — и вся музыка.
А в двух километрах от нас — Старопетровский гарнизон: триста солдат. И вот после обеда едет подвода, на подводе везут тех трупов. Спереди идёт Ищенко, в куртке такой гражданской, шапке, под низом шуба, автомат на груди, пьяный. И такие же пьяные за ним два офицера. А мы договорились, пока не будет ракеты… Я залёг так в кузнице. Там была разваленная стена. И там, где стояла наковальня, то дерево вынули, и там такая яма была. Я залёг за ту стену с пулемётом. Я его так взял на прицел выше колен, что забыл про ракету, не хотел его упускать. И пустил короткую очередь — раз и всё. И смотрю за тем офицером. Офицер залёг. Только он поднялся, я ударил второй раз. Офицер замолк. Сзади начали бить чекисты, начался там бой. Тот Ищенко ещё приподнялся и упал в лужу. Это была весна. Чекист из-за стены бьёт. Я вот так, как лежал, вот здесь стена, а я лежу на стене, пулемёт на стене, а он голову вот так высовывает на меня из-за стены. У меня граната стояла наготове и револьвер, наган сбоку. Я взял гранату и хотел ему бросить легонько. Граната упала на стену. Шипит. Я хотел ударить рукой по камню, чтобы она с камнем упала. Камень качнулся — и граната мне под пулемёт. Я мигом перевернулся в ту яму, где наковальня была. И сумка с патронами и гранатами упала мне под живот. Я хотел её выбросить. В это время взорвалась граната и мне этот палец здесь и остался. Палец болтается…
Я тогда говорю ребятам: «Отступаем». Потому что уже ракеты начали пускать оттуда, из Петриковцев, и отсюда ракеты: «Давайте помощь». А до Петриковского леса было с километр, а может и меньше. Мы к тому лесу. Мы только добрались до развилки, как уже машины идут. Я ударил из пулемёта по машинам, они выскочили из машин и залегли на дорогу. А мы тогда шмыг под гору (там такая дорога низом) и зашли в лес. Они идут к нам. Мы тогда из леса ударили по ним. Они назад. Началось окружение.
Окружают нас, машины гудят, войска, ракеты, ночь тёмная, весна, туман, холод. Что делать? Обступили кругом. Что делаем? Идём под село и начинаем стрелять и кричать, будто мы в село прорываемся. Раз, другой раз, они открыли огонь, начался бой. Только они утихли — мы снова, только они утихли — мы снова. Когда начался этот беспорядок, мы бегом назад, в другой конец и вышли на поле. Идём. Межи там высокие. Так на север за лесом, под межу идём. А тут пулемётчик затарахтел из пулемёта. Он видел нас, что мы идём. Потому что сумерки, ещё немножко что-то виднелось. Но он знает, что как только шевельнётся, то погибнет. Потому что мы же тоже военные, знаем эту штуку. И он пропустил нас, мы прошли. Мы вышли из того пекла.
Мы вышли на большак. Идёт какой-то прямо в руки. «Стой!» — «Чекист идёт». — «Откуда?» — «Из Бучача». — «Куда?» — «На Новые Петриковцы». — «Почему?» — «К девочке». Парень, Николай Музыкин. Завёл его на кладбище, там завернул револьвер в платок, чтобы выстрела не было слышно, расстрелял, забрал винтовку, и мы пошли за село с Омелем.
Темно — не видно ничего. Женщина идёт. Стали за сарай, слушаем. Лай собак страшный. Выходит женщина с лампой. Мы к ней. Она: «Бегите, хлопцы! Полное село, окружают. Там уже окружают. С дня ещё окружают Петриковский лес. И село полное. Завтра не знать, что здесь будет».
Мы тогда — раз и пошли сюда на Медведевцы. Пошли, и вот там мне перебинтовали: вот здесь щепку на палец наложили, чтобы он не болтался, забинтовали. Рука болит, печёт, огнём горит. Куда? В Звенигород пошёл я. «Вы, — говорю, — ребята, идите, а я буду лечиться».
Только утром рассвело — большевики. Полный двор. Значит, что-то не то. Вечером я сбежал. Ушёл я оттуда. Где ж лечиться, а? Пошёл домой. Залез в схрон (дома был очень хороший схрон). Там парень погиб, а схрон остался. Глянул — вход сверху. Я залез туда. Неделю я там пробыл. Утром слышу: крик, шум, треск, грохот, скот ревёт. Что такое? Я тогда тихонько поднимаю плиту и вылезаю из схрона. Дверца так приоткрыта, глянул — а чекист стоит с хозяином. Я назад в схрон. Опустил плиту, подпёр. И слышу он говорит: «Ну он же у тебя. Он вчера здесь был», — хозяину. Хозяин говорит: «Нету. Ищите. Нету». — «Здесь он у тебя. Ты лукавый. Мы тебе дадим то...» Ну, я не хочу рассказывать, что они ему дадут. Награду какую-то. — «Нет, нету». Так я слушал, наконец слышу — идут. Лезет чекист в яму. Залез. Автомат, щуп. Туда-сюда тычет, туда-сюда. Лезет второй: «Что там?» — «Нет ничего». — «Попробую я». Второй залез: туда-сюда, щупом в землю, в бока, в стену, во фрамугу, выбил фрамугу. А вход-то сверху, из-под плиты. А я смотрю на них. Приходит тот: «Ну что там?» — «Да ничего, капитан. Нет ничего». — «Как ничего? Он здесь!» Слышу, кто-то говорит ему: «Я только что был. Костя сказал, что утром он был тут. Ищите — найдете». — «А где он?» — «Он спит. Он всю ночь не спал».
Костя (это был Костя Пирус такой), он был при Польше доносчиком, потом их доносчиком в 1939 году, потом был наш доносчик и их.
В.О.: Та же фамилия — Пирус?
В.П.: Кость. И я понял, кто меня преследует. Прошло немного времени, они вылезли из ямы. Женщина зашла: «Василий, вылезай! Вылезай!» Я молчу, потому что у нас был свой пароль. — «А-а! Я забыла», — сказала пароль. Я вылез, пошёл к плите: «Что там такое?» — «Беги скорей, потому что продали. Сказали, что ты тут был, а утром ты тут где-то залез. Офицер говорил, что ты утром куда-то залез. Беги. На тебе тряпки», — дала мне юбку и платок.
Я взял гранаты, револьвер, надел юбку и пошёл в лес. Вышел из леса и пошёл в поле. Пошёл в поле — никого нет. Лёг под межой. Холод. Лежал до вечера. Походил я так ещё неделю. Рука болит невыносимо. Нет ни лекарств, ни врачей. Что делать? Самогоном заливаю. Надо куда-то добираться. Пойду в своё село, там я достану бинт, там я достану какие-то лекарства. Зашёл к одной женщине, там был схрон, но уже только вход остался.
Я в субботу зашёл. В воскресенье утром — войска. С кухней приехали. Двести человек. Облава! Ищут меня. Вот как следили. Копают. Сосед мой, Слободин, копает яму. Мимо меня копают. Здесь схрон, а они мимо меня копают. Я слышу, как говорят. Приходит чекист: «Ну что?» — «Да ничего, начальник. Ничего нет... Вот копаем, — а землю бросают на меня, на схрон, на вход, — копаем — ничего нет». — «Но он же здесь!» Вышел, стал. А в стене дырка, туда воздух заходит и выходит. Приходит к нему: «Ну что, товарищ майор?» — «Сказано: он — здесь. Он в сирени сидел. Утром он был тут. Надо искать». Копают, всё переломали, перебили, перерыли весь двор и в домах. Тут слышу: ду-ду-ду-ду — бежит. Стал: «Товарищ майор, крыюшку нашли». — «Где?» — «Там, где в прошлое воскресенье искали». — «Пойдём посмотрим».
Они ринулись туда, начальство. Ринулось начальство к тому схрону, а я, когда выходил, сказал: «Сейчас же засыпьте всё землёй, а то видно, что там есть. Засыпьте землёй, какие-то старые горшки туда бросьте. Скажете, что это ещё при немцах было». Они так и сделали. Земли там насыпали. Они пришли и искали в том схроне, может, там есть какой-то второй.
Вечер. Смерклось. Я вылезаю. Вылезаю — ветер так шумит! Иду на кладбище. Уже не иду, а лезу так на руках и коленях к кладбищу. Смотрю — блеснул огонь. Я — назад пополз. Ползу огородами. Чекист лежит в метрах так.... Двое их было, говорят между собой тихо. Иван не может, чтобы не закурить. Как он ни прятался с огнём, а закурил. А я пробирался мимо них — а пшеница была ещё такая маленькая. Я пробирался в пшеницу вдоль межи. Пока я перебрался, они там лежали, метрах так в десяти от меня. Выбрался я оттуда и пошёл. И сказал себе, что больше я в то село не зайду. Там уже так следили за мной.
Но всё-таки тянет. Пошёл я. Зашёл к тому Косте, и он мне рассказывает, что с ним беда: «Что делать? Принимайте меня в партизаны». — «Куда? Да ты знаешь, — говорю, — нам запретили делать засады, нам запретили появляться в сёлах. Обходить сёла». Я ему рассказываю это всё. — «А куда мне идти? Мне сделали бочку». Вы знаете, что такое бочка?
В.О.: Да, рассказывали люди.
В.П.: Вот он рассказывает: «Пришли, арестовали, завели меня в схрон: Степан Бандера, тризуб, сидят в трезубцах, ремни с трезубцами. Шапки-мазепинки с трезубцами. Сидят, говорят: „Так, чекистский агент, рассказывай“. Он говорит, что так и так, знаком с ребятами. — „С какими?“ Он рассказывает про меня, про того, про того. Рассказывает им всё: „Я никакой не агент. Вы спросите их“, — ну, это долго рассказывать. Одним словом, его выводят и ведут в село повесить. Тут внезапно — ракета и выстрел. Он мешком падает, потому что стреляют. Те сбежали, его ловят большевики и везут в район. — „Где ты был? Кто тебя бил?“ — он начинает выкручиваться. Начали бить. Ничего не получается. Тогда ему приводят свидетелей. И сказали ему: „Месяц сроку. Либо ты выдашь Василия, либо ты пойдёшь туда, где он должен быть. Если не расстреляют тебя как бандеровского разведчика, то 25 лет получишь и пойдёшь в Сибирь“».
И говорит мне этот Костя Пирус: «Берите меня в партизаны, потому что дело — труба». Да куда ты его возьмёшь в партизаны? Раз мы знаем, кто он… Мы его отговорили.
Но большевики уже так разгулялись, что уже нет возможности отчёты собрать — такие засады. Что мы тогда делаем? — Это наши зарывинские ребята. Давайте пойдём на Бучач. Надо взорвать электростанцию, сделать темноту, а потом пойдём на тюрьму. Разгромим её. Есть две немецкие противотанковые винтовки «панцерфауст». Я взял пулемёт, зарядили это всё. Ещё живы те ребята. Михаил, Франко Юрский… Ещё жив. Взяли мы пару противотанковых гранат, шнур. Почистили оружие, зарядили. Взяли винтовки на плечи. Есть такие винтовочные гранатомёты, знаете? До километра бьёт граната. А перед тем, как идти на Бучач, послали мы этого Костю на разведку: «Иди, узнай, сколько их там, как стоят». Он пошёл. Приходит и говорит: «Ребята, всё в порядке. Большевиков нет. Все вечером идут на засаду. Кроме гарнизона, больше ничего нет».
Идём к станции. Там есть такой хутор Гай. Я зашёл к тётке. Долгие годы я не видел её. Как пару шагов не сделать к тётке? Я говорю: «Ребята, я пойду к тётке». Та в плач. Вынесла мне бинт. «Может, есть хотите? Куда идёте?» — «Ну, такого не говорят». — «Да мне и не надо. Но я вам хочу сказать, что если в город, то не идите». — «Почему?» — «Я вот только два часа как пришла. Меня оттуда не пускали, я стала проситься, плакать, что я из Гая, и меня пустили. Там войска, там копают траншеи до Нагинки, сюда. В городе полно войск».
Значит, тот Кость сволочь. Продал. Мы идём к реке. Вдоль реки тихо. Подошли к электростанции. Зашли туда, охрана сразу присела. Мы отобрали оружие у охраны, подложили мины, шнур потянули. Немецкая ручная граната, гандграната, с деревянной ручкой. Не сработала, не взорвалась. Тогда я из пулемёта по моторам пошёл, по тем щитам. Свет погас.
Идём в город. Вышли на гору, пустили две гранаты. Гранаты как грохнули — тишина. Город замолк. Кажется, что бог знает какая артиллерия бьёт. А там лес недалеко, Фёдоровский. Мы тогда давай кричать «Вперёд!» Ой, Господи! Это долго рассказывать. Такая стрельба началась! Как начали бить ракеты: осветили всё, как днём. Ракета за ракетой, стрельба. Мы тогда смотрим — полно войск, ничего не выйдет. Мы начали гранатами бить из гранатомётов. Повернули к реке, перешли реку, пошли немецкими траншеями, зашли в свой лес в схрон. Утром слышим — нет никого. А после обеда — кто-то бежит. Остановилась и говорит: «Ребята, тихо! Потому что ночью курень нападал на Бучач. Войск наехало! Самолёты летают, из пушек бьют по лесу, лес окружили. Сидите тихо!»
Был бы покой, но ведь один сказал тому Косте, а Кость сказал чекистам, что это я убил того капитана Ищенко. Вот они и кинулись за мной. Нет спасения. Я тогда собираю ребят: «Что делать? Идём в горы». Надо наделать шума по сёлам. Если бы не Кость, то они сидели бы несколько месяцев, караулили. А он продал!
На другой день пришёл ко мне этот Кость и спрашивает, почему не взяли Бучач. Я ему сказал: «Потому что отряды не подошли». Я уже знал, кто он и что он. Я ему не верил ни слова. Но говорю, что на днях, не знаю, может через несколько дней, может через неделю отряды подойдут, станцию взорвут — и на город, на тюрьму… Он побежал донёс. Вот они и сидели там днём и ночью по траншеям, караулили. А потом мне сказали, что они это поняли, и как кинулись на нас, то нам пришлось отступать в горы.
Пошли в горы, но не дошли. В Маровских лесах встретились с ребятами, там перебыли, а тут надо идти, потому что отчёты — отчёты надо каждый месяц сдавать, идти по сёлам и собирать у станичных, списывать, отдавать. Потому что иначе — страшная кара. Дисциплина была железная. Мы пошли. И тут приходит приказ: только СБ. Несколько ребят из подрайона — пять-шесть или десять из подрайона — максимум. Место назначено там и там. У каждого должна быть противотанковая граната. Как минимум на троих пулемёт. Три запасных диска, диск на пулемёте и пятьсот патронов. На три дня еды. Мы пошли туда.
Сошлись, уже нас пятьдесят. На второй день — уже нас сотня. На третий день — сто пятьдесят. Мы переплыли Днестр — целый отряд нас. А ещё есть другие. Мы начинаем показываться, чтобы натянуть на себя большевиков. И натянули. Их даже и натягивать не надо было. Потому что в лесу стукач пас корову. Специально ходил с коровой. Искал, где мы идём. И только найдёт, сразу по уговору должен был зажечь огонь. Летает самолёт, сразу фотографирует и даёт координаты. Сразу выступают войска. Только мы увидели дым, командир сказал, что это провокация: «А ну, поймать!» Ребята кинулись за ним, привели его с коровой. Дали пятнадцать минут, и он во всём сознался. Тогда мы отступили и залегли.
Рассказывать про тот бой — это очень долго. Но уже после этого мы отступили назад, на запад. А ночью снова пошли туда. Через несколько дней другой отряд сцепился с большевиками. Узнали сразу, потому что услышали немецкое оружие. — «О, это наши — беда! Пошли на помощь, ребята!» Мы пошли. Хорошо сцепились. Там были и наши убиты, и ихние.
Тогда был приказ разойтись с больших отрядов на малые. Потому что меньшим легче переходить, меньшим легче достать провизию и легче маскироваться. Малые отряды — это намного лучше, чем большие.
Нас было, наверное, сорок ребят. И вот самолёт кружит. Мы хорошо замаскированы. Командир сказал всем залезть в ежевику. Спрятаться, чтобы самолёт не сфотографировал. Главное, спрятать оружие, чтобы железо нигде не блеснуло. Так мы и сделали. Самолёты кружили, кружили, полетели дальше и там кружили.
А тут парнишка из моего села, Михаил Козарив (он родился во Франции, приехал сюда с отцом): «Василий, иди сюда быстро — схрон нашли». А я только задремал: «Где?» — «Вон там». Я полез. А там уже был один парень из Перелук. Полез — проломилось, потому что уже прогнило. Парень лез на локтях — и проломилось. Так мы нашли тот схрон. Его бы никто никогда в мире не нашёл, и неизвестно, кто его долбил.
Мы зашли туда. Зажгли щепку. Смотрим — свечи. Зажгли свечи: есть нары, но из кругляка. Кругляком весь схрон оббит, кругляком и потолок выложен. Опоры сильные. То ли камни там были, то ли что, не знаю, потому что всё оно в дереве. Два чемодана. Нет, не чемодана, а такие сундучки. И там вещи разные. Пришёл наш командир: «Что тут, хлопцы?» — «Чемоданы есть, а никого нет». — «Ищите! Вещи есть, какой-то след, кто тут был?» Ни ложки, на которой была бы еда, или каких-то продуктов, или даже каких-то помоев — ничего. Вёдра стоят, всё пустое. Две коновки гуцульские стоят, гуцульские лапти, гуцульские коцы. Весь инструмент: кирка, металлический лом, заступы, лопата — всё то стоит, — клевец, гвозди. Пошли дальше. Открыли чемодан. О, Господи! Глаза разбежались: медикаменты или какие-то ампулы. Столько ампул! Но что за ампулы, мы так и не узнали. Ампулы и ампулы. За ампулами лежит карта: Румыния, Польша, на ней штрихи через границу — наверное, поляки были. А может жиды? А может большевики, коммунисты прятались от немцев? Что ели? Ничего, всё новое. Нашли блокнот. В блокноте записано, что третьего выехали из Варшавы, а девятого были в Станиславе.
В.О.: А на каком языке пишет?
В.П.: На польском. Фотография женщины: он и она на коленях у него сидит. Она похожа на польку. А он такой, как цыган, чёрный такой. А там командир торгового флота. Ребята пришли посмотреть, что там есть. Отрез на костюм польский, кангар, дорогой. Зелёная материя шалоновая, с цветками. С клевером. Две пары сапог, абсолютно новые — женские и мужские. И белья женского очень много: трусы, ночные сорочки. Много их. Кожаная сума, сшитая с затяжкой. Растянули её — в вощёной бумаге что-то вроде блокнота. Там доллары американские и канадские, и фунты стерлингов английские. Вторая сумочка с золотыми монетами, кто знает какими. Командир говорит: «А ну-ка, хлопцы, разбирайтесь, кто это мог быть?» Открыли шкатулку. Было две шкатулки, кассетки. В кассетке — двое золотых часов, перстни. Одна кассетка серебряная с золотом, но не такая красивая, как деревянная, отделанная золотом, с теми камнями, с тем перламутром. Ну, такой красоты я до тех пор не видел и, наверное, не увижу. Потом открыли второй чемоданчик, там такие же часы были и всякие ювелирные вещи. «Это какие-то воры, наверное, были», — говорю. Там была и кожа на сапоги, и отрезы на костюмы — чтобы деньги не менять. Польских денег — ни одного злотого не было. И коцы там были, и простыни, и чего только там не было. Это всё мы списали, командир четырёх ребят отправил с этим, они понесли наверх, как у нас называли, «на бугор».
Мы зашли в село. Да какое село? Там один дом. Это не то, что у нас — дом в дом. Зашли к женщине. Она говорит: «Только что вышла боёвка. Нету ничего, хлопцы. Только что вышла боёвка». Командир говорит, чтобы отрезали зелёной материи, сейчас всё будет. Отрезали материи, понесли. Ой, как увидели девушки! А там детей, как у цыган, что-то четверо или пятеро. А девушка такая, уже подросток, лет 14 или 15, примерила. «Ой, — аж подпрыгнула, — мама!» Сказали, чтобы ещё дорезали, потому что на одну много, а на две мало. Дорезали. Вот смеху! Полезли в погреб, принесли картошки, муж зарезал барана. И пошёл ужин. Отдали полотна, нарезали там детям на рубашки.
Мы все присягнули на оружии, что пока живы, никому об этом походе не скажем. Где бы мы ни попались — эту вещь никто не должен признать. Мы присягнули. И какое следствие было! Я всегда говорил, что я в горах не был. Оказывается, тут, за границей, была встреча в верхах за границей, а мы были посланы, чтобы отвлекать большевистские войска. Мы уже возвращались домой, аж какая-то группа чекистов идёт. Мы уже на краю леса, вечер — и тут вдруг — тарах! — идёт группа. Один идёт к нам. Ни бежать, ни стрелять… Увидел нас — и бежать. Начался бой. И вот тогда мне пулю влепили.
В.О.: А когда это было?
В.П.: После того, как мы побывали в горах.
В.О.: Но год, время, место?
В.П.: Я не помню, какой это год был: 1947 или 1948.
В.О.: Вы партизанили несколько лет?
В.П.: Пять лет.
В.О.: Пять лет? А когда вы были арестованы?
В.П.: В конце 1948 года, 19 декабря.
В.О.: Аж в конце 1948 года? Очевидно, что все боевые эпизоды вы сейчас не расскажете…
В.П.: Я уже рассказывал, как меня завезли в схрон. Я не буду долго рассказывать, но расскажу, как наступила зима 1948 года, а нас гонят собираться оттуда. Я ходил курьером на восток. Интересно рассказать, как ходила курьерка? Я на востоке имел знакомых за Збручем. И решил туда выйти. Пошёл с одним парнем. А там, оказывается, уже всё раскрыли: женщина вышла замуж, муж — коммунист. Всё. И мы — снег, мороз, метель — возвращаемся назад. Товарищ заболел, я оставил его в Ласковцах, кажется. Пошёл сам. Приказ собирать отчёты: зима, снега, мороз, бело, видимость на километр. И приказ — собирать отчёты. Я не хотел идти. — «Тебя расстреляют». Я говорю: «Кто меня расстреляет?» — «Да мы расстреляем». И началась между нами ссора. И я пошёл собирать отчёты. Зашёл в своё село, и меня продали.
Утро. Ещё только рассвело — сотни окружили дом: «Выходи!». Всё, конец. Мы с Василием, с напарником, поцеловались и — будем стреляться. А Василий говорит: «Давай перебьём всю его семью, чтобы знали, как продавать». А там четверо детей или пятеро. Я не даю. А он упёрся — только так. — «Будут знать на другой раз, как продавать!» А я говорю: «Да если ты так хочешь, то давай с большевиками постреляемся, а не с семьёй». Решили, что будем отбиваться, хотя бы до вечера дотянуть. И мы начали: то перестрелка, то переговоры, то перестрелка, то переговоры. Там дома под жестью, двухэтажные, мы проломили в хлев дощатый настил. К темноте поставим два мешка, подожжём в доме всё, крикнем: «Слава Украине!» и взорвём гранату. Они побегут тушить и трупы оттаскивать, а мы из хлева выйдем, кто перед нами — из автомата хлопнул и пошёл. Стрельба кругом.
Солнце зашло. И они били — я ещё не видел таких, наверное, десять сантиметров пуля, она вбивается в стену, пробивает стену на сантиметров три, падает назад, из неё идёт сине-зелёно-розовый дым, он очень сладкий во рту. Я был с подветренной стороны, окна были выбиты, потому что бой. А Василий с той, от стены, он надышался того дыма и падает. Уже ночь, мы залегли возле той дыры, сейчас нам скакать вниз. Надо поджечь. Я говорю: «Василий, поджигай, поджигай постель». Василий молчит. — «Василий, поджигай постель». Василий молчит. Граната — хлоп! Бросили гранату. Из автоматов очередь по окнам. Я говорю: «Держи дверь, держи дверь. Я буду бить из этого окна, из углового». А он молчит. Я тогда тронул его, а он только так пошевелился и всё. Граната — хлоп! — ко мне катится, я успел схватить, выбросил через окно, она тут же взорвалась. Вторая — я пнул её, она под порогом взорвалась. Дыму! Тут окно сзади, два мешка лежат на дыре. Я ему говорю: «Василий, бежим, потому что уже гранатами бьют!» Он молчит. Я толкаю его, а он молчит. Значит, убит, всё. Тут слышу: пш-ш-ш — мешок один, мешок второй, а тут окно. Я лежу здесь, а там дверь. Между мешками упала граната, шипит. Я голову вниз и прижался к мешкам — и тут взрыв гранаты. Мне вмазало, я не знаю, что было, потому что не помню. Звук и дым, и сладко во рту. И на меня бросились чекисты. Подняли меня. Сон! В сон тянет невероятно. Василий спит, спит, как убитый. Вывезли нас.
В.О.: Где это произошло?
В.П.: В нашем селе. 19 декабря 1948 года. На самого Николая. И не помню, что было дальше. Вижу свет, лампа горит. Меня ведут. Мне очень тепло. Привели — палата. Я догадался, где я. Тут пришёл врач, вот вата, обмыл кровь: вся блузка в крови. Вынимает пинцетом осколок. Вытащил, понёс к чекистам. Это уже помню, как сегодня. Говорит: «Какой счастливчик — миллиметр оставался до мозга!». Показывает им. Положил вату, каким-то жёлтым порошком засыпал рану, забинтовал и сел. Дал мне какой-то укол и сидит. Пощупал пульс, встал и говорит: «Можно». И вот тогда меня палками как начали бить, как начали бить.
В.О.: Чем били?
В.П.: Дубинками. Бить, бить, бьют и бьют, бьют и бьют — и ничего не спрашивают. Закончили бить. Входит начальник Бучачского МВД Карпенко. А он, когда мы напали на Бучач, не знал, что делать. У него была служанка из нашего села. Где спрятаться? — Смерть. Он сказал ей: «Если ты меня спрячешь, ты будешь жить и до смерти не будешь работать, если я переживу сегодняшний вечер». Она его спрятала в ящик для зерна и закидала дровами. Он там сидел до утра. Утром она вышла, чтобы узнать, что в городе. Ей сказали, что бандеровцы в лесу. Она пошла и сказала, что в городе нет никого. Карпенко вытащили оттуда — того районного начальника МВД. Он не мог встать, ноги отнялись. Ему бабы тёрли ноги спиртом и тем оттёрли его. Так он сказал, что отомстит мне сто раз за ту ночь.
И вот он узнал, что это я. Входит. Совершенно без ничего, берёт дубинку и в первую очередь по голове влупил. А на то, что голова забинтована, он даже не смотрит. Мало того, кровь через бинт ещё течёт. Упал я на пол и слышу — бьёт. Это он меня бил и ещё напоследок плюнул. Сел за углом. Видимо, уже не мог бить. Бросил дубинку на меня, плюнул и ушёл. Тогда начали допрашивать: где станичный, где районный, где областной, где уездный, где сетки, где СБ. Я говорю, что СБ уже давно нет. «Как нет?» — «Давно нет». Пошёл разговор: сякой-такой. И снова бить. Давай, давай. А скажешь одного связного — сейчас пойдёт всё село. И арестуют, и везут... А они месят, а они месят! Я так подумал, что я же должен был быть убит, как и все. А я, дурак, дал себя так мучить. Надо было застрелиться сразу. Зачем терпеть это всё? Да ещё кто знает, какой конец будет?
Они меня спрашивают. А я говорю: «Не знаю. А если бы даже знал, то не скажу». И они тогда — давай меня мучить. Били по подошвам, что я не мог сапоги обуть. Мучили, тащили за волосы. Уже на следствие я не мог идти. Долго рассказывать...
Когда закончилось следствие, нас вывезли в Чортков.
В.О.: Следствие где проходило?
В.П.: В Бучачской тюрьме. Везут в Чортков. В Пешковцах станция. В Пешковцах нас сняли с воронка и ведут на станцию. Поезда ещё нет. А народу было полно. И тот чекист-конвой начал говорить народу: «Бандиты, самостийной хотели. Как на ладони мох вырастет, тогда ты её увидишь, сволочь бандитская». Я тогда не выдержал, пошёл на него. А он кричит: «Молчи! Молчи, а то застрелю!» Приехали мы в Чортков — составили акт, что я выступал с антисоветскими высказываниями. Не раз и не два, а конвой пресекал. Но я дальше продолжал. — «Подпиши!» Я взял и подписал. А он стоит и смотрит: «Что ты делаешь?» — «Это я, — говорю, — так и говорил». А он стоит и смотрит: «Что ты делаешь?» — «Да я так говорил». Он смотрит: не дурак ли приехал. Замолк. Начальник такой с животиком, волосы стрижены под ёжик, хохол тоже, начальник Чортковской тюрьмы. Майор или подполковник был, забыл уже.
И вот в Чорткове второе следствие начинается. Я говорю: «Всё это я сказал, больше мне нечего сказать». Тогда меня с товарищем везут в Тернополь, в область. Привезли в Тернополь. Там меня спровоцировали на побег. Артист. Сам он учитель, довольно культурный человек. Давай бежать. Я говорю, что могу подержать… Но это долго рассказывать. Напоследок он постучал в дверь и вышел. И нет, и нет, и нет. А тут открывается дверь, коридор полон конвоя с оружием: «Пирус и Слизяк, выходите с вещами!» Какие там вещи? Полотенце. Пошли, загнали в воронок, сели. Что-то они совещались, совещались с час, а мы сидели.
Наконец воронок тронулся. Вечер, ночь звёздная, ехали мы, знаю, что миновали уже Теребовлю. Останавливается воронок: «Вылезайте!» — «Чего?» — «Вылезайте!» Открыли дверь: поле. Больше ничего нет. Я говорю Василию, что конец нам, давай поцелуемся. Мы поцеловались, попрощались. Он обувается в сапоги, а ноги-то опухли — не может обуть. Я обулся, вылез первый. Кричу ему: «Вылезай!» А он говорит, что обувается. — «Выходи босиком!» — «Не выйду, пока не обуюсь». Стоим, смотрим — блеснул, загорелся свет раз, второй раз, третий раз. Василий уже ноги показал, чтобы слезть. Едет машина, проехала. Только Василий слез, едет вторая машина. Остановилась. Бобик. Смотрим — выходит офицер один, второй. Подходит к конвою: «Что это вы тут? Что случилось?» — «Ничего не случилось?» — «А чего выпустили людей?» — «Да они по нужде хотят». Я сразу понял и говорю офицерам: «Это неправда, мы ничего не просили». Офицер к старшему: «Вы что делаете? Сейчас я еду в Чортков, через час чтобы вы были вместе с ними. За это будете отвечать». Что-то там сказал. Туда-сюда: «Залезайте, сволочи». Мы залезли.
Привезли в Чортков, воронок стал во дворе. Выходит офицер, посмотрел: «Заведите в камеру». Завели в камеру. И начинается: подписывай всё — и на этап.
Я не скажу, что я такой мудрый, что я такой сильный, что я такой бодрый или какой-то там такой дерзкий. Это какая-то сила мне помогла выдержать, что я ни одного станичного, ни связного, ни курьера — абсолютно никого не выдал. Смог никого не выдать. Но они немного сами виноваты, чекисты, потому что если бы они спрашивали да добивались, а то нет — там народа полные тюрьмы, циркулярки работают день и ночь, людей мучают, люди кричат. И дизели работают, чтобы не было слышно, и циркулярки тарахтят так, что мозг выскакивает, нельзя выдержать этого всего. А они глушат крик человеческий, потому что они мучают там людей, бьют.
Я доволен, даже не знаю, что и сказать. Думаю, что какая-то Великая Сила мне помогла, больше никто, потому что я не мог сам того выдержать, если бы кто-то меня не поддерживал морально и душевно. Потому что в таких муках, в таких пытках человек может даже не знать, что говорит.
Но прошло время, поехали на этап.
В.О.: Суд какой-то состоялся?
В.П.: Суд был в Чорткове. Пришла какая-то потаскуха и два сержанта и заменили смертную казнь мне на двадцать пять. Потому что меня бы расстреляли, но тогда была амнистия.
В.О.: Дату суда помните?
В.П.: Нет.
В.О.: Это уже в 1949 году, так?
В.П.: В 1949 году.
И вот этап во Львов. Это долго рассказывать. Из Львова везут нас целый месяц на Дальний Восток. С Дальнего Востока завезли в Магадан. Но ещё перед тем, как везли в Магадан, я расскажу, как нас грузили.
Пришли три корабля: «Джурма», «Ногин» и «Шевченко».
В.О.: Это какой порт?
В.П.: Совгавань. В один грузили бытовиков. Что странно — те бытовики играют в карты. И вот их гонят. Бытовики знают, что такое Колыма, знают, что там террор, произвол большой. И они никак не хотели туда ехать. Они ломали руки, ноги. Вели калек, несли в трюмы. Он сломал руки — его вели, он сломал ноги — его несли. Вы понимаете — голые люди идут, абсолютно голые, только на половые органы ваты нарвал и ватой обложил. Холод, морозы. Босой идёт. И его гонят в трюм. Другой по трапу, по ступенькам на корабль, несёт из простыней сшитый мешок, полный барахла, — там френчики, блузки, штаны и бельё, трусы — выиграл в карты.
В.О.: А тот первый проигрался?
В.П.: А тот проигрался. Спрашивается, зачем оно ему? Несёт целую гору. На трап несёт. Не может он, ему помогают. Наконец он упал, то барахло перевалилось и он по трапу вниз, упало то барахло, рассыпалось. Собирать то барахло… Мы смотрим — ждём. Гонят других. Идёт такой, как ангел: два крыла наколоты — чистый ангел. Голый, как мать родила, только вата между ногами. Ангел, крылья сзади у него. Станешь, смотришь, ну — цирк. Или не знать что. Погрузили нас.
Погрузили. Поднялась буря. Через корабль шли двенадцатиметровые волны. Может, ночь так покачало, и буря стихла. Повезли в Магадан.
В.О.: А каким это кораблём вас везли? Как он назывался?
В.П.: «Ногин». И вот привезли в Магадан на пересылку. А на пересылке народу — десятки тысяч. Нас на машины и повезли в лагеря добывать золото. Сбросили нас на Спокойном тысячу человек. Сбросили, и мы ходили добывать золото.
Давали такие шпуры железные, они метр двадцать длиной. Мы должны были бут на метр двадцать пробить до конца. Один встаёт на колени, снег, сланец раскинет, а другой берёт молот и бьёт по тому буру. А этот поворачивает его и делается такая дырка. Есть такая ложечка, вынимает ею породу, когда наберётся, и дальше бурить. Норма — пробурить восемь метров гранита на одного, а на двоих — шестнадцать. Мы должны пробурить шестнадцать метров. Два метра подрывники взорвут, выкинут, то дадут норму. Кто делает норму и превышает норму, тот уже имеет награду. Если бригада вырабатывала больше нормы, а тот сделал 151 процент — значит, он уже выполнил норму больше, чем в полтора раза. Он уже имеет право нести «радость в зону».
Что такое «радость в зоне»? «Радость в зоне» — это палка набитая, а здесь сверху такое перекрестие, там стесано топором и углём написано сокращённо: «Бр. Балабанова».
Я был в Балабановой бригаде. У меня имени не было, номер был Р-1743. И вот: на колене номер, на лбу номер и на плечах номер. Бригада Балабанова — вот мы все уже были балабановцы. И вот балабановцы несут «радость в зону». Выполнили больше нормы. Кто больше всего сделал, тому поручено нести «радость в зону». Он несёт этот пакет перед бригадой в зону. Бригада 25 человек. Там идут все бригады, и под зоной стоит 150 человек. Выходит начальство: «Какая „радость в зону“? Чья бригада?» — «Балабанова, гражданин начальник». — «Какая „радость в зону“?» — «Сто пятьдесят один, гражданин начальник». — «О-о, молодец, молодец! А у вас какая норма?» — «А у нас сто пять — сто десять». — «Мало, мало». — «Завтра будет больше, гражданин начальник, завтра будет больше». — «Надеемся, надеемся». Выходит. — «Гражданин начальник, дайте нам знать», — надзиратель постучал. Выходит с вахты начальник и в белом халате санитар или врач. Мисок не было. Миски делали из американских консервных банок. Ту мисочку несёт на руке, а мороз сорок градусов. Марлей прикрыта мисочка и сверху щепочка. Начальник стоит: «Внимание, заключённые!» Все стали по стойке «смирно». — «За хорошее поведение в быту, за выполнение и перевыполнение нормы... (и там пошли все „за“) Ступаков Василий Фёдорович награждается одним горячим».
Фамилию его не забуду, до гроба буду помнить. Одним горячим! Что такое одним горячим? Это сто граммов запеканки из овсяной каши или из ячменной, а если не было, то шрот. Вы знаете, что такое шрот? Такая дикая трава, в неё добавляют немножечко муки, чтобы она держалась, потому что рассыплется. Такая запеканка. Тычет туда палец и даёт ему, а тот хап — раз, два — и запеканки нет. А бригада балабановцев стоит, и я там стою. Смотрим. И только слюна так по горлу побежит. Проглотишь. Счастливый человек — съел! Вы понимаете, когда меня посадили в БУР, голод до того доводил, что я забыл, что у меня где-то есть семья или жена, или где-то родной край. Я ничего не думал. Я только думал, что бы съесть — кору с дерева зубами грыз. До чего человека довели! Живот — властелин всего — и разума, и зрения, и обоняния, и слуха, и всего.
Под воротами стоит музыка, будет встречать тех, кто принёс «радость в зону», кто сделал норму и больше нормы. Тем, кто не сделал норму, играет так называемый «Позор». Итак, мы сделали норму, открываются ворота: «Балабановцы, внимание! Первая пятёрка — проходи!» Только первый шаг сделал… Был там скрипач, скрипка была, а струн не было, струны из троса сделали. Был также бубен, но кожи на нём не было, так сделали из брезента и нарисовали, что там русский в рубашке, подпоясанный шнурком, танцует с нашей. И балалайка. И скрипач — там был такой бык, которому обрезали хвост, и из того волоса сделали смычок, — играть начинает. И вот беда — только сделал первое «ти-ли-ли» — «Выходила на берег Катюша». «Первая, вторая — проходи!» И балабановцы с гонором прошли под музыку на вахте под «Выходила на берег Катюша».
А кто не сделал нормы, тому музыканты играют «Позор». Только так: «бр-р-р» на балалайке, бубен барабанит, позор бригадиру и бригаде.
И вот мы раз не сделали нормы. А не сделали нормы — не дадут есть, ужина нет. Пришли балабановцы, которые не сделали нормы. Начальник Балабанову говорит: «Нормы нет — в чём дело, Балабанов?» — «Так получилось, начальник. Завтра будет норма. Слово даю — будет». — «Надеемся». — «Я из них, сук, душу вытрясу!» — «Надеемся, надеемся». — «Я из них последний пот выжму, а норму дам!» Подумал начальник, подумал: «Поверим, поверим, Балабанов». Ну, забурчали нам «Позор» на той вахте, и пошли голодные балабановцы спать.
Так продолжалось два месяца. После этого стали мы «доходягами». Уже только кожа да кости. Заменилось всё. Создали так называемый ОП — усиленный барак.
Весной пошли набирать плотников, чтобы делать промывочные приборы. И меня забрали в плотники. Пошёл я туда. И вот бьёт один бригадир своего сотрудника, латыша. Латыш здоровый, как бык. Уже убивает, тот уже ползает на коленях и на руках по снегу. «Прекрати, прекрати!» — а тот бьёт. А тот бригадир такой, как петух — маленький, худой, а наглотался каких-то там таблеток, глаза вылезают, и он вот бьёт. И вот тот латыш подполз ко мне. Я убегаю, а он ко мне лезет, тот латыш. Ну, набил на грех — я уже к бригадиру: «Бригадир, ну так убей его, если он виноват, или [неразборчиво, скороговорка] что ты делаешь-то». А он ко мне да по-лагерному: «Сука!» И меня ударил, а потом и второй раз замахнулся. Я подставил топорище — он ударил по топорищу, топорище лопнуло, мне топор упал на ногу и рассёк бурок. Пошёл холод — мороз сорок градусов. А он третий раз мне это. Я тогда подставил руку, он ударил по руке, я поймал тот лом, влупил им по голове, он упал. Что там его бить, по шапке дал — оно и упало. Думаю: «Я тебя не буду убивать, я тебе поломаю руки и ноги, и ты будешь знать». А это «сука» такая была, ссученный вор. Их называли «суки» в лагерях. Я только начал бить — конвой начал кричать. Слышу: бах, выстрел. Гоп, вырвало мне вату из-под мышки — вату из бушлата. Это не смех, я начал убегать. Но это долго рассказывать...
Завели меня на вахту, били, а потом принесли брезент. Длина, наверное, метров шесть. Он такой, как вымпел — широкий, где-то сантиметров 50-60 сверху, а там идёт на клин до самого шнурка, а там пришит такой брезентовый шнурок, тоже метра три-четыре. И тут рукав пришит, а сверху кольцо. Мне сказали стать — я стал, вот так ровно стал, засунуть левую руку в рукав — я засунул. Обмотали меня, левую руку вот так обвели, а потом под руку, чтобы здесь пульс щупать. И обмотали меня так до самых ног, сделали такое, как ласточка, как русалка. Я стою. Внизу завязали, бросили тот шнурок мне за шею, притянули на кольцо. Двое их стало, сзади меня пнули, я падаю. Как упадёшь, так череп разлетится. Я так выгнулся, но, не долетая до земли, меня придерживали. Я так висел пару минут, а потом начал сдавать, сдавать, сдавать. Вот так выгибает вас, а они подтягивают вверх. И так выгибает, выгибает тебя назад, назад, назад. Начинает сначала трещать в ушах. Потом желтеет в глазах, а потом трещит позвоночник, а потом трещат рёбра, а потом трещит всё, всё трещит, а потом я уже не помню что.
Знаю, что когда я очнулся, то лежал на полу и кровь была, много крови, и голова мокрая. Я так полежал, меня отодвинули, ту кровь смели, водой смыли. Врач поднялся, пощупал пульс и мотнул головой: «Можно». И меня снова подтягивают. Но уже недолго, этого я уже не мог выдержать. Я снова потерял сознание, меня опустили, развернули — и в изолятор. Голый, разломанный — в изолятор. Печка развалена, дыры такие, что руку всунешь в них. Сорок градусов мороза, даже больше. Меня засунули на ночь — чтобы замёрз. А я не могу ходить, всё болит, нестерпимо болит, а я стою. Стоял возле той печи, и напоследок небо почернело. Так почернело, так стало темно — и к утру спал мороз. Если бы он не спал, тот мороз, я бы никак не выдержал там. А утром меня забрали в тёплый изолятор. Но и там тоже снег — и на полу снег, и на стенах снег.
В.О.: Эта процедура, кажется, называлась у них «ласточка», так?
В.П.: Да. Я лежал в том изоляторе. Там было... Василий это знает, я ему уже рассказывал… Пришёл вор, запнулся и на меня упал. Тогда начал спрашивать: «Кто?» Я сказал, кто. «Ты что, бандера?» Я говорю: «Ну». — «За что посадили?» Я говорю: «За Писаревского». — «Это тебя?» И тут же начал стучать в дверь. Пришёл надзиратель, и тут мне сразу навели порядок, и есть дали… А они, те воры, проигрывали бригадиров, даже начальство проигрывали в карты и убивали, их надзиратели боялись. И вот он постучал, ему надзиратель сразу открыл. И я в том изоляторе выжил. Начал двигаться, двигаться, двигаться. Тот вор мне говорил: «Двигайся, потому что не будешь двигаться — не будешь жить... Мы знаем эти штуки. Это ты первый раз попробовал, это ещё не раз будет... Двигайся, потому что иначе, — говорит, — и позвоночник…». Я начал так помаленьку руками, ногами — выжил.
Выжил и пошёл на этап, на Д-2. Там меня забрали в кузницу. Пришли ко мне такие же воры… У них-то 58 статья, но какая это политическая статья? Они проигрались в лагере, провинились так, что их уже должны были зарезать. Он тогда кричит что-то Сталину, что ты такой гомосексуалист, — его хватают и 58 статью лепят. А ему этого как раз и надо. Он пришёл к людям, где у него есть покой. Они потихоньку соберутся, их там двое, трое, пятеро, десятеро — и уже создадут свою шайку, уже они начинают своё дело делать... Что это я забыл, на чём остановился...
В.О.: Вы сказали, что вас послали на какой-то Д-2. Что это такое Д-2?
В.П.: А это такой лагерь был на Колыме, такое его название. Там строили самую большую тепловую электростанцию. Уголь там есть. Вторая в Европе должна была быть, сорок метров высота. Её выложили — и она завалилась. Второй раз её клали. А меня взяли кузнецом, я делал анкеры на неё. Мне дали задание — делай анкеры. Это были ещё те годы, когда ещё батька-Сталин жил. Я сделаю анкеры и сделаю что-то людям — или санки, или на воз, и тот принесёт хлеба, тот принесёт закурить. Знаете, как это бывает, с вольных. И я стараюсь делать. А они пришли ко мне делать ножи — им ножи нужны были. Говорю: «Ребята, сегодня ничего не выйдет — мне дали задание, и я должен сделать то-то и то-то. Нет, ничего не выйдет».
Началась ссора. Начали они меня обзывать. Один подошёл ко мне и в живот ударил. Я как раз держал клещи, в них было горячее железо. Как влупил по голове — его как не бывало передо мной. А там было ещё двое. Мы там сцепились… Но это долго рассказывать... За это дали мне изолятор, потом дали БУР — барак усиленного режима.
А потом на этап. Завезли меня — уже дальше нет дороги на Колыме — в Аяскитово, есть такой посёлок, лагерь между горами, за хребтом Черского. Там добывают вольфрам. Там год поработаешь бурильщиком — и лёгкие так зацементируешь, что нож не берёт. Такая пыль была, что нож не берёт.
Ребята сразу сказали: ребята, это смерть! Либо мы ребята, либо мы смертники — одно из двух выбирайте. Либо идём бурить, либо все отказываемся. А выбрали, знаете, самых неугодных в том лагере. Ребята с духом. Мы решили побороться за себя. Привели меня — не буду рассказывать про других, — сидит там осетинка на двух стульях. Я такой женщины ещё не видел — такая красавица, что не могу описать её. Такая здоровая, что боком в дверь заходила. Грудь её такая, как две головы — будто два арбуза. Усы такие, как у казака. Сама красавица, ростом большая. «Ого-го!» — басом говорила. Посмотрела на меня: «О, где бурильщик!» — «Я тебе, — говорю ей, — набурю!» — «А чего ты?» — «А ничего». — «Пишите в бригаду!» — «Нет, не пишите!» Тут этого нельзя рассказывать, потому что там были лагерные слова... А не будешь с ними говорить на лагерном жаргоне — они не поймут.
В.О.: Да, не поймут.
В.П.: А плачь не плачь — Москва слезам не верит. То же самое и там. Плачь, говори, на коленях ползай — ничего не поможет. Только жаргоном [неразборчиво] кто с ними заговорит — и всё, с ходу наш, «наш парень». Иначе нельзя.
И мы там сцепились. Меня везут в изолятор, в БУР как хулигана и отказника. Набили полный изолятор наших ребят с этого этапа. Триста шестьдесят нас привезли. Полно набили. «Давайте параши!» — нужен же туалет. Начальство пришло и сказало: «Вы тут будете оправляться и есть, мочиться и пить. Вы с кем имеете дело?» Кто-то там крикнул: «Мы тебе покажем, сволочь чекистская, как гибнут бандеровцы!» Первую дверь выломать. Сцепились. Нас было с пятьдесят в камере. Как ударили в дверь и в косяки — и дверь с косяками, со стеной выломали. Дверь упала у порога, чекисты остались позади. Из двери камеры вылетели ребята и начали бить. Кричу: «Ребята, не убивайте насмерть!» Какой-то там один чекист вырвался — вся морда в крови. А конвой сзади за нами, за БУРом с пулемётами. Кричат: «Бей, наших убивают!» Он — очередь по БУРу. «Да там же наши, куда бьёшь?» И вот вы скажите: пробил деревянные стены, людям повырывало вату из бушлатов, и никто даже не ранен. Пули через бушлаты прошли. Вот есть счастье, или как это сказать… Вот так из пулемёта бил — только бушлаты порвало. И ни одного даже не ранило. Этому есть сотня свидетелей. Вот так.
Разломали и вышли в зону. Я полгода лежал, и никто мне не мог [неразборчиво]. Читал книги — там библиотека была хорошая. Перечитал ту библиотеку, меня полгода никто даже не тронул. После этого приехали две машины, выгнали всех за зону, набрали два «воронка». Брали по алфавиту, так до буквы «П» не дошло. И я остался в зоне. Тогда меня вызвали: иди помогай бригадиру закрывать наряды. Говорят, будешь закрывать наряды, потому что бригадир не умеет.
Пошёл я к бригадиру. Он очень рад, говорит, что всё будет в порядке, я тебя не обижу. Я себе там сидел, а иногда выходил ночью. И вот одной ночи вышел — это, кажется, были их Октябрьские...
В.О.: А какого это уже года?
В.П.: Пятьдесят второго, наверное. Потому что Сталин умер в пятьдесят третьем. Тех набрали в воронки и увезли, а мы остались. Там я сидел себе — кум королю. Вышли конвоиры и подрывники, военные. Напились и начали бить наших зэков. А мы взяли дрыны — да их! Началась драка. Они побросали ту амуницию, шапки потеряли и убежали. И окружили ночью рабочую зону с пулемётами в три ряда, нас в зону и сделали из нас штрафной барак.
Я попросил людей, чтобы никто не вышел на работу, потому что сгниём, они нас тут сгноят. Не идите на работу, говорю, пусть вызывают прокурора: конвой начал драку, они начали бить нас — а теперь они нам будут мстить. Надо прокурора... Мы не вышли на работу. Бригада крепильщиков, путейщиков и клетевщиков, что опускали клети. Мы не вышли, и шахта не работает — всё, забастовка.
А прокурором Дальстроя был Васильев, я помню. И тут приезжает Васильев. Вызывают меня — веди на работу. «А я кто такой? За кого меня считаешь, чтобы я вёл людей на работу?» Началась между ними перепалка. Я ему говорю, что ты сними решётки и замки с бараков — и люди сейчас же выйдут. Убери парашу из барака — и люди выйдут на работу. Он дал распоряжение, послал надзирателей. Сняли — и люди вышли на работу.
Вышли на работу, а я уже не ходил. Но меня через несколько дней с Сороколитом — не слышали такой фамилии? Это товарищ мой — нас забирают вниз на фабрику, потом в «воронок» и перебрасывают в другой лагерь.
В другом лагере были праздники. Там был начальник режима, не помню его фамилии, и жена его — очень хорошие люди. Украинцы были — из Восточной Украины. Она нам носила — деньги уже тогда выдавали, — даже водки принесла! Печенье, колбасы, конфеты, масло, сыр — что хочешь! Всё приносила, и даже водку и чай. И мы устроили праздники — целый барак. Таких праздников ещё не видела Колыма! Привезла того стланика — сосны такой маленькой, мы украсили им все бараки, зажгли свечи. Столы были богатые — я такого не знал. Сели к ужину, а кто-то сказал чекистам — прибежали чекисты. И тут ребята запели «Бог Предвічний» — тот плачет, тот радуется, тот колядует, тот за голову схватился. И чекисты — всё это разгонять. Вызвали меня. Я говорю: «Вы идите, ребята, домой — ничего не будет, завтра утром все пойдут на работу, я вам говорю. Ничего не будет, абсолютно ничего, люди празднуют. У нас же семьи забрали, всё забрали у нас — вы ещё хотите и религию забрать? Нам больше ничего не осталось — сегодняшний день и всё! Завтра ничего не будет». Не хотят. Я тогда его за хобот — иди сюда, сволочь. И водки ему. Они напились так, что жёны бегали и спрашивали, где их мужья. Так ребята отколядовали. Колядовали всю ночь — и на дворе, и везде. Посёлок с детьми повыходил ночью слушать — они такого не слышали на Колыме, между теми горами.
Утром пошли на работу, всё в порядке. Мне дали очень хорошую работу — вольфрам в мешки насыпать. Когда намоют, вечером лопатой собирать в мешки по 50 кг. Через неделю мы пришли со смены — «Пирус и Сороколит — с вещами!» Куда — не знаем. Я пошёл в каптёрку, взял свой чемодан, тот свой. «Мы барахло сдадим — матрасы и всё то». Вышли, смотрю — «воронок» стоит. Шестьдесят градусов мороза! Темно. Поехали вниз. Тот шофёр боится, потому что машина может остановиться — она вся в вату, в одеяла укутана, мотор тот. Может стать и замёрзнуть, цилиндры полопаются — и что с людьми делать? Но приказ ехать. Печка горит посреди «воронка», 17 человек нас забрали и везут.
Вывезли за перевал — там его называют «Дунькин пуп». Там жила Дунька, одна женщина, не знаю, кто она такая и откуда родом, но русская. Там построила себе такую хибару — кто построил, не знаю, — и в той хибаре останавливались шофёры у неё. Она их там кормила и поила. А если насыплют пупочек золота (а она очень толстая, крупная), то и любовь была. И её никто никогда не трогал, потому что шофёры там были одни воры — они выходили из лагерей и хотели заработать денег на дорогу домой, чтобы одеться, обуться и так далее. Эти воры там ночевали и отдыхали, ели и пили, и любовь творили за золото. Так и назвали тот перевал — Дунькин пуп.
На тех перевалах за хребтом Черского есть такие спуски по 2-3 километра вниз. И вот они наш «воронок» пускают в пропасть с горы с того перевала. Шофёр с начальником конвоя выскочил, а нас с конвоем и собаку не пускают. Когда они выскочили, машина шла по правой стороне, там были такие дорожные столбики, знаете, чтобы не сбиться с дороги, бетонные. Машина их ломала — да что там, 50-60 градусов мороза, ударил рукой — он лопнет. Машина их ломала, и машину правым колесом немножко закинуло вправо, она не пошла прямо, а немножко направо. А справа была такая гора, как эта половина нашего дома, а может как целый дом, но ниже. Машина правым колесом выехала на ту гору и перевернулась. Перевернулся «воронок» и печка перевернулась, раскрылась — огонь горит, бушлаты горят, штаны горят — огонь падает из печки, дым. Конвой кричит: «Не вылезайте! Нельзя!» — «Да мы горим! Так и ты ж сгоришь! Открывай дверь, вылезай с той собакой!» Их трое было. Они вылезли, дым ринулся, и мы вылезли. Я вышел, посмотрел — Боже святой! У меня мозг застыл: вниз, я не знаю, сколько километров вниз — пропасть, скалы. Там бы и костей не осталось, и колёс тех не осталось бы.
Пришёл трактор — конвой чуть не пострелял их — вытащил ту машину. Сели мы, заехали в Усть-Нера — посёлок такой над рекой Индигиркой. Тогда конвой спрашивает: «Ребята, деньги есть?» — «Есть». — «Давайте сюда». Пошёл, принёс нам водки, колбасы, сигарет. И себе. «Раз мы живы остались — выпьем». А начальник конвоя пошёл с шофёром искать нам ночлег в лагере, потому что там не переночуешь — замёрзнешь. Хоть и в гараже, всё равно холодюга страшная. И вот мы там напились, но сказали себе: «Ребята, конвой не подведём, не будем бушевать, всё будет по-людски». Так мы и сделали. Повели нас на ночлег. Завели в лагерь в баню уже когда люди спали после десяти часов. После десяти часов мы зашли, был там дежурный — что мы ему ни говорили, он ни слова не сказал нам. Заключённый, тюремщик, ни слова не сказал.
Мы переночевали. В пять часов нас разбудили, вывели в «воронок», повезли в Магадан. Я в Магадане по всем лагерям тысячи людей спрашивал про тот «воронок», что первый забрал людей — и нигде ни духу, ни слуху по сегодняшний день не было. Вот то же самое должно было быть и с нами.
Приехали в Магадан. Там я имел очень хорошую работу — архитектором работал, делал вот такие кронштейны для красоты. Архитекторы сделали мне формы, а я выливал. А после этого меня чуть не судили, потому что я обманывал: норма была другая.
Там были женщины. Женщин вывезли, а женский склад остался. И вот его политические арестанты — те воры — пошли ночью обворовали. Женщины вернулись, плачут: «Пошли искать, хлопцы». Пошли искать. Я лежал в бараке — как сегодня помню — читал «Дворянское гнездо» Тургенева. Пришли ребята, слышу, какая-то там ссора. Возле меня рядом спал чеченец или ингуш, не знаю, кто. Он вытаскивает из-под матраса нож — и к нашим ребятам. Вижу, там Василий Козак, другие ребята стоят. Думаю, он сейчас кого-то ткнёт ножом, кому-то попадёт. Там стояла какая-то швабра, так я взял ту швабру, влупил сверху, он упал, нож отобрали. Пошли к нему. У него ребята вытащили из-под подушки терновые платки, вышитые рубашки наших девушек. «А-а-а, хорошо, что есть один...» Начали бить — он сказал про другого, тот другой сказал ещё про двоих. Согнали их в кучу, они тогда бежать, убежали в барак. Мы окружили барак. Они начали ломать барак, разбирать печку, в нас полетели камни, железо. Мы разгромили барак. Загнали их в баню, там наводили порядок — били, пока они не снесли всё краденое. Только то не принесли, что они уже успели за зону вынести. Тогда нам начальство пришло поблагодарило. Только бегали просили: «Не убивайте, потому что будут расстрелы, будут судить». Поблагодарило — всё в порядке.
Через несколько дней подъезжает «воронок», забирает нас в магаданский централ. Господи, это страшная история — там со стен течёт вода, пол мокрый, всё мокрое. Там Владимир Антонович — историк наш — у Мирона Симчича на руках умер, в пятой камере внизу. Мы наверху были. Мы объявили голодовку: за что? Пришёл прокурор... Я уже рассказывал... Зима... В камере полно воды, течёт через порог, по нам. Прокурор кричит, чтобы песку добавить. Нас выпустили.
Через год едут люди домой. Забирают на корабли тех, которые стали инвалидами на Колыме. Три корабля пришло, забирают инвалидов. Кто имел деньги, шёл к врачу. Врачи были знакомые. Я пошёл, говорю: «Ты сделай мне там — я хочу поехать домой». Он там написал мне болезнь — всё, завтра сдаю вещи, идём на этап. Я пришёл и лёг. Люди уже сдают это всё барахло — матрасы, простыни. А я пришёл, лёг на нары, думаю, с кем встречусь. Может, жена приедет на материк. Я не знаю, куда меня завезут: может, на Дальний Восток, может, где-то в Сибирь поближе — на Байкал, а может к Уралу поближе. А может кто-то из родни приедет, потому что я столько лет уже не видел никого.
Вспомнил я прошлое, как мне гадалка гадала. Ещё в партизанах мы цыганский табор в степи увидели. Кони звенели своими железными путами. Мы услышали, подошли, а то цыгане, много их. И вот старая цыганка мне гадала там. Сказала мне, что я попаду в казённый дом (во что я никогда не верил), и что меня ждёт дальняя дорога. И сказала мне, что мама убита, что отец далеко за водами — всё рассказала, как есть, и что меня ждёт. И что я на тридцать пятом году жизни погибну на больших водах. А если не поедешь, то вернёшься домой, но тоже будешь в опасности. Но домой не доедешь, встретишься с женщиной, но жить с ней не будешь. И сто раз от смерти будешь возвращаться.
Я подумал и говорю: «Я не поеду». Она мне всю правду сказала — не поеду! Ребята — в смех: «Бабе верит, цыганке». Я говорю: «Сказала мне всё, даже кто дома убит и кто жив — всё». И я не поехал. На другой день утром ребята идут, сотню за сотней ведут, ведут, ведут в бухту Нагаево в Магадане. Нагрузили. На третий день рассвело, загудели корабли — всё, пойдут в море. Ребята вылезли на бараки по лагерям, прощаются с ними. Все корабли вышли. Смотрели сверху — корабли уже пропали в море, в тумане. Уже не видно. Слезли с бараков, разошлись. Вечером поднимается такая буря, что бараки трещат. И тут пошёл слух — пропала рация с кораблей. Пошли военные корабли — вернулись, нельзя. Буря такая, что переворачивает корабли. Тогда пускают авиацию, пошла авиация. Туман такой и волны такие, что ничего не видно. Три дня так бушевал океан, это Охотское море. На четвёртый день в лагерях забастовка: где были синоптики, где был прогноз погоды, вы выпроводили народ на смерть. Снова пошли самолёты и нашли один корабль, где-то там на скале болтался. Сколько-то там человек живых, а остальное всё в море.
Когда я пошёл в больницу, то меня хотели взять в сумасшедший дом санитаром. Я никак не хотел идти. Не санитаром, а завхозом. Всё начальство за меня. Там мне говорят: «Поработаешь полгода, я тебя отправлю, на материк поедешь». И этот, что увольнялся, порекомендовал меня. Я пошёл. Я пошёл туда, а там, оказывается, пишут акт, что сумасшедшие за месяц порвали столько простыней, столько штор — а там никаких штор нет, — столько паласов, столько одеял, столько коек поломали. И там в куче, может, с десять тех одеял. Ещё бросили пару простыней старых, написали акт. Идёт комиссия. Идёт начальник лагеря, начальник режима, оперуполномоченный, начальник больницы, сёстры. Все смотрят и качают головами — сколько наломали. А там же ничего нет, всё старое. И они один перед другим обезьянничают, все подписывают акт.
Дальше. За зоной работает Алёшин, еврей сам. Он завскладом. Я получаю заявку, что всё это сдал. А все продукты и товары в то время шли из Китая. Обувь — какая обувь, Боже! Лаком блестит. Какие койки, кровати полированные, какие одеяла, какие ковры, какие... Это не передать словами. И всё это я получаю. И только я зашёл на склад — приходит начальник: «Мне койки и два матраса, и паласа пять метров». — «Всё, бери». Приходит второй: мне туфли такие-то и такие-то — бери. Приходит третий — бери. Оказывается, они меня хотели, потому что знали, что я не доносчик, что я их не продам. Они выбирают, лишь бы не был доносчик — вот что им надо. Я никогда не поверил бы, что они такие воры — я думал, что это патриоты из патриотов. А оно крадёт у того отечества дорогого. И мне тот Алёшин говорит: «Ты что, дурак, ты кому даёшь? Давай продадим, будем себе деньги иметь. Я продам, покупатели есть». И я так начал делать. Ещё и БУР подкармливал, тот централ магаданский. Надзиратели в моих руках, потому что придёт: дай десятку, дай пятёрку, дай на пол-литра. И чаю, и водки, и что хочешь.
Через полгода меня направляют на материк. Зима. Вывезли «воронком» больных, сумасшедших, вывезли и нас, санитаров немного, и врач-фельдшер с нами. Загрузились, сделали два круга, полетели. Вверх, вверх, вверх, вверх — девять с половиной километров шли. Пятьдесят семь, до шестидесяти градусов температура на улице возле самолёта. Тогда кто-то говорит: «Это неправда, что настолько поднялся вверх, марево внизу». А облака такие километров на пять, а мы за облаками. Смотрим — видно через иллюминатор — правый мотор отказал, не работает. И самолёт начинает спускаться... «Всем на левую сторону, всем на левую сторону...» Перешли на левую сторону, а самолёт вниз, вниз, на одном моторе идёт, и ниже, и ниже, и ниже. Стучат там, бьют, слесарь лазит. Смотрим, уже мы внизу, уже в тумане, уже в облаках, падаем вниз. Вскоре уже вышли из тумана. Потом видно замёрзшее море — ну, 50 градусов мороза — и снега надуло. И всё ниже и ниже, и ниже — полкилометра до моря. Баба та, фельдшер, умирает — обделалась, дышать нечем, Боже мой! Я тащу её в туалет, раз и другой — умирает, всё, труп. Вижу и говорю: «Полез, полез в крыло». Стук, грохот — и как рвануло, так я полетел назад, аж возле туалета упал и чуть голову не разбил. И все попадали. Правый мотор заработал. И самолёт пошёл вверх, вверх, вверх. Тогда подал направо — и в Охотск. Сели мы в Охотске. Сели мы. Высадили нас. Слесари пришли. Поднялся самолёт, два круга сделал. Давайте садитесь. Третий раз поднялся.
Довезли нас в Хабаровск. В хабаровский сумасшедший дом завезли нас, и тогда врач попросила, чтобы нам хотя бы на месяц дали отдых.
Но меня тут же посадили. Только я надел вышитую чёрную рубашку — меня посадили в изолятор. А из изолятора сразу на этап. Повезли в Тайшет, а из Тайшета назад в Чуну. А там на док. На доке пошли мы на работу. Там курсы были, я пошёл на курсы деревообработчиков.
В.О.: Это какой уже год?
В.П.: Где-то 1956-57 г.
В.О.: Вас не затронули те амнистии, комиссии?
В.П.: Нет, никакие. Искал я тех, что на кораблях возвращались, во всех лагерях — и не нашёл нигде ни одного человека. Пропали с кораблями. И тех, что когда-то в два «воронка» забрали, тех 50 человек, — ни одного не нашёл. По сегодняшний день. Были съезды политзаключённых — я дважды ездил, спрашивал ребят, может, кто знает, — никто не знает. Там, на том перевале, их бросили так же, как нас бросили.
Ну, там пошёл я работать учётчиком.
В.О.: Где это — в Тайшете?
В.П.: Нет, Чуна.
В.О.: Какая это область?
В.П.: Иркутская. В Тайшете было очень хорошо. Лагерь большой. Пришли в столовую. Там началась драка. Это самое страшное, это был страх, которого я больше всего боялся, пока Советский Союз был. Подошли нацмены и пошли без очереди брать еду. Мы стояли в очереди, ребята там начали кричать, и я сам уже кричу: «Не пускай, кто это такой!» А там нацмен идёт, он без очереди будет брать. А там ребята не пускали, началась драка, они на нас с ножами пошли. Ну, кто с чем был. Я взял табуретку, мы сцепились там с одним. Я как влупил, так у него глаз выскочил. Всё, убил. Второй ещё там на одного с ножом... А мне только ножом распорол блузу (которую я сжёг, бросил в кочегарку, чтобы и следа не осталось). Второму конец. А ребята ещё бьют... Я посмотрел, что тут может закончиться не знаю чем. Хитрость моя — я убегаю. В дверь вышел и — шмыг, убежал. Пошёл в кочегарку, там в бане распоротую ножом блузу снял, сжёг. Кочегар спрашивает: «Зачем?» Говорю: «С этапа осталось, ещё вши и гниды есть». — «Так можно в прожарку». Я говорю: «Что, у меня нет френча? Ещё рубашку принесу и кальсоны». Спрашивает: «Что там за крик какой-то?» — «Да я не знаю, что за крик». Прихожу, дневальный стоит: «Что за крик там такой?» Начальство стоит — иду к начальству. А там драка в столовой, там уже шесть побитых есть. А потом побитых понесли на вахту, тех нацменов. Сколько их, я не знаю, и до сегодня никто не знает, сколько их.
Потом начальство поблагодарило, что побили. Они им не давали покоя ни в зоне, нигде, те нацмены. Я никому не говорил об этом, пока не кончился Советский Союз, потому что ещё могли искать. С той поры я зарёкся: уже всё, не будет драки.
Приехала жена, но мне не дали свидания. После этого — этап, повезли в Мордовию.
В.О.: В каком году в Мордовию?
В.П.: В шестидесятом году, помню, на самую Пасху. На самую Пасху, потому что ребята сошлись, как запели: «Гей, з-за лісу сонце сходить, ось Бандера жде на нас». Так там всё начальство слетелось, разгоняли, и ничего не могли сделать. Это было на самую Пасху. И вот не знаю, рассказывать ли, как меня вызвал Шлякин Василий Васильевич.
В.О.: А какая это зона?
В.П.: Пятый барак, пятая зона. На пятой зоне. Вызвал меня начальник и спрашивает, откуда я. Я ему рассказываю. «Когда родился?» — «Ночью». — «Где родился?» — «На постели». — «Ты мне ерунду не при! Сколько сидишь?» Я говорю: «Только что сел». — «Ты уже писал проклятие?» Я говорю: «Ещё не писал». «А почему?» — «А мне никто не говорил». — «Ну, так напиши».
В.О.: Проклятие кому?
В.П.: Проклятие... Ну, своему «позорному прошлому». «На, напиши», — дал бумагу, тетрадь. Я спрашиваю: «Что ты мне за это дашь?» — «А что ты хочешь?» — «Мёда и масла». — «Сколько хочешь?» — «Двадцать килограммов мёда». — «Нет, не выйдет». Я спрашиваю: «Сколько дашь?» — «Десять килограммов». — «Давай. Я уже отслужил половину, а мне так мало дают». А ребята — дверь открыта, — ребята слушают это всё, и Гриць Дубина, умирают со смеху. Я ему говорю: «Дай больше, я сейчас тебе буду писать. Дай больше». — «Не дам больше». Тогда я говорю: «Волк ты лохматый, я тебе сейчас дам ведро масла и ведро мёда, напиши на себя, у тебя тоже есть грехи, прокляни своё прошлое». — «Вон отсюда, вон!» Я говорю: «Ты, начальник, не кричи на меня, я же на тебя не кричу». А там стоял дневальный, очень верный слуга его, и этот слуга хочет меня взять. Взял меня за руку, а я чтобы его напугать — хлоп, и его за половые органы схватил. Он стоял у стены и так задом ударил в стену, что выбил её и упал перед столом начальника. Я тут его поднял и говорю: «Ты не бойся, я шучу». Начальник встал и смеётся... И вы знаете, даже не посадил меня.
Прошло немного времени, я вышел на работу — один с Волыни нападает на меня, из-за футляров. (Там заключённые делали деревянные футляры для стенных и настольных часов. — В.О.). Бить меня. Я — бежать. Он — сюда, я — туда, он — за мной. Вот и по сей день палец вывихнут у меня. Бьёт молотком, я — бежать, потому что беда будет. А я сказал себе ещё в Тайшете, что не буду драться — это в последний раз. Ребята смотрят — что делается? Он догоняет меня, а когда не может догнать, то бросает молотком, хватает другой, потому что там полно тех молотков, и за мной. Я смотрю, что этому нет конца, остановился, он хотел ударить, я поймал за руку, молоток отобрал и ударил его. Ударил раз — голова лопнула, он упал, я бросил молоток, ушёл и всё.
Приходит надзиратель, забирает меня, ведёт: «Что ты сделал, ты убил человека». Сердце сразу замерло. Говорю: «Он на меня набросился, я убегал. Народ видел, все видели, как он бил меня, я убегал». — «Ну, будешь отвечать». Завели на вахту, начальство выслушало — в изолятор меня. Суд. Уже возбудили дело, всё — суд будет. Но на суде люди начали кричать, и бригадир, и все те: «Что вы делаете, вы кого судите? Он на него напал, да он убегал, тот за ним бегал, говорил, что разотрёт в порох, а он убегал. Тот бросал молотками». И это человек пятьдесят говорят. Судьи туда-сюда — дали меня на спец. Тогда возле первого лагпункта сделали «спец» — один барак зарешетили, тюрьму такую сделали. Кашайкин там орудовал.
Там я застал Шифрина, застал Василия, Юрка Шухевича, Толика Лупиноса — много ребят. Мы делали кирпич. Там Юрко Шухевич хотел бежать. Провокатор там был, Аверин такой, спровоцировал его бежать. И Усенин Николай пришёл ко мне спросить, а я удерживал его: «Николай, не иди. Николай, не иди». А перед смертью человека видно, по лицу видно. «Тебя сейчас не будет, Николай». — «Хрен с ним, такая жизнь тоже не нужна». И Юрко... Юрко пришёл ко мне, я как раз делал топорище. Говорю ему: «Садись в угол и духу твоего чтобы не было слышно». Он: «Вот лезешь...» Говорю: «Вот сейчас обломаю ноги, не будешь ходить, будешь калекой, но будешь жив». Это была провокация. Они понесли, понесли туда, бросили на вахту, а там уже ждали — четыре автоматчика уже пришли.
В.О.: Что понесли?
В.П.: Понесли инструмент на вахту. И четыре автоматчика уже ждали. Ребята тогда кинулись бежать. Николай Усенин сразу упал. Сразу серию по нему — и упал. Второй Николай Мартынов бежал, картуз с него упал. Тот, видно, тоже был провокатор, потому что его поймали и ничего ему не было, привезли в зону. А Юрко остался здесь. И вот с той поры я с Юрком уже не хотел даже говорить. Я не скажу, что он доносчик или что, но я уже с ним говорить не хотел. Потому что он не такой дурак, чтобы идти на такие вещи. Слепой, в очках, не видит — и он будет бежать, белым днём...
И вот в том БУРе, в той тюрьме страшной оставляли только тех, у кого было по два лагерных срока. А у кого один, того отпустили.
Я тогда поехал туда, где Михаил Горынь, Даниэль…
В.О.: Это уже на какую зону — на семнадцатую?
В.П.: Нет, в пятый или в седьмой. Или в шестой? Там, где были Даниэль, Синявский. Даниэль — это был прекрасный человек, а тот — жулик такой. Даниэль выпить любил чаю, чифирить, но человек был очень порядочный. А тот Синявский — это уж гроб Соломона. Как старый лагерник посмотрит, так уже видит, кто что собой представляет. А туда приехал Михаил Горынь, приехал Михаил Масютко, Мороз Валентин. Я тогда на складе работал. Там такой Карась был — вы не знаете Зиновия Карася?
В.О.: Знаю, знаю Зиновия Карася, я записывал его интервью тоже.
В.П.: Так ему привет передайте от меня.
В.О.: Священник он, в Коломые.
В.П.: Он приехал в Тайшет, так я его там устроил учётчиком, а когда я приехал сюда, он был кладовщиком и меня устроил кладовщиком. Сказал, что нужен такой человек, чтобы его не обокрал. Я так и делал — я не из тех людей, что умеют воровать. Мы познакомились, а потом нас оттуда забирают, перевозят на семнадцатый.
В.О.: Это уже когда?
В.П.: Этого я уже не помню. На семнадцатом там только два барака.
В.О.: Это семнадцатый «А»? Маленькая зона?
В.П.: Маленькая.
В.О.: Я потом был в ней в 1975 и 1976 годах.
В.О.: Там санчасть. Там шили. Швейное было производство.
В.О.: Да-да. Рабочие рукавицы шили.
В.П.: Там Михаил Сорока умер.
В.О.: Михаил Сорока умер 16 июня 1971 года. Вы там были в то время?
В.П.: Да.
В.О.: Горынь об этой смерти рассказывает довольно подробно.
В.П.: Когда Михаил упал… Я лежал на нарах, я очень хорошо помню, что я читал мемуары де Голля. Он очень интересно пишет об Украине, де Голль просил Россию, мол, дайте нам покой с Алжиром, а мы будем молчать об Украине. Меня очень интересовали его мысли. Даже мемуары английского Черчилля не такие интересные — там тоже есть интересное. Например, как узнали о войне — женщина спросила Черчилля на банкете, можно ли вкладывать деньги в Польшу, а тот лаконично ответил, что можно воздержаться. То есть они уже знали, что будет война.
В.О.: 27 марта будет 90 лет Михаилу Сороке. Будем устраивать вечер в Доме учителя…
В.П.: Но это был человек, это был человек!
В.О.: За это Горынь берётся.
В.П.: А где умер Горбовой?
В.О.: Я не знаю.
Василий Кулинин: В Долине. Он там и похоронен.
В.П.: В Долине? Его пустили в Долину? [Продолжение реплики — неразборчиво]. Да как в Долине? Да мне и носа нельзя было на Западной Украине показать! Не может быть, чтобы его в Долине похоронили.
В. Кулинин: Ещё и Славко Лесив был на похоронах.
В.О.: Наверное, режим для вас был значительно мягче в Мордовии, чем тот, что на Колыме — да?
В.П.: Нет, нет — страшный там был режим.
В.О.: В Мордовии?
В.П.: Меня так прессовали в тех лагерях, на 17-м и в тюрьме — это ужас. Надо было подчиняться начальству, слушать начальство. Там был такой Кишка, начальник отряда.
В.О.: Кишка знаменитый, да.
В.П.: Глупый хохол, такое тупое, несчастное! И вот он там издевался над людьми — выводил калек и стариков утром на физзарядку. А я не шёл. И вот он: «Иди на зарядку!» — «Не пойду». — «Почему?» — «Ты маму с папой выведи — пусть там ноги раскидывают, а я перед тобой ноги раскидывать не буду». Так он меня лишил не только посылок, но и ларька. Но я не умер. А другие пошли. Михаил Горынь ходил. В этом нет ничего удивительного.
И вот оттуда — снова этап. Я с Астрой — вы знали Астру?..
В.О.: Знал Астру, да.
В.П.: Ай, это порядочный человек! Мы вместе работали. И того Вейды вы не знали… Самые лучшие в лагерях люди были литовцы — меньше всего стукачей среди них было.
В.О.: Гунар Астра — латыш.
В.П.: Да. А самые плохие — это были русские, белорусы и молдаване. Это был самый мусор. А литовцы — это были очень хорошие ребята, это были патриоты.
Уже мне и срок кончается, как они говорили, срок моего заключения. Везут на Урал. Как на Урал везли, я уже рассказывал — люди умирали.
В.О.: Какого это года?
В.П.: Я не помню годов. Завезли на тридцать пятый…
В.О.: По-моему, в 1972 году везли на Урал?
В.П.: Завезли нас на Урал в 35-й лагерь. Там Иван Светличный был, там были евреи — ребята молодые — ах, это были хорошие ребята, эти евреи! Это были патриоты, я их очень уважал. Это не какое-нибудь там барахло — это были настоящие сионисты.
В.О.: А кто поимённо?
В.П.: Я не помню.
В.О.: Потому что я на Урале в то время не был и не помню тех фамилий. Разве что некоторые фамилии — там был Арье Вудка, Мышинер…
В.П.: Я уже рассказывал, как в вагонах люди гибли, — не только лекарств, но и воды не давали. Привезли на Урал, в 35 зону. Отсюда я уже освобождался.
В.О.: Дату освобождения вы, наверное, помните?
В.П.: Помню — 1973 год, декабрь месяц, 22-го. Три дня я пересидел. 22 декабря меня освободили.
В.О.: Прямо оттуда выпускали?
В.П.: Да. Я приехал к жене — а она на Урале была. Приехал к жене 23-го утром. Мне дали год ходить по 11 километров каждый понедельник в полицию отмечаться. И я ходил — зима, вот столько снега! Коня брал, ездил, мороз 40 градусов. А потом я сказал так: «Лучше я пойду туда, где был, чем такая свобода!» И позвонил участковому, чтобы он меня больше не ждал. А он говорит, что посадят. Я говорю: «Приезжай сегодня, я дома. И забирай, потому что я больше не пойду». И всё, на этом всё кончилось.
В.О.: А где вы там жили на Урале?
Анна Пирус: Под Челябинском. Город Копейск.
В.О.: И вы там были?
Анна Пирус: Так меня же туда вывезли.
В.О.: Вас вывезли? А почему? А я до сих пор не спросил вашего имени. Вы жена пана Василия — а как ваше имя?
Анна Пирус: Анна Николаевна Пирус.
В.О.: И пан Василий упоминал вас несколько раз. А когда же вы поженились?
Анна Пирус: О, я уже даже не помню, когда это было!
В.О.: Когда вас посадили, вы же были женаты?
Анна Пирус: Конечно. Да меня вывезли на Урал из-за него, а он уже потом приехал ко мне на Урал.
В.О.: А вас вывезли когда, в сороковых годах? Когда его посадили, да?
В.П.: В сорок седьмом году её вывезли, когда метели были страшные.
В.О.: Так когда всё-таки вы поженились?
В.П.: Ещё в 1943 году.
Я прожил на том Урале ещё три года и хотел бежать, потому что там такое… Жили в селе. Там люди жили как допотопные — в землянках. Дикий народ, пьяницы, Господи, только пьянка. Там же даже водки не было — в основном брага. Брагу так пьют, садятся и тут же под себя навалят, и кругом лежат, кружку вытягивает из браги, кто ещё жив. И так целый день пьют или два, пока не закончат пятидесятилитровую флягу. Тогда уже лежат, а потом уже на похмелье идут. Жатва ли, что ли там, — их это не интересует. Стоят ли тракторы, или комбайны — пьянка идёт и всё.
В.О.: У них запой.
В.П.: Да. Кладбища нет никакого. В лес вывозят, там по могилам овцы, скот ходит.
Анна: Хоронят под берёзой.
В.О.: Как собак.
В.П.: Как собаку, как скотину. И поэтому я поехал искать, заехал на Кубань. На Кубани встретил земляка. Он меня направил в одно место, я поехал туда. Там некоторые кубанцы ещё говорят по-своему. Спрашивает меня: «Откуда ты?» Я говорю: «С Урала». — «А чего ты сюда приехал?» Я на него [неразборчиво]: «А ты откуда?» — «С Западной Украины». — «Чего ж ты там, на Урале, жил?» — «Вывезли жену, и я там освободился». — «Ты что, в лагере был там? За что сидел?» — «Как за что? Партизанка». — «Ты что, бандеровец?» — «Ну!» — «И сколько ты отсидел?» — «Двадцать пять». — «Да не может быть!» — «Как не может быть?» — «Двадцать пять лет?! А почему же ты сюда приехал?» — «Ищу квартиру». — «Иди сюда». Повёл меня: «Вот тебе квартира». Вот такая, как эта, только на втором этаже. Новый дом, только построенный. «Вот тебе квартира, вот тебе работа — пруд. Вот в пруду будешь запускать воду. Если меньше — поднимешь. Будешь работать за жену и за себя. И за троих можешь работать, а плата будет идти на жену и на тебя. И рыбы будет, сколько хочешь и какой хочешь». Так меня встретили кубанцы. «Сто семьдесят рублей тебя устроит? И виноград, и сады?» — «Да как же не устроит!» — «Тогда поезжай за женой, забирай и вези уже. Квартира готова, а я сейчас ещё скажу, чтобы побелили и покрасили». Я говорю: «Я ещё еду к товарищу, навестить, а тогда приеду». — «А он где?» — «В Каховке».
Приехал в Каховку, а Михаил Масютко меня не пускает: «Куда ты, Василий? Куда ты пойдёшь?» Я пошёл искать там квартиру — всё есть. Встретил татарина. Татарин в совхозе директор. Посмотрел мой паспорт: «Ты что, сидел?» — «Сидел». — «Сколько ты сидел?» — «Двадцать пять лет». — «За что?» Я ему рассказал. «А семья где?» — «Вывезена». Он смотрел на меня, смотрел, а потом говорит: «Иди сюда». Пришли — достраивают дом. Больше, чем этот, кирпичный, красивый. «Вот тебе этот дом, он будет твой. Иди ищи квартиру, а потом пойдёшь на работу, будешь обрезать виноград. Обижен не будешь. Хочешь — иди на ферму, хочешь — иди в сад, будешь в саду обрезать виноград».
Я пошёл искать квартиры — нигде нет. Я пошёл к Михаилу, а Михаил сам на съёмной квартире. Спал я там у Михаила. Ударили морозы, а я хожу по сёлам. Заболел, температура — сорок. Меня в больницу. Я лёг в больницу. Полежал в больнице, исчезла температура. Ехать — Михаил не пускает. Походили ещё — нет квартиры. Там с севера наехало москалей — полно, с деньжищами, тысячи валят за квартиры, только дай. Им надо только приземлиться и прописаться, а там они себе построят. А я что сделаю — я из лагеря. Тогда Михаил советует мне: «Ты знаешь что? В Торгаях есть Василий Кулинин, ты поезжай к нему, посмотри там. Там село Гайманы, село большое, вдоль дороги, асфальтированная дорога. Дома есть, всё есть, строительство идёт».
Ну, я поехал сюда. Меня подвезли и говорили: «Езжай сюда, езжай к нам!» Я слез, а они поехали на Гайманы. Приехал к Василию. И тут мне дали квартиру, так я приземлился.
В.О.: А с какого года вы здесь?
В.П.: С 1976 года.
В.О.: Вы здесь ещё работали, или как?
В.П.: Ещё три года здесь работал. И заработал за три года, видите, дом, семь на десять метров.
В.О.: Вы сами строили?
В.П.: Нет, это государство, а я выкупил его.
Анна Пирус: За триста рублей.
В.П.: Огород и оттуда, и оттуда, и 9,5 гектара земли. Заработал такое. В моём селе таких богачей не было, чтобы имели 17 моргов поля, как я.
В.О.: А ещё такой вопрос: вы одни, или дети у вас есть?
В.П.: Так ещё не всё. Дело вот в чём. Написала мне тётка из Франции, я еду во Францию, но они сюда приедут посмотрят. Приехали, посмотрели — хотят домой. Домой нельзя везти, а я их повёз домой. Об этом узнали чекисты. Я приехал сюда, а КГБ приезжает, возбуждают против меня дело: «Семь лет тебе пахнет!»
В.О.: За что?
В.П.: Потому что нельзя — я же их отвёз домой, а нельзя было туристам ездить по сёлам. А тут тебе — гоп! — Брежнева не стало. Не стало и Брежнева, и Андропова, и Черненко — и полетели все те законы. Мне выдают визу и высылают. Я еду во Францию. Уже оформлены все документы, я приезжаю в Москву — на перроне кричат: «Василий!» Встал, посмотрел на них. «Братцы, кто в Бога верит, у кого есть совесть, у кого есть честь, у кого есть человеческая душа — пошли с нами: путч!» Путч, Кремль заняли коммунисты. И мы пошли. Мы все с вокзала пошли в метро и поехали туда. Это как раз 19 августа 1991 года, путч — это я буду помнить долго.
Мы вышли, там флагов — наших, литовских, латышских, эстонских — Боже! Студенты там, наши там, казахи, грузины, армяне, со всего Союза там! Неизвестно какие флаги — и русские национальные, и все. И тут уже танки идут. А дождь! Вы помните, какой был дождь? Дождь, холод, я промок. Правда, ночью носили чай. А тут идут танки. Вечер. Танки-танки-танки идут. «Загородим дорогу!» Подвинулись туда. Танк от меня был так, как отсюда до Стефана. Идут танки, танки пошли на людей. Уже есть трупы, уже тащат их. Уже полетели зажигательные бутылки на танки, танки уже горят. Это всё долго рассказывать… Я встал под палаткой, я замёрз, душу отдаю и думаю: «Вот где тебе конец, Василий!» Но ведь гадалка гадала, что я буду долго жить — неужели это конец? (Смеются)
Анна: Как раз в Москве переворот, когда он ехал.
В.П.: И чего я, дурак, пошёл? Мне 70 лет минуло — и я ещё тут? А другой, сволочь, ходит и носит Сталина и живёт, и плюёт в бороду. А я проволокся так — и тут мне смерть? Но если не я пойду — то кто же пойдёт? Эта же сволочь не пойдёт? Принесли чай, дали, мы чай выпили. А тут крик — уже день — Ельцин выступает. Кричат, что те путчисты уже сбежали из Москвы. В Крыму арестовали Горбачёва. «За ними, догнать их!» Там крик — я не могу передать, что творилось.
Анна: Там танки…
В.П.: Смотрю, на танке метров за 15 от меня, а может, меньше, открывается люк, поднимается русский флаг. Вышел офицер из танка, поднимает руку и говорит: «Братцы, мы с вами!» — «Ура!» Боже, что там началось — я плакал.
Анна: И народ целовался…
В.П.: Плач, крик «ура!», слёзы у меня потекли. Какая-то молодая девушка — то ли грузинка, то ли армянка, такая красавица, лет двадцати, студентка, — бросилась на меня, целует меня, как ребёнка. А у меня же слёзы текут, а её слёзы прямо текут на меня. Целует: «Дяденька, свобода, свобода!» Тут подбегают два латыша или литовца, её сняли, что-то там поговорили. А меня вот так трясёт. Она спрашивает: «Что с вами?» Я говорю, что больной очень. «Пошли сюда!» Меня те ребята под руки, тот чемодан взяли, завели. Там была такая комната, и в той комнате санчасть. Завели меня туда, там мне сделали горячий укол, дали таблеток. Я вышел, спрашивают: «Ты пьёшь?» — «А что?» — «Водки надо выпить». Я пошёл, купил пол-литра себе и пол-литра тем ребятам, латышам или литовцам. И иду на поезд. Пришёл на поезд — умираю. В поезде меня одеколоном тёрли, потом выпил пол-литра — как вспотел, сто потов сошло, мокрый…
Через два дня уже Польша, тут Германия, тут Бельгия, тут Франсе. Через два дня перрон, Париж. В доме — мог ли я когда-нибудь в жизни подумать! — меня сажают сестра и швагер за стол: «Какое пиво — „Баварское“ или какое будешь пить? Что будешь пить?» Выпили пива и пошли на электричку.
Приехали в Орлеан. В Орлеане сели в машину, завозят к тётке. Поцелуи, плач и тому подобное. На второй день везут по Франции. Объездил я — это долго обо всём том рассказывать — и Луару, и Сену, и Лион, и по городам, и по замкам, и по всему тому… И по Парижу пошёл, потому что я начитался «Собора Парижской Богоматери», меня Анка завела. Вы знаете что — там нет ничего, это абсолютно пусто! Там только скульптурные фигуры, что стоят на карнизе, и всё, а там нет ничего. Это не то, что у нас — резьба ли, что-то подобное. Там только стекло красное и синее на окнах.
Анна: У нас в Киеве как!
В.П.: Она посмотрела. Когда я приехал и повёз её в Киев, в Лавру, в Софийский собор, во Владимирский собор — так она говорит, что такого у них нет, она такого чуда не видела. Я на Эйфелеву башню, я к арке, меня по Парижу возят, а потом водят, пошли по городу. Мне всё интересно, я засунул голову в дверь да и смотрю, что там, потому что не знать на что и смотреть в витрине. Меня за плечи схватили и потащили туда, Анка за мной, спрашивают, что я хочу. Говорю, что купить что-нибудь. Анка уже купила Эйфелеву башню на память — вон она там.
В.О.: А что, вы тоже ездили в Париж?
Анна: Нет, нет.
В.П.: Это было воскресенье, мне кажется. Звонит звонок, [неразборчиво] приходят ко мне. Я был на летней кухне. «Что будешь пить? — за столом мне, когда я приехал, — ром, виски, коньяк, водку — что хочешь пить?» Там такое, как буфет в каждом доме, это не то, что у нас. И вот тот стол стоит, я пошёл искать ликёр. Там был зелёный ликёр сорокаградусный — так он слишком крепкий, а был тридцатипятиградусный — очень хороший. Я пошёл искать. Как раз выпил, тётя прибегает: «Иди, Василий, тебя зовёт». — «Кто зовёт?» — «Друг зовёт». Мой друг, мой фамильянт зовёт к телефону. Я подхожу к телефону: «Добрый день». — «Доброго здоровья». — «Это ты Василий?» — «Я». — «Василий, провозгласили независимость Украины». Всё. И я не знаю, что он там ещё говорил. Я заплакал, упал на ту койку. Тётя спрашивает: «Что с тобой?» Говорю: «Ничего нет». Так у меня сердце заболело: где-то там в Киеве, почему я не там? В Москве я мог быть на том путче, а? А там где-то софийские колокола бьют, там народ, а я вот тут вот во Франции… Ой! Пошёл ещё раз выпил. Ещё раз звоню ему. Я опомнился: «Говори». Тот рассказывает такое и такое. Вот такое я вам рассказал…
Анна: Конца нет этому.
В.П.: Конца этому не будет, поэтому на сегодня уже хватит. [Выключение диктофона].
Анна Пирус: Вывезли нас — маму мою вывезли из-за него и двух сестёр, и меня, и ребёнка.
В.О.: Когда это было?
Анна: Вот я не помню, когда нас везли. Когда Василий был уже…
В.О.: После его ареста.
В.П.: В 1947 году.
Анна: Да, да, в 1947 году вывозили. Повезли — Боже! — голые, страшное дело.
В.О.: А какое время года было?
Анна: Осенью. Потом вывезли нас в Россию, в Челябинскую область. Наш сын остался там, куда нас вывезли.
В.П.: Он умер в дороге.
В.О.: А как сына звали?
Анна: Один умер, а Борис там остался, где мы были вывезены.
В.О.: А Борис какого года рождения?
Анна: Сорок седьмого.
В.О.: А второй сын, как его звали?
Анна: А тот умер, Игорёк звался.
В.О.: Сколько ему было, когда умер?
Анна: Год был. Только нас привезли туда. Боже! — голодовка, ничего нет. Пойдёшь в ту больницу, повезёшь ребёнка — ничего нет, ни лекарств, ничего. Ребёнок заболел, и скончался там маленький такой… Было ему два года уже. До сих пор не забуду. Ходили мы на могилу посмотреть, приходим, с Макаром пошли: «Покажете, где Игорёк наш похоронен». Пришли — там коммунисты сбили все кресты в кучу. На кладбище нет креста на могиле. Все кресты стоят в кучах по кладбищу. А звёзды не сбивали, звёзды стоят, а только кресты. Нашли там то место, где могила была, а креста нет, ничего нет. Вот так.
В.П.: И я ездил, искал могилу его и не нашёл. Крестов набросано, наломали тех крестов, комсомольцы скидывали в кучу. Из кладбища сделали такое как пастбище.
Анна: Мы жили в бараке на воде. Под низом вода стояла, а наверху мы жили в бараке. Такой был барак, как нас вывезли туда. И перед окном озеро. Мы на озере жили, только что пол был.
В.П.: Там много народу вымерло.
В.О.: К какой-то работе вас там принуждали? Что вы там делали?
Анна: Я ходила на шахту. И чуть не умерла на шахте. Уже никто не думал, уже всё начальство вышло и ждало, что я умру, что мне уже конец будет. Всё начальство, вышло, стало и ждало, что я уже скончаюсь. Бригадир нас распределил, мы на вагонах сверху, люки разгребали. Когда не было порожняка, мы люки разгребали, потому что некуда было сыпать уголь из шахты. Бригадир распределил нас: на этой стороне, где вагон подъезжает, было три люка, а на той стороне, где она отпускает людям, один люк. И он меня послал на тот один люк. Я там разгребаю, разгребаю, а она, раз, и открыла люк. Это было на само Крещение — вот какой был бы праздник. Я кричу: «Ай-яй-яй, я умираю, я умираю, закройте люк!» Я так зацепилась за балку одной рукой, рука затечёт — я упаду. А ногами так иду. А уголь сыплется на землю, она отпускает там людям. А они не хотели закрывать тот люк, потому что одна раз падала, а они закрыли, так она и задохнулась. И они не хотели закрыть люк, и я так: цепляюсь рукой за одну балку и ногами хожу по тому углю и кричу, и плачу: «Закройте люк, закройте люк, потому что я умираю, потому что я упаду и я убьюсь!» А они пришли, и бригадир пришёл посмотреть, и всё начальство вышло, так стали все на улице и ждали, что я уже выпаду неживая. Но я ещё была в памяти. А она отпускает тот уголь на машины. Я цепляюсь одной рукой — ой, упаду. А сама ногами хожу, потому что тот уголь летит. Цепляюсь другой рукой — затекла, падаю… И никто оттуда мне даже палки не подал, сыпали уголь и всё.
Потом я думаю: «Что же я буду делать? Уже конец!» У меня уже руки онемели, ноги, я уже не могу больше ходить по тому углю и держаться за те балки. А тот люк железный, закрывается бляхой. И думаю, погоди, я уже когда упаду, то буду уже руки при себе держать и ноги, чтобы я не зацепилась за то железо. Я уже не могу, уже у меня руки онемели и ноги, и всё. Она не закрывает, потому что говорит, что мы раз закрыли, так женщина задохнулась там в угле, когда падала. И я упала. Я же ещё в памяти была, так я вытянулась и уже падаю на землю. Я так свысока падала. Упала на землю и жива — в памяти была — откатываюсь в сторону, чтобы упасть на землю, где угля нет. А тот уголь летит за мной. А все начальники вышли, стали и ждали, что мне уже конец будет. И тогда кричат мне: «Жива?» Я говорю: «Жива». Я встала и пошла домой. Вот так. Ещё смерть мне должна была быть, но Бог не дал. Вот так.
[Выключение диктофона].
В.О.: Это село Нижние Торгаи. 20 февраля 2001 года в доме Василия и Анны Пирус. [Далее Анна и Василий Пирус поют]
Христос народився в місті Віфлеємі, в стаєнці, в стаєнці.
Нехай веселяться усі українці на землі.
Степан Бандера, хоч він у неволі, він верне, він піде.
Київ відбере від катів червоних, раз на все!
Хоч кати червоні мучать наш нарід по тюрмах, по тюрмах,
Сорок міліонів чекає до бою пімстити їм.
Відплатимся катам червоним за нарід, за народ.
Та за тих, що впали в Східній Україні на голод.
Заграють струни, затрублять труби в слушний час,
Ми йдем до бою, Ісусе рождений, радуй нас.
* * *
Нова радість стала, яка не бувала,
Над степами України зоря ясна засіяла.
Чи чуєш ти, Царю, дивную новину?
Закували у кайдани нашу неньку Україну.
В кайдани закули, тюрми збудували,
Юним трупом Україну, землю засіяли.
Просим Тебе, Царю, просимо Те нині,
Верни волю, честь і славу нашій неньці Україні.
Просим Тебе, Царю, і Твого ангела,
Щоб проживав на Україні провідник Степан Бандера.
* * *
Знова гай розвився і знова весна,
Я милого ждала, а милого нема.
В степу край дороги, над битим шляхом,
Чорніє могила з похиленим хрестом.
Чорніє могила з похиленим хрестом,
В ній милому сняться райдужнії сни,
А вітер шепоче: "Вернися, верни!"
А вітер шепоче: "Вернися, верни!".
"Не вернуся, мила, не вернуся я,
Бо на моїй могилі вже виросла трава.
Бо на моїй могилі вже виросла трава".
І знов гай розвився, і знову цвіте, –
"Вернися, мій милий, вернися, верни!"
* * *
То дев'яті роки минали,
Як з України ляхи тікали,
Як з України ляхи тікали,
Ми ся до бою не зготували.
Степан Бандера військо збирає
І на Вкраїну їх посилає.
Степан Бандера військо збирає
І на Вкраїну їх посилає.
Як українці пройшли кордони,
Тоді поляки тікали в гори,
Тоді поляки тікали в гори,
В горах палили свої прапори.
Ми Україну як здобудемо,
Синьо-блакитний прапор здвигнемо,
Синьо-блакитний прапор навіки –
Пропала Польська, з нев і Совіти.
* * *
Встань, Тарасе, встань, Богдане!
Встань, Тарасе, встань, Богдане,
Повставайте, всі гетьмани!
Встань, Тарасе, пробудися,
На свій нарід подивися,
Як твій нарід тут бідує
І по тюрмах голодує.
А в тих тюрмах сильні ґрати,
А в тих тюрмах сильні ґрати,
Мусить нарід помирати.
Ми Україну, як здобудемо,
Синьо-блакитний прапор здвигнемо,
Синьо-блакитний прапор навіки:
Пропала Польська, з нев і Совіти.
* * *
Ми всякого чужинця з країни проженем,
Ми всякого чужинця з країни проженем,
І ми на Україні свобідно заживем.
На снимке В.Овсиенко: Василий ПИРУС, 20.02. 2001.