Интервью Михаила Васильевича ОЛЕНЧАКА
В.В. Овсиенко: 8 февраля 2000 года в городе Коломые рассказывает пан Михаил Оленчак. Записывает Василий Овсиенко.
М.В. Оленчак: Родился я в 1930 году, в селе Почапы Золочевского района Львовской области.
В.О.: Но скажите дату рождения.
М.О.: 21 ноября 1930 года, в семье крестьян. Отец — Василий, мама — Анна. Было нас три брата. Мне не исполнилось и семи лет — отдали в школу. Учился и хотел учиться, отец всё время говорил: «Дети, вы должны учиться, потому что нам нужны учёные люди, сознательные, потому что Украина всегда в ярме». Отец сам в прошлом был сечевой стрелец, два его брата погибли возле Умани — тоже были у генерала Мирона Тарнавского. А ещё один брат — младший, много сейчас в прессе выступает — Васильков по псевдониму. Фёдор Оленчак — это самый младший брат, погиб в 1940 году. Отец погиб в Золочевской тюрьме — замученный, как и восемь человек из нашего села.
Занимались мы сельским хозяйством. В 1941 году, когда мы похоронили отца, в сентябре месяце я вступил в молодёжную организацию «Юнак», позже её переименовали в «Юнак УПА». Нас было где-то до тридцати человек молодёжи, проходили подготовку, особенно военную: тактику, разведку и т. д. Ходил в школу, учился... В сорок третьем году, поздней осенью, станичный меня вызывает к себе и говорит: так и так. Объяснил ход нашей работы, уже, так сказать, подпольной. И посылает меня в разведку. Не знаю, говорить ли это здесь, но я скажу. Достаточно того, беру я с собой голубя для маскировки. Но я должен был с голубем прийти в нужное место, к определённым людям. У меня развязался шнурок в ботинках. Когда нагнулся завязывать, голубь у меня улетел. Я уже не пошёл, я вернулся, а голубь уже дома. Станичный меня обнял: «Я знал, что так будет. Но это — первые пробы, юношеские».
Позже, когда пришли «освободители», большевики, то уже совсем другая картина предстала. Правда, я ещё ходил в школу, но мы выполняли работу, которую задавало нам подполье. Листовки, литература, в разведку ходил и т. п.
В 1948 году мне приходит повестка, чтобы я ехал на Донбасс. Я отказался, не поехал.
В.О.: А почему ехать на Донбасс?
М.О.: В шахты, в шахты. Как раз таких молодых парней подбирали, чтобы мы ехали на Донбасс. Я отказываюсь. Достаточно того — я уже прятался, и в один прекрасный день всё же меня ловят. Ловят меня большевики и говорят — там такой майор: «Если едешь на Донбасс, то судить не будем, нет — мы знаем, кто ты есть, мы знаем о тебе всё». Они, безусловно, знали, тут нечего скрывать, потому что у них была агентура. Я говорю: «Хорошо, еду». Но я убегаю. И так я прятался, пока меня не арестовали. Арестовали, судили, дали 25 лет. Маму с младшим братом вывезли в Сибирь... Сидел я семь лет.
В.О.: Можете назвать дату ареста, где это было?
М.О.: Арестовали меня в 1950 году. Было это 6 или 8 апреля.
В.О.: И где это случилось?
М.О.: В селе же, в Почапах арестовали. Большевики окружили село в три кольца. Они знали, что село вывезут. Даже была семья глухонемых — и тех вывезли. Так что там, наверное, мышь не пролезла бы — так обложили село. (Ещё раньше, когда я был моложе, то меня посылали как раз в те сёла в разведку — так я проходил, приносил, что надо было). Достаточно того — нас арестовывают 15 человек из молодёжи. Загнали нас в школу, позже в церкви тоже держали (церковь у нас была сожжена в войну). Трактор день и ночь гудит, под шум трактора — допрос. Мы такие были битые, что я даже не знаю, как мы это всё выдержали. Девушек изнасиловали. Надю Павлышину изнасиловали, Марийка Пиндик была изнасилована и третья — Стефа, Стефа Антоник — вот, три девушки изнасилованы. Было нас девять парней и шесть девушек. После всего этого нас — на машины и во Львов на Лонцкого. Там держали, следствие — дальше пытки, дальше муки, потом суд, трибунал судит по 25 лет.
В.О.: Не помните дату того суда?
М.О.: 19 августа 1950 года. Всем по 25 лет.
В.О.: Какая это статья?
М.О.: Статья 54-1а, 54-11. У всех нас были эти статьи. Мне сперва дали статью 227 через восемь, то есть тяжкое убийство, но суд снял её.
(Когда меня второй раз арестовали, там тоже речь шла об оружии. Мне снова выдвинули такую статью, которая до 15 лет, даже расстрел. Сказал мне так: «Если найдём один патрон, мы тебя расстреляем. Сидело, — он мне говорил, — сидели тысячи людей, миллионы сидели, но ты — ты не тот». Понимаете? Они искали материал, чтобы меня уничтожить. Но как-то, как говорят, Бог миловал, я остался жив и до сих пор ещё ковыляю. Вот такие вещи.)
Отца, мать опознали... Я ещё скажу за отца несколько слов. Когда отца арестовали перед самой войной — восемь человек. Отец — старый член ОУН. Когда на востоке Украины был голод, то в те годы отец собирал и деньги, и что кто мог, и отправлял тем голодающим. Видно, у них было какое-то «окно» на восток. Два моих брата погибли. Видно, в ЧК знали это, не без того, что они не знали. Самый младший, Фёдор — этот тоже старый член ОУН, подпольщик. А он в 1940 году, в феврале, убит — он раньше убит, потому что отец ещё был жив. На допросы водили отца, спрашивали его. Что он мог сказать? Отвечал, что не знает. У него были свои тайны. И он был убит, Зена убита, Медведь — их три человека. Позже, как только немцы вошли в Золочев, мать сразу побежала в тюрьму. Там уже люди были... Люди знали уже, кто-то подсказал. Одна могила была в селе так замаскирована, что трудно было её найти, но кто-то всё-таки знал. Раскапывают — это было 727 человек замученных. Мать ходила целую неделю и опознала своего мужа, отца моего. Говорит: «Это мой Василий». Голова была разбита, начетверо рассечена, языка не было, глаз не было, в правой ноге были гвозди вбиты…
Был такой Павлусь арестованный — а ему было всего 18 лет, — то опознали его по вышитой рубашке. У него отрезана вот эта штука была — это я уже всё видел — я ходил в ту тюрьму с младшим братом, мы ходили, смотрели… Я не могу говорить… Я до сих пор не раз ложусь спать, и всё снова пропускаю, как через киноленту, что те варвары делали. И сегодня у нас та Верховная Рада, все те симоненки, вся та шушера — они дальше хотят нам того ярма…
А когда меня второй раз арестовали — здесь дом недалеко...
В.О.: Подождите. Второй раз — но вы же расскажите про первый раз, про первое заключение.
М.О.: Когда я ещё там был, мы услышали, что есть комиссия...
В.О.: Подождите. Но вам же дали 25 лет? Про это расскажите, как это было.
М.О.: Дали 25 лет. Из Львова везут нас в Золочев, обратно в тюрьму. Мы же доходяги были. Так нас кормили. В камере 26 человек было. Два с половиной на три ширина, 26 человек… Вот здесь, например, поместите сюда 26 человек... Тут есть, я имею, тут всё написано уже. (Показывает машинопись).
Когда уже осудили, подержали немного во Львове, позже везут назад в Золочев. Там уже люди носили передачи, немножко уже лучше давали есть, потому что они знали, что надо везти в Воркуту. Кого в Воркуту, кого в Караганду, кого куда. Я там, в Золочеве, ещё даже показывал, говорю: «Смотрите, вон там лежал отец мой замученный, в той яме». А потом немцы настреляли туда евреев — там евреи похоронены.
Побыли мы там сколько, сейчас скажу — побыл я, значит, август, сентябрь, ноябрь. В декабре мы готовим побег в Золочеве, но нашёлся один такой Мороз, провокатор, и он дал знать чекистам. Чекисты что делают? Перед тем, как нас должны были везти на этап, поменяли по камерам, понимаете? И уже вы не знаете, кто есть кто. Таким способом загнали нас во Львов, и 29 января — это мы как раз вспоминали день Крут — нас загрузили в вагоны во Львове. Там называлась пятая станция...
В.О.: Какого года 29 января?
М.О.: Это уже 1951 год. Загрузили целый эшелон, ехало 700 человек. В нашем вагоне было 74 — много. Я вспоминаю, был даже такой старенький дедушка, которому было 75 лет — Бандурка Фёдор из Сколе — это бывшая Дрогобычская область, теперь Львовская. Но в основном молодёжь.
Везли нас месяц до Воркуты. Пригнали в Воркуту, дали нам месяц — они называли это «техминимум» — готовили к работе в шахтах. А потом по бригадам. Я там был до 1956 года, до августа месяца. Мне из тех двадцати пяти скидывают до пятнадцати лет. Уже политика меняется, но мне ещё надо было досиживать. Были определённые зачёты, меня освобождают, но не освобождают полностью, а отправляют меня в Томскую область к маме и брату — они были там в ссылке. Я говорю: «Мои уже дома», — был такой Байбурин, начальник хозчасти, он говорит мне: «Я за тобой искать не буду там по Украине — поедешь туда». Ну, поехал я...
В.О.: Подождите. Вы были в заключении. Какие там были условия содержания?
М.О.: Условия? Ну, как вам сказать? Когда пригнали — никогда бы не подумал, что всё в снегу — было видно только трубы из тех бараков, люди ходили туннелями. Первое что — нас загнали в баню. Когда загнали в баню, раздели, постригли наголо, по режиму, потом — ложка мыла и тазик воды. Всё. Воды было мало. Чтобы была вода, надо было топить снег. Глаза немного промыл... Ходили мы — и так чёрный, и так чёрный. Что — условия? Два раза давали есть — утром и вечером. Невыносимый режим... Баланда, вонючая капуста, гнилая картошка, мороженая, сладкая такая — вот и всё. И 550 граммов хлеба. Больше ничего. Вот такой был рацион. Давали раз в месяц 450 граммов сахара. Всё. Живи, радуйся.
Когда Сталин сдох, потому что я иначе не скажу, были, были — я ещё раз подтверждаю, — были власовцы, так плакали по батюшке Сталину. Те власовцы были то бригадирами, то начальниками цехов, они над нами издевались, я с ними тоже имел конфликты, я себе не очень хотел давать в кашу наплевать. И уже когда сдох Сталин, с 29-й шахты… Могу сказать несколько слов о стачке.
В.О.: А, да-да, это важно.
М.О.: У нас очень тщательно готовились подпольно к стачке, на двадцать девятой шахте. Когда-то в подпольной организации была тройка, понимаете. Я как руководитель, имел ещё трёх человек — это звено. Здесь же создали по двое. Если я продал, то вы уже знали, что я вас продал. И вдруг через неделю — двадцать шестого — это точно уже, 26 июля 1953 года нежданно-негаданно нас, бригаду — а я уже тогда работал в ДОЗе (деревообрабатывающий завод), — где-то человек до ста, преимущественно там были латыши, эстонцы, украинцев было где-то человек семь в той бригаде, — нежданно-негаданно нас перегоняют в другой лагерь. Когда перегоняют, я пошёл к своим, так сказать, подчинённым, говорю: «Хлопцы, этап!»
В.О.: Куда вас перегоняют?
М.О.: Перегоняют на тридцатую шахту — это новая стройка.
В.О.: Вы говорили, что были на 29-й...
М.О.: На 29-й я был год, слушайте внимательно...
В.О.: Василия Курило вы знали?
М.О.: А где он?
В.О.: Он же там был, на 29-й шахте, во время восстания. Он сейчас во Львове живёт. Я с ним сидел второй срок.
М.О.: Ну, это не тот, видно, Курило.
В.О.: Он фельдшер, врач.
М.О.: Он во Львове?
В.О.: Во Львове.
М.О.: Я его искал…
В.О.: Я вам дам адрес и телефон. Мы с ним сидели в Кучино на Урале, несколько лет провели вместе в 80-х годах.
М.О.: А он что, сел второй раз или что?
В.О.: Второй раз, за антисоветскую агитацию и пропаганду.
М.О.: Он же был в Лопатине, я с ним встретился… Ну, хорошо, что он живой. Его хотели убить там, мы не дали его убить… Хорошо, что он живой! Слава Богу!
В.О.: Именно об этом восстании он мне и рассказывал.
М.О.: Сейчас я дойду до Василия. Когда нас перегнали на 30-ю шахту... Шли мы долго... Такого лета ещё никто не помнил, как это было лето — такое, что озёра высыхали. Ну, мне и Василий, и другие говорят, что давай что-то делать, действовать, чтобы поддержать бастующих везде. Если встаём на стачку, значит все встаём. Перегнали нас туда — я сразу по зоне, там было всего несколько бараков. Смотрю, есть знакомые ребята, с которыми я сидел в Золочеве. «Хлопцы, что известно?» Конечно, говорим поодиночке, не собираясь, — конспирация. «Ничего мы не знаем». Я, как говорится, повесил нос, потому что посмотрел — там, понимаете, не тот контингент. Мало было людей таких, что... Там только начинали строить тридцатую шахту.
Утром идём на развод, на работу. А начальник цеха был Калмыков — никогда не забуду того власовца, собаку. Согнали нас в барак такой, где были те станки дозовские, и: «Вот так, ребятки, мы на новом месте, приступайте к работе. Надо работать с отдачей». А я ему говорю: «Я, например, не буду работать, отказываюсь. И кто меня поддерживает — встань возле меня», — просто заявляю. Он кричит: «Это бендеровец! Его надо судить за саботаж! Это сволочь! Это националист!» А я говорю: «Ты, сволочь власовская, ты везде продавал и дальше продаёшь!» — я ему всё это выкладываю. Я говорю: «Твоя Родина — работай! Но ты не хочешь, видишь ли, работать». Он из цеха выходит. А я ходил между людьми, знакомился, говорю: «Хлопцы, бросайте работу, хватит работать на ту сволочь. Нам ещё надо домой вернуться, если Бог нам поможет». Когда начался развод домой, в зону уже надо идти, так меня уже надзиратели искали. Но меня не знали, потому что я новоприбывший. Подходит там один парнишка и говорит: «Слушай, Михаил, тебя ищут».
В зоне уже по формулярам пересчитывают, меня сразу в сторону конвой забирает, люди стоят, а конвой меня ведёт в тундру. Ну, я, честно говоря, помолился в душе: «Боже, прости меня, грешного!» — я думаю, меня здесь расстреляют, чтобы показать другим, для устрашения. Ведут, конвой злится: «Сволочь ты такая, мы из-за тебя страдаем». Я говорю: «А я из-за кого страдаю? Какая разница между тобой и мной? Ну, ты зелёную носишь робу, а я чёрную, но хлеб мы едим из той же пекарни, что ты, что я». Короче, я их там угомонил. Хотели ли они расстрелять, или не хотели, я того не знаю, но факт такой: смотрю, бежит лейтенантик и кричит: «Отставить! Отставить!» — а что отставить, я же не знаю. А колонна вся, сколько там было, до пятисот человек, стоят и смотрят. Подходит тот: «Что вы с ним там разговариваете?» И снова ко мне прицепились. Я начал с ними говорить, как говорится, в своём направлении.
Колонна двинулась. Меня приводят к начальнику лагеря — был такой капитан Дмитрушкин. Он, фактически, не был начальником, а замначальника лагеря, Дмитрушкин, еврей, сам сидит, без погон, разутый. Я прихожу в тот кабинет, не здороваюсь. Тот сразу: «Фамилия?» — Говорю: «Оленчак, так и так», — «Почему не работал?» — Я говорю: «И не буду работать». — «Почему номер не снял?» — а уже мне номер сказали снять, уже они поотрывали решётки с бараков, уже принесли сахар, уже и разрешили по три рубля на ларёк рабочим. Видите, какая политика? А я говорю: «Номера я не цеплял и снимать не буду». Я не знал, что это замначальника Воркутлага Круглов — полковник, или подполковник, Бог там уже с ним. Был начальник Деревянко, а это заместитель. Он встаёт, срывает эти номера с меня и сразу: «Это бендеровская морда. На шесть месяцев!» И всё. Записал, меня заводят в тёмную камеру — ни окна, ничего, лишь одна дверь, — загнали туда, я сижу. А ещё как утром поел той похлёбки — голодный, слышу, уже в желудке печёт, есть хочу, голова кружится. Достаточно того, держали, держали, не знаю, сколько, не мог сориентироваться — то ли под утро, потому что солнце не заходит, меня выводят в тундру. Ну, думаю, наверное, они здесь со мной не будут играть. Поставили красные флажки, говорят: «Ни шагу, не двигайся!» Я пить хочу, собираю со мха росу, пью — пить хочу страшно. Но смотрю — гонят парней из того же лагеря. Уже нас есть 12 человек — посчитал, — 12 человек. Гонят нас пешочком до реки Воркуты — это километров где-то так 12, или, может, 18, — по железной дороге. Потому что там дорог не было, только одна железная дорога. Пригнали — пить хотим, говорю конвою: «Дай воды нам». — «Не положено». Но смотрю — идёт «ворон». Тот начальник конвоя ушёл, а те собаки: «Ну давайте, по одному пейте воду». Напились той воды. Пригнали тот «ворон», нас грузят и везут нас — возле Воркуты был лагерь под номером 62, штрафной. Это был уже заброшенный лагерь, там жили разве что крысы, клопы, всякая гадость. Те нечистоты из Воркуты, которые плыли через лагерь в реку. Я говорил: «Лучше бы вы меня там, в той тундре застрелили». Не только я так говорил. Такие были невыносимые условия.
Шесть месяцев нас там выдержали. Если надо было где-то переступить, то надо было руками ногу поднимать. Утром что делали? Две бочки капусты, мочевиной той отдавало, мочой воняла рыба треска, которой голландцы в печах топят, и хлеб — я не знаю, по сколько там того хлеба было, или по 400 грамм, или... Всё. Потом он открывал ворота — хотите ешьте, хотите — не ешьте, варите, что хотите делайте. Но был такой Степан Баран, старый подпольщик — я, кстати, знал его ещё во времена немецкой оккупации. Он говорит: «Парни, мы подохнем, если не возьмёмся за ум». Смастерили что-то под котлы, варили ту капусту, ту рыбу... И этим мы жили, шесть месяцев мы прожили. Правда, Деревянко, начальник Воркутинского бассейна, приезжает каждый второй, каждый третий день, потому что это, в основном, молодёжь. «Пойдёте на работу?» — «Нет». — «Подыхайте». Позже видит, что это не шутки — нас переводят в лагерь, одиннадцатый по номеру, — очень низкий пласт угля. Переводят пешочком. Это близко — я знаю, сколько? — километра четыре, не больше. Целый день гнал. Потому что бессильные мы. Один другого держался, чтобы не упасть.
Пригнали туда, здесь уже дали немного лучше есть. Я думаю, они всё-таки готовили нас… А может, слышали, что уже меняется положение. Тем более, что Сатрап сдох. Позже — я узнал — даже того генерала Дмитрушкина расстреляли. «Дело Абакумова» — там многих расстреляли.
Там меня подержали ещё полтора месяца и снова завозят на ту шахту, где я был, на тридцатую, потому что им нужен уголёк. Но я там работал на строительстве. Позже уже начали выпускать ребят на поселение, а меня и группу людей до полутора тысяч — это девятнадцатый лагерь — нас не выпускают… А когда я уже был на шестьдесят втором, то 1 августа был расстрел на 29-й шахте. Приходит такой Ярослав Бойчук (он умер, покойник, скоро будет год, как умер. А я его знал ещё со свободы, этого Славика). С Василием Курило я был связан. Смотрю — Василий. Где они рассказывают, то плачут, а мы слушаем и плачем, потому что я знал некоторых из тех ребят, которые убиты.
Позже некоторых забирали, даже Василия Курило забрали куда-то — не знаю, его ли во Владимир повезли тогда... Ну, с тем Славиком нас позже завезли в тридцатый лагерь. Потом меня завезли в девятнадцатый. Уже в девятнадцатом смотрю — и Василия Курило пригнали. Позже Василий закончил срок — у него было десять лет, — он заканчивает, но остаётся за зоной. А я ещё сидел. Комиссия — так называемая «тройка» — вызывает меня. Много там ребят. Меня, так сказать, освобождают, но освобождают так, чтобы я не мог поехать домой: отправляют меня в Томскую область.
В.О.: Когда именно вас освободили?
М.О.: Чтобы точно — это был август или сентябрь месяц, год 1956. Приезжаю в Томск — никто ничего не знает, ни мать, ни брат. Я хотел просто сюрприз сделать. Я ещё думал, может, мне удастся всё-таки поехать на Украину, потому что я знаю, что ребята поехали. Ну, мне это не удалось, так что такая моя судьба. Достаточно того, что я в Томской области ещё пробыл два года в ссылке. Заболела у меня мать, серьёзно заболела. Вижу, что меня не освободят, у меня большие скандалы с чекистами там. И что я делаю — я иду в школу работать. А было такое правило: кто в школе работает, он освобождается. Мне директор школы дал справку о том, что я, такой-то, такой-то, работаю в школе. Это за двести километров, Новомакаровский (?) район. Когда меня освободили, я приезжаю, забираю больную маму и еду на Золочевщину, в село Белый Камень.
В.О.: Когда вы прибыли сюда?
М.О.: Это был 1958 год, на Воздвиженье, то есть 27 сентября. Уже из семьи никого нет. Мы поселились в том доме, где когда-то мама родилась. А ещё приехала папина сестра, тоже из Сибири. Её муж тоже замучен, похоронен вместе с моим отцом, в одной могиле в Золочеве на кладбище. Два сына убиты...
Живём. Вижу, с мамой плохо. Еду к врачам, спрашивают — «Привези маму». Привёз — посмотрел и говорит: «Мы не в силах — рак желудка». Они разрезали желудок, зашили и всё... Мать умирает, а ещё, как говорят, не успел похоронить — уже КГБ меня вызывает: «Ну, что, паренёк? Выезжай отсюда». А я из Томска ещё не выписался, я ещё там числился на работе, а брат, ныне покойник, пишет письмо: «Ты сюда не возвращайся. На тебя уже есть материал». Ага, раз такое дело — я тогда делаю ход конём: еду во Львов, еду в Яворов, заезжаю в Карпаты. В Карпатах как-то приземлился, познакомился и в 1960 году я женился. Когда женился, пошёл прописываться — а как было? Они бы меня никогда не прописали. Обеденный перерыв, мы с женой стоим, начальник паспортного стола выходит, а я стою и документы держу. Он вышел, говорю: «Да прописаться хочу». А он так на меня глянул, на жену: «Ай! Я вас не буду...». Но он на паспорт не посмотрел, он был под низом. А он на заявление посмотрел и на заявлении пишет по-русски: «Прописать к жене».
В.О.: А где это произошло?
М.О.: Здесь же, в Коломые — уже в Коломые. Уже меня везде гоняли — уже меня чекисты нашли. Уже мне даже подносили такую серую бумажку, такой бланк: «Распишись, что ты выезжаешь в течение двадцати четырёх часов». Я говорю: «Никогда этого не будет». Так вот я зашёл к паспортисту, паспортисты смотрят на паспорт, крутят, а вторая говорит: «Что ты? Тебя что касается? Бери да и прописывай и всё».
Когда я прописался, уже устроился на работу, работаю, а они за мной следили. Короче говоря, меня 1 октября 1963 года арестовывают.
В.О.: В связи с чем?
М.О.: Арестовывают? Националист, понимаете? Из такой семьи — раз, во-вторых, те материалы за мной ещё из Воркуты, не без того, что я в ссылке в Томске говорил с молодёжью, а оказалось, что там молодёжь уже тоже не наша. Они уже были завербованы. И это всё складывали. Они мне сказали: «Ты не тот. Тебе вообще, — говорит, — не надо было выпускать. Тебя надо было давно задушить». Вот так они со мной говорили. А ещё работал в военных частях. Когда я пошёл в военные части, тогда на Кубе — вы, может, не помните, что это было на Кубе, что Хрущёв ракеты туда гнал. Я подбирал людей, говорю: «Смотрите...» — это факт. Они нашли это всё...
В.О.: Дело по какой статье?
М.О.: Здесь дали мне 62, часть вторая. Потому что второй раз сел. Где-то у меня есть... Нет, скурили ребята, или уже забыл, где та статья. Дали мне ещё статью, которая мне угрожала 15-ю годами или смертной казнью — за оружие — 228/17. Обвинили меня ещё по статье 228/17, то есть за пропажу оружия из частей. Но её не доказали мне на следствии, и на суде мне отменили эту статью. Осталась только 62, ч. 2, 6 лет и 3 ссылки.
В.О.: А режим какой вам дали? Особый или строгий?
М.О.: Нет, по-моему, был строгий режим. Потому что у всех был строгий режим.
В.О.: А это следствие где проводилось?
М.О.: Следствие проводили в Ивано-Франковске.
В.О.: Что-нибудь из обстоятельств того следствия можете рассказать? Кто его вёл — может, помните фамилии? Тех героев надо называть.
М.О.: Безусловно! Я ещё на несколько слов могу вернуться, как меня арестовали. Я работал в военных частях.
В.О.: Кем вы там работали?
М.О.: Парикмахером. Позже я нашёл человека, который мне помог устроиться на железнодорожном вокзале, тоже парикмахером. Я познакомился там с людьми — всё хорошо. Работаю, а в один прекрасный день меня вызывают. Вызывает КГБ, начало мне разные такие, знаете, вопросы задавать. Я понял, к чему это идёт. Я знал других товарищей, что их вызывали и допрашивали обо мне, что, как, чем я занимаюсь и т. п. Что те говорили, я не знаю. И в один прекрасный день, то есть 1 октября 1963 года, я прихожу на работу, убираюсь, а мне говорят: «Идите, вас вызывает начальник вокзала». Мой начальник — был такой Олексюк. Иду к нему. Когда дошёл до кабинета: «Добрый день!» — «Добрый день!» — сидит женщина, и сидит мужчина, но под дверью тоже стоят люди — но это же вокзал. Откуда знаешь? Тот, думаешь, может, расписание смотрит, тот ещё что-то смотрит. Я прихожу — он мне начинает так, понимаете, какие-то коники выкидывать. Но я смотрю, как этот Олексюк — он сидит напротив той женщины — так ей моргнул... А та говорит: «Я уже иду». Встаёт, я смотрю, — а кагэбисты на меня бросаются, моментально ловят за руки, выкручивают, а тот, что сидел возле той женщины, с правой стороны, надевает наручники.
В.О.: Сзади, за спину?
М.О.: Да, и я уже в наручниках. Та женщина сразу исчезает, исчезает тот Олексюк, остаются 4 кагэбиста. И сразу: «Где оружие?» — ну, по-русски, безусловно, они все так говорят. Я говорю: «Ге! Да что вы, в конце концов? Ищите», — говорю. Подержали меня там, положили передо мной обвинительный акт: «Расписывайся», — не расписываюсь. Не расписался, так и лежит, они разве что сами расписались. Тогда берут меня в машину, едем сюда, в дом, где моя жена родилась, я там жил. Уже есть солдаты, делают обыск. При обыске нашли у меня «Историю» Грушевского, нашли «Молитву» Мощака: «О, Україно, свята мати героїв, зійди до серця мого...» — знаете её. Я думал, может, забуду, так записал таким почерком, что её бы, наверное, никто — может, и я сам бы не прочитал эту молитву. Думаю, это всё забывается. Как «Декалог» забывается — это уже годы...
Вы знаете, они 4 раза делали обыск. Обыскали весь двор, перекопали, ходили с миноискателями, искали оружие. Много снимков забрали — у меня много лагерных было, были и из Томска, из ссылки. Потом тот лейтенантик, Олийник, сгибается: «А, такие бумажки не выбрасываются, — говорит. — О! Это „Украино, мати героїв...“» Он всё-таки прочитал. Меня выводят и сразу в Ивано-Франковск. Следствие со мной проводит Ломыкин — по-моему, Александр. Это не следователь, а какая-то зануда. Но в конце концов он мне говорит: «Ну, ты уже мне осточертел». А я говорю: «А ты что думал? Я уже это прошёл. Что ты себе думаешь?»
Держали меня три месяца под следствием, потом — суд. Они не знали, что делать на суде, потому что у меня, фактически, дела нет. Они взяли моё дело, два тома, — а там написано: «Не подтверждаю». Если они что-то себе там дописали — это их дела, понимаете? Но это и экспертиза доказала бы. Потому что я так: не подтверждаю, что бы кто ни говорил из свидетелей, кого бы ни вызывали. Где Одесса, где Божий Киев — потому что у меня были адреса, они у меня забрали записную книжку. Я думал, если меня там не пропишут, то туда поеду. Где же я думал, что такое будет? Хотя меня предупреждали: «Смотри, за тобой уже лазят». Так за моим отцом искали, потом арестовали и замучили.
Что-то я хотел такое сказать... Ага. Прихожу в кабинет — сидит пожилой человек: «Это твой адвокат». Я говорю: «Я у вас не просил адвоката. Мне не нужно». Тот адвокат свирепый: «Ну, Михаил! — уже меня Михаилом. — Я же тоже хочу жить. Мне раньше было хорошо, в те годы, сорок пятый-шестой. Тогда я имел по пятьдесят дел в день — вот где были деньги! А теперь ты попался один, а мне надо жить». Видите, какой он защитник Октября? «Ну хватит, — я говорю, — мне не нужен адвокат». Идёт первый день суд — ничего, на второй день что делает этот адвокат? Адвокат ловит меня за руку и говорит: «Товарищи судьи, Оленчак признаёт себя виновным». Я как дурак стал. И они так и написали в приговоре, что аж после всего я признал себя виновным. Я знал, что из их рук никто не выходил, понимаете? Но для чего была эта комедия? Надо было сразу осудить и везите, куда хотите.
В.О.: По делу вы были один, так?
М.О.: Один, один. Если бы по делу было больше, то уж точно пулю бы дали.
В.О.: Дату суда вы помните?
М.О.: Сейчас скажу. 9 января 1964 года, на самое Рождество. Подержали меня ещё немного здесь, в Ивано-Франковске, потом везут меня во Львов на пересыльную. Я ещё раз говорю: я из семьи богомольной. Где не ходил — я всё молился. И что делают они, чекисты? Бросают меня во Львове на пересыльную к жуликам, с теми наколками — это такие рецидивисты — и понимаете? — они меня проигрывают в карты.
В.О.: Как это?
М.О.: Они мне потом признались. Это опишу всё. Вбросили — так посмотрел: «За что попал?» — спрашивает на русском языке. Я говорю: «А что тебя так интересует очень? Я, — говорю, — двести пятая». Потому что там были бытовики. «Ага! Двести пятая. А что — кому морду набил?» — спрашивает. Я говорю: «Да военному одному». — «Ну, ладно!» Играют в карты. Я там отдельно на нарах лёг себе. Я заболел гриппом. Это уже когда меня везли в Харьков, потом в Рузаевку и аж в Мордовию.
Проверял конвой. А они слышали. Выходишь, мол, такой-то, такой-то, Оленчак Михаил Васильевич, тридцатого, статья такая-то, такая-то. А тот кричит: «Ты чего обманул? Так ты бандеровец? А ты знаешь, что мы тебя в карты проиграли? Если бы ты в то время открыл глаза, то мы бы тебе глаза „жилетом“ порезали!» Вы понимаете, что он мне говорит? Кстати, сам он киевский, Тарас, уже запомнил. «Бандеровцы, — говорит, — мне жизнь спасли», — по-русски говорит. — «Что ты, — говорит, — мне не признался, что ты по политической статье?» Да, думаю, что с вами говорить? Тут не с кем говорить.
Привезли в Харьков. В Харькове я встречаю знакомого — он сам львовянин, Амбинский Василий. А ещё был Юрий, с которым мы были в Воркуте. Юрий сам художник. Тот что делает? Меня оставляет, говорит: «Я сделаю так, что тебя оставят здесь. Будешь в хозобслуге». Я пишу письмо, он передаёт брату во Львов — брат во Львове у меня. Приезжает брат, да уже меня не застал. Что-то у них там перепуталось и меня всё-таки дальше отправляют на ту Рузаевку, на Потьму в Мордовию. В феврале я прибыл в Мордовию, в лагерь № 7. Это посёлок Явас. Это был февраль месяц — ну, уже не помню, числа какие — где-то 5, может, 10 февраля. 1964 год. Припоминаю, был некий Солодченков, носили такие опаски, «СВП» («Совет внутреннего порядка» — повязка, которую носили «вставшие на путь исправления». – В.О.). Меня одного пригнали. «Откуда будешь?» А я говорю: «Откуда надо?» — «О-о-о, это уже стреляный». Уже его не допросишься. Ну, меня завели в один барак, потом назначили в бригаду. Там я уже Левко знал Лукьяненко, и Ребрика Богдана, и многих других. Много у меня есть товарищей оттуда. Во Львове есть такой Гасюк Ярослав, очень хороший парень, Леонюк Слава, Христинич Богдан — ну, я не в состоянии всех вспомнить. Я бы мог припомнить, но это не нужно. Сколько я там был? 1964, 1965 год — нас перегоняют на первый лагпункт...
В.О.: Это в Сосновку?
М.О.: Да. А там загнали тех бытовиков. Там мы побыли — меня перегоняют на одиннадцатый, это в Явасе. Позже с одиннадцатого меня отправляют на третий...
В.О.: В Барашево уже. Вот вы священника Дениса Лукашевича вспоминали…
М.О.: А, со священником Лукашевичем я сидел на первом. Был Левкович Василий. Это командир УПА. Не знаю, жив ли он ещё или нет. Приходит надзиратель: «Барак такой-то, такой-то, Оленчак есть?» — «Есть». — «С вещами на утро». Ну, я-то уже готовлюсь. Я знаю, что меня отправляют в ссылку под конвоем. Пошёл я в спецчасть. Сижу час, сижу второй — никто не вызывает. Позже приходит начальник спецчасти, говорит: «Отставить! Назад, в зону!» А я по традиции, когда в последний раз пошёл в столовую, то ложку сломал, как говорится: «Ложку надо сломать, а то ещё раз придёшь в лагерь». Ну, это так, шутка. Заворачивает меня.
А до этого, когда я был на 11-м, были такой Нестерец и Птухин. Так их положили двух возле меня — я на верхних нарах, одного с одной стороны, другого... Что я буду говорить — за мной следили.
Прихожу я из столовой, ну, что-то там похлебал, взял кусочек корочки, чтобы немножко того маргарина несчастного намазать, потому что можно было купить продуктов на «пятёрку». Думаю, попью немножко того чая, помазал. Тот Нестерец тут же стоит, крутит махорку, чихает. Чихает — и сопли летят мне на руки, на это всё. Я беру табуретку... А был такой латыш — я забыл его фамилию, — сам лётчик бывший: «Михаил, не делай этого — тебя судить будут!» И отобрал табуретку. Я уже успокоился.
Когда меня заворачивают, я сижу сутки, вторые и думаю: вот теперь они мне откроют дело. Вызвали кагэбисты — был такой Русин-кагэбист, Круть-кагэбист и ещё я забыл третьего, так они не давали мне дышать. «Ну, пиши покаяние», — понимаете? «Критикуй националистов». Я смеялся над этим. Думаю: вот они мне уж теперь припомнят за этого Нестерца. И они, наверное, бы напомнили, но там были такие обстоятельства, что литовец и тот латыш за меня. А майор Дыдров говорил: «Ну, ты всё ж таки дал этому Нестерцу». Я говорю: «Я его не бил, вы что, смеётесь?» Такая беседа у нас. «Я тебе скажу, я его сам ненавижу». Ага, думаю, провоцирует. А я думал, что завернули, чтобы судить меня. Когда меня через два дня снова взяли в спецчасть и дали документ, я спрашиваю: «Почему вы меня передержали?» — «Ну, не было конвоя». Это им так хотелось.
По этапам — Боже мой Святой! Я бы предпочёл отсидеть ещё год, чем те этапы. Но, говорят, в несчастье есть счастье. В Потьме меня посадили в «столыпин», ехал я больше суток до Челябинска. Конвой попался — наши львовяне. Уже я с ними говорил, они мне даже есть приносили. Я в том тройнике сидел. Была пара книжек, так Богдан Ребрик забрал ту книжку, она у меня пропала, — была такая «Неопалимая купина», Сергей Плачинда и...
В.О.: И Колисниченко.
М.О.: И Колисниченко. Это очень хорошая вещь. Я хотел перевезти туда, думаю, может кто-то прочитает. У меня была «Чаша Амриты» Олеся Бердника. Давал тем конвоирам нашим — ну, украинцы, наши ребята, Господи Боже мой... Когда меня пригнали в тот Челябинск — я уже немного волосы отпустил, прятал, чтобы не приехать лысым, как говорится... А конвой, видно, знал, что те чекисты дают перца, особенно политическим. И тот кричит по-польски: «Pan Olenczak, khodz’ tu!» — а я же-то польский язык знаю. Я иду, а те посмотрели — они же не знают, что за язык. А я говорю: «Co sie stalo?» — «Idz tu, przylandkuj! Dawaj rzeci tutaj!» А те рот раскрыли, не знают, что делать. Меня обманули, были бы они меня обстригли, было бы ещё хорошо там, как говорится, и наколотили бы.
Оттуда меня везут в Новосибирск, из Новосибирска в Красноярск, из Красноярска в Ачинск. Как я попал в Ачинск — трое суток я отсидел на параше. Только на параше. Трёхъярусные нары, набито, как тех клопов, молодёжь одна. Откроет кормушку, даёт паёк — они скачут, а я его не видел. Только воду пил трое суток и сидел на той параше, потому что думал, прирежут. Я же знал, с кем сижу. Но пришёл какой-то офицер, я спрашиваю: «Почему вы меня здесь держите?» Безусловно, на русском языке. «Обожди. Конвоя нет». Трое суток я всё-таки отсидел и меня везут за 46 километров от Ачинска — Большой Улуй, район над самим Чулымом.
Привезли туда — мороз, холод — не хочу рассказывать. Где-то половину дороги проехал, «ворон» остановился, открывают двери, заходит какой-то лейтенантик — Вавиловым писался — я его не забуду, неплохой был человек, потом почему-то ушёл из той милиции. «Не замёрз?» Я говорю: «А если и замёрзну, ты что-то поможешь мне?» — «Ну, крепись, мужик», — вот так, как они умеют, по-русски. Привезли меня в тот Большой Улуй, заводят в милицию, открывает ту папку, даёт этому на стол. Тот смотрит на меня — «Садись». Я сел. Открыл, смотрит: «Ну что, земляк?» А я говорю: «Ничего, земляк». — «Ну, так что же вы так — раз отсидел срок, и сейчас второй раз?» А я говорю: «Мне говорили, что будет и третий раз», — потому что тот Ломыкин, следователь в Ивано-Франковске, всё так говорил: «Ничего, ещё будет третий раз!» Но всё показывал, что расстреляют. Спрашивает: «Ты знаешь, куда тебя засылают?» — «Я откуда знаю?» А это где-то туда, аж под Тюмень, в те болота. А он говорит: «Знаешь что? Раз ты земляк, я тебя оставлю здесь. Ты не против?» Я говорю: «Я могу быть только благодарен». Набирает номер, звонит: «Слушай, тебе нужны рабочие?» — «Нужны», — тот отвечает. Он меня оставляет там. Смотрит на часы, говорит: «Скоро обед», — а я трое суток ничего не ел, кроме воды, есть хочу, как пёс, аж в голове мутится. А он спрашивает: «Деньги есть?» — Уже по-русски говорит, а сначала спросил по-украински. Я говорю: «Есть, но мне нужен нож». А у меня была одна десятка зашита здесь и вторая десятка. Он даёт мне нож, я иду в коридор. «Садись здесь», — говорит. Я говорю: «Нет, иду в коридор», — не хотел показать, где мне ребята зашили ту десятку. Достаю, а та десятка — как будто мыши её погрызли. Потому что я спал на той одежде. А он посмотрел и сразу: «В банк, — говорит, — беги, вон-вон банк, и тебе обменяют». Я прихожу, даю те деньги, она там подобрала номер, дала мне того червонца, я поблагодарил, ушёл. Ушёл — «Где столовая?» — «Вон-вон». Съел первое, второе, ещё компот взял — есть хочу. Становлюсь в очередь, ещё беру. А та, что талоны давала — латышка, тоже высланная, она так смотрит на меня: «Небось как ссыльный?» — слышно издалека. Я говорю: «Да, ссыльный». — «Обожди». Она пошла на кухню и приносит мне ещё хорошую порцию — там что-то второе, компот. Я поел, живот трещит.
В.О.: Зима, говорите, — это какой год?
М.О.: Это было — я вам сейчас скажу, — это было, если меня освободили 2 октября, ноябрь… Где-то в начале декабря. В начале декабря, уже зима такая. Это уже 1970 год. Потому что мне зачли, что я ехал под конвоем, день за три, поэтому меня и освободили раньше. В январе я приехал сюда. Я помню, что писал письмо, поздравлял домашних, жену с праздником Рождества Христова, такое поздравление посылал.
Там я устроился на пилораму, ходил километра четыре, а может, и больше пешочком, по снегам. Я говорил: «Боже, за какую кару я так мучаюсь?» Толкаешь то дерево, пила буксует, не режет — в поте лица трудишься. Приходишь голодный, жить негде, у какой-то старенькой бабушки жил на квартире. Я удивлялся, как там люди живут. Ни дров, ничего — ну, беда одна.
Я так месяц промучился, а когда пошёл в комендатуру отмечаться, как раз тот Шляхенко, тот землячок мой, сидит. Я говорю: «Слушай, Иван Васильевич, как земляк, помоги мне вырваться с этой пилорамы, потому что я там сдохну». А идёт директор коммунального хозяйства — был такой Сурочинский, сам он еврей из Питера, сидел — в Воркуте 10 лет отсидел, жена его спасла, говорят. Теперь он с ней жил — она была жена начальника лагеря, и она его спасла. Тоже еврейка. Он на ней женился, она переехала сюда. Шляхенко зовёт — тот Сурочинский заходит: «Иван Евдокимович, — говорит, — надо паренька устроить парикмахером, он же хороший мастер», — ну, откуда он знает, хороший я или нет? А тот говорит: «А мне нужен парикмахер», — разъездным, по посёлкам, по тем леспромхозам ездить.
Так я вырвался с той пилорамы. Позже я познакомился с людьми. Высылаю уже бандероли в лагерь, а оказалось, никто не получил. Видите, что они делали? Меня вызвал такой Малюшкин, москалюга такой, злодюга: «Чего ты так много пишешь? Почему ты высылаешь, — говорит, — бандероли?» Я говорю: «А что, нельзя?» — «Ну, а тебе зачем, — говорит, — они?» — понимаете, какая у них политика?
Отбыв ссылку, я вернулся. Здесь мурыжили меня месяц…
В.О.: Когда? Называйте, пожалуйста, даты — когда вы вернулись из ссылки?
М.О.: Из ссылки я вернулся в конце июня 1972 года.
Ещё когда меня отправили в ссылку, в январе, говорю этому Шляхенко: «Дай я поеду в отпуск. Сделай мне отпуск». Он говорит: «Пиши в край, — то есть, в Красноярский край, — в МВД». Пишу я, что шесть лет отсидел и т. д., — те отписывают: «Не положено». Я говорю Шляхенко: «Что делать?» Но я уже работаю парикмахером. А он мне говорит: «Знаешь что, я тебе помогу, но только смотри: я тебе даю две недели — чтобы ты через две недели был здесь. Тебя будут сопровождать — женщина ли, мужчина ли, ну, скажем, от Большеулуя до Ачинска — один, от Ачинска до Новосибирска — другой и т. д. Ты ни с кем ничего не говори, ни с кем не имей никаких дел. Понял?» Так он меня научил. Приехал я сюда, здесь побыл. Хотели, чтобы я здесь лёг в больницу, чтобы немного во Львове мне помочь, а я думаю: а если я подведу того человека? Возвращаюсь я назад. Даже этот Левкович удивлялся, как это так, когда я летом снова приехал: «Как это так, что ему дали два отпуска?» А Ярослав Ярощук, он говорит: «Надо везде иметь приятеля. Он умеет». Короче говоря, мне там уже было неплохо.
Возвращаюсь сюда в 1972 году, где-то 26–28 июня, точно не помню. В первую очередь иду прописываться. Что они со мной вытворяли здесь, один Бог знает. Во-первых, хотели, чтобы я с ними сотрудничал, — я говорю: «Вы что? В своём уме? Никогда этого не будет. Никогда!» — «Тогда вернёшься туда». Я говорю: «Под конвоем. Под конвоем уже везите, а так — никуда. У меня здесь семья, у меня здесь сын, жена — я никуда не поеду». Но тот Шляхенко дал мне хорошую характеристику. Что он там написал — я не знаю, но через знакомых я узнал, что у меня такая характеристика, что хоть к ране прикладывай. Впоследствии меня всё-таки прописали, потом я устроился снова в парикмахерскую. Помог мне тоже один еврей, а рассказал ему обо мне мой товарищ, с которым я был в Воркуте, — такой Николай Яцишин — очень хороший парень, его забрали со Львовской политехники с третьего курса. Я случайно его встретил и говорю: «Мыкольцьо, помоги мне устроиться на работу». Он говорит: «Я тебе всё устрою. Свой к своему». Понимаете? Свой за своего. В общем, я устроился, работал до выхода на пенсию в парикмахерской. Вот так... Построил этот домик, как видите.
В.О.: До какого года вы работали?
М.О.: Работал я до 1991 года. Я уже был на пенсии, но ещё год работал. Ездил на всякие мероприятия в Киев. Когда был съезд политзаключённых всего мира, я был там несколько дней. Часто я бывал в Киеве.
В.О.: Так и я там тоже бывал — мы там не виделись?
М.О.: Может быть — там была масса людей.
В.О.: На Учредительном собрании Общества репрессированных 3 июня 1989 года вы были? На Львовской площади?
М.О.: Да-да-да, был, был. Такие мероприятия я не пропускал, мы ездили. Даже было так, что шёл эшелон из Ивано-Франковска — полностью наш, так сказать. Тогда поговаривали: нас должны были везти через Львов, а боялись, что могут взорвать — понимаете?
В.О.: Да, неспокойное время было.
М.О.: Да-да, тогда нас погнали на Черновцы, но доехали счастливо и счастливо вернулись.
Вот так. Остался я один, больше у меня нет никого, ни роду, ни племени. Брат ещё был у меня во Львове, младший, был со мной вместе арестован, десять суток его так били-пытали, что я его не узнал, — он был чёрный, чернее земли. Ему было всего 16 лет. Я пишу о нём. Больше у меня из семьи никого нет — все уничтожены, одни поумирали, другие погибли — ещё есть я, сын, невестка…
В.О.: А вы говорили, что женились — в каком году?
М.О.: Я женился в 1960 году, 8 августа.
В.О.: А кто ваша жена? Назовите её фамилию, имя.
М.О.: Жена — Ореста, дочь [неразборчиво], рождённая в 1937 году, город Коломыя. По-моему, 8 августа мы расписались, тайно обвенчались, потому что иначе ведь нельзя было. Свадьбу никакую мы не справляли. И не на что было, и не хотели. Мы не хотели той славы.
В.О.: Вы говорили, сын есть — один?
М.О.: Да, сын есть. Да и тому сыну хорошо досталось.
В.О.: А какого он года? Как его зовут? Пусть будет записано.
М.О.: Сын Мирослав, 1961 года рождения, окончил Одесский ветеринарный факультет. Тоже стоял вопрос, дать ли ему учиться. Меня здесь вызывали — уже дошло до того, что по три раза в неделю меня вызывали: «Ты националист, а сын в институте». Я уже не выдержал один раз и сказал даже с матом: «Ты же не пошёл в сельскохозяйственный институт, чтобы тебя корова рогом бодала или хвостом с дерьмом?» Он, говорю, как узнает, что это за институт, так бросит его. Подумаешь, какой великий институт! И знаете, дали после этого мне немного покоя. Но что ему там делали… Я ему сказал: «Сынок, Мирось, чтобы ты знал — терпение побеждает сильнейшего врага. Ты знаешь, куда ты идёшь? Ты идёшь в Одессу. Там будет всё». И парень перетерпел это всё. Они у него костюм украли, тогда были в моде такие дипломатики, знаете? Что куплю, передам через знакомых поездом — уже украли. Специально так, чтобы от него в том институте избавиться.
Потом встал вопрос, брать ли его в армию. Защитил уже диплом — и берут его в армию. И отправляют в Севастополь. Говорят: «Смотри. Вот машина УАЗ. За три месяца должен собрать». Собрал, ездил. Обрезали раз тормозные шланги, чтобы аварию сделал. Короче говоря, издевались над ним, как могли. Но он запомнил мои слова, что терпение всё побеждает, и молчал, ни с кем дел не имел.
Я не то чтобы осуждаю кого-то. Я знаю, даже здесь у нас, в Коломые, были ребята, которых заставили писать эти покаянные статьи, чтобы их дети учились. Перед кем каяться? Ты же на своей земле…
Такая вот моя жизнь. Здоровья нет. Вот нога у меня — это видите? Поломали на следствии — так били-пытали. Лишь ведро воды помогало прийти в сознание, так били — десять суток… А потом перегнали нас во Львов, а там в суд, а потом Воркута…
В.О.: Сохранились ли у вас приговоры, справки об освобождении, о реабилитации?
М.О.: Да-да, по-моему, здесь есть.
В.О.: Вот здесь написано: «Оленчак Михаил Васильевич, 1930 года, село Почапы Золочевского района Львовской области, 9 января 1964 года, ст. 62, часть…» «Часть первая», тут написано.
М.О.: Но [неразборчиво] переименовали. У меня была вторая.
В.О.: Ага. «…со ссылкой на 3 года. Не судим. 1 октября 1963… до 1 октября 1969. После отбытого срока наказания с последующим направлением в ссылку на 3 года. Убыл в распоряжение УВО Красноярского крайисполкома».
М.О.: Вот есть вторая. Не было снимков, так оторвали снимок с документа.
В.О.: А это — дело № 32: «8 июня 1972 года освобожден на основании приговора Областного суда Ивано-Франковской области в связи с окончанием срока ссылки». А приговора нет ни одного, да?
М.О.: Где-то он был…
В.О.: А это справка от «2 августа 1956 года освобожден в связи с постановлением комиссии Президиума Верховного Совета СССР от 31/VII с применением Указа от 24.03.56 со снятием судимости и поражения прав. Следует к месту жительства в г. Томск».
М.О.: Вот так, видите, освободили. Это справка, что я работал немного в школе — где-то у меня она ещё есть.
В.О.: А это — «Справка дана Оленчак Михаилу Васильевичу, 1930 года рождения, родился в Золочевском районе Львовской области, украинцу, [неразборчиво] в том, что он с учета спецпоселения снят. 7 мая 1958 года».
А вы пишете что-нибудь об этих заключениях? Публиковалось ли что-то из ваших воспоминаний или о вас?
М.О.: Публиковалось. Я даже давал в журнал «Зона». Но они посмотрели и говорят: «Да это большая проза, мы это не можем». Но взяли одну рукопись. Я выписывал «Зону» — не опубликовали. Я не то чтобы хвалю себя... Но есть в «Зоне» такие вещи, которые я бы не хотел печатать. А вот — что я пишу. Я читал людям. У меня нет специального образования, мне ведь некогда было учиться.
В.О.: Но у вас есть дар и художественный вкус — я посмотрел некоторые места.
М.О.: Некоторые учителя — я не хочу говорить, что сейчас плохие учителя, а когда-то были лучше, — но они говорят: «Человек, да ты пишешь прекрасно — почему ты не пишешь?»
В.О.: Это был Михаил Васильевич Оленчак, город Коломыя, 8 февраля 2000 года. Ул. Соборная, 57, г. Коломыя, 28200, т. (03433)-344-43. Записал Василий Овсиенко, Харьковская правозащитная группа.
Михаил ОЛЕНЧАК, 8.02.2000 г., фото В. Овсиенко, г. Коломыя.