Интервью с Маргаритой Константиновной ДОВГАНЬ, журналисткой, шестидесятницей
В. Овсиенко: 12 февраля 2015 года в квартире Довганей ведём беседу с пани Ритой.
М. Довгань: Маргаритой Довгáнь.
В. О.: Довгань Маргарита Константиновна.
М. Д.: Часто я чувствую в себе голоса предков. С благоговением отношусь к корням семейного древа, поэтому рассказ о себе начну с упоминания о своих прадедах… Мои украинские истоки — с Волыни, из-под Луцка. Когда-то там была такая помещица Ольга Карпенко. Владела селом Белосток под Луцком. Оно и сейчас есть. А где-то рядышком — этого села я теперь не нашла — было село Жабóкричи, и был там себе помещик Жабокрицкий. Вот они поженились и родили мне прадеда, Владимира. А там же, под Луцком, гнездилось большое поселение фермеров-немцев. Знаю теперь из книги историка Агасиева «История немецкой колонизации на Волыни» (2014 г.), что они начали приходить именно на Волынь (через Польшу) еще в XV веке! Бедняки-ремесленники и крестьяне. Так и образовалась под Луцком фермерская немецкая колония.
Были великими тружениками. Держали коров. Из молока делали творог, собирали сметану, сбивали масло. Товар их пользовался большим спросом.
Род разрастался, дети там были позже юристами, музыкантами и бизнесменами, по-нашему, купцами какими-то, но у деда Якоба была именно ферма. Было у него немало детей. Одна из сестёр Шраг… Я думаю, что это не Шраг, а Шрёг, потому что у нас не пишут над «а» умляут. А «Шрёг» — это в переводе на наш язык «косой» или «кривой», или что-то в этом духе. И было там три сестры — Матильда, Маргарита, и ещё третья была, но я её забыла. Так вот, когда царь начал войну с Японией и стал грести всех на фронт, то дошло и до этих немецких парней. А они, эта немецкая община, что жила на Волыни, были меннонитами. Это такое крайнее религиозное течение. Пацифисты. Ни в коем случае не воевать. Не признавали цивилизации — никакой техники, никакой электрики. Вот такие себе оригиналы. Лошадьми, руками работали. Даже машины не признавали. Все они, когда их начали в армию забирать, снялись и улетели… Грех большой совершили, как сказала мне моя бабушка Анна, – улетели в штат Северная Дакота в Америке. А бабушка Анна, дочь Якоба Шрёга, вышла замуж за украинца Жабокрицкого. Такой вот ручеёк по линии моей мамы… Родились у них сын Борис и Ольга, а уже Ольга подарила мне маму Татьяну.
А ещё там был ручеёк по мужской линии. Когда-то, тоже давно, русский танцор из Санкт-Петербурга был направлен танцевать в оперный театр в Варшаву. Фамилия его Пешков, и я себе подумала, русский ли он. Потому что Максим Горький — тоже Пешков, но он никакой не русский, он из угро-финских народов. Так, может, и этот Пешков из угро-финнов, но писался русским. Он женился на польской девушке Лижбетке (Елизавете), которая возле оперы торговала сигаретами. Так они тоже вошли в мой родовой поток. И родили мне деда Николая, папу моей мамы.
В. О.: А как имя мамы?
М. Д.: Татьяна Николаевна Зайцевская. Зайцевская по мужу. Она умерла в 89 лет. В 1998-м году прошлого века. Мамочка у меня была красавица и умница. Она вы́ходила ту Украину, выстрадала, как никто из стариков. Не было митинга, не было собрания, куда бы она не приходила. Я иногда её ругала. Помню, как были похороны нашего первосвященника Владимира у Софии Киевской. И туда мама пришла, уже совсем старенькая. Иногда с головой были нелады, так я всё время была возле неё. Но когда там началась драка, едва не стрельба, мама бросилась бежать, где-то там споткнулась о какой-то камень… Словом, пережила я тогда очень много. Но мама была удивительный человек. Понятное дело, говорила она на русском языке, но в последние годы в украинском окружении перешла на украинский. В почтенном возрасте. Украинство в ней глубинно жило.
А отцовская линия такова. Где-то на границе Воронежской, Курской и Рязанской — точно не знаю, какой губернии, — есть городок Данков. Этот городок известен с древних времён, там кузнецы ковали дань татарам. Это же Московия татарам платила дань. И вот в этом Данкове очутился после поражения польского восстания ещё тридцатых годов XIX века некий художник Зайцевский — имени его мама не запомнила, только фамилию. И этот Зайцевский проложил живую ниточку до нашего времени. И мой дед, Зайцевский Алексей, отец моего отца, принимал участие в революции 1905 года. Но когда революция потерпела поражение, случилось страшное в семье. Он покончил жизнь самоубийством. Об этом никто не говорил, потому что он оставил маму с двумя маленькими детьми. Одним из них был мой отец Константин. А бабушка Елизавета из семьи Вдовиных. Все писались русскими. Но Вдовин — такой аромат украинский… Плюс Воронежская область. А Воронежская область – это я уже и на современных примерах знаю, что это сплошь украинцы.
В. О.: Да, это наша Слобожанщина.
М. Д.: Расскажу, как сложилась наша судьба дальше. В 1928 году деда, офицера таможни на Волыни, маминого отца, арестовывают (начинался сталинский террор) и отправляют в южную точку Средней Азии, в концлагерь «Кушка». Бабушка моя, Ольга, героически бросается за ним. Понятное дело, туда близко не пускают, так она устраивается в Ташкенте каким-то бухгалтером [Показывает фотографии]. Бабушка Ольга и дед Николай.
В. О.: Ага, ага. Какая дама в такой красивой шляпке.
М. Д.: Это ещё до революции.
Итак, устраивается бабушка бухгалтером...
А мама моя окончила фармацевтический техникум и уже имела хорошего друга, Константина Алексеевича Зайцевского, который, будучи студентом Московского геодезического института, приехал на практику на Украину. Встретились, полюбили друг друга, поженились. После окончания института и техникума едут туда же, в Среднюю Азию. Так хотела мама: поближе к деду и бабушке. И так случилось, что там, именно в столице Узбекистана, как это ни смешно и оригинально, родилась я, Довгáнь Рита Костевна.
В. О.: Вы тогда еще не были Довгань?
М. Д.: Нет, тогда я была Зайцевская. А записать меня ходила моя бабушка, Анна, которая тоже туда приехала. Все приехали, чтобы быть ближе к деду. Дед там просидел года три-пять, я точно не помню, но года четыре мы все там были. Отец мой работал геодезистом, и с ним, с геодезистом, мы с мамой объездили чуть ли не всю Среднюю Азию. А бабушка тем временем нашла лучший вариант для жизни: роскошный город Самарканд. Кстати, как я уже теперь узнала, наша прекрасная художница, Галя Сéврук — тоже диссидентка и большая патриотка, которая создала в керамике всю историю Украины, тоже очутилась — по причудливой судьбе всех послереволюционных детей — в Самарканде. Она — потомок Василия Григоровича-Барского. В Самарканде тоже были ссыльные. Они где-то там каким-то чудом собирались.
Потом деда выпустили, но не разрешили ехать на родину. Живут они в Самарканде. А отца из Самарканда бросают на Урал. И всё время его мучают, чтобы вступил в Коммунистическую партию. А почему? Он у меня был уникальным человеком, разносторонне талантливым. Организатор блестящий, дело своё хорошо знал, и рисовал прекрасно, и музыка… Ну, это у нас и мама, и папа — все к музыке склонны, к классической, я имею в виду, к серьёзной музыке. Но так как он был организатор, то его хотели повысить, а он всё время притворялся, что не способен, что он ещё не созрел, что у него семья увеличилась. Это уже в Свердловске. Короче говоря, выкручивался, как мог. И за это его посылали в такие отдалённые уголки, и мучили, и заставляли мотаться по всем усюдам.
Урал, Свердловск, серость какая-то, сухие сосны. Но духовная жизнь прекрасная. Там я впервые с мамой и с папой пошла в оперу. И мы были поражены. Ну, это я от родителей знаю. Потому что тогда я не могла оценить певцов, художников театра и постановки. А оказывается, что в этом театре на Урале работали, преимущественно, «крамольные» художники, ссыльные…
В Свердловске родился мой брат Сергей. Талантливый художник. Живёт в селе Андреевка на Киевщине.
Когда началась российская агрессия на Западную Беларусь, на Западную Украину, отца бросают из Свердловска в Беларусь. Из того голодного Урала, из Свердловска, серого и скучного (кроме этих художественных проявлений), попадаем в Беларусь. Поселяют нас в красивом доме, где когда-то жил помещик. Я это запомнила, потому что это уже мне девять лет, и я уже что-то там соображаю, размышляю. Тут жил помещик, а сейчас мы живём. Нас натолкали много в тот домик. А из того домика видно, как по дороге каждый день повозки идут, лошадьми везут товары на базар. Молоко, масло, сметана… Женщины-белоруски, во всём белом одетые, — это было для меня как какая-то невероятная художественная картинка. И мы там наконец наелись… Мама там купила себе какие-то туфельки. Она была красавицей, но никогда такой обуви не имела. Она их поставила посреди кухни на табуретку, хозяйничает, хлопочет, а время от времени взглянет на них. И я возле неё кручусь.
Рай длился два месяца. Потом всё как корова языком слизала. Ничего не стало. Я ещё не очень соображала, но слышала, как перешептывались родители между собой. Там ещё жил начальник этого отряда, а папа был главным инженером. Как я позже поняла, начались страшные репрессии. А нас тем временем — империя уже прихватила Прибалтику, — с отцом отправляют в Вильнюс. В Вильнюс приехали — ещё больший рай! Помню, как я застывала у витрины магазина, в котором были выставлены шоколадки в виде египетских пирамид. Помню, как наконец-то папе, который ходил в каком-то старом лапсердаке, купили красивое пальто. Жизнь там была для меня какой-то красивой, романтичной, неожиданной какой-то. Но тоже коротко.
Помню, пришли мы в школу. В центре города бывшая литовская гимназия, которая теперь стала «Русской школой с необязательным изучением литовского языка». Стою возле папы и учительницы. Маленькая белокурая женщина, а папа высокий такой. И она на него так заглядывает, видно, уже об основном договорено, и говорит ему: «Наверное, Ваша девочка не будет учить литовский язык?» А папа говорит: «Так мы же к вам жить приехали. Будет учить». Эта литовка как упала на грудь отцу моему, как зарыдала… А я дёргаю папу за пиджак и говорю: «Папа, чего она плачет, я же буду изучать». И до сих пор слеза жжёт, как вспомню тот такой многозначительный эпизод из моей жизни. Нас из всех приезжих было только двое в классе, кто взялся изучать литовский язык. И учительница к нам была так благосклонна! Полюбила нас.
Был конец четверти. Буквари ещё на советские не успели поменять, ещё литовские буквари. И она мне говорит: «Ты этот текст выучи наизусть, а я тебя его спрошу». Василий, я выучила тот текст…
В. О.: И до сих пор помните?
М. Д.: Грех сказать, я его лучше, чем молитву «Отче наш» знаю.
В. О.: А прочтите, пусть будет, пусть звучит.
М. Д.: [На литовском, неразборчиво].
В. О.: Некоторые слова понятны.
М. Д.: Понятно, текст простенький, но очень хороший. «Витя и Циля сидели за столом и пили чай. Витя был в магазине и купил сахару и лимон. Идя домой, он встретил нищего и дал ему десять центов. Лук горький, лимон кислый, сахар сладкий». Очень хороший текст.
Прошло тоже несколько недель и вся роскошь, все шоколадки, всё-всё, как в Беларуси, — всё исчезло!
В. О.: Это год сороковой?
М. Д.: Это сороковой. Буквально вслед за армией идёт геодезия, чтобы делать карты, приумножать территорию империи.
В. О.: «Территориальные приобретения»?
М. Д.: Да. Иду я по ступенькам в школе, а ступеньки возле окна. Окно огромное, а за окном виден маленький газончик, а дальше стоит грандиозный дом серого цвета, примерно такой, как у нас в Киеве Дом Правительства, только поменьше. Видно, что надёжно построен. Когда-то это была литовская консерватория. Там делали стены такие, чтобы из одного класса в другой не было слышно — там поёт тенор, а здесь играют на органе, например, или что-то такое. Но советская власть нашла для этого здания более практичное применение — сделала там КГБ, или тогда было НКВД. Я этого ничего не знала, ни сном, ни духом, как малый ребёнок. Иду я по ступенькам, скачу по ступенькам — и вдруг слышу такой дикий, оглушительный, страшный, безумный крик. На этот крик поднимаю глаза: с верхнего этажа (я не помню, этажей пять, наверное, было в том доме, большие, массивные такие этажи) из окна вылетает человек, сапоги вижу. Человек летит с диким криком! Я кричу в ужасе: «Дядя падает, дядя падает!» Кто-то тут ко мне подскочил… Короче говоря, со мной что-то страшное творилось. Мне долго втолковывали, что мне это привиделось, что этого не было. Отец забрал меня из школы. Помню, вечером пришёл к нам папин начальник. Начальник геодезического отряда... Очевидно, для них это было ЧП. Боялись, что я могу где-нибудь сболтнуть, или что-то такое. И мне втолковывали, что ничего такого не было: «Это тебе привиделось, это бывает». Я уже деталей не помню, только помню суматоху вокруг своей персоны, чтобы я забыла этот эпизод, развлекали меня и так, и сяк. Ну, а потом очень быстро — война.
В. О.: А где вас война застала?
М. Д.: В том же Вильнюсе, в Литве. Нас уже было трое у мамы, ещё брат Вадим родился на Урале, а мама ждала четвертого ребенка. Вот-вот родится, недели оставались, даже не месяц. Нас летом вывезли за Вильнюс. Какой-то там дачный домик был, старинный. В тот домик нас натолкали, как гусей, и мы там паслись. Красивое лето было, и вдруг… Утром 22 июня отец со старшим братом идёт на рыбалку. Я увязалась тоже. Там река Вилия течёт. Идём мы на ту рыбалку ни свет ни заря, ещё почти темно. Но какой-то такой гул, какая-то непонятная тревога в воздухе. Видим, прямо посреди дороги, возле дома стоят поляки… А там было много поляков, их ещё не успели всех перестрелять или выслать. Они стояли на коленях. Я слышу: «Матка Боска». Отец подходит, ему что-то там шепчут. Потом вдруг резкий, страшный гул с небес спадает. Неба не видно: туча немецких самолётов. Они летят на Вильнюс. Где-то грохот, а потом они над нами. Поляки в ужасе высыпали вдоль дорожки, по которой мы идём к реке. Паника: «Это война, это немцы». А мой папа, напичканный советской пропагандой, хотя он не очень советский, говорит: «Да не может быть, потому что соглашение с немцами, они не могут на нас напасть, это, очевидно, учения». Ну, поляки иронично смеются, понятное дело, и снова говорят, что это война. Короче, это был ужас — этот первый налёт, грохот. Разбили мост через Вилейку и уже бомбили Вильнюс. Летели, наверное, на Киев, который мне всегда мерещился как какое-то чудо на горах над Днепром. Я об этом потом скажу...
Налетает новая волна. Нас поляки запихнули в дом, потому что с самолётов начали стрелять. Где видят дорогу с людьми – стрельба начинается. Нас загнали в польский дом, потому что видят: идёт мужчина с детьми. А там то ли семья, то ли соседи – все стоят и молятся Матери Божьей. А мой советский отец всех успокаивает, что это пройдёт, этого не может быть… Как-то добрались домой. Идём двором своим, а тут такая картина: домики вдоль дорожки, а в конце дорожки большая бочка для воды. На ту бочку опершись, застыла наша мама, живот свой поддерживает. А те люди, что из окон смотрят, как оцепенелые, онемевшие. Мы проходим этим рядом, а мама опавшим голосом говорит: «Война с немцами». Ночью бесконечные потоки этих самолётов летели на Киев. Уже всё было понятно.
Среди ночи мы выбрались из дома, посидели, попрятались в кустах в лесу. Приходит за нами на рассвете грузовая машина. Крошечный грузовик. Кое-как запихивают нас, голых и босых, в сарафанчиках. Ничего же нет, всё хозяйство в Вильнюсе осталось. Единственное, что мама хватает, поскольку ей рожать, это чайник. Мне даёт какой-то узел с документами и бумагами — всё, что она смогла собрать. Держу братьев за руки. Втиснулись в тот грузовик.
Когда грузовик ехал через Беларусь — это был ужас. Я видела, как пылала Орша — большой город, где при вокзале стояли цистерны, хранилось горючее, какие-то запасы что ли. Это было кошмар. Вдруг летят самолёты — а дорога уже заполнена беженцами, — и эти самолёты спускаются низко, и стреляют специально «с бреющего полета», как нам говорили... Мы хватали, кто что мог. Я чайник схватила, мама братьев, и в кусты спрятались. Постреляно было много беженцев, которые не знали, куда деться с дороги. Нас как-то Бог миловал.
Так мы странствовали в общей сложности месяц. Странствия тоже были с детективными приключениями. Посадили нас где-то в поезд и привезли в Чебоксары… В Чебоксарах мы долго валялись на вокзале. Эвакуированных море. Отовсюду — из Петербурга, из Москвы, из западных районов страны, и вот мы из Литвы, и украинцы, очевидно, были, — все на вокзале, вместе. А отец ещё был с нами, потому что отец был очень близоруким, в армию его не брали. Его потом во время войны отправили на Север работать.
Эти Чебоксары — это очень интересное место. Людей набито густо, есть давали один раз в день. Варили не овсянку, а овсяное зерно. Немного разваренное — масла туда добавляли. Хотя это было не совсем масло… Это была вся еда на сутки. А ещё была сплошная беда — у женщин завелась чесотка на головах, потому что всё время чешешь. Там завелись вши и всё что хочешь. Это мы неделю валялись, потому что не давали товарняка, так как все товарняки шли на фронт.
Кстати, о фронте. Вот рассказывали, как у нас готовились к войне, — так я знаю, как готовились. Мой дядя Сева, мамин троюродный брат, офицер ещё царской армии, искренне перешёл на сторону революции и работал на Урале в военном штабе. В 1938 году, незадолго до войны, там началась, как, очевидно, по всей «необъятной от края и до края», чистка Красной армии. Расстреляли 80% офицеров. Там же погиб и мой дядя Сева. Он даже не знал, что будет отцом — после его смерти через восемь месяцев его тётя Ия родила мальчика. Это был красивый мужчина, а его, красивого мужчину Сергея, советская власть укокошила в Афганистане.
Так вот, о фронте. Граница была голая — немцев прёт куча: и танки, и мотоциклистов уже видели, и самолёты тучами летят, а тут лежат два солдата с одной какой-то винтовкой. То есть мы не видели, чтобы власть с самого начала как-то защищала свою границу от немцев, — это со временем началось. Вот же я говорю, что мы недели две или три ехали, потом валялись в Чебоксарах на вокзале, а поезда уже начали идти на Запад. А после тех Чебоксар посадили нас в товарняк. Где-то отец, кстати, раздобыл зелёнку, обстриг мне всю голову и намазал зелёнкой. Я такая красивая села в тот товарняк. Через какое-то время маму хватает за живот. Папа останавливает поезд, дёрнув где-то там что-то. Остановился поезд, не знаю каким образом. Мы вываливаемся, не знаем где. Степь сухая, дорожка какая-то. Отец велел мне сидеть с двумя братьями, а сам пошёл к той дорожке. Мама на корточках, а он бегом. По дорожке едет воз — лошадь и дед сидит. Я его не вижу, но вижу, что кто-то там движется. Подсадили маму на тот воз, мне приказали сидеть мёртво и держать братьев. Мне шёл одиннадцатый, Сергею — седьмой, Вадиму — третий годик. Мой самый младший брат Владимир родился прямо на том возу. А воз был такой. Дед где-то стриг овец, настриг шерсти и куда-то ехал. И вот они с отцом принимали роды у мамы. У него были ножницы и какой-то там спирт или водка, я уже не знаю тонкостей — вот и вся гигиена. Было какое-то короткое мытарство в больнице. Это Горьковская область, какой-то там Дальнеконстантиновский район. Так моего брата и записали. А потом было село Богоявление. Маме нужно было прийти в себя. И вот тут, образно говоря, вмешалась религия. Ну, Бога же не было при советской власти, поэтому монастырь в этом Богоявлении был разрушен. Там был какой-то склад. Но подпольно там жили две монашки, пожилые, как мне тогда казалось, женщины. Они маму спасли. Они ей помогали выкарабкаться и ребенка привести в чувство. Где-то молоко добывали, потому что у мамы пропало молоко. Короче говоря, каким-то чудом мой брат потихоньку вычеловечился. Ему был месяц или два. Он мне и теперь дороже всех — добрый и работящий.
Едем мы дальше, потому что уже отцу сказали ехать в Марийскую АССР, в город Козьмодемьянск. Там нас поселяют в дом к некой Марии Алексеевне, которая на нас смотрит очень свирепо, потому что зачем ей эта обуза. А вселили независимо, хочешь ты или не хочешь. В полуподвал. Отец где-то раздобыл пеньки, понаделал стулья, сделал тапчан деревянный. Мастер был на все руки. И там мы живём.
Через какое-то время нас переселяют в другой угол этого же города. У меня много всяких воспоминаний. Детских, романтических. Там Волга. С горы катались по улице к Волге на санках. Радость. Но это было очень редко. В основном это был голод и тяжелый труд. Пилила я там дрова с мамой, у мамы была болезнь Боткина, её там спасали всякими непонятными мне методами, потому что не было лекарств, было что-то такое самодеятельное. Потом на нас напала малярия. День маму трясёт, день меня трясёт. А надо же этих всех трёх мальчиков как-то держать в куче. Отца же сразу отправили на Север.
И вот нас переселяют в другую квартиру, потому что эта хозяйка затевает то ли ремонт, то ли что-то такое. Словом, выкурили нас. Помню только одну деталь, как шептались о её сыне, что его отправили в «шпионскую школу». Ему пришло время быть в армии, и его отправили в шпионскую школу, этого Гену.
И ещё у меня светлое воспоминание, момент истины для меня. Дети же подвижные, и я была подвижной. На чердаке этого дома, где мы жили, у этой Марии Алексеевны (такая тупая тётка), я нашла под крышей, в углу, гору книг. Что это были за книги? Я не знаю, но предполагаю, что когда-то в этом доме жил какой-то почтенный интеллигентный человек. Произведения Байрона и Шекспира, издания Брокгауза и Ефрона, в массивных таких переплётах. Тут-то мне и настал рай. Я даже при луне читала, потому что нечем было сделать огонёк себе какой-то, свечечку... Наливали тогда керосин и делали какой-то фитилёк, но это не всегда было. Но я там такую школу прошла, такой университет! С тем Шекспиром и с Байроном я сроднилась, все те потрясающие английские литературные герои — все они во мне словно поселились, а Байрон на всю жизнь. Тогда я всерьёз и в полной мере ощутила поэзию как таковую вообще. Это было свято и величественно, и для меня эта память — знаете, как во всём чёрном всегда есть какой-то огонёк, то вот это для меня был тот огонёк.
…Переезжаем в новый дом. А отец, уезжая на Север, из того, что нашёл на работе или где-то там, сделал мне своими руками книжечку-тетрадь с толстой обложкой. Он мастер был на все руки. Говорит: пиши дневник. Я и писала. И вот у меня в дневнике написано: такого-то числа нас переселили к Ткаченко. «Это украинцы. У них чисто и есть огород». Это моё первое, так сказать, материальное знакомство с Украиной. И такой точный акцент! Сама себе удивляюсь. Помню эпизод. Голод у нас был страшный. Мы считали за счастье, когда мама могла у кого-то на базаре выпросить горстку картофельных очистков и запечь их на углях, в мисочке с водой. Помню выражение лица своего брата Сергея, старшего, который сидел и таким мечтательно-жадным взглядом смотрел в ту печку. А когда попробуем, то оно же горькое. Весной нас грибы спасали, поэтому я до сих пор к грибам отношусь с большим уважением. Там росли всякие грибы, кто-то говорил, что некоторые из них ядовитые. А другие говорили, что надо трижды отварить и можно есть. Ну, ели, и вот не умерли. Так вот, для меня картина голода — этот Ткаченко-хозяин (их двое было, дети уже разлетелись) — он такой коренастый был, крепкий пожилой мужчина. Выскочила я ни свет ни заря в конец огорода по своим делам, когда вижу: из дома, что на пригорке был, выходит Ткаченко. Они что-то там посеяли. Проклюнулся крошечный укропчик. Вышел этот голодный человек, огляделся, припал к земле и начал этот укропчик выдёргивать из земли, чистить и класть в рот.
Прошло некоторое время… В начале 1944 года папа вернулся к нам в Козьмодемьянск с Севера, из каких-то смешных мне Сыктывкара, Кудымкара. Приехал да и говорит: «Ну вот есть предложение: в Усть-Каменогорск в Казахстан или в Киев». Я как запрыгаю возле него: «В Киев, в Киев, в Киев!». А дело в том, что в Киеве долгое время жила моя бабушка Анна, та немка, со своим вторым мужем. Этот второй муж у нас в семье остался как свой. Леонтий Левицкий был известным юристом ещё в царские времена, возможно, был причастен позже к борьбе за УНР. Был почтенной в Киеве особой как специалист. Когда московские большевики в последний раз ворвались в Киев, то Ленин был какой-то фигурой в Киеве. В 1918 или 1919 году, точно не знаю, когда большевики пришли в Киев, Ленин издал приказ выпустить босоту и бандитов из тюрем, одеть их в красноармейские шинели, звезду на лоб, чтобы таким образом пополнить Красную армию. Дали им оружие, сказали: идёшь по улице, видишь буржуя — стреляй. Так застрелили и моего названого прадеда, мужа Анны Шраг-Жабокрицкой, Леонтия Левицкого.
Вернусь немного к началу войны, когда убегали от немецких фашистов и мама собирала узелок. В нём оказались (наверное, лежали рядом на столе), вот такой томик Пушкина, вот такая книжечка о Леонардо да Винчи и давнее издание «Гайдамаков» Шевченко, XIX века. И среди этих книжечек вот такая старинная фотография: Днепр, горы над Днепром, над теми горами памятник князю Владимиру и немножечко купола церкви. Знаете, я на ту фотографию смотрела иногда как на какое-то Божье чудо. Я видела и чувствовала тот Киев, он был во мне какой-то мечтой и сказкой. И когда папа это сказал, то реакция была понятна — ехать в Киев.
В Киеве папу назначают главным инженером Управления геодезии и картографии — это на Красноармейской. Там и сейчас находится это Управление. И уже папу не просили вступать в партию, потому что не было специалистов, а работать надо. Главное, что мы очутились в Киеве, и мой первый адрес — это Владимирская улица, возле Золотых ворот, там, где потом было издательство «Дніпро», в коридоре.
В. О.: Это год какой?
М.Д.: Это 1944 год, август. Он ознаменовался тем, что мы голодные, оборванные и плохие. Отец куда-то исчез, а потом приносит авоську помидоров. Лучшего лакомства у меня потом никогда не было! Потом мы переселяемся — это очень интересно — в квартиру на Миллионном переулке, на Печерске. Теперь там улица Панаса Мирного, где живут депутаты. А тогда там стоял маленький красивый деревянный домик, который, видно, принадлежал до революции какому-нибудь интеллигенту — может купцу, может профессору. А тогда нас туда целую кучу натолкали! И вот моё первое знакомство с украинским языком в реалиях, в звучании. Каждое утро слышу, как одна дама в папильотках (бигуди) на весь коридор, где стоят примусы, где крутятся ребятишки, кричит своему мужу: «Коля, где моя фаянсовая мысочка!?». А я думаю, ну почему «мысочка» — она что, неграмотная? Надо же «місочка»! Это вспомнилось для улыбки.
А это — тяжелый исторический момент. Возле нас в довоенном школьном здании разместился военный госпиталь. Необычный. Только для безруких и безногих. Все они передвигались на деревянных дощечках с колёсиками. Вечерами и в свободные от школы дни мы помогали сёстрам их возить и кормить кашами, супчиками. Часто умирали. У некоторых из них были обрубки рук от локтя, им в те косточки вставляли камешки и привязывали, и они сами, переваливаясь, толкались, а многих приходилось просто возить. Каждое утро мы встречались с девочками и «Ну что, Васю уже увезли?» А «увезли» означало «похоронили». Или там Колю, или Олега. Такой был трагический момент той жизни. Можно было себе представить, что творилось в масштабах всей страны.
В. О.: А эти калеки куда делись, Вы знаете? Их же вывезли на остров Валаам на Ладожском озере, и там они вымерли.
М. Д.: Знаю. Может, и здешних, потом вывезли. Я не до конца тут была, потому что нам дали квартиру на углу Саксаганского и Шота Руставели в старом девятиэтажном доме, из которого почти всех расстреляли в Бабьем Яру. Этот дом тогда, в 1944 году, был почти пустой.
А дальше — настоящий момент моего воскресения как человека с сильным украинским потоком в душе. Это воскресение произошло в моей школе, в которую я пришла. Это теперь девяносто пятая школа, и тогда она была девяносто пятая. Это школа на углу Жилянской и Шота Руставели. Там у нас была учительница украинского языка и литературы — это святое для меня имя — Александра Игоревна Белоцерковская. Я думаю, что эта учительница, или по крайней мере её родители, принадлежали к той украинской интеллигентной среде, в которой были и Леся Украинка, и Старицкий, и Грушевский – весь тот святой очаг, который создавал потоки украинской культуры и украинского духа в русифицированном в целом Киеве. Александра Игоревна была образцом интеллигентности, благородства в поведении и во всём. У нас же публика была разная. Кстати, я училась в одном классе с дочерью Хатаевича. Вы знаете, что это был за гад. Я тогда не очень это знала, но эта Рада Хатаевич производила неплохое впечатление. Она так скромно всю жизнь и прожила. Кажется, геологией занималась. Много еврейства было. Тогда почти все наши еврейские девушки пошли учиться на зубных врачей, это я хорошо запомнила. Александра Игоревна первые слова о Шевченко сказала так, что даже каменная глыба одухотворилась бы. Она говорила много таких вещей о Шевченко, которые не имела бы права говорить. Но она умела сказать нам об острых моментах так, что мы поймём, а придраться власти не к чему. И мои первые поэтические пробы — именно стихи, посвящённые Шевченко, нашей поездке с Александрой Игоревной на могилу Тараса Григорьевича. С тех пор я уже чётко поняла, кто я есть. Мы ходили к ней все, причём бывало, что по нескольку душ из класса собиралось. До последних дней её жизни ходили к ней в гости. Уже она не работала, она была пожилой человек, а мы уже были студентами. В 1954 году великой учительницы не стало.
Кстати, я Вам не рассказала забавный эпизод. Это не обязательно и записывать. Я в паспорте была записана «русская». Я даже пользовалась этим, когда меня начали «клеймить» за украинский буржуазный национализм, я говорила, что я русская и что буржуазии не знаю. А знаете, кто меня научил? Иван Дзюба — говорит, что когда такую чушь несут, то надо как-то отбиваться. Так я говорю, что вы меня обвиняете в украинском буржуазном национализме — так, во-первых, я никогда не была за границей и не знаю, что такое буржуазия, а во-вторых, я «русская», и мой паспорт это подтверждает, а вы меня в украинском буржуазном национализме вините? Я знаю, это наивно звучало, но «для бумаги» оно на них производило какое-то впечатление. Такую формулу подсказал мне Иван Дзюба. Он тогда работал в издательстве «Молодь» на Пушкинской, а я напротив, на бульваре Шевченко, в газете «Друг читателя». Пришла к нему растерянная, рассказала про ту чушь кагэбистскую, посмеялись, подсказал мне, как отбиваться… Да про Ивана я позже расскажу.
А что до моего имени, то история такова. Маргаритой меня назвала моя немецкая бабушка Анна. Так звали одну из её сестёр, которая эмигрировала в США. Но тут произошла своя история. В Ташкенте в 30-м году была узбекизация (помните, у нас — украинизация). Записывать меня в свидетельство пошла бабушка, потому что мама болела. Пришла и говорит записать «Маргарита», а узбечка-чиновница не может произнести ни записать такое премудрое слово. Начала что-то бабушка растолковывать — есть такое у индусов и у узбеков имя «Ритта», «Зитта», вот это в Европе Маргарита. Узбечка прояснилась, всё поняла и по-узбекски записала меня — Ритта. А бабушка от той беседы то ли устала, то ли не досмотрела, и стала я впоследствии и в паспорте Ритта. А в душе и для родных — Маргарита. К слову. Моя бабушка Анна познакомила меня… с Лермонтовым. Мне было 2—5 годиков, когда она меня баюкала, сидела вечером у моей кроватки и напевала «Горные вершины спят во тьме ночной». Это в Самарканде было.
Проходили годы. Именно Лермонтов стал мне самым близким из русских поэтов. Гениальный. Не лукавил, не принял Империи Зла. Знаете, читаешь много раз, но это такие люди, в которых всегда можно что-то открыть. Стихотворение «Новгород» у него есть, я его наизусть не воспроизведу, потому что память слабенькая стала, но суть там в чём? Новгород же был частью Киевской Руси. И у Лермонтова есть стихотворение на шесть строчек. Он упрекает новгородцев: как вы могли сдаться в плен империи, как вы могли стать рабами? Это же потрясающе!
В. О.: Ну, Иван Грозный просто вырезал новгородцев, да и всё. Разве там была сдача?
М. Д.: Ну, может не прямо слово «сдача», но из этого стихотворения ясно, что Лермонтов понимал, что такое Киевская Русь, что такое свобода, и что такое Империя Зла. Это на меня произвело впечатление. И вот на вечере памяти Евгения — не вечере памяти, а на вечере Рождественских Василиев, когда мы вспоминали, — я думаю, что это, может, какая-то мистика, — но Евгений в последнее время занимался Лермонтовым.
В. О.: Он еще хотел организовать вечер Шевченко и Лермонтова, вместе.
М. Д.: Да, вот у нас Шевченко постоянно, и всё.
Но давай сделаем маленький перерыв и выпьем чаю или кофе.
В. О.: 12 февраля 2015 года в квартире Довганей продолжаем беседу с Маргаритой Константиновной Довгань.
М. Д.: Школу я в 1948 году окончила с серебряной медалью. С серебряной потому, что по алгебре имела четвёрку. Перед экзаменом по алгебре в шесть утра пошли с одноклассницей покататься на велосипеде. Для закалки. А было после дождя, большие лужи на стадионе имени Хрущёва, ещё какие-то камни валялись. Я упала с велосипеда, разбила лицо. Сидела на экзамене, замазанная зелёнкой, одной рукой придерживала лицо, потому что оно у меня болело. По этому случаю вместо пятёрки получила четвёрку.
В. О.: Стадион Хрущёва — это теперь Лобановского?
М. Д.: Нынешний — нет. Это главный, центральный стадион, Олимпийский. Тогда он назывался стадионом имени Хрущёва. Мы там часто гуляли. Итак, поступила без проблем. Это был второй набор на отделение журналистики при филологическом факультете. Нас было двадцать восемь душ, я была «наивная комсомольская девушка», потому что обо всех мытарствах и страшных перипетиях жизни нашей интеллигентной семьи мне никто и слова не говорил до пятьдесят третьего года — до того времени, как умер тиран. Но заметила, что когда мы пришли на занятия, то через несколько дней среди нас не стало трёх парней. Из них я двоих помню образно, но не помню фамилий. И уже тогда, краем уха, каким-то манером узнала, что их «забрали». Потом стало понятно, что из нас, двадцати восьми, трое были «врагами народа». Очевидно, это были ребята после фронта, и кагэбистская банда придумала для них какой-то грех. Может, выбрались из плена, пришли на родную землю, хотели учиться. Не стало их.
Потом учёба. Учёба была страшная. Это я осознала позже. Половина занятий — это были предметы по марксизму-ленинизму, истории компартии, коммунистическая публицистика, журналистские труды дедушки Калинина, который, как я потом узнала, даже жену свою отправил на смерть, чтобы Сталину угодить. И всё-таки, было несколько преподавателей в университете, которые заложили нам желание учиться, и, главное, мыслить, отбрасывать полову и искать среди этого мусора зёрна. Таким был у нас преподаватель зарубежной литературы, уникальный человек. Он, называя писателей буржуазными, врагами, называл их фамилии, скажем, Сартра, Брехта, и ещё многих, и тем самым побуждал нас искать информацию о них и что-то читать, подсказывал.
Окончила я университет в пятьдесят третьем году, но с пятьдесят второго начала работать после практики в «Вечернем Киеве». Эта газета тоже только начиналась. Был у нас очень робкий, но очень деликатный редактор по фамилии Косяк. Первый удар по своим романтическим и относительно коммунистическим, по крайней мере, советским представлениям, я почувствовала в таком моменте. Должна была написать разгромную статью — в каком-то районе Киева плохо было с какими-то бытовыми делами, с водой, с канализацией. Какая-то такая тема. Я выяснила, кто там виноват, куда деньги украли, и радостная пришла, принесла материал (а надо было каждый день два материала написать) и говорю своему шефу Лебедеву: «Вот, я нашла, кто виноват». Виноват инструктор райкома партии Кагановичского района, я уже фамилии не помню. И вдруг этот Лебедев словно окаменел возле меня. Глаза сделались большие, злые, и он мне сказал фразу: «Рита, запомни: никогда коммунист, тем более работник партийного аппарата, ни в чём не может быть виноват!». В свою очередь я остолбенела. Но такова была действительность.
Но скоро появилась газета «Друг читателя», и тут моё сердце немного отогрелось. Я увидела эту газету как свою мечту, потому что она меня свяжет с поэзией, с украинской литературой. А во мне уже тогда, собственно, начиная со школы, появилось непреодолимое влечение к украинскому поэтическому слову. Первый толчок к этому слову дал мне Тарас Григорьевич, как это ни стандартно, может, звучит. Но тут не стандарт, тут действительно великое прозрение на меня от Шевченко снизошло, через мою прекрасную учительницу Александру Игоревну Белоцерковскую.
Так вот, пришла в эту редакцию. Через несколько месяцев, может, несколько недель, была у нас жена одного политзаключённого, и она тоже впоследствии была политзаключённой. Они из Одессы. Может, подскажете их знаменитые фамилии?
В. О.: Вы говорите о Святославе Караванском и Нине Строкатой?
М. Д.: Вот, Нина Строкатая. Но она как-то так появилась и скоро исчезла. Я тогда что-то не поняла. Это был очень короткий эпизод. Но тут у меня появился Иван Дзюба, который работал в отделе поэзии в издательстве «Мистецтво». Я напросилась также в отдел поэзии, рекламировать новые поэтические книги. К Ивану приходили все наши нынешние, как мы их уже называем, классики, первые поэтические голоса шестидесятых годов. Приносили свои рукописи. Там были и Василий Симоненко, и Лина Костенко, и Василий Стус со своими «Зимними деревьями», и Боря Мозолевский с первыми пробами. На столе у Дзюбы я также увидела Виктора Кордуна и Николая Воробьёва, через него услышала голос острого, нервного, эмоционального, жёсткого, но невероятно талантливого, хотя он потом и спаскудился, Николая Холодного. Моей задачей было писать только о тех книгах, которые уже вышли, или «сигналка» есть. Но я, с неудержимым чувством делать что-то, решила: а я буду писать не только о том, что уже вышло, или вот-вот выходит. Как-то буду обходить эту тему, скажу, что книга такого-то автора, её содержание такое-то, издаётся в «Молоди». А редактор, и первый, и второй, кстати, были достаточно либеральные люди. Особенно, как я уже отметила, Владимир Гнатовский. Они то ли закрывали на это глаза, то ли я так дипломатично писала, но книга ещё не вышла, а уже о ней информация есть. Но кому надо, тот фиксировал эти факты. Я очень скоро почувствовала, что у нас в редакции есть стукачи. Я это чувствовала ещё и в «Вечернем Киеве», но не так отчётливо, а здесь — это уже было глобально. Но ещё заметила, как однажды один мой очень в глаза поклонник, который теперь благополучно живёт или доживает век, Юрий Чикирисов (он в последние годы, как я издалека так понимала, писал какие-то детективы), — это и был у нас главный стукач, как я чувствовала, который за всем следил. Но чёрт с ним. Я его встретила недавно в магазине. Я бы и не узнала, но он набросился на меня: «Ой, Рита, Риточка, сколько лет, а я же тебя помню, я тебя люблю, ты такая храбрая, ты такая сильная была, то, то, то». Я от него отшатнулась, как от какой-то мерзости. Мне было противно, я не знала, почему. Я забыла все детали, понимаете? Еле я от него открутилась. Он на кофе зовёт, как будто я ему первая особа в государстве. Через два дня мне звонит Валя Черновол, которая в то время разбирала архивы Славки Черновола. Валя говорит: «Рита, я нашла записи Славки Черновола…». А мы тогда вместе работали. Незадолго до моего погрома Вячеслава приняли сюда в редакцию, потому что откуда-то выгнали. Он месяцев три с нами работал. Это мне была опора, мы сразу нашли общий язык. «Славко записывал слово в слово, кто говорил и что говорил о тебе после этого первого глобального погрома, после вечера». Валя мне принесла те тексты. Я читаю, как там Чикирисов распространялся, изливался такой гадостью в мой адрес, что слов нет. А через несколько десятилетий вот он мне рассказывает, как он меня любил! Сгинь, пропади!
А мы вернёмся к началу 60-х, к работе в «Друге читателя». Мало того, что в газеты давала тексты, — я стала организовывать вечера поэзии, где только могла. В мастерской у художника — хорошо, в дом приглашают, не боятся, — хорошо. Кстати, есть такой Алексей Захарчук, Царство ему Небесное, но он есть, потому что живёт его искусство. Так вот он приглашал к себе: «Приходи». Пришли. Всего два раза за все эти десятилетия на мои вечера приходила Лина Костенко. И вот она пришла на вечер к Алексею Захарчуку. Это было для них на всю жизнь как праздник, что «у нас в доме была Лина Костенко». Потому что мы очень любим её роскошную, высокую поэзию.
Были и забавно-драматические эпизоды. Это уже позже. Когда я осталась без работы, долго мыкалась туда-сюда, тогда предложил мне работу Олег Микитенко, сын убиенного Микитенко Ивана. Я себе подумала: «Потому что знает горе, он такой добрый». А мы с ним были знакомы, потому что, работая в редакции, писала рецензии на книги, которые выходили и в издательстве «Мистецтво» тоже. А Олег был главным редактором. Он меня взял на работу, я называлась чуть ли не курьером, я уже забыла, но только чтобы не идеологическое название, потому что мне запрещено было работать в идеологии. И под его крылом удалось что-то значимое сделать. Тогда был гоним наш великий композитор Леонид Грабовский. А мы были друзьями. Они у нас часто бывали в гостях, и Лёня приходил, и Владимир Губа, ещё когда мы жили на Воскресенке. А Владимир Губа тоже такой неправильный, несоветский композитор. Но невероятно талантливые украинские деятели искусства. Я с Олегом и так, и этак, дипломатично, тактично, чарами своими женскими, или Бог его знает чем, но я его соблазнила издать дипломную работу Лёни Грабовского. А дипломная работа — это классическая симфоническая музыка на темы четырёх украинских песен. Мы их у нас дома слушали. Надо сказать, что Лёню уже и за границей тогда исполняли. И эту дипломную музыку Леонида мы-таки тогда издали.
Но вернёмся в редакцию. Разные вечера были. Как только выйдет какая-то книга, так я стараюсь собрать людей под эту книгу, пригласить поэтов. Один такой вечер был в доме одной юристки. Юристка эта работала в издательстве. Я ей поверила. Она так вкрадчиво и мило говорит мне: «Ты знаешь, у меня сын так любит новейшую поэзию, а почитать-то негде. Вот давай к нам». Я организовала, человек пять нас пришло. Был Воробьёв, Холодный, Боря Мозолевский. Эти были безотказные. Василий приходил… А тут я не помню, был ли он. У неё сыночек заканчивал юридический факультет и уже работал в КГБ. А мы там на полную мощность развернулись. Потом это всё мне тоже припомнилось. Много было таких разных вечеров.
В. О.: А вот вечер в Институте связи, осенью 1965 года. Это тот знаменитый, где было 13 поэтов...
М. Д.: Да, да. У меня средний брат, Вадим, — связист. Он физик-динамик, работал в Институте связи. Жена его Наталья — тоже там работала. Мне подумалось: а что если среди технической интеллигенции, которая очень далека от украинской культуры, совсем не знает её…
Знаете, Василий, у меня сейчас такое ощущение, что украинская поэзия – это высшее проявление духа в мире. Нигде нет такой мощной грозди поэтов. Мне только одно больно, что их мало переводят. В том наша трагедия. И это даёт возможность нашим недругам говорить, что украинцы только что появились. Чтобы создать такое слово, которым пишут Лина Костенко, Василий Стус, Иван Светличный и Николай Винграновский, и несть им числа, то это надо иметь мощный национальный фундамент. А о нём никто ничего не знает из-за этой банды, которая сидит на Востоке. Лишь теперь появляются интеллектуальные рейды в наше прошлое.
Так вот, об этом вечере. Идём мы с Натальей… Она из шестидесятников, которые не очень известны. Мы о них мало вспоминаем, но без них не могло быть этого мощного шестидесятничества.
В. О.: Да. Среда должна быть.
М. Д.: Да. Среда. Эта Наталья, её девичья фамилия Коцюруба… Её деды родом с Винниччины. Сложилось так, что они очутились в Одессе. Там она родилась. Так она обратилась к комсомольской вождихе своего института. А та была такая интересная молодая женщина. Говорит: «Да почему бы и нет? Поэзию технарям. А то сидят и кроме железяк ничего не знают — давай сделаем!». Инна Кузнецова. Привела её Наталка. Я обрадовалась, добились помещения. Там, где была гимназия. Где учился автор гимна Украины Павел Чубинский. На бульваре Шевченко. Огромный зал. Я обежала всех, кого могла, все точки, где у меня были такие себе агенты. Друзья в университете, в Художественном институте, в консерватории, и весь этот институт. А Институт связи огромный. Работал он тогда на военно-оборонный комплекс Москвы. Они делали какие-то аппаратики. Сами не знали, куда те аппаратики идут. Для подводных лодок Северного флота Советского Союза. Естественно, там был мощный первый отдел. КГБ сидело массово. Я этим не заморачивалась почему-то. Мне было в радость, что такой зал огромный и людей будет много. Мало того, что пришли все институтские — пришли из Консерватории, из Университета, из Художественного института. Под стенами стояли — не то слово! А зал огромный. У меня тогда было такое впечатление, что чуть ли не на восемьсот душ. Ну, может это и преувеличение немножко, но зал большой, очень.
В. О.: А где это помещение?
М. Д.: На бульваре Шевченко, от Владимирской как идти в направлении Владимирского собора, там такое вытянутое здание. И знаете, какая история? Память о Чубинском и этот крамольный антисоветский вечер… Через несколько десятилетий по заказу властей мемориальную доску Чубинского туда делает мой муж, Борис Степанович Довгань!
Так вот, собралось море людей. Первыми взяли слово Иван Дзюба и Иван Светличный. А потом начали читать стихи Василий Стус, Николай Холодный, Борис Мозолевский, Владимир Подпалый, Виктор Кордун. Выступил и Николай Воробьёв, который в то время был нашим соседом и другом, потому что мы с ним близко жили на Воскресенке. Он к нам часто заходил. Кстати, у нас дома на Воскресенке вечерницы через день бывали. Собиралась публика, читали стихи, слушали «крамольную» музыку, Лёня приносил. Володя Губа играл свои новые произведения. Потому что у нас хороший инструмент, мы приобрели, когда дочка родилась. Старый, но очень хороший.
В. О.: Борис Мозолевский тогда ещё писал по-русски. Есть у него такое: «Я эту компанию Хрущёвых и Брежневых своею назвать не могу». Это была большая крамола.
М. Д.: И она звучала на том вечере! А Николай Холодный вообще выдавал такие вещи… Например, «Дядько має заводи і фабрики і постійну в селі прописку…» Он прочитал стихотворение «Украине»:
Таку добру, таку не горду,
Тебе люблять і гублять всі,
Тобі дай кулака у морду,
А ти скажеш: «Спасибі, спаси…»
Не посивіють в наймах коси,
Бо немає ні найму, ні кіс,
Є некошене сіно в покосі,
Та у стрісі прихований кріс.
Тобі кинули власні кості,
І гризеш, підібгавши хвіст,
А на тобі, немов на помості,
Божевільні танцюють твіст.
Гордая и красивая Лина читала свою лирику. Вспоминаются стихи, связанные с Киевом, с Трухановым островом. Такая тёплая, романтичная, абсолютно никакой партийности, а главное — удивительно высокое художественное мышление. Мне потом этот вечер часто напоминал её строки «Буває мить якогось потрясіння: побачиш світ, як вперше у житті...»
Василий Стус читал стихотворение «Отак живу, як мавпа серед мавп…» Василию очень аплодировали. Особенно после стихотворения, посвящённого Зерову «Москва — Чіб’ю, Москва — Чиб’ю». Московский концентрат. И вообще, народ был в восторге. Длилось такое позитивно-стрессовое состояние весь этот вечер. Вы представляете себе, что мог сказать Иван Светличный, что мог сказать Иван Дзюба, два Ивана — это такая мощь.
В. О.: И Сверстюк там был, нет?
М. Д.: Был Евгений Сверстюк. И Евгений выступал. Они дали такую мощную преамбулу. Получилась популярная лекция о нашем Слове в шестидесятые годы, об этом взрыве Слова, о разнообразии и многоцветии. Единый дух, но абсолютно разные формы. Все выступили. Вечер был очень долгий. Но когда он закончился, народ не расходился. Знаете, я никогда в жизни не ожидала такого от этих людей, технарей… Это же, собственно, мы только что познакомились. Все были на подъёме. Потом ко мне обращались, чтобы я давала им читать стихи. С Инной Кузнецовой мы подружились. Кстати, Инну Кузнецову власть наказала. Она готовила к защите кандидатскую диссертацию, а ей не дали защититься. И потом её ели, ели, ели, пока не выкурили из института. Тогда она увлеклась космогонией, космографией, чем-то подобным.
В. О.: Она не ожидала, что будет такой вечер? Ей нужно было культурное мероприятие, так?
М. Д.: Нет, нет, она понимала, на что идёт. Она знала, я же её предупреждала. Я говорю: «Ну, я сама не ожидала, что будет такой взрыв». Её выгнали. Мы ещё долго общались. Я когда-то даже стихотворение ей посвятила, этой героической женщине. Потому что мы совершили прорыв в системе кагэбистско-большевистской власти в таком колоссальном институте. Я действительно была поражена, насколько у нас интеллектуальный народ, и как ему не хватает свежего воздуха. А это было свежим воздухом. О том вечере можно много вспоминать. Холодный же читал не только антисоветские (в их понимании), стихи, а также и лирические. Он всегда такой острый, но в то же время он был влюблён в Марию. Приходил к нам домой на Воскресенке, бывало ночевал у нас. Говорит: «Вот мы с Марией скоро поженимся, вот прямо здесь на полу ты нам рядно постелешь и мы все будем спать. Мы с Марией и наши пятеро сыновей». Такие фантазии у него. Таким он был человеком. Мне запомнились редкие строки: «Ти — моя церква, Маріє, я — твій дзвін». Ну лучше не скажешь на эту тему. И такие были стихи. Я не помню, был ли Винграновский… Что-то мне крутится, что он тоже был. Потому что он, я теперь вспоминаю, читал не только свою остропублицистическую лирику, но и стихи для детей. Какой-то разочек такой.
В. О.: Да, прекрасные стихи для детей.
М. Д.: Да. Но они ведь и для взрослых. Я много чего позабыла, но мне засел в голову образ, как среди леса короновался мухомор. Образ просто фантастический!
Да, это была такая волна подъёма.
А наутро я должна была идти в типографию дежурить. Только я ступила на порог типографии, как мне один работяга говорит: «Рита, тебе звонил шеф, позвони ему». Звоню. Шеф — это Гнатовский Владимир. Это, кстати, тоже из шестидесятников, которые не озвучены как шестидесятники. Он был посредственный писатель. Когда-то совал мне какую-то книжечку, роман про узбеков, которые выращивают хлопок, передовая узбечка, там и любовь, и всё на свете. Это он переводил на украинский язык. Может, он ещё что-то путное делал. Я набираю: «Владимир Антонович…». И слышу, как он таким почти загробным голосом: «Рита, приезжай. К тебе пришли». Так растянуто как-то, испуганно. Ну, я всё поняла. Их целая орава в маленькой редакции. Трое или четверо пришло, во главе с каким-то секретарём райкома партии или инструктором по нашему углу, я уже не помню. То ли прессой занимался. И зав газетным отделом ЦК партии.
В. О.: Ого, какие шишки.
М. Д.: А этот из ЦК и был мой коллега по учёбе, Женя Кравченко. Но он сразу «вышел в люди», раздулся, серьёзный сидел там в ЦК партии. Кстати, с ним интересная дальнейшая история… Начался погром. Сначала создали комиссию при горкоме партии. Думаю: «Ну и честь мне, Господи, за что же это такое?». А потом мне рассказывали, что в первом ряду этого вечера сидели исключительно кагэбисты, работники института. Чтобы вывести на чистую воду такое страшное кодло. Это они подняли весь этот шум, те уж были вынуждены. При горкоме партии создали какую-то комиссию по моему персональному делу.
В. О.: Ой-ой-ой. Персональное дело чьё — Ваше?
М. Д.: Да. ЦК партии контролировало это дело. По линии «Укркниги» повыгоняли людей с работы. И сразу же голосовали, прямо тут, чтобы меня выгнать с работы с запретом работать в идеологии. И, Вы знаете, Гнатовский руку не поднял за моё исключение.
В. О.: Единственный, да?
М. Д.: Единственный. Ну, и Славко Черновол. Вы знаете, я была поражена. Я была просто поражена. На следующий день Владимира Антоновича тоже сняли с работы. Это тянулось очень долго, с полгода, наверное. На какие-то комиссии меня вызывали, кто дедушка-бабушка…
В. О.: Генеалогические корни искали.
М. Д.: Да. «Как вы могли, а как вы вот расцениваете эту строку?» Все крамольные строки позаписывали, в том числе что-то про колхозников «неприличное» сказано было.
В. О.: Это у кого?
М. Д.: Уж не у Николая ли Холодного тоже.
В. О.: А, у него есть.
М. Д.: О!
Дядько має заводи й фабрики
І постійну в селі прописку,
Лиш не має чим дядько взимку
Годувати нещасну Лиску.
Приходилось мне отбиваться, немного юродивой прикидываться. Дома советовались, голова болела, потому что не знаешь, что дальше будет. И работы нет. И Борису перекрыли кислород, никакой работы, ничего нет.
В. О.: А это именно тогда Бориса вызывали и сказали: «Знаете, что ваша жена националистка?» — «Да? — сказал Борис, — завтра же разведусь!» Это тогда было?
М. Д.: Я уже и не помню, когда это было…
В. О.: «Нет, — говорят, — не разводитесь, на неё надо влиять…»
М. Д.: Влиять надо, да, было и такое. А что касается стихов, то я постоянно говорила: «Это не политика, вы же ничего в этом не понимаете. Как вы вообще можете судить о поэзии? Если у поэта что-то наболело, то вы лучше прислушайтесь к нему». Словом, там был террор словесный. Это очень долго продолжалось. Этот Евгений Кравченко был за главную фигуру над всеми. Он работал в ЦК компартии. Он был курсами на два-три младше меня в университете, но у нас были неплохие отношения. Я, кстати, была в университете заместителем секретаря комсомольской организации. А потом же я вступила в партию. Вот если бы я не была в партии, то они, может, быстрее бы расправились со мной. Но из партии тоже выгнали.
В. О.: А когда Вы в ту партию вступили?
М. Д.: А я Вам расскажу. Как только мы пришли в университет, нас на первом курсе было человек шесть после школы, потому что остальные были ребята после армии. А нас собрали — никто и не спрашивал, «советский журналист должен быть членом партии». Нас дружно повели в райком партии, записали и выдали нам книжечки. Всё, никаких гвоздей.
Насчёт партии и комсомола. В 1944 году в моей школе на углу Жилянской и Шота Руставели, где работала светлой памяти Александра Игоревна, нас тоже собрали и повели в музей Ленина принимать в комсомол. Ну, пошли себе, принялись в комсомол. Я гордая, значок выдали. Прихожу домой. Иду по коридору. Отец выходит (наверное, я под вечер пришла). Я тогда ещё по-русски говорила. Кстати, я скажу, когда я твёрдо перешла на украинский: после этого террора, который мне устроили. Тогда я твёрдо перешла на украинский язык. Тогда я поняла, что надо везде, всегда, со всеми.
В. О.: Быть последовательной.
М. Д.: Да. Я захожу в дом, отец навстречу. «Папа, меня в комсомол приняли». А отец идёт и так словно в сторону: «Костомольцы». И прошёл мимо меня. Я, как ребёнок, ничего не поняла, к чему это, но именно это слово меня как-то поразило, жёстко.
В. О.: Косто-мольцы.
М. Д.: Оно у меня долго крутилось в голове. Прошли годы, забылось, а потом ещё прошли годы, и мы с моей внучкой, Стефаночкой, поехали по шевченковским местам. Были мы в Иржавце. Знаете, есть такое стихотворение у Шевченко «Иржавец»? Это единственное стихотворение, где упоминается Мазепа. Кстати, стихотворение потрясающее.
В. О.: «Наробили колись шведи великої слави…».
М. Д.: Да. Стефания знала это стихотворение. Я его старалась вложить всем детям, что ходили к нам на «Парнас». В Иржавце мы знакомимся со старенькой бабушкой Настей. Мы её спрашиваем про ту икону, которую казаки привезли с Сечи, и она в Иржавце стояла и поддерживала казацкий дух. А она и говорит: «Да вот когда громили большевики ту церковь, то люди старались что-то вытащить из огня, что-то спасти. Была такая комсомолка Настя (а ту старенькую бабушку иначе звали). Эта комсомолка всегда в красном платке ходила. Так она увидела, что какой-то дед взял ту икону, бежит с ней. Она деда догнала, вырвала икону и бросила её в огонь». И мне тогда взорвалось слово, которое отец сказал.
В. О.: Костомольцы.
М. Д.: Костомольцы. Думаю, Господи, как оно всё завязано в жизни. Кстати, родители мне историю всех моих предков рассказывали уже после пятьдесят третьего года, потихоньку. В основном мама. Так складывалось.
Начинается безработица. Но безработица, условная, потому что меня один друг устроил в библиотеке, то ли на уборку, то ли какие-то бумажки какое-то время перебирала… Тогда Василий, наш друг, после тяжелых мытарств, о которых уже не раз рассказывалось… Он был гордый человек, он никому и никогда не кланялся. И он пошёл туда, куда никто не хотел идти, на первую обувную фабрику, в цех, где делают кирзачи для солдат. И там воняет химией, там чем-то мажут эту кожу. Там ему стало плохо.
В. О.: Эта профессия называлась «намазчик затяжной кромки на конвейере». (Только ведь это было в начале 1980 года, перед вторым заключением. — В.О.).
М. Д.: Он и в метро пробовал работать, но уже имел такое подорванное здоровье, желудок у него больной, кровотечения, страшно…
А осенью 1966 года… Мир не без добрых людей. Я потом себе размышляла, почему так произошло. Я думаю, что те чекисты соображали, что это же хорошо, если двое поднадзорных будут сидеть в одном месте, меньше надсмотрщиков надо, сразу видно, что к чему. И этим добрым человеком оказался некий Анатолий (больше ничего о нём не помню). У него было трое сыновей, маленьких детей, и он был работником отдела информации Министерства промышленности строительных материалов. Взяли туда Василия. От Василия я узнала, что там мест полно. Мы с Василием очутились в подвале Министерства промышленности строительных материалов. Это тоже целая история. Как-то жить надо, а работы нет. С Василием мы уже были близко знакомы. И он говорит, что там есть места, надо только найти какую-то щель, как туда можно было бы устроиться. Вот было бы здорово. Начали мы щель искать. Оказалось, что у одного из начальников министерства, большой шишки (он техническим отделом заведовал), дочь – художница. И художница хорошая, ну, как человек хороший, знают её. Начали к той художнице искать путь, и нашли. Познакомились с Валечкой, честно ей рассказали, что к чему, что вот такая крамольница, безработная, ничего плохого не сделала, любит поэзию, искусство, а не дают работать по специальности. Вот у твоего отца есть возможность устроить. Она пошла отца уговаривать. Отец перепуган на всю жизнь. Как мы позже узнали, в конце тридцатых годов, как только родилась Валя, жену забрали и расстреляли. А он после этого стал «ревностным коммунистом». Всё время в грудь себя бил, что он коммунист, и вышел на высокие должности. Такая вот история. Он даёт команду, чтобы меня приняли. И начался светлый, счастливый, долгий период моей жизни. Наши столы стояли рядом. А вокруг суета: весь этот отдел преимущественно состоял из племянниц и родственников, внуков, внучек министров и замминистров. Ну, и мы в том числе — новоиспечённые «инженеры»!
В. О.: То есть там большинство было дармоеды.
М. Д.: Дармоеды. Кстати, когда-то Василий такую реплику подал… (Мы писали те бумаги про передового кирпичника, передового цементника). «Знаешь, если бы нас оставили вдвоём и дали бы нормальную зарплату, то за два дня мы бы с тобой всю эту работу сделали, что весь кагал делает за неделю». Была такая реплика. А тогда Василий писал свой труд о Тычине.
В. О.: «Феномен эпохи».
М. Д.: Он первый открывал мне настоящего Тычину. А позже Михайлина Коцюбинская помогла мне увидеть совсем раннего Тычину, его шедевры. Все книжечки, что она издавала, она мне дарила. Я позже учила с детьми, с молодёжью эти шедевры у нас дома: «Панахидні співи», «Десь на дні мого серця». Не припомню как, но задержалась у меня с тех далёких времён — Василий дал почитать, а потом — 72-й — сборничек Павла Григорьевича «Замість сонетів і октав», 1920 г. издания. Так за те почти полвека я со своими парнасовцами чуть ли не всю её выучила. Это из этой Васиной, мне на память данной книжечки Тычины: «Все можно виправдати високою метою — та тільки не порожнечу душі», «Хіба й собі поцілувати пантофлю Папи?», «Стріляють серце, стріляють душу — нічого їм не жаль».
Было также большое открытие от Василия — это произведения Владимира Свидзинского. Он сам был в восторге, впервые его прочитав. У него была какая-то книжечка, может, дореволюционная, а может двадцатых годов, точно я не помню. Помню, как он Свидзинским радовался, как малое дитя, открывал мне его философскую образность. Навсегда запомнились прочитанные Василием строки:
О час небесного спокою!
Твоєю легкою красою
Як жадно упиваюсь я.
Як у тонке твоє палання,
В твоє зникоме розцвітання
Ввіллялася б душа моя.
Он тогда обратил особое моё внимание на этот философский образ исчезающего расцвета. Им, собственно, охвачена вся философия жизни, во всех проявлениях! И это в божественно лирической поэзии о природе «І ароматно вечір віє». Так он учил меня понимать, чувствовать поэтическое Слово. Он был мне настоящим другом. Если бы я подготовилась и имела под рукой… Потрясающая вещь. Вот мы Свидзинским радовались. Василий в определённых проявлениях был суровым, но глубинно это была легко ранимая, нежная, лирическая душа. У меня случились личные неприятности, было тяжелое состояние, так он находил удивительные слова и поступки. Почувствовал, что нехорошо мне, так ждал, когда я подходила к нашей конторе. И вынимая то ли из кармана, то ли из сумочки яблочко: «Рита, я тебе яблочко из своего сада принёс!». И как-то сразу отпускало, так хорошо становилось. Или говорит: «Давай пойдём в Софию, походим вокруг церкви, погуляем».
Впервые я познакомилась с ним в Институте литературы. Он мне писал отзыв на книгу Бажана, потом ещё были деловые и товарищеские встречи. Он для меня был, знаете, немножко как на пьедестале. Я вдруг почувствовала: «Боже мой, сколько в нём простоты, теплоты и способности спасти человека в трудный момент, сколько душевного тепла».
Примкнула тогда к нам некая женщина, Луиза Миньковская, родом с Винниччины, однозначно украинка, хотя папа был поляком. Кстати, у меня тоже в роду поляков и по маминой линии хватало. Но о Луизе. Кроме нас двоих никто в Министерстве не говорил по-украински. И вдруг она начала с нами говорить по-украински. В те времена в той атмосфере это уже был подвиг. На неё некоторые смотрели немного иронично, но в нашем присутствии не смели сказать ничего. А Луиза гордая, сильный человек, так что она свою линию держала.
Считаю необходимым сказать ещё такое. Многие наши правозащитники, наши действительно великие люди как-то были в стороне от такого явления культуры, как высокая классическая музыка. Единственный Василий, естественно, всем сердцем и душой любил, понимал это искусство. Мы с ним и с Валей ходили тогда частенько в филармонию. В редкие моменты, когда бывал у нас, просил поставить классику. В связи с Василием вспоминается тема Шуберт-Гмыря. Из тюрьмы, или ссылки, точно не припомню, он с восторгом писал, что имел момент послушать Вивальди…
Хотя он уже почтенный, но мы с Валей и теперь (XXI век!) вместе бываем на концертах классической музыки.
Возвращаюсь к тяжелому моменту, когда забрали Василия. На работе все начали так бочком, бочком, сторониться меня. А Луиза наоборот, ещё больше приблизилась, демонстративно всегда была со мной, потому что в это время меня начали таскать в КГБ: «Расскажите, что вы думаете о Стусе, который называет себя поэтом». Я говорю: «Вы не знаете его как поэта, потому что вы вообще поэзии не знаете». Потом про Ивана Светличного. Тогда же многих позабирали. Начали допекать: «А вот это вы читали?» – «Читала». – «А как вы, как советский человек, это оцениваете?» Всякую ерунду плели. Это было такое выматывание. Вызывали то на Владимирскую, то на Печерск.
В. О.: Улица Розы Люксембург.
М. Д.: Розы Люксембург, теперь Липская, кажется. Однажды прихожу на Розы Люксембург, а там их целая орава сидит. Наверное, у них практика была, они по очереди…
В. О.: На вас практиковались.
М. Д.: Да. Один сидит, а другой всякую ерунду спрашивает, какую-нибудь фразу выдернет и: «Вот как Вы её трактуете». Такое выматывание жил было. Но чтобы написать… Я думаю: «Ну, напишу». Может это и наивно, но я написала им. Требовали, чтобы прекратить всякое общение со всеми этими «врагами народа». Я говорю: «Ну, вы же их не расстреляли». Так и написала. «Вы же им срок дали, значит, надеетесь, что они пройдут испытание, что они исправятся. А как же они будут исправляться, если бывшие друзья их предадут? Не годится так». Что-то в таком духе, что-то такое наивное говорила я. Наоборот, я буду писать им письма, буду поддерживать, чтобы человек мог думать, как дальше быть. Что-то такое написала. Я же ещё и стихи наших шестидесятников в рукописях распространяла. И об этом узнали. Мир не без «добрых людей».
Был семьдесят пятый год, когда Василия привозили в Киев. Мы с Михайлиной Коцюбинской работали близко друг от друга. Меня снова таскают, запрещают переписываться, говорят, чтобы прекратила переписку со Стусом.
В. О.: Но ведь подождите, Вы же говорили, что ещё когда Василий был в Киеве, Вас уже вызывали. После его ареста. Как арест был воспринят?
М. Д.: А, когда Василия арестовали, тогда сразу вызвали. Когда арестовали. Угрожали, что за распространение работы Дзюбы Ивана «Интернационализм или русификация?», — а им кто-то из бывших «друзей» донёс — мне будет серьёзное наказание. А после этого начинали о Стусе, чтобы с перепугу наговорила гадостей, да это меня только распаляло, и я говорила, что как русская чувствовала от него лишь уважение, что он великий поэт и человек, и относился ко мне с уважением. Здоровье портили, но движение утверждали мне эти служки охранки. А потом начали вызывать в семьдесят пятом году, когда Василия, оказывается, привозили сюда тяжело больного после больницы, где-то то ли не из Санкт-Петербурга, я точно не помню.
В. О.: Наоборот, его осенью 1975 года сначала привезли в Киев, пытались тут с ним говорить, а он отказывался. Тогда его в Ленинград повезли и там операцию сделали 10 декабря 1975 года.
М. Д.: Вы знаете лучше. А я — подзабыла порядок событий. Потом рассказывали, что Василия специально возили по Киеву: «Мы Вам покажем». И пятое-десятое. Но почему-то в это время стали таскать в КГБ и требовать, чтобы я прекратила с ним переписку. И в один прекрасный день мы встречаемся с Михасей. Она идёт еле живая, и я такая плетусь. Одновременно трясли наши души. На работе был такой террор. Они звонили моему шефу, и он уже знал, что это меня вызывают. А потом ехидно спрашивали: «Ну, а как Ваше начальство реагирует, что Вы не работаете, а с нами тут проводите время?» Я говорю: «Должным образом. А кто-то другой делает за меня мою работу». В один прекрасный день меня почему-то возили по Киеву, завезли на Подол и там посадили в милиции в какую-то комнату и оставили одну на несколько часов. А потом, ничего не говоря, выпустили. Я поехала на работу. Поздно было, одну уборщицу застала. Зачем катали и в одиночке день держали — не понимаю и до сих пор.
В. О.: Где-то что-то, наверное, происходило, и речь шла о том, чтобы Вас там не было. Или подслушку устанавливали.
М. Д.: Ну, что там могло быть? Это же Василий в то время был в Киеве в КГБ. Мы с Михасей идём с тех допросов… Главное, оно же всё пустое, но давит на нервы, давит на психику. Лучше бы что-то в открытую было. К письмам придирались: «А вот вам написала Светлана Кириченко, жена Юрия Бадзё… Вот такая строка». И читают мне какую-то строку из письма, в которой при большом желании можно усмотреть будто бы крамолу. И вокруг этой строки, извините, целый диспут! В таком духе был мелкий террор. Мелкопакостный. Но это не мешало мне утверждаться как человеку. Как это ни пышно, может, звучит, но это действительно было утверждение. Именно благодаря великим и светлым людям, с которыми меня судьба свела. Счастливая судьба, я считаю. Я постепенно чувствовала, что в моём паспорте была страшная ошибка насчёт моей «русскости», что, несмотря на все перипетии жизни и странствия по полпланеты, можно всё равно остаться самим собой. В конце концов, я психологически пришла к тому, что я украинка. Из всех тех рек, которые постепенно влились в моё естество, река Днепр победила. Просто победила. Уже у меня была ярость и твёрдость, чтобы и семью воспитывать украинской. И я счастлива, что у меня дети украинцы, причём надёжные, твёрдые украинцы.
В. О.: А когда Вы с паном Борисом встретились?
М. Д.: А с Борисом мы познакомились в пятьдесят втором году.
В. О.: Ого, ещё когда!
М. Д.: Я пришла в Художественный институт за лыжами, потому что мы собирались молодой товарищеской компанией на лыжах в Голосеево покататься. А в институте можно было взять лыжи напрокат. А там вечер. Я не знала, что там танцы. А я была тогда в дранти, в шароварах байковых — тогда носили такие простенькие. Что-то такое простенькое. И с лыжами. Но ведь девушка, так хочется заглянуть, что оно там. А там танцульки. Какой-то художничек меня подхватил, мы танцуем. А другой художничек — высокий, красивый, молодой, в чёрном рабочем халате, весь перемазанный гипсом…
В. О.: Гипсом?
М. Д.: Гипсом, да. Он тоже сунул нос в этот зал и увидел такое явление, как я, и приглашает меня на танец.
В. О.: В этом же халате?
М. Д.: В этом же халате, а я в тех шароварах. И мы танцуем. А потом пошло… В те времена были модны классические танцы, бальные. Короче говоря, заиграли полонез. И мы, как умели, начали танцевать полонез. Ни я не умею хорошо (но я что-то немножко учила), и он не очень. Он больше умел танго и фокстроты. Но танцуем. И он гордо так говорит, всезнайка такой: «А это полонез Аренского». А я говорю: «Нет, это полонез Огинского». – «Нет, Аренского». А Аренский – это русский композитор, у него есть какая-то одна опера, я забыла. Чем-то он известен, но не очень. А Огинский – польский композитор, это его полонез. И я говорю: «Ну что ж, поспорим на коробку конфет». — «Хорошо, а где Вас найти, если я приду с конфетами?» Сказала адрес. Вот он и пришёл, принёс конфеты, потому что проиграл. И знаете, с самого начала у нас был общий интерес к музыке. Родители у него сапожники были, но классные сапожники, профессионалы, ремесленники дореволюционной закалки. И музыку любили. У нас и сейчас висит роскошная старинная гитара, на которой играл отец Бориса — Степан. Борис ещё малюсеньким мечтал иметь скрипку, играть на скрипке. Но родителям было не до скрипки, потому что советская власть всю жизнь перевернула и в его семье. Так сложилось. А Борис никак не мог себя найти. Он и в шоферы подавался, и обувь пробовал шить, и прошёл курс в каком-то техникуме, плавал по Днепру на барже — не знаю, как эта профессия называется. И всё «не хочу, не хочу, не буду». И в конце концов отец говорит: «Я там прочитал объявление, набирают молодёжь в техникум лепнины. Может, пойдёшь туда?» — «Пойду», — сказал Борис. И пошёл. Борис, кстати, восстанавливал лепнину после войны на университете имени Тараса Шевченко. И как он влип в эту лепнину, в эту глину, в этот мрамор, в этот гипс, то уже на том и повёлся на всю жизнь. Прикипел душой. На моих глазах… Были какие-то задатки. Институт, безусловно, дал ему много, но он много самообразованием занимался. У нас, как только мы поженились, библиотека пухла и пухла, разрасталась. И поэзия, и литература по искусству. Борис вырос — я не побоюсь этого сказать — в классического, великого художника, с которым стране не стыдно было выйти и на целый мир. К сожалению, его тоже мало знают. Сам он очень скромный. Он не умеет себя предлагать, рекламировать. И мне это очень больно… Ему уже теперь предлагали сделать запись на телевидении, но говорит: «Я не хочу. Не умею говорить». Вот это «не хочу»… Несколько статей к восьмидесятипятилетию я о нём написала, они напечатаны. Две-три статьи есть в солидных журналах. А работ у него тьма-тьмущая. Это что-то невероятное. И особенно в шестидесятые годы. Это тоже было влияние атмосферы, в которой мы тогда жили. У нас постоянно в доме, в мастерской был этот народ. Он вылепил Ивана Светличного. Кстати, он обращался и к Евгению Сверстюку, но Евгений сказал: «А зачем? Да нет, да не надо». А Борис навязываться никогда не будет. Мы только потом поняли, что это, очевидно, какие-то религиозные мотивы запретили Евгению сказать: «Ну, давай, вылепи».
В. О.: А Стус в своё время согласился.
М. Д.: А Василий согласился. Только сказал: «Можно, я буду читать?»
В. О.: И курить.
М. Д.: И курить, да. Пожалуйста, читай и кури. И он сидел, читал и курил. Вот так. О сотрудничестве с Василием Борис хорошо рассказал в своём воспоминании «Портрет».
После того, как забрали Василия, вся моя жизнь была завязана на пропаганде Васиного слова и всех великих украинских словотворцев, мужей поэзии. Когда закончились мои вечера со взрослыми людьми, я с рождением внучки пришла в её школу и сказала учительнице, предварительно разведав, кто она… Она была порядочным человеком, но робкой. Я ей сказала: «Давайте я у вас в школе буду вести кружок фольклора». Она согласилась. Я повезла класс на могилу Тараса Григорьевича Шевченко. Мы изучали песни с детьми и ходили по всему нашему району, на предприятия, в проектные институты, в больницы, выступали с поэзией и музыкой. Нашим гимном была веснянка с родины Василия Стуса, «Летіли лебеді понад став»:
Летіли лебéді понад став,
Летіли лебеді понад став,
Просили водиці, я не дав,
Просили водиці, я не дав.
Вдарили крильцями по льоду…
И так далее.
В. О.: Так это же мелодия походной песни «Гей, там на горі Січ іде»!
М. Д.: Но на Винниччине пели такую веснянку. Может, походная песня от веснянки пошла. И такое может быть. Мы с этой песней выходили, и это продолжалось несколько лет. А потом я стала привлекать детей с нашего двора, детей наших друзей, неожиданных добрых знакомых. Быстро круг разрастался. Находились прекрасные люди по организациям, разным институциям, которые с радостью говорили: «Приходите к нам в обед». Мы, кстати, устраивали и Рождественские праздники, и колядки, костюмы сами делали. Это была деятельность, из которой и у Стефании появилось влечение к музыкальному искусству. А потом уже, когда я не могла отдавать этому столько времени, мы стали несколько раз в год в нашем доме проводить вечерницы. Назвали наше собрание «Парнас на Выдубичах». Почему Парнас — понятно, на Выдубичах — тоже.
Мы столько подняли украинской литературы… Кто у нас только тут не побывал! У нас бывал хор из школы, основанной Козловским в селе Марьяновка, целыми группками приезжали юные кобзари из Стретовской школы, долгие годы приходили к нам аж с поколения потомков Тараса по линии брата Иосифа — Шевченко, Костенко, Бабичи. Постоянными гостями были известная в Украине и мире певица и бандуристка Светлана Мирвода с сыновьями, семья художников Забашт, жена Василия Стуса Валя… Всех не перечислишь…
В. О.: Где же они тут вмещались?
М. Д.: А вот в этой большой комнате и в коридоре. Я Вам покажу фото, у меня где-то есть, душ до пятидесяти! Вот так на полу сидят маленькие, под стенами стоят старшие, а здесь, у дверей, сцена. Двери открыты. Был у нас Валерий Шевчук, мы его приглашали, когда он издал прекрасную книгу о Григории Саввиче Сковороде. Мы учили фрагменты из этой книги. Он у нас выступал. Боря Мозолевский, пока был ещё в форме и мог приходить, был у нас постоянным гостем. Мы его книгу «Про скіфський степ» выучили вдоль и поперёк. Все парнасовцы читали его стихи. Сколько кобзарей к нам приходило! Тарас Компаниченко молоденьким мальчиком у нас бывал. Потом проявился тут его друг, в нашем доме живёт, Данила Перцов. Может Вы знаете, из его команды. Он на всех инструментах играет, имеет высшее консерваторское образование. Кстати, Данила Перцов — это сын той самой художницы Вали, которая уговорила своего отца взять меня на работу туда, в подвал, я Вам рассказывала. И всё время это было, пока мне не исполнилось восемьдесят три года. Я уже чувствую, что мне тяжело готовить. Дети же приходят из школы, надо их накормить, потом сесть с ними поучиться. Я очень много значения придавала тому, чтобы детей научить читать поэзию. Потому что когда тарахтят Шевченко так, как в школе, то это просто издевательство над поэзией. Так что сидишь по два, по три, по четыре часа. Бывало, ты и нянька, и режиссёр, и дирижёр, и дотошный учитель, и друг… Учили произведения, которые по душе и к теме вечерниц. А темы, к примеру, были такие из года в год: «Тарас Шевченко», «Григорий Сковорода», «Иван Франко», «Леся», «Осенние карнавалы» (о творчестве Лины Костенко), «Неоклассики», «Василий Стус», «Тычина», «Поэзия Рыльского и Сосюры», «Современное поэтическое слово» и т. д. Даже не верится, что и спектакли были: например: «Прометей» по Тычине, «Наймичка» по Шевченко, был спектакль, посвящённый Сковороде. Всего и не припомню.
В. О.: У нас сегодня 14 февраля 2015 года, мы снова у пани Риты Довгань. Продолжаем записывать её автобиографический рассказ. Вчера мы записали два куска, а это уже будет третий.
М. Д.: Эти куски, если их соединить, — это как маленькие речки в большую реку жизни. Я стараюсь, может, не системно, но ведь и река имеет всякие рукава, ответвления, вдруг озерцо разольётся, и дальше речка.
Так вот, вспомнилось с наших вечеров, такое. Тех, давних, 60-х годов, собрались мы в доме Тельнюков, Надийки и Володи. Вежливо, интеллигентно. Мы и так не большие пьяницы, а тут и мыслей не было о какой-то выпивке. Чашечки с чаем, читаем стихи. Я точно не припомню, кто был тогда из наших поэтов, но Василий Стус был точно. Володя Подпалый был, вспомнила. И вдруг стук в дверь. Открываем. Стоит милиционер, а с ним каких-то двое. Милиционер говорит: «От соседей поступило заявление о вашем недостойном поведении, вы создаёте невыносимые условия, у вас шум, пьянка и тому подобное». Геля (Энгельсина), жена Генриха Дворко, сказала: «Проходите, пожалуйста». И эти я́вления начинают глазами шарить по дому: «А где у вас бутылки?». Говорим: «У нас бутылок нет, мы не пьём. Пьём чай». – «А что это вы собрались?» А это было седьмое марта, и мы собрались, чтобы отметить день памяти Шевченко, потому что эти две даты близко. Собрались, чтобы две даты отметить таким образом: поэзия и музыка. А мы говорим: «Так завтра же восьмое марта, день женщин, вот мы и собрались». Короче говоря, морочили нам голову, написали какую-то бумагу, мы опровергли это всё, подписались, что ничего такого не было, и они ушли. Такой вот мелкий досадный террорчик и террор на каждом шагу.
А теперь для юмора я Вам хочу ещё такой эпизод рассказать, вернувшись к этому вечеру, на котором тринадцать поэтов разбудили всё КГБ и почти всю империю. Речь идёт о вечере в Институте связи. Кроме всяких других инсинуаций, которыми они хотели подорвать нашу деятельность, было и такое. Они в очередной раз вызвали Инну Кузнецову, уже не имея, наверное, никаких аргументов… И требовали, чтобы она меня осудила, написала или подписала бумагу, какая я националистка или ещё что-то, чего они там хотели. Последний их аргумент был такой: «А вы знаете, что все эти поэты – это ее любовники?»
В. О.: Целая череда.
М. Д.: А Инна: «Так это же здорово, какая женщина! Стольких поэтов приворожила!» Короче говоря, она после этого прибежала ко мне и насмеялись мы вдоволь. И ребятам я при встрече рассказывала. Потому что у нас была такая лавочка на бульваре Шевченко, между издательством «Молодь» и моей редакцией, на которой мы часто, на пару минут, сбегались, чтобы о чём-то проинформировать друг друга или что-то сказать. И я очень возгордилась таким комплиментом от КГБ. Такая сатира, такой юмор, такая ирония.
Но те времена в конкретных моментах проявили многих людей и с положительной, и с отрицательной, и, я бы сказала, с какой-то психологически-драматической стороны. Был у Василия друг, Лёня Селезненко. Он с ним не расставался. Он сам был одиночка, толковый, добрый, гуманистического склада человек. Он, когда имел что, приносил Василию и поесть, и попить. Когда-то мы с ним сделали акцию, чтобы помочь Линочке Костенко. Хоть она этого и не знала, потому что в те годы она была преследуемой, её не печатали, она осталась одна с дочкой. Мы знали, что она бедствует. Но ведь гордая женщина, никак к ней не подступишься. Я не помню, то ли праздник был какой-то, то ли к чему мы это привязали, но мы с Лёней где-то разжились, какую-то копейку Борис заработал… Ну, это мелочи, в принципе, но мы купили огромную ромбовидную плетёную корзину на базаре (на Бессарабке продавали мастера) и в ту корзину натолкали всего, что могли. И притащили её Лине, поставили под дверь. А она ещё тогда жила тут, на проспекте, что назывался именем какого-то московского деятеля, теперь это улица Марии Примаченко, здесь, на Печерске. Поставили под дверь, позвонили изо всех сил, и бежать. И спрятались там внизу.
В. О.: И подсматриваете?
М. Д.: Мы услышали, что дверь открылась, она что-то там не то сама с собой поговорила, но корзинку забрала. Ну, мы обрадовались и пошли себе. Вот такой был Лёня. И вдруг, когда начали таскать всех… Ну, мы ни сном ни духом насчет Лёни, мы не так часто общались, и вдруг в один вечер — ночной звонок в дверь. Заходит Лёня. Он был страшный. Какой-то растерянный, напуганный, какие-то выпученные глаза, весь на нервах: «Рита, надо сдаваться. Они все знают». Вот это была его такая дикая, тупая, безумная фраза. А я ведь Лёню знаю совсем другого. Довели до крайности его нервную систему и выпустили. И я говорю: «Лёнечка, да заходи, кому сдаваться, с чем сдаваться?» Короче говоря, мы его немного остудили. Но, знаете, он после этого скоро тяжело заболел и умер. Вот такая история с Лёней Селезненко. Есть такие суровые люди, которые сразу начинают судить, что, может, он там что-то и наговорил, но я тут пас.
В. О.: В книге о Василии Стусе «Нецензурный Стус» есть его интервью, он там подробно рассказывает, как его ломали. У него был один машинописный экземпляр сборника стихов Василия Стуса «Зимние деревья». А совсем другой экземпляр ушел за границу, не его. Но его заставляли сказать, что это именно он передал за границу. А он этого не хотел говорить. И все-таки суд трактовал так, что он якобы свидетельствует против Василия. Этот эпизод был использован против Василия, хоть он и натянутый. А Леонид очень переживал из-за этого, очень переживал.
М. Д.: Словом, у меня о нем воспоминание теплое, при всем том, что был драматичный момент. А еще было такое. Я ведь тоже распространяла работу Ивана Дзюбы «Интернационализм или русификация?» и поэзию. Мы жили некоторое время на Воскресенке. Там была новая школа. Я присматриваюсь к учительнице моей Катруси, вижу, что с ней можно иметь дело. Я ей дала работу Ивана Дзюбы. Поверила, что все будет в порядке. Сказала: вы сами прочитайте, и дальше пока не надо распространять, сами прочитайте. Прочитав, она была поражена, в восторге, как человек, которому открылись глаза на многие вещи. Простая такая учительница, но очень хороший украинский человек. Она говорит: «А можно мы дадим моей дочери? Моя дочь учится в университете». — «Можно, а чего же, давайте дочери». Через некоторое время среди ночи к нам в дом звонок. Ну, мы приготовились, это было тревожное время, мало ли что, вдвоем идем к двери: «Кто там?» Трепетный женский боязливый голосок отвечает, что это дочь той учительницы. Я забыла, помню, что ее мужа звали Василием, а ее имени не помню. Стоят, и она плачет. А она беременна, вот-вот родит. И она говорит: «Пани Рита, меня вызывали в КГБ». Я обмерла, думаю: «Господи, ждет ребенка, а тут ее терзали». «Я сказала, что это вы мне дали». Я ее затащила в комнату, говорю: «Да не плачьте, ничего страшного, они и так знают обо мне больше, чем вы. Не надо». Успокоила ее, что ничего страшного. Но они все время приговаривали: «Вы нас простите… Вы нас простите…». Благородство.
В. О.: А тот экземпляр был в каком виде — машинописный или фотокопия?
М. Д.: Машинописный. Тут у нас, я туманно помню… Мне хотелось больше иметь этих материалов, и тут, в доме над нами, на пригорке, жила какая-то машинистка. Я не помню, чья она была знакомая, но она подпольно печатала… Потом с ней тоже были какие-то приключения, но это Иван Дзюба, наверное, знает лучше меня. Но распространяла я и в Одессу. У меня есть родственники, по крови далекие, но по духу близкие. Я вообще в Одессе хранила многое, когда начались тотальные обыски. Славко Черновол давал мне материалы, я их в Одессу, и они там благополучно сохранились. Потом я их Вале отдавала, и Славку что-то назад возвращала.
В. О.: А, в Одессе — это не Галина Могильницкая?
М. Д.: Нет, в Одессе — это очень светлая семья, их зовут Светлана и Наталья Кацюрубы. Наталья впоследствии стала матерью моего племянника. Она недолго прожила с моим братом, но мне была родной на всю жизнь. Кацюрубы, родом из Винницкой области, очень патриотичные, славные люди, но одесская атмосфера, техническая профессия, обучение русское, и обрусели. Наталочка умерла. Но и до сих пор мы поддерживаем отношения с ее сестрой Светланой, которая воспитывает теперь уже внуков и правнуков.
А люди эти из Лиманского. И она старается книжную библиотеку им собрать, обращает к украинскому языку. А еще я вам хочу рассказать об одном человеке. Мы говорили, что есть такие люди, невидимые вроде бы, но вдруг, в каких-то условиях, они и проявляются. Меня сначала из партии не исключили. Выгнали с работы с запретом работать в идеологии, но из партии — только строгий выговор с занесением в личное дело. Я думаю, что сработало то, что я «русская». Мне Иван тогда говорил, что ты же напиши, что ты не украинская буржуазная, потому что ты русская.
В. О.: Иван Светличный?
М. Д.: Нет, Иван Дзюба. Написали бумагу, что я буржуазии не видела, что я была там-то, там-то, там нет буржуазии, и родилась не в буржуазном государстве. Словом, такая была бумага. Но исключали, когда уже Василия, очевидно, привезли в Киев, и снова начали таскать из-за Василия. Я вам рассказывала, что посадили меня на несколько часов где-то на Подоле, завезли, похоже, в какую-то комнату при милиции, не знаю, как там оно у них называется… Ничего нет, комната, стол, стульчик.
В. О.: Василия привозили из Мордовии в Киев в семьдесят пятом году. Где-то в августе или сентябре.
М. Д.: Вот, и начали. Снова комиссия, бегали по начальству, собирали на меня компромат. Устраивают собрание партийной организации Министерства. Народу тьма-тьмущая, почти все служащие — члены партии, потому что это же Министерство. Пару сотен человек в зале собрали. Выступает парторг, представитель райкома партии, рассказывает, какая я такая-сякая. Голосование. Василий, я до сих пор не могу поверить в это! Никто не голосует за исключение из партии. Кагэбэшники были ошарашены. Быстро ушли, где-то там в своих преисподних посовещались, что делать. И в тот же день появляется объявление, что завтра состоятся повторные партийные сборы министерства. Это как теперь Минские соглашения: сегодня, завтра и послезавтра — немножко другой цвет событий. На следующее собрание приходят двое кагэбэшников, как я поняла, и один из них читает бумагу, что я обвиняюсь в поддержке фашиста Солженицына. И тут они вытаскивают открыточку, которую я написала Солженицыну, когда он издал повесть «Один день Ивана Денисовича». Для нас это тогда было большое событие, это была первая ласточка.
В. О.: Не в шестьдесят втором ли году эта вещь появилась в журнале «Новый мир»?
М. Д.: Я не помню деталей. Потом и книжечка вышла. Я узнала, где он. А жил он в Рязани. И я написала ему открытку, поблагодарила за то, что он пролил свет на события, которые от нас скрывали. Коротенькая открыточка. Она, понятное дело, в Рязань не пошла, а лежала у них, «при деле».
В. О.: Так что Солженицын тоже оказался фашистом. Воевал всю войну против немцев — и он фашист!
М. Д.: Да. И я остолбенела. И народ обмер. Вы знаете, был шок. Слово «фашист» тогда знаете как звучало. Все голосуют за исключение. Все, кто вчера не голосовал. И только один на весь этот гигантский шалман голосует за то, чтобы оставить меня в партии, поднимает руку. Смотрю я — а это такой тихий, незаметный, интеллигентный инженер Михайлов, бывший фронтовик, с которым мы даже близко не были знакомы. Ну, здоровались вежливо, и все. Думаю: Боже, какой человек этот Михайлов, один из целого министерства... Короче говоря, исключили меня из партии. Куда уж там, с фашистом связалась. И дальше пошли всякие перипетии.
В. О.: Так в каком году Вас исключили?
М. Д.: В семьдесят пятом это было, вот когда Василия привозили в Киев… Но главное не это. Ну, исключили, черт с ними. А когда они об этом начали говорить, меня всю трясло. Во-первых, «фашист». Тогда мы еще не знали позднего Солженицына. Мы знали его как просветленную личность, которая прошла лагеря и написала книгу. Я вытащила из сумочки этот партийный билет, бросила им на стол, говорю: «Берите вашу книжечку, и так проживу». Что-то я им там сказала коротко и выразительно. Я уже не помню за давностью лет. Видите, откуда тянется это кагэбэшное «фашист». На добрых людей говорить?! А теперь массово кричат это в Московии в адрес украинцев.
Был еще один интересный эпизод. О людях, которые встречались на пути. Поскольку у меня в университете на факультете биологии было много друзей, потому что мои школьные подружки пошли туда учиться, то я и там вела, как говорила власть, подрывную деятельность. Раздавала стихи на кафедре физиологии животных, где у меня было аж двое знакомых. Мы проводили встречи просто в обеденный перерыв. Говорю: тут вот такие стихи появились, то ли Винграновского, то ли Лины, то ли еще что-то. Ненадолго соберемся, почитаем. И один преподаватель… Он был талантливым исследователем, физиологом, он был прекрасным нетрадиционным врачом, травами лечил. К нему текла целая река людей, многих он вылечил. Кстати, и я к нему тогда обратилась. У меня были камни в почках. Говорили делать операцию, а он мне дал какой-то напиток, сказал: полная диета без соли. Пей вот это. И он меня вылечил. Он потом женился на женщине, у которой был туберкулез. Он ее тоже вылечил. И вот этот Сева Дудчак был самым активным читателем всего, что я приносила. Дудчак Всеволод. Прошло время, и его вызвали в КГБ. Я этого не знала. Что он там говорил, я не знаю, могу только догадываться, но через некоторое время мы встретились с пани Оксаной Мешко, и она мне говорит: «Рита, знай, что Дудчак на тебя там наговорил лишнего». Это о том случае, если меня вызовут, чтобы я была в курсе дела. Он скоро ушел с этой работы, я уже с ним не общалась. Но по тому, чем они мне допекали, я поняла, что, возможно, это от него идет, что я хотела в университете «развратить» какую-то часть студенчества.
Судьба свела меня с Грицем Герчаком. Боже, какой это светлый человек! Светлый и благородный!
В. О.: Он двадцать пять лет отбыл, с пятьдесят второго до семьдесят седьмого?
М. Д.: Да, да. Когда его схватили, ему было где-то восемнадцать лет. Он воевал в Карпатах. Был такой опрышек-самостийник. Но он помогал партизанам, имел с ними связи. Он в заключении выучил много языков, потому что там же сидел цвет многих наций. Сочинил много песен. Он те песни записывал на тоненьких бумажках, и люди, которые отбывали срок, выносили те бумажки всякими способами. И что интересно, когда он вышел на свободу, то сумел собрать все то, потому что люди хранили. Мы тут в Киеве думали, где его приютить. Одна его сестра вроде бы в Америку поехала, другие родственники — кто-то давно отрекся от него, кто-то умер. Его же в камеру смертников посадили, где-то два месяца держали, а потом перевели в обычную камеру, потому что он еще был несовершеннолетний.
И вот как случилось: Людочка Литовченко решила, что выйдет за него замуж. И они поженились. Ну, семейная жизнь не очень складывалась, но они люди интеллигентные, с уважением друг к другу относились, все шло хорошо. И вот Людочка мне говорит: «Ты знаешь, Гриць просто боится выходить из дома, чтобы на людей не навести какую-то тень своей персоной». А ему дали работу. Вот здесь возле нас, в переулочке, есть ПТУ, и в этом ПТУ ему дали должность художника. Он сидел в узенькой комнате, там стоял стол, и он на этом столе должен был писать лозунги, преимущественно «Слава КПСС» или что-то в этом духе. Представляете, какое это было испытание для Гриця? Но он не поддавался. За ним же следили так, что ой-ой-ой. И ему подсаживают барышню, для соблазна. Столик узенький, коридорчик тоже не очень большой, он сидит вот так, как мы с вами. Думали, что барышня его соблазнит, «раскрутит» на преступление, а оно тоже не получается. Гриць был крепкий орешек.
А к нам он появился так. Людочка говорит: «Давай мы встретимся…». Я сразу сказала: «Приходите к нам с Грицем». А был такой архитектор, не буду его фамилию называть, Царство ему небесное. Он так же, как и художник Глущенко, был талантливым специалистом, но был и стукачом. Мы это знали. Он очень к нам лип, к Борису. Потому что архитекторы всегда со скульпторами завязаны. И вот он приехал из Парижа, наделал там много слайдов на темы искусства, и говорит: «Я к вам приду. У вас люди собираются. Давайте устроим кинопоказ Парижа». Говорю: «Приходи». Я позвала нашу публику, много людей собралось. Началось кино. Заходит Люда с Грицем. Гриця мы посадили вот здесь возле фортепиано. Он сел. У него такая ласковая, теплая улыбка на лице. Полно народу. А мне же интересно, как он себя чувствует. Сидит Гриць, смотрит фильм, а я все на него бросаю взгляд. Вижу, у него в руке, не знать откуда, появился маленький альбомчик и карандаш. И он то в альбомчик смотрит, а то на кого-то. И чирк-чирк-чирк — портретики делает. И ни пары из уст. Все беседуют, комментируют, а он — ни слова, ни звука. Так он просидел весь вечер. Когда все разошлись, я говорю: «Гриць, останьтесь немного». Говорю: «Гриць, вы тут рядом работаете. У меня внучка. Она приходит из школы как раз в то время, когда у вас перерыв. Приходите к нам. Во-первых, будет общий обед, а во-вторых, поговорим, чему-нибудь научимся». И Гриць долгое время к нам приходил. Это было такое счастье, такое просветление души! Мы с ним сидели на кухне, обедали. А Стефанка уже тогда тянулась к искусству, к музыке. Так что мы Грицю обязаны тем, что от него выучили несколько роскошных украинских народных песен.
В. О.: А пел он так хорошо.
М. Д.: А он так пел и до сих пор поет, я надеюсь. Он сейчас плоховато себя чувствует, у него и со зрением беда. После того, как Людочка поехала в Прагу, а он в Канаду по приглашению сестры. Мы долго общались с ним через мою Катю. Она ему звонила. До недавнего времени он приезжал к Александру Ткачуку, который много отдал души и сердца, чтобы были украинские церкви в Украине. И теперь так незаметненько делает и делает добрые дела для Украины.
В. О.: Он тут близко живет. Это мой приятель.
М. Д.: Гриць у Саши останавливался, когда в Киев приезжал, мы общались. Стефанка ему очень обязана. Мы выучили «Соловейку, соловейку маленький, в тебе голос тоненький», «Сирітка». — Боже, как ее Стефания исполняла роскошно, под фортепиано, люди слезы пускали. Потом мы выучили от него балладу. Это для меня шедевр шедевров:
Звідки, Йванку? – З-за Дунаю.
Що чувати в чужім краю?
Що чувати в чужім краю —
Ідуть турки на три шнурки,
А татари на чотири.
А татари на чотири…
И так далее. Такая драматическая вещь с таким финалом — это просто шекспировская историческая драма, я бы так сказала. Она так легла на душу всем детям — а у меня их море в доме перебывало, сотня обязательно — с каждым новым поколением мы учили эту балладу. Гриць говорил, что эта баллада создана где-то в тысяча триста каких-то годах. Вот такие у нас с Грицем завязались отношения. Теплые, домашние. Для меня это святой человек.
В. О.: А я 12 и 16 июня 2003 года записал с ним интервью. Очень большое и очень детальное. Послал ему, чтобы исправил, там были некоторые непонятные слова. А он говорит: «Это надо заново сделать». Да где уж он его заново сделает? Я должен был оставить те непонятные слова, поставил знаки вопроса и выставил это интервью в Интернете, на сайте Харьковской правозащитной группы: https://museum.khpg.org/1380298542. Потому что что ж оно будет лежать... Гриць уже почти не видит, и наверняка он этого уже не сделает.
М. Д.: Время летит, здоровье уходит, и надо ловить те капли, что есть. Пусть оно хоть так будет. Но в нашей жизни это такая светлая полоса… Единственное, о чем я горюю, что Борис его не вылепил. Мне тогда и в голову не пришло.
В. О.: А он ведь такой красивый мужчина — настоящий украинец.
М. Д.: Красивый мужчина. Может, он не такой киношный красавец, но его красит его душа, его жизнь и благородство, большое благородство. Так что знайте, что здесь он всегда присутствует, в нашем доме, и я всегда говорю: «Стефаночка, ты училась в разных консерваториях, в американской, в немецкой, поешь в мире, но всегда чувствуй, что хоть у Гриця и нет консерваторского образования, но он вложил частичку своей души в тебя. Так же, как и Леопольд Ященко». Кстати, Леопольд Ященко для нас — это тоже святой человек. Он создал для Киева хор «Гомин»! Сколько через него людей прошло, сколько выучено песен! Я же горожанка, причем с детства до юных лет странница, нигде надолго не останавливалась. И вдруг здесь я от него услышала такой монументальный поток украинского музыкального слова, все равно, что академию прошла. Это тоже целая страница жизни.
В. О.: А вы пели в хоре «Гомин»?
М. Д.: Я пела семь лет в хоре. И все записывала, у меня вот такие вот тетради с этими песнями, я это все потом детям вкладывала. А потом мы с детьми ходили в люди с этим нашим ансамблем «Лебедики». Я вам напевала «Летіли лебеді понад став». Вы там походную песню вспомнили, я думаю, что она от «Лебедиков». «Лебедики» раньше были, потому что это народная вещь.
В. О.: Вы так много славных людей знали.
М. Д.: Посмотрите, вот я фотографии храню. Мы же со Славком Черноволом… Это тоже целая эпопея дружбы… Славко был совсем молодым, и часто у нас в доме бывал с маленьким Тарасом, с Оленкой своей, Антонив. Мы вместе работали, а главное, что он мне открывал Украину. Мы впервые по их приглашению поехали надолго во Львов. Жили на той знаменитой улице Спокийной, 13, и изучали Львов. Мы побывали во всех мастерских львовских художников, на всех концертах, все архитектурные памятники обошли, а главное — знакомство с людьми. У Оленки же дом был всегда открыт. И что меня поражало: пожилые люди, которые возвращались из Сибири, из всяких заключений и ссылок, которые уже не имели никаких связей, ни родственников, приходили к Оленке. Они имели ее адрес. Она всем тем людям, которые жили по Сибирям, все время компоновала, посылала посылки с консервами. Что могла, собирала, даже при мне их компоновала. А деньги — у нее какая-то тетя была в Америке. Эта единственная тетя присылала ей такие платки украинские, произведенные чуть ли не в Японии. Так как сейчас китайцы делают украинские чашки и продают их у нас на базарах. Те платки Оленка продавала, потому что они в моде были, в фаворе, и за них снаряжала те посылки. К ней море людей приезжало. Дом всегда открыт, на плите всегда стоит котелок, и в том котелке есть что взять поесть. Наблюдала я их отношения, и очень потом была опечалена. Когда между ними после возвращения Славка начались семейные неурядицы, то они меня пригласили приехать. Может, как-то будет. Потому что мы со Славком были в хороших человеческих отношениях, он тогда еще не был чрезмерно горд, отстранен, каким стал немного позже. В нем появилось это... А я все оставалась какой-то рядовой. Вечером пообщаемся, вроде все в порядке, идут они вместе спать, тишина, благодать, и утром все хорошо, попьем чай, Славко куда-то по своим делам, Оленка же — на работу, и я же дома не сидела. Проходит какое-то время, и снова что-то начинается. Со Славком что-то делалось. У меня на этот счет нестандартные мысли… Я одно думаю, что если бы всю жизнь была при нем Оленка (а он ее любил до безумия, и она его любила), если бы она была при нем всю жизнь, то может бы и не случилось того, что случилось. Такая у меня есть грешная, но, мне кажется, четкая мысль. Кстати, после меня поехал туда Иван Светличный, тоже чтобы как-то их примирить.
Я вам рассказывала тот эпизод на Припяти… Уместно его вспомнить, как «внедрялись» и как раскалывали…
В. О.: Да, был такой способ: в семью вбросить какие-то раздоры, и там ловить рыбку.
М. Д.: Да. И вы знаете, я потом Славка счастливым уже не видела. Он был деятель, он был борец, он был патриот, он шел грудью на амбразуры, все это было, но человек же еще должен быть немного счастлив в каком-то своем кругу, тем более, если это счастье здесь, в твоих руках. Ну, вы эту информацию для себя сохраните.
В последний раз, когда за несколько дней до гибели Славка мы с Борисом обсуждали эту ситуацию, это напряжение, которое было создано вокруг Руха, начинали винить Юрка Костенко, что он чуть ли не какой-то там вор, супервор, хотя я в это не верила, не верю и не буду верить. И мы решили Славку сказать… Он уже тогда не имел времени с нами общаться. Но я же работала по приглашению Михаила Горыня в Народной Раде и наблюдала так, с краешку, со стороны все события, всех людей. И вижу — что-то не то со Славком делается. Мы с Борисом написали письмо, такое домашнее, теплое по-дружески письмо, и высказали свое мнение, что ему надо прекратить так реагировать на все эти выпады, стать выше этого. Словом, просили его сберечь себя для Украины. Это я уже немножко вдохновенно говорю, уже будто со стороны. Встречаемся с ним в коридорчике на переходе из одного домика в другой, и я говорю: «Славко, возьми письмо». А я его и дальше Славком называла, как повелось когда-то в ранние годы. А он говорит: «Что, ты мне письмо написала?» Я говорю: «Это мы с Борисом написали». И он бежит по своим делам, а я себе пошла. На следующий день, после страстей в зале, сидим мы в подвальчике с нашей прекрасной пани Славой Стецько за чашечкой кофе. Между прочим, у нас была очень интересная тема разговора. И вдруг я вижу: заходит Славко, одиноко. Заходит, с краешку сел как-то, между дверями и столиками, с которых подают еду, так, чтобы никого не видеть и ни с кем не общаться, я так заметила. Взял салатик, помидорчики, огурчики, сидит себе ест, больше ничего там и не было. Я встаю и иду к нему, поздороваться вроде бы. А он мне: «Что это вы мне записочки пишете?» У меня все опустилось. Я была в шоке. Я говорю: «Что могли, сказали тебе», — и отошла. А через несколько дней случилась эта беда...
А с пани Славой была очень милая беседа. Она мне говорит, склонив головку, баском своим: «Пани Рита, а как вы думаете, почему вот эти все движения, такие маленькие, — почему бы всем вам не объединиться? Почему это Костенко не сделает, например?» Я говорю: «Пани Слава, это хорошая идея. Я, — говорю, — человек из далеких краев, до недавнего времени еще не была в потоке украинской политики. И я, и не только я, а также мой муж, и еще много людей, удивляемся, почему до сих пор продолжается раздвоение, а то и растроение националистических партий? Ну, почему вам, мельниковцам и бандеровцами, не объединиться? Что теперь делить? Уже ж выводы можно сделать, к чему тот раскол?». Пани Слава немного головку вверх, говорит: «Это невозможно». Все, тупик. А вообще пани Слава была мудрая женщина, тоже деятельная. До последнего помню, как она шла в парламент. Уже тяжело больна, видно, была, за стенки держалась, или кто-то должен был ее вести в зал. Помню, как бесились коммуняки, даже когда глаз на нее бросали. Потому что она же была старейшина.
В. О.: Она открывала сессию.
М. Д.: А что сейчас сделали негодяи? Должен был бы сессию открывать Юрий Шухевич, и тогда немедленно выдвинули старого пня с Донбасса, Звягильского, с которого уже порох сыпется, пусть он меня простит, но чего он полез туда.
В. О.: Он на месяц старше Шухевича.
М. Д.: Господи, какой позор, какая это мерзость. Да хранит Бог. Но при всем том с пани Славой мы дружили, и чаевничали, и собирались иногда. В мастерскую к моему мужу она приходила. Нам было важно само причастие к человеку, который был связан с националистическим движением. Для нас это какая-то святыня. Кстати, мы ходили в горы со Славком Черноволом, целым обществом. Это был Славко, был Кендзёр, молоденький, ему лет восемнадцать было. Я еще спрашивала Славка: «Кто это такой, тот мальчик, чего это он так к тебе?
В. О.: А еще младше, Тарас Марусик, тоже был?
М. Д.: Тарас Марусик?
В. О.: Ага, подростком.
М. Д.: Подростком может и был… Я старшего знала позже, а дети Тараса Марусика у нас вырастали, на наших вечорницах. Но насчет Кендзёра — тут у меня почему-то знак вопроса. Но были тогда Стефания Шабатура, Игорь Калинец со своей женой Ириной Стасив. Кто же еще? Еще были какие-то интересные люди, призабыла. Кто-то из львовских художников был.
В. О.: Недавно Тарас Марусик прислал мне два снимка, чтобы я узнал там некоторых людей. Но я же их не знаю. Это вы могли бы их узнать. Надо будет вам их распечатать и принести, может, вы узнаете.
М. Д.: Может. Это из Карпат, да?
В. О.: Да, из Карпат.
М. Д.: А в Карпатах, вы знаете, из всех моментов мне два хочется акцентировать. Мы знали, что было повстанческое движение, что это была мощная армия, настоящая армия, которая и дисциплину имела, и выучку надежную, и воевала за Украину. Для нас, кто вышел из совковой империи, это была и романтика в том числе. Познакомились мы на бережку речки Пистыни в селе Шешоры с мальчиком, и тот мальчик нас повел на улицу, где вот в том-то доме жил до недавнего времени вояка УПА. Я помню, как у меня сердце чуть не выскочило от того трепета, как мы на горку поднялись и пошли по той улочке, и мальчик нам показал хатку за заборчиком: «Вот тут он жил». И мы назад так же благоговейно пришли, потому что мы побывали у святыни.
А позже мы ходили выше в горы, в Брустуры. И там, в Брустурах… Мы поднялись от центра направо, по горке, по горке. Нам сказали, что там живет музыкант. Этот музыкант был Иван Соколюк и три его сына: Иван младший, Василий средний и Николай старший. И все они тоже были музыкантами, во главе с отцом. Все были рослые, красивые. А возле них — малюсенькая-малюсенькая мама Мария, вуйна. Ее там звали «вуйна Мария», а мы ее просто пани Мария звали. И была нам одна ночь, как говорят, напролет, когда Иван и все его сыновья играли нам ту целую ночь гуцульские мелодии. Две скрипки, бубен и цимбалы. И было единение душ, такое, знаете, Возрождение. Это было чудо. Такое чудо, что я тогда написала (для себя, ясное дело) короткое стихотворение, которое так и называлось: «Брусторская ночь». Прошло много лет. Когда Игорь Калинец был в тюрьме, я ему писала, редко, но писала. И он мне прислал открыточку, и на той открыточке два стихотворения. Одно — короткое произведение о Киеве, и там был намек на наше знакомство, и стихотворение о Брусторской ночи, об этой музыке, в которой мы окрестились…
В. О.: А может помните то стихотворение, нет?
М. Д.: Я его не помню, но у меня оно есть. Я же не была готова к разговору… Тех бумаг столько… Есть открыточка от Игоря, который вспомнил ту ночь. Я потом найду, она где-то лежит.
В. О.: А про Припятскую республику тоже расскажете?
М. Д.: Про Припятскую республику — это был отдых для души… Там мы могли свободнее говорить, читали много. К сожалению, все оно забывалось и все тонуло в том солнце, в реке, на байдарках, где мы устраивали гонки. Там часто бывали Дворко. К слову — Борис вылепил портрет Генриха Дворко. Были интересные темы бесед над водой… Было весело. И была знаменитая Генриха и Гели собака по имени Брут — друг и защитник детей и взрослых. У нас там был не только стабильный народ, но и такие, которые к нам примыкали. Среди них был сын поэта двадцатых годов Михаила Доленги. Великий наш скульптор Вячеслав Клоков, мало известный по причине деликатности натуры. Потому что в советские времена надо было ломать границы грудью, чтобы до чего-то достучаться, чего-то добиться. Был с нами Вячеслав Клоков со своей очаровательной женой Лилией Гордиенко. Они были чрезвычайно патриотичными людьми, особенно Лиля, которая родилась где-то там далеко в Сибирях, или Бог знает где, и в крови которой минимум украинской крови. Там белорусская кровь, и прибалтийская замешалась. Правда это тоже сильные потоки. Эта Лиля была самой смелой и энергичной. Вячик так почитает, посмеется, похвалит, а Лиля брала те материалы, когда можно было, когда были копии, чтобы дать своим друзьям. А у них еще дочь есть, Оксана. И вот мы на байдарках. И Оксана маленькая, но спортивная, была заводилой. Но это бывало не часто. Все семейные праздники мы там отмечали, на Припяти.
А еще помню, какое-то время мы ездили в Беларусь на Словечну. Речка Словечна впадает в Припять. Теперь там зона, а тогда там был рай для души, для отдыха. Вот этот документ свидетельствует о том, как мы развлекались. Это был чей-то праздник, и на этот праздник коллектив написал гениальное стихотворение: «Поздравляем, желаем, надеемся, желаем, обнимаем, целуем, прижимаем, крушим шмакодявок в Вашу честь». Но кому это посвящено – не знаю. Но почему-то оно у меня, я не знаю.
В. О.: Может, Иван? А там подписи чьи есть?
М. Д.: А там есть Довгань, но у нас Довганей тогда много было. Была с нами Катя…
В. О.: Здесь «Л. Светлическая». Есть подписи Вали и Василия Стусов.
М. Д.: «Светлическая», да. Знаете, юмора нам было не занимать, и веселья тоже.
А это уже касается Евгения Сверстюка… Когда Евгения не стало, как-то мы на второй-третий день с Борисом вспомнили… О нем речь шла. Борис вспомнил эпизод, как они с Евгением ехали с Припяти в Киев. Им что-то было надо, и тому, и тому. Светило солнце, Днепр был сказочный, эти волшебные берега... И Борис заметил, что Евгений, который всегда напряженный, сосредоточенный на каких-то делах, постоянно голова работает, что надо что-то написать, надо кому-то что-то передать, с кем-то поговорить, дела, дела, дела. И вдруг — он такой был раскрепощенный, расслабленный, счастливый. Они смотрели на тот Днепр, на те кручи, на ту воду, которая навстречу им бежала. Борис говорит: «Я его не узнавал. Вдруг такой друг наш, Евгений, счастливый, поэтический».
В. О.: Тут еще есть подписи. Вот явно, четко видно — «В. Стус, Д.» — это Дмитрий Стус. «Валя С.»
М. Д.: Да, и Валя Стус. Все семейство Стусов с нами было.
В. О.: Кто тут еще есть? Вот это?
М. Д.: «Дворко».
В. О.: «Дворко». Вот «Пономар…»
М. Д.: Это, я думаю, Пономарева. Пономарева Энгельсина, Геля.
В. О.: А это, наверное, «Иван». Может, Калиниченко?
М. Д.: Может быть. Иван обязательно был, он первый рыбак у нас был.
В. О.: Тут еще есть неразборчивые подписи. А на обороте тут нарисована печать. Печать, это что оно такое? Колесо какое-то и скелет рыбы.
М. Д.: «Печать славного народа припятского».
В. О.: О, так вокруг нарисовано. Я сфотографировал. «С подлинником верно». «Шмакодявченко» подписал.
М. Д.: Да. Я думаю, что Шмакодявченко – это Иван Калиниченко. Тогда он тоже с семьей там бывал, со своей женой, которая теперь знаменитая организатор детского этнографического хора. Был тогда у них сын Юрко, и доченька. Они тоже всегда были с нами. Длинный Дима был, нежная Валя и важный такой, но очень ласковый в те времена, на берегу Припяти, Василий. У нас были домашние, семейные какие-то, отношения, у нас был общий стол, у нас было дежурство. Деревянный стол стоял. Этих шмакодявок и рыбы всякой ловилось... Были соревнования. Но при всем том, как какие-то подпольщики, все должны были что-нибудь дать почитать друг другу. Или просто собирались и читали стихи. Особенно романтичными были вечера, когда горел костер. Все раскрепощенные, читали.
В. О.: Не знаю, когда написано это стихотворение Василия Стуса, возможно, уже в Мордовии:
Душа ласкава, наче озеро,
І трохи синім оддає,
Тут, поміж Туровим і Мозирем,
Тепер призволення твоє.
Лежить налитий сонцем оболок,
І день до берега припав,
А біля мене білим соболем
Тремтить коханої рукав.
Мені була ти голубинею,
Що розкрилила два крила,
І мужем, хлопчиком, дитиною,
Мене до неба вознесла.
М. Д.: Вы знаете, у них любовь была удивительная. Таких произведений, как написал Василий для Вали, я не знаю в мировой литературе. Ну, есть, может такие абстрактные, а может потому, что мы во времени отдалены, они кажутся абстрактными, например, Петрарка. Но поэзия Василия для Вали — уникальна. Я знаю еще одно стихотворение, которое мне часто приходит просто среди ночи. Это уже когда он был далеко, то написал:
На бережечку самоти,
На білому пісочку,
Кого лишив — не осягти:
Дружину, а чи дочку?
Так вимінилося життя!
Всесніння огортає,
І той, хто прагнув вороття,
Вже й стежки не вгадає.
Это фантастика. Тяжело, это тяжело.
М. Д.: Михаил Хейфец, еврей из Ленинграда, выучил наизусть много стихов Стуса на украинском языке. Это не владея украинским языком, но обладал феноменальной памятью.
М. Д.: Он написал гениальные воспоминания.
В. О.: Он прочитал несколько стихов Стуса своей жене Раисе — она русская — на свидании. А она спрашивает: «Это посвящено жене?» — «Да». — «Так она счастливая женщина». — «Как это счастливая женщина, когда муж сидит?» — «Он сделал ее бессмертной». Вот.
М. Д.: Да, да. Мне только грустно, что как-то это все так заиливается бытом, нездоровьем, неурядицами, и вообще человек с годами как-то меняется. И это Валино счастье в настоящем — это ее постоянное страдание, потому что и она его любила до безумия. И они совершили такое издевательство над ней, что никакой фашист не придумает. Едет на личное свидание, приезжает, через те бесконечные просторы империи, а ей говорят: «Ваш муж провинился, он в карцере, поезжайте назад». Это страшно. И это было несколько лет подряд. Разрушили здоровье, эндокринную систему, в первую очередь, и с этого начались все обвалы, все болезни. Единственная радость, что, слава Богу, древо Стуса разрастается.
В. О.: О, уже Стусят очень много.
М. Д.: А вы знаете, я была в день рождения Вали в Дмитровке, куда съехалось все, что могло, все, кто мог, семьи. Там такие дети! Но я все время ревниво присматриваюсь, есть ли хоть один ребенок, похожий на Василия. И, вы знаете, нашла. В кустах смородины. Это мы играли в прятки с малыми детьми. Я затеяла, чтобы им как-то весело было, а то старшие сидят там, что-то говорят... А там Валя насадила кустов смородины, малины. Оно потихоньку все поднимается, зеленеет. И, значит, ищем, с Яремой играя. И вдруг он из кустов выглянул, головку повернул, и меня ошарашило: Господи, так это же Василий! Вы знаете, у него голова так поставлена…
Это мне еще портрет Борисов помог: конструкция головы тут сильная, массивная, темные волосы, и профиль тянет на Василиев. Так что я теперь верю, что Ярема Стус, сын Ярослава, сына Дмитрия, сына Василия.
В. О.: Ярослав родился от Дмитрия, когда еще Василий был жив, в июне восемьдесят пятого года. А Стефан родился уже позже.
А посчитайте, пожалуйста, детей Ярослава.
М. Д.: У Ярослава с Маланкой трое детишек, три сына. Маланка — это жена, мама этих трех мальчиков. Первый — Ярема, ему шесть лет было тем летом. Шесть годиков всего. Он крепкого телосложения, головка Василиева. Дальше Северин, и третий Аким.
В. О.: Яким?
М. Д.: Яким. Но я не помню, как пишется. Они Акимом, по-моему, зовут, а может и Якимом.
В. О.: Яким. Так есть же фамилия Якименко. У Лины Костенко в романе «Маруся Чурай» на суде в защиту Маруси «выступил Яким, не прошеный никем». Вот так тогда можно было самому свидетелем набиться.
М. Д.: А тут прошеный родителями на свет белый. Вот трое детишек. Я двоих тех не видела, потому что приехал только старший Ярема. А потом у Стефана — там была очень интересная завязка. Ну, к Стефану у меня свой сентимент…
В. О.: А все-таки Стефа́н или Степан? Стефан. Через «ф».
М. Д.: Стефан. По-европейски Сте́фан…
В. О.: По-европейски, а по-нашему так Стефа́н.
М. Д.: А по-советски Степан у нас от России пошло.
В. О.: Дмитрий говорил, что были большие трудности, не хотели записывать Стефа́н, надо было Степан. Дмитрий настоял, чтобы все-таки записали Стефан.
М. Д.: Стефа́н. Ну, я знаю, что Сте́фан, но пусть будет Стефа́н, как вам так легче.
В. О.: А Стефан тоже уже женат, да?
М. Д.: Женат.
В. О.: Как его жену зовут?
М. Д.: Жену зовут Вика, Виктория. Она дочь интересного человека. Отец был начальником отдела лекарственных растений в нашем Ботаническом саду Академии наук. Когда начались партийно-политические и государственные перипетии и первые годы были чрезвычайно сложные, сокращали штаты, некому работать, и его уволили. Вообще ликвидировали отдел как ненужный. Так мне рассказывала Вика.
В. О.: Ага. Так дети уже есть у Стефана? Как их зовут?
М. Д.: Устинка. Юстинка, Устинка — «справедливая».
В. О.: Одна, да?
М. Д.: Одна. Крепенькая, крупненькая такая девочка. Я ее видела.
В. О.: Сколько ей?
М. Д.: Ей может года полтора. У меня даже записано есть впечатление о детях. А там и мама интересная. Она с компьютерами связана, и Стефан с компьютерами. Стефан на несколько лет младше ее. Но она худющая такая, очень гордая, независимая, динамичная и благородная женщина. Сын пришел с Викой просить благословения матери Оксаны на брак и венчание. Оксана не захотела этого, вспомнив, наверное, личную драму. Тогда они к Вале обратились. Думаю, мудрейшая Валя благословила. Словом, они пошли и обвенчались.
Знаете, бывает, что сразу чувствуешь человека. Вика раза два к нам заходила. Отец ее где-то на селе живет, имеет хороший мед. На каком-то семейном праздничном сборище она об этом что-то сказала, и я говорю: «Может мы бы купили у отца меда?». Она к нам заходила, я с ней беседовала. Оригинальная, интересная женщина. И теперь я их видела с ребеночком. Во-первых, Стефан — прекрасный отец, он с такой нежностью к тому ребенку относится, все время опекает его, где-то на расстоянии сидит, но все время глазом смотрит на малышку, как она там себя ведет.
В. О.: А Дмитрий ушел от Оксаны Дворко и женился на ком?
М. Д.: На Татьяне Щербаченко.
В. О.: Она кто по специальности, филолог, да?
М. Д.: Она филолог. Она и журналистка, и я думаю, что она и пишет. Она вела прекрасный журнал «Сонях» для детей.
В. О.: Это она?
М. Д.: Это она вела. Она часто рассказывала о журнале и на связанные с журналом темы говорила по третьему каналу радио «Культура». И она на меня произвела чарующее впечатление. Это толковая, динамичная, элегантная, невероятно красивая женщина, невероятно красивая. И главное — тоже самодостаточная.
В. О.: У них уже есть две девочки?
М. Д.: Две девочки.
В. О.: Как их зовут?
М. Д.: Одну зовут Ивга. Ивгу я недавно видела на вечорницах памяти Василия в доме у Вали, вечер с шестого на седьмое, в январе, на Сочельник. Ивга худенькая, очень серьезная, все изучает вокруг и очень гордилась своей одеждой. А платьице простенькое, аккуратненько пошито, все вышито, рукавчики, и грудка, и вот здесь по юбочке. Я говорю: «А кто же тебе такой наряд сделал?» — «А это мне бабушка сделала. Я очень горжусь».
В. О.: Это бабушка Валентина, да?
М. Д.: Нет, Валя не вышивает, это бабушка, моей мамы мама.
В. О.: А вторая девочка как зовется?
М. Д.: А вторая девочка… Орыся.
В. О.: Орыся? У них такие красивые имена.
М. Д.: Орыся. Но та Орыся — огонь и пламя. Она ни минуты не сидит на месте, ей годика три, и она как юла все время, стреляет глазами, и движется, и красивая. Девки там одна другой краше.
В. О.: Интересно, что у Дмитрия и у его сыновей дети одинакового возраста.
М. Д.: Да, да. Он и отец, и дед одновременно. Он такой важный среди этого семейства, с такой улыбкой спокойной, и очень счастливый. Где-то за пределами я его наблюдала. Ну, на работе эта суета, напряжение…
В. О.: Да, там задерганный.
М. Д.: …и вдруг здесь он такой… просто бог.
В. О.: Да, семейный бог. Патриарх семейный.
М. Д.: Да, семейный патриарх. Я очень счастлива, что такое дерево разрослось. Просто по-человечески благодарю сыновей, что они смогли иметь детей, потому что сейчас много таких, что не хотят этих хлопот. А там своя радость, свое счастье.
Я еще, кстати, хотела бы добавить, если мы говорим на эту тему, что Валя счастлива еще и тем, что у нее прекрасная сестра Шурочка. Эта Шурочка — это чудо. Она сама героиня. Там у девочек, у ее дочерей, были проблемы. Но она не падала духом, всегда поддерживала их. У этой Шуры такие патриотичные дети растут, фантастика.
В. О.: Она Александра, да?
М. Д.: Да, Александра. Фамилия, кстати, романтическая, по мужу Валентину, красивая — Ловейко. Я даже не знаю, от какого слова. Ловы, ловыты, Ловейко. Какое-то оно такое мелодичное. А Шурина семья на все вечера памяти Василия Стуса всегда организует рождественское зрелище, колядки, щедривки, целый театр. Представляете, сидим за столом понурые, старые уже люди. Там и слово, и обмен информацией, и юмор, безусловно, но все уже важные люди. И вдруг звонок в дверь. Врывается армада детей, Шурочкиных потомков, ее дочери и внуки, все одетые в украинские наряды, там и царь, там и жид, там и Маланка, и козак — все есть. Все, что надо. И начинается действо. И это же не ленятся, каждое Рождество они делают нам этот праздник. А Шура очень умеет поддерживать дух в семье. Я думаю, что она большая, надежная поддержка для Вали.
В. О.: Это же вы вместе ездили на Урал, когда Василий погиб? С надеждой перевезти его.
М. Д.: Да, мы же и гроб заказали, Валя заказала.
В. О.: Вы сразу по возвращении описали эту поездку, очень подробно. А может и устно расскажете?
М. Д.: Я могу, но уже, знаете, детали стерлись в памяти. Ясно, что могу рассказать. Это был страшный звонок… Самый страшный в жизни… Валя сразу говорит: «Рита, поедешь?» Отвечаю: «Поеду». В семье у меня сразу сказали: «Езжай». И мы поехали втроем. Валя официальным путем заказала цинковый гроб, чтобы забрать его, и мы в романтических надеждах — на вокзал. Приезжаем в Москву, а из Москвы надо ехать…
В. О.: Вы же самолетом из Киева в Москву, так?
М. Д.: Самолетом, да. А из Москвы поездом на Соликамск или куда-то там.
В. О.: В Москве подобрали Дмитрия?
М. Д.: Но в Москве мы остановились, Валя поехала за Дмитрием, мы с Шурой остались, но нам сказали, что билетов на Соликамск нет. Нас продержали на вокзале, мы просидели там очень долго, чуть ли не ночь ночевали. «Нет билетов». За нами уже следили.
В. О.: То есть вы поездом должны были ехать?
М. Д.: Да, поездом. Нам категорически сказали, что нет билетов. Куда ни сунемся — нет билетов: «Что же вы так поздно пришли...» Ну, пересидели, перетерпели. Тем временем Валя съездила в Химки, забрала Дмитрия. Каким-то там образом его пустили все-таки.
В. О.: Он там служил в армии.
М. Д.: Служил в армии, да. Приехали в тот Соликамск, или я уже не помню… А из Соликамска еще надо ехать, и тоже ничего не ходит. А уже до села, до этого Кучино…
В. О.: Станция Чусовская?
М. Д.: То ли на Чусовской, я не знаю. Короче, на всех трех этапах переезда каждый раз нас задерживали и мы сидели, ждали, пока нам выдадут билет на следующий рейс. И таким образом мы потеряли дня два, должны были приехать раньше, а приехали значительно позже.
В. О.: Где-то восьмого сентября?
М. Д.: Даже когда нам уже надо было из этого районного центра ехать в тюрьму, в концлагерь (а там, как правило, ходит автобус), то в тот день нам важно сказали: «Автобус сегодня не ходит».
В. О.: Поломался.
М. Д.: Поломался. И тогда мы стали ловить частную машину. И поймали ее. Приехали. Я обратила внимание — я же когда-то на Урале жила, в раннем детстве, — что земля вся какая-то красная. Народ серый ходит. И тот страшный концлагерный забор... Но что я сразу заметила, что здание администрации было розового цвета. Вот как ваша рубашечка, даже еще ярче. Розового цвета. Думаю, хорошо устроились…
В. О.: Такой двухэтажный дом, да?
М. Д.: Двухэтажный.
В. О.: Это там вахта и администрация.
М. Д.: Вахта, и там же начальство сидело. И мы в этот розовый цвет уткнулись. Думаю: «Ну, ничего, покрасили себя нежно так». И сразу рванулись туда. А тут стоят жлобы какие-то, кагэбэшники, и не пускают: «Кто вы такие, что вам надо?» Какие-то такие казенные слова. В конце концов, после нервной болтовни, пускают Валю. А, сказали, что начальства нет.
В. О.: «Что же вы приехали в субботу». Или в воскресенье?
М. Д.: Да, да. Мы говорим, что нас не пускали. Транспорт не ходил… В конце концов Диму с мамой пустили, а мы с Шурой на дровешке, на каком-то полене, что лежало у этого розового домика, сели и ждем, что будет дальше. Они такие ироничные вопросы нам задавали: «А кто вы такие?». Шура сказала, что сестра, я говорю: «Друг». — «Ага, друг, подруга значит», — иронично так. Сидим, ждем.
В. О.: Так Диму с Валентиной пустили, а вас с Шурой…
М. Д.: А нас не пустили, сказали: «Вы по делу…».
В. О.: «Вы по делу не проходите».
М.Д.: Что-то такое, да. Через короткое время Валя и Дмитрий выходят. Это, знаете, трагедия Софокла. Страшные такие, подавленные, полуживые. Но единственную благость, которую они нам решили позволить, — это повезти нас на могилу.
В. О.: А там километра три до того кладбища в селе Борисово.
М. Д.: Да. Ящик подошел, какая-то серая машина, будка. Посадили нас в ту будку. А возле нас посадили их целый табун. То ли двое, то ли трое кагэбэшников, на каждого. Ну, привезли… Ой, Василий…
В. О.: В конце концов, это же написано…
М. Д.: Упали мы на ту могилу, повязали рушник, который мы привезли.
В. О.: На тот столбик №9 повязали?
М. Д.: На колышек тот, да. И навзрыд рыдаем. А тут какая-то тень, что ли. Я подняла голову — стоит жлоб, ноги раскорячил, смотрит на кино. Для него это — кино. Валя — она же вообще тактичная, сдержанная, а тут она не выдержала: «Хоть здесь оставьте нас», — какие-то такие резкие слова бросила. Они в сторону отошли. Пустынно стало возле нас. Но вдруг какое-то проявление. Какой-то дядечка подошел и говорит, что он пришел на кладбище, у него тут брат похоронен. Там кладбище… Дальше вы все знаете…
В. О.: Он оказался водителем машины, которая везла тело Василия...
М. Д.: Да, он перевозил Василия то ли в морг... Нам сказали, что похоронили, не дождавшись, во-первых, потому, что мы опаздывали, а во-вторых потому, что в морге нет возможности хранить тело. Так мы, когда уже возвращались назад, таки заехали в морг и спросили, правда ли, что у них негде хранить тело. Там какой-то наивный человек, который не был научен кагэбэшниками, сказал: «Нет, у нас все есть, могли хранить».
В. О.: И они Василия не седьмого и не восьмого, они его еще шестого числа закопали.
М. Д.: Да, они быстренько, раз-два, закопали.
В. О.: И этот шофер вам сказал, что шестого сентября.
М. Д.: Да, да. И гроб цинковый не пришел. То есть они его даже не отправляли из Киева, тот гроб. Гроб был оформлен как багаж, но он не пришел. Так мы и вернулись. Дмитрий пошел дальше служить в советской армии.
В. О.: Остался в Москве?
М. Д.: Ну, он же на службе. Это же дезертирство пришьют, и расстрел могли припаять в такой ситуации. А мы поехали домой ни с чем.
Слава Богу, Дмитрий подрос, светлые люди появились, деятельные, и, слава Богу, состоялось перезахоронение, теперь Василий с нами. А мне оставалось только новейшим детишкам рассказывать о Василии, учить с ними его стихи. А когда я одна, почему-то очень часто, даже ночью, как не спится, из души всплывают его слова:
Церква святої Ірини
Криком кричить із імли…
И вижу я те подвалы, с которых начинался трагический крестный путь наших лучших. Я все время ношусь с этими строками. Особенно когда хожу по Киеву, на Владимирской, в каких-то романтических похождениях, в оперный театр, или куда, но если я иду по улице Владимирской, мне это Васильево:
Церква святої Ірини
Криком кричить із імли…
Это такое стихотворение…
В. О.:
Мабуть тобі вже, мій сину,
Зашпори в душу зайшли.
Жінку лишив — на наругу,
Маму лишив — на біду…
М. Д.: Василёк, вы гениально читаете Василия.
В. О.:
Рідна сестра, як зигзиця,
Б’ється об мури грудьми.
Господи, світ не святиться,
Побожеволіли ми…
М. Д.: По ночам мне часто приходят стихи Василия.
Рассматриваем фотографии.
— Вот это мы с Валей на фотографии. А это русская, «закоренелая русская», как она говорила. Мы с ней сдружились после смерти Натальи Кацюрубы, с которой она работала в Институте связи. Я согрешила, я вам о ней раньше не упомянула. Она привязалась ко мне так, что стали мы друзьями, как родные сестры. Она всю украинскую поэзию выучила, приходила на все наши вечорницы, приводила, пока та была маленькой, свою дочь Катю. И, главное — к украинству привязалась, украинской патриоткой стала. И на украинском языке со мной говорила. Распространяла «криминальную» литературу.
А это мы на Припяти. Нашлись фотки. На Припяти небольшая команда. А это же Станислав Тельнюк, а это его Надя, а это Оксана Клокова, внучка поэта Доленго. А это прорыв в нашу современность. Это мои дети, мои воспитанники, с которыми я и сейчас общаюсь. Они мне как родные внуки. Этот парень, Богдан Дрозд, систематически приходит по четвергам. Он сейчас учится в девятом классе, школа здесь недалече. Он приходит, мы сидим по пять, по шесть часов, читаем, учим украинскую поэзию. А это Яков Сазонов, очень интересная семья у него..
В. О.: А с кем это Стефа Шабатура?
М. Д.: С моей внучкой Стефанкой, которую мы назвали в честь именно Шабатуры. А это Стефанка Шабатура с нашей приятельницей, которую мы когда-то к себе пригласили из Эстонии, художница, Маде Эвало. И как раз тут была Шабатура. А это Леопольд Ященко. Вот это я стою, сопрано.
В. О.: В очках.
М. Д.: Да, я же всю жизнь ходила в очках. Благодаря операции на старости прозрела. А это в Нью-Йорке после сольного концерта нашей Стефанки. Надийка Светличная и Катя, они и там активно общались. Довгань Стефания, Довгань Екатерина и Надийка Светличная. Тут, может, написано. Да: «В Нью-Йорке после концерта. Стефанка, Надийка Светличная, Катруся, 2002 год». А это та Луиза. Плохое фото, старенькое, но эта женщина заслуживает памяти, потому что она, когда меня «заклеймили» в министерстве и выгнали из партии, сделали там большое партийно-политическое шоу, то эта Луиза ко мне привязалась. Она писала письма Василию, а Василий — ей.
В. О.: А как фамилия Луизы?
М. Д.: Луиза Менькивская тогда она была. Потом она вышла замуж за старенького человека, который прошел лагеря, еще с тридцать седьмого года. А это Борис Степанович Довгань, я его могу подарить. В церкви, где отпевали Тараса, когда перевезли на этот берег Днепра…
В. О.: А, церковь на Подоле, на Почтовой площади.
М. Д.: Да, на Подоле. А это чтобы вы представляли, сколько людей у нас бывало?
В. О.: Ой-ой-ой. Полная хата.
М. Д.: Я потом день приходила в себя. Потому что все выступали, все готовились, это были вечорницы. Я тут не написала, но я напишу. Я вам могу это подарить, у меня есть еще одно фото. Это вечорницы в нашем доме в 2002 году. А это фрагмент вечорниц. Этот парень стал юристом, эта — турецко-украинские связи, эта девушка уже заканчивает институт, будет изучать товары, продукты, чтобы они не были вредными. А это Николай Марусик, сын Тараса, а эта девушка сейчас в какой-то фирме работает.
В. О.: Ну, снимки — это долго. Может, такие снимки, которые касаются нашей темы...
М. Д.: Вот это знаете что? Это уникальное, историческое фото. Это Борис у отреставрированного памятника Шевченко.
В. О.: Это в Ромнах?
М. Д.: В Ромнах. Это же Борис и Вячеслав Клоков, сын Доленго. Они были друзьями всю жизнь. Вячек недавно умер. Они вместе реставрировали памятник Тарасу Шевченко в Ромнах работы Ивана Кавалеридзе.
А это мы путешествовали с детьми. Кстати, когда я путешествовала со Стефанкой, то я всегда брала с собой еще детей наших знакомых. Это Оленка Антонив — мама Тараса Черновола. Вы же знаете, как она страшно умерла?
В. О.: Знаю, знаю.
М. Д.: Знаете. Так мы приехали во Львов сразу и застали такую картину. Мы приехали утром, то ли поездом, не знаю. У гроба в доме стоял Тарас, малый. Ну, не малый уже, тогда студентом, по-моему, был. Он вцепился мертвой хваткой в тот гроб и его всего трясло.
В. О.: У него и до сих пор дергается щека…
М. Д.: У меня такое впечатление, что это с тех пор началось, потому что раньше я у него такого не наблюдала. Он лечился…
В. О.: Олена погибла 2 февраля 1986 года.
М. Д.: Восемьдесят шестого года. Это был великий человек.
А это просто для интереса посмотрите, когда мы путешествовали по шевченковским местам, это в Су́ботове.
В. О.: Ага, Суботов. Да, я сразу узнал.
М. Д.: О, это же моя Стефанка рисовала.
В. О.: Сколько же тогда ей было? А так хорошо она это передала.
М. Д.: Ей десять годиков. А вот посмотрите, даже написано ее рукой: «Хата Якима Бойко, деда Тараса Шевченко, маминого отца».
В. О.: Она и хату зарисовала. О, ты смотри, какая она. И эту подпись я тоже сфотографирую. «9 июня 1989 года».
М. Д.: Я вам скажу, Василий, это все то, что дали мне ваши старшие побратимы. Все это потом пошло в младшие поколения. Я счастлива, что у меня такие дети. Вот могила Катерины Бойко, матери Тараса Шевченко. Рисовала Стефанка.
В. О.: О, я же тут тоже недавно был со Сверстюком. В мае 2014 года мы туда ездили.
М. Д.: О, а это, видите, на могильной плите написано: «Люди вмирають, ідеї вічні. Серце твоє налите правдою до рідного темного люду, полягло поміж ним, а дух величний твій витатиме над ним вовіки». Это Карпенко-Карый, Иван Карпович Тобилевич, 1845—1909 год. Вот это тоже работа Стефанки.
В. О.: Ты смотри, какая она у вас!
Да я хотел бы, чтобы вы наконец рассказали о Сверстюке.
М. Д.: Давайте, давайте. Можно сейчас попробовать. Я всегда думаю: «А когда это будет, завтра или…»
В. О.: Собственно, задание мне от издательства «Клио» и Харьковской правозащитной группы было записать ваш рассказ о Сверстюке, а мы только иногда вспоминали о нем.
М. Д.: Да, иногда вспоминали. Я бы хотела завершить эту беседу, чтобы следующие поколения, которые, может, когда-нибудь заинтересуются судьбой нашей семьи, ее жизнью-бытием, строками из произведения Ивана Светличного, «доброокого», как называл его Василий. Доброокого к добрым людям. Это стихотворение написано в тюрьме. «Парнас». Может быть эпиграфом к нашей жизни.
«ПАРНАС»
И в небесах я вижу Бога.
Михаил Лермонтов
І враз ні стін, ні ґрат, ні стелі.
Хтось невидимий збудив
Світ Калинцевих візій-див,
Драчеві клекоти і хмелі,
Рій Вінграновських інвектив,
Чаклунство Ліни, невеселі
Голобородькові пастелі
І Стусів бас-речитатив.
Парнас! І що ті шмони й допит?
Не вірю в будень, побут, клопіт —
В мізерію, дрібнішу тлі.
Вщухає су́єтна тривога.
І в небесах я бачу Бога,
І Боже слово на землі.
В. О.: Это в книге «Иван Светличный. У меня только слово», на странице 34-й.
М. Д.: Да. Это часто мне вспоминается, потому что считаю, что святее искусства нет в мире ничего. А слово — это одно из высших проявлений искусства. Слово, собственно, формирует человека, если оно с большой буквы. Вот поэтому я всю свою жизнь и отдаю (не хочется слово пропаганда употреблять), отдаю распространению украинского поэтического слова. И повторюсь еще. Украинское поэтическое слово — это едва ли не высшее проявление человеческого духа. Это, может, высоко сказано, но это правда, я в это верю, потому что знаю море стихов наших поэтов, которых, к сожалению, еще не знает мир, но я верю — будет знать. Будет знать, потому что будет Украина. И это я говорю искренне, с абсолютной верой, потому что вижу вокруг себя много прекрасной молодежи, много людей, которые душой и сердцем привержены поэзии, а поэзия творит мир. Слово творит настоящий мир. Я бы вам это прочитала в скобках, если бы вы хотели. В период моей печали (это было где-то в августе 1992 года) написалось мне такое стихотворение. Я уже в солидных летах, так что не обязательно уже стесняться. Никогда никому не читала ничего, потому что знаю высокую поэзию и знаю, что мне до нее далеко. Но все-таки.
ПЕССИМИСТИЧЕСКИЙ МОМЕНТ ОПТИМИСТИЧЕСКИХ БУДНЕЙ
Все підпливло тяжким туманом,
Пустеля, камера, чи божевілля?
Стискають душу підступ і омана,
Лихих стихій розгнуздане свавілля.
Куди йдемо, яка нас сила? —
Колись спитав поет пророчо.
Коса нас косить, як косила,
І ти все бачиш, Святий Отче.
І вкотре вже до Тебе руки
Д’горі здіймають діти кволі,
З розгуби, втоми і розпуки,
О, дай нам, Боже, сили волі.
О, дай нам, Боже, сили духу,
О, дай нам мудрості, терпіння
Здолати розпач і розруху,
Почуй, Господь, моє моління.
Пустеля викине стебло,
І благодатний дощ прилине.
Я вірю: верне на добро
Моя стражденна Україна.
В. О.: Это девяносто второй год?
М. Д.: Ага. Да, но что я сейчас ищу? У меня был листочек, на котором я себе совет писала, с чего начинать…
Ты творил наш жизненный мир.
Маргарита Довгань — к книге воспоминаний о Евгении Сверстюке: На поле чести: В 2 кн. — Кн. ІІ: Наш современник Евгений Сверстюк / Составитель Василий Овсиенко. — К.: ООО «Издательство «Клио»», — 2015. — 600 с. +24 с. ил. (С. 120—126).
Василий Овсиенко: Пани Рита Довгань 14 февраля 2015 года у себя дома рассказывает о Евгении Сверстюке.
Маргарита Довгань: После похорон Евгения 4 декабря на Байковом кладбище мы с мужем Борисом пришли домой и сидели в уголке на кухне, ужинали и вспоминали его. И вдруг Борис как-то неожиданно засветился, несмотря на такой тяжелый день, и говорит: «Ты знаешь, а мне вспоминается такой необычный, не озабоченный Евгений. Выпало нам вместе с Припяти ехать в Киев. Мы там отдыхали в прекрасном обществе, где была семья Дворко, Клоковы — потомки биолога и поэта Михаила Доленги, были Василий Стус с Валей и Димой, и еще много прекрасных людей».
Но сложилось так, что Евгению и Борису надо было в Киев. Ехали они на «ракете» — бегал тогда такой быстрый кораблик по Припяти и Днепру. Когда они сели туда, устроились на верхней палубе и увидели роскошную природу, холмы, зеленые леса, подступающие вплотную к воде, поля, зеленые поляны, Днепр, то Евгений совсем забыл о своих проблемах, о политических, даже о литературных темах. На лице его, говорит Борис, было сияние раскрепощенного человека, который любовался своим краем, красотой своей земли. И так они ехали в тихих светлых беседах об Украине — какая она волшебная. И видите, как бывает — именно в день похорон вдруг всплыл этот образ Евгения, который радуется своей радости.
А я тогда вспомнила другого нашего гения, Николая Гоголя, который, живя в России, широкой общественности всегда казался напряженным, немного чудаковатым, отстраненным от суеты питерской жизни. Но когда он бывал в Украине, когда писал «Вечера на хуторе близ Диканьки», то становился солнечным, светлым и радостным.
Вот такое промелькнуло нам с Борисом. Но вернемся к началу. Это Иван Дзюба направил меня к Евгению. Тогда к 200-летию со дня рождения Ивана Котляревского (9 сентября 1769 года) в издательстве «Молодь» вышла в свет книжечка Ивана Котляревского «Наталка Полтавка». Небольшого формата. Я тогда работала в редакции газеты «Друг читача» и искала автора, который написал бы не только о «Наталке Полтавке», но и о Котляревском. Так Иван говорит: «Так ты иди к Евгению Сверстюку». Пошла я. Он тогда работал в «Украинском ботаническом журнале» Института ботаники Академии наук УССР. Захожу. Он сидел за столом. Поднимаются на меня такие вопрошающие и очень добрые глаза. Когда я представилась и сказала, что мне нужно, он оживился: «Понятно. Я напишу». И очень скоро он мне показывает свою работу «Иван Котляревский смеется».
С этой абсолютно уникальной исследовательской работы началась наша дружба на долгие годы. А еще меня к нему привлекал интерес, что он волыняк. А я уже знала, что среди моих предков было много людей с Волыни. Поэтому у меня был повышенный интерес к людям того края. И было большое утешение, когда я увидела такого просвещенного, патриотичного и невероятно талантливого человека.
В. О.: Между прочим, Оксана Яковлевна Мешко говорила, что она тоже попросила Сверстюка написать сценарий вечера к юбилею Котляревского. Он пообещал и написал. Когда она получила этот текст, то сказала: «Ну, немного не то, что я просила, но как раз то, что надо».
М. Д.: Я еще несколько раз приходила к нему в редакцию журнала. Там часто бывал Василий Стус. Василий был вездесущий. Он с Иваном Дзюбой разговаривал о своем сборнике «Зимние деревья».
В. О.: Василий ставил ударение «Зимóві дерева́».
М. Д.: «Зимóві дерева́». Наверное, так лучше. Знаете, с людьми, с которыми с первого раза находишь такую духовную общность, очень легко и просто хочется общаться на человеческом уровне. Я вспоминаю, как к нам на Воскресенку часто приезжал Евгений с сыном Андреем, тогда мальчиком. А уже нависала тяжелая атмосфера, складывалось ощущение, что ты не вписываешься в систему. За тобой обязательно должен следить какой-то недремлющий глаз. Легче всего мы могли общаться на интересные нам темы где-то в стороне, где-то на природе, как это было на Десне. Мы тогда ходили на Круглое озеро. Это недалеко от Воскресенки, в направлении к Десне, идти налево по лугам. Никого вокруг. Это такое абсолютно круглое озеро, как глаз Земли. Голубые небеса, зеленая трава… Мы там часто проводили время. Евгений там был счастлив — такое было ощущение.
Не часто, но бывал в нашем доме и Иван Светличный. Именно от этих людей, и от Дзюбы, зарождалось у нас убеждение, что необходимо всей своей жизнью, своей деятельностью служить Украине. Борис вспоминал, как Евгений говорил, что культура — это когда ничего лишнего. Борис подсознательно взял себе этот девиз. Его работы, можно сказать, аскетически скромные, аскетически ограниченные. Но в том аскетизме есть какая-то сила, убежденность, свой характер.
В. О.: С античных времен известно, что такое скульптура. Это взять глыбу и отсечь все лишнее.
М. Д.: Все лишнее, да. Далее хочу сказать о книге Евгения «Гоголь и украинская ночь», которую он подарил нам в 2013 году. Кстати, на обложке этой книги — скульптурный портрет Гоголя работы Бориса Довганя. Это деталь памятника молодому Гоголю времен написания «Вечеров на хуторе близ Диканьки». А почему Евгений взял именно этот фрагмент памятника, портрет? Очевидно потому, что он соответствовал его представлению об украинском Гоголе. И опять же, подсознательно, на уровне духовного единства, эти два человека приблизились друг к другу в теме Гоголя.
И еще один удивительный момент. Я считаю Евгения стоиком, потому что во всех страшных перипетиях, иногда просто унизительных для человеческого достоинства, уже даже в незарешеченном мире, Евгений умел выдержать все чрезвычайно мужественно.
Я хочу коротко вспомнить о его сыне Андрее. В сыне было много от отца. Он был талантливым врачом. У мамы моего мужа была болезнь, которую врачи никак не могли установить. Ее мучила температура. Участковые врачи ничего не могли поделать. А Евгений говорит: «Так у меня же сын занимается такой тонкой материей, как кровь». Андрей пришел к нам, внимательно осмотрел маму, прислушался и нашел причину ее болезни. Это была болезнь крови, которая уничтожала клетки, влияющие на температуру человеческого организма. Это надо было быть очень образованным, талантливым врачом, чтобы помочь нам хотя бы продлить жизнь мамы. А потом приходит ужасная весть — увечье Андрея. Это было страшнее смерти. Молодая счастливая пара побежала в кино. Ребенок спит дома. Так дорогу домой решили сократить, пойти через какой-то двор. А у нас же как: раскопали яму, трубы ремонтировали, и оставили яму неогороженной.
В. О.: Это был год восемьдесят восьмой… Была надежда поставить Андрея на ноги в Америке. Отец отправлял сына через Москву…
М. Д.: Я знаю, что Сверстюк — чрезвычайно сильный духом человек, он это перенес просто героически. Это пример для нас, потому что в жизни с каждым может что-то случиться. В такой ситуации надо держаться мужественно. Так человеку предписано Богом. Иначе будет сплошная беда на белом свете.
И еще короткая встреча. Пришла я к нему по какому-то делу в редакцию газеты «Наша вера». Это на Трехсвятительской, 12, возле фуникулера наверху. Он издавал прекрасную газету. Она меня привлекала тем, что не была сугубо религиозной и конфессиональной. Он как мудрый человек религиозно-духовные материи умел связать с практическими реалиями нашей украинской жизни и нашей истории. Он ее творил фактически сам. Это тоже его жизненный подвиг. Я отдаю должное и жене его Лиле, которая была первая его помощница. Потому что без такого «тыла» — пусть Евгений меня простит — ему было бы трудно работать. Все бытовые хлопоты она брала на себя.
Итак, я встретила Евгения у редакции газеты «Наша вера». Там был патриархат УАПЦ и действовала маленькая автокефальная церквушка Димитрия Солунского. Какие-то тюки стоят просто на снегу, бумаги разбросаны, движение какое-то… Я говорю: «Что случилось, Евгений?». А это его выбросили из этого помещения, с газетой, со всем его редакционным скарбом...
В. О.: Это случилось 4 февраля 2005 года, и именно в тот момент, когда президент Виктор Ющенко представил в Верховной Раде на должность премьера Юлию Тимошенко.
М. Д.: Каким образом это одно с другим связано, почему вы на этом акцентируете?
В. О.: Потому что Сверстюк немедленно обратился и к Президенту, и к министру внутренних дел Луценко, но никто ему ничем не помог. Сам митрополит Мефодий, глава УАПЦ, командовал этим рейдерским разбоем. Сотрудника редакции Виталия Шевченко просто выбросили из помещения, Сверстюка за руки вывели, а весь архив, все те бумаги выбросили прямо на снег во двор. А ведь это зима. Искали машину, чтобы все это вывезти, а везти некуда. Спасибо, Осип Зинкевич спас: предоставил комнатку в издательстве «Смолоскип», на Межигорской, 21. Вот такая беда. Там еще и выставка икон была...
М. Д.: Я понимаю, какой это был удар для Евгения… Другой бы, может, в панике и отчаянии перестал бы издавать газету, а этот человек собирает все это в кулак и снова работает с утра до ночи. Меня поразил его ответ. Я говорю: «Что случилось, Евгений?». А он так горько улыбается: «Да вот, выгоняют. Выгнали». Чувствую, как ему досадно. А внешне выглядело так, что он выше этого. Он все равно знает, что будет делать газету.
Такое его поведение мне душу согревало. Ведь постоянно какие-то тревоги, какие-то проблемы возникали, какие-то неурядицы, что иногда просто руки опускались. Но увижу такого деятельного человека, так себе думаю: нет, не посмею отступиться. Это влияние его стоицизма. Не только Евгения, а всего поколения людей, которые прошли концлагеря. Стоять на своем, что бы там ни кипело, ни варилось, какие бы возле тебя негодяи ни крутились, а ты делай, делай, делай свое, пока сил хватает. Так, как делал Евгений.
Мне нравилось в Евгении, что вот он с тобой говорит, говорит, а потом вдруг тему сменит, взглянет на тебя добрым и одновременно требовательным глазом и заставит твои мозги доразобраться в том вопросе. Эти знаки вопроса в его глазах были стимулом поощрения к мысли, к активному действию.
С Евгением я не переписывалась, когда он был в ссылке. То ли не хватало энергии, то ли не были мы так близки... Но мы интересовались, как там его жизнь. Мне знакомые привозили хороший чай из Одессы, так я его посылала Ивану Светличному, передавала с Лилей для Евгения.
Мы очень рады, что Евгений оставил свои размышления о Шевченко. Мы росли в советские времена, нас учили, что Шевченко был революционер-демократ, боролся против царя. Но Дзюба и Сверстюк дали понять, что Шевченко — это гигант человеческого духа, что такой человек мог появиться только у великой нации.
Вот есть у Шевченко поэма «Мария». Мы с детьми в ансамбле «Лебедики» выучили ее. А у меня такое правило: дети все понимают, и понимают лучше, чем взрослые. Мы выучили поэму с десятилетними детьми, одноклассниками моей Стефанки. Пришли читать ее в музей Тараса Шевченко. В музей нас пригласили, потому что знали, что есть такой ансамбль «Лебедики». В зале две-три души экскурсантов и одна сотрудница. Директор говорит: «Ну, хорошо, а что вы будете читать?». Я отвечаю: «Мы читаем поэму “Мария”». Они на нас так скептически посмотрели и говорят: «Слушайте, да что это вы? Это малые дети, и они будут читать поэму “Мария”?». Я говорю: «Да, они будут читать поэму “Мария”». — «Рано им, ну там “Садок вишневий” — это прекрасно…». Я говорю: «“Садок вишневий” – это тоже шедевр, его все знают, а мы читаем “Марию”». И начали дети читать «Марию». В зале сидят две души, или три, или четыре». Когда вижу: выскакивает одна научный сотрудник, бежит куда-то — и уже почти все работники музея сбежались, все слушали наших детей. Потому что мы готовились долго, мы проникли в глубинную суть этого произведения. Дети так прониклись этой историей, которая написана так по-человечески, так доступно — и в то же время это произведение на такой духовной высоте, что малое дитя воспринимает, если ему в душу вложить… Мы тогда имели большой триумф. До сих пор, когда я прихожу в музей, старые работники говорят: «Добрый день, а как ваши дети?». А я говорю: «Да мои дети уже имеют своих детей». А это все от Дзюбы и Сверстюка с их Шевченко.
Есть у нас еще такая высокая духовная связь с Евгением: это он почувствовал и достойно оценил талант своего товарища Бориса Довганя; в 1990 году Евгений вручил ему премию имени Василия Стуса за серию скульптурных портретов шестидесятников Ивана Светличного, Генриха Дворко, композитора Леонида Грабовского, ученого Юрия Кочержинского, архитектора Флориана Юрьева, за композиции «Поэт и палач», «Архипелаг ГУЛАГ», которые фактически посвящены всем нашим мученикам большевистских концлагерей, за портрет Василия Стуса, созданный Борисом еще при жизни поэта.
А немного погодя, на другое вручение этой высокой премии, Евгений Сверстюк пригласил на художественную часть ансамбль «Лебедики», который я организовала при школе, где училась моя внучка Стефанка. Дети достойно оформили торжественную часть, читая произведения Т. Шевченко и В. Стуса, исполняя народные песни.
А еще нас с Евгением удивительным образом в последние месяцы соединил Лермонтов. Это какая-то мистика. Я реалист, а тут какое-то странное стечение обстоятельств. Мы слышим на прощании с Евгением, что он в последнее время работал над Лермонтовым. А у меня с Лермонтовым с далеких детских лет есть какая-то связь. Она прерывалась на десятилетия, а вот именно в последние месяцы мы читали Лермонтова, открывали в нем для себя все новое и новое. Хотя, казалось бы, у него два тома произведений, уже все знаешь. И вдруг читаю стихотворение «Новгород», в котором Михаил Юрьевич упрекает бывших киевских русинов, новгородцев, что они поддались московской орде. Это было потрясение. Мы по дому бегали, удивлялись, что как-то в свое время не дочитали Лермонтова. И тут я слышу, что Евгений в последнее время собирался провести вечер «Шевченко и Лермонтов». Это меня по-человечески растрогало и поразило. Очевидно, существуют какие-то интеллектуальные, интуитивные связи между людьми, которые живут в одной ауре и мыслят в одном направлении.
Евгений, ты меня прости, что я не смогла многое вспомнить из нашего общения, но думаю, что главное я сказала. Ты творил наш жизненный мир. И ты с нами. Спасибо тебе. И Царство Небесное тебе.
Приложение — финал к моим воспоминаниям-исповеди перед Василием Овсиенко.
29.IX. Два дня читала-правила. Василёк, все, что вы записали из моей с вами беседы. И подумалось, что надо заключительный аккорд сотворить.
Вокруг политическая кутерьма. Немного в эти дни приутихла бандитская стрельба на Востоке. Наш молодой друг с фронта (Вадим Шевчук, «Мазепинец», художник и музыкант, с которым говорила 26-го по телефону) сказал, что тем негодяям не верят и дальше готовятся к бою… В народе бродит критика и злой критицизм власти. Беда наша. А мы, Довгани, держимся пословицы: «На переправе коней не меняют». И так думают многие взвешенные люди вокруг.
Нас поддерживают и морально, и материально наши детки. Катруся когда-то отреставрировала в Киеве иконостасы Андреевской церкви и надвратной в Лавре, колоссальный иконостас в храме в Козельце — усыпальнице Насти Розумихи-Разумовской. Нынешние потомки ее, графы Разумовские из Вены, заказывали ей иконы для церкви в Лемешах (родина казаков Разумов) и очень благодарили за написанные произведения.
Ныне Катя преподает искусство в Вестминстерском университете (вблизи Балтимора) в США. В каникулы она с нами.
Стефаночка, внучка наша родненькая, осуществила бабушкину мечту — стала оперной певицей мирового масштаба. В ее репертуаре уже около 30 оперных партий, концертные программы. Киев (филармония), оперные театры Германии, Франции, Англии, Америки — ее сцены. Мы побывали в разных мировых театрах на премьерах Стефании Довгань, наслаждались ее триумфами.
Слава Богу, что пали железные решетки между Украиной и миром. В этом одно из неоценимых достижений развала империи. И никогда не согласна с теми, кто стонет: «Вот уезжают, вот оставляют…». Это от людей зависит. Добрые люди уезжают, но не оставляют, а злые и вплотную живут, да лучше были бы подальше… Открытый мир — это прекрасно. А все остальное зависит от индивидуумов.
Радуюсь я и своим Парнасовцам. Повырастали, но не забывают. Состоялся, по завещанию Николая Плахотнюка, в Музее шестидесятников мой юбилейный вечер, скорее — Вечорницы. Иван Драч, который молоденьким когда-то ходил на мои вечера и читал грозное: «Куди йдемо, яка нас сила жене на кам’яні вітри», теперь прочитал мне целую оду-экспромт на тех музейных вечорницах, за что ему очень благодарна.
Экспромт вместо цветка
Довгань викрав для нас Ріту
З закацапленого світу
Довганева вона пані
В українському жупані
Вміє знає ходить пише
Пише прозу Віршем дише
Натрудилась з Чорноволом
Попрощавшись з комсомолом
Не цурався її рук
Сам Микола Плахотнюк
Як АТО біжить нам кров’ю
Вона миром в узголов’ю
Гоїть рани душі долі
І здоров’я в душі кволі
Власну душу віддає
Отака вона в нас є
Шука Фауст Маргариту
Та вона не з того світу
Не віддасть її Довгань
Хоч хвали її хоч гань
Фаусту Стефанію
Нашу панну – панію!
18 09 2015 Иван Драч
Благодарна безмерно моим Парнасовцам, которые уже стали бизнесменами, психологами, художниками, студентами, а на мои 85 читали так вдохновенно и много Шевченко, Стуса, Сосюру, Надийку Кирьян… И мне на радость на вечер пришла Валечка Стус и была она утешена, слушая, как наши внуки читают и понимают ее Василия. Они задали ей такой мажор, что Валя потом даже пела с нашим уникальным, давним другом, создателем «Хореи козацкой» Тарасом Компаниченко, который также пришел меня поздравить. Главной помощницей мне была Стефчина еще со школы подруга Маричка Шевелёва.
Как, имея таких людей и вдохновенных друзей, не действовать. И я действую. Хожу в военный госпиталь. Помогаю раненым, чем могу. С самого начала войны. На днях занесла сумку лекарств. Добрые люди из Америки привезли. Скоро буду принимать гостей: приедет на учебу на коротко (заочник) воин АТО, 20-летний Сереженька Ильницкий. Направила его в университет им. Шевченко и… уже сдал успешно первую сессию. Ничего, что парень без ноги. Голова умная и светлая.
Пишу заметки из госпиталя. В газете «Слово Просвіти» печатаются. Предлагают издать книгу.
Жизнь продолжается. И молодежь у нас прекрасная, поэтому и верю в Украину.