Интервью
04.10.2013   Овсиенко В. В.

Масютко Михаил Савич. Интервью жены, Анны Григорьевны

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Интервью Масютко Анны Григорьевны, жены политзаключенного Михаила Масютко

Интервью Масютко Анны Григорьевны Записано в Днепрянах на Херсонщине 10 февраля 2001 года в присутствии Михаила Масютко, который уже не мог рассказывать. Василий Овсиенко: 19 февраля 2001 года, Днепряны под Новой Каховкой, в доме господина Михаила и Анны Масютко. Ваша фамилия — Анна Романишина? Анна Масютко: Анна Григорьевна Романишина — девичья фамилия. Масютко — по мужу. В. О.: Жена Михаила Савича Масютко. Это здесь улица Надднепрянская, 87. А район? А. М.: Поселок Днепряны относится к Новой Каховке. В. О.: А какой у вас почтовый индекс? А. М.: Почтовый индекс я здесь записала — 74987. Я, Масютко Анна Григорьевна, родилась в 1925 году в селе Куткоры, возле Красного. В. О.: А где это Красное? А. М.: Перед Львовом. Это Львовская область, село Куткир. Мои родители — крестьяне. Отец работал секретарем сельсовета. Мать трудилась на земле. Отец мой — Романишин Григорий Павлович, мать — Романишина Текля Михайловна. Работали и жили вместе в селе Куткоры. В 1950 году отца и мать выслали в Сибирь. Мы остались, потому что учились во Львове и тогда жили во Львове. Нас не застали, так что увезли только отца и мать. А нас искали. В 1945 году была арестована моя сестра Романишина Мария Григорьевна. Сестре только исполнилось шестнадцать лет. Когда её забрали в район, в Красное, там допрашивали, с кем она работала, что делала и так далее. Но она ни в чём не могла признаться и не хотела признаваться. Следователь Романов допрашивал её, и когда он приказал: «Расскажи десять заповедей!» — она начала перечислять десять Божьих заповедей. Тогда он закричал: «Не Божьих, а бандеровских!» Встал кто-то, сидевший в углу, подошел к ней. Раскрыл свою широкую ладонь, словно сковороду, и ударил её по лицу, а потом начал бить палкой от стула. Она не кричала и даже не застонала. Она рассказывала, что в тот момент, когда её били, она представляла себе муки Иисуса Христа и думала только о том, что Иисус терпел больше, чем она. И не плакала. Тогда следователь сказал: «Повесить!» Тот встал, забрал её и повёл по коридору. В коридоре она увидела, как на полу лежат трое ребят-бандеровцев, раненые, в крови. Она прошла мимо, они были ещё живы. Она только взглянула на это всё, а он погнал её дальше. Затем он вывел её во двор. А во дворе она увидела такое: лежит парень-бандеровец, раздетый до пояса, на груди у него крестик, а рядом стоит солдат и мочится прямо на этот крестик. Тот парень был уже мёртв. Её повели в какой-то сарай, и там она увидела верёвку, на которой её должны были повесить, и табуретку. Он крикнул: «Лезь на табуретку!» Она залезла на табуретку и стоит. Он накинул ей на шею петлю и кричит: «Признавайся! Была? Работала с бандеровцами? Что ты им доносила?» Она молчала, всё время молчала и ни слова не сказала. А он кричал и произносил непристойные слова. Потом он ногой пнул табуретку, и она повисла, но он тут же подбежал и перерезал верёвку. Она упала. Он плеснул ей водой в лицо. Она встала, и её снова погнали в тот кабинет. И опять он её допрашивает, а она ничего не говорит. Он сказал: «Отведи её в камеру!» Её отвели в камеру. Так было с каждой девочкой, с которыми она там сидела, потому что их забрали шестеро девушек. После этого она заболела. Тяжело заболела в тюрьме воспалением лёгких. И девочки сделали так: написали на карточке, на тоненькой бумажке, чтобы передали много масла, потому что Маруся болеет воспалением лёгких. Свернули это и засунули в ушко миски — там был такой жёлоб, и в этот жёлоб они поместили записку и залепили хлебом. Когда мама пришла с передачей, пустую посуду отдавали, а наполненную принимали. Мама привезла пустую посуду домой — это уже было в Золочевской тюрьме, я пропустила это, — и когда бабушка стала мыть посуду, хлеб размок, и записка отвалилась. Бабушка говорит: «Иди сюда, посмотри, тут что-то есть!» Мама взяла в руки и прочитала, что Маруся больна. Тут начались переживания, слёзы. Мама стала передавать ей такие продукты, чтобы девочки как-то поддержали её, потому что девочки ещё написали в той записке, что поднимают её, так как она не может вставать. Через некоторое время сообщили, что всех этих девушек и женщин вывозят в Сибирь, потому что Золочевская тюрьма была переполнена заключёнными. Всех этих девушек вывезли, так как должна была приехать какая-то зарубежная комиссия, а тюрьмы были переполнены. Их не судили, а вывезли несудимых в Сибирь. Привезли их на Воркуту. Маруся продолжала болеть. Их отправили на тяжёлые работы. Они строили там железную дорогу. Их одевали в бушлаты, обували в валенки, потому что была зима. В карманы этих бушлатов засовывали железки, гвозди, которые забивали в шпалы на железной дороге. Их нужно было нести, а не везти, и девушки носили их в карманах бушлатов. Она продолжала болеть. С работы девушки её несли, она уже не могла идти. Тогда её поместили в больницу. В больнице она была очень больна, лежала в кровати и уже не могла говорить, только слышала. Ночью пришла комиссия осматривать больных, подошли к ней и сказали: «Эту можно уже вывозить. Принесите носилки и ночью вынесите в морг, где трупы». Она говорит: «Я всё слышала, но не могла говорить». Но, видимо, чудо Божье — Господь послал такого человека… Он работал там фельдшером, тоже был осуждённым, из Ленинграда. Когда она была больна, он читал ей наши письма из дома. Услышав, что её надо вынести в морг, он не вынес, а делал ей уколы. Колол ей какие-то витамины. Он был фельдшер, а его отец, врач из Ленинграда, присылал ему разные медикаменты. И он давал ей всё, что хотел: и уколы, и какую-то еду, он её спасал. Когда через несколько дней они пришли, то увидели, что она жива, и спросили: «Что, она не умерла?» Он отвечает: «Нет». — «А что ты делал?» — «Я делал ей такие-то и такие-то уколы». — «Ну, пускай живёт». И так она осталась там. В той больнице работал литовец-врач, который заведовал этой больницей. Он тоже был осуждённым. Он ей тоже помогал, и она понемногу возвращалась к здоровью. Когда она уже могла говорить и ходить, тот врач давал ей амбулаторную работу. Она помогала этому врачу — перевязывала раны. Она многому научилась у него в медицине. Когда она немного ожила, её назначили дневальной в доме, куда приезжало начальство. Там она должна была убирать, мыть полы каждый день. Им приносили еду, они там отдыхали. Однажды приехал начальник Овпил [неразборчиво], это был большой начальник там. Там было тепло, она всё приготовила. Он ел, а она сидела под печкой и вязала себе из каких-то ниток носки или что-то ещё, я не помню. Он поел, встал, подошел к ней, взял её за подбородок и спрашивает: «Ты хочешь к своей мамке?» А она отвечает: «Хочу, но меня сюда привезли не для того, чтобы исполнять мои желания». А он говорит: «Нет. Я могу сделать так, что тебя отправят домой». Берёт её на руки и несёт на тот топчан, где он отдыхал. Она всё поняла. Боролась до последних сил, и наконец она так ослабла, что уже не боролась, а он её тоже не домогался. Когда он, уже успокоившись, подумал, что она согласна, она в этот момент — откуда только силы взялись — так его толкнула, что он перевернулся на пол. Она выскочила и побежала из того дома далеко. Мороз, сильный мороз, она, раздетая, бежала к той амбулатории, где работала у того врача. Прибежала, и он страшно удивился: «Что ты наделала?» Он сразу понял, что это Иван Иванович, тот начальник. Он сразу сообразил: «Что же ты наделала?» После этого пришел этот Иван Иванович и сказал, чтобы её отправили «на общие работы, пока не подохнет». Так она снова пошла на те работы. Пошла в каптёрку, ей дали одежду от какой-то больной женщины, у которой было освобождение, и все те брюки были так загрязнены, что ей было противно их надевать. Другого не давали. Дали бушлат, фуфайку и те брюки. Она додумалась вывернуть те брюки наизнанку. Вывернула и так надела, каким-то шнурком стянула и пошла на вахту, где их должны были гнать на работу. Но девушки начали смеяться, потому что она выглядела очень страшно. Начальник, который раздавал наряды, посмотрел и сказал: «Выйди вперёд!» Она вышла. «Что это такое?» Она говорит: «Мне дали такую одежду». Он закричал и погнал её обратно в каптёрку, чтобы выдали другую. Таким образом она получила другие брюки. На работу она ходила, ходила и снова заболела. И еле-еле выздоровела. Ей всё помогал тот врач. А врач тот был литовец, пожилой человек. Она всегда говорила, что он был очень похож на её отца. Но настал конец её мучениям, потому что через некоторое время пришло известие о её освобождении. А почему пришло освобождение? Потому что она не была судима. Ту девушку, которая принадлежала к Организации украинских националистов, арестовали. Когда её арестовали, её очень мучили. Её руки прикладывали к раскалённой плите, пока она не выдаст девушек, с которыми работала. Потом ей засовывали иголки под ногти, и она начала называть фамилии. Какие фамилии она называла, они всё записали, и поэтому всех тех девушек забрали и вывезли — то, что я рассказала. А на суде, когда её осуждали на 25 лет, её спросили, что она хочет сказать в последнем слове. А она говорит: «Я хочу только одно вам сказать: те фамилии, которые я вам называла, — всё это неправда, я с ними никогда не работала. Просто я называла, что попало». — «А почему ты называла?» — «А потому что… — и показала свои обожжённые руки, — потому что меня мучили, и я говорила совершенно безосновательно». Когда моих родителей в 1950 году выслали, нас искали. Мы скрывались. Сестра была вынуждена выйти замуж. Вышла замуж в Луцке. А я ходила по знакомым, по подругам, ночевала каждую ночь в другом месте, думала, что, может, так скроюсь. Но так не получилось. Прошло два месяца, я пришла домой, на квартиру, где жила. Пришла домой и думаю, может, они уже не придут за мной. Но нет. Однажды ночью раздался звонок, пришли и забрали меня. Забрали меня и поместили на пересыльный пункт. На пересыльном я просидела девять месяцев, пока не нашли сестру. Нашли сестру, привезли во Львов на пересыльный, и тогда устроили этап. В это время мы уже были с сестрой. Нас забирают в те «чёрные вороны» и везут к поезду. В поезде встречаем одну молодую девушку из Карпат. Она была больна и всё время держалась за сердце. Вытаскивает крошечный мешочек, шириной три сантиметра и длиной сантиметров пять. Такой маленький мешочек — она хранила в нём сахар и всё время вытаскивала этот мешочек и лизала сахар. У нас были вещи, и мы постарались наполнить ей не такой мешочек, а спасти её сахаром и некоторыми продуктами. Мы расспросили её, и она рассказала, что её очень мучили, держали в тюрьме на Лонцького. А теперь её везут, неизвестно куда. Вот так мы с ней встретились в поезде. Тот поезд привёз нас в Киев. В Киеве нас поместили в камеру. Там много интересных подробностей, но это уже второстепенное. В камере мы просидели три дня. Через три дня нас вызывают с вещами. Но сестру назвали, а меня нет, мою фамилию не назвали. Я всё-таки выхожу вместе с теми девушками. Мы вышли, конвой видит, что нас больше, спрашивает, кто лишний. Я говорю, что я лишняя. — «Почему ты вышла?» — «Потому что я с сестрой еду, к одним родителям меня везут». Он нас раздирает, а мы обнялись, и он не может нас разделить. У меня слёзы потекли, а он погнал тех девушек вниз, а мы за ними тоже пошли вниз. Потом стоим под стенкой, а выходит какой-то полковник, старый, седой. Подходит к нам и спрашивает: «Почему вы, девушки, плачете?» Я рассказала ему, что нас разделили. Он успокоил, пошёл, принёс мою папку, а часть папок забрал. А моя папка осталась. И тогда уже мы вместе. Нас после Киева везут в Харьков. Хочу сказать, что самые плохие условия [неразборчиво], худшая обслуга, конвои — это в Харькове. Когда мы приехали, нас гнали с поезда к «чёрному ворону», я падала, а он меня подгонял и пинал наши вещи, клунки, которые у нас были, ногой. Но нас привезли в харьковскую тюрьму. Не на пересыльный, а в тюрьму. В той тюрьме все камеры были заполнены. И нас поселили на полу: ту гуцулочку, что была с нами в поезде из Львова, она всё время была с нами, её, меня, сестру. Во дворе сказали: «Стоять!» Мы стояли и увидели, как заехал «чёрный ворон», и оттуда выходят пожилая женщина-мать, дочь и сын. Дочери было, может, лет двадцать пять, сыну, может, двадцать шесть. Или в таком возрасте. Нас всех погнали наверх и поселили в коридоре, сказали, что здесь мы будем ждать. Пришли и сказали: «Здесь будете ночевать, камеры заняты, будете здесь ночевать». Та мать с дочерью с нами, а того сына забрали в мужскую камеру. Это было утро. До вечера мы там лежали, ночь ночевали. Утром видим, выводят из камер мужчин в туалет. А туалет недалеко от нас, напротив, только чуть дальше. Там туалет — это было ужасно. Канализации не было, вода и кирпичи в этой воде, и эти кирпичи уже не в воде, а в моче, и людям приходилось переступать. И тех мужчин провели туда и заперли. И того парня тоже туда заперли. Мать увидела, что он проходил, и быстро начала собирать, чтобы передать ему что-то поесть. Но они выходят из туалета, мужчины, один за другим, все уже вышли, стоят, а его нет. Наконец смотрим, а его два парня ведут под руки, а он еле-еле переступает ногами. Мама подходит, хочет ему что-то дать, а тут уже конвоиры повели тех мужчин в камеру. Мама подходит, хочет дать ему что-то поесть, даёт тем парням, а они, конвоиры, оттолкнули мать и не дали. Хочу отметить, что там коридор разделялся наполовину стеклянными дверями. Стеклянная стена такая. И мы видели, что в последнюю камеру их завели, и того парня тоже туда завели. Мы ту маму успокаиваем, как можем. Переночевали мы. Утром смотрим, идут те конвоиры, открывают ту камеру — и вдруг выбегает тот парень из камеры. Выбегает и по той квадратной площадке кружится, бегает кругами, так вот бегает-бежит, как может быстро, очень быстро. Один конвой вышел, ушёл куда-то. Приходят, смотрим, идёт такой пузатый москаль, он открыл те стеклянные двери, и когда тот парень так кругами бегает, он его пинает ниже живота, тот парень сгибается вот так в поясе, сгибается и уже не может подняться. Они его поймали и увели. Ой, это было ужасно! Мы мать закрыли собой, она этого не видела. Сестра видела и молчала. А его так, согнутого, и увели. Его увели, и нет. Приходит дневальная, моет. Моет там тот коридор. А сестра моя подходит к ней и спрашивает, где тот парень, которого увели тогда. А она говорит: «Он повесился». Такой конец всему этому. Повесился парень или не повесился… Думаю, он не мог повеситься, потому что у него ничего не было. А они его сами повесили. Вот этот эпизод хотела рассказать. Ну, это всё надо было видеть. Это было ужасно. [Выключение диктофона]. В 1965 году арестовали [в Феодосии] моего мужа, Масютко Михаила Савича. Когда они пришли в дом — их пришло шесть человек, здоровых таких, крупных, и сразу начали делать обыск. Предъявили документ на обыск и начали обыскивать. Снимали все книги, всё просматривали. Все книги кучей на полу. Перелистывали все бумаги, всё-всё. И между прочим выпала карточка. А та карточка была мной записана, я записала стихотворение. Не могу вспомнить той поэтессы, но стихотворение было записано, и такие слова: Не згинеш ти, Вкраїно наша мила, ще встанеш, воскреснеш в славі знов, і з крові струй, що в рідну землю сплили, воскреснуть жертви, правда і любов! Та карточка упала, а я подняла, когда он отвернулся, тот, что осматривал. Подняла ту карточку и в карман положила. А он прочитал ту карточку, тот стих. Через несколько минут он оглянулся и спрашивает: «А где тот листок, что тут был?» Я говорю: «Не знаю. Вы кладёте книги, ищите». — «Нет, она тут сверху была». — «Ищите…» Не нашёл он, потому что я спрятала. Тогда они в протоколы записывали книги, которые отобрали. А некоторые на кучу бросали. Книг у мужа было очень много ценных, исторических. И всё то, что им подходило забрать, они забирали и в мешок. Поскладывали в мешок его папки, то, что он писал, — всё-всё забрали и увезли. Тогда мы с мамой, с его мамой, Дарьей Александровной, пошли в КГБ, туда, где его забрали. А его машиной увезли. Нас тоже вызвали и спрашивают, знали ли мы, чем он занимается, знали ли, что он писал, что он против советской власти и тому подобное. Нас отпустили, мы вышли, ушли. Мы только спросили, куда его везут. Они сказали, что в Севастополь. Забрали его в Севастополь. Но мы пошли в ту тюрьму, куда его увезли, и стояли на улице напротив дверей той тюрьмы и ждали, пока его выведут. Ждали-ждали, смотрим, открываются двери, его ведут. У него были глаза, опущенные вниз, и он нас не видел. А мы его видели. Они его очень быстро запихнули в машину и увезли. Тут начались слёзы, и сколько я там ни была, всё время переживала, потому что он тогда ещё был болен. У него была язва желудка. Очень переживала. Через некоторое время нам сообщили, что его увезли во Львов самолётом. Увезли во Львов, в тюрьму на Лонцького. Начались передачи. И все те дни я была во Львове. Оставила старушку-мать, оставила одну в таком страшном горе. Я носила передачи. Они не принимали. Они редко когда принимали. Когда я пришла к следователю Володину и просила принять передачу, он сказал: «Нет». — «Почему? Он же болен, ему нужна передача». — «Он ведёт себя так, как никто другой. И передачу мы не принимаем». И не принимали. Я почти каждый день ходила, просила, выжидала. Наконец пришла однажды с передачей к тому окошку, где дают разрешение на передачу, позвонила. Высунулась голова через маленькое окошко и говорит: «Иди на Берлова». А эта улица называлась Брюллова. Я не поняла его и ещё раз спрашиваю, куда. «На Берлова, я сказал». Я потом поняла. Женщина стояла рядом со мной и говорит: «Это Брюллова, за тюрьмой». Я туда пошла, передала ему. Передала ему всё, а получил ли он, я не была уверена. Так я носила те передачи, пока не был суд. А я дома сидела, вышивала салфетку, покажу вам, которую назвала «Слёзы». Вышивала-вышивала, наконец уже говорят, что суд. Тогда и тогда, сказал мне тот Володин, следователь, что суд состоится тогда и тогда. И суд состоялся. Его допрашивали, он держался очень стойко, убеждал судью цитатами из Ленина. Прокурор Садовский, плохой был прокурор. Он не давал ему слова сказать, перебивал его. Но Масютко всё-таки продолжал говорить то, что знал, и то, что хотел сказать. Осудили. Осудили на семь лет и конфискацию его дома в Феодосии. Но он писал кассацию. Фактически, они не доказали его вины, так что на кассации ему сняли один год тюрьмы и конфискацию дома сняли. Но за филологическую экспертизу, которая доказывала его авторство, — за это пришлось платить, так что мы были вынуждены это оплатить. Сколько мы заплатили? Что-то семьсот с чем-то рублей, как я припоминаю. Вот так. Осудили и увезли его в Мордовию. А дальше начались мои мытарства в Мордовию на свидания. Свидания были разные: то принимали, то не принимали. Однажды, помню, поехала я в Мордовию, повезла ему тёплую одежду и тёплое бельё, кирзовые сапоги. Привезла. Там ждали три дня, пока дали разрешение на свидание. Встретились мы, побыли вместе. Но когда я хотела оставить ему этот узелок с бельём, тот сказал мне: «Нет». Я прошу его, прямо на коленях прошу: «Примите. Он не одет. Ему холодно». — «Нет!» Такая страшная жестокость едва не убила меня. Я вынуждена была забрать всё это обратно. Продукты он взял, а одежду и всё остальное не приняли. А так как я ехала из Феодосии легко одетая, а там уже стало холодно, то пришлось надеть то тёплое, а на ноги — сняла босоножки и надела те кирзовые сапоги. Иду я тем лесом из той Мордовии к тому поезду. Иду и чувствую, что мне в сапоге мокро. Думаю, что такое, мне в сапоге мокро. Я сняла сапог, а времени не было долго, я быстро сняла сапог, смотрю, а там кровь. Сапог так натирал мне ногу, что вот здесь, с этой стороны, ногу натирал, что кровь шла. Тогда я замотала ноги и быстро на тот поезд саратовский в Потьму. В Потьму приехала и ждала саратовский поезд. Когда он приехал, села я в тот поезд, а там мест нет до Москвы. Проводница говорит, чтобы шла туда в конец и где-то там присела. Я туда пошла. А там что? Сидят какие-то мужики, играют в карты. Я немного присела, а у них нижние полки и верхние полки заняты. Я спрашиваю, можно ли немного присесть здесь. «Садись!» Села. Сижу-сижу. Наконец, они уже стелются спать, а я сижу там на краешке той лавки. Приходит та проводница и начинает с ними ругаться. Такими словами ругалась, стыдила их, говорит: «Как вы можете? Женщина сидит на краешке, а вы разложились на целую лавку! Дайте ей хоть опереться!» Вот так она их отругала, и какой-то мужик подвинулся немного, и я села там на той лавке, доехала до Москвы. В Москве тоже такая чернота. На вокзале смотрю, там сидит какой-то «единоличник»: на газете хлеб, недопитая водка, тюлька. Это меня так как-то удивило: люди вокруг него ходят, а он себе ковыряет тот хлеб, закусывает и так сидит там. А из Москвы добралась я уже до Феодосии, домой. И такие у меня были переживания за мужа. Теперь тоже тяжело мне, тяжело, потому что муж болен. Память свою потерял. Память у него была такая, прямо феноменальная — всё помнил! А теперь ничего не может вспомнить. Такова наша жизнь. В. О.: А письма вы писали? Ведь ваши письма конфисковывали… А. М.: Конфисковывали письма. Писали мы. Я ему писала, и он отвечал, но ему можно было писать только одно письмо в месяц. А если он там уже что-то проштрафился, то и в тот месяц не писал. Тяжело ему было там, потому что в Мордовии его ставили на такую тяжёлую работу — поднимать какие-то части машин, какие-то железяки очень тяжёлые поднимал, желудок у него болел. Когда он приехал из заключения, то, хотя у него было направление в свой дом в Феодосии, его не прописывали. Каждый день приходила милиция, чтобы он убирался. Но мы старались, ездили в Киев. В Киеве ничего не добились. Начальник в КГБ сказал, что если он даст нам разрешение на прописку, то его самого завтра заберут и увезут туда, где был Масютко. Вот так мы вернулись с тем, что ничего не выйдет. Тогда решили продавать дом. А дом не давали продавать приезжим, которые предлагали по тридцать тысяч. Не разрешали: «Продавайте только местным». Мы решили поехать искать какое-то пристанище. Поехали. Он вспомнил, что здесь, возле Новой Каховки, в Днепрянах, его дедушка жил, Масютко, и сюда он приезжал маленьким мальчиком. КГБ дал разрешение здесь прописаться. Прописали. Мы пошли на квартиру к его тётке. Его дядю замучили, а тётка осталась. Мы заехали к той тётке. Сначала она жила у сестры. Страшная беднота. Она старушка, одинокая. Ей платили пенсию десять рублей в год. Десять рублей в год. Она почти побиралась. Но она нам помогла найти квартиру, и мы жили там неподалёку от неё. На той квартире прожили до 1977 года. Мама в Феодосии, старушка, наняла там квартирантов, и те копейки нам сюда присылала. Но не дали сидеть. Он был уже на пенсии, а я должна была ещё работать. Так вызывают меня в сельсовет и спрашивают: «На какие средства вы живёте?» — «Как на какие? У нас были сбережения». — «Как это сбережения? Какие у вас могут быть сбережения? Вам не стыдно, что вы идёте в магазин, покупаете хлеб, а люди работают на этот хлеб, а вы его покупаете?» Я говорю: «Так я его покупаю за деньги, мне его не даром дают». Такая была беседа. А когда муж зашёл туда, спрашивают: «Чего? А ну выходи!» Таким тоном… Это ужасно. Мы всё это должны были переживать. Тогда я быстро устроилась. Работы нигде не было. А я закончила училище художественного прикладного искусства во Львове, текстильный отдел. Я по текстилю. Меня забрали из института. Я поступила в институт, и с первого курса меня забрали. Я художник по текстилю, а здесь такой работы нет. Нигде. Искали-искали. А нам дали срок — если я не устроюсь на работу за неделю, то меня будут судить. Ходим-ходим мы по тем объявлениям, читаем объявления. Наконец видим, есть дворник — работать дворником. Мы туда пошли. В детский сад. Директор того детсада меня принимает на работу. Но прихожу я на второй день, она говорит: «Нет, вы знаете, уже заняла, молодая девушка заняла». Через три дня мы проходим мимо того детсада, и муж говорит: «Сходи, спроси, как она там работает, может, есть какая чёрная работа». А она говорит: «О, вы пришли! Хорошо, я вас устрою. Будете работать, потому что та девушка не хочет работать. Она не хочет медосмотр пройти». И так я стала работать там, а муж мне помогал. Была осень, листочки падали и падали. Мы их подметали, муж их закапывал, и так мы вместе там дворниками работали. А искали другую работу. И мы нашли работу — вязать венки в похоронной. Я те венки не очень-то умела вязать. А когда начальница пришла и спросила, могу ли я написать траурную ленту, я сказала: «Могу». Она принесла. Написала я ту ленту, а она аж ахнула: «Ой, чудесно! Вы будете нам ленты писать». — «Хорошо. Буду». Так через ту ленту меня приняли художником на комбинате коммунальных предприятий. Я не знала шрифта, но так как муж закончил полиграфический институт, полиграфию, он меня приучил. Я это всё очень быстро освоила. Я оформляла с его помощью всякие там доски, всякие лозунги писала. Так мы дожили до 1977 года. Но всё это время мы были под надзором. То есть не я, а муж. Всё время приходил начальник КГБ, вёл беседу. Но он такой интеллигентной натуры, он разговаривал и говорил: «Михаил Саввич, вы не думайте, я ничего плохого вам не хочу, я просто хочу поговорить с вами как с умным человеком». Вот так. А почему я говорю, что он интеллигентного склада? Потому что он однажды пришёл с начальником херсонского КГБ. Этот херсонский начальник из КГБ тоже его, мужа, уговаривал, мол, давайте, Масютко, будем вместе работать, вы будете писать. Ну, этот ему сразу так ответил, что тот уже его не уговаривал. В конце: «А как там ваши лимоны?» А у мужа была оранжерея, он там посадил лимоны, цитрины. А муж говорит: «Да ничего, растут, цвели». А он говорит: «А можно посмотреть?» — «Почему нельзя? Можно». — «Ну, пойдёмте, посмотрим!» И наш новокаховский начальник и этот херсонский идут. Он их ведёт, а я иду за ними. И наш начальник КГБ, Борсук (он говорил по-украински), а тот спрашивает: «Можно, я буду по-русски говорить?» А Масютко говорит: «Да говорите как хотите, говорите. Украины свободной ещё нет». А этот херсонский так поворачивается к нему и говорит: «И не будет!» Посмотрели на те лимоны, вернулись сюда, на веранде посидели и уехали. Так мы были под надзором всё время, вплоть до независимой Украины. Но он нам не докучал, этот кагэбист. Он так придёт, спросит, что-то расскажет и уедет. Потому что он мимо нас ездил на свою дачу. Он даже привозил арбузы, ну, какой-то такой человечный был. В 1977 году мать переехала к нам в Днепряны, и мы начали искать какую-то хату. Нашли хату. В Феодосии продали за двенадцать тысяч, а в Днепрянах плохонькую хату тоже за двенадцать тысяч купили. Так живём в ней и по сей день. В 1984 году мать умерла. Но мать предсказывала. Она сказала перед смертью: «Михаил, будет хорошо!» А Михаил спрашивает: «Что, мама, что будет хорошо?» А она говорит: «Будет хорошо для нас всех». Вот так она сказала. Что она имела в виду — теперь мы знаем, что она или предчувствовала, или что, но такие слова она сказала. В. О.: А как господин Михаил работал над своей книгой? С какого времени? А. М.: Над книгой он работал, ещё когда мы были на квартире. Мы занимали довольно просторную комнату. Ту комнату я занавеской закрыла наполовину, и он за ней. Там топчан по другой половине, столик был, и там он понемногу писал. Но с очень большой осторожностью. Потому что в другой половине той хаты жили партийные люди. Их дочь вышла замуж за милиционера, и они все там жили, по другой половине. Не раз её муж, не стуча, открывает двери и спрашивает: «Михаил Саввич, что вы там делаете?» Ну, Михаил Саввич уже знал, выходил из-за той занавески и спрашивал, что он хочет. Так он, скрываясь, писал. В. О.: А от руки или на пишущей машинке? А. М.: От руки, от руки, всё это от руки. Потом уже позже, когда мы жили в своём доме, тогда он уже печатал, отдавал печатать. И так всё время закрывал, всё время прятал. Оно было хорошо спрятано, и так дописал. Тогда уже брат занимался издательством. Брат, Вадим. Михаил Масютко: Вот так приходится в Советском Союзе работать писателям. В. О.: Так надо заработать себе хороший сюжет в тюрьме, а потом написать. А. М.: Ну, что ты ещё скажешь? Теперь, когда муж уже ничего не может делать, болен, вся домашняя работа лежит на мне, вплоть до того, что и дрова надо рубить и печь топить. Тяжело всё это переношу, но ничего не могу поделать. Сестрёнка моя живёт в Луцке. Просит, чтобы мы переехали к ней. Трудно продать ту хату. Но стараемся продать, ищем. Есть надежда, что продадим и переедем в Луцк, к сестре. И с сестрёнкой будем доживать, потому что она тоже одна. В. О.: А вы адрес тот знаете? А. М.: Она живёт в Луцке, на улице Романюка, 1, квартира 5. В. О.: А как её фамилия? А. М.: Новосад Мария Григорьевна, сестра моя. Я рассказывала, как меня с сестрой увезли в Иркутскую область к родителям. Родители там жили. Дали им хатку такую маленькую, словно на курьей лапке. Мы там её привели в порядок и жили. Муж сестры приехал к нам в Иркутскую область, называлось то село Кукульоновка. И они там жили. Когда её муж приехал за ней, он мог устроиться на лучшую работу, потому что приехал добровольно. Устроился там в магазинчике. Там был небольшой магазин. Он в том магазине продавцом устроился. В том магазине была ещё и комнатка, и в той комнатке они тогда поселились. А мать моя принципиально не ходила на работу и ни одного дня там не работала, и её как-то не заставляли. Она была старше. А я и мой отец работали на чёрных работах. Я ходила полоть картошку, полоть зерно, траировать зерно машиной такой, мешки носила, аж радикулитом заболела. Так мы работали до тех пор… А отец работал очень хорошо. Но мой отец и мать когда-то в церкви в хоре пели. И там, если кто-то умирал, приглашали, чтобы отслужить молитву. А так как они знали все те службы и пели, то люди их очень уважали. До того уважали отца, что когда он приходил на разнарядку на работу и там сидела всякая шваль, что из тюрьмы пришла, что не знает языка без тех вульгаризмов, то никто-никто при отце не выражался. Так было. Уважали отца. Ну, он поддавался всему, и работу, которую давал бригадир, он выполнял. Бригадир и председатель колхоза объявляли в клубе: «Если бы все рабочие были такими, как Романишин-дедушка и его дочь Анна, то колхоз бы хорошо держался». Так мы там работали до того времени, пока не умер Сталин. В 1953 году, когда он умер, отец мой сразу написал заявление в Москву, чтобы нас, его детей, освободили. В то время был Маленков, и очень скоро пришло нам освобождение. Договорились мы так, чтобы ехать отсюда, из Сибири, во Львов. Сестра имела куда поехать, поэтому она с мужем поехала в Луцк, к его отцу, а я поехала к подруге во Львов. Через два года, в 1956 году, возвращаются отец с матерью. В селе Куткоры местные люди отца тоже уважали. Отец пошёл просить, чтобы ему вернули его дом. А в нашем доме уже жил такой, Дикий по фамилии. Он не хотел освобождать тот дом. Начал он снимать крышу с дома, потому что это был белый цинк, а он где-то строился и хотел покрыть этим цинком свой дом. Когда мать пошла на разговор к нему, просить, чтобы он как-то тот дом отдал, он сказал: «Нет, я могу только продать вам тот дом». — «Так что же ты, человек, хочешь за тот дом?» — спрашивает мама. «Я хочу две тысячи с половиной». Мама говорит: «Это же очень дорого, где же мы возьмём такие деньги?» А он сказал: «Это не дорого, здесь один лист жести стоит столько-то и столько-то». А мама тогда отозвалась и говорит: «Человек, а ты те листы покупал? Тебе же так отдали тот дом, и он же весь разрушен». Одним словом, мама больше к нему не пошла. Но он продолжал продавать. И тут люди приезжали, шли покупать. А в селе наши люди, местные, кто знал, предупреждали тех покупателей: «Люди, не ходите туда. Это несчастный дом. Люди вернулись из Сибири, хотят свой дом купить, а он им не продаёт». Разворачивали коней и уезжали. А один человек приехал, уже договорился с ним, и документы уже оформляют. Один ему сказал цену. Они там сторговались за тысячу восемьсот, кажется. Тот человек вышел, его перехватили люди в селе и говорят: «Что же вы делаете? Вы покупаете дом несчастных людей, которые вернулись из Сибири». А он говорит: «Я не знал». Выяснилось, что это люди верующие, из какой-то секты, и они захотели встретиться с мамой и папой. Встретились, и он сказал: «Я тот дом вам перепродам, потому что я его почти купил, так я вам его перепродам». Тогда родителям нечего было делать. А наши люди собрались и насобирали денег в селе. Люди давали понемногу, продавали вещи. Маруся уже с Юрком, с мужем своим, в Луцке тоже заняла немного, и купили мы свой дом. Вот так. Так они остались в своём доме, разрушенном, всё поломано, окна, нет уже хлева, сарая, всё это разобрано, вся та хатина. Но отец начал как-то всё это поправлять, приводить в порядок. И заболел мой отец. Сестра приехала с мужем, забрала отца и мать и увезли в Луцк. В Луцке сестрёнка моя ухаживала за ними. Отец лежал, уже не вставал, она его поднимала, лечила пролежни. В 1977 году отец умирает. Через некоторое время её муж заболевает, потому что он был инвалидом войны. Муж болеет, у него был мокрый плеврит. И в семидесятом [именно так сказано. — В. О.] году её муж умирает. Хоронит. Тут осталась она с мамой. Она работала в магазине — и продавцом, и на кассе, всякие-всякие работы были, но на одном месте она держалась. Тогда осталась она с мамой. А через год после смерти её мужа его товарищ предлагает ей выйти за него замуж. Она выходит замуж. Он был стоматолог. Она улучшила этим свою жизнь, потому что ей было тяжело одной. Вышла за него замуж, и жили они. Он болел сердцем. После смерти матери (в 1982 году мать умирает) и он умирает. Так она всех выхаживала, всем помогала. Четверо на её руках умерли. А теперь она просит, чтобы мы переехали к ней и там с ней вместе доживали. Вот и всё. В. О.: Спасибо. [Конец записи. Михаил Масютко умер в Луцке 18 ноября 2001 года, жена Анна — 24 мая 2006 года. Похоронены на пригородном кладбище «Гаразджа». — В. О.] На снимках: Михаил и Анна Масютко 10 февраля 2001 года в Днепрянах.
МАСЮТКО МИХАИЛ САВВИЧ


поделится информацией


Похожие статьи