Интервью
12.07.2005   Овсиенко В.В.

ЗАЛИВАХА ОПАНАС ИВАНОВИЧ

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Художник, активный член Клуба творческой молодёжи (КТМ), выдающийся деятель украинской культуры.

ЗАЛИВАХА АФАНАСИЙ ИВАНОВИЧ

для Харьковской правозащитной группы

Аудиофрагмент интервью с Опанасом Заливахой mp3-file (1279.817 kb)

слушать все аудиофайлы

  В.В.Овсиенко: Разговор проходит в гидропарке в Киеве 20 сентября 1999 года.

  Пан Опанас, по какому это вы случаю приехали в Киев из своего Ивано-Франковска?

  О.И.Заливаха: Вчера исполнилось семьдесят лет моим друзьям, которых уже нет в живых, — Ивану Свитлычному (Прим.: 20.09.1929 + 25.10.1992) и Алле Горской (Прим.: 18.09.1929 + 28.11.1970). Первый раз я получил приглашение на их совместное семидесятилетие в 1964 году. Тогда его мне прислал ЦЮК (Центральный юбилейный комитет) во главе с Вячеславом Чорновилом (Прим.: 24.12.1937 + 25.03.1999). И теперь в конверт было вложено такое же приглашение, только увеличенное — такая афиша. Тогда мне что-то помешало приехать, а вот теперь я и приехал. На первом семидесятилетии им вместе было 70, то есть по 35 — Ивану и Алле... А теперь им каждому было бы по 70. Мне приятно, что уже не те времена, когда дышали в затылок, разгоняли, преследовали: где собирались? какой-то там ЦЮК?

  Хотя вот я в Киеве сегодня уже пятый день, но на улицах лишь раз десять услышал украинскую речь. Это меня удивило — какое-то равнодушие украинства к самим себе. Снова вернулись, как говорится, «на круги своя»: Украина под надзором, она во враждебном окружении — есть её внутренние угнетатели, и есть внешние.

  Но я был приятно удивлён тем, что в Киеве есть украинский национальный дух не только у старшего поколения, но и у нашей элитарной молодёжи. Хотя странно мне было, что собрались в таком небольшом зале Общества репрессированных — людей, может, было с пятьдесят. Словно в катакомбах. Можно было бы устроить собрание украиномыслящих людей в большом зале.

В те времена я приезжал в Киев довольно часто. Я вырос за пределами Украины. Когда вернулся в Украину, то прежде всего должен был, конечно, познакомиться с Киевом. В Киеве проводилась республиканская выставка. Я привёз туда свою небольшую мозаику. Там изображён конь, возле коня стоит женщина, которая передаёт саблю казаку. Конечно, работу отклонили — сказали, что надо зарисовать текст «Борітеся — поборете!» Я был несколько удивлён. Позже в мастерской Людочки Семыкиной я познавал украинский мир искусства. Мир, который интересовался именно украинским. Не соцреализм, а тех художников, которые мыслят по-украински, видят мир по-украински, понимают украинскую эстетику.

Во Франковске я был неделю-две-три, а остальное время проводил в Киеве, рисовал здесь в мастерской Аллы Горской. Она мне всегда говорила: «Рисуй, Опанас, думай здесь, книги читай». Я тогда входил в украинскую среду, когда вернулся в Украину в 1961 году. На украинский лад меня тогда наставлял, в основном, Иван Свитлычный. Когда я у него бывал, он говорил: «Опанас, посмотри вот эту книжку, эту, эту...» Так я приобщался к украинским измерениям общественной и культурной жизни. Прожил в России более 30 лет, многое забылось, а некоторых украинских слов и вовсе не знал. Так что ходил с бумагой, незнакомые слова записывал, учил украинский язык. В мастерской Аллы Горской украинский язык нам преподавала Надийка Свитлычна. Мне это запомнилось — я был самым старшим в той компании. Мне было 35, Людочке Семыкиной — тоже 35 (я недавно узнал, что она моя ровесница), а были и те, кому по 30, по 25. Мы сидели на полу, а Надийка читала нам диктант по украинскому языку. Мы писали.

  В.В.Овсиенко: Так что, был целый класс?

  О.И.Заливаха: Человек десять. Галя Севрук была... Надийка нам, как профессор языка, диктовала, а мы писали. Конечно, это побуждало быть внимательным к языку, избегать суржика, который царит сейчас в Киеве. Впервые вопрос языка я нашёл в «Літературній Україні» где-то в 1966 году. Это было открытое письмо Максима Рыльского (он умер в 1964 году) Константину Паустовскому и ответ Паустовского Рыльскому. Кто-то мне дал эту газету в Киеве. Интересно было, что Рыльский упрекал Паустовского: вот он оставил Украину, украинский язык — а сам из старинного казацкого рода. И перешёл на русский язык. Паустовский отвечает: в Киеве украинскую речь можно услышать только на Бессарабском рынке, а от остальных людей — в Киеве украинской речи не услышишь. Иногда кто-то приедет из Канады или из Америки — люди, которые разговаривали на украинском языке. Такая у них была словесная дуэль. Из-за языка за мной начали следить, когда я приехал во Франковск (тогда ещё был Станислав).

  Я сделал небольшую выставку в краеведческом музее — её через неделю закрыли. Я там положил тетрадь для отзывов. На её страницах завязалась полемика: «О, наконец-то мы видим украинскую живопись! Этот автор рисует сам по себе, это не соцреализм». Там была чайная, где я изобразил человека в таких рейтузах с лыжами, а другой гуцул идёт, у него ботинки из автопокрышки от колёс автомашины, склёпанные железками. В дверях чайной стоит одна женщина в переднике, а тут проходят местные и туристы. Сказали мне: «Разве это картина? Куда она зовёт? Тут ничего не понятно. Тут и не эстетика, и не политика, а просто карикатура на нашу действительность». Я объяснял, что это контраст, видишь: этот пришёл на лыжах прыгать, а этот — рубит карпатский лес. Ту выставку прикрыли. Пришёл один из обкома партии, из третьего отдела, по культуре, и говорит: «Я забираю у вас эту книгу отзывов, нам надо её изучить». Говорю: «Я вам её не дам. Это моя тетрадь, это я положил». — «Но, знаете, там есть очень негативные записи». — «Да я сам разберусь». Так она у меня и осталась. Позже она попала в КГБ: когда у меня был обыск, то она была изъята как одно из обвинительных доказательств к приговору.

  Ага, ещё я оформлял какую-то витрину художественного салона во Франковске. Выставил туда гуцульскую керамику — фон ультрамариновый или парижской сини. Полочки такие сделал — и витрина стала декоративной, стала привлекать взгляд. Перед витриной начали останавливаться люди, заходили, интересовались: а это что, а это кто такой? А я был в то время в Ворохте, меня Михаил Фиголь из Ленинграда пригласил. Говорит: «Приезжай, Опанас, к нам». Мы с Фиголем там рисовали в Ворохте. Звонок: «Заливаха — срочно во Франковск, там дело с вашей витриной». Через часа два — снова звонок: «Можете не ехать». Позже я узнал, что КГБ увидело, что возле витрины останавливаются люди, заходят в магазин, и взяло ту витрину на экспертизу. Там изучили сочетание жёлтого и голубого, и оказалось, что это не голубой цвет, а берлинская лазурь с ультрамарином, а также кадмий жёлтый. Сказали, что это не подходит — не та тональность. Но подняли такой шум. Правда, витрину уже не разрешили восстановить — так её и растащили.

  Меня это заинтересовало: почему здесь, во Франковске, так к цветам относятся? Потому что я рисовал себе, как душа подскажет. Но получалось, что не надо рисовать, как оно есть, в символах, а по партийным требованиям: больше красного, больше возвышенных тонов — чтобы куда-то призывали. А когда цвет что-то напоминает и вызывает какие-то реминисценции — на это была организация, которая всё проверяла. Это не художественный совет, а что-то вроде табу, цензор. В аннотациях книг у него были буквы БФ и какие-то там начальные цифры. Теперь этого нет. Теперь стала вроде как независимость, краски можно использовать на плоскости как угодно, но многие художники растерялись — что рисовать? Любой краской можно и что угодно! Раньше был художественный совет, вот они смотрели: надо нарисовать так, чтобы первый план был ярче: «Тут у вас не совсем понятное перспективное сочетание, надо это доработать — доработайте, пожалуйста». Теперь нет установок соцреализма, цензуры — «лето».

  В.В.Овсиенко: И стало тяжело творить?

  О.И.Заливаха: И некоторые художники растерялись: а что же делать? Раньше была чёткая и ясная линия — так и так, это — передовое, это положительный герой, а это отрицательный, вот первый план, второй план. Помню, я впервые с этим столкнулся, когда учился в Ленинграде. Один художник носил на выставочный худсовет свою картину. Художественный совет браковал — говорил: «У вас сюжет не совсем яркий». Он чётко поставил: это — женщина, это — её сын, это ещё что-то там. Приносит второй раз — говорят: «Хорошо, может быть, но у вас же нет перспективы, вы сделайте перспективу». Он навёл там перспективу — первую, вторую и дальнюю. Приносит третий раз — говорят: «Ну вот, уже лучше, но у вас же совсем не та фактура, эти мазки не лежат по форме, они деструктивные, вы сделайте так, как в природе, как в натуре есть». Его психологически измучили. Он увидел, что его «завалят». Пришёл в последний раз: нарисовал на первом плане голубую собаку. Принёс, поставил, все смотрят: «Хорошо, всё хорошо — но где вы видели голубую собаку? Разве это собака? Ну что вы? Остальное всё хорошо, но цвет не годится». А это он приклеил голубую собаку на холст. Вот он ту собаку оторвал, провёл немного там, где она была приклеена: «Вы говорили, что то хорошо, но собака плохая. Вот собаку я убрал». «Ну, хорошо!»

  В.В.Овсиенко: А что осталось?

  О.И.Заливаха: Осталось то, что было, только он убрал голубую собаку.

  Я бываю на выставках во Львове, в Киеве. Издаётся теперь много буклетов, монографий украинских художников. И вспоминается мне, что когда Мексика стала независимой, то в мексиканском искусстве появились национальные художники, лишённые того колониального статуса — это Ривера, Сикейрос, другие. Появилась волна мексиканского монументального искусства. Сикейроса через какое-то время послали послом во Францию... Архитектура, большие стены разрисовывали (квебрахо — такая их мексиканская техника). Восстановился мексиканский стиль — не тот колониальный, испанский. Я сравниваю тот период Мексики с Украиной. Вот Украина стала «независимой». Нет художественного совета, но нет ещё и украинского искусства, нет архитектуры. Ни в Киеве, ни в Харькове не видно возрождения украинской духовности. Вроде и строится много, а украинского в том мало. Очевидно, есть какие-то силы, которые тормозят развитие украинской духовности. Когда-то, помню, у нас была одна газета «Прикарпатская правда» — орган обкома КПУ. Теперь появились десятки газет — тиражи небольшие. В газете «Галичина» работают украинцы. «Прикарпатская правда» была коммунистической, немного перекрасилась, но осталась такой же. В украинских книжных магазинах стало мало украинских книг, то есть они есть, на украинском языке ещё пишутся, но содержание их какое-то хуторянское, постсоветское.

  Помню, я в шестьдесят третьем году встретился с таким Иваном Вырганом. Поэт, сидел в лагерях. Он приехал в командировку в Ивано-Франковск, в Западную Украину, с чтением лекций об украинской литературе. А этого Выргана я знал ещё с тех времён, когда был в Тюмени. Дочь его Наталка училась со мной в Ленинграде. Я тогда написал ему письмо, что, находясь в Тобольске в 1959 или 1960 году, я зашёл на кладбище посмотреть, что там за культура, какая традиция, и увидел надгробный камень Рылеева с крестом. Смотрю — возле него могила Павло Грабовского, табличка такая маленькая: «Украинский поэт», ещё что-то там написано. Возле Рылеева металлическая ограда, а могила Грабовского заросла крапивой, крестик деревянный, кажется. Зашёл в краеведческий музей Тобольска, спросил о Грабовском, мне рассказали: «Да, был ваш украинский поэт здесь в ссылке». Я написал в Союз писателей (председателем тогда был драматург Александр Корнейчук), что могила нашего писателя в таком состоянии. Мне не ответили. Так вот, Иван Вырган мне ответил: «Спасибо вам за то, что вы позаботились о Грабовском, но мы ничего не можем сделать. Пишите в Союз писателей Украины».

  Ещё учась в Ленинграде в Художественном институте имени Репина (бывшая Академия художеств СССР), я намеревался приехать в Украину. Толчком к осознанию, кто есть кто, был такой случай. Я поступил в этот институт после СХШ (средней художественной школы) в 1946 году. В сорок седьмом году меня исключили «за поведение, недостойное звания советского студента». Позже я восстановился. Ребята и девушки моложе меня на десять лет. Смотрю, ещё двое парней на курсе старше на десять лет. Но дело не в этом. Тот Минасоветисян — он чувствовал армянское ещё горячее, чем Сарьян. Были чехи, поляки, немцы, китайцы. И как-то чешка Власта спрашивает: «Панас, а ты кто по национальности, какое у тебя искусство, какая у тебя культура? Вот, мы, чехи, мыслим так, албанцы так... А ты, Панас, откуда? Ты русский?» Я задумался: кто я? И говорю: «Нет, я украинец». — «Ну, а что ты скажешь об украинском?» — А я ничего не знаю. Это меня перевернуло, и я стал искать свои корни. Потому что я был таким себе... поплавком. Совком.

  Позже, когда заканчивал учёбу, я был на практике сначала во Львове, а потом поехал на Гуцульщину. Я поехал с графиками, а не с живописцами. Прибыла наша бригада в Косов. Мы там жили в общежитии Косовского художественного училища. Там были студенты Львовского полиграфического или художественного института. Я впервые увидел гуцульскую украинскую жизнь. Ходил на рынок. Тогда ещё кое-кто носил постолы, некоторые женщины курили люльку. Были такие украинские цвета, как на Сорочинской ярмарке — когда-то я читал у Гоголя. Я засматривался на тех людей, думал: ты смотри, сколько я потерял! Я был оторван, как тот листок. Там как-то на берегу реки Рыбницы были девушки. Одна из них приходила к нам в общежитие. Познакомились. Это была Олена Антонив (Прим.: 17.11.1937 + 02.02.1986) — будущая жена Вячеслава Чорновила. Я с ней подружился, купались вместе. Стройная, красивая девушка. Я так залюбовался, думаю: да где уж там, чтобы я перед ней хвостом вилял. Она была какая-то недосягаемая. Мы как-то сидели на Быстрице, она говорит: «А знаешь, Опанас, у нас недавно был суд. Судили за то, что мы украинцы». Позже из Ленинграда, когда практика закончилась, я завёл с ней переписку.

  Так вот, какой-то воображаемый и явный образ Украины я увидел в Галичине. Меня привлекла Украина. Уже когда я после Тюмени приехал жить во Франковск, то меня «органы» спрашивали: «А почему вы приехали как раз в Ивано-Франковск, в Станислав? Вы же из Харьковской области родом, а жили на Дальнем Востоке. Кто вас сюда прислал в Западную Украину?» Меня это удивило, думаю: странное дело. И говорю: «Меня послала сюда какая-то украинская тёплая волна во мне. А кто вас сюда прислал?» — «Ну как? Мне здесь хорошо, мне нравится. Сам я сибиряк». — «А почему вы свою родину не хотите любить?» — «Ну, понимаете, почему вы мне такие вопросы задаёте?» — «Да я хотел бы знать, кто вы». Интересно, правда?

  У меня на Дальнем Востоке осталось два брата — Василий и Николай. Под Москвой живёт сестричка моя Варя. Я переписываюсь с ними. Из Ленинграда я им писал на русском языке — так же, как и они. С тех пор, как я уже выучил достаточно хорошо, на мой взгляд, украинский язык, то переписываюсь с ними на украинском. Посылал на Дальний Восток брату Николаю украинские книги — Стефаника, другие, которые мне казались действительно украинскими, хорошего художественного уровня. Николай пишет мне по-русски: «Знаешь, брат, не присылай мне украинских книг, потому что я их прочитаю, потом иду на уроки, и у меня вырываются украинские слова». Меня это как-то удивило: он стесняется, что не может говорить или чисто по-русски, или чисто по-украински. Он говорил на этом суржике. Правда, позже он заехал ко мне во Франковск, когда я уже женился там. И говорит: «Ты извини, но я буду говорить на русском языке. По-украински я говорить разучился». Так и Николай, и Василий.

  Но они сохранили память рода, особенно старший, Василий. Я сопровождал его на родину, в Харьковскую область. Он показал то местечко, где я родился. Где стояла наша хата. Мы оттуда потом переехали, отец купил хату побольше. Но в 1933 году у нас был страшный голод. Я, помню, тогда ходил в ясли. Иду по улице в ясли — это так, метров пятьсот. Плетни, под плетнями люди. Кто-то сидит, кто-то лежит, кто-то шевелится. Возвращаюсь из яслей, смотрю — уже те люди лежат, уже не шевелятся. А мы жили на окраине села, через овраг было кладбище. Однажды я пошёл в тот овраг, вылез немного выше. Желтела рожь, как волны. Думаю, не утону ли я здесь? Обошёл так по стерне вдоль того обрыва, поднялся на выгон. Смотрю — чёрная земля. И люди что-то принесли в рядне и бросили в яму. Я приблизился, думаю: «Что-то люди носят. Что же они носят?» Подошёл ещё ближе, смотрю — выкопана большая яма. Не такая, что на одного человека. И в неё набросаны трупы. Люди ушли, видно, ещё за кем-то. Мне стало как-то страшно. Я — бегом домой. Позже я узнал, что это из села выгребали мёртвых и сбрасывали туда.

  Однажды родители были в поле, молотили зерно. Меня оставили дома. «Ты же, — говорят, — никого не пускай в хату». У нас не было, конечно, замков, были только засовы изнутри, а снаружи вставляли колышек. Однажды я был в хате. Слышу стук в стекло, звуки, словно скрипки, какие-то пилящие. Я подошёл, стал на цыпочки, выглядываю в окно — на пороге стоит старец. Какая-то свита на нём, соломенная шляпа, торба. И мальчик возле него. А он крутит ручку. Позже я узнал, что это была лира. У нас говорили: лирва. Он её крутил, пальцами перебирал. Я послушал это. Не помню, нашёл ли я им какую-то картофелину или что, — всё это как-то так мерцает у меня в памяти. Они постояли и пошли дальше, поковыляли. Так я впервые услышал украинскую музыку, у себя на пороге.

  В.В.Овсиенко: А ваше село как называется?

  О.И.Заливаха: Село Гусинка. Район Купянский, на Харьковщине.

  В.В.Овсиенко: Вы пришли на свет Божий 26 ноября 1925 года?

  О.И.Заливаха: Знаете, это интересно. Эту дату мне записали, когда мы приехали на Дальний Восток, когда уже подрос... В военкомате, как допризывника, меня раздели, осмотрели и установили такую дату. Кстати, мы ехали на Дальний Восток от Гусинки довольно долго. Но почему мы выехали из Украины? Кажется мне, это было как раз в голодном тридцать третьем году, осенью. Нас из села, конечно, не выпускали. Я смотрел, как отец делал два двухсемейных улья начальству села. Помню, как он строгал, как пахли стружки и клей. Всё это мне было интересно. Он сделал эти ульи, отдал их начальству, и нас выпустили. Собрались в хате (как сейчас помню, я был на печи, из-за дымохода выглядывал). Взрослые люди выпивали, горела керосиновая лампа. Попели немного песен. Нам дали подводу, мы уложились — я, Николай и Вера, и поехали на станцию. Это километра четыре от села. Там дождались поезда и — вперёд!

  Ехали мы на Дальний Восток тридцать один день. Мы ехали тем поездом, который называли «Максим Горький». В Иркутске была большая остановка, может, сутки, или сколько там стоял этот эшелон. В нашем вагоне ехало ещё две семьи из Украины. Там я впервые вышел с матерью. Или с отцом. Пошли город смотреть. Вот пришли на мост через Ангару. Зима, холодно, мороз — а там пар идёт над мостом. Я удивился, что зимой идёт пар с реки. Это мне врезалось в память. Там была какая-то столовая или что. И вот мать говорит: «Зайди туда, попроси какой-нибудь еды, говори: Христа ради». Мне так как-то было неловко просить, но мама сказала, так что я должен был это делать. И вот ходил я по тем столам: «Дайте Христа ради кусочек хлеба». Потом не раз так приходилось просить.

  Доехали мы до Дальнего Востока. Наши родственники были на станции Шетухе. Они переселились туда — позже я узнал — ещё при столыпинской реформе. Они ехали через Одессу, через Сингапур, высадились во Владивостоке и поселились в Шетухе — это где-то сто километров от железной дороги. Тоже по фамилии Заливахи. Если бы мы приехали в Шетухе, то должны были бы к ним пойти. Вышли мы из вагона, отец у каких-то людей попросил пару досок, сделал какие-то небольшие санки, положили родители свою торбу на них и мы пошли. Шли, шли — заметённая лесная дорога — дошли до какого-то села. Там пустили нас ночевать. У меня началось воспаление лёгких, я там лежал на лавке и умирал. Через село шёл какой-то, как их там называли, «ходя», китаец, его позвали — может, он чем-то поможет, потому что ребёнок умирает. Он помог. Когда я позже открыл глаза — мне запомнились его узкие карие глаза и улыбка. Китаец пошёл дальше за женьшенем в лес, а мы остались в этом селе.

  Позже, когда я сидел в лагере в Мордовии, была перепись населения. Записывал меня какой-то капитан. Спрашивает национальность. Говорю: «Запишите меня китайцем». — «А почему?» — «Знаете, мне китаец жизнь спас». — «Ну нет, китайцем я не запишу. Вот русским — пожалуйста». — «Ну, раз китайцем нельзя, то запишите украинцем». Так я стал украинцем.

  Помню, в том селе соседи спрашивали: «А кто ты такой?» — «Приехали из Украины». Принесли нам еды: рыбы, мёрзлой картошки, миску кетовой икры, ещё чего-то там. Я позже допытывался, уже когда стал взрослым, где они брали икру. А у них было полбочки кетовой икры. «Да, — говорят, — мы в реку заходим, берём икру, а рыбу выбрасываем». Теперь её уже нет. Я недавно был на Дальнем Востоке, так там уже рыбу кету ловили только для начальства. На этой стороне, а та сторона реки была китайская. Там была демаркационная линия, они ловили своё.

  В.В.Овсиенко: Так это вы остановились в каком селе?

  О.И.Заливаха: Остановились в селе Павло-Фёдоровка. Это Уссурийский край. Позже мы перебрались в город Лесозаводск на реке Уссури. Там отец столярничал, кузнечил. Там я закончил семь классов, перешёл в восьмой. Когда я учился в восьмом классе, а отец работал в кузнице, он как-то шёл домой и увидел такой цветной лист бумаги на дороге. Поднял его, посмотрел — видимо, у него был какой-то талант к визуальному наблюдению. Посмотрел, а там «Правила приёма в художественное училище». Он принёс домой, говорит: «Посмотри, может, тебе...» А я уже тогда немного рисовал. Я прочитал, смотрю — адреса художественных училищ, там Московское художественное училище, адрес. Я написал письмо, через какое-то время получил ответ из Москвы с книжечкой, что есть такие-то и такие-то училища, Благовещенское, Иркутское, Самаркандское. Я посмотрел — ближайшее к нам было Благовещенское художественное училище. Я закончил восьмой класс и говорю: поеду туда. Меня снарядили...

  В.В.Овсиенко: Какого это года?

  О.И.Заливаха: Как началась война, в сорок первом. Помню, пошёл я «на ту сторону», как у нас говорили, Уссури, за хлебом. Потому что там очереди занимали ещё с вечера, а хлеб привозили утром. Стою в очереди, говорят: война с Германией.

  В.В.Овсиенко: Это вам шестнадцатый год шёл...

  О.И.Заливаха: И вот, люди говорят: «О, мы их за пару месяцев...» А там дедок один говорит: «Да нет, то немцы», — украинец, по-украински говорил. — «Я как с немцами воевал — в каком-то там четырнадцатом или когда, — это не так просто». Я прихожу домой и говорю: война, в очереди говорят.

  Я поехал в Благовещенск. Мама дала мне кувшин. «Это, — говорит, — отцу принесёшь в Ружино обед». Это от Лесозаводска пара километров. Так я с мамой попрощался у огорода и пошёл. Больше я маму не видел. Девичья фамилия её была Пащенко Евфросиния Захаровна. Её называли Приська. Она умерла в молодом возрасте. Ей где-то было — позже я узнал, что это молодой возраст, — тридцать восемь лет. Умерла где-то в сорок третьем. Я не знаю точно — ты смотри, мне аж стыдно.

  В.В.Овсиенко: А отец? Скажите, пожалуйста, при этом случае.

  О.И.Заливаха: А отец — Иван Михайлович Заливаха. Наша кличка, как мне говорили позже, — Балы. Нас по-уличному назвали Балами — Баленки, Бало, дед Бало. Я уже, когда стал мыслить, думал, какой наш род, кто мы и куда. Так вот, Василий, старший брат, повёл меня на то подворье, где когда-то жил дед Михайло, и сказал, что он был мастером. Они строили ветряные мельницы, церкви — ходили по Украине и строили ветряки. Он заработал денег, отошёл от своей бригады, купил десятину или две земли. Там была какая-то хибарка. Он остановился, женился. Этот род Заливах пошёл из Гусинки, а откуда он по-настоящему, неизвестно, потому что дед был бродячим мастером. Я позже рассчитывал по годам, что наш род не был закрепощён — они были бродячими мастерами. И это меня утешило, что мы не были крепостными...

  В.В.Овсиенко: Вы остановились на том, что попрощались с мамой и ушли.

  О.И.Заливаха: Поехал я в Благовещенск. А это уже война три месяца, или сколько там, и начальство училища говорит: «Знаете, мы пока что собираем хлеб, надо...» И нас, студентов, записавшихся в училище, послали на поля собирать урожай. Когда закончили, начальство говорит: «Знаете, война — училище закрывается. Кто хочет учиться, можете ехать — есть ещё в Иркутске такое училище. Кто не хочет — можете возвращаться домой».

  Я поехал в Иркутск. Меня перевели, я уже там никаких экзаменов не сдавал. Там я проучился года два, и один парень говорит: «Панас, знаешь, — он по-русски говорил, татарин Ибрагимов, голубоглазый, — знаешь, — говорит, — Панас, поедем в Самарканд. Я узнал, что там есть художественная школа при Академии художеств. Поедем туда! Что тут делать, в Иркутске?» И мы — вперёд, на Самарканд.

  Приехали в Самарканд — там была эвакуирована Российская Академия искусств. Мы оба туда поступили, в ту среднюю художественную школу. Через какое-то время художественную школу — война близилась к концу, это был сорок пятый год — всю в эшелон и вперёд! — повезли на запад. Привезли нас сначала в Загорск, это под Москвой. Там центр Русской Православной Церкви. Какое-то время я учился в той школе, в монастырских помещениях. Я уже с ребятами ездил в Москву, ходили мы Третьяковку смотреть. Электричка ходила тогда между Загорском и Москвой. Потом Академию повезли в Ленинград. Приехали мы туда — ещё война была, но уже в Прибалтике. Мы, ребята, были при Академии в интернате. Там было несколько комнат. Мы бегали, рыскали по Академии. После войны бумаги валяются. Ну, а детворе это интересно. Однажды бегали, а там сбоку — это огромное здание между Третьей и Четвёртой линией — в капитальной внешней стене пробита огромная дыра метра на три. Объяснили, что это попал снаряд. Позже я узнал, что снаряд попал именно в ту стену, за которой была мастерская Шевченко. Позже там было отремонтировано, а ещё позже организовали музейчик Тараса Григорьевича — его уже посещают. А тогда там была большая пробоина.

  Закончил я среднюю художественную школу и поступил на первый курс Академии художеств. Это было в 1946 году. В 1947 году были выборы в Верховный Совет СССР. Я и ещё несколько ребят не были на встрече с тем адмиралом, которого выдвигали в кандидаты. Нас «взяли на карандаш» и сказали: «Мы вас исключаем, потому что вы бойкотируете выборы в Верховный Совет». Я был исключён «за поведение, недостойное звания советского студента» в сорок седьмом году.

  Пошёл я к директору, поговорил. Зайцев был такой, он сам из Благовещенска. Говорит: «Знаешь что — поработай, заработай хорошую характеристику, потом будем восстанавливать. Потому что это известно в обкоме, что тут студенты...»

  Ну, хорошо, пошёл я на стройку, работал в бригаде лауреата сталинской премии Куликова. Каменщиком. Клал кирпич. Хорошо у меня получалось. Иногда этот Куликов как лауреат ходил на какие-то мероприятия, а ты, Опанас, говорит, тут руководи. Ну, я клал где-то шесть тысяч кирпичей за смену, как и он. Хорошую характеристику мне написали. Пришёл я в дирекцию, показал характеристику. Посмотрели, говорят: «Нет, это не пройдёт, это разве что после смерти Сталина».

  В.В.Овсиенко: Так прямо и сказали?

  О.И.Заливаха: Ну, они не сказали «после смерти Сталина», а «в наше время это не пройдёт». Вижу, никакая характеристика не помогает. Думаю, надо иметь какую-то художественную профессию, к которой у меня есть небольшая тяга. Было в Ленинграде художественно-педагогическое училище. Закончил я его, получил аттестат «преподаватель рисования и черчения». Вижу, что мне не восстановиться в Академии. Я поехал в Калининград, это бывший Кёнигсберг. Там год работал в художественном фонде. Потом приехал ко мне один мой приятель ещё по СХШ, говорит: «Опанас, есть возможность восстановиться». Я поехал в Ленинград. Надо показать несколько живописных работ, рисунок... Я это сделал, и меня в 1955 году восстановили на второй курс. В 1960 году я окончил институт. Так у меня получилось, что в дипломе написано: «Поступил в 1946, окончил в 1960». Это уникальный диплом, может быть экспонатом. Проучился 14 лет!

  Ну, после академии надо становиться на ноги. А по распределению были разные точки СССР. Я посмотрел, что в Тюмени дают мастерскую и обещают, как второй заход, жильё. Я решил, что поеду в Тюмень, немного окрепну, может, вступлю в члены Союза художников, а тогда уже поеду в Украину.

  Пробыл я год в Тюмени, вижу — ничего не светит. Была там персональная выставка, но членство в Союзе — это карьеризм, я в этом не очень разбирался. Где-то в декабре я выписался. Там мне дали уже однокомнатную квартиру — мастерскую. Шип Остап, как я называл (потому что был Винэном), который заканчивал академию вместе со мной, говорит: «Опанас, ты едешь на Украину, а тут работает формовщиком один парень, женатый, с двумя детьми, а живёт в бывшем монастыре, в келье. Отдай ему квартиру». Я говорю: «Хорошо». Устроил прощальный вечер, купил я сухого вина. Они там мне подарили самовар на день рождения, так я того вина налил в самовар, стаканы поставили. Пришли девушки из «Тюменской правды», журналисты, художники. Достал я тот ордер и написал, что квартиру оставляю многодетному, мне та квартира уже не нужна. И мы все, человек десять, подписались там — работники тюменской газеты, художники. Я отдал тот ордер, оставил ему пятьсот рублей, говорю: вот, сундук мой пришлёте. И велосипед там оставил. Он прислал мои вещи во Франковск.

  Выехал я, выписанный. Приехал в Москву — уже поздно, ночь, переночевать, думаю, пойду в гостиницу, а завтра уже на поезд — и на Киев. Прихожу в гостиницу, а она взяла паспорт, смотрит: «А вы выписаны, мы вам не можем дать переночевать». Говорит: «Можете поехать на сельскохозяйственную выставку, там есть такие номера, где можно переночевать без прописки». Потому что туда приезжают...

  В.В.Овсиенко: ... крестьяне, у которых нет паспортов.

  О.И.Заливаха: Поехал я на ту сельхозвыставку, даю паспорт и говорю: «Хотел бы у вас переночевать». Говорят: «А вы выписаны, мы не можем дать». Я переночевал на вокзале. Думаю: вот такая Россия. Приехал в Киев, из Киева — во Франковск, тут — Фиголь. Я остановился у него. И тут началась эта моя раскрутка...

  Через три с половиной года приходят ко мне: «Вам телеграмма». Мне к тому времени уже дали однокомнатную квартиру. Правда, я ещё не был прописан, не успел, это месяц назад, собирался паспорт подать для прописки… Я был в трусах. Приносят мне телеграмму. Я встал, открываю дверь, протягиваю руку за телеграммой, а смотрю — носок в дверях, военные в униформе заходят в дом. Я говорю: «Подождите, я раздет». И хочу закрыть. — «Нет-нет-нет, потом оденетесь, мы отвернёмся». Это 1965 год, 28 августа. Пришли и говорят: «Обыск делаем. У вас есть что-нибудь антисоветское? Давайте всё, а то будем делать обыск». Я говорю: «Да нет у меня ничего антисоветского». — «Будем делать». — Говорю: «Делайте». Показали ордер. Через час звонок. Я иду открывать — «Нет-нет, мы сами». Иван Алексеевич Свитлычный заходит!

  В.В.Овсиенко: Как раз на обыск приехал!

  О.И.Заливаха: Говорит: «О, о, как нам везёт сегодня». Я говорю: «Иван, я чайку поставлю». Ну, гость уважаемый, дорогой. «Нет-нет, делаем дело». Закончили обыск, вывели нас в «бобики» — меня в один, Ивана в другой, и отвезли. Мы попрощались, Иван говорит: «Держись, Опанас». Так я и был отвезён в КПЗ. Три дня я был в КПЗ. Говорят: «Признайся во всём и пойдёшь. Хату ты закрыл — а ключи? Там же все твои труды».

  В.В.Овсиенко: А что они у вас забрали?

  О.И.Заливаха: Забрали фотоплёнку с книгой Авторханова, что-то там про советскую власть (Прим.: Тогда в самиздате ходила работа Абдуррахмана Авторханова «Технология власти»). В камере были такие интересные стукачи, выпытывали про Горскую, Свитлычного. Следователь: «А почему вы привозили, раздавали такие-то и такие-то статьи, вот у нас есть данные — вы брали и привозили. Так сажаем или не сажаем?» Я говорю: «Как хотите, это ваше дело».

  Приснился мне ещё в КПЗ интересный сон. Я будто бы там, в Косове, переходил поток Гук по камням. Стою на камне, хочу перейти на тот берег, а вода так льётся. Думаю: надо, Опанас, удержаться, надо удержаться. И вот так повернулся немного в противоположную сторону от напора... Вспомнилось мне то, что во сне было. Думаю: должен выдержать. Позже я вспомнил, как Свитлычный говорил: «Держись, Опанас». А на допросах — длилось это долго и нудно — услышал комплимент от следователя: «Знаете, Опанас, с вами интересно говорить. Но вы не отвечаете точно на вопросы. Вы уводите куда-то в сторону, в лирику, ещё в какие-то образы, а не идёте точно навстречу поставленному вопросу». Я говорю: «Ну, можно смотреть прямо в точку, а можно смотреть немного вбок, а потом в ту сторону и туда, чтобы шире увидеть, объять явление, среду». Следствие было продлено, потом был суд. На суд они принесли магнитофон, ещё что-то.

  В.В.Овсиенко: Вас судили одного или группой?

  О.И.Заливаха: Судили меня одного.

  В.В.Овсиенко: А даты суда не помните?

  О.И.Заливаха: Даты не помню (Прим.: Львовский областной суд рассмотрел дело О.Заливахи по обвинению в проведении антисоветской агитации и пропаганды в марте 1966 года).

  В.В.Овсиенко: А следствие кто вёл, кто судил?

  О.И.Заливаха: Что-то такое... Выветрилось уже. Хорошун — был такой следователь. Потом был, кажется, Козаков и немного Хромый. Он вёл следствие и по Свитлычному. Говорил на украинском языке. Один раз этот Хорошун даже арбуз принёс, меня угостил. Так меня намыливали. Ну а приговор — пять лет лагерей строгого режима по статье 62, часть 1.

  В.В.Овсиенко: Что там конкретно было в приговоре? У вас, кстати, приговор сохранился?

  О.И.Заливаха: Нет, нет. Было хранение и распространение антисоветских документов. Кроме плёнки Авторханова у меня изъяли ещё там несколько статей... Были у меня тетради, куда я выписывал то, что меня интересует — или сюжеты, или высказывания. И был там один стих Шевченко. Я им говорил, что это стих Шевченко. Ну, говорит, мы проверим. Они отправляли на экспертизу во Львов. В приговоре записано: «Стихотворение неизвестного автора антисоветского содержания».

  В.В.Овсиенко: Так и пошло в приговор? Интересно. А вот вы были знакомы, говорите, с Иваном Свитлычным, он прямо на ваш арест приехал...

  О.И.Заливаха: Его тогда тоже арестовали, он просидел, кажется, шесть месяцев, а потом его отпустили. (Прим.: Задержанный И.Свитлычный был отвезён в Киев, где 30 августа 1965 года на него был наложен арест и возбуждено против него дело по ч.1 ст. 62 УК УССР; 30 апреля 1966 года он был освобождён как «социально неопасный»).

  В.В.Овсиенко: Как-то у вас неожиданно появляется этот арест. Но ведь вы имели широкое общение с кругом людей, которых теперь называют шестидесятниками? Расскажите, с кем вы были знакомы, какие у вас были отношения с этими людьми?

  О.И.Заливаха: Когда я приехал из Тюмени во Франковск, была киевская республиканская выставка. Я повёз туда небольшую мозаику — женщина стоит, и казак саблю принимает от неё. Там было написано: «Борітеся — поборете». Я её отвёз в Киев, хотел на выставку дать. Но не прошло, отклонили мою мозаику. Там я познакомился с художником Вениамином Кушниром, позже работал у него в мастерской. Познакомился с художницей Аллой Горской, позже — с Иваном Свитлычным, Иваном Дзюбой.

  Ездил с уже покойным Эрастом Биняшевским к Ивану Дзюбе, который тогда был в больнице. Пришли мы в тот садик в поликлинике — стол завален книгами Леси Украинки. Сидит Иван Дзюба. Он был тогда болен лёгкими. Там мы и познакомились. Рассказал, что пишет статью о Лесе Украинке. Меня это удивило: такая куча книг! Может, сорок книг на столе. А написал он небольшую статью. Думаю, как же надо работать человеку, чтобы перемыть породу и дать чистое золото. Та статья у меня сохранилась, не забрали кагэбэшники.

  Однажды были мы у выставочного зала, и Кушнир говорит: «О, сейчас я познакомлю тебя с Драчом». Напротив павильона был какой-то буфет. Иван говорит: «О, вы из Галичины приехали, я вас хотел угостить». Поставил пива или что-то. И я посмотрел на украинского поэта, такого настоящего, современного. Так я познакомился с этой группой украинской молодёжи. Все они были моложе меня. Ходил с ними колядовать. Мне Ирина Жиленко или Алла писали, когда там что начнётся, и приглашали приехать.

  Так я вошёл в этот киевский круг. Чаще всего я здесь, в Киеве, был больше свой, чем во Франковске. Потому что во Франковске я только числился на работе, а Киев — это было моё духовное место отдыха и труда. Меня в КГБ позже спрашивали, почему я больше общался с литераторами, чем с художниками, — с Дзюбой, со Сверстюком. Есть же ваши коллеги по специальности. Я говорю: «Знаете, я столько лет прожил в России — я изучаю украинский язык, изучаю украинскую литературу. Я хочу знать, что такое Украина, потому что вырос в России, на Дальнем Востоке. Вот я хочу познать свой народ, себя, стать украинцем».

  В.В.Овсиенко: А когда приезжали в Киев, у кого вы останавливались?

  О.И.Заливаха: Я останавливался или у Аллы в мастерской на улице Филатова, или у Свитлычных. Они тогда жили на Уманской. Иван меня наставлял, как певцам голос ставят: «Опанас, то прочти, это прочти». И я входил во вкус. У меня он, возможно, и раньше был, тот вкус к литературе, потому что я помню, что в Ленинграде прочитал всего Достоевского — я ходил в академическую библиотеку, читал его «Преступление и наказание», дневники — это было академическое издание ещё издателя Маркса. После Достоевского я долгое время не мог ничего читать — что ни возьмёшь, то думаешь: да разве это литература? У меня уже был такой вкус, что вот это — вещь, а это — просто словесная мякина. А в Киеве я уже погрузился в украинскую сущность — где она, сердцевина этого украинства? Тем более, когда художник мыслит, то как же не осмыслить, кто мы есть, откуда мы и куда? Тогда московский институт назывался имени Сурикова, а ленинградский имени Репина — его в России иногда называли «Перерепенко». И думаешь: что такое Украина, где она? Этот соцреализм — он совсем отвёл искусство от национальной сущности. Это и Аллу Горскую очень беспокоило. Мы вместе ходили, мыслили — как, что, эта плоскостность, декоративность, символичность... Это не было то шишкинское — Шишкин ходил рисовать свои леса. Он брал с собой топор, вырубал, что на первом плане мешало ему. Он срисовывал — но по-настоящему то, что срисовано, это не есть искусство. Искусство — это образ духа, система национально-эстетического мышления или восприятия.

  И вот мне вспомнился этот случай из Лескова — «Левша». Там есть интересный момент, когда этому русскому умельцу, который всё мог сделать, дали французскую металлическую блоху, которая прыгала, чтобы он её подковал — вот, дескать, какие мы, русские умельцы! И тот Левша заперся в своей хате, где там «коромысло висело», но подковал ту блоху. Но она перестала прыгать. Так и в искусстве — когда оно работает, то оно работает, а когда оно настолько усовершенствовано, что какой-то художник подковывает блоху, то оно перестаёт быть искусством. Видно, такую мысль имел Лесков, потому что это был умный человек. Вот она прыгает — а тут и подкова есть, но она уже не прыгает.

  Так и в искусстве. То, что сущностно, — оно передаётся из века в век. Наше национальное украинское искусство образное. Но оно заилено — наши художники учились то в Петербурге, то в Москве, то в Италии, то ещё где-то, а наша национальная украинская школа — где она? Бойчук расстрелян, Нарбут отравлен. Это уже я позже узнал, как Москва уничтожала украинскую национальную элиту — историков, художников, сущность украинской нации — крестьянство. Потому что города были не украинские, они были еврейские или московские. Когда с хуторов приезжали в город, то там уже была культура не наша, она была городская. Наше сельское население тянулось в город, потому что там надо продать, обменять. Украинцам разрешалось жить только на окраине больших городов, быть строителями. Кое-кто добивался права там поселиться. А по сути все украинские города — они не украинские. Ну, Коломыя ещё в какой-то мере украинская, Косов. А Украина, мне кажется, будет тогда стоять, когда будут украинские города, будет украинский Киев — потому что он ещё не украинский. Мы ещё так себе, освобождены в какой-то мере от контроля, но оккупант и его идея, как Ленин говорил когда-то...

  Кстати, это я вычитал у Свитлычного. Однажды я был у него, а он принёс шестнадцать томов «Съездов РСДРП, ВКП(б), КПСС» и тому подобного. Я его спросил, для чего он столько накупил материалов партии. А он говорит: «Опанас, там есть очень много интересного». Посмотрел я один том, полистал и наткнулся: один из делегатов назвал Ленина проституткой. Покровский, кажется: «Вы говорите одно, а делаете другое». Ленин в заключительном слове бросает ему реплику: «Да, такая ситуация, товарищи, но мы взяли Украину. Это нам обошлось в около двух тысяч жертв. Мы её взяли из середины, но если бы мы брали Украину в лоб, фронтом, то это нам бы обошлось в бесчисленное количество жертв». Я думаю, как он глубоко понимал и смотрел. Кто из депутатов нашей Верховной Рады читал Ленина и может процитировать это — «Мы взяли Украину из середины»? Так они и теперь хотят взять Украину изнутри.

  В.В.Овсиенко: Эти сборники назывались «КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК».

  О.И.Заливаха: Этот Симоненко и все остальные — их бы в дурдом, чтобы проверить, кто они такие, и действительно ли они Ленина читали. Мне кажется, они обычные туполобые карьеристы, потому что у Ленина были мозги, а они... Как тот говорил, кому бы отдаться. Уже восьмая годовщина независимости, а мы в осаде. Ещё номенклатура на местах. Она контролировалась Москвой и контролируется. Я помню, когда-то читал, что будут ещё делить те восемь тонн золота — помните? А теперь говорят: «Нету — алмазов нету, золота нету, вы нам должны». Израиль имеет с Германии огромные деньги за преступления Гитлера. А Украина за сорок миллионов украинцев, которые потеряны, ничего не требует: братья, заплатите — мы же столько потеряли! А мы ещё перед ними в долгу! И Кравчук сказал, что у нас нулевой вариант, а теперь мы ещё и должны.

  В.В.Овсиенко: Да, должны — за газ, за нефть платим, причём дороже, чем другие народы.

  О.И.Заливаха: И лезут обниматься! Этот председатель Верховной Рады Ткаченко — это же скотина, его в дурдом надо, это же какой его уровень! А он академик, кстати — вот так. Люди могут подумать: какие в Украине академики...

  В.В.Овсиенко: Я говорю, что это колхозный боров.

  О.И.Заливаха: Стыд, потому что это бугай!

  В.В.Овсиенко: Но вернёмся к 1965 году.

  О.И.Заливаха: Как-то Аллочка узнала, что к юбилею 150-летия со дня рождения Шевченко (1964 год) задумали в Киевском университете сделать витраж. Там огромное окно, и стояла, кажется, статуя Ленина. Мы разработали эскиз. Покойный уже монументалист Иван Степанович Кириченко дал мне прочитать «Кобзаря». Я полистал книгу и высказал такую мысль, что надо взять текст из «Кобзаря». Мы с Аллочкой посмотрели и решили, что это именно то: «Возвеличу Малих рабів отих німих! І на сторожі коло їх Поставлю слово». Обсудили, подумали. Лучшего текста, кажется, для витража не найти. Люда Семыкина организовала рамы для витража. Ночевали мы в квартире Аллочки Горской здесь, на улице Репина. Я вот недавно проходил с Надийкой Свитлычной мимо той квартиры, где жили Зарецкие — не узнать, всё переделано. Балкон переделан, двор переделан. Будто там и не жили Зарецкие. Затёрли следы Аллы Горской. Воры умеют заметать следы за собой.

  И вот мы тот витраж сделали. Там две части. Центральная — Шевченко, а к нему склонилась женщина. Шевченко одной рукой подносит книгу, а другой поддерживает женщину. Я до этого делал мозаику также на тему Шевченко, выкладывал мозаикой на плите, у того же Кириченко в подвале. Однажды я уже выносил её, думал дать на выставку. А там проходил парторг Киевского Союза художников, посмотрел: «А это что вы несёте?» — «Мозаику к витражу о Шевченко». Я её всё-таки отвёз, кажется, в выставочный павильон, а там мне сказали: «Опанас, там уже о тебе в Союзе говорят, что тот Кашпирович (так, кажется, фамилия) сказал, что “видел такого Шевченко — понимаете, что он делает? Там Шевченко с книгой”». Мне сказали: «У тебя, Опанас, завал, никаких мозаик делать уже не стоит, забирай это или сейчас, или позже». Конечно, на выставку это не попало.

  А этот парторг Киевского Союза художников, исполнявший «линию партии», который меня, так сказать, завалил, через несколько лет подал заявление на выезд в Израиль. Ему говорили в Союзе: «А почему вы выезжаете? У вас же хорошие работы, идейные картины, вы наш, советский художник, вы же такой идейный». А он: «Вы не обижаетесь?» — «Нет». — «Ну и я на вас не обижаюсь — выпустите меня. Я вам служил — сделайте одолжение и мне». Ну, ему подписали, и он уехал.

  Так мы закончили витраж. Вечером 8 марта 1964 года мы то ли в двенадцать, то ли уже в час ночи подсветили электричеством — витраж заиграл. Правда, перед тем где-то за несколько дней приходил парторг университета, отозвал меня в сторону и спросил: «А зачем вы это делаете?» Перешёл на украинский: «Ко мне подходили люди и говорили, что останавливаются здесь люди и спрашивают, что это такое». — «Так это же хорошо, что люди останавливаются и смотрят, потому что раньше они не смотрели, а теперь смотрят». — «Но это же на лестнице, будет толчея». Но мы посмотрели, что выглядело это хорошо, и пошли ночевать на Репина.

  Утром встали, подготовились, умылись, пошли на открытие витража. Приходим — завешено полотном, валяются битые стёкла... Дело швах. Запретил этот ректор университета академик Швец. Мне говорили, что он подписывался «Швец». И что «швец» и «подлец» пишутся без мягкого знака. Ему раньше показывали эскиз, он посмотрел и одобрил. Результат был один.

  Тут ребята умные, они знают, что к чему, позвали авторитет. Таким авторитетным писателем на то время был Михаил Стельмах. Где-то около одиннадцати приехал Михаил Стельмах. Я после Драча и Дзюбы впервые увидел классика, писателя Стельмаха. Он посмотрел эскиз и сказал: «Я не могу увидеть, что вы сделали, но на этом эскизе я ничего не вижу ни антисоветского, ни антиэстетического, ни деструктивного». На том и закончили — на том его добром слове.

  Позже мы были вызваны в Союз. На совещании «снимали стружку» с киевлян — Аллочки Горской, Людочки Семыкиной, Галинки Зубченко, Вениамина Зарецкого и других. Но я был во Франковске. Я уже был посторонним, как у Камю. Меня позвали, я приехал, когда партийцы как раз обсуждали Аллочку Горскую, Семыкину. Всё велось на русском языке.

  Между прочим, что интересно. Я знал Данилу Нарбута — сына того Георгия Нарбута, который делал когда-то украинские деньги для Центральной Рады. Он как-то был у меня в гостях во Франковске. Он со мной говорил по-украински, а с собакой — только по-русски. Меня это несколько удивило, что к собаке — на благородном языке, а между собой — на обычном, украинском.

  После витража (это не закончилось разными выговорами) через какое-то время я был арестован. Потому что был «неправильно мыслящий, несоветский».

  В марте 1966 года меня судили и повезли этапом в Мордовию. Во Львове я встретился с Валентином Морозом, уже осуждённым. Нас вместе везли в Мордовию. Валентин вёл дневник — имел при себе общую тетрадь. Однажды я присмотрелся — он перед отбоем в дневнике записывает пять-десять предложений и заучивает 10-15 слов немецкого языка. Он немецкий язык освоил, думаю, очень хорошо. На пересылке, в Саратове, или где, Валентин очень входил к тем шурикам — то разденется, как они там, или ещё что-то. Я говорю: «Валентин, чего ты так заискиваешь перед этими шуриками?» Он говорит: «Опанас, это очень интересно — знать их психологию, побыть в этой зэковской среде».

  Приехали мы в Саранск, из Саранска уже на Потьму. Открываются ворота, и меня пускают в зону, за проволоку.

  В.В.Овсиенко: А в какую зону вы попали?

  О.И.Заливаха: ЖХ-385/11.

  В.В.Овсиенко: Это Сосновка?

  О.И.Заливаха:  Нет, в Сосновке я был, но позже. Явас. Да, будто два слова — «я» и «вас». Зашёл я в зону. Тут уже зэки: кто, откуда, куда? Подошли ко мне: «Мы слышали о вас. Как это хорошо, что вот мы имеем пополнение. Мы думали, что в Украине уже ни ветра, ни волны — а сажают! Как это хорошо!» Я почувствовал, что это... «Мы, — говорят, — давно уже не видели свежих узников». «Я отсидел, — говорит один, — пятнадцать». Тот говорит: «Я уже двадцать отсидел». «А вот ты — свежее пополнение. Видим, что Украина ещё есть». Интересно было услышать такие слова мечтателей: «Мы думали, что вас там уже засыпало, замело». Как тот Винграновский говорил: «Не замело? Не замете».

  Ребята взяли меня, повели, один из надзирателей определил, где моя кровать, какую бы я хотел, где больше украинцев. Меня там поселили, нашли ровные нары, ребята-старожилы заварили кофе — знаете, как это там... Пошла кружка по кругу — по два глотка. Был Михаил Озерный из Франковска. Он был учителем, ему тоже за антисоветскую агитацию и пропаганду дали три года. Расспрашивают, кто по какому делу, за что, какая ситуация в Украине. Это мы за тем, как дипломаты говорят, круглым столом — но сидели на травке.

  Вот так мы знакомились. Позже я размышлял на тему становления человека. Где-то я вычитал, что в заключении человек становится наиболее свободным, потому что он раскован. Думал о той «большой зоне» — Украине, о всём СССР, той «зоне», которая называлась «социалистическим лагерем». В «малой зоне» человек чувствует себя намного свободнее. Он может говорить что хочет, потому что он уже пойман. Перед отбоем ходят такие интеллектуальные люди, знакомятся друг с другом — тот из Еревана, тот из Грузии, тот из Москвы. Иван Русын, когда освобождался из лагеря — ему год дали, сколько-то месяцев он под следствием был, а остальное в лагере, — так он говорил: «Опанас, я бы ещё в лагере побыл с полгода или больше, потому что так много людей узнал, с которыми можно откровенно говорить. В “большой зоне” такого не будет». Старые заключённые были удивлены: как это он хочет ещё полгода посидеть! Потому что там собрался букет мыслящего человечества...

  Меня пригласил к себе в барак Михаил Сорока. Я уже узнал — один из ребят сказал, что здесь есть заключённый, который уже сорок лет сидит. Это Михаил Сорока (Прим.: 27.03.1911, погиб 16.06.1971 в лагере ЖХ-395/17. В неволе провёл в общей сложности 34 года). Он сидел ещё при Польше по делу Перацкого, с 1937 года. Позже, в тридцать девятом, его освободили, в сороковом его посадили, повезли в Киев. Он там был старожил, авторитет среди зэков.

  Так вот, на вторую неделю или через неделю меня приглашает Михаил Сорока к себе в барак. Смотрю — тумбочка, сделал бутерброды, как это львовяне делают, ещё что-то там такое. Посидели, познакомились. Он рассказал мне о себе. Я почувствовал, что это человек, который имеет особый авторитет не только среди украинцев, но и среди зэков вообще.

  Сорока рассказал такой интересный случай. Где-то он был на пересылке. Вводят одного зэка, который только что из больницы вышел. Эти соскакивают с нар: «Ну, старик, что у тебя там?» Вытащили кусок батона, кусок масла — и забирают. Я, говорит, слез со своих нар, беру это масло, тот кусок батона и возвращаю ему. А этот человек только что из больницы, ему делали операцию и дали вот это масло и белого хлеба. Сорока говорит этому пахану: «У кого ты берёшь?» — «А ты кто такой?» И мы, говорит, стали так... или — или. И тот зэк не выдержал — пошёл на свои нары. Победил дух!

  Сорока в последнее время переводил Фому Аквинского, показывал мне тетрадь. Две общие тетради было, такие сшитки, по сантиметру толщиной. Говорит, изъяли. Сделал я ему экслибрис там, в лагере.

  В.В.Овсиенко: А чем вы его делали?

  О.И.Заливаха: Да ребята из механического цеха сделали мне резец, а линолеум Сорока нашёл в лагере. Он наштамповал себе его на бумагу и писал письма своей жене Катре, которая тоже сидела.

  Странный это был человек. Мне ребята присылали книги. Прислали какую-то книгу по искусству на чешском или словацком языке.

  В.В.Овсиенко: Тогда ещё можно было получать книги по почте?

  О.И.Заливаха: Тогда ещё можно было. Мне выписали газету «Дружно вперед» чешскую или словацкую... Всё-таки из Словакии.

  В.В.Овсиенко: Даже заграничную?

  О.И.Заливаха: Да. А потом их перекрыли, и не стали до меня доходить. Иван Свитлычный с ребятами написал заявление, чтобы художнику Заливахе разрешили рисовать. Меня вызвали в спецчасть и говорят: «Можете рисовать — у нас есть клуб, идите туда, мы пишем “На свободу с чистой совестью”». Я смотрю, что пишут те художники. «Нет, — говорю. — Я этого не умею делать, мне бы просто рисовать». — «Но нет, — говорят, — у нас есть клуб, пожалуйста, там можно работать художником». Так что заявление Свитлычного на них повлияло. Меня вызвали, но за мной стали больше следить, смотреть, потому что тогда уже в «Дружно вперед» появился мой экслибрис и ещё что-то такое. Это, кажется, Мушинка (Прим.: Николай Мушинка, украинский культурный деятель с Пряшевщины) там напечатал. Мне сделали шмон, и поскольку я не прятал, они всё-таки забрали ту газету.

  Но однажды получилось интересно. Дмитро Иващенко, подельник Мороза, выходил в «большую зону». Ребята писали какое-то там заявление, а я сделал такую женскую заколку и в неё запрятал то заявление, заклеил, орнаментик сделал. Его выпустили с той заколкой, она была как сувенир. Она долгое время была у Иващенко, а потом пришли к нему будто бы за чем-то другим и эту заколку расковыряли, нашли там бумажку. «А где это вы взяли?» — «Да я не знаю, это моя». Позже они установили, что эту заколку сделал Заливаха. Меня из зоны повезли в Саранск. Вот так посадили, там один за столом с бумажками, а по обеим сторонам от него стоят двое людей, а я перед ними. Они говорили о погоде, а потом вспомнили про Иващенко: «Знаете такого? Он сидел с вами вроде бы?» — «Кажется». — «Это такой высокий, что с Морозом был, его подельник». — «Может и так, не помню». — «А как вы ему это передали? Это вы делали?» Вижу — эти трое на меня смотрят. А я где-то перед тем читал, что когда человек неправду говорит, то у него дёргаются верхние ресницы. Я уже знал, что и как, и спокойно себя держу. Я вообще такой вроде бы флегматик. А они разыграли ту сцену, чтобы «усечь», как мои глаза реагируют. Это было интересное психологическое исследование.

  Приезжали к нам в одиннадцатую зону киевские, как тогда говорили, «деятели культуры».

  В.В.Овсиенко: «Представители общественности».

  О.И.Заливаха: О, о!

  В.В.Овсиенко: Во главе с кагэбэшником.

  О.И.Заливаха: Так-так. Зовут меня. Подошёл какой-то журналист: «О, это Заливаха?» Подаёт мне руку, но мне что-то неудобно было ему руку подать, так я что-то такое сказал: «Добрый день». — «А чего вы не заходите к нам? Мы приехали с вами поговорить». — «А на какую тему?» — «Вы же понимаете, что Украина строится, все мы должны работать. Что вам здесь делать? У вас же есть своя работа, а вы тут пилите доски».

  А ещё интересное в это время было пополнение. Помню, солнечно было. Открываются ворота и заводят новых зэков. Смотрю — из Украины Ярослав Лесив. Ему был двадцать один год, или двадцать. Встретили, всё хорошо. Он так после тех вагон-заков, от тех пересылок немного походил, попрыгал — и вдруг делает сальто. Все зэки удивились: что это такое? А он был спортсмен, худенький, такой подтянутый, не пил и не курил. И сделал сальто. Я с ним как-то сошёлся, сдружился, уже позже мы стали кумовьями. Так этот Славко время от времени приходил ко мне. Он писал стихи, читал их, мы беседовали с ним. Он рассказал о себе, о Зэне Красивском. Я радовался, что вижу такого юношу, потому что я уже был старше по возрасту. Среди тех, кто садился в то время, я себя считал немного запоздалым. Думал: что это такое? Все здесь молодые, а я старший среди молодых. Немного так неудобно было. Но, как говорится, лучше поздно, чем никогда.

  В.В.Овсиенко: И Богдан Горынь тоже там был? Потому что он написал брошюру о вас.

  О.И.Заливаха: Богдан Горынь? Там. Мы вместе там были. Михаил потом, но в другой зоне. Михаил недолго там был. И Мороз недолго — перевели их. Как-то зовут меня: «Заливаха! Заливаха! Там человек у забора!» Смотрю — Иван Алексеевич ходит. Что-то немного перебросились словами, он перешёл на другую сторону. Ещё с той стороны от барака обменялись такими визуальными информациями. Позже приехала Аллочка Горская. Она была в той шубе. Обошла, как царица, тот лагерь. Видел я у стен Раю Мороз — она приезжала к своему мужу Валентину Морозу на свидание. Приезжал Вениамин Кушнир, друг мой, у которого я останавливался, в мастерской рисовал. Его там задержали на трое суток.

  Однажды — это уже года три или четыре я отсидел — берут меня на этап — «с вещами». Какие у меня были книги, то оставил всё. Взял какую-то сумочку, кусок хлеба, ещё что-то — и на этап. Поехал я без ничего. Меня вывели за зону, там «бобик», сажают и повезли.

  В.В.Овсиенко: «Бобик» или всё-таки воронок?

  О.И.Заливаха: Или воронок — что-то такое, машина какая-то. Сначала довезли до Москвы. Там огромная многоэтажная тюрьма Лефортово. Я там в одной камере переночевал, а на второй день — в воронок меня и повезли. Едем-едем, лес вокруг — куда же меня везут? Вдруг лес кончается — Внуково, аэропорт. Немного я пересидел, пока самолёт снарядили, потом меня завели туда, к лётчику. Там есть четыре места у лётчицкой кабины. Потом, смотрю, стали сажать пассажиров. Сели, тут журналы, со мной сидят двое военных.

[ К о н е ц к а с с е т ы]

  Поднялись в воздух. Стюардесса несёт поднос с конфетами. Мне понравилось, что сначала она подошла ко мне, смотрит, что слева-справа мои провожатые...

  В.В.Овсиенко: А вы же в чёрной зэковской одежде были?

  О.И.Заливаха: В зэковской, потому что меня из лагеря — и в самолёт. Интересно, что она так сочувственно на меня посмотрела, поднесла поднос с конфетами, а у меня подсознательно промелькнула мысль: взять несколько или одну? Но что-то меня сдержало, я взял одну конфету. Она пошла дальше к пассажирам, от которых было затянуто тканью, шторкой такой. Крутится у меня в голове: куда же меня везут самолётом? Привезли меня в Борисполь. Пассажиры вышли, подъехала машина, меня — в «воронок» и повезли к зданию КГБ, что на Владимирской улице. Привезли, сделали капитальный шмон. У меня был кусок селёдки, кусок хлеба и сумка. Я был в таких рабочих ботинках, бутсовского типа.

  На второй день, после того, как я переночевал в отдельной камере, вывели на прогулку. Там надзиратель, который меня запустил, смотрит на мои ботинки — а это было лето, тепло, жара, а носков нет. Так я бритвой вырезал дырки, сделал такие босоножки. «Вчера же у вас были ботинки, а сейчас что?» Я говорю: «Нет, они такие и были». — «Ну я же вчера видел. У вас были без дырочек». А я в селёдку вставил лезвие. Он-то хлеб поломал мне вот так, когда проверял, а я в селёдку, туда, где жабры, лезвие всунул. Так что я был вооружён. Он так растерянно на меня посмотрел, что я его перехитрил.

  Пробыл я там где-то около месяца. Однажды этот надзиратель приходит и говорит: «Знаете, вы немного так... Это у вас тут...» — посмотрел на ботинки, на всё. «Вас, — говорит, — зовут туда, наверх. Вы уж там держитесь, понимаете?»

  В.В.Овсиенко: А вас что, не вызывали целый месяц?

  О.И.Заливаха: Не месяц, меньше. Но меня там немного подкормили.

  В.В.Овсиенко: Ага, в «товарный вид» привели.

  О.И.Заливаха: В «товарный», чтобы показать меня высокому начальству. Так вот, надзиратель мне говорит: «Немного подтянитесь, вы уж учтите — это последний шанс вам, потому что с вами хочет говорить высокий человек». Повёл меня наверх, зашёл туда, доложил, что привёл. Запустили меня в комнату: «Садитесь, пожалуйста, садитесь». Я присел. «Ну вот, — говорит, — что ж, Заливаха, вы всё-таки теряете много времени зря. Вы бы вот рисовали, были дома, не гоняли бы вас нигде. Подумайте. У вас ведь одна жизнь, одно предназначение». Я говорю: «Вы правду говорите, это так: одна жизнь». — «Я бы, — говорит, — хотел, чтобы вы, наконец, осознали». Не сказал, на что нас мать родила, а сказал, что жизнь одна и надо за жизнь сделать что-то полезное людям. Я спросил: «А что вы мне предлагаете?» — «Это, — говорит, — от вас зависит». — «Можете пустить домой, я там буду делать что-то своё?» — «Нет, — говорит, — вы могли бы написать, что вы заблуждались, что вы ступили на неправильный путь. Вот народ наш работает в поте лица, строит светлое будущее, а вы себя закопали, выбросили себя из движения. Вот, напишите, напишите». Говорю: «Знаете, я литератор очень слабый». — «Мы подскажем вам, составим, а вы напишите, что вас-таки занесло в какую-то не свою линию движения, не в своё направление», — посоветовал он мне. Я поблагодарил, говорю: «Нет, я этого не смогу». — «Ну, вы смотрите, потому что вы либо едете, отвезём вас домой, либо обратно в Мордовию. Выбирайте, что вам дороже». Говорю: «Везите в лагерь». — «Ну хорошо. Считайте, что это ваш последний шанс». Говорю: «Спасибо за предложение». Мы так ласково беседовали друг с другом.

  В.В.Овсиенко: И кто же это был, он не сказал?

  О.И.Заливаха: Нет, он не сказал. Какой-то... Я не разбираюсь в чинах. Вышел он из-за стола: «Ну что ж, — говорит, — воля ваша». Подходит ко мне и подаёт мне руку. Я как зэк — руки назад, благодарю его. И так мне интересно было наблюдать, как его рука опускалась. Он подал руку для прощания, а я свою держу, не подал. Мне немного было стыдно, думаю: это же человек всё-таки, но меня что-то сдержало, не хотелось руки брать. Сказал «до свидания» и ушёл.

  Побыл ещё какое-то время в Киеве, а потом меня привезли во Франковск. И тут я пробыл какое-то время. Ну, тут уже меня продержали просто так, кажется, никто не беседовал, пауза такая. А потом на этап и снова в Мордовию.

  В.В.Овсиенко: Эти странствия заняли где-то месяц-два?

  О.И.Заливаха: Да, где-то так. Возвращали меня через Саратов. Помню, что в Саратове кормили очень вкусно. Там была стерлядь, ещё рыбы какие-то волжские. Однажды дали вкуснейшую уху, и я впервые поел той русской ухи. Кстати, насчёт зэковского питания. Там, в 385-м управлении, сидел с нами один армянин. Он перешёл из Армении в Турцию и хотел податься на Запад. Но его в Турции поймали и передали в СССР. Он на этапе из Еревана до Потьмы рассказал: «В турецкой тюрьме — там байрам. Дают изюм, кишмиш, ещё что-то. Шашлык на какие-то мусульманские праздники дают. Вся еда разнообразная и хорошая у турок. А тут от Еревана до Потьмы — щи, каша — одинаковая еда». Тюрьма русская и турецкая... Хотя турки и армяне не очень дружат, но...

  Привезли меня снова в Мордовию, в одиннадцатый лагерь. Там я досидел свой срок. Потом был я на четырнадцатом, был ещё где-то. Кстати, когда меня привезли из Киева, я сразу к своему товарищу из Франковска, Михаилу Озерному. Мы дружны были. Он «Літературну Україну» выписывал и как языковед иногда кое-что объяснял мне. Говорит: «Вот, Опанас, подумайте — слово такое: небо. Не-бо. “Бо” — это будто предупреждение чего-то, а “не-бо” — не бойся, будто бы так. Но оно сложилось в одном слове “небо”».

  Так вот, когда я вернулся из Украины, мне ребята говорят: Озерный уже стал... Нет, не иеговистом, а покутником. Они собирались, человек пять-десять, плечом к плечу, и пели какие-то песенки — псалмы, ещё что-то. Я спрашиваю, как же это случилось? Говорят, что там есть бочка, и в той бочке вода то ли дождевая, то ли какая-то, но полная, и туда Михаила посадили, раздев, окрестили в покутники. Кажется, в покутники — секта такая. И больше я Михаила Озерного не видел, потому что он был уже в той группе. Я подумал: что же это случилось с Михаилом? Кстати, у него была очень интересная голова. Когда я был на пересылке где-то в Сосновке или в Саранске, ко мне подходит один зэк, русский, и говорит: «Да разве он украинец? Вы посмотрите на его голову — это же нордический тип!» А у него такой лоб красивый, такая скульптурная голова — он совсем не похож на украинца. Ну, это его внешний, расовый вид был такой. Так вот, он отошёл от нас. Встретил я Михаила через некоторое время: «Добрый день, Опанас». Уже он не наш. Вы слышали о покутниках?

  В.В.Овсиенко: Я знаю о покутниках. Семён Скалич сидел у нас на Урале, в Кучино. Покутничество — это сугубо украинское религиозное течение. Главная идея — что на Украине, в Галичине, где Средняя Гора, — там будет Новый Рим.

  О.И.Заливаха: Тогда Озерный не покутник: Скалича я знаю. А то какая-то секта, не знаю — то ли субботники... Его крестили в той бочке с водой. И Михаил исчез из нашего украинского поля зрения... Я позже что-то о нём по радио слышал.

  Но больше всего меня поразил Михаил Сорока. Однажды он рассказывал похожий на мой случай. Говорит, повезли в Киев, привезли из Львова его сына Богдана. Дали, говорит, чёрный костюм. Были в ресторане с сыном.

  В.В.Овсиенко: В ресторане, что над метро «Крещатик» в Киеве?

  О.И.Заливаха: Именно там. Михаил с сыном и двое этих надзирателей. Потом повезли их в театр. Говорят Михаилу: «Ну как, с сыном поедешь домой или снова...» Как и мне говорили: «Будешь рисовать там или здесь». Так Сорока говорит: «Конечно, я поеду в лагерь». Вот так, говорит, мы с сыном распрощались. Меня привели, сняли чёрный костюм, выдали каждому своё — мне зэковское, а надзирателям ихнее. Интересно было слушать Михаила!

  В.В.Овсиенко: А ещё рассказывали, что когда в том ресторане подали какие-то блюда и напитки, то он ничего не взял — только якобы воды выпил.

  О.И.Заливаха: Потому что из рук врага. Он был авторитет для всех национальностей. Когда где случалось что-то межнациональное, то звали его, и его слово — всё. Между прочим, это не украинская зона, но там подавляющее большинство было украинцев.

  В.В.Овсиенко: Сколько людей было в той 11-й зоне?

  О.И.Заливаха: Там было две тысячи с чем-то, и где-то половина украинцев. Когда я там впервые был на Рождество, ребята собрали кто что имел: кусочек сала, у кого-то было немного мака, и сделали такой пир. А там в лагере я познакомился с «работником Пушкинского дома» — он теперь где-то в Швеции, слышал я по радио. Мы помолились, и этот русский говорит: «А у нас этого нет». Вот тебе и братья-славяне! «У нас нет этого». Мне это странно было узнать: из Пушкинского дома, эрудит, и вдруг говорит: «Мы разные люди, у нас совсем другая культура».

В.В.Овсиенко: Это, видимо, Евгений Вагин, один из лидеров монархической организации ВСХСОН — «Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа», арестованный в 1967 году.

О.И.Заливаха: Точно, Вагин. Он теперь в Швеции. Они иногда подходили к нам. Вот вышло какое-то произведение в переводе на украинский язык — то ли с чешского, то ли с немецкого, то спрашивали некоторые слова. Они читали украинские журналы, и мне приятно было, что русский обратился: «Как это понять — здесь так, а здесь где-то так?» Они следили за новинками. Тогда, на Рождество, была приглашена и та русская интеллигенция. Был тогда этот писатель, что теперь в Париже, Синявский. Даниэль и Синявский. Я с ними был знаком. Однажды наша украинская лагерная община пригласила Андрея Синявского на встречу. Он провёл её на уровне: «Господа!» Рассказал о себе, о русской национальной идее, о том движении, об искусстве. Я когда-то с Юлием Даниэлем говорил немного. Он написал ту свою вещь, забыл, как она называлась так интересно... Я на ту тему тоже думал когда-то, и высказал своё мнение: «Я не читал вашей вещи, но название такое...» Там какие-то прегрешения... «День убийств», кажется. «День открытых убийств». Что в году есть один день, когда ты с кем хочешь можешь посчитаться. «День открытых убийств». Это он написал такое произведение. Это вроде бы день мести. У тебя есть враг — в этот день можешь его убить. Так вот я говорю: «Интересная такая мысль: знать своего врага, а надо ли его убивать, или, как Достоевский, который просто перестал его замечать». Говорю: «Интересная мысль. Как ты думаешь об этом?» Я не читал той его вещи, но само название дало мне возможность на эту тему поразмышлять.

  А та русская община держалась особняком. Они к украинцам относились враждебно. Был у нас такой — может, и вы застали, — Иофе.

  В.В.Овсиенко: Я Вениамина Викторовича Иофе хорошо знаю. Он пишется «Иофе». Встречались мы в Музее жертв тоталитарного режима в Кучино на Урале, дважды вместе ездили на Соловки.

  О.И.Заливаха: Нет, это был начальник лагеря Иоффе. И вот два Иоффе разговаривали через колючую проволоку. Тот говорит: «Какой ты Иоффе? Это я Иофе, а ты Петров или... Видишь, мы оба Иофе. Один в лагере, а другой за ним надзирает». Такой был диалог двух евреев. А наш Ярослав Геврич вынимал тому Иофе зуб. Он был дантист. Ну, и так шутил на эту тему: «Вам тут надо, чтобы не болело, укол сделать». — «Ты осторожно». Потому что как зэк лечит...

  В.В.Овсиенко: Какой там укол? Разве что воображаемый.

  О.И.Заливаха: Да.

  Ну, мы подходим к концу заключения. Я собрался, у меня шмон. Я там немного рисовал, мне Иващенко сделал такой альбомчик с карандашами. Из общих тетрадей. Он так хорошо умел книжечки делать.

  В.В.Овсиенко: А чем вы рисовали? У вас были какие-то краски?

  О.И.Заливаха: Нет, карандаши и фломастеры. Цветные карандаши разрешались. Я там сшил несколько тетрадей в одну, и этот альбомчик. Повели меня на шмон, чтобы уже выпускать из лагеря. Я, что мог, уложил в сумочку. Вывели к надзирателю. Он то ли эрзя, то ли мордвин, местный какой-то. Там были эрзя, мокша и мордва. Три племени. «А это что у вас такое? А это что?» — Так всё начал внимательно просматривать. Я говорю: «У вас тут есть в Саранске музей Эрьзи?» — «Есть, есть». Потому что я слышал, что Эрьзя — это великий мордовский художник. Они с Конёнковым вернулись из Штатов. Конёнкову дали в Москве мастерскую и квартиру, а Эрьзе ничего не дали, так он поехал к себе на родину, в Мордовию. Говорю: «Я хотел бы знать, где там можно искать... Хотелось посмотреть — это ваш знаменитый скульптор». — Надзиратель видит, что там у меня рисунки, и так растрогался тем, что я заинтересовался Эрьзей, что говорит: «Ну, хорошо», — сложил это всё. Не очень-то и шмонал, потому что я стал говорить про Эрьзю, как искать его музей. Ну и, вышел за зону...

  В.В.Овсиенко: Вас выпустили за зону? Тогда ещё не везли этапом аж до дома?

  О.И.Заливаха: Нет.

  В.В.Овсиенко: Уже в моё время не выпускали прямо из зоны, а завозили в областной центр и там выпускали. Это чтобы в Москве интервью не давали.

  О.И.Заливаха: Нет, я пешком шёл до станции. Приехал в Москву. А перед тем Свитлычный написал мне: «Опанас, как будешь освобождаться — вот тебе адрес Леся Танюка в Москве». Я приехал в Москву, нашёл Танюков.

  В.В.Овсиенко: Вы с ним были знакомы раньше?

  О.И.Заливаха: Был знаком через Аллу Горскую, ещё когда Клуб творческой молодёжи был. Танюк меня так хорошо принял, проинструктировал. Зашёл я к памятнику Шевченко — у Москвы-реки тот Шевченко. Посидел немного, пошёл на вокзал и приехал в Киев. Тут меня встретили — Танюк уже дал телеграмму или сказал по телефону, что едет Опанас. Тут уже была Украина.

  В.В.Овсиенко: Наверное, Алла организовала встречу?

  О.И.Заливаха: Свои люди, и Алла. Я к Свитлычным в первую очередь. Мне Лёля говорит: «Опанас, пойдём, мы тебя берём к себе». Взяли меня и пошли одевать. Такая экипировка... Сказали, что тут под Киевом есть интерьер, который Алла разработала — «Наталка», кажется. Приехали мы туда — там люди. Зашла туда позже и Зеня Франко. Там оркестр что-то играл. Кто-то говорит: «Опанас, да станцуй! Ты же уже в Большой зоне». И пришлось мне немного станцевать — не гопака, как Хрущёв танцевал, а просто так как-то, как петухи. Как разминку. Это было колоссально!

  В.В.Овсиенко: А кто же там был — запомнили?

  О.И.Заливаха: Вся эта компания была. Иринка Жиленко спела своё, она хорошо поёт. Потом хором попели, а сбоку там включили какой-то джаз. «Наталка» — это такое «увеселительное заведение». Хорошо расспрашивала меня Зеня Франко — она ещё тогда была на высоте, держалась. После того большого пира мы стали расходиться. Я пошёл к Свитлычным, Аллочка поехала к себе. Зашли к Михайлине Коцюбинской.

  Я приехал во Франковск.

  В.В.Овсиенко: Вы, вроде бы, вместе с Чорновилом ехали, да?

  О.И.Заливаха: Кажется, с Чорновилом. Мы приехали, он повёл меня к своим знакомым и говорит: «Опанас, там ты можешь остановиться — там живут женщины, есть место». И завёл на Кошевого, 10. Я там оставил свою сумку, и поехали мы со Славком в горы. Где-то там, кажется, Атена была, поехали мы на какую-то полонину. Хорошая погода была — это ещё сентябрь или даже август.

  Славко уехал по своим делам, а я остался на улице Кошевого.

  В.В.Овсиенко: А что с жильём, где вы жили до заключения?

  О.И.Заливаха: То жильё... Позже, когда я оформлял документы... У меня была только справка об освобождении. Паспорт был изъят КГБ. Пришёл я в КГБ, там мне вернули паспорт, ещё какие-то бумажки, и говорят: «Вы устраивайтесь на работу. Должны были раньше прийти к нам, а вы уже где-то около месяца мотаетесь», — заметили мне. Я говорю: «А как квартира, та, где я был прописан?» — «Квартира, — говорит, — уже не ваша, вам надо работать, заработать, и вам дадут жильё». — «А где же мне жить?» — «А это уже ваше дело. Вы вот работайте, заработаете, станете, как обычный гражданин, на очередь, и вам государство даст жильё».

  Я остановился на Кошевого. Там жила семья Возняков и Люба Лемык. У них три комнаты, а на чердаке была небольшая комнатка, где складывали всякое барахло. Я искал работу. Зашёл в Художественный фонд, потому что я раньше работал в Художественном фонде. Мне председатель фонда говорит: «Вот поработайте, сделайте выставку, мы посмотрим, стоит ли вас принимать на работу в Художественный фонд. Сделайте картины, тогда мы посмотрим, художник вы или нет». Я говорю: «Но мне же, видите ли, нужно для этого полотно, краски, помещение, чтобы я нарисовал. И потом, у меня нет уверенности: я нарисую, а вы отклоните, и будет напрасный труд. Вы какую-то гарантию даёте, что меня примете в фонд?» — «Ну, — говорит, — общественность посмотрит и решит, достойны ли вы работать у нас в Художественном фонде, или не достойны». Я поблагодарил. Так меня и не приняли на работу в Художественный фонд.

  Я долго искал работу, где бы зацепиться. Был поставлен под надзор на год: каждую неделю ходить отмечаться в милицию. И наконец устроился в бытовое бюро чертёжником, оформителем, копировщиком. 90 рублей ставка. Небольшая, но уже я, так сказать, зацепился. Прописался у Возняков, они меня взяли на квартиру. Позже женился — там была такая девушка, Дария Возняк. Уже позже я узнал, что это дочь Василия Бандеры, который был сожжён в Освенциме. Надзор продолжался. До восьми часов я должен был быть «на насесте». Иногда где-то запоздаю. Помню, однажды за мной бежали, чтобы схватить. Но я уже за калитку зашёл, а он через калитку говорит: «Ну, смотри!» Так оно продолжалось довольно долго.

  Позже, в том же семидесятом году, когда я освободился, приснился мне сон: у меня отпали верхняя и нижняя челюсти (В другом месте Вы говорили: зубы... — В.О.). Я в крови, слёзы какие-то. Правда, не болело, но так как-то мне неприятно — нижняя часть лица отпала... Проснулся я мокрый. Думаю: что-то такое случилось. Телеграмму получаю на второй, или в тот же день, что убита Алла Горская. Собрался я и на вокзал. Мне перегораживает дорогу...

  В.В.Овсиенко: Так за вами же надзор?

  О.И.Заливаха: Надзор. Но — смерть Горской. Он меня за пиджак: «Никуда вы не едете». Я как-то от него вырвался и — бегом на поезд (а за билетами кто-то сходил). И поехал. «Ну, — говорит, — смотрите». Приехал я в Киев. После похорон я ночевал у Виктора Зарецкого. Это была тяжёлая ночь. Он заварил чифирь по-сахалински, мы так на полу легли, как те, что у Достоевского, и проговорили где-то до четырёх часов. Он рассказывает мне, как ему тут мерещилось, как его тут предупреждали, как он где-то был, как за ним следили. Такая была исповедь Виктора колоссальная, такой плач. Он не плакал, а такой какой-то внутренний всхлип... Как он был наказан... После этого я вернулся во Франковск. Сразу был вызван в милицию, там с меня снимали стружку.

  В.В.Овсиенко: Наказали как-то?

  О.И.Заливаха: Что-то было... штраф там... что-то там было такое, за то, что я нарушил режим.

  В.В.Овсиенко: У них был штраф до двадцати рублей. Это два раза. На третий раз уже могли судить и два года дать.

  О.И.Заливаха: И пошло, покатилось дальше. Через год эти новые аресты, 1972 года — Свитлычный, того, того, того уже нет, нет, нет...

  В.В.Овсиенко: Вас как-то зацепили?

  О.И.Заливаха: Сокульский освободился, так у меня был обыск по его делу. Ещё, кажется, один обыск был. Позже у них такая метода появилась — бить камнями окна. А у меня уже тогда появились сын Ярослав, дочь Яринка. И вдруг вечером, когда уже садится солнце, бьют окна. Я уже сделал фанеры, чтобы закладывать стёкла, чтобы камень не летел туда, на противоположную стену, а чтобы здесь падал, у фанеры. Однажды я уложился спать на крыльце. Слышу — уже треск, уже камень полетел. Я выскочил за калитку, а те двое парней-лоботрясов — наутёк. Там напротив нашего дома принимали водочную посуду, так они мне те ящики под ноги, и — наутёк. Я выбежал на противоположную сторону улицы, а они, такие жеребцы... Я что-то кричал, у меня такой голос появился: «Ловите воров!» Они оторвались метров на семьдесят, оглянулись, побежали, рукой помахали. Примерно через неделю бить окна перестали. Позже я узнал от кумы Орыси, жены Ярослава Лесива, что у неё тоже били окна.

  В.В.Овсиенко: Когда это было? И в связи с чем? Почему они такую форму выбрали?

  О.И.Заливаха: Почему били окна? У Орыси не было тогда Ярослава дома. Он тогда был во второй раз арестован в лагере в Днепропетровске. Снова наркотики ему инкриминировали... Он уже был как священник или где-то учился. А первый раз — она говорила, что как раз подмела комнату, где-то у печи мусор остался. А тут пришли с обыском. Походили по комнате, подошли к мусору и взяли там пакет с теми наркотиками. Это сфабриковано, конечно. И Ярослава взяли. А перед тем он устроился было на Болеховский лесокомбинат. Интересно рассказывал. Говорит, иду однажды на тот деревокомбинат (я там был) и спрашиваю прохожего, который час. Тот снимает свои часы и даёт: «Нате, смотрите — это вам часы». — «Спасибо, мне только час нужно знать, который». — «Я знаю вас, Ярослав — пусть будут у вас». Так сделал прохожий.

  Лесив, когда освободился, через какое-то время пришёл и пригласил меня в кумовья. Он уже выучился на священника...

  В.В.Овсиенко: Это он у отца Василика учился в подпольной семинарии.

  О.И.Заливаха: Да. Я был в Лужках у Лесивых. Ярослав водил меня по тем полонинам, показывал — он такой увлечённый, такой сын гор, воли.

  Однажды Лесив, уже будучи в сане, встретился в Киеве с Леонидом Кравчуком, подал ему петицию от греко-католиков, чтобы они могли свободно свои религиозные обряды отправлять. Кравчук взял то заявление. Приехал Ярослав к нам — с вокзала пришёл к нам на Кошевого. Воодушевлённый такой, говорит: «Опанас, кум, я выполнил миссию и теперь еду домой. Кравчук меня выслушал». Пошёл в консисторию. Вызванный из Болехова шофёр заехал к нам. Я предложил куму, чтобы ночевал у нас. А он говорит: «Еду домой, потому что звонил Орысе, что буду сегодня дома». Они побыли немного у нас, перекусили и где-то около 10-11 вечера выехали. Их задержали на пункте ГАИ на границе Франковска, держали примерно два с половиной часа — проверяли подфарники, тормоза, ещё что-то. Потом отпустили.

  Проехали где-то полкилометра, и у Павловки авария — столкнулись с чёрной «Волгой». Я был на суде. Расследовали, как это было. Но следователи не учли, как они столкнулись. Якобы машина Лесива выехала на встречную полосу, а чёрная «Волга» уже ничего не могла поделать и столкнулась.

  Но был и другой вариант, потому что погибший Лесив сидел с правой стороны от шофёра. Шофёр, травмированный, вылетел в окно — то есть удар был не встречный, а боковой, в дверцу, за которой сидел Лесив. У Лесива и трусы были порваны, и была глина. Удар был такой силы, что шофёр вылетел в окно. Этот боковой удар на суде зафиксирован не был.

  На суде водителю чёрной «Волги» дали, кажется, лет семь. Орыся отказалась от какого-либо денежного возмещения. Она была в таком отчаянии из-за гибели мужа.

  Перед этим Лесив говорил мне: «Знаете, кум, умер Красивский. Я его соратник по УНФ. Теперь моя очередь». И это где-то в течение месяца...

  В.В. Овсиенко: Месяц разницы. Зиновий Красивский умер 20 сентября 1990 года, а Ярослав Лесив погиб 19 октября.

  О.И. Залываха: Лесив словно чувствовал, что с ним такое случится. На суде ко мне подходил один журналист, сказал, что он из Киева: «А как вы думаете, пан Залываха, как это случилось?» Я хотел узнать, кто спрашивает, а он уклонился от ответа. Время было, как говорится, переломное. Больше он не подходил. Но это была явная фальсификация, явное убийство. Лесива прихожане называли «Солнышко». Я был на похоронах, видел, сколько людей сошлось. Он не был священником с сильным голосом, но дух его был колоссальный. Как его любили, как вышли на похороны провожать его тысячи людей! Съехались из сёл...

  В.В. Овсиенко: Враг видел, что это очень перспективный человек, что он может стать в будущем главой Церкви.

  О.И. Залываха: И поэт...

  В.В. Овсиенко: Да, это была духовная личность.

  О.И. Залываха: Он рассказывал мне, что его во второй раз бросили в бытовые лагеря, чтобы там его прикончить. А он там заработал авторитет. Когда его на носилках принесли после голодовки, то и зеки-бытовики удивлялись, что это за человек. И наказали ему, как он мне рассказывал: «Молись о нас, отец!» Я, говорит, вышел за зону, смотрю — крыши покрыты чёрными бушлатами. Так меня провожали. Вот тебе и зеки, и вот тебе и священник среди зеков.

  А ещё Ярослав рассказывал так: начальство лагеря сказало заключённым, что [конец дорожки] вот есть среди вас такой зек, который вас презирает и говорит, что вы бандюги, отбросы общества, а вы его терпите. Тогда зеки к Лесиву: «Кто ты такой? Почему ты на нас пишешь доносы с такими нечистоплотными, нечестными мыслями? Мы же такие же люди, как и ты, — что ты имеешь против нас?» — И к нему, уже с угрозами, что сейчас его прикончат. Лесив говорит: «Ребята, прочитайте, что я написал». Община осуждённых к начальству: «Дайте нам прочитать то, что он написал, чтобы мы сами видели, потому что мы вам не доверяем». Вся зона взбунтовалась: «Пусть покажет, что он написал, почему он нас чернит — мы же тоже люди». Лагерное начальство было вынуждено вынести то заявление. Зеки взяли и прочитали, чтобы слышали все. И оставили Лесива в покое. А начальство всё-таки его наказало. Он объявил голодовку, с которой его и принесли.

  Он немного оклемался, через некоторое время его освобождают — закончился срок. Лесив говорил, что заварили два ведра чифиря. «Вот ты, — говорят, — идёшь на волю — молись о нас!» Посидели, говорит, как с людьми. Он там стал уважаемым — воля, достоинство человека. КГБ и милиция думали, что его там прибьют, а они его подняли. Когда, говорит, вышел за ворота, оглянулся — крыши помещений в чёрных бушлатах и поднятые руки, прощальные жесты. Так, говорит, ушёл, а часть себя оставил среди зеков.

  Это интересная вещь, как в человеке при любых условиях, где бы он ни был, остаётся частица того человеческого — у кого больше, у кого меньше. Мы ещё в лагере думали о психологическом состоянии «совка» — советского человека. Он не является нравственно полноценным, он забит — не понимает, где правда, где добро, где зло, совесть, искренность, святость, что можно, а что нельзя. И сравнивали психику совка и психику зека, то есть людей из большой зоны и малой зоны.

  Вот так Ярослав освободился из лагеря и так его убили.

  Вот теперь Филарет перешёл из русской Церкви в украинскую. Это, мне кажется, в какой-то мере искреннее возвращение от Москвы к себе. У нас есть ещё большая невыясненная граница, где церковь украинская, а где русская? Шевченко в Петербурге или в Москве заходил в церковь на 15 минут, помолиться. Костомаров — на четыре часа. Каждому, как говорится, своё. У Шевченко есть выражение: «Мій Боже милий України, не дай загинуть на чужині в неволі вольним козакам». «Мій Боже милий України» — это не тот Бог где-то за горами, а Он здесь, среди нас, в Украине. Поэтому Шевченко в поэме «Сон» пишет, как он из дома летит на чужбину, описывает, какая та чужбина. А у нас пытались привить, что «всё вокруг моё, наше». А где же наше? Это наша земля, это наш дом, вот здесь мы живём, здесь наши предки. А когда в наш дом входят так называемые «братья», то надо ещё доказать, братья ли они. У нас этот комплекс Украины и России, как Ленин и партия — «близнецы-братья», и нации — «близнецы-братья». Не понимают, кто такие украинцы, кто такие русские, кто такие белорусы. Эта фальшивая идея о колыбели трёх братских народов в Киеве абсолютно не выдерживает научной критики.

  Мне кажется, чтобы быть свободными украинцами, москалями (русскими), белорусами, надо знать свои корни и иметь своё лицо. Потому что московские философы и историки исказили наше лицо, вот как Карамзин. Я не говорю о Бердяеве, потому что Бердяев понимал разницу между русскими и украинцами. А вот обычный такой пример. Его хорошо описал в своё время Горький, когда странствовал, босяковал по Молдавии. Я когда-то читал его «Ярмарку в Голтве». Он там был удивлён вот чем. Эти босяки шли через село и попросили в одной хате поесть. «Хохлушка вынесла им большой кусок хлеба — полбуханца, и ещё больший кусок сала». Горький выразил удивление: такая искренность и такая человечность — женщина поделилась с этими босяками. Но они пошли дальше, ночевали за селом под гамазеей, где хранился сельский хлеб на случай голодовки или посева, или если кому-то понадобится. Просверлили дырку и нацедили себе мешок пшеницы. Правда, Горький не упомянул, заткнули ли они ту дырку. И пошли дальше. Им дали хлеба-сала, а они совершили зло, кражу. Вот тебе и «близнецы-братья». Мне кажется, такого нет у грузин. У них есть национальное достоинство и уважение к другим.

  В.В. Овсиенко: Пан Панас, а как вам жилось в последние годы? Как возникла идея присуждения вам Шевченковской премии? Когда её вам присудили?

  О.И. Залываха: На моё семидесятилетие, в 1995 году. Тогда Михаил Горынь издал такой небольшой буклетик. Свою небольшую статейку дал, добрые слова написал, и УРП выдвинула меня кандидатом на Шевченковскую премию.

  В.В. Овсиенко: А, я помню, как мы издавали тот буклетик. Это же было выдвижение от Украинской Республиканской партии?

  О.И. Залываха: От Украинской Республиканской партии — на Государственную премию имени Шевченко. Поддержал Союз художников Украины. Мне пришло из Киева уведомление: «Залываха, вы приняты в члены Союза художников». Я и заявления не подавал, как когда-то, когда хотел поступить. А тут я уже и не хотел вступать в Союз — вдруг мне говорят: в Киеве решили принять вас в Союз художников. Предложили мне выставку. Перед тем была выставка во Львове, потом предложили в Киеве.

  В.В. Овсиенко: В музее Шевченко.

  О.И. Залываха: В музее Шевченко. Потом в Каневе.

  В.В. Овсиенко: Я помню, как Совет УРП, который проходил во Франковске, перевозил ваши картины в Киев, потому что не было как их перевезти. Я, к сожалению, тогда не был — что-то мне помешало, но на выставку я ходил.

  О.И. Залываха: На меня снизошла благодать Божья — я того и не ждал. Я уже так самодостаточно себя чувствовал, и вдруг неожиданно меня львовяне пригласили приехать: «Пан Панас, — я услышал, что я пан, — мы тут выставку хотим во Львове сделать». Потом в Тернополе сделали выставку — как-то так немного человек вошёл в такое хорошее состояние. И тут у меня, как спортсмены говорят, появилось второе дыхание.

  В.В. Овсиенко: А я помню, когда вам было шестьдесят девять лет, что-то вы очень сдали здоровьем.

  О.И. Залываха: Я был в больнице, со мной что-то такое было. Меня обследовали, переливали кровь, лимфу. Я немного ожил, а то был совсем исхудавший. Я спрашивал у врачей, что это за болезнь? Говорят: у вас понизился жизненный тонус. А там такие хорошие девушки, такие две женщины во Франковске в больнице за мной поухаживали, консилиум был, всё обошлось хорошо, слава Богу. И теперь уже, когда потолок чувствую... Ну, не всё от человека зависит — всё зависит от того, что закодировано Всевышним. Тут уже задаёшь себе вопрос — вот то надо переделать, то сделать, там доделать, то надо сказать. Вот теперь годовщина Горской и Светличного. Думаю, пока ещё двигаюсь, хожу, надо приехать в Киев, побыть, посмотреть. Нас всё меньше и меньше, тех, кого называют шестидесятниками. Того убили, того убили, тот где-то откололся, тот где-то на периферии. А теперь, слава Богу, появилась эта комнатка, Музей шестидесятников. В катакомбах Киева. И никто не арестовывает, в неё можно ходить, можно что-то делать. Поэтому я собрался и приехал, тем более, что погода хорошая.

  В.В. Овсиенко: Для художника важны выставки, и их было уже немало. А публиковались ли где-то ваши произведения?

  О.И. Залываха: Франковский искусствовед, окончивший худграф, после выставки во Франковске издал. Правда, то издание очень слабенькое. Коломыя издавала. Там не в фокусе, какая-то халтура. Вы же видели это. Цветные фотографии, текст довольно хороший, а репродукции неудачные — то ли технология, то ли халтура, то ли... Между прочим, я был в Англии с Евгением Сверстюком — я не видел там халтуры. Ни на дороге, ни в помещении, в архитектуре снаружи, на улице. Там всё доведено до высокой кондиции. У нас есть этот момент расхлябанности. У русских есть, между прочим, интересные поговорки: «Где бы ни работать, лишь бы не работать», «Работа не волк — в лес не уйдёт». В Англии я увидел другой мир.

  В.В. Овсиенко: Это когда вы ездили?

  О.И. Залываха: Мы были приглашены Украинским католическим университетом — это пан Гайдамаха организовал, который на радио «Свобода». Я сорок работ привёз из Франковска, а тут в аэропорт и самолётом туда.

  В.В. Овсиенко: Это было с год назад, в 1998-м?

  О.И. Залываха: Да-да, почти ровно год. Странно было видеть людей другой культуры. Как-то, когда мы выходили из Британского музея, слышу — русская речь. Идут в Британский музей. Мы с Евгением прошли рядом с ними, но странное такое эмоциональное ощущение — не хотелось с ними заговорить, что мы тоже из СССР. Будто свои, но мы разные. Я так прошёлся — русские. О чём мне с ними говорить? С албанцами мне было бы, может, интереснее. А эти — вроде бы братья, но у меня братского чувства к ним нет. Когда вернулся из Англии, я первый месяц думал: куда я попал? Ну почему у нас не так хорошо? Этот мусор, заплёвано, окурки валяются — а там этого нет. Какие там люди? Как нам надо стать людьми среди народов Европы? Уважение, достоинство... Как хорошо Шевченко написал: гнучкошиенки, низшего сорта. Взять на главу Верховной Рады Ткаченко! Ткаченко-Гнучкошиенко, можно писать через дефис. И когда та дорога к себе откроется государству, когда нас отпустят? Но они не отпустят — я смотрю на Чечню: как отпускать? «Мы вас завоевали», как мне сказал один на пересылке.

  В.В. Овсиенко: Как это было?

  О.И. Залываха: Это где-то на пересылке, когда уже зеков вывели, а моё купе — знаете, такое отдельное, для политических... Подошёл начальник этого вагонзака, глянул на меня и говорит: «Слушайте, я почитал ваше дело. Вы же образованный человек. Поймите, мы вас завоевали — что вы можете сделать этими бумажечками? Вы меня поняли?» Конечно, я поблагодарил его за откровенность, что он сказал так: «Впервые слышу, что нас Россия завоевала». Так мы разошлись, я поблагодарил его за откровенность.

  Я уже упоминал, как Светличный купил 16 томов материалов о РСДРП. Там есть ленинское выражение: «Мы Украину взяли из середины, а если бы мы брали в лоб, это были бы бесчисленные жертвы». Теперь то же самое — они берут Украину изнутри.

  На местах, кроме, возможно, западных областей, где когда-то был Чорновил и где ещё сохранилось что-то украинское, потому что тут мы были под Польшей и Австрией, которые не так давили, как москали... Тут говорят, что мы немцы, а вы украинцы — вот вы организовывайте свои университеты во Львове, а мы свои. А там, в Днепропетровске, в Донецке, в Харькове — москали-братья говорят: «Нет, только наше, только на русском языке».

  И вот православие взять, их веру христианскую. Когда Брусилов прорвался в Карпатах, они вывезли Шептицкого, «дабы не было украинского — будет наша, Русская православная церковь». Они разграбили храмы, вывезли ценности из Софии Киевской, они убили моего друга Василия Романюка, моего ровесника. Он, Василий Романюк, крестил Ярему Светличного, я был кумом с Верой Вовк. Романюка позже посадили, он отсидел, потом был Патриархом Украины — ему негде было жить, он жил в проходной келье. Обращался к Лёле Светличной: «Иван умер, там у вас есть комната — может быть, вы бы мне сдали её за плату, чтобы я немного по-человечески пожил? А то у меня проходная келья». А Лёля говорит: «Отче, там у меня бумаги...»

  В.В. Овсиенко: Там всё завалено книгами.

  О.И. Залываха: Наш Патриарх жил в таких условиях. Позвали его, где-то тот келейник, что с ним был, вдруг исчез. И он умер. Похоронили у стен Софии Киевской. У москалей ключи от Софии Киевской, и от Лавры, и те омоновцы... Сверстюк говорил, что только дерево его спасло, потому что он у дерева стоял, а они: «Вы суки, украинцы, мы вам покажем!»

  В.В. Овсиенко: Я там был. Олесь Сергиенко говорит, что кричали: «Бей хохлов!»

  О.И. Залываха: Украинцы ещё не владеют Украиной. Поэтому отца-патриарха Украины похоронили за пределами московской Софии Киевской.

  В.В. Овсиенко: Да, мы ещё пока под забором...

  О.И. Залываха: Москва не позволяет.

  В.В. Овсиенко: Слишком подорваны наши жизненные силы, потому что десятилетиями истреблялись лучшие люди, а оставались плохие овцы. И когда же из этих плохих овец вырастут настоящие украинцы?

  О.И. Залываха: Как нам возродиться — это интересная вещь. Как нам этот хребет малороссийства выправить? Вот мне подарили книгу Юрия Луцкого «От Гоголя до Шевченко». Анализирует украинскую духовную ситуацию: есть гоголи и шевченки, есть малороссы и украинцы. И есть малороссы разной степени украинскости. Этот комплекс малороссийства, холуйства до сих пор остался, как у того Председателя Верховной Рады.

  В.В. Овсиенко: Да, есть холуи, но есть у власти и откровенные враги. Вот, скажем, госпожа Витренко: «Изберите меня — и я стану последним президентом Украины». Она хочет прийти к власти, чтобы ликвидировать украинское государство, «упразднить за ненадобностью», как говорил когда-то Салтыков-Щедрин. А ещё она где-то, говорят, в Казатине или где, сказала: «Западную Украину отдать полякам за картошку». Это было воспринято как шутка — но это же криминал! Это же намерение расчленить государство — и с такими намерениями она идёт в Президенты!

  О.И. Залываха: Она ведёт антиукраинскую агитацию и пропаганду — и за это ей нынешний Президент платит деньги.

  В.В. Овсиенко: Вместо того чтобы посадить в тюрьму.

  О.И. Залываха: Я уже кому-то говорил — кажется, Танюку, — что надо создать при Верховной Раде психологическую комиссию, потому что там некоторые депутаты — придурки, которых надо в дурдом, — так, как они сажали когда-то генерала Григоренко.

  В.В. Овсиенко: Ну, ладно. У нас тут есть ещё плёнки минут на двадцать, так, может, вы что-то захотите добавить. А то уже второй час, смотрите.

  О.И. Залываха: Ещё мне вспоминался Николай Островский, писатель: «Прожить жизнь надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы». Что-то такое я учил в школе. А мне пришла мысль перефразировать его: проживи один раз так, чтобы во второй раз не хотелось. Мне кажется, в этом есть смысл: выложиться так, чтобы было видно — этот человек жил. 

  Теперь Евгений позвонил во Франковск и говорит, что 70-летие Горской и Светличного. На первое 70-летие Аллочки и Ивана я получил такое же приглашение. Но были какие-то обстоятельства, что я не смог приехать. Так что на второе 70-летие я всё-таки приехал, несмотря на то, что стал немного их старше. Но радуюсь, что встречаю здесь своих друзей. Нас всё меньше. Мы уже стареем. Я вижу здесь поколение, которое когда-то самостоятельно объединилось вокруг Клуба творческой молодёжи, который возглавлял Лесь Танюк. Теперь в Киеве этого нет. Молодёжь какая-то растерянная. Правда, я был рад, когда молодёжь бастовала у Верховной Рады, заявила, что она есть. Но того культурного строительства, того украинского духа шестидесятых теперь не слышно. Большое спасибо. 

Фото: Опанас Залываха на берегу Днепра 20.09.99

Автор фотографии — Василий Овсиенко



поделится информацией


Похожие статьи