Интервью
12.07.2005   Овсиенко В.В.

ВОЗНЯК-ЛЕМЫК ЛЮБОВЬ ЕВГЕНЬЕВНА

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Участница повстанческого и правозащитного движения.

ВОЗНЯК-ЛЕМЫК ЛЮБА ЕВГЕНЬЕВНА

Василий Овсиенко: 6 февраля 2000 года в Ивано-Франковске, на улице Олега Кошевого, 10, ведём беседу с пани Любовью Возняк-Лемык. Записывает Василий Овсиенко.

Любовь Возняк-Лемык: Любовь Возняк, 30 сентября 1915 года рождения.

В.О.: А где вы родились?

Л.В.-Л.: Я родилась в Крынице Ново-Сончевского повята. Теперь это Польша. Крыница более известна, повят — не обязательно. Крыница-Здруй — это большой курорт на Лемковщине. Я там только родилась, а потом мы переехали в село — наверное, потому, что там больница какая-то была или что-то. Отец был там в Простаце Великом священником. Я там прожила до 5 лет. Помню Лемковщину, но это не интересно, ведь вам нужны конкретные факты?

В.О.: Расскажите хоть что-нибудь из детства.

Л.В.-Л.: Мне нравилось — там возле дома была речка, я любила забираться на гору и катиться вниз. Не раз падала в воду. Это то, что помню о себе. Помню, что это была Мировая война. Отец уехал в Вену. Где-то в Полесье или в Подлесье, возле Перемышля, был лагерь, они уехали в Вену — бежали. Многие наши бежали. Это ещё со старшей сестрой, а меня ещё не было. Что мне оттуда запомнилось?

Первые мои детские воспоминания — к нам привезли девочку Люсю. У её отца жил родственник, такой Илья Гаврилюк, учитель гимназии, он стихи писал, а его арестовали. Вот эту девочку прислали к нам, хотя нам и так тяжело было. А потом от нас кого-то переправляли за границу, потому что это было приграничное селение. Куда-то там пошли — в Чехословакию, или куда. Надо карту посмотреть. К нам пришли какие-то мужчины, взяли грабли, чтобы выглядеть как крестьяне, и ушли. Поймали ли их, или кто-то отца выдал, но однажды к нам в дом набилось полно полиции, отца арестовали, он сидел в Кракове. Потом отец вышел, и Илья Гаврилюк тоже вышел, ту Люсю от нас забрали, а отец переехал на другой приход, возле Львова, в Поршну. Там я провела свои детские годы. У меня ещё была сестра Одарка, мама. Знаете, моя бабушка — это дальняя родня Бандер. Родная сестра моей бабушки — это Славка, мама Степана. У них было больше детей, они тут жили в Бугрыне. А эта Поршна была где-то в 15 километрах от Львова, так что они часто у нас бывали. Парни, студенты, знаете, они есть хотят, вот и придут к нам...

А я немного училась в сельской школе, а потом поехала с сестрой во Львов. Во Львове я ходила в Государственную семинарию.

Что я Вам хочу сказать — как я впервые встретилась с политикой. (Смеётся). Это 1928 год, 1 ноября, в церкви Святого Юра — вы знаете собор Святого Юра? Там есть такой большой двор, а на самой церквушке есть балкон. Там 1 ноября отправлялась панихида по сечевым стрельцам. Приходили пластуны — все в пластунской форме, с палками. Я ещё была не такая большая, мне завидно было, я бы тоже хотела быть пластункой. Мне нравилось, как они выступают с этими палками в форме, и моя сестра среди них... А что я? На меня никто не обращал внимания, я стала в уголке и смотрю: выходит на балкон человек в чёрном фраке и разворачивает жёлто-голубой флаг, на котором написано «УВО» — «Украинская войсковая организация». Начинается речь — я до сих пор её помню: «Украинский народ!..» Но это уже много лет прошло... Все слушают, а потом пластуны и студенты начинают петь революционные песни: «Не пора, не пора, не пора москалеві, ляхові служить...» И тут в ворота церкви Святого Юра въезжает польская полиция на конях, с палками, и начинает всех избивать. Мне интересно, но я понемногу убегаю — боюсь и коня, и полиции. Я отошла в сторону, но не сбежала, только стояла и смотрела. Я видела, как разбежавшиеся студенты потом собрались по четверо или по пятеро и устроили целое шествие с горы до самого того места, где теперь памятник Франко стоит, к университету. Оттуда по улице Академической — это от Оперного театра туда, где было студенческое общежитие.

Началась пацификация (Репрессии против укр. населения в Галиции, которые провело осенью 1930 г. польское правительство Ю. Пилсудского. – Ред.). Когда мы шли в школу, то польские студенты разрушали всё, что было украинское — «Центросоюз», «Светоч» (это фабрика конфет), «Маслосоюз». Они всё уничтожают, бьют... А мы идём в школу. Мы носили такую школьную форму и мазепинки. И этот студент подойдёт, сорвёт эту шапочку с головы и тебя ударит, так мы от них убегали — вот такое творилось тогда во Львове. Это мои первые воспоминания.

А потом «Пласт» расформировали, на смену «Пласту» пришла подпольная организация — «Юнацтво». В «Юнацтво» уже нас принимают.

В.О.: А когда Вас приняли?

Л.В.-Л.: Это был 1928 год, я рождена в 1915-м, так что мне было 14 лет. В каждом классе выбрали нескольких — не знаю, чем они руководствовались. Мы отвечаем за школьную работу. Когда был какой-нибудь государственный праздник, то я на перемене выступлю и скажу, что наш, украинский праздник, такой-то и такой-то... А на польские праздники мы придумывали, что бы такого сделать, чтобы на него не пойти. Вот, к примеру, ходили мы в церковь Святого Духа, на улице Коперника (она уничтожена, та церковь). Это была наша церковь. Нам однажды сказали, что нас будут разгонять. Нас было по 4, по 5 учениц из одного класса. Подбежал к нам какой-то один студент с палкой, бьёт палкой по тротуару и кричит: «Это позор — идти на такой праздник!» А мы кричим: «Бьют!» — и убегаем. Нескольких они смогли избить, а мы убежали. Только некоторые вернулись. Вот такие праздники.

А потом поляки придумали — уже не берут нас туда, а проводят праздники в школе. Наша школа была полу-частная, в каменице ключи были. От кабинетов целая связка ключей... На одном празднике кто-то там упал в обморок. А должен был быть концерт, скрипки — и вот несут его. Весь праздник испортился. А последний праздник — в честь Юзефа Пилсудского. Мы вот что тогда придумали: я достала ключи, мы сделали их оттиск на мыле — уже у меня свой ключ. Ночью мы туда полезли и сорвали все портреты Пилсудского, все уничтожили. Это мы уничтожили, но они думали, что это кто-то со стороны приходил. Когда это случилось, то они выбрали 15–16 учеников и выгнали из школы. Это было время, когда Перацкого, министра образования, убили. Где-то 1933 год — я точно не помню, очень много лет прошло. (15.06.1934. – Ред.).

С того времени отец нанял мне частных учителей, я должна была готовиться к поступлению в гимназию, это должно было быть как-то подпольно, но у меня это не вышло — началась война. Уже 1939 год.

А ещё какая наша работа была — на каникулы мы приезжали из Львова в село, ходили по читальням «Просвиты», читали лекции, вели кружки. Рассказывали о Данилишине и Биласе, вели просветительскую работу. Уже начала действовать ОУН, которая заботилась о национальном самосознании населения. Тогда были «Сокол-батько», «Луг» — это такие спортивные общества. Проходили концерты. Мы тоже в этом участвовали. Прямо из школы ходили на кладбище, на могилы сечевых стрельцов. Это не школа организовывала, это мы сами делали терновые венки. Собирали какие-то цветы, обкладывали ими терновник и несли — шло целое шествие. Когда уже подходили к кладбищу, эти цветы срывали — и получался терновый венок. Потому что если полиция раньше увидит, то отберёт терновый венок и уничтожит.

Такая была наша работа. Больше всего заботились о языке. Чтобы никто никогда не говорил по-польски, кроме как на уроках — об этом и речи быть не могло. Была такая Маланюк, она на каком-то концерте с кем-то танцевала — то ли у неё парень-поляк был, то ли что, — и выступила с каким-то польским стихотворением, так её захлопали, только за этот язык. Бойкотировали её. Так что у нас это было на должном уровне.

Когда наступил 1939 год, Украина уже была готова к борьбе. Важнейшим учреждением в каждом селе была читальня «Просвиты». Велась антиалкогольная пропаганда. Дошло до того, что даже на свадьбах ставили разве что одну бутылку, а потом — нет, потом ставили записку: «Вместо алкогольных напитков — деньги на политзаключённых». Деньги на политзаключённых шли с колядок, со всего. Вот такая была воспитательная работа.

Отец тогда переехал в Роздол. Отец наш был в «Просвите». В Роздоле мы были, когда поляки отступили, а пришли большевики. Они пришли в сентябре, а уже в октябре, по тем же польским тюремным документам, арестовывали наших людей.

Сестру арестовали поляки, она сидела в Стрые. Я убежала вечером, а отец остался в доме и не думал, что его кто-то тронет. И вдруг ночью он слышит стук. Он выскакивает через окно, а там были людские огороды. Он спрятался в кукурузу. Услышал выстрелы, бросили несколько гранат в наш дом, и дом пошёл дымом. Мы остались в чём были. Это был ополяченный городок, Роздол. Мы ночевали в детском польском саду, нам там выделили какую-то одну комнату.

Я первая перешла Сан, ушла за границу. А потом отец и сестра.

Брат Степана Бандеры Василий женился на моей сестре Дарке. Василий приехал и забрал меня в Краков. Я в Кракове немного у них жила, у Степана и Василия. К ним приходили разные люди. Я пошла на курсы машинисток и работала машинисткой. Это было ещё до раскола на мельниковцев и бандеровцев, до того.

Потом Степан женился. Он вышел из тюрьмы — тогда многие наши вышли из тюрьмы, и все они оказались в Кракове, в эмиграции, кто где мог. Я там печатала. Когда Степан женился, то была я, Василий, ещё кто-то из организации, не помню, кто он. Вообще, Степан был очень скромным. Он не хотел устраивать себе какую-то свадьбу, он сказал: «Если приглашать, то всех — или никого». Потому что друзей много, со многими сидел, но наша организация бедная. Так они пошли, обвенчались — там такая старенькая церквушка в Кракове. Была я, был Василий, никого больше.

В.О.: А кто жена Степана Бандеры?

Л.В.-Л.: А жена Степана — это Ярослава (Славя) Опаровская. Её мама учительница, отец, кажется, был сечевым стрельцом, он погиб. Она окончила филологический факультет во Львове, а мама учительствовала. Маму позже убили, она погибла во время операции «Висла». Не было на свадьбе ни мамы, никого, только я была, был Василий, был Степан со Славей.

Кроме того, что я была машинисткой, я ещё ходила на почтовые курсы, чтобы работать на почте. Работала немного. Но 23 мая — это дата смерти Евгена Коновальца (14.06.1891 – 23.05.1938) — под той церквушкой собирали деньги, я прикалывала ленточки, или что-то. Там ко мне подошёл Николай Клымышин (1909, деятель ОУН, осуждён за участие в покушении на польского министра Перацкого к пожизненному заключению; организатор походных групп ОУН (группы Бандеры) в 1941 г. — Энциклопедия украиноведения), привёл ко мне кого-то: «Познакомьтесь». Это был Николай Лемык (1914–41, боевик ОУН, совершил аттентат на А. Маилова, руководителя большевистского консульства во Львове (1933), в знак протеста против организованного большевиками голода на Украине. В 1941 один из гл. организаторов походных групп ОУН на Украину и руководитель южного отрезка; повешен немцами. — Энциклопедия украиноведения). (Если можно, добавьте более точные даты жизни Николая Лемыка.) Познакомились, он стал приходить, а потом однажды пришёл и решительно повёл меня в ту церквушку, там мы очень скоро и поженились, уже 4 августа 1940 года. На наших обручальных кольцах было написано: «23 мая 1940 года». Это я так захотела, потому что мы в этот день познакомились. Не день брака, а такой памятный для нас день смерти Коновальца. Я ушла из квартиры Бандер.

Там, где я жила, была какая-то связь. Николай никогда не говорил мне, но я знаю, что приходили люди с Украины. Приходило много людей, а у нас была одна комнатка. Очень скромно жили, тяжело было жить. Я пошла на почту работать, а потом заболела, после этого пошла работать в какой-то львовский магазин. Евреи держали магазин, а это уже немцы были, я там работала кассиршей. Она там продавала какие-то шляпы. Я делала вид, что не вижу, что она продавала. Что было делать — была беда.

Тут 1941 год, война. Мы все поскорее переехали в Перемышль. Уже организовывались походные группы — Южная, Северная, Средняя. Среднюю возглавлял мой Николай. Вы знаете, мы венчались не под фамилией Лемык, потому что она была известна. Ведь Николай сидел. Мы взяли фамилию Синишин. Интересная была моя метрика — жаль, что я её потеряла, — было по-польски написано: «Николай Лемык, фальсе Синишин». «Фальшивые Синишины», они писали, и мне такую метрику прислали уже теперь.

Мы идём походной группой, Николай берёт меня с собой, там какие-то парни. Мы идём и — Боже, это страшно! — видим эту разруху, везде замученные люди. Самое страшное — в Тернополе, в подвалах тех... Это было ужасное зрелище — полно трупов наших заключённых. Потом переходим через Збруч — не знаю, как мы его там перешли, он, кажется, маленький, я и не помню уже. Идём по Восточной Украине. Это было трогательно для Николая — он никогда там не был. Его не хотели посылать, потому что он сидел, а это было довольно громкое дело. Он обращался ко мне: «Слушай, ты можешь меня не пустить? Ты могла бы меня не пустить? Конечно, нет». Конечно, я бы не могла. Мы были ровесники, мы, собственно, воспитывались одновременно. Он тогда сел, когда и я работала в организации. Конечно, не могла, а он говорит: «Я же за эту Украину отсидел столько! Ты и вправду не смогла бы меня не пустить». Я говорю: «Нет». Идём мы по тем сёлам, мне была интересна Житомирщина. То ли это был Житомир, то ли Хмельницкий — там был какой-то большой сахарный завод. Не помню, что это было за село. Вдруг почему-то — почему, не знаю, — мы поворачиваем назад. Мне Николай не сказал. Нас была группа, может, 20 человек.

Возвращаемся во Львов. Там у нас есть жильё. Николай всё время куда-то уходит, а мне интересно, ведь я во Львове в школу ходила, да и он тоже. Но никого из знакомых не находим. Я пошла на Бригидки, в тюрьму, мы там находили снимки своих подруг... Это было так трогательно.

Потом было провозглашение независимости Украины — мы ещё были там. А потом Николай идёт сам с группой, но меня не берёт. Он тогда меня очень просил: «Ты не можешь меня не пустить». Он всё время посылал за мной связного, чтобы я пришла. Представьте себе, что я прошла такой путь — не знаю, как я его прошла, — на каждом шагу ждала смерть. Мы пришли в какое-то село (так жаль, что я не помню, как оно называлось). Там был большой сахарный завод. Я иду только со связным, помню, что его звали Мороз. То ли это его фамилия была, то ли псевдоним — не знаю. Мы переночевали, приходим к инженеру, он очень хорошо нас принимает, но говорит: «Ребята ушли вчера, их нет». Мы не знаем, ушли ли они, или их арестовали — ничего не знаем.

Когда мы с тем Морозом шли в то село, то в лесочке вырыли ямку и спрятали все записки, указания и прочее. Всё там закопали, а сами пришли ни с чем. Тот инженер нас очень хорошо принял, а раненько встаём — приходят немцы и забирают того парня, Мороза. А мы с ним договорились, как со всеми договаривались: если попадёмся, то скажем, что мы брат и сестра, он слышал, что здесь можно найти работу, а безработица, голод... Так договорились. Тут его забирают, а я остаюсь одна, жду час, два, три, жду до вечера и не знаю, что делать. Уйти — он вернётся, меня не застанет. Что же делать? Думаю себе: буду сидеть. Сижу, а ко мне тот инженер говорит: «Да ничего, он придёт утром». А потом: «Слышу, пришли немцы. Станьте-ка тут или сядьте и не показывайтесь, чтобы вас не увидели». Я послушала, села и ждала, чтобы меня увидели — в переносном смысле. Потому что они там поели, попили, встали и забрали меня.

Забирают меня в комендатуру. Я в школе учила немецкий язык, ходила на почтовые курсы, где тоже выучила немецкий. Немцы ко мне говорят, я им отвечаю по-немецки и говорю, что пришла сюда искать работу. Тогда они спрашивают меня: «А вы не пошли бы к нам переводчиком?» Я говорю: «Я была бы очень счастлива, если бы вы меня приняли». Они говорят: «Хорошо».

Я пошла с ними, потом прихожу к тому инженеру и говорю, что меня принимают на работу, я иду домой за своими вещами. А он мне: «Так там передайте, чтобы все ребята ко мне приходили». Я говорю: «Хорошо». Я впервые пошла сама ночью, я шла по полям, искала село. Пришла — никто не хочет меня принять, только какая-то старушка, баптистка, которая не принимала их паспорт, — она меня приняла. Как я добралась домой — не помню, но приехала во Львов, всё это пересказала, кому следует. Есть от Николая записка из Киева. Я собираюсь в Киев. Там встречалась с нашими — там было много бандеровцев.

В Киеве официально были мельниковцы — Елена Телига и другие. Они взяли под свой контроль газету «Нова Україна» и обращались в ней к восточным украинцам, что вот есть мы, мельниковцы, а подпольные, как крысы, — это бандеровцы. Из Киева я иду в Кременчуг. В Кременчуге я должна пойти в редакцию «Дніпрової хвилі», у меня там пароль: «А много ли у вас номеров „Дніпрової хвилі“?». А там уже ждали. Связной, который был со мной, в приёмной узнал, что редактора Щепанского, его жену и детей уже немцы расстреляли. А я пришла его спрашивать! Если бы это был москаль, он бы меня не выпустил. А он схватил меня за руку и кричит: «Пошли!» Мы побежали. Мы бежали долго-долго, сбежали из того Кременчуга.

Пришли в Полтаву. Уже погиб Николай, а я не знала. Это было в Миргороде. В Полтаве я встретила такую Алёну Юрчинскую (она уже умерла), но никто не хотел мне сказать, что Николай уже погиб... Он был назначен в Харьков.

В той Полтаве я работала в художественно-промышленной школе. Там произошёл интересный случай, о котором хочу сказать. Я пошла работать машинисткой в банк. Однажды ко мне приходит вроде бы немец, а говорит по-русски. Он из белогвардейцев. Говорит мне: «Расскажите всё про себя». Я ему говорю, что моего отца расстреляли. А он мне на это: «Знаешь, это такой рассказ, как „Пиковая дама“». Я ничего не ответила. Он отошёл, а я быстренько выписала себе пропуск и сбежала. И больше я там уже не появлялась.

Я встречала в Полтаве интересных людей. Идём с Алёной в Харьков, куда было последнее назначение Николая. Там я тоже даром не сидела, мы развозили литературу. Ездили в Сумы, а это было не так легко. Мы садились на поезд с углём, в мешок набирали литературу, обкладывали яблоками. Однажды мы с Алёной чуть не попались — нас там спасло то, что калитка не открылась.

Мы вернулись назад, в Западную Украину. Здесь я ещё долго никак не могла узнать, что Николай погиб. Никто из наших мне подробно не рассказал. Только теперь нашёлся один такой Кирилл, который тогда был мальчишкой и где-то там работал, а потом был за границей. Он Николаю установил мемориальную доску и очень за ней ухаживает. Сам он из Миргорода. Вот так. Такая вот история...

Немцы понемногу отступают, большевики придут — куда деваться? Я осталась без связи, не знаю, что делать. Встретила одного знакомого, он взял меня... Была такая радиостанция «Афродита» — слышали? Уже теперь немного писали о ней. Там она то налаживалась, то не налаживалась...

В.О.: Что за радиостанция, чья она? Какие силы её содержали?

Л.В.-Л.: УПА. Думаю, что так, но наверняка не знаю. Я окончила курсы радисток. Там у нас была ещё киевлянка, был француз, который знал французский и немецкий языки.

В.О.: Та радиостанция на разных языках работала?

Л.В.-Л.: Да. Но только некоторое время, потому что не всё было налажено. Мы только и знали, что облавы да облавы, облавы... Потом разошлись кто куда, потому что не было возможности что-то делать. Я поселилась возле Стрыя, достала себе другие документы. Мою сестру с маленькой Одаркой отца вывезли в Анжеро-Судженск...

В.О.: Я хочу переспросить: эта радиостанция «Афродита» работала при немецкой или при советской оккупации?

Л.В.-Л.: И при той, и при другой. Создавалась и сначала работала при немецкой, и тогда было легче, а при советской — тяжело. Они, видно, что-то улавливали, были страшные облавы, работать стало невозможно. Это было не по нашим ресурсам и не по нашим силам.

Я поселилась возле Стрыя. Мне сделали документы. Не могу сказать, сдал ли меня кто-то, или нет — не знаю. В любом случае, вывезли ту женщину, у которой мы жили, а потом приходят меня арестовывать. Приходят, арестовывают и везут во Львов на улицу Лонцкого, в тюрьму, — знаете такую улицу?

В.О.: Нет, я Львова не знаю.

Л.В.-Л.: Так вы не знаете Львова?

В.О.: Да я много чего не знаю!

Л.В.-Л.: Я скривилась, потому что я Львов очень люблю. Видите, это любовь на отшибе. Привозят меня на Лонцкого, там сразу меня спрашивают, кто я, что я. Я называю «левую» фамилию. Спрашивает полковник, кто мой отец. Я говорю, что кузнец. А он говорит: «Кузнец человеческих душ». Я себе подумала: э-э, так они обо мне знают. Тот полковник разозлился и выгнал меня: «Вон отсюда!» Такой длинный кабинет, я по этому кабинету иду... Они меня бросили в карцер. Это было 24 декабря, и страшно холодно...

В.О.: Какого года?

Л.В.-Л.: 1946 года. Думаю: 1946 или 1947? Нет, сорок шестого. Бросили меня в тот карцер, в подвал — вот такой малюсенький. Вы знаете, как карцер выглядит, или вы не сидели в карцере? Вы в Киеве сидели?

В.О.: Нет, в Киеве, в КГБ, я в карцере не бывал. В Мордовии был.

Л.В.-Л.: А в Киеве где?

В.О.: На Владимирской, 33.

Л.В.-Л.: И я там сидела. Я пробыла во Львове три месяца. Они меня допрашивали не по фамилии, а по номеру 22. Теперь, когда прошло столько лет, мне кажется, что им очень хотелось сделать из меня своего сотрудника.

В.О.: Агента?

Л.В.-Л.: Да-да. И всё время как-то не получалось. Ну, что я получила от того карцера? Там было страшно холодно, я так простудилась, что получила воспаление среднего уха. Лежу там больная, температура — невозможная. Поскольку я была в карцере неделю, то у меня уже начались галлюцинации. Мне что-то мерещилось, слышалось. Там есть такая калиточка, в которую еду подают. Надзирательница — калат ею, а мне кажется, что это кого-то по хребту ударили и он так — а-а. Так мне чудилось. А сесть не на чем, ходить негде. Я вот так присела, а подпёрлась под дверь. Надзиратель заглянул — меня не видно. Он разозлился, открыл дверь и матом на меня. Я впервые его услышала. Тогда он говорит: «Садись!» И показывает на парашу. Там мокро, но я присела. Но есть и человечные люди. На второй день какой-то дежурный тихонько открыл дверь и говорит мне: «На!». И бросил мне вот такую дощечку. Я на неё села и так сидела.

Это было 24 декабря, а 1 января, на Новый 1947 год, меня забрали из карцера. Повели меня наверх. Я ту неделю ничего не ела, только мёрзла, и температура у меня была. И моё большое счастье — меня никто не бил. Меня не могли бить — некого было. Меня завели в баню, слышу — это Львов, слышно движение, а я не знаю, какой это день. Я подумала, что это, наверное, кого-то пытают. И думаю, что сейчас будет моя очередь. Сказал мне надзиратель раздеться догола. Сидел в той бане какой-то матрос. Хорошо его вспоминаю и до сих пор, потому что я вот так села на стол, а он начал говорить, что он учился, так хотел быть [неразборчиво], а оказался в тюрьме и теперь работает надзирателем. Спрашивает, за что меня, а я говорю, что ни за что. Так я посидела, а потом он приносит мне всю одежду, а меня в душ. Я помылась, оделась. Пришёл дежурный меня забирать, дают мне матрас, чтобы я взяла, а я этот матрас поднять не могу. А он говорит: «Э, да тебе только грузчиком работать!». И завёл меня в какую-то камеру, одну-единственную. Люди сидели по 10–20, а я одна. Легла и заснула. Знаете, сколько я не спала? Матрас никому не давали, а мне дали, потому что я была больна.

На второй день меня повели к такому майору Дельченко. Он посмотрел на меня и начал целую речь: «Нет лучшего человека, чем украинский и русский!» Он по-украински умел говорить. А я говорю: «Если вы такие добрые, то чего вы столько людей постреляли?» А он говорит: «Да мы в них не стреляли, это они в нас стреляли». А я говорю: «Да как они могли в вас не стрелять, когда вы приходите, всё забираете?»

А потом меня возили в больницу, чтобы я там опознавала труп. Я повернулась в коридор и убежала. Бегу-бегу по коридору, бегу-бегу, а они за мной. Когда везли меня назад, то говорили: «О, какая у нас большая техника!» А я говорю: «Человек две недели лежал в могиле, вы его вытащили, и вот он такой... Чем вы его намазали?»

Я пробыла во Львове месяца три или четыре. Однажды меня вызывают под тем номером «22» и называют мою фамилию. А ни разу за всё то время не упомянули Лемыка — вот что интересно. Называют мою девичью фамилию Возняк, но уже без того номера. Посадили в машину — ехать. Ну, думаю, всё — конец! Наверное, еду на расстрел. Довезли меня до поезда — не на вокзал, а где-то там в глухом углу. Никого нет. Меня посадили в вагон, потом подцепили к поезду «Львов — Киев». Я легла и заснула — до самого Киева. А в Киеве приехала машина «Свежие булочки», и меня забрали на Короленко, 33.

В.О.: Тогда Короленко, 33, а теперь Владимирская, 33.

Л.В.-Л.: Страшная тюрьма. Но там можно было какую-то книжку прочитать. При вас была библиотека?

В.О.: Была. Это же уже более поздние времена, семидесятые годы.

Л.В.-Л.: А во Львове не было. В Киеве я отсидела около года. Там были интересные диалоги.

В.О.: Что от вас требовали, в чём обвиняли?

Л.В.-Л.: Ни в чём. Они показывали мне кого-то, велели опознавать. Не били меня. Но это ничего не значило... Когда отменили смертную казнь?

В.О.: 17 апреля 1947 года. А возобновили 12 января 1950 года.

Л.В.-Л.: Был такой страшный следователь, с большой головой, такой, как лошадиная, забыла его фамилию... А тогда были арестованы киевские студенты. И ко мне в камеру попадает такая девочка, Раиса Гайдук. Я до сих пор с ней переписываюсь. Она из 9 класса, её брата арестовали и за ней пришли. Они жили в Переяславе-Хмельницком, это где-то под Киевом. Родители были учителями. Она рассказывала, как они бедствовали, и вот однажды приходят и забирают её. А она ещё ходила в музыкальную школу на фортепиано, так сыграла себе «Рапсодию» Листа и ушла. Я ей начала про все наши дела рассказывать. Она для меня была очень большой поддержкой. Там ночью допросы, а днём спать не дают, всё стучат-гремят. У неё такие длинные косы. Она берёт гребень и будто чешет волосы, а тем временем спит, глаза у неё закрыты. Она мне рассказывала про тех парней-студентов. У одного отец работал в университетской библиотеке, так они воровали оттуда книги — «Историю Украины» и ещё что-то, и распространяли их. И такое было. Тот её родной брат в Переяславе-Хмельницком остался, а она вышла замуж и живёт в Полтавской области. Я до сих пор ей пишу. Её фамилия была Гайдук, но она вышла замуж. А как теперь? Я уже забыла. Я поищу и дам Вам адрес. Она была хорошей сокамерницей, а то ко мне всё время подсылали этих стукачек.

Однажды меня выводят вниз и зачитывают: особым совещанием приговаривают к смертной казни.

В.О.: К смертной казни? Когда это было?

Л.В.-Л.: Не помню даты. А они в тех освобождениях не пишут. Где-то в сорок девятом или, может, в сорок восьмом. Осень была... Я не помню — уже много лет прошло, скоро забуду, что я — это я. Зачитывает мне какой-то начальник. Я ничего себе, слушаю.

В.О.: Какое-то обвинение было, раз смертная казнь?

Л.В.-Л.: Нет — «приговаривается к смертной казни». Посадили меня в бокс, я сижу. Это вот столько места. Лампа светит, так что не видишь, то ли ночь, то ли день. Я там сижу и жду. Приходит ко мне начальник, спрашивает: «Сколько дали?» Я ответила, а он говорит: «Правильно!» А я говорю: «Знаете, есть такое по-латыни „homo homini lupus est?“» Он говорит: «Это когда-то было, сейчас этого нет». И потом смертную казнь заменил ОСО на 25 лет. Сразу. Это был тот отрезок времени, когда не было смертной казни. Когда меня вывозили в лагерь, то тот начальник Гузеев (о, Гузеев!), который вёл моё следствие — не слышали такой фамилии? — он мне говорил, что я опоздала. А я говорю, что это ничего, ещё не поздно.

Я побыла в том боксе, мне надоело сидеть, я сползла и — хоп! — упала. Они думали, что я в обмороке, взяли меня за руки-ноги и занесли вниз, в подвал. Там такая большая камера, можете ходить по ней, гулять — но мокрая. Я там сижу, а утром приходит какой-то заместитель начальника и говорит, что на мне ещё какая-то безрукавка. А я как приехала, так никто её с меня не снимал. Я сбросила, скрутила её и в него бросила. Он увернулся и ушёл, а на следующий день так смотрит через окошко и говорит: «Тоже птица!» Я там сидела долго, я была очень больна. Давали в камеру таких людей, чтобы выведывали, что я, может, скажу. Какую-то не то русскую, не то украинку — какая-то девочка из Днепропетровска. Она со мной хорошо сидела и говорила, а я всё слушала. А когда она уходила, потому что где-то у них работала — она была в Германии, и её взяли в КГБ работать, а потом её посадили. И когда она уходила, то сказала мне: «Знаешь, Люба, сексот не с хвостом и не с рогами, а такой же человек, как ты». Красиво она сказала? Так я это помню.

А потом мне подсадили какую-то женщину, которая была судима в 1937 году. Она пришла, так посмотрела, там было ещё две женщины, села возле меня и хочет мне рассказывать. А я говорю: «Вы мне не рассказывайте ничего, потому что я работаю в КГБ». Как разозлились, знаете, те две! Потом я написала заявление начальнику тюрьмы, чтобы меня забрали оттуда. Они меня долго не забирали, я заболела. Правда, заболела из-за Раи: она стала получать посылки. Я ничего не ела, а она мне какое-то сало и ещё что-то, и я от этого, знаете... Печень у меня больная. Раю забрали от меня. И меня забрали в Лукьяновскую тюрьму. Там я немного побыла больная, а из Лукьяновской тюрьмы я очутилась в Мордовии.

Первый этап был — это пересыльная тюрьма на станции Потьма. Я была на третьем, на шестом была, на четырнадцатом, потом снова на шестом, и на шестом уже. Оттуда первое моё впечатление — не знаю, какое у вас первое... Я приехала, и как раз забирают девочек на этап. Смотрю: та моя соседка с Волыни, другая... Меня это поразило. А со мной сидела такая хорошая девочка — надо бы её найти, но как же найти — из Белоруссии? Она сидела за белорусскую организацию. Интеллигентная девочка, отец учитель. У неё очень хороший почерк. Я беру кусочек бумаги из какой-то тетради и пишу такую листовочку... Это моя первая работа, как только я приехала на третий — что Украина одна, мы все едины и не можем делиться на «схиднячок» и «захиднячок», «волынячок» — мы не за то здесь сидим. И передала это между девочек, распространила. Они уехали в другие лагеря, и нас переводят с третьего на шестой. И вдруг на шестом приходит ко мне такая Марийка Баран и говорит: «Люба, не сердись на меня — мне понравилась твоя листовочка, и я взяла её спрятала». А когда нас переводили из одного лагеря в другой, тут обыск. Она держала все свои пожитки, а ту листовочку взяла и спрятала. А надзиратель увидел, отобрал и спрятал в свой карман, но не прочитал, только спросил её фамилию. Она сказала, что Баран. А когда приехали на шестой, она говорит, что всех Баранов таскают. А я говорю: «Ну ты смешная! Пусть себе таскают!» А листовка была у Шурочки-белоруски. К ней никто бы не придрался — они искали у наших, украинок. И так это прошло. Марийка Баран сказала, что не знает, откуда она.

А потом у нас там были разные акции. Я ещё раз написала листовочку. Сделались бригадирами, начальниками цеха из наших. Вот я не могу работать — но речь шла не обо мне, а о других — иди в санчасть, если не можешь, потому что работать надо! Никто нам ничего за работу не платит, а даже если бы и платил... Я написала, что мы, украинские политзаключённые, не можем быть кнутом над чужими и над своими — что это достойно порицания... Я взяла листовочку и на работе прочитала таким неграмотным женщинам. Я хотела знать, какой будет реакция. И вдруг идёт надзиратель. Позвонил на вахту и идёт к нам. Те бабки и женщины разбежались, а я взяла листовочку вот так в руку. Он пришёл, схватил меня за руку и жмёт, а это больно. И так мы идём мимо бараков, где стоят те, кто не должен идти на работу. Стоит моя подруга (умерла уже в Коломые). Она увидела, что я побледнела. Я так легонько разжала руку и уронила бумажку на землю мимо неё, чтобы никто не увидел. А она стала на неё. На вахте меня раздели догола — ничего у меня не было. К оперу. «А чего вы убегали?» Я говорю, что нож потеряла. Знаете, мы делали такие простенькие ножи, чтобы пайку хлеба резать.

Привезли из Норильска людей, они навели на наших страх. К нам пришла такая начальница, что требовала, чтобы мы работали три месяца без выходных, а за это нам дадут, что мы захотим. Мы говорим, что хорошо, будем работать три месяца без выходных, а на католический Сочельник и на наш пусть нам дают выходной. Они согласились. Настал католический праздник — выходного не дали. Мы не пошли на работу, поддержали верующих латинского обряда. Те проглотили, ничего не сказали. А когда настали украинские праздники, то приехал начальник и начал говорить, что мы под своими хорошими показателями в работе скрываем свою вражду. А мы уже собрались праздновать. Девушки тащат столы из столовой и раскладывают всё, что приготовили, кто что имел, по капельке, символически в Сочельник...

В.О.: Какого это года вы так праздновали Сочельник — ещё Сталин был или уже нет?

Л.В.-Л.: Мы это делали в 1955 году. Тогда с нами были пани Барвинская, Елена Степановна. Мы ходим, поём, коляда звучит. А из Норильска привезли очень интересную девочку-молодушку — если захотите, поедете к ней.

В.О.: Так и поедешь в Норильск...

Л.В.-Л.: Боже, не в Норильск — в Дубно, это же недалеко. Она хорошие стихи пишет, я вам один кусочек скажу. Надзиратели ходят, на работу выгоняют, ворота в рабочую зону открыты — можем идти на фабрику. Мы не идём. А знаете, кто пошёл? Пошли те, кого мы поддержали перед этим — латыши, литовцы, поляки. Пошли, побоялись. А мы их поддерживали. Нас потом собрали около 20 женщин — и в карцер. И меня в том числе, конечно. В том карцере с нами были верующие — «истинно православные христиане»? Они молодцы. Они не работали на эту власть. Вот так мы отпраздновали.

Наступает 1956 год — уже везде говорят об оттепели, что Хрущёв будет выпускать заключённых. Мы тогда на 14-м были. Там такой коридор к фабрике, в нём был суд. Мы говорим между собой: «Девочки, надо держаться достойно». Была там очень хорошая женщина, я Пронюку написала о ней, чтобы это пошло в журнал «Зона», но не опубликовали, выбросили, наверное. Пани Фардыга, она много отсидела в Харькове. Я знаю, что она из Стрыя. А ещё такая пани Мишняк — они прибежали ко мне и спрашивают: «Люба, что делать, мы не хотим идти на тот суд — давайте что-нибудь быстро, так экспромтом напишем». Я быстренько написала: «Я на ваш суд не пойду, потому что ваш суд — это унижение прав человека и моего народа». А вторая написала: «Я на ваш суд не пойду — это унижение прав Божьих и моего народа». Хорошая позиция. Они не пошли на суд. Уже всех выводят, все идут, а они стоят. И они не знают, будут ли освобождены, или нет.

Я тоже написала заявление. Пани Галя Фардыга освобождается и говорит мне: «Люба, напишите что-нибудь. Я поеду и брошу в Киеве — напишите». Я села, подумала-подумала и написала примерно так: «В ЦК Компартии Украины. Обращаюсь к вам как к защитникам прав украинского народа, а однако вы ничего не делаете, чтобы защитить украинский народ от полной гибели. Наши родные вывезены в Сибирь — вывезены и теряют там родной язык, [неразборчиво], умирают, а вы ничего не делаете, чтобы их защитить. Комиссия по пересмотру дел оставила мне срок 25 лет, что для меня равносильно смертной казни. А Украина больше всего разрушена войной. На её восстановлении мы работали бы даже как политзаключённые. Прошу дальнейший срок дать возможность отбывать на Украине». Подписалась и дала той пани Гале Фардыге. Она освободилась, поехала, а в Киеве делала пересадку и отослала моё заявление.

Меня тогда уже перевезли на 17-й. Мы ходили пилить дрова. Там есть такие маленькие выселки. Я не очень умела пилить: тык-мык, тык-мык. Возвращаюсь с работы, а меня вызывают к начальнику. Он мне говорит: «Я вам сейчас что-то скажу — вы будете довольны». И говорит, что я освобождена, по моему заявлению.

В.О.: И когда это случилось?

Л.В.-Л.: Какого дня, я не знаю. У меня украли мою справку. Это была весна 1957 года. Я освобождена, еду на Украину. Там не прописывают, там не прописывают, и там не прописывают. Это было как раз, когда «наши» войска шли на Венгрию.

В.О.: Так это же было в 1956 году?

Л.В.-Л.: Ну, так 1956, а не 1957 года. У меня была тётя, она меня взяла на море — была какая-то путёвочка. Искупалась, вернулась, иду — нигде не прописывают. В Дрогобычской области — сидит какой-то дядька и плачет — он приехал откуда-то аж из Магадана, с семьёй, сколько это денег стоило, а ему говорят, чтобы убирался назад. А во Львове были такие пункты, где можно было записаться, кто хотел в Крым ехать. Я пошла, а они посмотрели и говорят: «Нам таких не надо». Я поехала в Киев, меня водили с одного места на другое, я и в КГБ звонила, и везде. Говорят одно и то же: «Откуда пришла — туда и возвращайся».

Но я в поезде встретила одну женщину, она врач-гинеколог, сидела за какой-то аборт или что-то. Муж её племянницы Федченко в Киеве работал, он и в Москве работал в канцелярии Хрущёва. А перед тем был главой города Ростова — это большая шишка! Так она мне говорит: «Если тебя не пропишут, приезжай ко мне». И я к ней поехала в Таганрог. Там меня сначала тоже не хотели прописывать, а потом я пошла к мэру города, меня прописали. Я уже работаю. Отец из ссылки мне пишет: «Приезжай, мы тебя не видели 10 лет — ну, хоть посмотреть, а потом снова уедешь». Та женщина мне говорит: «Люба, никуда не езжай, я тебе запишу свой дом, который у меня есть. Будешь здесь жить, будешь ухаживать за мной до смерти — но оставайся!» Я устроилась там на работу, а когда отец написал, я собралась и поехала. Она мне ещё и дала адрес Федченко. Я думала, что он украинец. Вот интересная судьба украинцев, знаете... Они себе там жили под Ростовом, наработались на земле, завели себе виноградник. А те увидели, что хороший, и отобрали у них виноградник. А уже потом он работал мэром города, окончил институт, его Хрущёв берёт в Москву. Федченко мне говорили, чтобы я не уезжала из Таганрога, а заботилась об их внуке. А я, думаю себе, не хочу. Федченко как-то говорит: «Ты, Люба, такая маленькая — а я думал, что большая, — это же он от жены наслушался. — Украинцы все говорят „мы“ да „мы“. Давай, жена, поедем по старым русским городам! Одесса, Киев...» Она пошла завтрак готовить, а я обращаюсь к нему: «Украина не будет иметь своего государства никогда, потому что у украинцев нет национальной гордости». Он посмотрел на меня и не сказал ни слова.

Вечером я говорю, что взяла билет ехать, а он говорит: «Я взял вам билеты в Оружейную палату — вы такого нигде не увидите». Я говорю: «Спасибо большое!» Так мы и разошлись. Я поехала в Анжеро-Судженск. Побыла у отца, пошла в Анжевке работать. В 1964 году освобождают отца, на второй или на третий день освобождают сестру Дарку, которая работала в музыкальной школе. Ну, и мы пакуем вещи. Всех уже отпустили, а меня, «свежую», забрали. Я себе думаю: а почему они будут из-за меня страдать? Я отсылаю сестру, отсылаю отца в Коломыю, к своей подруге, а сестра везде мотается, её нигде не прописывают. Потом она кого-то нашла, что прописали её в Горловке. И мы с Даркой пакуемся, едем к сестре в Горловку. Там я работала в школе-интернате. А где-то в 1968 году мы поменяли горловское жильё на Ивано-Франковск. Здесь я познакомилась с Вячеславом Черноволом (24.12.1937 – 25.03.1999. Заключён 3.08.1967 по ст. 187-1 на 1,5 г., второй раз – 12.01.1972 по ст. 62 ч. 1 на 6 л. и 5 ссылки, третий раз — в апреле 1980 на 5 л., в 1983 освобождён. В Украину вернулся в мае 1985. Редактор журнала «Украинский вестник» 1970-72, 1987-90 гг.).

В.О.: Это уже после первого его заключения?

Л.В.-Л.: Он приехал сюда, мы познакомились. Никого не было — я да ещё две подруги, очень мало было людей... Потом уже пришли Богдан Ребрик (Род. 30.07.1938, заключён 6.02.1967 на 3 г. по ст. 62 ч. 1, второй раз — 23.05.1974 по ч. 2 ст. 62 на 7 л. и 3 ссылки. – Ред.) и другие. Однажды пришёл ко мне Черновол под это окно и говорит: «Слушайте, тут есть художник, он вышел из тюрьмы, не могли бы вы на 2 недели взять его к себе в дом?» Я говорю: «Да вы же знаете, что мы под контролем...» (Речь идёт об Афанасии Заливахе. Род. 26.11.1925 на Харьковщине, заключён в сентябре 1965 г. по ст. 62 ч. 1 на 5 л. Отбывал наказание в Мордовских лагерях. Художник, лауреат Шевченковской премии 1995 г.)

Одарка в Горловке работала в музыкальной школе, а нас всё время тянет сюда. Если бы я знала, что так изменятся времена, я бы там осталась. На Восточной Украине интереснее было. Ну, хотя бы ради Николая. Но нас тянет сюда, отец старенький, он здесь захотел быть. Мы сами не отсюда, нас не очень манил Франковск. Мы тут ходим, ищем, кто меняет квартиру, нашли этот дом. А там у отца был какой-то дом, продал его за какие-то мизерные деньги, а мы с Одаркой нашли на обмен этот дом. А КГБ как узнало, то хотели отобрать. Уже до суда доходило. А потом у нас был первый обыск.

В.О.: Когда и в связи с чем?

Л.В.-Л.: В связи с Валентином Морозом (Род. 15.04.1936, историк. Арестован в сентябре 1965 г., 4 г. по ст. 62 ч. 1; второй раз – 1.06.1970, по ч. 2 ст. 62 на 6 л. тюрьмы, 3 г. лагерей особо строгого режима и 5 л. ссылки. 29.04.1979 г. освобождён и выдворен в США. Ныне преподаватель Львовского университета. – Ред.).

В.О.: Он освободился в сентябре 1969 и снова арестован 1 июня 1970 года.

Л.В.-Л.: Да, мы же с ним были знакомы. Я всё старалась знакомиться с такими людьми, меня это интересовало. Он часто бывал у нас.

Интересно про Пасху в Космаче — тоже нигде такого не услышите, а это говорит о наших людях. Кто-то мне рассказал, что очень красивая Пасха на Гуцульщине, что там проезжают на лошадках, писанки... Я говорю: «Давайте поедем к Оксане Попович (2.02.1926 – 22.05.2004. Заключена 12.01.1945, освоб. в августе 1956. Второй раз – 2.10.1974, признана ООР. Член УХГ с 3.02.1979. Освоб. 2.10.1987. – Ред.). и с ней поедем на Пасху в Космач. Что нам? У нас никакой родни там нет, поедем так». И мы поехали. Поехали в Космач моя сестра Дарка, я и Оксана Попович. Там был священником Василий Романюк (В 1992-95 – Патриарх Владимир, 9.12.1925 – 14.07.1995, заключён в 1944 г. на 20 л., отбыл 10, второй раз — в январе 1972 по ст. 62 ч. 2 на 7 л. и 3 ссылки. Отбывал наказание в Мордовии и Якутии. – Ред.). Потом он у нас бывал. Ну, мы приехали. Там так красиво, писанки такие, и такие, и такие — все красивые. Гуцулки едут на лошадках с этими коржами — даже москали приезжали снимать, корреспонденты. И вдруг этот Мороз — он был очень мало конспиративен. Взял и написал на нашем доме: «Товарищи, мы едем в Космач, кто будет — езжайте за нами. Сбор на Олега Кошевого». Слушайте, мы же сами «крамольные», понимаете? А он в общежитии жил. Приезжаем мы в Космач — он идёт за отцом Романюком с магнитофоном и говорит: «Повторите ещё раз „Христос воскрес!“». И тут его вдруг окружают кагэбисты. А он так, знаете, немного отчаянно кричит: «Люди!..» И тут гуцулка, бабушка, никем не подосланная, подходит и к народу: «Люди, никто не уходит с площади!» Стоят, как вкопанные. Не идут куличи святить. Стоят и ждут. Мы готовы были защищать Мороза, а подходит старенькая женщина, берёт его за руку и говорит: «Пойдёмте...» Отводит от кагэбистов и говорит: «Это мой гость. Он ко мне приехал, я его не отпущу». И они — пас. Знаете, толпа народа, и они его отпустили. Мы ещё пошли к отцу Романюку, там был завтрак, потом мы разошлись по домам, а дальше вернулись во Франковск. Рая Мороз (Род. 1.04.1937 г., в 1958 г. вышла замуж за В. Мороза. – Ред.) ещё имела какую-то конференцию в Черновцах, но потом приехала.

А скоро после той Пасхи Мороза забирают. Они за ним гонялись...

Однажды я сплю и слышу (а я работала на электростанции) — кто-то идёт, полно людей. Смотрю — милиция. Приходят, спрашивают, кто такие Лемыки. Я говорю: «Я». Они пришли с обыском ко мне. Потом ещё много было обысков. Приходит Валик маленький к Рае (а он был у нас, Рая оставила) и говорит, что папу забрали. А когда судили Мороза, то у нас в доме будто какие-то поминки. Все приехали, у нас были Калынцы (Калынец Игорь Миронович, род. 9.07.1939, заключён 11.08.1972 г. по ч. 1 ст. 62 на 6 л. и 3 ссылки; Калынец Ирина Онуфриевна, поэтесса, род. 1940, заключена 12.01.1972, 6 л. заключения и 3 ссылки),, Антоненко-Давыдович (Борис Дмитриевич, 05.08.1899 – 09.05.1984. Писатель, политзаключённый 1934 – 1957. – Ред.), Дзюба (Иван Михайлович, род. 26.07.1931, автор книги «Интернационализм или русификация?» (1965). Арестован 18.04.1972, осуждён по ст. 62 УК УССР на 5 л. лагерей и 5 л. ссылки. Помилован 06.11.1973. – Ред.), Черновол — все-все были.

В.О.: А Лина Костенко сюда не приезжала?

Л.В.-Л.: Нет. Она была на суде, когда Горыней судили (Горынь Богдан, род. 10.02.1936, заключён 25.08.1965 по ст. 62 ч. 1 на 3 г.; Горынь Михаил, род. 17.06.1930. Заключён 26.08.1965 по ст. 62 ч. 1 на 6 л., второй раз — 3.11.1981 по ст. 62 ч. 2 на 10 л. и 5 ссылки, освобождён 2.07.1987. – Ред.). А КГБ ходило вокруг нашего дома, но в дом не зашли. И Зиновий Красивский у нас бывал (12.11.1929 – 20.09.1991, политзаключённый в 1948-53, 1967-78, 1980-85. Член-основатель Украинского Национального Фронта (1964 – 1967). Мне жаль этого дома, не раз думаешь, что его стоит как-то отремонтировать, чтобы он остался. Пока здесь будет жить Иринка. Да и нам надо где-то быть, нам ведь негде.

В.О.:   Но здесь когда-нибудь должен быть музей.

Л.В.-Л.: Когда Афанасий Заливаха вышел из тюрьмы, то Черновол его к нам привёл.

В.О.: Он вышел в конце лета 1971 года, да?

Л.В.-Л.: Да, ещё не было суда над Морозом, а ко времени суда Заливаха уже был. На суд Мороза никого не пускали — все стояли под судом. Пустили Раю, и там Мороз выступал — он хорошо себя вёл на суде. Потом что-то случилось... Я думаю, что они что-то делают с людьми.

В.О.: Может быть.

Л.В.-Л.: Я очень боюсь... Вот Вы ходите на чай к Ющенко, так я хочу сказать: я очень боюсь за Ющенко.

В.О.: Да это я в шутку сказал, что к Ющенко на чай хожу!

Л.В.-Л.: Но встречаетесь?

В.О.: Да нет! (Смеётся).

Л.В.-Л.: А знаете, чего я боюсь? Я слушала по радио передачу про киллера, как они людей убивают. У него в зажигалке было какое-то такое вещество, что оно — залог инфаркта. Вот тому Червонюку что-то дали...

В.О.: А аресты 1972 года Вас затронули? Здесь обыски, наверное, тоже были?

Л.В.-Л.: Да у нас они всё время были. Непрерывно. Потом они стали бить нам окна. Целый месяц — по четвергам.

В.О.: Вы говорите, что пришёл к Вам Афанасий Заливаха — что это значит?

Л.В.-Л.: Он женился на Дарке где-то под конец 1971 года, я уже не помню даты. А обыски у нас были всё время. Потому что если кому-то чего-то не хватало, все шли к нам. Оно и до сих пор, может, прослушивается. Вот у нас, в Украинском государстве, разведки нет, и это очень досадно.

Я Вам столько наговорила — теперь Вы мне что-нибудь скажите.

В.О.: Мне интересно, именно здесь крутилось всё диссидентство, шестидесятники. А что же конкретно здесь делалось?

Л.В.-Л.: Тогда Слава Черновол издавал свой журнал «Украинский вестник». Мы его немного приводили в порядок.

В.О.: А кто это перепечатывал? Вы тоже?

Л.В.-Л.: Нет, мы получали уже готовые. А потом было его письмо Горбачёву.

В.О.: Это уже 1987 год. (См. «Украинский вестник», выпуск 7. – Ред.)

Л.В.-Л.: Вот ещё что хочу сказать. Ющенко говорит, что он украинец. Если бы у большинства было национальное сознание, чтобы большинство, а не меньшинство, чтили в душе Украину...

В.О.: Но вернёмся к 1971-72 годам. Вот Вы упоминали Василия Долишнего — Вы его знали? (Долишний Василий Михайлович, род. 13.11.1930. С 13 лет — связной УПА, арестован 16-летним, осуждён на 10 л. заключения и 5 л. поражения в правах. Освобождён 4.09.1954. Второй раз арестован 21.02.1972, 7 л. заключения и 3 г. ссылки по ст. 62 УК УССР. В июле 1984 обвинён в «злостном хулиганстве», 3 г. заключения. – Ред.)

Л.В.-Л.: Ой, Боже милый, Василия Долишнего? Да. Я работала на электростанции. После смерти Сталина его из Норильска выпустили как осуждённого несовершеннолетним. Он окончил институт нефти и газа, это ему удалось. И вдруг его нет. Слышу, в лаборатории говорят, что арестовали Долишнего. Спрашиваю тех рабочих: «Вы не можете мне сказать, кто такой Долишний?» — «Он из Подбужа». Давай я тогда искать кого-то из Подбужа. Нашла одну женщину, которая работала на фабрике. Я поговорила с ней, она мне привела Ганю, его сестру. Я боялась её в свой дом вести, чтобы на неё беды не навлечь. У нашей семьи и так из-за меня полно хлопот, а навлеку и на Долишнего. Я договорилась встретиться у одних людей. Я туда пришла, а там женщина начала ругаться: «Ты кого ко мне прислала?» Ну, так Ганя приходит к нам. Мы шёпотом говорили. А потом он второй раз сел.

В.О.: Простите, не второй, а третий. Второй — это 21 февраля 1972 года, а в июле 1984 его обвинили в «злостном хулиганстве», сфабриковали уголовное дело.

Л.В.-Л.: А знаете как? Он здесь бывал у нас, не раз помогал нам какую-нибудь картошку купить или что-то. Взял мешки и где-то хотел идти договариваться. Он вышел от какого-то своего коллеги, даже к нам не заходил. Пришёл, а тут на него наскочил какой-то такой громила, схватил его и бросил на землю. А тут уже милиция, и будто бы Василий на него набросился...

А перед тем Василий шёл по улице, а там был какой-то клей разлит. Сидят мужики и говорят: «Вот этот сейчас тоже упадёт». А он не придал этому значения. Пошёл, пошатнулся и упал, вывихнул себе нерв руки. Так это ему на пользу пошло. Потому что его в милицию взяли и обвиняют, что погоны милиционеру оторвал. А он говорит: «Как я мог погоны отрывать, если у меня рука не работает?» И они его отпустили. Он прибежал сюда под утро, а я говорю: «Подожди, тут живёт врач-невропатолог». Я хап Василия к той врачихе, а она говорит, что это повреждённый нерв и это можно только стационарно лечить. Его положили в больницу, а через несколько дней приходит врач и говорит: «Ему уже можно не стационарно лечиться — не лежать, а приходить. Вы идите, потому что тут надо койку освободить — пришёл больной». Василий вышел, освободив койку, думая, что завтра придёт, а там уже ждал тот «бобик», его взяли. Врач наш, украинец, и таких случаев было много.

В.О.: Где-то так уже в 1987 году, когда режим начал смягчаться, стали пропускать нам письма на особый режим, в Кучино, что на Урале. Пришло мне письмо от Василия Долишнего. Он ведь отсидел 10 лет, потом ещё 10, а тут пишет мне: «Вот на старости лет решил я похулиганить. Хотели было сделать мне дело об изнасиловании, но, ввиду моего почтенного возраста, сделали дело о хулиганстве».

Л.В.-Л.: Да-да, он шёл к поезду меня встречать, а там всё время какая-то девица крутилась и преследовала его. А потом они заявили о хулиганстве.

В.О.: И за это «хулиганство» дали ему три года. Ещё и этого ему не хватало.

Л.В.-Л.: Я ещё ему писала. У него были страшные приступы бронхита, кашлял. Вот почему я хотела, чтобы Вы написали о Васыльке. Он маленьким мальчиком пошёл работать связным. Ему было 14 лет. Однажды ночью, когда дождь был, он нёс какую-то почту, и видит — старый схрон. Он его знал, думал пересидеть дождь и пойти дальше. А тут шли большевики, увидели его, вытащили из того схрона и прицепились к нему. Он успел всё уничтожить. Они давай его мучить, давай подвешивать за шею. Они его подвешивают, а он цепляется за ветку, чтобы не повиснуть. Так они ему руки били железяками. И забрали его. А вообще партизаны хотели отдать его в школу учиться, чтобы он не был связным, жалели его. А он говорит: «Нет». — «А если ты попадёшься, ты же маленький ещё, ты можешь предать». — «Нет, никогда!» — Василий говорил, что в заключении не получал ни от кого посылки, и вот получает посылку и деньги, и там проводник пишет: «Васылько, мы гордимся тобой». «Это, — говорил Василий, — была для меня самая большая награда, которую я мог получить».

В.О.: Ещё он говорил, что его бросали лицом в грязь и стреляли мимо ушей.

Л.В.-Л.: Да, это тоже. И вот это подвешивали. Знаете, что я думала — если бы кто-то, кто пишет детские книжечки, написал о таком Васыльке для наших детей. Чтобы будить национальное сознание. Потому что чем? Знаете, меня так злит тот Рух, что раскололся, так больно за того Черняка, того Костенко. Знаете, я всё время ношу в себе мысль написать им. Потому что я увидела по телевидению тот спектакль, как Костенко смеялся, как таким громким голосом Черняк провозглашал против Черновола, говорил, что Рух не расколется. Я думала, что он плачет, а он пошёл на праздник Шевченко, и там не спели ни «Заповита», ни гимна. Там стоял Черновол, и все кричали: «Заповит! Заповит!» А они не спели. А те все пошли в руховский схрон...

В.О.: Схрон, да-да!

Л.В.-Л.: А тем временем устроили погром в Рухе, тот тащит какие-то тапочки и бросает прочь... Они развалили не Рух — они вонзили нож в сердце Украине. Как после этого мог выдвигаться кандидатом во Львове этот седой... Черновол вслух говорил: «Я нигде никогда не ошибся против Украины, я только ошибся в кадрах». Так я решила, что я в память о Черноволе буду голосовать за Удовенко. Если бы я могла ходить, я бы снова пошла вести пропаганду. А то говорят детям о Шевченко, а они хохочут.

В.О.: Но не далее как три дня назад я в Дрогобыче в университете рассказывал студентам о Василии Стусе — и не хохотали. Это зависит от того, как говорить.

Спасибо Вам за беседу.

Конец беседы с пани Любовью Возняк-Лемык 6 февраля 2000 года, на улице Олега Кошевого, 10, в Ивано-Франковске. Беседа длилась примерно два часа.

[ К о н е ц  з а п и с и]

Снимки В. Овсиенко:

Плёнка 9059, кадр 2А, 6.02.2000 г., г. Ивано-Франковск. Любовь Возняк-Лемык.

Плёнка 9059, кадр 3А, 6.02.2000 г., г. Ивано-Франковск. Бывшие политзаключённые Василий Овсиенко, Любовь Возняк-Лемык, Афанасий Заливаха.

ВОЗНЯК-ЛЕМЫК ЛЮБА ЕВГЕНЬЕВНА-1



поделится информацией


Похожие статьи