В. В. Овсиенко: 10 февраля 2001 года в городе Одессе мы беседуем с пани Анной Михайленко. Здесь присутствует пани Ольга Ковальчук. Записывает Василий Овсиенко.
А. В. Михайленко: Я — Михайленко Анна Васильевна, девичья фамилия Смолий. Я родилась 30 апреля 1929 года в селе Михневец Турковского уезда Львовского воеводства. А по новому административному делению это Стрилковский район, Львовская область. Село моё отошло к Польше в 1950 году — поляки забрали, Сталин произвёл обмен территориями в связи с тем, что существовало вооружённое движение сопротивления, и нефтяные территории поляки меняли на угольные в Раве-Русской.
Я родилась в многодетной семье. Нас было семеро детей. Отец — Смолий Василий Григорьевич, мать — Смолий Анна Фёдоровна, из рода Ламанцев. Отец умер очень рано, в 1936 году. В тот год я только шла в школу, в первый класс. Отец был грамотным, так же как и его брат Николай Смолий, самоучка. В австрийской армии отец дослужился до чина фельдфебеля. Воевал на итальянском фронте, позже был переброшен на австро-российский фронт и воевал против генерала Брусилова. В крепости Перемышль их окружили, отрезали воду и продовольственное снабжение и уже только голодом заставили сдаться. Таким образом мой отец попал в русский плен, в Среднюю Азию. Освободила его революция. Это о родителях.
Мы остались без отца в 1936 году. В основном маленькие дети, мать с нами намучилась. Мы тяжело работали на земле — у нас было 12 гектаров земли, тяжело было её обрабатывать. Какая-никакая лошадёнка была, две коровы, какой-то поросёнок, но нужно было тяжело работать. Старшая сестра моя Мария, сёстры Екатерина, Ольга, Прасковья, Настя, брат Иосиф. Брат Михаил умер в раннем возрасте, я его не помню. Сёстры Екатерина, Мария и Ольга на сегодняшний день уже умерли, осталась сестра Прасковья — живёт в селе Агафьевке Любашёвского района Одесской области.
Мы воспитывались в семье не очень зажиточной, но национально сознательной. Отец занимался общественной деятельностью, читал книги людям, которые приходили к нам. Ещё до Первой мировой войны отец держал небольшой шинок, куда люди могли прийти, выпить рюмочку, поговорить, потому что евреи-корчмари, которых в селе было трое, спаивали людей, пускали с молотка их имущество, и люди должны были эмигрировать. Сельский совет постановил, чтобы отец открыл шинок, где бы людей никто не обманывал: если он берёт в долг, то его уже никто не обманет, будут деньги — отдаст. Вот таким образом. В Первую мировую войну это всё, безусловно, разрушилось. Уже ничего не было. Отец не дожил до советских времён — он бы, безусловно, где-нибудь в тюрьмах умер.
Дядя Николай Смолий был добровольцем Украинской галицкой армии. В числе четырёх человек из нашего села добровольно пошёл в УГА, воевал на фронтах. Дядя был интернирован в Чехословакию в 1921 году. Вернулся, сидел в концлагерях у немцев, так же сидел в концлагерях у советов. Он уже умер в селе Агафьевке от рака.
Семья всё время принимала участие в движении сопротивления. Сопротивлялись и польской оккупации, и еврейской эксплуатации. В селе у нас был хор — большой, на всю округу знаменитый, была читальня «Просвиты», большая библиотека. Здание «Просвиты» было построено методом народной стройки, я ещё помню. Там ставили спектакли, концерты, читались рефераты, часто были танцы, были очень знаменитые музыканты — скрипки, барабаны. В селе не было пьяниц, не было воров, до Второй мировой войны никто в селе не знал, что можно воровать или пьянствовать. Была церковь, священник поддерживал дисциплину и общественную мораль, и это было неплохо.
Беды наши начались с приходом советской власти. Я хорошо помню: как в 1939 году они пришли — сразу всё исчезло из магазинов. Ни материи, ни конфет негде было купить, ни обуви — ничего-ничего. Нас «осчастливили» пограничники: когда они приехали, то в магазине появился ситец и кукурузная крупа. Люди были рады хотя бы и это купить, потому что ничего уже не было, все запасы заканчивались.
Начались аресты. В 1940 году арестовали моего брата Иосифа. Он 1919 года рождения, сейчас проживает в городе Долина Ивано-Франковской области, улица Котляревского, 1. Брат вместе с группой другой молодёжи с оружием в руках пытался перейти советско-германскую границу. К сожалению, какой-то провокатор выдал, их там встретили пограничники. Павел Смолий подорвал себя гранатой, чтобы не попасть в руки, остальных арестовали. Брат мой получил 6 или 8 лет — я уже точно не помню. После заключения, когда уже началась так называемая Отечественная война, его освободили из тюрьмы как польского гражданина — это было по договору с Польшей. Его мобилизовали на шахты Казахстана, он работал в Карагандинском бассейне. В 1946 году он вернулся домой. Когда он вернулся, у нас был обыск за обыском. Ловили сестру Екатерину за соучастие в партизанском движении УПА, уже и за мной была сильная погоня. Был донос, что я во время войны набрала много оружия и закопала его. У нас перерыли весь огород, когда делали обыск, в доме всё развалили. Никакого оружия, наверное, не нашли — не смогли найти, оружие-то было. До сих пор есть карабин, спрятанный в меже, и патроны закопаны. Но они уже, наверное, ничего не стоят, потому что это в Польше.
Когда пришёл брат Иосиф, у нас не было даже хлеба. Пришёл — уже вечером, холодно, после обыска всё развалено, рассыпано — и вытащил из мешка чёрную буханку хлеба. Тут мы уже поели, потому что были очень голодны.
Мне удалось сбежать. Я сбежала в другой район и поступила в Нижне-Устрикскую среднюю школу. Мне удалось окончить эту школу в 1950 году.
В.О.: А в школу Вы пошли в каком году?
А.М.: В 1947 году я поступила. По три дня не ела. Это был 1946–47 год, голод страшный, с хлебом ужасно, только по карточкам, некому было мне помогать — приду домой, намелю себе муки на жерновах, испечём хлеб, несу на плечах этот хлеб — и больше ничего такого не было, кроме яиц. Так, впроголодь я училась и, бывало, по три дня не ела.
Но уже тогда, в школе, меня начали преследовать кагэбэшники. Какова была причина? Наш класс долго сопротивлялся, чтобы не вступать в комсомол. Объяснили это так, что якобы я научила. И уже меня таскали в КГБ, уже даже собирались арестовать. Однажды арестовали и под конвоем отвезли в Дрогобыч. Там я дня три проходила следствие. Есть мне не давали ничего, я была очень голодна. Я ни в чём не признавалась, и следователь меня отпустил. Это было примерно в 1949 году. Содержали меня сначала в Нижне-Устрикской тюрьме, в КПЗ. Недолго. Они меня арестовали, скажем, вечером, а где-то поздно ночью повезли. А тюрьма — «Бригидки». Там двое дверей, которые открываются. Страшные очереди с передачами. Так с одной стороны и с другой узенький проход, и когда я шла, люди спрашивали: «Откуда? Откуда?» Кагэбэшники кричали: «Молчать!», но я сказала, что из Устрик, и все люди услышали.
Повели меня в следственный отдел, там меня держали и допрашивали. Отпустили через три дня без документов. Документы на руки не дали. Добраться было никак нельзя, потому что это «пограничная зона-2», в паспорте стоит штамп. Ни на какую машину меня не брали, и на КП все машины проверялись пограничниками. На поезд без билета не пускали и без паспорта со штампом зоны. Мне с трудом удалось обойти КП, машина меня там подождала (наши люди), взяла и довезла меня до Самбора. Из Самбора шёл поезд до Устрик. Но снова не пускают без паспорта. Мне удалось вот так перед самым отходом прошмыгнуть — я была проворная — под руки пограничникам, прыгнуть, и пока они бросились, я уже смешалась с людьми, и поезд тронулся. Но по дороге в поезде пограничники ещё раз проверяли паспорта. Когда выяснилось, что у меня нет паспорта, они меня заперли в купе и довезли до Устрик на погранзаставу. Там должны были меня отдать КГБ, но я уже там не переживала, так как кагэбэшники знают, почему меня арестовали. Но они меня не в КГБ. Было где-то восемь часов вечера, темно. Я попросилась, мол, извините, хочу в туалет. Туалет тут рядом, я хорошо знаю, потому что рядом была школа, где я училась. Если зайдёте в одну кабинку, то там можно через стену перелезть на другую сторону. Они меня пустили, я зашла, быстренько перелезла на другую сторону — и уже была дома, на квартире то есть. Я была на квартире у одной учительницы. Они искали меня, искали, да, наверное, не нашли. На другой день я уже в школу пришла, правда, заснула на уроках, потому что была очень уставшая и три дня не ела. Вот такая история.
В 1950 году я окончила школу. По велению КГБ мне не давали аттестат зрелости. Дали по моим жалобам где-то аж осенью. Выписали кое-как. В 1951 году я поступила во Львовский учительский институт иностранных языков. Уже тогда наше село, наши районы переселяли согласно договору с Польшей от 30 июня 1949 года об обмене территориями. Уже выселяли все сёла. Мать моя с сёстрами уехала осенью 1950 года, а я немного задержалась, поскольку должна была в этот институт поступать. В мае 1951 года, сойдя с эшелона, я пошла сдавать экзамены в институт — без единого учебника, без ничего. Там был плач и скрежет зубов. Украинский язык принимала Кислицына, русская. Я язык знала довольно неплохо. Мне попался билет «Безударные гласные». Я что-то немного знала, но вообще я не очень обращала внимание на это правило, так она мне за устный поставила «двойку». Выручила меня письменная работа, потому что я написала на «4», так мне вывели «3». Немецкий язык я сдала на «5», историю и географию на «четвёрки», русский язык тоже, по-моему, на «четвёрку», насколько я помню, какие были экзамены. Таким образом, я прошла во Львовский институт иностранных языков, на факультет английского языка. Я в школе изучала немецкий язык, и довольно неплохо, я была отличницей по немецкому языку. Не по всем предметам. Но я довольно неплохо окончила школу — при всех тех условиях.
Институт я окончила в 1955 году. Это уже нас переселили в Одесскую область, так что я должна была перейти на заочный. Мы устроились в Агафьевке. Дали нам глиняные дома, ужасно холодные, недостроенные. Есть было нечего — чтобы выписали пуд хлеба, нужно было расписаться, что дома мы принимаем, что они достроены и очень хорошие. Чтобы не умирать с голоду, люди должны были расписываться. Много людей там умерло. Переехали в село Агафьевку Любашёвского района Одесской области моя мать, Смолий Анна Фёдоровна, 1888 года рождения, сестра Ольга и сестра Прасковья. И я приехала, когда перешла на заочное отделение. Меня приняли на работу в школу, я там преподавала немецкий язык. Поскольку я немецкий язык знала неплохо, то на мои уроки часто ходили, меня часто проверяли — ну и хвалили.
Но как люди с Западной Украины мы сразу попали под надзор. Я особенно — очевидно, какие-то документы с Западной Украины были пересланы за мной следом. Сразу приехали кагэбэшники и вели со мной всякие беседы. Очевидно, дали распоряжение, чтобы администрация школы за мной присматривала. Присматривали, стучали, в 1958 году меня даже вызвали на проверку в одесское КГБ. Неделю проводили со мной следствие, беседы, могу ли я воспитывать советских детей. В конце этих бесед принял меня генерал КГБ Анатолий Иванович Куварзин, который отнёсся ко мне довольно доброжелательно и сказал: «Мы вас проверяли и пришли к выводу, что вы можете воспитывать советских детей. Но скажите, пожалуйста, что было там, в Западной? С бандеровцами вы работали?» Я говорю: «Помилуйте, Анатолий Иванович, я была ребёнком». — «О, мы знаем, какие были разведчики эти дети!» Теперь уже, когда началась перестройка, а на нас, диссидентов, гонения, они всё на меня говорили: «Это разведчица».
В селе Агафьевке в 1979 году мама умерла. Уже ей было 90 с чем-то. А у меня уже была подписка о невыезде. На меня уже состряпали второе уголовное дело. Сначала было состряпано дело по первой школе в Одессе, где я работала (в 1964 году я переехала работать в Одессу). Здесь с 1977 по 1980 год против меня было сфабриковано 3 уголовных дела. Во что бы то ни стало посадить! Но сначала были сфабрикованы дела по общеуголовным статьям.
Но я вернусь ещё немножко назад. В селе Агафьевке я преподавала немецкий язык, а когда в 1955 году окончила факультет английского языка, то меня перевели по специальности в Цебриковский (???) район — я там работала в Цыбулевской (???) школе. А потом я переехала в Измаил вместе с одной учительницей. В Измаиле я 3–4 года преподавала английский язык в школе-интернате №1 и была там воспитателем. А в 1964 году я переехала в Одессу. Здесь тяжело было устроиться на работу в школу, в Одессе было 3000 учителей без работы. Так мне с трудом удалось устроиться воспитателем в общежитии рабочей молодёжи 1-го автобусного парка — он занимался пассажирскими перевозками по городу Одессе. Там я работала с людьми, старалась найти сознательных людей.
В 1968 году сложилась такая ситуация. Водители стояли в очередях на квартиры. Вопрос с жильём был решаемый, но администрация не хотела решать. Там пристроились еврейчики, которые по-чёрному воровали, ничего не строили и на очередь не ставили, даже семейное общежитие людям не давали. Люди возмущались и поручили мне, чтобы я этим занялась. Я переговорила со всем начальством — никакого семейного общежития людям не давали, «Пусть заработают». Тогда мы решили так: мы переизбрали совет общежития, избрали таких довольно надёжных ребят. Был там Жердицкий, Виктор, по-моему, я точно имени не помню, — председатель. Мы тихонько договорились, что поставим администрацию перед фактом: что ребята будут приводить жён, товарищи будут друг другу уступать место и будут занимать общежитие силой.
Было два общежития — на Терешковой и на Краснова (это такие улицы). Я договорилась: когда я работала на улице Терешковой — идут женщины, а ребята идут в общежитие на Краснова.
Комендантом общежития была еврейка. Она доложила администрации автобусного парка, так парней заставляли выходить из того общежития. Женщин выгоняли. Привели милицию, жалобу в прокуратуру написали (Вы или они? — Ред.) и силой пытались выставить женщин. Не прописывали их. Но закон был такой, что если человек работает, то нельзя его выгнать из общежития. И всё же они пытались переселить людей куда-то в другое общежитие. Женщин оставить, а самих водителей переселить. Мы встретились, посоветовались: «Объявляем забастовку. Вы ничего не имеете против?» Нет ничего против.
Это был 1968 год, лето. Мы должны были поставить один автобус поперёк выезда. Кто будет пробовать выехать — будут бить окна в автобусе штрейкбрехерам. Все уже согласились: бастуем. Ночью стукач, был такой Перепелица, молдаванин, он ещё ходит, член КПСС и стукач кагэбэшный, доложил. Тут сбежалось всё начальство городское, даже областное. Сделали общее собрание. Несколько дней начальники ходили небритые. До обкома партии дошло, даже до Киева. А в то время уже были забастовки водителей в Николаеве и в Херсоне. Там искали по карманам, не оставили ли водители себе деньги. Метили те деньги фосфором и таким образом пытались пересажать водителей.
Так вот, у нас до забастовки не дошло, но был огромный шум. Мы добились, что их не будут переселять. Поставили условия: или не переселяете, делаете общежитие семейным, или забастовка таки состоится. Не выгнали женщин, сделали общежитие семейным.
Секретарь парторганизации Романенко, ссылаясь на донесение коменданта общежития Шкриниченко, еврейки, и профком — все пришли к выводу, что это я научила. И решили уволить меня с работы. Но уволить с работы было не за что, потому что я хорошо работала. Говорили, что так ещё никто не работал. Так они решили уволить меня по сокращению штатов. Но какое сокращение, когда есть один воспитатель? Они там ещё несколько техничек уволили, но им сказали, что их потом устроят на работу, лишь бы воспитательницу уволить.
Уволили меня по приказу, профком дал согласие. Я в суд. Надо было видеть, как дружно пошли защищать меня водители! Эти ударники коммунистического труда, члены совета общежития, бригадиры, такие уважаемые люди. Судья был Лебедев (говорили, бывший кагэбэшник) три раза откладывал суд, вызвал всё начальство, посадил его на скамью подсудимых — все еврейские морды. Заседателями были две женщины. Ребята в перерыве подошли и сказали заседателям: «Девчата, если вы эту нашу воспитательницу... Её жиды хотят съесть». Надо было видеть, какой это был спектакль! На то начальство набросились и судья, и заседатели, они их так чистили, так их чехвостили... Меня восстановили на работе. У меня адвокат был. Меня после суда встречали с цветами. А всему начальству по выговору записали с занесением в личные дела.
Ну, я там долго не задержалась. Мне удалось устроиться переводчиком технической литературы в институт «Стекломаш». Это проектный институт в Одессе. Находился на Приморском бульваре, 1.
В.О.: Это уже какой год?
А.М.: В 1968 году я уволилась, где-то, может зимой, и перешла работать в «Стекломаш». 4 года работала техническим переводчиком. Дело это было для меня новое, я не инженер, но я уже довольно освоила предмет, изучила. Там всё еврейчики, очень они плохо относились к нам, украинцам, всячески придирались, преследовали. В общей комнате работало много людей, так они пакости делали. Дверь на пружине. Они заходят к телефону и дверью трах-бах! Трах-бах! И так целый день. Жидочки дверей никогда не закрывают по-человечески. Когда я их просила: «Ну, пожалуйста, закрывайте тихонько двери, я же работаю». У меня же сложная работа, иностранные патенты переводить, статьи из технических журналов. Это очень сложно было. Так они ещё больше пакостей делали. К работе они не могли придраться. Даже в московском институте «Стекломаш» знали, что в Одессе хорошая переводчица.
Меня пытались уволить уже в 1972 или в 1971, по сокращению штатов. Я поехала в Москву к директору Орлову и спрашиваю: «За что вы меня увольняете? Потому что ссылаются на ваш приказ». Он посмотрел: «Я же знаю, что там хорошая переводчица». Я говорю: «Это еврейская камарилья. Они выживают украинцев, чтобы туда посадить своих людей». Говорит: «Я даже не помню, они мне подсунули проект приказа с кучей документов. Я подписал, не посмотрев. Ну, я им дам! Я знаю эту камарилью, я знаю, как они выживают! Как дают «волчий билет» человеку, с которым он нигде не может устроиться». Я ему рассказала, какие шихеры-михеры делают. «Езжайте в Одессу и работайте». Ошибочный приказ отменить, восстановить меня на работе.
Но после этого пришла Дина Могильницкая. Я познакомилась с ней где-то в мае 1970 года. Она пригласила меня в школу № 1, что на улице Фрунзе. Она тогда преподавала там украинский язык. Могильницкая взяла меня в библиотеку (она сначала в библиотеке работала). Сказала, что очень большая задолженность, книги на руках, но она поможет их собрать. Мы договорились так по-дружески.
Я так поняла, что это патриотка. Могильницкие принимали участие в разных культурологических мероприятиях. Когда народный хор приезжал, то они ходили на концерты. Я была довольна, что это украинцы, помогала им всячески. Даже когда их выгнали из квартиры, то я приютила их, сама будучи на квартире. Я это к чему говорю? Позже уже, когда против меня в 1979 году было возбуждено уголовное дело, Могильницкая Дина Петровна (это невестка Галины Анатольевны Могильницкой, теперь председателя удовенковского одесского Народного Руха), была козырным свидетелем против меня. Рассказала, что я собирала деньги для преследуемых, что я Украину хотела отторгнуть. Такие всякие нелепости, чего не надо было говорить.
Итак, у меня было уголовное дело. Его мне сфабриковали в той первой школе. Сначала якобы за недостачу книг, но дети принесли книги, я положила их на место. После этого на парткоме решили, что нужно возбудить против меня уголовное дело, что якобы я детей била. А я в библиотеке работала, была у меня астма страшная. Дети сидели возле меня как цыплята, особенно маленькие. С чего это я буду детей бить? Могильницкая Дина Петровна выставила против меня из своего восьмого класса семь свидетелей, что якобы я их когда-то била. И в течение пяти лет этого никто не знал. Тайно била. Разве это вообще возможно? Следствие длилось полгода. Но дело попало под амнистию. Меня выручила прокуратура Одесской области. Они были очень недовольны, что кагэбэшники фабрикуют такое дело. В прокуратуре говорили, что нет состава преступления, а есть сильное давление сверху. Я им писала жалобы на КГБ. Они вызвали моё уголовное следственное дело и дотянули до амнистии. Тогда меня не удалось посадить.
А уже на то время я принимала участие в правозащитном движении. Тогда посадили Нину Строкатую (Строкатая-Караванская Нина Антоновна, 31.01.1926 — 02.06.1996, Одесса, политзаключённая 1971–75 гг., член-основатель Украинской Хельсинкской группы. — Ред.), Алексея Резникова (Резников Алексей Сергеевич, род. 24.02.1937, заключ. 1.10.1959 г. по ст. 7 Закона об уголовной ответственности за государственные преступления на 1,5 г., второй раз — 11.10.1971 по ст. 62 ч. 1 на 5,5 л. Поэт, несколько книг о диссидентах Одессы. — Ред.), и Алексея Притыку (арестован ещё 9.08.1971. — Ред.), мы создали правозащитную группу. Здесь у меня мы с Галиной Могильницкой и Марией Овдиенко готовили документы для защиты Алексея, Нины, всю ночь сидели, а утром уже были там под судом, но нас не пустили туда. Но мы своими криками давали понять, что мы здесь. Они в машине сидели. (Суд длился с 4 по 9 мая 1972 года. Н. Строкатая получила 4 г. заключения, А. Резников — 5,5, А. Притыка — 2. — Ред.).
Позже было дело Леонида Тымчука. Его в течение года сажали по общеуголовным делам два раза, чтобы забрать квартиру. А как посадят, то там уже найдут какое-нибудь дело. Мы выручили того Тымчука, мы не дали его посадить. На суде Тымчука нас было 30 человек.
Далее было дело Василия Барладяну (Барладяну-Бырладник Василий Владимирович, род. 23.08.1942, с. Шибка Григориопольского р-на, Молдова. Арест. в Одессе 02.03.1977: 3 г. в лагере ОР-318/76, с. Полицы Владимирецкого р-на Ровенской обл. Арест. 29.02.1980: лагерь № 28 в г. Снежное Донецкой обл., с 17.01.1981 — лагерь № 82 в с. Гостре Красноармейского р-на Донецкой обл. Освоб. 28.02.1983. — Ред.). Из дела Барладяну выделили дело нас троих: Анны Голумбиевской, Елены Даниэлян (она сейчас в Америке, в Бостоне, это полуармянка, полуеврейка, очень хорошая девушка, журналистикой сейчас занимается) и моё. Против тех двоих ничего не сфабриковали, а за меня взялись так страшно, что уже нельзя было по улице пройти. Всякие провокации, обыски в квартире... Так что мне было очень-очень круто.
Я познакомилась с Ниной Антоновной ещё до суда над ней в 1971 году. Каким образом познакомилась? Моя сестра Грицык Екатерина Васильевна, которая на то время освободилась из заключения (она 10 лет сидела за УПА), слушала радио «Свобода», «Голос Америки» и всё мне говорила: «Сестра, там, в Одессе, есть такая Строкатова Нина Антоновна, всё время о ней говорят. Разыщи её, помоги. Боже мой, такие люди ещё есть в Одессе. Неужели есть такие люди в Одессе? Она мужа защищает, Караванского, он сидит в тюрьме». (Караванский Святослав Иосифович, род. 24.12.1920, Одесса, 31 год заключения: 1944–60, 1965–79. Член УХГ, писатель, языковед. Выехал в США 30.11.1979. — Ред.)
Я очень долго разыскивала Нину Антоновну, никак не могла разыскать. Сказали, что она где-то в лаборатории работает. Но лаборатории есть на каждом факультете в мединституте. Спрашивала, не могла найти, никто не знал. Аж когда в 1971 году появилась статья в газете «Знамя коммунизма», называлась «С кем же вы, Строкатова?», тогда я узнала, что она работает в центральной лаборатории. Пока я нашла ту центральную лабораторию, то уже был страх. И всё-таки я допыталась в мединституте, на улице Белинского, 9. Я там познакомилась с Ниной Антоновной. Чем могла, помогала, писали мы петиции в защиту Караванского, открытки всякие посылали, передачи готовили, даже Светличному готовили передачу. (Светличный Иван Алексеевич, 20.09.1929 — 25.10.1992. Признанный лидер шестидесятничества. Заключён 30.08.1965 на 8 мес. без суда; второй раз — 12.01.1972 по ст. 62 ч. 1 на 7 л. и 5 л. ссылки. Лауреат Шевченковской премии 1994 г., посмертно. — Ред.). Художница была львовская — я ей тоже пару посылок послала, на Урале она отбывала ссылку, я забыла фамилию.
В.О.: Шабатура, может, Стефа?
А.М.: Да, Шабатура. Такая хорошая женщина. (Шабатура Стефания Михайловна, род. 1938, художница-гобеленщица, арест. 12.01.1972, срок лаг. и ссылки: 5+3. Член УХГ. — Ред.).
Нина Антоновна познакомила меня с Оксаной Яковлевной (Мешко Оксана Яковлевна, п/з 1947–56, 1980–85, член-основатель УХГ. — Ред.) в Киеве, председателем Хельсинкской Группы. Уже вся Группа сидела в тюрьмах. Олесь Бердник (Бердник Олесь, 25.12.1927 — 18.03.2003, писатель, политзаключённый в 1950–55, член-основатель Украинской Хельсинкской Группы, арестован 6.03.1979, освобождён 14.03.1984. — Ред.) ею руководил, а фактически он ею уже не мог руководить. Семья его очень голодала, а его ребёнок Ромашечка, 4 годика ей тогда было, была такая, будто ей лет 30. Ужасно опечаленная, это были глаза старого человека. Ужасно было смотреть на этого ребёнка, замученного морально. И голодные они были. Они жили на то время в квартире Руденко, Раисы и Николая. (Руденко Николай Данилович, род. 19.12.1920 — 1.04.2004. Писатель, правозащитник, председатель УХГ (9.11.1976), арест. 5.02.1977, освоб. в октябре 1987. лауреат Государственной премии им. Т. Шевченко, действительный член Украинской Свободной Академии, Герой Украины; Руденко Раиса Афанасьевна, род. 20.11.1939 г. в с. Петровка Синельниковского р-на Днепропетровской обл. Арестована 15.04.81. 5 л. заключения и 5 л. ссылки. Лагерь ЖХ-385/3, Барашево, Мордовия. С апреля 1986 — на ссылке в с. Майма на Горном Алтае. Освоб. в октябре 1987.
Когда я познакомилась с Оксаной Яковлевной, то начала туда ездить.
Я обжаловала своё уголовное дело в ЦК о преследованиях, обысках, нападениях на улице, всяких провокациях. ЦК не хотел у меня брать документов. Тогда Оксана Яковлевна посоветовала мне обратиться к Драчу Ивану Фёдоровичу. Драч принял меня у себя дома. Он имел вход к Щербицкому. Я показала ему протокол обыска, что забирают книгу Олеся Гончара «Собор», даже забрали «Кому на Руси жить хорошо?», ещё какую-то литературу, которую не надо было забирать. Драч обещал пойти к Щербицкому. Попросил позвонить через неделю. Я ему позвонила. Он сказал: «Ничего не удалось сделать». Но это он, видимо, сказал из соображений безопасности. Очевидно, он всё-таки к Щербицкому ходил, потому что через некоторое время выехала в Одессу комиссия для проверки жалоб трудящихся. Комиссия была тайная, меня не вызывали, но следователи милиции Ильичёвского района мне тихонько сказали: «Пойдите к той комиссии — она сейчас есть в городском управлении милиции — и поговорите с ними». Я их искала, но не нашла. Но всё-таки тогда сняли с работы прокурора Ильичёвского района Глобу, сняли второго секретаря Ильичёвского райкома партии г. Одессы Сорокину, директора школы, где я работала, Николенко. Все они имели отношение к фабрикации дела против меня. Я уже сказала, что попала тогда под амнистию и мне удалось избежать заключения. Это дело началось в 1977 году. В 1979 году было второе. В 1980 — третье.
Очевидно, эта комиссия разговаривала с КГБ и сказала им так: «Если есть мотивы для обвинения по 62-й статье „Антисоветская агитация и пропаганда“, то вы предъявляйте обвинение по существу дела, а не устраивайте всякие провокации, которые не являются законными». Тогда кагэбэшники так и сделали. Они забрали у меня все жалобы. А я уже редактировала у Оксаны Яковлевны материалы Хельсинкской группы в Киеве. Оксана Яковлевна была под огнём, наблюдение за ней было страшное. Она водила меня в Киеве ко всем диссидентам, просила всё записывать. Несколько раз меня пытались на улице избить.
Случилось так, что подборка документов, то ли 19, то ли 21, попала в КГБ. Кагэбэшники однажды сняли курьера, когда он ехал в Москву (какую-то женщину Оксана Яковлевна послала). В другой раз нашли подборку документов в сквере возле Киевского университета имени Шевченко. Будто в коробочке от детских игрушек были те документы. Какой-то студент Середа Олег Михайлович, который жил на улице Чекистов, доложил в КГБ, что он нашёл такие документы. Сделали экспертизу, и где-то в апреле 1978 года они уже знали, что это мой почерк. Тут против меня было возбуждено уголовное дело.
С Оксаной Яковлевной я познакомилась в 1978 году. Она старательно ко мне присматривалась, изучала, как я пишу, какая я есть. Очень была паниматка придирчивая (смеётся), но всем говорила: «Пишет». Я всё фиксировала, куда она меня водила. Я приезжала в Киев, редактировала все материалы, которые к ней попадали. Кагэбэшники дали команду с работы меня не отпускать, выходные дни мне загружать, снимали меня с поезда, а я всё-таки ухитрялась ездить и редактировать те материалы. Над Оксаной Яковлевной была такая тотальная опека, что нельзя уже было тех документов вывезти. Она сказала, что на то время уже сделала из материалов Украинской Хельсинкской группы подборки до 18 выпусков журнала «Хроника текущих событий», выходившего в Москве.
Оксана Яковлевна предложила мне стать членом УХГ. Я говорю: «Оксана Яковлевна, у меня же уголовное дело, меня сразу посадят». Она посмотрела на меня с укором и сказала: «Как вы все боитесь... А я?» Тогда я заплакала и сказала: «Я согласна. Только я буду помогать вам неофициально, буду необъявленным членом Группы». Она дала мне пишущую машинку (она сейчас в Киеве у Пронюка (Пронюк Евгений Васильевич, философ, 1936 г.р., 6.07.1972 заключён на 7 л., 5 ссылки по ст. 62 ч.1. Бессменный председатель Всеукраинского общества политзаключённых и репрессированных, созданного 3.06.1989. Народный депутат Украины II созыва. — Ред.).
Оксана Яковлевна дала мне список всех на тот момент 16 членов Украинской Хельсинкской группы и сказала, чтобы я все материалы готовила в Одессе и чтобы подписывала под документами всех этих членов Группы, поскольку они дали на это письменное согласие. Написали мы обращение к Григоренко (Григоренко Пётр Григорьевич, 16.10.1907 — 21.02.1987, п/з 1964–1965, 1969–1973. Член-основатель УХГ. — Ред.), который тогда уже был представителем Группы за границей. Шли наши материалы о судах. Был такой судья Дышель в Киеве, на него был написан фельетончик. Одним словом, немало материалов.
Но кагэбэшники уже поняли, что я связалась с Хельсинкской Группой, и если в Одессе будет Хельсинкская группа, то им будет невесело, что они такое допустили. Меня уже решили арестовать. Мало арестовать — они решили убрать меня физически. Дважды врывались в квартиру уголовники. Один раз ворвался страшный уголовник, пьяный был. Он сговорился с моими квартирантками, познакомился с ними на улице...
В.О.: Это было здесь?
А.М.: В этой квартире, на той половине. Он уже зашёл в кухню. Когда я рубила дрова во дворе, он побежал за мной, подставил ногу под дверь, не дал дверь закрыть. Я с ним долго боролась и топором, и кипятком. А он всё-таки ногу подставлял, уворачивался, я не могла его отогнать. Был пьяный страшно. Мне удалось заскочить в комнату, запереть дверь на ключ. Он пробовал тот ключ вытащить ножом, но это ему не удалось, потому что я ключ держала. Девушке, которая была там в комнате, квартирантке, я сказала: «Лида, ты держи ключ, а я вылезу через форточку и сейчас позвоню в милицию». А он не знал, что у меня нет форточки и что я никуда не вылезу, думал, что это на самом деле, и сбежал.
Таким образом он меня не убил, так в другой раз где-то в час ночи двое мужчин подошли к воротам. Знали, в какое окно стучать (это соседу). Сосед встал, посмотрел: «Вы к кому?» — «К Анне». — «У нас две Анны. Вы к которой?» — «Вот к этой, в восьмой квартире». У него стояла во дворе машина, еврей был (уже покойный). Он побоялся, что у него машину разворуют, раскорочат. Может, он бы пустил, а может, и не пустил, не знаю, потому что ему было всё равно. Но он посмотрел на них и сказал: «Такие как вы, к ней не ходят». И закрыл ворота. Таким образом, им снова не удалось меня убить.
Они меня на улице подстерегали, по вечерам дружинники налетали на квартиру. Чтобы какую-нибудь провокацию устроить, чтобы общеуголовное дело против меня возбудить. Это ужас, что было. Я улицу не могла перейти. Когда это не удалось, то они сделали обыск, забрали документы. Это уже были материалы Хельсинкской группы, так что возбудили уголовное дело по 62-й статье.
20 февраля 1980 года в семь часов утра меня уже ждали на улице. Арестовали, сделали обыск в квартире, вечером завезли в КГБ. Там меня уже ждали два прокурора — первый заместитель прокурора области по КГБ Гузеенко, старший помощник прокурора Садикова и старший следователь Граджан, по-моему, следователь Мерешко и ещё кто-то, я не помню.
Предложили мне каяться. Я сказала: «Что? С меня воробьи со всех деревьев будут смеяться, если я буду перед вами каяться. Покаяний не будет!» Прокурор сказал так: «Эту ночь переночуете здесь». Так меня утешил. Я много ночей ночевала в тюрьме КГБ, была здесь целый год. Сказали: «У нас есть железные доказательства». Связались с Киевом, со Львовом, было допрошено 63 свидетеля, из них 13 согласились давать против меня показания, в том числе Дина Петровна Могильницкая.
Сначала была бригада из трёх следователей, а потом из шести. 5 или 6. Что они делали, те все следователи? Часть работала здесь, а часть везде, где я работала, чтобы на меня компромат собрать.
Были рукописи с правками Оксаны Яковлевны, были другие материалы. «Кто вам дал эти материалы, где и что?» — допрашивали. Когда я не могла объяснить так, чтобы они отцепились, то я сказала: «Отказываюсь отвечать на этот вопрос. Ни о ком из других лиц я говорить не буду, только о себе. Это моё такое условие». — «А мы считали, что вы вовсе не будете давать показаний», — подсказывает мне. Это означает, что если я не буду совсем давать показаний, то они меня в психушку. Я говорю: «Нет, я, безусловно, буду давать показания, которые касаются меня». «Да, это в ваших интересах». Они очень понимали, что в моих интересах...
Три месяца длилось следствие. Ужасно добивались показаний. Два раза я объявляла голодовку, когда ко мне подсадили «курилку», которая ужасно курила и провокации всякие устраивала. Пытались меня заставить, чтобы я отвечала «да» или «нет», пытались, чтобы я не писала свои дополнительные поправки на протоколе, потому что за это прокуратура делает им замечания. После этого я отказывалась давать показания. Так было два раза в течение недели. Приводили меня: «Будете давать показания?» — «Нет, не буду. Разве что при условии, что я буду отвечать на вопросы, как я считаю нужным, а не как вы будете мне указывать, да или нет». А их уже поджимали сроки. Уже разрешение на продление срока следствия давал Генеральный прокурор. Поэтому они вынуждены были соглашаться. Даже следователь предложил: «Чтобы я не был виноват — есть такая статья Уголовно-процессуального кодекса — можете сами писать ответы на вопросы». Говорю: «О, это прекрасно!» Через некоторое время они поняли, что я пишу для истории. Снова начали мне мешать, не давать писать собственноручно. Каждый день о ходе следствия докладывалось генералу и вносились коррективы, как меня «крутить в бараний рог». Угрожали мне карцером. Было очень тяжело.
Так следствие длилось три месяца. Я заявила следствию, прокуратуре, с чего началось моё уголовное дело. В 1977 году кагэбэшники вербовали меня в агенты. У меня было 5 встреч с подполковником КГБ Иваном Александровичем Завгородним из Одесского КГБ в гостинице «Чёрное море». Это по улице Ленина. Я категорически отказывалась. Они меня брали с работы. Я не хотела идти: «Дайте повестку, тогда я пойду». Тогда они меня после работы забирали и беседовали. Весь разговор записывался. Брали с меня подписку о неразглашении тайны. В конце концов, я им так и не далась. Я им сказала: «На вас я работать не буду. Другое дело дать показания, когда там что-то воры крадут, а что касается политических дел, то это не по моей части. Потому что я боюсь, что вы будете преследовать невинных людей. Но ведь известно, что кто не соглашался сотрудничать с ними — всех бросали в психушку. Были такие прецеденты. Он сказал: «Учтите, что мы с вами живём в одном городе, мы вам сделаем». Разозлились страшно.
В 1972 или 1973 году они предъявили мне предупреждение согласно указу Президиума Верховного Совета от 25 декабря 1972 года об «антисоветской деятельности». Стояли «на струнко». А у меня была одна сломана нога, я с костылём. В КГБ мне зачитывали это предупреждение. Спрашиваю: «Мне тоже встать по „на струнко“?» — «Нет, вы можете сидеть, потому что вы с костылём». — «Спасибо».
Был страшный террор. С 1977 по 1980 год возбудили против меня три уголовных дела. Меня очень серьёзно пытались посадить. Посадили только в 1980 году.
Показаний я ни на кого не дала. Уголовное дело громко провалилось. Они планировали очень большое дело, посадить многих людей и выслужиться. Я сказала: «За меня вы звёздочек не получите. Вы меня на колени не поставите. А та ваша мораль отскакивает от меня, как горох от стенки. Я могу сама кого угодно сагитировать». Тогда я стала агитировать следователя, что он плохо работает в КГБ, что невинных людей сажает. Что он защищает несправедливое дело. Тогда они сказали: «Она и его сагитирует». Я его сагитировала. После моего дела он покинул КГБ, где-то в Киеве в Аэрофлоте работает.
В.О.: А как его зовут?
А.М.: Мережко Сергей Владимирович. Такой довольно приличный человек. Жена его, по-моему, учительница.
Следствие шло по тем материалам, что я их редактировала. «А кто вам дал эти материалы?» Мне очень сложно было выкрутиться. Мне ставили не вопросы, а выдвигали обвинения. Тогда я запротестовала: «Я не буду давать показаний, когда ваши вопросы уже являются готовыми обвинениями к приговору. Вы должны меня только спрашивать».
Шла речь о голоде 1932–33 годов, об отторжении Украины от СССР. Так я им говорю: «А разве этого не было? А что бы вы делали, если бы ваш ребёнок умирал голодный на руках? Вы бы не протестовали? Вы бы об этом не говорили? Об этом говорить нельзя? А сколько наших детей поумирало! Матери умерли, а дети ползали голодные...» Вы знаете, на него это подействовало. Он так осел, когда речь зашла о его ребёнке, заморгал глазами. Понял, что это очень плохо.
После этого была речь, правомерно ли вносить в обвинение, что кто-то хочет отторгнуть Украину от СССР? Говорю, во-первых, есть статья в Конституции, что Украина имеет право на выход. По какому праву вы мне выносите обвинение? Допустим, что я хотела. Ну и что с того? «Хотеть не вредно». А какие практические меры? Что я, отломила Украину как кусок хлеба, оторвала от СССР? Ваше обвинение неправомерно.
Проводили графическую экспертизу.
Когда меня вели по длинному коридору, никто не имел права выглянуть. Мигали лампочки, у надзирателя был радиосигнал в руке. Когда выводили заключённого, то по коридору раздавалось: пи-пи. Никто не имел права в то время появиться в коридоре. Но открывались двери кабинетов и оттуда тихонько выглядывали. И женщины-эксперты. Под конец следствия начал появляться в коридоре солидный мужчина — это был начальник следственного отдела — и всё очень пристально смотрел на меня. После этого он пришёл со мной разговаривать. Далее начали появляться на коридоре два пожилых мужчины. Один седой уже был. Видно, начальники, потому что мой конвоир даже боялся пикнуть на них. Это, очевидно, был сам генерал Бандуристый, начальник Одесского КГБ. И ещё кто-то. Я их в лицо не знала и никто не объяснил, кто это такие.
Был ещё такой интересный факт. Когда уже следствие заканчивалось, следователь говорит: «Да посидите немножко, поговорите, а то не с кем пообщаться». Так мы с ним на бытовые темы поговорили с час. Где-то в 7 часов он вызвал конвой и меня забрали в тюрьму. Ведут меня по длинному коридору. Когда подхожу к тюрьме, слышу запах подгоревшей каши. А для нас в тюрьме не варили, нам привозили из уголовной тюрьмы. В этой тюрьме варили только для обслуги. Я думаю, это у ребят каша пригорела. Когда подхожу к такому страшному подвалу. Там огромная сетка, он накрыт, замок висит. А дым коромыслом из того подвала. Значит, кто-то там сидел в глубоких подвалах, откуда никогда не выводили. Кого-то прятали. Я теперь собираюсь сделать запрос, кто там сидел. Следователь об этом не знал. Когда я ему сказала, он очень удивился. Кстати, следователь не имел права заходить в тюрьму.
А ещё был случай в тюрьме на улице Орджоникидзе. Мне рассказал один человек, мать которого работала надзирательницей в той тюрьме. Сидела там женщина, которая училась где-то за границей, какая-то видная революционерка, политическая, уже старенькая. Сидела, наверное, лет 30. Значит, прятали в тюрьмах людей, которых никогда не выводили даже на прогулку. Никогда я не слышала, чтобы кого-то выводили на прогулку ночью, потому что там бы ходили, собака лаяла бы.
Как меня посадили в психушку? Зашла речь о том, как меня кагэбэшники вербовали. Я написала заявление, что с этого и началось моё уголовное дело. Я там называла фамилии всех кагэбэшников. «Будете говорить об этом на суде?» — «Буду». — Тут я дала маху. Они подняли документы о подписке и забоялись, что это для них на суде будет плохо, и решили не допустить меня до суда. Они попросили это моё объяснение написать на отдельном листе. Сначала не хотели, чтобы я писала. «Нет, я всё-таки напишу, чтобы вы знали». Это после того, как я долго не давала показаний, мы долго спорили и я наконец согласилась, что напишу на отдельном листе. Я настаивала, чтобы он был в протоколе. «Он в протоколе будет». Он до сих пор есть в уголовном деле. Я долго думала, для чего им это нужно. А им было нужно этот документ спрятать, когда обращались к прокурору Руденко за продлением срока содержания меня под следствием, под стражей. Таким образом, они решили меня посадить в психушку, чтобы я на суде не говорила.
В конце следствия меня отвезли на экспертизу. Когда я написала на постановлении следователя протест против экспертизы, что для этого нет никаких оснований, то следователь сказал: «Антисоветская агитация считается в Советском Союзе явлением ненормальным». Меня повезли на «пятиминутную» психиатрическую экспертизу сюда, в Слободку. Эксперты меня посмотрели и поняли, что я никакая не больная. Но, очевидно, КГБ дал приказ, чтобы мне выставили диагноз.
Председателем экспертной комиссии был Майер. Завэкспертным отделением была Кравцова. Когда меня привели, её не было, куда-то уехала. Так ей сказали, что нужно меня оставить на стационарную экспертизу, потому что эта «пятиминутка» ничего не дала. Мне сказали: «Не бойтесь, десять дней побудете, вас тут колоть не будут». Меня быстро раздели, положили.
Но (ещё на свободе? — Ред). одна женщина, её фамилия Лямина, устроила мне разговор с психологом, который поддерживал контакт со «Свободой», с диссидентами. Он сказал, что если будет такой вариант, как у Игрунова, что ему выставили диагноз и он два года пробыл здесь в обычной больнице, то было бы неплохо. Игрунов сейчас депутат российской Государственной Думы, даже заместитель председателя комитета.
Председатель комиссии дал мне задание что-то там нарисовать. Я нарисовала. Пусть выставят какой-то диагноз, неплохо, если оставят в обычной больнице. Но Игрунов числился русским, а я же «украинская националистка». Как говорят в Одессе, «это две большие разницы». Они меня не собирались оставить в обычной больнице.
Когда они каким-то образом пронюхали, что здесь мне могут диагноз не выставить, то через два дня забрали в КГБ. Через некоторое время новое постановление: «В Донецк или в Харьков. Выбирайте». Я должна была выбрать Харьков. Там я была три месяца. Было три комиссии. Первая не пришла ни к какому выводу. Были очень детальные обследования. Врач Радишевский сказал так: «Никто меня не заставит выставить вам диагноз. Я никому не буду подчиняться». Он еврей был. Но кагэбэшники давили, ужасно давили. На третий раз собралась экспертиза из 5 человек. Завкафедрой психиатрии Харьковского медицинского института профессор Бачерников, профессор Погибко из Института психиатрии и неврологии и три врача-эксперта. Допрашивали, выясняли, всякие тесты давали, после этого вторая экспертиза в Харькове во главе с профессором Бачерниковым выставила мне диагноз: шизофрения. Это под давлением КГБ, потому что было страшное давление со стороны КГБ. Но профессор Погибко из Института психиатрии и неврологии акт не подписал. Это очень известный психиатр и невропатолог. Я не знаю, жив он ещё или нет. Он отказался подписать, вместо него подписал какой-то завотделением Артамонов, который меня в глаза не видел. Это при том, что кроме экспертов никто не имеет права подписывать акт экспертизы. Он нарушил процессуальный закон.
Таким образом, меня завезли назад в Одессу. После этого был суд. Я ждала суда до февраля 1981 года. Было два суда. Один закрытый, проверяли те материалы, как они меня вербовали. Об этом, по-моему, не упоминается в следственном деле. Второй суд был будто бы открытый, 13 декабря 1980 года. Но сестру на суд не допустили, меня на суд не допустили, потому что я якобы уже «невменяемая».
В.О.: То есть суд состоялся без Вас?
А.М.: Без меня, как же иначе, ведь мне выставили диагноз. Всё, суд без меня, рассказать я ничего не могу, защищаться не могу. На суд приглашали эксперта из Харькова, того Радичевского, который клялся: «Никто меня не заставит выставить диагноз, я буду защищать». Его кагэбэшники всё-таки заставили, чтобы он просил меня на «спец» послать. Рекомендация была в обычную больницу, что тоже ужасно, потому что любая психиатрическая больница ужасна, но «спец» — это страшная пыточная. Особенно в Казани — это тюрьма особого назначения. Это «крытка», где люди сидят, как селёдки, такая теснота. Негде ногой ступить. Мы постоянно закрыты — когда на прогулку выведут, а когда и не выведут. Ужасные издевательства, ужасный уход, ужасная бедность — ни ведра нет, ничего. Баня такая, что 30 женщин под три душа толкнут, ничего там не отапливается — ни предбанник, ничего. Ужасные там были условия. Закалывают лекарствами. Если больного человека закалывают, то это одно дело, а тут здорового просто пытают. Они меня так пытали теми лекарствами, что я онемела, ничего не говорила, вся тряслась. У меня посыпались зубы, трясусь, шатаюсь, качаюсь, страшная неусидчивость, а походить негде. Господи, думаю, какое счастье у тех людей, которые могут походить и они идут, куда хотят. Господи-Господи, как тяжело там было прожить один день!
Там были действительно больные люди, так им могли не назначать лекарств, а мне каждый раз назначали аминазин, сильно болючий, такие шишки после него... Когда 100 миллиграммов дадут, можно упасть, потерять сознание, потому что давление сильно понижается. И сильные нейролептики, и тизерцин давали, и другие лекарства. А ещё пытались меня на инсулин посадить. Это шоки. Там очень часто применяли электрошоки и инсулиновые шоки. У меня нет никаких показаний, да и возраст у меня уже не тот — мне 51 год, а инсулиновые шоки делают до 47. Никакие доказательства не помогали: «Ничего, ничего, мы делаем вам омоложение». А дело в том, что у меня полипы, я носом не дышу. Когда я потеряю сознание, как введут инсулин (тогда люди теряют сознание) — рот у меня закроется, носом я не буду дышать — я задохнусь, я просто умру, это верная смерть. Я же видела, как людей закалывают инсулином. Тогда я попросила медсестру — потому что врач «ухо-горло-нос» не помог. Вредная такая была медсестра, татарка Фарида, но я попросила: «Фаридушка, я умру, я не дышу носом, и вы будете отвечать за это». Она подумала-подумала и вычеркнула меня. Думает, буду ещё иметь хлопоты. Это было чудо, что она меня вычеркнула из того инсулина, а она уже те бригады набирала (Непонятно про бригады. — В.О.).
Таким образом я там не умерла. Так они меня по-другому отправляли на тот свет. У меня была страшная астма, а меня посадили в комнату, где 12 женщин, и не разрешали открывать форточку, не проветривали. Влажно, каждый день наливают ведро воды на пол, размазывают, стены чёрные, аж [неразборчиво]. Я задыхаюсь, а они заглядывают в окошечко, умерла ли я уже. С собой ингалятор не имею права взять, чтобы хотя бы остановить приступ астмы, лекарств мне не дают. «Лечитесь своим ингалятором», — говорит мне врач Кочеровский. Ингалятор не лечит, а лишь снимает на некоторое время спазм. А чтобы ускорить мою смерть, они завели меня среди других в баню, когда мы намочились, то отключили воду. А там холодно, потому что на улице –37 или –47 градусов. На полтора часа воду отключили. И всё — у меня же астма, бронхит страшный, воспаление лёгких. Я умираю — я уже ходить не могу, только верхушки лёгких немножечко дышат, уже комнату не могу перейти. Тогда девушка из Пскова стала давать мне мёда — отец ей прислал. И этот мёд помог мне спастись. А ещё некоторые медсёстры давали мне сульфадимезин — я просила. А это запрещалось без разрешения врача. Эту сестру уволили бы с работы в два счёта. Таким образом я там не умерла.
Когда поднялся за меня сильный шум — и за границей, и здесь уже люди стали писать. Украинская организация «Агро......... ......... ....» [название неразборчиво] в Америке, особенно мной хлопотали пани Ольшановская и «Международная Амнистия». Президент Рейган в 1987 году приехал в Москву и дал список диссидентов, где было 5 женщин — армянка, грузинка, две русские — это Елена Санникова и Анна Черткова — и я. Ко мне присоединили ещё тех четырёх женщин, чтобы был «интернационал», и подали Рейгану. И он Горбачёва упросил. А то мне уже было бы совсем оттуда не выйти, я уже поняла, что меня обязательно на тот свет отправят. Когда это случилось, Горбачёв сразу прислал комиссию из Института имени Сербского, 3 человека, и эти казанские все собрались. Сказали, что меня можно выписывать в обычную больницу, там где ...... ......... ... [неразборчиво]. Сначала «спец» снимают, а потом отсылают в обычную больницу. Но они мне написали так: «параноидальная шизофрения» — это же опасно для общества — «с изменениями в эмоционально-волевой сфере». Это если бы немножечко раньше, особенно в ленинградских «Крестах», то мне бы сделали лоботомию. Вот тут вырвали бы «эмоционально-волевую сферу» — и человек уже ни на что не реагирует, только улыбается. Так политическим делали в Ленинграде, Мул вам об этом расскажет.
В.О.: Кто расскажет?
А.М.: Мул. Он сам из Краснодарского края. Его в России привлекали, он был в Ленинграде.
Итак, мне на прощание выставили такой диагноз, которого мне начальная экспертиза не устанавливала. Это уже было при Горбачёве, это был уже 1987 год.
В.О.: Так это Вы сколько лет там провели?
А.М.: Я в Казани была 7 лет.
В.О.: 7 лет?!
А.М.: Год здесь, в тюрьме КГБ, три месяца «на Слободке», пока суды шли — в психиатрической больнице. А там было невозможно. Один день прожить — это что-то ужасное было.
В.О.: Не припомните, когда была та горбачёвская комиссия?
А.М.: Сейчас я уже не припомню, но где-то в октябре 1987 года. Я посмотрю документы. Сегодня очень тяжёлый день, магнитные бури, у меня болит голова... Уже окончательную экспертизу завотделом Института имени Сербского Печерникова. Она всеми теми политическими ведала. Тогда был Ландан (?), был Азаматов, и, по-моему, ещё один эксперт, — их из Москвы приехало трое. И были местные: главный врач этой больницы, лечащий врач — много их было. После того они всячески пытались ещё что-нибудь сделать, чтобы я нарушала режим. Не там села, не там встала, не с тем заговорила, чего в окно выглянула — ну страшный террор! На прогулку не выводят. Ужасно. И ещё 4 месяца они затягивали дело. Документы пошли в Одессу, чтобы суд снял с меня «спец». А там суд обнаружил, что нет какой-то печати — они нарочно не поставили какую-то печать. Суд спецпочтой посылает документ в Казань, Казань ставит печать, спецпочтой посылает в Одессу. Так прошло 4 месяца, пока они меня отпустили. Это ужасно было ждать. Так и подстерегали.
Наконец 22 февраля 1988 года меня посадили на самолёт и повезли в Одессу. Но это были бы не кагэбэшники, если бы они меня до Одессы довезли. По дороге застучал мотор у самолёта. Самолёт наклонился так, что крылом уже в облака. Страшно, все побледнели. Думаю, Господи, всё, что-то сделали! Пока самолёт долетел, он опоздал. Очень долго его ремонтировали. Он уже готов был вылететь, да вдруг пришли техники, проверили — есть неисправность. Они доремонтировали его ещё полтора часа. Наконец вылетели — застучал двигатель. Еле дотянули до Донецка. В Донецке посадка, там ещё ремонтировали больше часа. Когда прилетели в Одессу — уже где-то 8 часов вечера. Летали над гаванью, летали, наконец посадили. Я уже на земле — в ушах звенит, 5 часов полёта, ела не ела — что-то мне давали, наверное, не ела совсем.
Так привезли меня сюда. Вызвали машину скорой помощи, привезли конвоиры меня сюда, на Слободку. А тут еврейка — дежурный врач — всё меня донимает: «А что, опять будете этим заниматься? Что, чем вы там занималась?» — начинает меня допрашивать. Я говорю: «Доктор, вы хотя бы пожалели, что я уставшая и целый день не ела, что я больная, по-вашему, у меня ещё в ушах звон. А вы мне начинаете читать нотацию. Мне уже достаточно начитали тех нотаций. Пожалуйста». Она тогда прекратила. Меня повезли в 10-е отделение. Там надзор был очень строгий: не давали ни ручки, ни бумаги, не давали писем — из-за границы письма были. Но на них было такое страшное давление — на все органы, начиная от Горбачёва до местной власти: письма, письма... От международных организаций, «Международной Амнистии», из Мюнхена, из многих государств — ужас как их засыпали, аж они запросились: «Скажите своим друзьям, чтобы они уже столько не писали». Говорю: «Это от меня не зависит».
Тогда меня начали ограничивать, ничего не давали. Даже свидание с сестрой в присутствии медперсонала, 10 минут. Я запротестовала, подала жалобу главному врачу. Главный врач и начальник экспертной комиссии прочитали, показали профессору Москети — завкафедрой психиатрии был. Когда почитали мою жалобу — сразу все прибежали. Начальник экспертной комиссии, Майер — он уже умер, еврей, он мне делал экспертизу, ещё когда я была здесь, — спрашивает: «Анна Васильевна, вы меня помните?» Я говорю: «Да, Жан Осипович». — «Как? После семи лет этой больницы?» А профессор Москети подал мне руку и говорит: «Такие заявления больные не пишут. Немедленно разрешить свидания, снять все ограничения». А я написала, что у меня тюремные ограничения, что в обычной больнице это не предусмотрено, это нарушение всяких прав и кодексов. Сняли, уже начали меня понемногу выводить на улицу. А то даже на улицу не выводили, что ужасно.
11 мая 1988 года состоялся суд, который снял с меня принудительное лечение, и 19 мая меня освободили уже совсем. Группа людей — от церкви, от правозащитных организаций — с цветами встречала меня у больницы. Так я вышла на свободу. Но я ещё целый год боролась, потому что они же наложили на меня опекунство. Хотели и опекунство снять. Когда я выписывалась, то начальница отделения сказала: «Да, я могу снять». Но я подумала и сказала: «Мне же надо сестру прописать». Потому что они в мою квартиру поселили чужого человека, а сестру выгнали, поменяли замки. И что-то со мной случится: «Надо сестру прописать». А если у меня есть опекунство, то сестра имеет право прописаться у меня. Только таким образом я прописала сестру. Через год сняли то опекунство. Но это же была целый год тягомотина: они боялись, что я опекунство обжалую в суде. Целый год тягомотина — у меня же ноги опухшие, я ходить не могу, я же там засиделась и промёрзла. Сижу с сестрой в суде целыми днями...
Ну, всё поснимали. Тогда я начала действовать. «Просвита» уже создалась, я ходила туда, на Пересыпь. А дальше начались баррикады: Украинский Хельсинкский Союз, тогда УРП, тогда УКРП. Уже в 1990-м мы организовали Комитет солдатских матерей. Устроили им такой громкий пикет, даже одесское радио транслировало. С улиц не сходили, учили одесситов пикетировать. Подняли сине-жёлтый флаг. Кодинчук (???) поднимал первый флаг, а мы его подстраховывали. Били того Кодинчука страшно.
19 августа 1991 года мы выставили пикет у городского совета — против ГКЧП. Участвовала часть работников торгового объединения «Пассаж», и наши люди были. Боже, сбежалась милиция, что то было, какие были крики: «Что вы её слушаете, она 12 лет в тюрьме сидела!» И всё-таки полтора часа мы отстояли. Арестовали Кодинчука с сине-жёлтым флагом — там у вас где-то есть документ. Тогда, мол, сине-жёлтый флаг не был государственным, поэтому его арестовали, а меня не посмели арестовывать.
Я ещё много чего не сказала, может, в другой раз расскажу, кто был членами нашей правозащитной группы, что мы делали. Потому что было бы несправедливо не упомянуть Леонида Тымчука, Елену Даниэлян, Анну Голумбиевскую, Василия Барладяну, Зину Донцову, Василия Варгу, Татьяну Рыбникову, Розалию Баренбойм и ещё целый ряд людей. Тогда мы все — и евреи, и украинцы — все вместе и пикетировали, и подписывали петиции в защиту диссидентов, московских и киевских. Так что у нас была правозащитная группа.
В.О.: Это ещё во времена Украинской Хельсинкской группы?
А.М.: Ещё раньше, ещё раньше.
В.О.: Вы, вижу, устали рассказывать, так что надо сделать перерыв.
А.М.: Сегодня у меня очень болит голова, сегодня «сатанинский день» — полнолуние. У меня внутричерепное давление. Так что, может, немного передохнём?
В.О.: Да, давайте отдохнём.
А.М.: А может, в другой день, или не будет времени?
В.О.: Это была пани Анна Михайленко, 10 февраля 2001 года. Продолжаем разговор 12 февраля 2001 года у неё же дома.
А.М.: Михайленко Анна Васильевна продолжает рассказ. Десятого числа так у меня болела голова, поднялось давление, что получился очень непоследовательный рассказ. Поэтому я прошу прощения, сегодня буду кое-что добавлять.
Я хочу рассказать о 1976 годе. В этом году было празднование годовщины сталинской Конституции. В Москве в то время у памятника Пушкину уже собирались целые митинги, поэты читали свои стихи, были разные протестные речи, Москва бурлила — Москва диссидентская, Москва оппозиционная. И мы в Одессе тоже решили взять с неё пример. В последний день сталинской Конституции — 5 декабря 1976 года — мы вышли к Пушкину — это памятник у нас в Одессе на Приморском бульваре — и устроили молчаливую демонстрацию. Она посвящалась правам человека, попранным в СССР. Нас было всего 11 человек. О демонстрации кагэбэшники уже знали. Очевидно, где-то подслушивали. Я пришла первая. Как увидели меня милиционеры, которые уже там стояли, то сразу передали по рации, приехали машины. Тут же подошли другие наши люди, было нас 11. Кто ещё был, кроме меня? Анна Викторовна Голумбиевская, учительница 130-й школы, Василий Владимирович Барладяну — это известный публицист, преподаватель Одесского университета, Валентина Михайловна Сира и Леонид Михайлович Сирый — это были рабочие. Было четверо учеников Анны Викторовны Голумбиевской — это Рыбникова Татьяна и Донцова Зина и два мальчика, фамилии которых я не знаю. Был ещё Василий Варга. Может, я кого-то не назвала, но нас было 11 человек.
В отношении нас сразу приняли меры. Мы стали полукругом у Пушкина, когда видим — по Приморскому бульвару, где-то там со склона, поднимается школа ШМО — мореходная школа. То есть КГБ бросило на нас эту школу, чтобы драться. Мы не испугались. Мы, женщины, стали спереди, а мужчин пропустили назад, чтобы если курсанты начнут драться, толкать нас, то сначала будут иметь дело с женщинами, а тогда уже с мужчинами. Подошли они ближе, стали задираться, и толкали нас, всячески задевали, но до большой драки не дошло. Мы отстояли полтора часа под большим давлением, а всё-таки первое своё дело сделали.
Мы ходили к памятнику Шевченко — 9 марта и 22 мая, когда его тело перевозили из Петербурга в Канев. Однажды я пыталась организовать большую демонстрацию или, так сказать, собрание у памятника Шевченко в парке его имени в Одессе. Это было где-то в начале 70-х годов, ещё было страшное засилье КГБ. Я договорилась с одним студентом из политехнического института, что он принесёт камеру, будет снимать. Написала учителям украинского языка, в школы, чтобы они вывели учеников. Не знаю, попали ли к ним те письма, или не попали, но учителя не вышли. Вышло нас несколько человек, приходили люди, клали цветы и отходили, оглядываясь. Когда туда подошли мы, то уже стояло полно кагэбэшников и милиции. Кругом, за каждым кустом. Мы положили цветы, постояли и ушли. Нас ни кагэбэшники, ни милиция не трогали, но нас, безусловно, сфотографировали.
Так мы приходили каждый год. В один год — где-то примерно в 1977-м — я вышла с детьми 1-й школы, привела 5-й класс. Предлагала учителям украинского языка, чтобы те тоже пошли с учениками и чтобы мы скинулись на цветы. Очень тяжело было с цветами, потому что 8-го марта все цветы раскупают, а 9-го их уже почти и не было, тяжело было купить. Я дала 3 рубля, ещё 2 учительницы дали по 3 рубля, а что касается Дины Могильницкой — она уже тогда очень дружила с секретарём парторганизации Ниной Волошиной и уже тогда готовилась быть мне свидетелем — она не дала, а уже во время следствия похвасталась в КГБ: «Она просила у меня 3 рубля, но я не дала».
Я взяла 5-й класс, мы пошли в магазин, купили живые цветы в горшках и понесли к памятникам. Так предложила девочка из 5-го класса, её фамилия Оксана Сирицкая. Мы те цветы поставили, стали полукругом и дети воскликнули: «Привет тебе, Тарас!» После этого дети рассказывали стихи Шевченко, какие знали. А тут приходят писатели. Одесские писатели приходили в день рождения Шевченко, приносили цветы. А тут они увидели школьников. Они страшно удивились, что ещё есть люди, которым небезразлично это дело, потому что уже всё было задушено и зажато. Я помню, Станислав Стриженюк, писатель, подошёл и стал благодарить нас: «Спасибо, спасибо вам, спасибо. Какая это школа?» Говорю: «Первая школа, пятый класс». Все писатели, которые уже хотели уходить, вернулись, все стали благодарить, слушали, как дети стихи рассказывают. А дети были очень окрылены. Когда писатели ушли, я отпустила детей, но они ещё долго сновали у памятника, играли — солнышко как раз выглянуло. Там я познакомилась с одним гражданином, Николаем Буйненко, который тоже был сторонником украинского дела, а позже стал мне свидетелем. Его кагэбэшники заставили свидетельствовать о том, что я давала ему читать «Архипелаг ГУЛАГ». У него забрали эту книгу.
Организовалась у нас правозащитная группа. Мы её организационно не оформляли, но я постоянно искала людей, с которыми можно общаться, с которыми можно делать какие-то протестные акции, отстаивать права человека и делать украинское дело.
Когда я уже работала в библиотеке 1-й школы — это было с 1972 по 1977 год, я там 5 лет работала, — я познакомилась с Анной Викторовной Голумбиевской, учительницей 130-й школы. Каким образом? — В библиотеку приходила её ученица, Зина Донцова. Я сразу поинтересовалась её взглядами. Я всегда выясняла, что человек думает, чем живёт, чем дышит. Я присматривалась ко многим знакомым и старалась прощупать их взгляды. Зина Донцова сказала мне, где живёт Анна Голумбиевская. Она жила недалеко от нашей школы. Зина рассказала, как её преследовали, как она преподаёт, как учит детей мыслить. Она воспитывала в детях русский патриотизм. Всё грезила белыми берёзками, средней полосой России, а позже она стала грезить украинскими белыми хатами и чувствовала себя патриоткой Украины.
Я пошла к Голумбиевской, познакомилась с ней, с ещё одной её ученицей — Таней Рыбниковой. Туда приходили и другие женщины, которые впоследствии принимали участие в правозащитном движении или не принимали, но всё же что-то мыслили и, можно сказать, имели революционный дух.
У Анны Викторовны я познакомилась с Розалией Менделевной Баренбойм. Это была учительница математики, я уже не припомню, какой школы. О ней было много статей в одесской газете «Знамя коммунизма». Это компартийная газета. Ругали её и снимали с работы, как она сказала, семь раз. Она семь раз судилась со школой, была настойчивая, очень энергичная. Позже она уехала в Израиль и там умерла. Чем я её запомнила — это её решительность.
Я познакомилась с Леонидом Тымчуком. Случилось это как раз после ареста Нины Строкатой. Я пришла домой к Нине Строкатой, а её там уже не было, там жила другая женщина из Нальчика. Я спросила, знает ли та женщина, как там Строкатой живётся, где она сейчас находится, можно ли послать посылку. Эта женщина говорит: «Я не поддерживаю с ней контакта, но сюда приходит мужчина — её представитель. Как только он придёт, я к вам его пошлю». Прошло немного времени. Приходит ко мне Тымчук Леонид Николаевич. Мы договариваемся, как передавать Нине Антоновне передачу, что он поедет, какие-то там копейки собираем. Оказывается, Нина Антоновна Строкатая уже написала письмо, просила некоторые вещи, чтобы ей привезли, список составила, и мы с Леонидом Тымчуком ходили по магазинам те вещи покупали, подбирали. После этого он ездил к ней аж в Мордовию, в лагерь. Говорит: «Не пускали там, а она спорила с ними. Слышу её голос из-за ворот, слышу, идёт Нина Антоновна, слышу её голос. Так она их чехвостит — в хвост и в гриву, такими всякими её словами». Дали свидание, передачу передали. Хотя точно я не припомню, дали ли свидание... Передачу передали. Во всяком случае, он её видел. Сколько то свидание длилось, я уже не припомню. Он через Москву ехал, встречался с диссидентами, купил там яблок, повёз туда. Позже, когда Нина Антоновна освободилась, то рассказывала, что те яблоки они сохранили на Рождество и что у кого было, положили на стол и колядовали, вспоминали Родину. Те яблоки так им пахли Родиной, пахли Одессой, пахли Украиной. Она была довольна тем, что получила такую передачу. Известно, что пять килограммов можно было передать.
К этой правозащитной группе примкнул Василий Барладяну. Он нам часто рассказывал о своём деле, кое-что об искусстве, например, историю одесского художника Михаила Жука, как он умер в бедности, как его терроризировали, преследовали. Это выдающийся художник-кубист, который написал много портретов украинских деятелей. Так мы с удовольствием слушали об этом.
После суда над Строкатой, Резниковым и Притыкой — это был май 1972 года — КГБ сразу набросилось на Тымчука. Они считали, что он является основным «резидентом». Дело усугублялось ещё и тем, что он жил один в квартире. Очевидно, кагэбэшники пообещали милиционерам: если они его посадят, то возьмут его квартиру. Что тот милиционер возьмёт квартиру Тымчука.
Тымчука тогда два раза за год посадили. И то как? Идёт он на работу или с работы — подъезжает милицейская машина, его хватают, бросают в машину, везут уже с собой свидетелей, завозят в милицию, составляют протокол, что он нецензурно выругался и ударил тех двух женщин. Тымчук такой стоический человек, который никогда не выйдет из себя, не разволнуется, не сделает ничего лишнего, причём он абсолютно никогда не пил. Так что это было очень странно.
Каким-то образом мы выручили его. Видим, что его очень долго нет дома. Приходим — нет дома, нет дома. Оставляю записку — записка в дверях, Тымчука нет. Мы тогда перепугались, давай искать его по моргам, по милициям. Кругом, где только возможно, ходили, бегали и нашли наконец в милиции. Сначала ему дали 15 суток, держали на Мантенском [ название неразборчиво] спуске, здесь была такая пятнадцатисуточная тюрьма. Я носила ему туда передачу, через окно с ним переговаривалась. Он спал только на нарах, не давали ему ни матраса, ничего. Отбыл он те 15 суток. Через некоторое время, когда была страшная стихия — был такой гололёд, обмерзали деревья и ломались, даже столбы телеграфные лежали сломанные, как вот недавно стихия была.
В.О.: Тымчук не припомнил, в каком году была такая зима. А Вы не припомните?
А.М.: Я точно не припомню, но это тот год, когда его второй раз судили.
В.О.: Он и того не припомнил.
А.М.: Он не припомнил? А у Резникова есть записано. Он всё это описал. Это может быть зима 1973–74 года.
В.О.: Его перед Новым годом выпустили.
А.М.: Гололёд страшный, вода по самые косточки, а мы ходим, ищем Тымчука. Снова разбежались по моргам искать, по милициям, в прокуратуру. Я ходила в прокуратуру области, Розалия Баренбойм тоже отдельно ходила к прокурору. Писали жалобы. Нам удалось узнать, что он арестован и его в тот день должны были из милиции, из КПЗ везти на Черноморскую дорогу в следственный изолятор. Если бы мы не бросились и его не выручили, то был бы ужас. Мы, наверное, два дня сидели под милицией, под прокуратурой, писали жалобы, протестовали, добивались. Я пошла к дежурному прокурору области — помню, был еврей, пожилой юрист такой. Когда я зашла, он встал, как джентльмен, очень вежливо, с пониманием встретил моё заявление, требование освобождения, протест против незаконного ареста. Сказал, что уже был один человек, который сказал, что этот Тымчук его ученик, очень одобрительно о нём отзывался. Прокурор, очевидно, написал или позвонил в милицию. Тогда мы пошли в Ильичёвский райотдел милиции, запротестовали против ареста. Мы познакомились со следователем, я написала заявление следователю, чтобы он отдал нам под личное «поручительство», как это по-русски называется.
В.О.: Тогда говорили «на поруки».
А.М.: Поруки это одно, а «поручительство» — это другое. На поруки может брать, скажем, трудовой коллектив, а это под личное поручительство — так я написала. Нас тогда подписало трое — я подписала, Зина Донцова подписала и Розалия Баренбойм. Я ей предложила подписать, а она сказала: «Нет, я не подпишу, это ничего не даст, такого ещё в СССР не было. Нет, я не подпишу». Я сказала: «Розалия Менделевна, если Вы не подпишете, мы сами подадим, но Вам будет стыдно». Розалия Менделевна подписала, скрипя сердце. Мы подали заявление следователю. Это уже было вечером, где-то в восемь часов. Следователь тут же сказал нам: «Я понял, что здесь что-то неладно». Он поехал в изолятор и привёз на машине Тымчука. Такого ещё не было в СССР, чтобы из тюрьмы кого-то вырвать! Мы все ведём его к Голумбиевской — у Голумбиевской как раз день рождения. Она запекла утку, сварила сы........ ...... .. [неразборчиво] и плов. Она была мастерица варить тот сы..... ...... ...... [то же название] плов. Садимся все за стол и просим Леонида есть, потому что он голодный, страшно голодный, потому что есть ему не давали, передачи мы не знали, куда нести. Это была, наверное, первая наша победа — ещё же никого не удавалось выручить из тюрьмы.
С тех пор Леонид Тымчук постоянно был с нами. Нас была целая группа. Был Петя Бутов, был Петя Рей — это еврей-христианин, выкрестился. Когда отбили Тымчука, то провожали с работы и на работу, потому что провокация за провокацией устраивалась. Чтобы ему дойти из порта — он работал матросом в порту, — нужно было нам идти его сопровождать. Мы его по очереди водили. Старались устроить провокацию в транспорте. В троллейбусе едем — подсылают какую-то сомнительную женщину, она кричит, что он её толкнул. Поэтому я становилась между такими сомнительными людьми и ним, не давала никому подходить близко. А в другой раз стою на морвокзале, пока причалит его катер. А его как-то долго нет, ко мне пристают какие-то неизвестные. Однажды он совсем не пришёл. Я не знаю, где он, то ли раньше ушёл, то ли что. Я хорошо намёрзлась, и мне пришлось уйти.
Тымчука мы отстояли — слава Богу. Его не арестовали.
А ещё с ним была такая история, что он её, очевидно, рассказывал. Со стены своей квартиры, которая выходила на завод «Холодмаш», он сбил подслушивающий аппарат. Это было такое большое устройство, ещё примитивное очень, но всё равно подслушивал. Он встал в четыре часа ночи, залез на крышу и — бах, бах, бах по этому ящику.
В.О.: Говорил, это было как раз после 8 Марта, когда все, в том числе и милиционеры, были пьяные.
А.М.: Да. А тот аппарат был под сигнализацией. Там напротив дом милиции, прокуратуры. Там сразу включился свет, замигало, забегала охрана — что-то такое делалось. А он тем временем уже успел вынуть электромагнитные катушки, забрать основные приборы и сбежать. Прибегает ко мне в библиотеку: «Уже сделали у меня обыск. Я забрал эти детали». Говорю: «Давайте мне в библиотеку, я положу их в школе, в школе обыск не сделают». Он говорит: «Нет, я хорошо спрятал». А как он спрятал? В уголь. Приходят кагэбэшники, перевернули всё и нашли, забрали и сказали: «Ты у нас попляшешь, мы тебе сделаем». За это они пытались его второй раз посадить.
Как-то шли они с Василием Барладяну, а за ними идут. Буквально по пятам, особенно за Барладяну. Уже намечался арест и того, и другого. Они хотят оторваться, а кагэбэшники угрожают: «Будем морду бить». Забежали ко мне в школу. Я сидела в библиотеке. Они всё рассказали, я дала Барладяну денег, сколько у меня было, потому что мы все были бедные люди. Я повела их через двор в другой корпус. Там был пищеблок. Туда нельзя было ходить, но я попросила шеф-повара, чтобы их пропустили. Из пищеблока был выход на закрытую стройку. Там их никто не мог увидеть. Они благополучно вышли через пищеблок во двор той стройки, перелезли через ограду. Василий Барладяну в тот день сел на поезд и уехал в Москву. Он очень хотел уехать за границу, ездил на встречу с Сахаровым, чтобы помог ему выехать. Но Сахаров мало ему помог.
Началось дело Барладяну.
А.М.: Его арестовали в 1976 году, где-то в марте (2 марта. — Ред.), но его до того преследовали несколько лет, чтобы сфабриковать какое-то уголовное дело. Тогда он писал статьи, в которых отстаивал интересы Румынии в Советском Союзе. Он утверждал, что Советский Союз незаконно захватил Транснистрию, что это румынская территория. Тогда Василий Владимирович грезил Румынией — он ездил туда собирать материалы для своей диссертации и, очевидно, ему понравилось быть румыном. Некоторое время он так и говорил, что он румын.
Он отослал ту статью Брежневу. Хотел вызвать какой-то конфликт, даже если его арестуют по политическим мотивам, то он отсидит там какой-то год, будет диссидентом и будет иметь право эмигрировать. Он решил, по моему мнению, именно так. Дружил он с Фёдором Денисовичем Нерийчуком. А тот имел тесные контакты с КГБ, заядлый был агент. Но Василий с ним дружил, Нерийчук часто бывал в его доме. Я не знаю, договаривался ли Василий с ним — как напишет очередную крамольную статью, Нерийчук докладывает в КГБ, КГБ идёт делает обыск, забирает все те статьи. И вот так после тех статей, а также за устную пропаганду и агитацию, против Василия возбуждают уголовное дело по статье 187-прим — «клеветнические измышления». Барладяну ещё повезло: его арестовывало КГБ, но дело вёл следователь прокуратуры по фамилии Голенко. Он с Василием вёл себя довольно корректно, можно сказать, не перегибал палку. Мы боялись, что 187-ю статью переквалифицируют на 62-ю. Но у Голенко ещё было немного совести, и Василию дали 3 года.
Когда был суд (27 – 29 июня 1977 г. — Ред.), мы тоже все собрались, нас не пускали, мы протестовали, писали жалобы. Мы хорошо там шумели, чтобы все люди видели. Я пыталась пройти в суд с чёрного хода, потому что я там лабиринты знала, но везде стояла охрана. Не пропустили. Нас пропустили только на чтение приговора. Барладяну был очень худой после голодовки.
В.О.: Он и во время суда голодал?
А.М.: Я этого не знаю, голодал ли он во время суда, но знаю, что до суда голодал. И Голумбиевская дала ему цветы — она просила разрешения.
В.О.: Как это ей удалось? Возле него же охрана была?
А.М.: А она то ли бросила, то ли подала. Она просила разрешения дать цветы — то ли у охраны, то ли у прокурора, я уже точно этого не припомню.
Мы были очень возмущены. Дело получило огласку. Мы вели себя, как они говорили, «вызывающе».
Перед тем мы Василия долго защищали, сопровождали его на работу, с работы, ходили к нему во время обысков, чтобы он не был один. Он часто останавливался у меня, ходил к Сирым (это были очень активные муж и жена, сейчас они в Америку уехали).
Ещё я не сказала про Елену Даниэлян. Это молодая девушка — о ней я говорила, кажется, — наполовину армянка, наполовину еврейка. Мать её очень была против того, чтобы Елена ввязывалась в диссидентское движение. Но это была очень стойкая девушка, очень симпатичная, очень добрая, честная, порядочная. Позже ей удалось уехать в Соединённые Штаты. Она где-то там работает журналисткой, живёт в Бостоне.
Василия Барладяну в лагере «раскрутили» ещё на 3 года. Из Ровенской области (лагерь ОР-318/76, с. Полицы Владимирецкого р-на) везли его во Львов на психиатрическую экспертизу. Мы с Валерием Гнатенко пытались проникнуть в ту больницу и в то отделение, завязать контакты с персоналом. Но нам сказали, что его вчера забрали.
Валентина Барладяну не могла поехать, она попросила меня, я связалась с Гнатенко, и мы туда ездили. У Гнатенко была опухоль у уха. Молодой художник был, очень перспективный, патриот, работал для Украины. Я с ним встречалась — забегу немножко вперёд — в Нью-Йорке. Там была выставка его произведений. Выставку организовывала уже его жена Стефания. Я была туда приглашена, написала отзыв. Я так и написала, что мы с Валерием встречаемся во второй раз, что видела его живого, а теперь встретилась с его творчеством.
В.О.: Вы бы о Голумбиевской рассказали детальнее.
А.М.: О Голумбиевской я рассказала мало. Это была выдающаяся личность. Это была очень добрая женщина. Сначала она считала себя, может, одесситкой по национальности. По матери она Денищенко, а по мужу Голумбиевская. Муж её еврей, как человек очень нехороший. Он её всё время терроризировал. Забирал из её блокнота записки, заносил в КГБ. Она всё время должна была ему деньги платить. Как что-нибудь дочери купит, то приходит к ней и говорит: «Ты мне должна столько-то, потому что я Ане купил то-то, то-то». Так что она постоянно была ему должна, постоянно жила в безденежье, потому что имела большие расходы. К ней приходило много людей. Какое бы ни было состояние, она всегда ставила нам чай, печенье, бутерброды или плов сы... .... ............ [неразборчиво]. Ну, кто мог, тот приносил туда что-то из продуктов. Когда я приезжала, или моя сестра, то мы приносили что-нибудь. Даже собачки её — у неё всегда было две болонки — знали, что такие-то люди что-то приносят, и радостно встречали их.
Её преследовали. Она преподавала ученикам «Мастера и Маргариту» Булгакова, объясняла детям, что это такое. Это вызвало сопротивление так называемого учительского коллектива. Её осуждали на собраниях, её поносили, увольняли с работы, требовали, чтобы она бросила учительство, её переводили в младшие классы и требовали, чтобы она перешла в детский сад. Пытались не допустить её к детям. А мне ещё раньше сказали: «Мы вас к детям не подпустим на расстояние пушечного выстрела». Так же было и с Голумбиевской. Мы её поддерживали в то тяжёлое время. Как-то я тоже однажды предложила: «Может, всё-таки, вам пойти в детский сад?» Она сказала: «И не говорите, я ни за что не пойду». Но ей всё-таки дали младшие классы, по-моему, пятый класс, где она не могла уже пропагандировать всякие идеи.
У меня есть газета с изложением тех собраний, где её «разбирали». Там чудеса можно прочитать. Это был очень эрудированный, образованный человек, она окончила Одесский пединститут. По-моему, она была 1938 года рождения, блондинка, немножко округлых форм, очень искренняя и, вместе с тем, стойкая. Я от неё очень многому доброму научилась. Я шла к ней в дом, как к лучшему другу. Там царила положительная энергетика, у неё всем людям было хорошо, приветливо. Правда, там собирались женщины, которые курили, и она с ними научилась курить. Придёт Галя Могильницкая — страшно курит, придёт Зина Донцова — страшно курит, ещё одна женщина курила, и Анна Викторовна курила. У неё были с почками нелады, одна из почек перестала функционировать. Пошло общее заражение организма, она мучилась, была очень худенькая.
Анна Викторовна Голумбиевская умерла 19 июня 1994 года. Мы хоронили её, и все очень плакали. Мы потеряли прекрасного друга. Лично я обязана ей тем, что она защищала меня, моя сестра к ней приходила, они вместе организовывали мне защиту, когда я сидела в тюрьме. Она писала Горбачёву прошение, чтобы меня отпустили, — очень, между прочим, интересное. Я Вам дала его копию.
Она написала статью обо мне «Дума про человека», где восхваляет мои человеческие качества. Может, немного преувеличивает, потому что все мы люди грешные. (См.: Ганна Голумбієвська. Дума про людину / Український вісник. Вып. 8, сентябрь 1987. – Український вісник. Общественный литературно-художественный и общественно-политический журнал. Выпуск 7, 8, 9-10. Август, сентябрь, октябрь-ноябрь 1987. – Балтимор – Торонто: Смолоскип. – 1988. С. 286-291). А сама она была человек прекрасный. Осталась у неё дочь Аня, она живёт сейчас в Одессе по улице Моисеенко, 8, квартира 13, там, где жила мать. Есть двое внуков у Анны Викторовны — мальчик и девочка. Дочь не пошла в мать, она больше в отца, ничем не интересуется.
Анна Викторовна сыграла выдающуюся роль в организации диссидентского движения в Одессе. У неё было очень много знакомых, к ней часто приезжали московские диссиденты. Мы подписывали петиции в защиту московских диссидентов, которых уже начали арестовывать, скажем, Орлова, Щаранского, других. Часто бывало так, что петиция попадает в Киев, её привозил Саша Подрабинек, Ирина Осипова. Там подписывали, потом везли сюда — и мы тут подписывали, ставили номера паспортов.
Я всегда буду её помнить — прекрасный человек, прекрасная подруга, прекрасная общественная деятельница. Она была душой нашего коллектива. Земля ей пухом. И я думаю, когда-нибудь в Одессе будет стоять памятник, а улицу Моисеенко переименуют в улицу Анны Голумбиевской.
В.О.: Вы хотели рассказать, как развивались события после того, как арестовали Василия Барладяну.
Г.М.: Из дела Барладяну выделили моё дело, дело Елены Даниелян и дело Анны Голумбиевской. Их ведь очень терроризировали, а арестовали только меня. Я родом с Западной Украины и вообще для них была страшный враг, поэтому основное своё внимание кагэбэшники сосредоточили на мне.
Когда я связалась с Украинской Хельсинкской Группой в Киеве и Оксана Яковлевна Мешко поручила мне редактировать материалы в Одессе, перевести всё это дело в Одессу, чтобы отвести внимание от Киева. Я имела право подписывать документы за всех 16 членов Украинской Хельсинкской Группы, но себя я не подписывала, потому что я была необъявленным членом. На меня уже велось уголовное дело, я не могла быть объявленным членом, потому что меня тут же арестуют и я ничего не успею сделать. Я связывалась с Киевом, часто ездила туда до самого ареста. В доме обыск за обыском, на улице пройти не дают, террор страшный. Работы не дают, моя фамилия в чёрных списках во всех отделах кадров — куда ни пойду, меня не принимают. Всё это закончилось тремя уголовными делами. По первому и второму не удалось меня посадить, а 20 февраля 1980 года арестовали. Пробыла я под арестом до 19 мая 1988 года. После этого были ещё судебные процедуры по восстановлению прав. Потом — на баррикады.
Я до сих пор участвую в общественном движении в интересах Украины. Работаю в политической партии, в УКРП, в «Просвите», мы создали блок политических партий. Сейчас организовываем акцию «Украина без Кучмы». Делаем, что можем. Сил, правда, уже мало, мне в апреле будет 72 года. Очень маленькая у нас пенсия, поэтому нам очень тяжело. Но всё-таки душа рвётся, пешком бы пошла в Киев и помогала бы там. Недавно одна моя знакомая, Лина (???) Дмитриевна Тимофеева, говорит: «Я не могу жить, у меня болят ноги, но я так переживаю, как эта акция может быть без меня, я хотела бы пешком пойти в Киев, чтобы принять участие». В Одессе много патриотов, но люди подавлены экономической ситуацией. Сознательность понемногу повышается, всё больше сине-жёлтых цветов на вывесках, даже на одёжке деток, больше слышно украинской речи, никто уже не оглядывается на украинскую речь. Я, например, везде демонстративно говорю по-украински. В государственных учреждениях я всегда говорила по-украински. Со мной даже чиновники переходят на украинский язык, иногда ломаный, но говорят.
Наша правозащитная группа и нынешние политические партии много сделали для украинизации Одессы, но ползучая русификация продолжается. Нет украинских кадров. Украинцы здесь составляют большинство, а приезжают наши деятели из Киева и говорят на русском языке. Даже Мороз и Яворивский. И Масол, когда приезжал, говорил на русском языке. Они думают, что украинского одесситы не поймут. Это позорно. Одесса — морская столица Украины, нашему правительству нужно было бы приложить все усилия, чтобы произвести здесь кадровые изменения. Еврейство так обнаглело: у него свои организации, оно спешно готовит кадры, проникло во все государственные структуры, теневая экономика — их, они воруют страшно, разрушают все предприятия, всё захватывают в свои руки. Одним словом, они считают, что это еврейское государство номер один. Даже на морвокзале поставили памятник скульптора Неизвестного: в скорлупе такой пухленький жиденок лежит — это символ: в Одессе зарождается еврейское государство. Здесь есть целый подземный город, где, как говорят, есть склады с оружием, есть продукты, есть станки, где печатают деньги, и есть лаборатории. Они любой ценой пытаются не выпустить Одессу из рук. Когда меня не станет, я завещаю не отдавать Одессу, обращать особое внимание на Одессу и на её кадры. Я верю, что Одесса будет полностью украинской. Украинцы постепенно возрождаются, наша духовность возрождается, но нам нужно время, чтобы решить экономические проблемы.
Я закончила. Может, несколько непоследовательно высказывалась, может, что-то забыла, потому что в таком напряжении всё делается, но многое сказала. Остальное дополнят документы, которые я даю господину Василию Овсиенко. Большое ему спасибо за этот подвижнический труд, за то, что он ездит и собирает память о нас.
В.О.: Я Вас тоже благодарю за этот рассказ. Это было 12 февраля 2001 года в квартире госпожи Анны Михайленко, улица теперь называется Нежинская.
В.О.: Спасибо.Г.М.: Я ещё хотела рассказать о сестре своей Смолий Прасковье Васильевне. Она 1931 года рождения, двумя годами младше меня. Проживает сейчас в селе Агафиевке Любашевского района Одесской области. Когда меня арестовали, она ездила ко мне в Казань, ходила по следователям и судам, подавала жалобы. Анна Голумбиевская ей всё время помогала. Посылала мне посылки два раза в месяц. Было так, что я вынуждена была перейти на инвалидность, мне платили 50 рублей, я их пересылала сестре, чтобы она посылала мне посылки. Чтобы не ездила, поскольку меня пытались умертвить в той казанской тюрьме-психушке. Её тоже пытались посадить, обвиняли, что она выносит информацию из психушки и передаёт на радио «Свобода». А радио «Свобода» и другие радиостанции всё-таки говорили обо мне, очень много писем и протестов шло на Одессу. Так что кагэбэшники заинтересованы были и сестру посадить. Они страшно издевались над ней. Когда у неё была тяжёлая операция в онкодиспансере, то они договорились с главным врачом, чтобы он её выписал, потому что они хотят её засудить. Она даже 10 дней не лежала.
Против моей сестры Параски за два года сфабриковали 4 уголовных дела. Она шофёром работала. Возьмёт полведра солярки промывать детали колхозной машины. Так все шофёры делают, это не кража. А её судят за кражу. По четыре месяца не выдают заработную плату, а когда она возмущается, то составляют протокол, что кого-то там оскорбляла. Кассирша, которая должна была выдавать зарплату, даже укусила её за палец. Что угодно делали, лишь бы её посадить. Стреляли по окнам — пытались её убить. Когда она приехала из онкодиспансера после операции и лежала ещё больная, врываются в девять часов милиционеры, хватают её, сажают в «воронок» и везут в КПЗ в Любашевку, в район, за 8 километров. Там её держат три дня. И некому ей помочь — я же сижу. Каким-то образом узнала адвокат из Одессы Пономаренко Валентина Ивановна. Она помчалась в Любашевку, побежала к прокурору, запротестовала: «Какое вы имеете право сажать этого человека? За что?» Она вывела сестру из того КПЗ. Они пытались её не выпустить. А сфабриковать уголовное дело — это раз плюнуть.
Сестра принимала участие в создании Руха, во всех его акциях. Она всегда интересовалась судьбой всех диссидентов. Когда я к Строкатой ходила, то сестра тоже старалась передать каких-нибудь продуктов из дому. В селе Агафиевке, где переселенцы с Западной Украины составляют половину села, ещё при СССР на телеграфном столбе не без её помощи был поднят сине-жёлтый флаг. А это дорога Одесса — Полтава, по этой дороге машины ехали и видели. Когда тот флаг сорвали, я посоветовала им покрасить в цвет флага жесть. Подняли тот жестяной флаг. Он висел очень долго. Где-то перед самой независимостью его милиция всё-таки постаралась сорвать.
Когда провозгласили независимость, это было 24 августа 1991 года, около 9 часов вечера я была у Верховной Рады в числе 60 одесситов. Мы принесли к Верховной Раде флаг, окружили Верховную Раду, чтобы не выпустить депутатов, пока не проголосовали за независимость. Два дня мы там стояли.
А сестра на другой день собрала селян, в основном женщин — мужчины были на работе. А может, кто-то из мужчин боялся, потому что один или двое выглядывали из-за спин женщин. Собрала она и местных жителей, и тех, что с Западной Украины. С такими сияющими улыбками — а флаги уже были, я передала туда два флага — она впереди несёт сине-жёлтый флаг, идут те женщины, все так сияют! Они счастливы, что провозглашена Украина.
Столько лет терроризировали мою сестру, столько пытали, что я не знаю, как у неё хватило сил всё это выдержать. Бедная, несчастная. Сейчас она живёт в Агафиевке, уже на пенсии, больная. Плохенькая хатка. Ей никогда не давали возможности огород вспахать, ей отрезали воду. В колодец забрасывали крыс и всякий хлам, чтобы она не могла брать воду. Никакой помощи ей никогда не давали, всякие пакости делали. Кагэбэшник постоянно ходил по пятам. Особенно когда я приеду к сестре — ходят за нами обеими. Как мы приедем, то докладывает в Любашевку кагэбэшнику, а если я возвращаюсь в Одессу, то бежит председатель сельского совета, стукач, докладывает, что уже уехала, встречайте её там.
Одним словом, страшный террор. Это только где-то последние два года нет террора. Уже колхозы распались, председатели колхозов уже не имеют такой власти. Но моя сестра, можно сказать, героиня. Если я выжила в той Казани, то я в большой степени обязана не только мировой общественности и диссидентскому движению Украины, но и своей сестре, такой жертвенной.
Десять человек из нашей семьи сидели в тюрьмах СССР. Один не вернулся, погиб, Иван Пришляк. Дядя, Николай Смолий, был у немцев в концлагере и в советских тюрьмах ещё в 1941 году. Брат Иосиф сидел в тюрьме. Екатерина Грицик, сестра, сидела в тюрьме. Муж её, Николай Грицик, сидел в тюрьме. Двоюродные сёстры, троюродные сёстры... Одна из них — Итына (???) Екатерина, сейчас живёт в Запорожской области, в Мелитополе. Она была в Кенгире. Пятнадцать лет получила за УПА и только чудом уцелела, когда там было восстание и танками людей давили. Она выскочила на ступеньку барака и таким образом её танк не зацепил. Другая сестра, Танчак Екатерина (она умерла в Радиевском (???) районе несколько лет назад), была осуждена на 25 лет. Я не припомню, не 15 ли лет она отсидела. Уже при «хрущёвской оттепели» её отпустили домой. Вот так десять человек пострадали. Мы постоянно голодные, обыск за обыском, покоя нам не давали. Можно сказать, что делали с нашей семьёй, то делали и с Украиной. Но никто из нас не сдался, никто из нас не раскаялся, мы никогда ни на кого не стучали, мы остались патриотами и до самой смерти будем ими. [Выключение диктофона].
Г.М.: Расскажу один эпизод с выборов. На всех выборах я стояла наблюдателем. Очень тяжёлая обстановка: на наблюдателей нападают, полный произвол, что хотят, то и делают. В 1998 году я стояла в 122-й школе. Выборы в Верховную Раду. Идут туда страшные враги Украины. Идёт Лёва Ремович Гиммельфарб, взятая фамилия — Лев Вершинин, страшный украинофоб. Обвешал всю Одессу своими портретами и сказал: «Нацисты, вон из Одессы!» То есть украинцы. «Бандеровцев — в зоопарк». И все едины — Украина, Россия, Белоруссия. Второй кандидат — Крупник. Есть все основания считать, что это сатанист. Тоже еврей. Мне удалось голову избирательной комиссии склонить на свою сторону. Я с ней переговорила, что представляют собой эти два врага и как их нужно не пропустить, каким образом не дать им сфальсифицировать выборы. Она согласилась со мной, хотя была русская, и сказала: «Я буду всех посылать к Вам, Вы ведите выборы». Я стала с Марией Чивикиной и руководила выборами. Евреи валом валили, русские всякие, без паспортов — то «забыла, то то, то другое». Валили валом, чтобы этих своих кандидатов провести. Я подумала так, что трупом здесь лягу, но я их в Верховную Раду не пропущу. Это очень большой избирательный участок.
Я делала это корректно, но настойчиво их отшивала. Как я их пугала? Когда на меня наступали, я шёпотом говорила: «Извините, граждане, тут находится сотрудник СБУ, он внимательно смотрит». Тогда они пугались и отходили. Я была в костюме с сине-жёлтым значком, это их корчило. Когда они увидели, что проваливаются, пришёл Крупник, послал своих наёмных представителей, и они пытались меня силой вытянуть на улицу. Один из его представителей представился прокурором, показал какое-то удостоверение и пытался меня вывести. Я тут быстро позвонила международным наблюдателям, а во главе тех наблюдателей была моя знакомая из Америки Марта Перейма, она сейчас работает в посольстве Соединённых Штатов в Киеве. Они прибежали и не дали меня вытащить.
Эти два лютых врага Украины выборы проиграли. Они сказали: «Ты домой сегодня не дойдёшь». Я дошла домой поздно вечером, но враг в Верховную Раду не прошёл.
В.О.: Я помню те русско-шовинистические листовки. Кто-то их в Киев нам передал. Не Вы ли?
Г.М.: Да, я передавала. Мы что сделали? На их листовках с одной стороны написали «Вершинин», а с другой «Лёва Гиммельфарб» и сионистскую звезду нарисовали. Сверху написали: «Два русских кандидата в украинский кнессет» и обклеили все мусорные урны.
В.О.: Меня больше всего удивляет, когда евреи выступают русскими великодержавниками. Зачем это им? Разве украинцы говорили: «Бей жидов, спасай Россию»? Это же не украинцы.
Г.М.: Они украинцев не любят. Русских ещё так-сяк, но украинцев не терпят абсолютно. И им же границы не нужны, они хотят кататься туда-сюда — «Одесса — вольный город, зачем нам Украина?» Они до сих пор говорят «одесские журналисты» и «украинские журналисты», «Одесса» и «Украина». Так открыто и в прессе пишут.
В.О.: Одесса — отдельное государство и отдельная нация?
Г.М.: Да, отдельное государство. На еврейском кладбище будете иметь то государство. Они любой ценой ставят мэрами жидов. В 1993 году здесь был украинец мэр, Чернега, а то всё жиды. Жид Печерский, агент Моссада, организовывал всё время против него демонстрации, выводил всех лапсердаков — такое творилось, что страх. Где-то поздно осенью, в октябре 1993 года, он вывел страшно большую демонстрацию — и музыкальные училища, и всяких придурковатых, и обиженных — это за деньги, он заплатил. Мы решили контрпикет сделать. Я позвонила председателю Центрального райисполкома Бараболе: «Давайте людей, на заводы позвоните». — «А на меня будут говорить, что я вмешиваюсь». — «Ничего, давайте спасать Чернегу, мэра-украинца». Он всё-таки позвонил на заводы, люди пришли. Они не знали, что делать. Милиция на жидовской стороне, потому что тогда председателем Жовтневого райисполкома был Гурвиц, все работали на них. Но очень много вышло наших людей. Мы стали с такими лозунгами: «Свободная экономическая зона для всей Украины, а не для одесской мафии!», «Одесса — это Украина», «Одесса и Крым — это Украина», «Руки прочь от мэра Чернеги!» Боже, они нас даже поцарапали. Адвоката Вознюка так поцарапали, что кровь текла. Рвали лозунги, мы от них отбивались. А казаки стояли сзади, лясы точили. Тогда четыре «бейтаровца» — это их молодёжная полувоенная организация «Бейтар» — окружили меня, их косоглазый руководитель Тенер, и ни с места меня не выпускают. Я не могу вырваться! Я как-то позвала людей, их оттолкали. Я им там натыкала и вырвалась от них, пошла на самый центр. Нас зажимали. Милиция меня сейчас не очень хочет толкать, не очень хочет со мной заводиться...
В.О.: С Вами только свяжись...
Г.М.: Ну, так получат...
Вот недавно мы встречали Виктора Ющенко, 12 июня 2000 года. Вышло нас 20 человек к областной администрации, там, где Гриневецкий сидит, глава администрации. Дали приказ милиции, чтобы нас не подпустили к Ющенко. Ющенко был недалеко в банке «Украина», возле областной администрации. Стал там на этих ступеньках и смотрит далеко. А мы стоим где-то за метров 150. А они выставили переодетый то ли ОМОН, то ли спецназ, чтобы нас даже не было видно. Я хочу подойти, а они меня толкают. Крутили нам руки — страшно, что было. Так мы Ющенко и не поприветствовали. Я понаписывала жалобы. Все отписали, что у нас митинги разрешены на Куликовом поле, там далеко, за 5 километров, где Ленин стоит. Администрация здесь, Ющенко здесь, а мы пойдём его приветствовать на Куликово поле — такое издевательство!
Мы проводили много всяких акций. В первые годы мы с улиц не слезали. Пикетировали сессию, особенно когда в 1993 году Боделан хотел провозгласить советскую власть и эту администрацию распустить, [неразборчиво] представитель президента был. Мне позвонили из областной администрации и спросили: «Что будете делать?» — «Мы пикетируем». Мы выставили такой огромный пикет, что он бурлил. Мы взяли красный флаг и, когда шли депутаты, вся та коммуна — бросили его на ступеньки, я подошла и вытерла ноги: «Прошу, вытирайте ноги, чтобы с чистыми ногами заходили». И раздаю листовки о преступлениях КПСС. Вы знаете, им тогда не удалось совершить переворот. Это фактически была попытка государственного переворота — если сессия областного Совета провозглашает советскую власть и ликвидирует президентское представительство. Это им не удалось, и представитель президента так был рад, что когда приехал Кравчук, он мне лично позвонил домой и пригласил на встречу с Кравчуком.
В.О.: Вот как! Спасибо. Это была госпожа Анна Михайленко. Мы побежали дальше.
Снимок В.Овсиенко:
Mykhajlenko Плёнка 4946, кадр 28А. 10.02. 2001. Одесса. Анна МИХАЙЛЕНКО у себя дома.