СВИДЕТЕЛЬСТВУЮ
Интервью Оксаны Яковлевны МЕШКО
Записал Василий Никитович СКРИПКА 30, 31 января и 1 февраля 1990 года
в её квартире на улице Верболозной, 16, в Киеве.
Публиковалось в журнале «Курьер Кривбасса» под названием «Мать украинской демократии» в 1994 году и отдельной брошюрой «Свидетельствую» в 1996 году. Сверено с аудиозаписью. Подзаголовки редактора второго издания, примечания Олеся Сергиенко.
В.Скрипка: Прогрохотали годы, пролетели... Четверть века, как мы с вами, Оксана Яковлевна, знакомы – где-то с половины 60-х годов и до сего времени. Когда-то мы чаще встречались, а в 70-х был перерыв. Он был вызван то вашим заключением, то моей неразберихой – разными неудачами. Но знайте, что вы всегда у меня стояли так высоко в моих помыслах, в моих думах, в моём сердце! Когда я узнал, что вас, 75-летнюю, упекли куда-то аж на Охотское море, вы не представляете, как оцепенела вся моя душа! Как я мучился, как думал о тех, кто сослал вас на такую муку! Каким же нужно быть жестокосердным, бесчеловечным, а может, даже и растерянным и обречённым, чтобы такого пожилого человека сослать в такую даль, как говорят, туда, где и Макар телят не пас. Да куда там пасти! Как вы мне рассказывали, трое суток метёт и заметает ту вашу будку-сруб, куда вас упекли. И как вы потом бутылку обещали людям – тем, кто вас откопает. Как они вас откапывали в снегах, а потом надзиратели предупреждали тех людей, чтобы не делали этого больше. И те люди даже за бутылку уже не соглашались откопать вас – это же пренебречь самым элементарным человеческим поступком! Человек заметён – пусть лежит, пусть погибает! Потом вас та Любка или Люда откапывали, в тридцати метрах от трассы.
Но вы выбрались из снегов и живёте. И когда я эту печальную притчу о вас рассказывал своему другу, то он говорит – вот смешные люди, эти мои земляки! Говорит: «Если бы пять таких бабушек на Украину, то у всего КГБ был бы инфаркт!»
Оксана Яковлевна! Меня любит молодёжь. Думаю, за то, что я немного знаю народ, знаю, как он живёт. И на кончик ножа зацепил его мудрости да и в своих раздумьях, в безудержной порой болтовне её передаю. А я люблю старых людей. Я порой думаю: мы ещё будем звать, кликать тех людей, припадать к их следам, искать следы тех людей, чтобы подпитать свой дух, чтобы возродиться. И не всегда это нам будет удаваться, потому что многое исчезает, а мы не доходим до тех скрижалей, которые поддерживают нас в этом мире.
Думаю сейчас: может, нам ещё через 10 лет с Вами встретиться? Ну, Боже мой, что же такое 10 лет? Средний срок заключения – ой, не мало же это. Я не сидел – дай Бог милости, не сидел. Василь Стус говорил, что не выдержит второго срока, и он его таки не выдержал. Тяжело же там, тяжело – это же 10 лет! В 2000-м году, если Господь Бог даст нам здоровья, если бы мы встретились с вами, я бы с Вами ещё поговорил, многое бы изменилось в этой жизни, и может, мы были бы свидетелями тех событий. Как говорил мой дед Стець (по-уличному, в моём селе): «Так хочется увидеть, так хочется дожить до того времени, чтобы увидеть, чем же это всё закончится».
Когда-то я был, Оксана Яковлевна, в среде западных украинцев – люди с гонором, гордые! Держатся как-то так прямо. Они даже за столом не наклоняются, когда ложку несут. Словно стоя живут и держатся так. Я им говорил: «Ох, люди, люди! Если бы вы знали, что было с нами, надднепрянцами, как нас задирали, как народ наш калечили и душили! Если бы вы знали! Из вашей среды пятьдесят на пятьдесят выходят порядочные люди. Наполовину – это хрусталь! А половина могут и выродками быть. А у нас, в степях Украины, хорошо, если из тысячи один такой, что думает об Украине, о её судьбе, о будущем».
А вы же, Оксана Яковлевна, из степей. Я как-то даже опешил, когда узнал, что вы с Днепропетровщины. А дошли до высот, на которых вас все видят и уважают. И от этого созерцания и сами становятся людьми. Вот что важно, Оксана Яковлевна!
Поздравляя вас с 85-летием, желаю вам, чтобы новая круглая ваша дата настала уже в свободной, независимой державе.
Слава Украине. Василий Скрипка.
Уважаемая Оксана Яковлевна! Прошу вас дать мне небольшое интервью. Первый вопрос, который я хотел бы задать: откуда вы родом и кто ваши родители?
СЕМЬЯ
О.Я.Мешко: Я с Полтавщины. Родилась в двадцати километрах от Полтавы, в большом старом казацком селе-городке, которое называлось Старые Санжары. Это живописный уголок Украины над рекой Ворсклой. Пять церквей возвышались своими колокольнями. Село на пяти холмах, живое, весёлое, с мельницами, а по вечерам с нашими полтавскими песнями, которые и сегодня звенят, но уже только в певческих кружках.
Мои родители полукрестьяне-полуторговцы, потому что были безземельными. А прокормить без постоянного дохода семью в густонаселённой Полтавщине было очень тяжело. Отец мой, кроме этого, сажал сады во всей округе. Он окончил Полтавскую садоводческую школу. Садоводство было его самым любимым делом. Любил работать у земли. Торговать не любил, но был вынужден, чтобы содержать свою большую семью.* *(Торговала за прилавком её мама Маруся – человек умный, весёлый, общительный – к ней охотно шли односельчане за заказанным товаром, новостями и приятным общением. – Прим. Александра Сергиенко, сына Оксаны Мешко).
Село принадлежало к казацкому сословию. Оно никогда не знало крепостного права, и тот вольный казацкий дух чувствовался во всём крестьянском укладе. Это были свободные, независимые люди. Я благословляю свой городок, в котором прожила свою лучшую пору – пору своего детства. Но и детство моё закончилось очень рано. Уже в 1919 году трудовой ритм этой тихой крестьянской жизни был нарушен революционными волнами.
В.Скрипка: Оксана Яковлевна, в чём же конкретно эти революционные волны проявились?
О.Я.Мешко: Село приняло Украинскую Народную Республику, её правительство – Центральную Раду, потом Директорию. Крестьянский съезд поддержал это правительство, оно имело авторитет и почёт, пользовалось уважением и полной поддержкой. Но оно было изгнано с Украины. Его место в селе заняли самые что ни на есть отбросы, люди бездеятельные, которые не пользовались среди крестьян никаким уважением. Это уже когда красные советы взяли всё в свои руки. Как это было в нашем городке? Пять человек верховодили в селе. Ночью прятались от людей, а днём пользовались подмогой красных отрядов, которые приезжали из города Полтавы. Эти красные отряды, заходя в село, грабили крестьян, забирали у них вещи, более-менее ценную одежду, не говоря о других ценностях. Они же и репрессировали тех людей, которые, по их мнению, им не подчинялись.
В чём же заключалось то неповиновение? На село налагался продналог. Продналог село уплатило, но за продналогом пришла продразвёрстка. Уплатило продразвёрстку – снова новый налог. И так бесконечно. Когда селу уже нечем было платить, тогда выбрали людей наиболее уважаемых и относительно материально обеспеченных, и поставили их ответственными. В число этих заложников попал и мой отец. Однажды, когда красный отряд приехал в Старые Санжары на такие экзекуции, моего отца арестовали и переправили в ГубЧК. Отец уже не вернулся домой. В конце 1920 года он был расстрелян на Холодной Горе в Харькове. Сообщение о его гибели нам передали письменно уже в 1921 году. Ещё перед этим мой младший брат Евгений Мешко оказался в повстанческом отряде в селе Буланном, что недалеко от Старых Санжар. Отряд возглавил Беленький. Евгений в каком-то бою был убит в свои 19 лет.* *(Евгений 1903 г.р., пользовался авторитетом среди сельской молодёжи, и по этой причине новая власть организовала на него охоту. – Прим. О.Сергиенко).
Брат Иван* *(Самый старший, 1901 г.р. – Прим. О.Сергиенко), спасаясь от красного террора, сам вступил добровольцем в Красную Армию, потому что другого способа спастись не было. Тем временем нас выгнали из нашего дома – всю семью, мать и двоих младших детей, в том числе и меня. Мы остались без крыши над головой. Нас приняла к себе в свою старенькую хату бабушка – отцова мать. Позже Иван появился в селе уже с красным отрядом, пришёл в волость как повстанец, как доброволец Красной Армии, и благодаря ему нам вернули нашу хату.
Мы вернулись в свою хату, но там уже нечего было делать. Мы все разошлись по Украине кто куда. Я поехала в Полтаву, там работала, там начала своё обучение в средней школе. Потом я училась в Днепропетровском институте народного образования (ИНО).
Жизнь была очень трудная. Вечно преследуемая, вечные допросы, справки, что я из кулацкого рода. Но мы по тогдашним меркам не принадлежали к кулакам, даже до середняков не дотягивали. Эта часть Украины, Полтавщина, – не знаю, сколько у неё было тех зажиточных людей. Это были безземельные, но народ предприимчивый.
В.Скрипка: Уважаемая Оксана Яковлевна, я не хотел перебивать вас, но смерть вашего отца – это распространённое явление, против которого протестовал Короленко в известных письмах к Луначарскому – об этом пишут журналы «Новый мир» № 10 за 1988 год и «Родина», 1989, № 10.
О.Я.Мешко: Это было явление совершенно непонятное для людей городка – людей смелых, знакомых с военным делом, но не привыкших к такой форме правления: пять человек каких-то отбросов, самых никчёмных людей, которые по ночам прятались, а днём творили террор, опираясь на красные отряды из Полтавы. Они брали в заложники самых зажиточных и авторитетных. Так и мой отец попал – он не один и не последний, кто был арестован и расстрелян. Холодная Гора – это украинское аутодафе, где столько людей погибло. Их расстреливали и хоронили в братской могиле. Без гроба, без обряда – так, чтобы люди не видели. И неизвестно где – могил не насыпали.
В.Скрипка: Мирной жизни не было, а потом война началась. Как говорил мне один дед, то не советский человек, что в тюрьме не сидел. Так что, Оксана Яковлевна, наверное, надо перейти к самому печальному и горькому в вашей жизни – к аресту.
МЕЖДУ СМЕРТЬЮ И ЖИЗНЬЮ
О.Я.Мешко: Я была арестована в феврале 1947 года. Арестована ни с того ни с сего – как украдена. Прямо на улице Киева четверо молодчиков в белых полушубках бросили меня в легковую машину и привезли в республиканское НКВД. Я получила 10 лет только за сочувствие к своей старшей сестре Вере Худенко, чей сын был в повстанческих отрядах в Западной Украине.
Вера была на то время уже одинока. Арестованы были её сын с невесткой, её мужа* *(Ему уже было под 70. – Прим. О.Сергиенко) в облаве взяли без причины, просто так, на Западной Украине оказался и там был арестован... Она приехала ко мне, и я хотела ей помочь здесь устроиться. Была она беспомощна, без какой-либо определённой профессии. Но это тоже уже считалось преступлением, потому что я, видите ли, приютила мать повстанца. И она, и я были наказаны по одному делу, по пункту 8 статьи 56-й – террор. Мы будто бы намеревались убить Никиту Сергеевича Хрущёва. Доказательств не было, и следователь в кабинете говорил мне так: «Какие доказательства требуются? Нужно, чтобы вы сами в этом признались!» Когда я сказала, что никогда сама не смогу признаться в такой бессмыслице и никогда не буду помогать следователю творить беззаконие, он сказал: «А мы вас к этому принудим, вы ещё у нас попроситесь».
Двадцать одни сутки меня морили бессонницей. Двадцать одни сутки я выдержала без сна. Ни один врач не скажет, что это возможно, но я знаю, что это возможно – я это выдержала. И никаких самооговоров, которые мне подсовывал следователь Куценко, я не подтвердила.* *(См. об этом: О.Мешко. Між смертю і життям. К.: НВП «Ява», – 1991; Оксана Мешко, козацька матір. До 90-ліття з дня народження. К.: УРП, – 1993. – Ред.)
ОТТЕПЕЛЬ
Я отбыла 10 лет заключения. В 1956 году, во время хрущёвской оттепели, моё дело было пересмотрено. Мне просто повезло, что оно попало в руки какому-то более честному прокурору, и он освободил нас с сестрой Верой от клейма террористов. Я была реабилитирована и вернулась на своё место работы в Киевский облпотребсоюз.
Я застала своего единственного сына Олеся больным (первый мой сын, Евгений, погиб десятилетним в Тамбове во время немецкой бомбардировки). Меня держала надежда вылечить его. Хотелось также поверить, что осуждённое Хрущёвым сталинское беззаконие ушло в прошлое навсегда. Я верила. Но эта моя вера была построена только на моём непонимании ситуации: Хрущёв строил на песке, и это недолго продолжалось. Волна за волной нарастало беззаконие. Снова советское общество ничто не объединяло, кроме страха и желания как-то выжить, сохранить себя. Начался период бездуховности, что особенно губительно сказывалось на молодом поколении.
В.Скрипка: Настали 60-е годы. Именно тогда я с вами познакомился. С тех пор вы всё время стоите передо мной энергичной, инициативной. Эти вечера, где и я однажды выступал (в сельхозакадемии), вечера поэзии наших славных поэтов-шестидесятников – Василя Симоненко, Мыколы Винграновского, Василя Стуса – бесспорно, объединяли молодёжь. Но ведь эта оттепель была действительно кратковременной. Это снова закончилось террором. И вы больше всего пострадали.
О.Я.Мешко: Вы мне вот напомнили действительно счастливую полосу моей жизни. Тогда, когда я находилась в сталинских лагерях, я никогда даже не думала, что вернусь к активной общественной жизни и к жизни по своему вкусу. Я вышла на пенсию, и когда освободилась от работы, я не печалилась проблемой «а что я буду делать», как говорили мои ровесники и многие люди, которые уходят на пенсию. «Да ведь это уже смерть».
Я в первый же день своей пенсионной жизни поехала в свои Старые Санжары. Я пошла теми дорогами, которые мне были так знакомы – из Полтавы в Старые Санжары, через станцию Перещепино, прошла по селу. И я ужаснулась тем изменениям, которые произошли с 1920 до 1963 года. Посчитайте, сколько это прошло лет, когда нам твердили о развитии, о расцвете сёл и городов. Я взглянула на наш старый городок, такой красивый, такой зажиточный когда-то – теперь это были руины! Это было хуже, чем сразу после оккупации. Оказывается, там и немцев почти не было – они прошли где-то стороной. Село уничтожила сама власть. Люди бежали из села, из своих дедовских хат, как от чумы. Кто в Донбасс, кого выселили в Сибирь, кто поехал на Днепропетровщину искать хлеба на заводах, кто в Запорожье. Остались одни старые, престарелые, что ходили-бродили по своим дворам, как неприкаянные. Я таким своё село не могла воспринять. Даже чудесное здание «Просвиты», построенное по проекту известного архитектора, разрушили. Говорили, что немцы подожгли, а свидетели говорят, что это наши его уничтожили, когда немцы брали село.
Я прошла по нашей дороге до самого большого кладбища, искала могилки своих дедов, которые я очень хорошо знала. Кладбище было таким заброшенным, будто там людей уже и не хоронили. Нашла своих родственников. Нашла соседей. Не узнавала. Все пять церквей уничтожены – камня на камне не осталось. Кредитные общества, мельницы (ветряные и водяные) – всё было уничтожено.
Вернулась из своих Старых Санжар и несколько дней жила под впечатлением руины. А потом подумала: «Я на пенсии, и что-то должна делать. Что я должна делать?» Я должна найти людей, которые понимают крайнюю необходимость нашего духовного восстановления. Нашла людей, благосклонных к этой идее, людей, которые не спрашивали: «Сколько нам заплатят за выступление на вечере?». Я говорила только одно: «На общественных началах». И – о, чудо! Люди из филармонии, из всех культурных учреждений – никто и никогда не отказался принять участие. В двадцати школах Киева провела утренники и вечера на темы украинской классики: украинская песня, юбилеи Шевченко, Франко, Леси Украинки, Довженко – что по календарю подходило. В научно-исследовательских институтах, клубах, в Клубе трамвайно-троллейбусного управления...
Это была такая живая работа, я так увлеклась, вокруг меня было столько знакомых и приятелей, столько людей хотели мне помочь! Я только тогда поняла советскую действительность: люди подспудно хотят другого, люди хотят труда по своему желанию, по своему вкусу.
В 1963–1968, или даже до 1969-го, – это целых 6-7 лет, я увидела, что Киев жив, что люди жаждут работы культурной, духовной, что каждому хочется сделать свой вклад. Я говорю, что это была лучшая пора моей жизни, когда, мне кажется, я компенсировала годы своего вынужденного бездействия, казённой работы за зарплату, за пайку хлеба и похлёбки в алюминиевой миске, которую я 10 лет получала в сталинских лагерях.
ПОКОС 1972-ГО
Я действительно в это время будто поверила в возможность каких-то изменений. И для меня, честно говоря, были совершенно неожиданными аресты 12 января 1972 года. В один и тот же день, в одно и то же время в городах Киеве, Львове, Ивано-Франковске, Черкассах было арестовано очень много людей, украинской творческой интеллигенции, людей, которые никогда не говорили об оружии, людей, которые никогда не говорили о каких-то военных формированиях или любых организациях. Это были люди, которые говорили об украинской песне, об украинской поэзии, о культуре.
В.Скрипка: Оксана Яковлевна, в 1972 году, о котором вы говорите, сместили Шелеста. Мне тогда говорили, что на второй день после своего «восшествия на престол» Щербицкий санкционировал только в Киеве – а вы называли много городов – арестовать 75 человек – это писатели, деятели культуры, одним словом, интеллигенция. Это преступление, которое ни с чем не сравнить. Теперь в Германии Хоннекера отдали под суд, в Болгарии Тодора Живкова. Наверное, плачет тюрьма и по Щербицкому – как вы считаете?* *(В.Щербицкий занял пост Первого секретаря ЦК КПУ в мае, аресты же начались 12 января. – Ред.).
О.Я.Мешко: Тогда действительно было много слухов в городе Киеве. Что касается Щербицкого – то он не появился сам собой. Щербицкого кто-то послал. А вот Виталий Васильевич Федорчук – он приехал в Киев, ещё когда был Шелест. Шелест его не принял. Тогда Москва его кооптировала в Верховный Совет, и он начал распоряжаться.* *(В.Федорчук назначен председателем КГБ при Совете министров УССР в июле 1970 г.). Аресты произошли не при Никитченко, а при Федорчуке. Сразу же после арестов кагэбэшники распространяли слухи: «У нас в списке есть 3000 человек, но чтобы напугать украинскую интеллигенцию, достаточно и этих, что арестованы: украинцы – народ пугливый и к сталинскому порядку привычный». Смеялись, смеялись в глаза над тем Союзом писателей и говорили о нём с пренебрежением: «Украйонские письменники». С таким неуважением к ним относились.
И действительно, ни один из них не отозвался в защиту, скажем, Ивана Свитлычного, Ивана Дзюбы и других. Я сама обращалась к Дмитру Павлычко с письмом-ходатайством за Ивана Свитлычного. Выбрала момент на одном из официальных вечеров и подошла к нему. Он напуганный, письмо перечитал, но подписать его, конечно, не подписал. И вы думаете, какой мотив у него был? Он сказал: «А я встречался с полковником КГБ, и полковник КГБ сказал, что есть у Ивана Свитлычного состав преступления». Я ему разгневанно ответила:
«Так вы консультируетесь с полковником КГБ о хорошо известных вам писателях, с которыми вы, кажется, и в приятельских отношениях были?» Так закончились мои ходатайства перед Союзом писателей... Дмитро Павлычко тогда играл не последнюю скрипку в Союзе писателей. Никто не отозвался в защиту.
ПРАВОЗАЩИТА
Когда мой сын сидел уже в КГБ* *(Олесь Сергиенко тоже был арестован 12 января 1972 года. – Ред.), я нашла ему хорошего адвоката, но не могла с сыном связаться. А они назначили ему своего адвоката. Я хотела того адвоката проигнорировать – пришлось с этим вопросом обратиться к самому Федорчуку. Много времени прошло, недели две или три, а я всё добивалась аудиенции. Наконец в какой-то день мне сказали, что сегодня он меня примет. Я пришла со своей невесткой* *(Дзвенислава Вивчар, Дзвинка. – Ред.). Говорят: «Он на похоронах Корнейчука, но звонил оттуда (звонил ли, или уже не помню как) и обещался вас принять – ждите».* *(А.Е. Корнейчук умер 14 мая 1972 года. – Ред.) Мы ждали долго, где-то с утра часов до двух. Наконец нам сказали: «Примет вас одну – мать примет, жену нет». Невестка была возмущена, я тоже. «Не пойти?» – Она говорит: «Не идите!» – Я говорю: «Да надо уже пойти – хоть одна пойду».
Я зашла к нему. Это был длинный светлый зал-кабинет, с зеркалами, пианино стояло, а он за столом сидел с прокурором. Они меня посадили так, что солнце било мне в лицо. Я щурилась, но узнала, что это прокурор по надзору за следственными органами КГБ. Я взглянула на него, отвела глаза и стала смотреть только на Федорчука. Прокурор меня спросил: «А что же вы мне ничего не говорите? Вы же уже были у меня? Или вы забыли?» – «Нет, я не забыла, я помню ещё и то, что вы мне сказали. Вы мне сказали, что КГБ – организация авторитетная и объективная. Так я встала и сказала, что мне нечего у вас делать, если это та организация, на которую нельзя пожаловаться. А вы за ней надзираете. Так что вы там делаете? И теперь я обращаюсь только к одному Федорчуку – я надеюсь на него».
Федорчуку это был такой комплимент, ему было так приятно, он был в хорошем настроении после сытного обеда на похоронах Корнейчука, возбуждённый и красный от вина. Ещё когда я входила, он даже встал и пошёл мне навстречу – высокий, полный такой мужчина с погонами, но без пиджака, в голубой рубашке. Я подумала: «Совсем милицейская форма. МВД».
Разговор наш закончился так, как и должен был закончиться – моя просьба отстранить адвоката Мартыша, а передать дело другому, с которым я договорилась, не была удовлетворена.* *(Адвокат Сергей Макарович Мартыш из Дарницкой коллегии адвокатов был из новодопущенных к политическим делам. Мама его не знала. Но когда я поговорил с ним в кабинете следователя, то почувствовал порядочного человека. И не ошибся: С.М.Мартыш, ознакомившись с делом, неожиданно для суда предложил освободить меня, за отсутствием состава преступления в моих действиях. За это КГБ лишил его допуска к политическим делам. Когда в 1978-79 гг. фабриковали уголовное дело о сопротивлении милиции против В.Овсиенко, мама посоветовала ему этого защитника. С.Мартыш добивался освобождения подсудимого за отсутствием состава преступления и возбуждения дела против «потерпевшего» милиционера В.Славинского. Снова имел хлопоты с КГБ. – Прим. О.Сергиенко).
Но встреча эта мне запомнилась. Пока я разговаривала о сыне, то увидела, в чьих руках оказались органы КГБ. Это был человек очень ограниченный, самоуверенный и жестокий. Когда я вышла и встретилась с невесткой, то она взглянула на меня и спросила: «Что с вами?» Говорю: «Пропали, Дзвинка, все пропали!»
Так оно и случилось: все были осуждены без вины и вины. Немного, может, странно было, что столько оказалось за решёткой цвета нашего, но никто не протестовал способом молчания, неподписания протоколов. Это было ещё не то время. Ещё они не созрели до того. Ещё они думали, что хороший, порядочный разговор может быть выслушан и из него могут сделать правдивые выводы. Но в КГБ всё уже было заранее определено, всем сроки определены. Все они были осуждены. Я пыталась быть на каждом суде, но нас не пускали, суды были закрытые. Мы ходили там возле суда – нас и оттуда милиция прогоняла, даже в приёмную не пускали.
В.Скрипка: А помните, Оксана Яковлевна, ещё вы обращались к Михаилу Стельмаху, и он на депутатской бумаге написал ходатайство Председателю Верховного Суда Украины? Чем это закончилось?
О.Я.Мешко: Представьте себе: я, пройдя через годы бесправия и беззакония, – я ещё хотела верить и я ещё верила, что чем-то можно помочь арестованным! Я обращалась, куда только возможно было, хлопотала за своего сына. Благодаря вам, кажется, я попала к Стельмаху. Он меня принял очень благосклонно. Выслушав моё дело, он проникся сочувствием ко мне и написал на том государственном бланке своё ходатайство за моего сына Сергиенко Александра Фёдоровича. Что тот Сергиенко не совершил никакого преступления, что всё дело шито белыми нитками. Даже их адвокат – и тот на суде говорил, что нет у Сергиенко состава преступления, его надо освободить прямо сегодня из-под стражи. Это заявление адвоката вселило в меня надежду, что я могу помочь своему сыну Александру ходатайствами, и я взялась за это так искренне. До Стельмаха я не знала, что такое депутат, какие его функции. Не веря правительству, я никогда и не вникала в его структуру. Но о Стельмахе как писателе я думала: это же для них авторитет!
В.Скрипка: Он тогда был уже Героем социалистического труда, лауреатом Ленинской премии и даже председателем Совета Национальностей Верховного Совета СССР.
О.Я.Мешко: Да. Он искренне, как писатель, понял, что я перед ним излагаю чистую правду – преступления у Александра моего не было. Он написал на том государственном бланке ходатайство. Сам же его и переслал. Ходатайство ушло, но он потом ещё сказал такое: «Я переговорю с Якимчуком». Это был председатель Верховного Суда УССР. У него были приёмные дни. Стельмах пошёл в тот приёмный день к Якимчуку. В первый раз он его не принял, но во второй раз сам по телефону пригласил Стельмаха к себе на визит. Тот поехал. Я позвонила Стельмаху о результатах и услышала такое: «Я говорил с Якимчуком. Якимчук рассказывает, как же паскудно ведёт себя ваш сын в лагере». Я спросила: «А как бы, оказавшись за решёткой без вины-виноватой, вели бы себя вы? И разве его поведение в лагере имеет отношение к делу? Его же осудили за то, чего не было. Речь идёт о пересмотре судебного дела». Стельмах сказал мне: «Я не могу вам ничем больше помочь».
Я положила трубку. Встревоженная, удивлённая, возмущённая, я даже забыла кошелёк со своей убогой пенсией. Этот разговор вернул меня к забытому, давнему, что я передумала там, в лагере, и что я хотела забыть после своей реабилитации, потому что я хотела поверить в добро. Я поняла: нет добра у этой власти и нет человека, который может помочь перед этим тоталитарным, жестоким режимом.
Разочарованная, но не безнадёжная, ищу путей защиты. Уже нет той веры, что ещё что-то поможет, но для себя самой хочу проверить, можно ли, нужно ли верить.
Мой депутат Патон* *(Борис Евгеньевич, академик, Президент АН УССР. – Ред.). Люди ходят к своим депутатам с квартирным вопросом, с разводами, ещё какими-то. А у меня такой вопрос, что вроде и не стыдно идти к депутату: я защищаю своего сына, который оказался за решёткой, не имея состава преступления. Сказала людям: буду идти к Патону. Люди на меня аж зашикали: «Да что вы! Патон вам может помочь? Ведь Патон дал приказ по Академии Наук уволить несколько человек из институтов языкознания, фольклора – людей, которых ему подсказало КГБ уволить!»
В.Скрипка: Оксана Яковлевна, это была целая чистка. Если бы всех тех уволенных из Академии собрать, то можно было бы набрать вторую Академию. Меня тогда уволили из Института фольклора и этнографии имени Рыльского, и Тамару Гирнык. Из Института литературы уволили и Юрия Бадзя, Михайлину Коцюбинскую, Виктора Иванисенко. Не говоря уже об Институте философии – там Василь Лисовый, Евгений Пронюк, Институт истории – Ярослав Дзыра, Институт археологии – Михаил Брайчевский... Это страшная страница. Рукой Патона водила «black hand» – чёрная да ещё, может, какая-то волосатая рука. Это ещё надо отдельно исследовать... Прошу дальше.
О.Я.Мешко: Но я иду к депутату. Депутат принимает – где вы думаете? – В университете. У него сидит двое людей. Сажусь в очередь. Те двое мужчин – то ли они контролируют депутата, я не знаю, но они мне не понравились. Я решила, что буду говорить только с депутатом. Я пришла вся в чёрном – тогда я так ходила. Патон меня принял благосклонно. Пригласил сесть. Выслушал меня внимательно. Те два мужчины, что сидели здесь близко, бросали какие-то неодобрительные реплики относительно моих объяснений о невиновности моего сына. Патон давал им сигнал молчать: он внимательно выслушал меня и спросил: «Я хотел бы вам помочь. Но чего бы вы хотели?» – «Я немного от вас хочу, товарищ депутат. Я только хочу, чтобы те три года тюрьмы, которые присудили моему сыну закрытым судом в лагере, были сняты. Ведь он был осуждён на 7 лет лагеря и 3 года ссылки, а из лагеря его закрытым судом перевели в административном порядке на 3 года в тюрьму. А 3 года тюрьмы – это тот срок, который давали за убийство, за изнасилование, за самые худшие преступления! Я буду просить вас, – обращаюсь к Патону, – чтобы сняли с него эти три года тюрьмы, что является вопиющим нарушением советского законодательства. Я не прошу, чтобы вы мне помогли пересмотреть его судебное дело или уменьшить срок его наказания по приговору – я прошу только этого!» Он сам, тут же, собственноручно написал ходатайство в Пермский областной суд. Подал мне в руки и говорит: «Лучше всего будет, если отправите это сами».
Я вышла окрылённая: я нашла человека, которому можно верить, человека, который может помочь! Но вы думаете, что Президент Академии Наук Украины был авторитетом для советского авторитарного государства? Вы думаете, что кто-то прислушался к его ходатайству? Это ходатайство пустили обычным бюрократическим путём, пропало оно бесследно и попало куда-то в корзину. Не сняли того осуждения на три года! Но когда я рассказывала об этом людям, которые знали Патона по Академии Наук, то они удивлялись такому приёму. А потом кто-то сказал: «О-о-о! Вы знаете, почему это случилось? У него как раз тогда умерла мать. Она, наверное, была такого возраста, как вы». Значит, всем людям не чужды человеческие чувства, но только в минуты, когда это их лично касается.
Я послала письмо Патона, а тем временем поехала в Москву к композитору Дмитрию Кабалевскому. Он был избран депутатом от Пермского округа, а мой сын был в лагере, который находился в Пермской области. Д.Кабалевский – человек авторитетный, гуманный, его знают многие люди, он пользовался чистой любовью граждан. Принял меня композитор дважды. Первый раз был сам, а второй раз в присутствии жены. Это была приятная встреча, хорошее впечатление осталось также от его жены – доброго, искреннего человека. Он тоже написал своё ходатайство на бланке и сам его отослал. Ещё и пообещал такое: «А я ещё попробую это сделать через председателя Верховного Суда СССР. Это, возможно, будет действенно».
Так же оно закончилось, как и с Патоном. То есть наши депутаты не имеют у власти никакого авторитета, никакого влияния. Это люди, которые избирались для показа, для обмана граждан. Они были бессильны. Сам Дмитрий Кабалевский пробовал говорить с председателем Верховного Суда – но это закончилось ничем. Так что не смогла я помочь своему сыну.
У меня был ещё один шанс. Это Иван Дзюба. Почему именно Иван Дзюба? Потому что у моего сына не было никакого преступления. Ему инкриминировали авторское сотрудничество над произведением Ивана Дзюбы «Интернационализм или русификация?». Это комично: сам автор это отрицал. Чтобы инкриминировать Сергиенко авторство, достаточно было того, что, читая это произведение, которое печаталось в квартире Зиновии Франко, Александр на 33-й странице сделал пометки карандашом. Сама Зиновия Франко сказала ему, что Иван Дзюба просил: «Всех, кто будет читать и будет иметь какие-то критические замечания или какие-то дополнения, я очень прошу, пусть смело пишут на этом экземпляре». А ещё будто бы он само название скорректировал. Каким образом? «Интернационализм или русификация?» – не было «или русификация», а что-то другое, не могу припомнить. Олесю не понравилось, он зачеркнул то слово и написал «или русификация». Таким образом, само название приобрело другой, более острый характер. И на 33-й странице сделал какие-то замечания. Этот экземпляр хранился у Ивана Дзюбы. Это был первый экземпляр, он хранил его у себя. Замечания Сергиенко – может, не все – он внёс в следующие экземпляры своего труда.* (*Дело было так. Зайдя поздно вечером к З.Франко вместе с Надеждой Свитлычной, сестрой Ивана Свитлычного, тогдашней моей женой, и застав её за вычиткой опечаток, я взялся за чтение вступления – обращения к ЦК КПУ, которое касалось арестов и современной национальной политики КПСС на Украине. Именно примечания к этому разделу, которые И.Дзюба нашёл дельными и ввёл их в текст, не спросив автора, мне и инкриминировали. Никаких изменений в название я не вносил. – Прим. О.Сергиенко).
Сергиенко требовал, чтобы Ивана Дзюбу вызвали в суд в качестве свидетеля, поскольку это были чисто читательские замечания, не было оснований расценивать их как сотрудничество. Тогда бы совсем не за что было возбуждать то дело. Ивана в суд не позвали. Как известно, Иван Дзюба был осуждён на 5 лет и помилован, освобождён из-под стражи. Многим людям инкриминировали «Интернационализм или русификацию». Люди ушли с большими сроками – а Иван оказался на свободе. Я обратилась к Ивану и именно этим его упрекнула.
Мы договорились по телефону и встретились у метро «Большевик». Ожидая, я думала, как я встречусь с Иваном Дзюбой. Скажу, что я не люблю его больше, не уважаю... Не так: я больше не уважаю того Ивана Дзюбу, которого я очень любила до его покаяния. Холодно. Я пряталась там в метро за окном, видела, что какие-то люди за мной следят – я не обращала внимания. А когда увидела, что идёт Иван, я вышла из помещения метро. Мы встретились.
Ивана я знала – Иван был высокий, с красиво посаженной головой, гордой такой осанкой. А тут я взглянула: это Иван Дзюба, но что-то в нём изменилось, в его походке, в его манере держаться, в его поникшей голове. Иван ходил под тяжким ощущением своего отступничества. Оно наложило на него печать. Мы ходили с ним долго, мы не сидели, потому что я видела, что за нами ходят. Ещё и спросила: «Это за вами?» А он говорит: «Я думаю, что это и за вами, но не обращайте внимания». Мы долго ходили и говорили. Я ему и рассказывала, и упрекала, и обращалась к нему без слёз, но теми словами, которыми обращается мать во время своего материнского отчаяния. (Плачет). Иван добрый, Иван прекрасный – я его люблю. С той встречи я ему простила. (Плачет).
Мы встретились через несколько дней. Иван написал хорошее письмо в защиту Александра Сергиенко. Его ходатайство было таким, какое мог написать Иван. Оно было и смелое, и щедрое, и мотивированное. Я тоже написала в Верховный Суд, послала и письмо Кабалевского, и письмо Стельмаха, и письмо Патона, и письмо Ивана Дзюбы. Это были такие материалы, что действительно надо было их рассмотреть. Хоть одно дело, выборочно, что по их закону полагается. Но никто того дела не рассматривал. Все те материалы где-то осели у них. Но Ивану Дзюбе, как он сказал, этого на вид никто не поставил.
Такая вот иллюстрация нашего правосудия. Я не говорю, что это единственный случай, но это один из тех характерных, вопиющих нарушений законности. Всё было в руках КГБ и бесправного суда. Нет уже того судьи, который судил моего сына, нет и того прокурора в живых – молодыми и здоровыми почему-то они ушли из жизни. То ли кара Божья, то ли у них были преступления на душах, которые не давали им покоя... Я склонна думать, что это было их внутреннее покаяние, в котором они сами себе не признавались, но оно отразилось на их кратковременной жизни.
УКРАИНСКАЯ ХЕЛЬСИНКСКАЯ ГРУППА
В.Скрипка: Оксана Яковлевна, а когда же они за вас взялись?
О.Я.Мешко: Я им никогда не нравилась. Я им не нравилась ещё тогда, когда устраивала те вечера. Они меня знали с того времени. Но ещё больше я им не понравилась тогда, когда прилагала усилия к пересмотру дела сына. Дело в том, что я ещё обратилась к трём адвокатам – ленинградскому, московскому и к двум киевским. Я хотела, чтобы ещё и адвокаты ознакомились с делом сына. Но они не давали дела. Адвокаты беспокоили их, требовали дело к пересмотру. Я им ужасно надоела. Пошёл такой слух, что меня должны были арестовать тогда же, когда и всех арестовали. Но не арестовали – было неудобно, что это мать и сын. Я не знаю, правда ли это. Думаю, что неправда. Они ближе со мной познакомились уже после того.
В.Скрипка: Оксана Яковлевна, извините, что перебью. А не допекло ли им основание Украинской Хельсинкской Группы и ваше участие в ней?
О.Я.Мешко: Я действительно была арестована за участие в Украинской общественной группе содействия выполнению Хельсинкских соглашений. Формально за это. Приговор, который я получила, был на 12 листах написан, очень большой, и такой анекдотичный, что если бы его сейчас опубликовать, то это была бы прекрасная иллюстрация безголовости нашей юридической системы. Ещё до основания Украинской общественной группы, после моих ходатайств и посещений Стельмаха, Патона, Кабалевского, Ивана Дзюбы, они стали наведываться ко мне чаще – то с обыском, то чтобы составить какой-то протокол дознания. Я отказывалась с ними говорить, а потом увидела, что я, собственно, под домашним арестом! Я не могу никуда выйти! Меня хватают, сажают в машину, везут на личный досмотр, на обыск моей квартиры... Я под домашним арестом! А тут ещё и болезнь: воспаление лёгких. Они ежедневно ко мне приезжают – сами или с врачом приезжают. Я им не открываю дверь – они приезжают с врачом. Я открываю врачу – а они входят сами. Я тогда обратилась в прокуратуру, что рассматриваю такое положение как домашний арест и прошу освободить меня от такого давления. Ко мне домой пришёл прокурор Тулин. В его присутствии с меня сняли показания (потому что я не хотела им самим таких показаний давать). Прокурор сказал: «Вы свободны». И им при мне сказал: «Прекратить это всё».
Таким образом я почувствовала себя освобождённой. Но я уже была так разъярена, так настроена на боевой лад: бороться, бороться, несмотря ни на что, ни перед чем не останавливаясь.
Ко мне пришёл в 1976 году, осенью, Руденко Николай Данилович со своей женой. Пришёл с предложением вступить в Украинскую общественную группу содействия выполнению Хельсинкских соглашений. «А остальные в Группе кто?» – спрашиваю. – «Вот я, а вы будете вторая». – «Но, – говорю, – а кто же тогда будет носить передачи моему сыну и посылать ему посылки?» – Руденко удивился, но без смеха сказал мне: «Боже, Оксана Яковлевна! Вы так запуганы, что подумали, что нас могут арестовать! Но ведь наша Украинская общественная группа – она будет основана на Хельсинкских соглашениях, которые заключены 1 августа 1975 года».
В.Скрипка: Оксана Яковлевна, вы и с Сахаровым встречались по тому делу? Или это уже позже?
О.Я.Мешко: Это уже позже. Вот я села и задумалась. Говорю: «Нас только сейчас двое». – «Нас будет больше, Оксана Яковлевна, не бойтесь, что нас двое! Мы только составляем с вами сердцевину. Нас будет больше». – Говорю: «Но вы знаете, что все мы потом будем арестованы?» – «Да ну нет! – тут уже он смеялся. – Да не будем мы арестованы!» – Говорю: «Будем мы арестованы. Потому что волк линяет, но шкуру не меняет. Я вот теперь, товарищ Руденко, защищая своего сына и сталкиваясь с нашими государственными, судебными институциями, с юстицией, убедилась, что это то же самое – мы будем арестованы. Но я вам хочу сказать – не смейтесь – я не боюсь, что буду арестована. Потому что мне даже лучше, чтобы я была арестована. Потому что мне жить теперь тяжело. Я не могу больше так жить».
Я согласилась. Я была вторая. Мы основали Украинскую общественную группу. Первых нас, смельчаков, было десять человек. Это были Николай Данилович Руденко, я, Николай Матусевич и Мирослав Маринович, Нина Строкатая, Левко Лукьяненко, Иван Кандыба и генерал Пётр Григоренко – как московский координатор нашей Группы.
В.Скрипка: А Олекса Тихий позже?
О.Я.Мешко: Нет, Олекса Тихий тут же, и Лукьяненко – это нас 10 человек было вначале. Двое были в ссылке – Кандыба и Строкатова под административным надзором без права выезда и без права выхода из дома с 9 часов вечера до 7 часов утра. Тихий – в Донбассе, Лукьяненко в Чернигове, мы с Руденко в Киеве, и ещё присоединился к нам Олесь Бердник. Вот как раз нас 10 человек. Олесь Бердник по счёту был третьим. Потом были Тихий и Лукьяненко, дальше Матусевич и Маринович, дальше Кандыба и Строкатова.
Я свои обязанности по отношению к сыну разделила со своей невесткой таким образом: ты ухаживаешь за своим маленьким сыном – я хлопочу о своём большом сыне. Няньки ему не надо – его там хорошо нянчат, а всё остальное, что надо, я беру на себя. Другого пути у меня уже нет.
Вот тут я действительно стала на путь борьбы. Это была борьба необычная. Это была первая в нашей истории легальная борьба. Мы в своих правозащитных документах – потому что основная наша идея: защита прав человека и защита прав нации – ссылались на Заключительный Акт Хельсинкского совещания и официально рассылали правительствам 34-х стран и 35-му – советскому правительству. Это была первая возможность, которую нельзя было проигнорировать, на которую нельзя было не опереться. Это была возможность на основании принятых ими международных правовых документов бороться с ними. Они же сами дали этот козырь нашей демократической ассоциации.
В.Скрипка: Оксана Яковлевна, вы говорили о пресс-бюллетенях, которые рассылались в 34 страны и в СССР от Хельсинкской Группы. Какой эффект они произвели?
О.Я.Мешко: Наши меморандумы, декларация, информации о положении дел на Украине в сфере прав человека становились известными не только в пределах Советского Союза, потому что мы обращались с этими документами не только к советскому правительству, но и пересылали их через посольства всем странам – членам Хельсинкского форума. Радиостанции мира передавали эти материалы в эфир, популяризируя их. Группа стала очень известной в мире, несмотря на то, что она была очень небольшой. Нас первых было 10 человек. Первые пять, шестой Бердник, были лишены возможности работать, так как были арестованы. Седьмой Григоренко – оказался за границей. На свободе, условно говоря, оставалось трое – я, Иван Кандыба под надзором в Пустомытах Львовской области, Нина Строкатова под надзором в Тарусе Калужской области – без права выезда. Админнадзор предусматривал и время их пребывания в помещении: они с 9 часов вечера до 7 часов утра не имели права выйти из своего жилища.
Итак, я одна стояла как перст, как бельмо в глазу у КГБ, и штурмовала.* *(Вот хроника потерь, которые прошли через сердце Оксаны Яковлевны – аресты членов Группы и близких к ней людей:
5 февраля 1977 – Николай Руденко (Киев) и Олекса Тихий (Донетчина)
2 марта 1977 – Василий Барладяну (Одесса)
23 апреля 1977 – Николай Матусевич и Мирослав Маринович
22 сентября 1977 – Гелий Снегирёв
8 декабря 1977 – Пётр Винс
12 декабря 1977 – Левко Лукьяненко (Чернигов)
15 февраля 1978 – Пётр Винс (вторично)
8 декабря 1978 – Иосиф Зисельс (Черновцы)
8 февраля 1979 – Василий Овсиенко (Житомирщина)
6 марта 1979 – Олесь Бердник
9 марта 1979 – погиб Михаил Мельник (Киевщина)
6 июля 1979 – Пётр и Василий Сички (Долина Ивано-Франковской обл.)
6 августа 1979 – Юрий Литвин (Киевщина)
3 октября 1979 – Пётр Розумный (Днепропетровщина)
23 октября 1979 – Василий Стрильцив (Долина Ивано-Франковской обл.)
23 октября 1979 – Николай Горбаль
15 ноября 1979 года – Ярослав Лесив (Ивано-Франковщина)
29 ноября 1979 – Виталий Калиниченко (Днепропетровщина)
1 января 1980 – выдворен Владимир Малинкович
20 февраля 1980 – Анна Михайленко (Одесса)
12 марта 1980 – Зиновий Красивский (Моршин на Львовщине)
12 марта 1980 – Ольга Гейко-Матусевич
2 апреля 1980 – Вячеслав Чорновил (Якутия)
11 апреля 1980 – Иван Сокульский (Днепропетровщина)
14 мая 1980 – Василь Стус
30 июня 1980 – Дмитрий Мазур (Житомирщина)
1 июля 1980 – Григорий Приходько (Днепропетровщина)
После заключения 13 ноября 1980 года Оксаны Мешко «выскребли» остальных:
23 марта 1981 — Иван Кандыба (Львовщина)
15 августа 1981 – Раиса Руденко
3 декабря 1981 – Михаил Горынь (Львов)
2 сентября 1982 – Зорян Попадюк (Актюбинская обл., Казахстан)
21 октября 1983 – Валерий Марченко
29 ноября 1985 – Пётр Рубан (г. Прилуки на Черниговщине)
– Прим. Ред.)
Я подверглась страшному давлению со стороны органов. Постоянные обыски, ловили меня на улице, принудительно сажали в машину, везли в КГБ, снимали с меня допросы и уговаривали меня оставить это дело, предупреждая, что кончится это плохо. Но я уже в то время избавилась от страха. Я уже не только ничего не боялась, но я считала, что это мой гражданский долг, моё предназначение, поскольку я по своему возрасту оказалась как бы в наилучшем положении. Но это я себе только так думала... * *(Вот хроника лишь некоторых обысков и задержаний:
5 февраля 1977 – обыск по делу Н. Руденко и А. Тихого по санкции прокурора г. Москвы;
12 июня 1977 – свидание с сыном (вместе с невесткой Звениславой Вивчар) в лагере ВС-589/36 в с. Кучино Пермской обл. Личный досмотр до и после свидания;
январь 1978 – обыск и допрос;
9 февраля 1978 – обыск по делу Л.Лукьяненко;
14 февраля 1978 – 5-часовой допрос и предупреждение об уголовной ответственности согласно указу Президиума Верховного Совета СССР от 25 декабря 1972 года;
17 июня 1978 – О.Мешко сняли с автобуса, которым ехала на суд Л.Лукьяненко в Городню, и отправили обратно в Киев;
3 ноября 1978 – вооружённое нападение на О.Мешко;
18 ноября 1978 – задержание и обыск (вместе с Ольгой Орловой-Бабич) в с. Ленино (Ставки) на Житомирщине, где посетили Василия Овсиенко;
6 – 7 марта 1979 – обыск; обыскали также Грицка Миняйло, Владимира Малинковича, Клима Семенюка, Ольгу Лелюх, которые посетили О.Мешко;
12 апреля 1979 – задержание и обыск в Серпухове под Москвой, когда возвращалась от Нины Строкатой;
7 августа 1979 – обыск Оксаны Мешко, Василия Стрильцива, Михаила Луцика и Стефании Петраш-Сичко в её доме в г.Долина Ивано-Франковской обл.;
8 августа 1979 – выдворение О.Мешко из Львова;
22 февраля 1980 – обыск по делу Анны Михайленко;
12 марта 1979 – обыск;
13 июня 1980 – допрос по делу В.Стуса и водворение в психбольницу на 75 суток;
12 октября 1980 – последний обыск;
13 октября 1980 – задержание и водворение в психушку.
– Прим. Ред.).
Материалы Группы, как мне стало известно, когда я оказалась за границей, всё-таки доходили до своих адресатов. Зарубежная диаспора издала несколько томов этих материалов, они там хранятся, только нет возможности их перевезти, чтобы они стали известны нашему читателю.* *(О.Я.Мешко имеет в виду по крайней мере эти издания: Український правозахисний рух. Документи й матеріяли Української Громадської Групи Сприяння виконанню Гельсінкських Угод. Передмова Андрія Зваруна. Упорядкував Осип Зінкевич. Українське Видавництво “Смолоскип” ім. В. Симоненка. Торонто – Балтимор. 1978. 478 с.; The Persecution of the Ukrainian Helsinki Group. Human Right Commission. Word Congress of Free Ukrainians. Toronto. Canada. 1980. 66 р.; Інформаційні бюлетені Української громадської групи сприяння виконанню гельсінкських угод. Упорядкував Осип Зінкевич. Післяслово Ніни Строкатої. Українське видавництво “Смолоскип” ім. В. Симоненка. Торонто — Балтимор, 1981. 200 с.; Українська Гельсінкська Група. 1978 – 1982. Документи і матеріяли. Упорядкував і зредагував Осип Зінкевич. Українське Видавництво “Смолоскип” ім. В. Симоненка. Торонто – Балтимор. 1983. 998 с.. В Украине уже издан сборник этих документов: Українська Громадська Група сприяння виконанню Гельсінкських угод: Документи і матеріали. В 4 томах. Харківська правозахисна група; Упорядники Є.Ю. Захаров, В.В.Овсієнко. Харків: Фоліо, 2001. Разом 794 с. – Прим. ред).
В.Скрипка: Очевидно, это не сказалось на деятельности Группы? Или всё же очень?
О.Я.Мешко: Представьте себе, что материалы шли непрерывным потоком и подписывались так: «Украинская общественная группа содействия выполнению Хельсинкских соглашений. Верно. Мешко». То есть я подписывала их как секретарь, а люди уже были за решёткой. Были люди, которых я уже просто боялась объявлять в эфире, боялась легализовать их участие и работу в Группе. Таким был Юрий Литвин, позже Василь Стус. Ещё в какой-то период Михаил Горынь, Зиновий Красивский. Были и симпатики – покойный Михаил Мельник. Он покончил с собой... Эту личность надо напомнить, грех не сказать... Это был человек, который всей душой принадлежал к нам, но боясь такого быстрого финала, как арест, или психологически не был готов к нему... Он помогал различной информацией. Собирать информацию о нарушениях прав человека было трудно. Для этого нужно было время и нужны были соответствующие условия. Он очень много мне помогал с одним условием – не легализовать его труд.
8 марта 1978 года был произведён обыск в нескольких квартирах наших симпатиков, людей, которые посещали меня. А за моим домом пристально следили: кто приходил, того брали на заметку. Обыск 8 марта был в том числе в Броварах у Мельника Михаила. У него забрали много материалов в 12 журналах и сборник его стихов. Это его творчество нескольких лет. Это хроника событий, которые происходили на его глазах. После обыска он понял, что кончится это арестом, что вся его работа погибла, потому что оттуда уже возврата не бывает. Он покончил жизнь самоубийством у себя дома в погребе.* *(Эти обыски у Михаила Мельника были 6 и 9 марта 1979, а не 1978 года, в селе Погребы под Броварами. В ночь на 10 марта М.Мельник покончил с собой, оставив записку, что не хочет навлекать беду на своих дочерей и жену. – Ред.).
Так что цена тех наших материалов была очень высокой. В их написании принимали участие Юрий Литвин и Василь Стус. Василь Стус принял самое активное участие в Группе. Ещё будучи в ссылке в Магадане, конечно, знал о её появлении и о её деятельности, понимал и одобрял её, видел в ней здоровое рациональное зерно. Он ещё оттуда писал письма своим друзьям в Киев, обращался к ним за помощью, совестил их, что они остались в стороне. Так, он обращался с письмом и к Светлане Кириченко, к Михайлине Коцюбинской, к друзьям из научно-исследовательских институтов, к инженерам и учёным. И когда вернулся домой после ссылки – никто в Группу не вступил. Но он принял в ней самое активное участие. Прежде всего защищал здесь Юрка Бадзя, ездил с его женой Светланой Кириченко в Москву. Этим навлёк на себя беду от КГБ. Он включился так энергично и рьяно, как это свойственно характеру этого максималиста.
Я очень боялась за Василя, потому что это уже было после ареста Юрия Литвина.* *(6 августа 1979 года. – Ред.). Так что несомненно, его ждал второй срок, и как рецидив – 15 лет. 10 заключения и 5 ссылки. Так оно и случилось. Он был арестован в мае* *(14 мая 1980 года. – Ред), после Юрия Литвина. Но Юрий Литвин, который находился в это время в исправительно-трудовом лагере (которое они называли «учреждением») в Буче под Киевом, – он и оттуда сумел наладить связь, присылал материалы Василю Стусу. Какая-то часть, в частности, его воображаемый разговор с Брежневым под заголовком «Если Бога нет, всё дозволено» – она таки за границей есть, она там опубликована.* *( См.: Українська Гельсінкська Група. 1978 – 1982, с. 394- 404; Юрій Литвин. Люблю – значить живу. Публіцистика. Упорядник Анатолій Русначенко. – К.: Видавничий дім “KM Academia”, 1999, с. 81-87; Українська Громадська Група сприяння виконанню Гельсінкських угод: Документи і матеріали. Т. 4, с. 95 – 100). Были и другие материалы. Я знаю, что что-то дошло, но не всё, потому что Василь Стус должен был это сжечь, когда увидел, что за ним уже «хвосты» ходили вплотную и что арест или обыск неминуем. Обыска он ждал, к аресту был готов. Как-то Василь Стус сказал мне: «Ну что ж – арестуют меня и вас – и уже всё, некому больше передать эстафету».
Давление на меня оказывалось страшное – наверное, именно потому, что не хотели меня арестовывать. Неудобно, мой возраст мешал. Но остановить меня уже надо было обязательно. Расчёт был на то, что женщина испугается. И однажды – таки в 1978 году, это было где-то перед октябрьскими праздниками, не то 5 октября* *(3 ноября. – Ред.), – ко мне пришёл мужчина в плаще советского типа: «Я к Ольге Яковлевне». – Говорю, что здесь такой нет. – «Я к вам!» – «Так я не Ольга Яковлевна, я Оксана Яковлевна». – «Так я к Оксане Яковлевне». – «Откуда вы?» – «Из Москвы». – Говорю: «Зайдите». – Подумала: надо принять, потому что такое бывало, что приезжали ко мне из разных городов. Думаю, может, по какому-то серьёзному делу.
Я пригласила его на кухню, а сама хотела взять ключи от комнаты, которая была заперта на замок. Я только стала в дверях, как вдруг слышу – он навалился на меня всем своим туловищем в спину и схватил за плечо крепко рукой. Я с возмущением – ещё с возмущением, ещё без страха – обернулась к нему, а он в это время из-под плаща вытащил револьвер системы «кольт» – большой! чёрный! – и прямо наставил мне в живот: «Деньги!» – прошептал. Я минуту молчала. Онемела, потом вскрикнула: «Деньги?! Э-э, это КГБ! Потому что все знают, что у меня денег нет. За деньгами ко мне не придут!» И стала кричать.
На моё счастье, моя квартирантка – напротив комната – услышала, открыла дверь и наткнулась прямо на этого мужчину. Итак, мы трое сплелись в одну массу. Я стою вполоборота к нему, он животом упирается в меня, а она в него. Я кричу: «Тоня, нас грабят!» Она выскочила и давай кричать на улице. А в то время, когда он отпустил моё плечо, – окно в моей комнате было открыто в сад – я выпорхнула птичкой, а он остался один в комнате. Я выскочила, чтобы перескочить к людям. У меня, как вам известно, частный дом, обнесённый невысоким забором. Думаю, я перескочу к соседям через забор. Я так могла сделать, но этот страх, этот ужас, что вы ни говорите – чёрный «кольт» – он произвёл своё впечатление, потому что можно было меня если не застрелить, то ударить по голове. И я же понимала, что пришли ко мне не играться со мной, а причинить мне вред. Наконец, могли меня просто напугать. Я перед этим перенесла инфаркт, у меня мог быть инсульт, мог быть инфаркт.
Я всё-таки была напугана, но не настолько напугана, чтобы не защищаться. Я бежала по саду, перескочить через забор не смогла, заскочила в свою времянку. Квартирантка моя, уже вторая, за то время тоже выскочила на улицу, они вдвоём там кричали. А я заперла дверь, прижалась к ней – сердце стучит... Слышно, ребёнок в колыбели кричит... Казалось, я так долго простояла. Во дворе тихо. Когда я уже открыла дверь и вышла на улицу, за калитку, то там стояли мои квартирантки, напротив двое соседей стояло. И сосед мой, таксист, тоже чудом помог: он заприметил номер такси, на котором приехал этот мужчина. Это был номер Киевского таксопарка* *(17 – 97. – Ред.). Это чисто профессиональная память. Они видели, как он вышел из дома. Он ничего у меня не взял. Ни к чему не прикоснулся. Сел в такси и уехал.
Я попросила нашего соседа, чтобы он вызвал милицию. Милиция – ну словно специальный отдел уголовного розыска (тот парень, Терпилов, знал, куда позвонить): там будто сидели и ждали этого звонка – моментально приехали. Когда приехала машина и остановилась за калиткой, в дом зашёл только один* *(Инспектор уголовного розыска Подольского РОВД капитан Дитюк. – Ред.). А я уже собрала в доме соседей, обеих квартиранток не отпускала от себя. Я говорю: «Возьмите и своего шофёра – я вас боюсь!» Он смеялся. Говорю: «Да-да, я вас боюсь! Только что я перенесла такой страх, что и вам не доверяю. Я не знаю, кто вы – ваш документ!» – «Ну, ещё я буду предъявлять вам документы – много хотите! Рассказывайте, что здесь случилось?» – Когда я стала ему рассказывать, он поинтересовался: «А с кем вы живёте?» – Я говорю: «Вот мои квартирантки, а это – соседка». – «А с кем вы живёте, кто здесь ещё живёт? Как, у вас нет никого?» – «Нет, у меня есть сын». – «И где же он?» – «А он в тюрьме, осуждён». – «А-а, так это же и был, очевидно, приятель вашего сына». – «Ага, так вы из такого уголовного розыска? На каком же вы основании думаете, что это был приятель моего сына? Мой сын – не каторжник, не ворюга, не вор. Он по политическим мотивам судим».
Словом, этот мужчина стал писать протокол, который мне не понравился. Я потребовала, что напишу сама. Тогда он сделал поправки и сказал: «Мы вас вызовем». – Говорю: «Нет. Вы меня не вызывайте, потому что я никуда не пойду – я вас всех боюсь. Вы мне сообщите результаты».
Никто мне ничего не сообщал, и я всё-таки поняла, что это была попытка меня напугать. Пугалась ли я? Я, как и все люди, конечно, пугалась, но я не могла уже отступить – раз начата работа, то я уже от неё отступить не могла. Я видела, что всех арестовывают, а мне привилегия – привилегия моей старости.
Это продолжалось недолго. Когда 5 мая арестовали Василя Стуса (мне кажется, именно 5 мая), то скоро таки и суд состоялся.* *(В. Стус был арестован 14 мая, суд состоялся 29 сентября – 2 октября 1980 года. О.М. допросили по делу В.Стуса 13 июня 1980 года и тогда же силой водворили в психбольницу им. Павлова, где продержали 75 суток – до 25 августа. – Ред.). А за мной приехали домой двое – один от следственных органов областного КГБ, от Берёзы. Но документов не показал, только сказал так, и наш бывший участковый милиционер. Он уже в это время и не был участковым. Но почему-то они вдвоём пришли. – «Едем на допрос к следователю Берёзе». – Я попросила повестку – повестки не было. Говорю: «Я без повестки не поеду». – «Приводом возьмём и повезём». Это было обеденное время. На улице было глухо, пусто. Соседи все, конечно, работают. Я была одна во дворе. В это время даже квартирантки моей дома не было. Я решила ехать с ними, потому что поняла, что меня посадят силой. Это уже столько раз было, что лучше уже самому садиться в машину, чем тебя бросают в машину, как камень.
ПСИХУШКА
Ну, поехали. Я смотрю: дорогу в КГБ очень хорошо знаю, но сворачивают не туда. Свернули в республиканскую психиатрическую больницу, в приёмное отделение. Я тут действительно впервые страшно испугалась. Я знаю, что такое психушка, знаю, сколько людей, арестованных по политическим мотивам, посадили в психушку без суда и следствия – и уже навечно, с принудительным лечением...
Завели меня в приёмный покой. Врач попросила направление от врача-психиатра. У них его не было. Она сказала: «Выйдите и не мешайте работать». И ко мне: «Вы свободны». Врач-психиатр была на высоте – она сразу определила, что это человек психически здоровый и что здесь есть принуждение и незаконное действие. Но один вышел, а второй меня схватил и силой потащил в комнатку, где переодевают больных, которых берут на лечение. Она возмущалась, а тем временем стала принимать больных. Кто-то ей позвонил по телефону. Из разговора я поняла, что речь идёт обо мне и что она не хотела меня брать в психушку на том основании, что нет направления, а это нарушение закона, потому что нет, по её мнению, оснований для моего лечения. Но её кто-то по телефону заставил. Она долго говорила: «Да... Ага... Но... Но нет... Но... Но...». А потом пригласила меня к себе, а тому милиционеру сказала так: «Идите отсюда! Я буду с больной сама разговаривать».
Она стала меня успокаивать и сказала: «Я вам напомню ваше право. Я понимаю всё. Такое уже бывало у нас. Вот ваше право: вы должны требовать, чтобы за три дня сделали вам обследование и освободили вас». – «Доктор, – отвечаю я. – Разве вы не понимаете, что принудительно меня сюда сажают и, возможно, даже подтвердят, что я психически больна». – «Будете требовать – не подтвердят!»
Словом, этот врач первая сделала тот шаг, который карает закон человеческий, закон Божий и закон совести, а в правовом государстве – закон государственный.
Меня переодели в дежурный халат, в дежурные здоровые ботинки. Две санитарки повели меня в третий корпус, где начальником была доктор Лютая.
Посадили меня между буйных, между тяжелобольных. Три палаты их там было. Людей было до 60 человек – ужасно перенаселённый этот отдел. Я там пробыла 60 дней* *(С 13 июня до 25 августа – 75 суток. – Ред.). Но в это время я писала заявления, хотя, между прочим, меня сразу же поставили не в такие условия, которые имеют другие больные люди. Мои передачи проверялись, оттуда забирали бумагу, но у больных она была. Я написала заявление-телеграмму Брежневу. И хотя у меня не было денег, потому что деньги тоже не позволяли пронести в палату, но кто-то там из посетителей сжалился надо мной, взял и послал эту мою телеграмму письмом. Со своей стороны, мой сын Сергиенко, хотя и сидел в ссылке в Аяне Хабаровского края, тоже послал заявление в юридические органы, в прокуратуру и требовал, чтобы меня взяли из психушки «по назначению». Он понимал, так же, как и я, что надо мной уже нависла кара, ещё не определённая в судебном порядке, но уже назначенная карательными органами. Поэтому требовал передать меня в руки кагэбэшников – «по назначению».* *(Это ошибочное представление мамы. Узнав от жены, приехавшей в июне в свой отпуск ко мне в ссылку, что маме угрожают подвергнуть принудительному лечению, я, как медик, обратился с телеграммой к главврачу Павловской больницы, напомнив ему клятву Гиппократа и о юридической ответственности за здоровье пациента перед родными. – Прим. О.Сергиенко).
Меня комиссовали. К счастью... Меня комиссовала Чарочкина – врач-психиатр. Она признала меня здоровой, велела выписать меня. Мой врач Паторжинская даже спросила, могу ли я сейчас идти домой, есть ли у меня в чём. Порадовалась вместе со мной. Вышла. Но потом её долго не было, а когда зашла, то уже с опущенной от неловкости головой сказала мне: «Мы бы вас выпустили, но КГБ не разрешило».
Итак, я ещё там оставалась, пока комиссия не признала меня психически здоровой. Обследования мне сделали самые совершенные – три научно-исследовательские лаборатории, которые находятся в этой республиканской больнице, провели меня через осмотр. В одной из лабораторий меня осматривали дважды: после лаборанта осматривала заведующая лабораторией и будто в сердцах или с сочувствием ко мне, или не знаю почему, воскликнула: «Дай Бог всем нам так!»
В.Скрипка: То есть так чувствовать себя?
О.Я.Мешко: Да, а потом сказала: «Ничего, моя лаборатория последняя, вы признаны всеми лабораториями психически здоровой, теперь уже всё будет зависеть от вас».
Итак, теперь комиссия во главе с Чарочкиной и с психиатром-преподавателем мединститута признала меня здоровой, но психиатр Вергун, заместитель главврача по медчасти, не выпустила, а перевела меня на нижний этаж в отдельные кабины, где находились выздоравливающие люди, и стала меня шантажировать таким образом: вызывать к себе и склонять меня вот к чему: «Я вас выпущу, но при одном условии: вы пойдёте... Вы в Подольском районе живёте? Так вот, пойдёте в Подольский район и станете на учёт в психоневрологическом диспансере». – Говорю: «Нет, я сама на себя петлю накидывать не буду». – «Но ведь тогда вы будете здесь». – «Значит, я буду здесь. Но здесь я по принуждению, а там я будто признаю, что я больна. Вы знаете, что я не больна». – «Но будьте объективны, Оксана Яковлевна! Вам же 75 лет. Это тот возраст, когда человек уже в нервном отношении... Изношенность организма, изменения психики...» – «Так вы что, уговариваете меня, чтобы я признала?» – «Да, это единственное ваше спасение, потому что только таким образом вы можете освободиться».
Я отказывалась. Так прошло 10 дней. Наконец в какую-то пятницу (25 августа 1980 года. – Ред.) она мне сказала: «Я вас освобожу. Давайте с вами договоримся по-джентльменски». – «Каким образом?» – «Вы придёте ко мне – вы знаете, где мой служебный корпус. Придёте ко мне в понедельник. Сегодня у нас пятница – придёте в понедельник». – Я подумала: «А для чего?» – «Я хочу, чтобы вас осмотрел хороший специалист». – «Я не хочу, чтобы он меня осматривал». – «Ну, так зайдёте ко мне, мы ещё решим с вами несколько вопросов». – Я подумала, что если «зайдёте», то я уже приду из дома. Я согласилась, дала слово. Она даже повеселела, говорит: «Я знаю, характеристика на вас такая, что если вы дадите слово, то сдержите».
Я пошла домой. А в понедельник я пришла к ней.
В.Скрипка: Как джентльмен к джентльмену?
О.Я.Мешко: Пришла к ней. Только подошла к корпусу – а она едет на машине здесь возле корпуса – шурх! В машине сидит какой-то мужчина, а она выскочила, так обрадовалась, как отца встретила, и говорит: «Хорошо, прошу ко мне в кабинет». И быстренько меня повела. Я ещё оглядывалась, хотелось мне посмотреть, с кем она приехала. Но она меня пропустила вперёд – я не увидела.
Мы пришли к ней в кабинет, сели. Снова начала меня уговаривать: «Вы не хотите пойти встать на учёт? Хорошо, но вас сейчас осмотрит врач». – «Нет, доктор Вергун (Неля Яковлевна, кажется, её зовут, Неля помню), нет, я не пройду туда к вам. Я не хочу, чтобы меня осматривал врач». – «Нет, вас врач осмотрит». Я рассердилась и сказала: «За 75 дней своего пребывания в вашей психиатрической больнице я видела психически тяжелобольных людей, которым вы не можете оказать помощи, – а тут у вас, у такого врача, есть такое желание сделать из здорового человека больного? А где же ваша клятва Гиппократа?» Повернулась к ней спиной и выскочила. Она мне кричала вслед, телефон звонил – это тот нетерпеливый врач за стеной ждал меня на осмотр. Я выскочила – территория этой больницы довольно большая, но я знала расположение корпусов и стала бежать. Думаю: сейчас меня догонят две санитарки и снова то же самое повторится.
Я бежала, как обезумевшая, не зная, куда мне бежать. Вспомнила: Чарочкина! Ведь вот здесь её учебный корпус, практические занятия студентов. Я вскочила в тот зал. В первом зале её не было. А второй – кабинет. Я побежала туда. На моё счастье, Лариса Чарочкина была там. Взглянула и сказала: «Что с вами? Почему вы так напуганы?» Я ей всё рассказала. Она меня напоила лекарством, нагрела чаю, поставила пирожные, яблоки и говорит: «Вот теперь мы с вами спокойно поговорим. Мне так интересно с вами познакомиться! Расскажите мне о себе».
Мы очень долго с ней говорили. Я не спешила уходить от неё, потому что боялась, что меня там ждёт эта травля. Она меня успокоила: «Я вас уверяю, что больше вы в эту больницу не попадёте, несмотря на старания наших врачей. Извиняйте наших врачей – они тоже по принуждению».* (Следует поимённо назвать этих врачей. 20 июня 1980 года проф. В.М.Блейхер и врач А.Г.Коропова признали Оксану Мешко здоровой. После письменной жалобы О.М. от 7 августа в высшие советские инстанции консилиум в составе заместителя главного врача Л.А.Чарочкиной, заведующей медчастью Н.И.Вергун, заведующей отделом Е.И.Ястреб и врача А.М.Паторжинской подтвердили этот диагноз. В 90-х годах Неля Ивановна Вергун была членом Ассоциации психиатров Украины, созданной Семёном Глузманом. Её стараниями реабилитированы многие репрессированные карательной советской психиатрией. – Ред.).
Вышли мы. Она провела меня к выходу здесь, у Кирилловской церкви вниз к ступенькам. Попрощалась со мной и пообещала, что она не позволит, чтобы это повторилось. Между прочим, дала несколько адресов врачей, к которым я должна была обратиться. Это где-то на Дарнице, сейчас уже не припомню, это какой-то корпус.
Таким образом я не попала во второй раз в больницу. Я поняла, что моё пребывание на свободе самое короткое. Такую же телеграмму послала своему сыну, и сама уже была готова. А тем временем каждый день ходила в школу к своему внуку – он был тогда в первом классе. Я была с ним на маленьких переменах, а на большой перемене брала его с собой, ходили в парк, сквер, где-то его подкармливала, разговаривала с ним. Чудесно было – осень прекрасная. Никогда не забуду!
ПОСЛЕДНИЙ ОБЫСК
И вот 12 октября 1980 года ко мне приехали с обыском. Обыск проводили так, как всегда, проверяя всё – все шкафы, все диваны и столы. Выстукивали стены, пол, погреба, чердак, времянку. Всю землю копали и перекапывали. Уже не сосчитаю, сколько раз так было. Но чего искали – никогда ничего не находили. Уехали поздней ночью.
Я открыла все окна своего дома, чтобы проветрить. Я взяла швабру и облила водой пол своих трёх комнат, помыла. Было уже почти под утро. Я не могла заснуть. Меня преследовал этот страшный запах. Эти люди пахнут по-особенному. Особенный запах от этих мужчин: то ли табак, то ли перегар, то ли они морально разлагались где-то изнутри, но такой запах меня постоянно преследовал. Я не преувеличиваю – я говорю вам о своём субъективном впечатлении.
В.Скрипка: Но это правда! Там и сукно, и портупеи, и кабинеты, и, может, какие-то внутренние флюиды... Даже потоотделение может быть специфическим. Это такая функция. Может, какая-то злоба в них есть, а злоба порождает не такой пот, как у человека добросердечного и благого. Наверное, вы правы.
О.Я.Мешко: Вот вы знаете, что это не выдумка. У меня очень острое, развитое обоняние. С детства. На цветы, на воздух, на всё. Я бывала в концертных залах, в людных учреждениях, но такого запаха нигде не чувствовала. Эти люди имеют специфический запах. И я, уставшая от этого обыска, от этого допроса, от этого пренебрежения, от этого личного досмотра, когда я не разрешаю, по закону! Когда в доме делают обыск, у них должен быть ордер ещё и на личный досмотр. А они приезжали без ордера на личный досмотр, но приводили из тюрьмы своих женщин-надзирательниц, они принудительно стаскивали с меня всё, а я кричала. После такого волнения я ещё брала швабру, ведро воды, мыла пол и тогда ложилась. Только под утро немного заснула, забылась, снотворное выпила.
АРЕСТ
Стук в дверь. Это было 13 октября 1980 года. Глянула в окно – КГБ. Я быстренько оделась, открыла им дверь. Потому что я их в Киевском КГБ очень многих знаю – сколько людей перебывало у меня! «Идёмте в КГБ на допрос». – «Так вчера же это всё было! Зачем сегодня?» – «Вот сказали вас привезти. Но быстренько, некогда, следователь куда-то собирается...» – Я говорю: «Он меня подождёт».
Я поняла, что моя воля здесь закончена. Собрала то, что необходимо сразу, когда человек оказывается за решёткой. Это уже во второй раз... Как вам известно, во времена сталинщины я отбыла 10 лет. Меня брали на улице, но проезжали через ворота на Ирининской улице, которые имеют особую музыку скрипа.* *(Въезд в КГБ, что на улице Владимирской, 33 – с улицы Ирининской. – Ред.). Длинный тёмный туннель. И закрываются они за человеком навеки. Я знала, что мне это уже грозит. Я стала искать самые необходимые вещи. А тот же палач ходил за мной и говорил: «Зачем вам это? Какое бельё? Что вам надо? Мы вас привезём, ну, может, через час, два, не больше». – «Да не мешайте, дайте мне возможность взять то, что необходимо». Взяла книжечку, собрала свои очки, зубную щётку, полотенце, пару белья, заперла окна, двери и пошла.
Я уже не вернулась сюда.
Я пришла в кабинет своего следователя Селюка. Это был тот следователь, который вёл следствие по делу Василя Стуса. Это тот следователь, на которого Василь Стус жаловался в суде, что его пытали в тюрьме.
Я вошла в кабинет и увидела прокурора. Я его знала – безрукого. Ой Боже мой, сейчас не могу вспомнить его фамилию...* *(В приговоре О.Мешко прокурором значится Погорелый В.П. – Ред.). Он представился. Но я его уже знала. Я к нему обратилась с протестом, с такими словами: «Прежде всего, пользуясь случаем, заявляю протест прокурору как член Украинской общественной группы содействия выполнению Хельсинкских соглашений против пыток, которым подвергли Василя Стуса, о которых он заявил в суде в присутствии своих свидетелей – Коцюбинской и других».
Прокурор мой смутился и поглядывал на Селюка.
«Это первый протест. Второй протест – я, будучи психически здоровым человеком, отсидела в психушке 75 дней. Освобождена как психически здоровая, но никто не извинился. И сделали это с разрешения или по распоряжению, под давлением, точнее, КГБ. Везли якобы на допрос к следователю Берёзе в областной отдел КГБ, а привезли в психушку. С нарушением любых законов – поместили принудительно. Это второй мой протест.
И третий: я требую, чтобы мне предоставили аудиенцию с председателем республиканского КГБ Федорчуком. Разговаривать не буду. Только после аудиенции, в зависимости от того, что мы с ним вдвоём решим».
Селюк отрицал то, что Василя Стуса подвергали пыткам в стенах закрытой тюрьмы КГБ на Короленко, 33, то есть на Владимирской улице. Отрицал также, что есть такой следователь Берёза в областном отделе. Это была ложь. И первое, и второе. А прокурор это принимал, как оправдание Селюка и мою клевету на порядочного следователя. А насчёт моей аудиенции с Федорчуком, то Селюк саркастически смеялся и говорил: «А так у него и есть время с вами беседы вести!» – «Так я, – говорю, – с вами беседы вести не буду – это у меня предварительное условие, чтобы начинать беседы с вами».
Пока шли эти разговоры, прокурор беспокойно поглядывал на часы, а потом обратился к Селюку: «Вы извините, я уже опаздываю: закрывается магазин, а моя жена диабетик, надо ей купить диабетические хлебцы». Я возмутилась: «А вам известно, что я тоже диабетик, а вы меня вот здесь задерживаете так долго? Я прошу освободить меня отсюда. Вы идёте – и я буду идти». – «Э, нет. Вы ещё должны закончить разговор с Селюком, а я уже пошёл. Будьте здоровы». К Селюку так приветливо и мне кивнул головой. Вышел.
СУДЕБНО-МЕДИЦИНСКАЯ ЭКСПЕРТИЗА
Только прокурор вышел, Селюк сразу сменил свою мину доброжелательности, пошёл, открыл дверцу своего сейфа и вытащил бумажку. Дал мне прочитать: республиканский прокурор Глух – он уже в земле лежит, моложе и здоровее меня, наверное, а ушёл раньше, – подписал направить меня на судебно-медицинскую экспертизу для обследования. Я возмутилась: «Но ведь всего два месяца* (недели. – Ред.) назад мне делали обследование, я прошла комиссию как психически здоровый человек, то есть как вменяемая! Почему же вы снова хотите подвергнуть меня такому издевательству? Над моей человеческой личностью, над моим достоинством! Почему вы губите мне здоровье?» – «Поедем. Поедем, собирайтесь без долгих разговоров».
Мы сели в машину. И ещё три лоботряса, здоровых мужика, а четвёртый шофёр, везли меня в той самой машине, длинной, стрекочущей, что когда едет, то все машины её пропускают. Я не знаю, она, наверное, имеет какое-то название.
Мы приехали в республиканскую больницу, в закрытый двор психоневрологического диспансера судебно-медицинской экспертизы. Ворота открылись. Мы зашли во двор. Они побежали двое, а третий со мной остался. Побежали договариваться с заведующей отделом. Долго их не было. В машине было душно. Я попросила открыть дверь. Он будто сжалился, тот третий, открыл. Я воспользовалась тем, что дверь открыта, и вышла. Он тоже выскочил за мной, возмущённый, что я веду себя не дисциплинированно. Я отошла от него к клумбе. Там целая клумба... Эта осень... Так красиво цвели цветы. Я вырвала несколько цветочков. А он начал на меня кричать: «Нельзя, вы не имеете права рвать здесь цветы, уничтожать клумбы!» Я смотрела на цветы, чтобы не слушать его. Он хотел навязать какой-то разговор – я сказала: «Да замолчите вы, наконец, я вас не слушаю, я думаю». – «Ну, раз вы думаете, то помните, что сегодня 13-е число!» Говорю: «Я не суеверная, это КГБ суеверное, потому что оно боится расплаты, а я не совершила ничего, чтобы ждать на себя расплаты Божьей».
Пришла заведующая, пригласила нас в приёмную. Она мне объявила: «По постановлению прокурора Глуха я беру вас на обследование». Я возмущённо кричала: «Доколе? Да я же только 2 недели, как из вашей больницы номер 3, у заведующей Лютой была! Да вернитесь, возьмите же мою карточку, возьмите историю болезни, как вы её называете. Посмотрите – я же прошла комиссию, а в конце концов, если я должна ещё раз пройти, то моё право – мне разъясняли моё право – пройти его амбулаторно, то есть я буду дома и буду приходить на обследование в назначенное время». – «Я не могу этого сделать – вот здесь товарищи возражают, это вы с ними говорите». – «Я? Я у них должна просить закона – у закононарушителей?! Я к вам обращаюсь, вы же врач!» – «Я не могу». – Вызвала санитарку. Санитарка уже несла на руках вылинявший, драный халат и обувь, позвала меня в комнатку переодеться. Я взглянула на тех двух «товарищей» – один в чине майора, другой штабс-капитан – стояли и смотрели на меня. Я, как педагог, как человек, проживший долгую жизнь, разбираюсь в людях – я посмотрела на них, сколько в них было злорадства! Подумала: я им ничего, никакого вреда не сделала – и почему же они радуются? Я им по возрасту годилась в бабушки...
Переоделась... Вышла, в той уродливой одежде. Как психически больному человеку – выбирают самое рваньё. Не взглянула на них, а только услышала, как они оба речитативом: «До свидания. Будьте здоровы, Оксана Яковлевна!» Такими весёлыми, радостными голосами. Что вы хотите от этих людей? Неужели вы хотите их перестроить? Можете ли вы надеяться на их духовное оздоровление? Они же никогда, никто из них не был наказан!
В том помещении судебно-медицинской экспертизы, которое охраняется милицией, была одна женская палата на 4 койки, под замком, и несколько палат для мужчин. Нас запирали. И только медбратья нас обслуживали. Это действительно уголовный элемент, люди морально опустившиеся. Самому даже в коридор выйти нельзя было – ключи у медперсонала. На меня напало состояние такого озлобления, страха, протеста, то состояние, когда ты беспомощен что-либо сделать. Связанная по рукам, человек под стражей, человек под надзором, человек подневольный...
Я ещё, на ту беду, там и заболела воспалением лёгких, потому что я обливалась по два раза в день холодной водой, чтобы как-то свою нервную систему немного привести в порядок и быть готовой к новому бою. Это был ещё один бой – бой с врачами-психиатрами, теми врачами, которые безжалостно по указанию карательных органов – МВД, КГБ – отправляли людей на принудительное лечение. И хуже всего, конечно, было тем людям, которые были осуждены по политическим мотивам. Сколько их прошло через это учреждение! Здесь, как я знала, находился и Юрий Литвин, привозили и Василя Стуса, была и Надежда Свитлычная! И кого-кого только не испытывали на его психику с одной-единственной целью – не судить, а отправить на принудительное лечение, где разрушают психическое здоровье человека и где человек может сидеть пожизненно, до гробовой доски.
У меня там было воспаление лёгких, поэтому они начали меня лечить, а на комиссию в связи с этим не посылали. Я требовала, чтобы мне ускорили комиссию, но – «до выздоровления». Должен был меня освидетельствовать врач Лифшиц. Как потом мне стало известно, уже где-то позже его убили на территории этой больницы, убил уголовный элемент, люди, которые были недовольны им, что он признал их вменяемыми. Потому что все уголовники, настоящие преступники, предпочитают, чтобы их признавали невменяемыми. Таким образом они быстрее вырываются из неволи. Его убили прямо посреди двора – это я знала. Ну, а до того, как он должен был меня освидетельствовать, мне рассказывали о нём медбратья, что он уже на пенсии, по национальности еврей, хороший психолог, хороший специалист и очень строгий. Я не боялась его строгости, а только спешила, как бы это быстрее. И написала на передаче, которую мне принесли, записку, что я задерживаюсь здесь в больнице в связи с тем, что я простужена и Лифшиц будто бы болеет, и я уже жду выздоровления Лифшица, как Бога. Я думаю, что именно эта записка насторожила тех моих опекунов, надзирателей, что это, может, один из тех людей, что я его знаю или имею с ним какие-то связи.
И вот в один прекрасный день – я так долго этого ждала – меня вызывают на комиссию. Я вошла в длинный зал. За столом сидел мужчина – высокий, тучный, ну просто хоть гайдамака с него пиши. Думала: «Вот такой Лифшиц! Это Лифшиц!». Он заговорил со мной по-украински, первый поздоровался. А я готовилась с Лифшицем говорить по-русски. Я даже была удивлена. Стала с ним говорить. Он так весело, непринуждённо спросил: «Ну, рассказывайте о себе». Я засмеялась и говорю: «И вы будете меня тоже спрашивать, как все психиатры?» – «Почему вы конфликтуете с властями?» – Я на такой вопрос отвечала всем своим психиатрам-врачам: «А как тогда рассматривать поведение Ленина, который конфликтовал не с властями, а с целым государством? С целым государственным правительством? С царём конфликтовал?» – Он говорит: «Это уж такие наши вопросы. Вы уж не обращайте внимания, а прошу, отвечайте. Рассказывайте всё-всё-всё». – «Ну, если мне уже надо всё-всё рассказывать, то я должна начать с того, что я начала конфликтовать с властями ещё в 1947 году, в феврале месяце, – я была арестована ни за что, ни про что. Инкриминировали мне, будто мы вдвоём с сестрой намеревались убить Никиту Сергеевича Хрущёва. Но хоть он и умер своей смертью, ускорили её всё-таки не мы, а те, кто очень его опекал. Я отбыла 10 лет, реабилитирована, вернулась домой к больному сыну, имела только одно желание – поставить сына на ноги. И после реабилитации поверила в возможные изменения. Потому что когда я была арестована и осуждена на 10 лет – не верила в изменения. А это была как раз хрущёвская, как её называют, оттепель, когда было покончено с массовым террором. Итак, я поверила. Но как я ошиблась! Не так много прошло лет, как в 1972 году был арестован мой сын, в числе многих украинцев – творческих людей, писателей...»
В. Скрипка: Так это был Лифшиц или кто-то другой?
О. Я. Мешко: Это был не Лифшиц. Оказалось, что Лифшица отстранили, не доверили ему меня комиссовать. А комиссовал меня профессор психологии, преподаватель мединститута и заместитель главного врача больницы имени Павлова. Он украинец.* (*Далее Оксана Яковлевна называет его — профессор Беспальчук. — Ред.). Он отнёсся ко мне как врач. Я ему всё рассказала. Больше всего, конечно, остановилась на тех событиях, которые произошли в 1972 году, на арестах. Рассказывала, увлёкшись, не думая, как он оценит. Он так умел ставить вопросы и так искренне умел говорить, что на какой-то момент я даже забыла, что прохожу комиссию. Я говорила с ним как с человеком, которому хотелось рассказать то, о чём не писалось в прессе, то, чего люди не знали, то, что было известно только КГБ, закрытому суду и тем закрытым «учреждениям», где людей наказывали до гробовой доски.
В. Скрипка: Он был один или там были и другие врачи?
О. Я. Мешко: Была заведующая этим отделением, была врач, которая меня проверяла, и ещё одна. Итак, там было три врача, он четвёртый. Наконец он мне сказал: «Ну, всё». Обратился к заведующей отделением и говорит: «Скажите ей сейчас». Она говорит: «Я зайду к ней в палату и скажу». А он: «Да сейчас скажите!» А она мне говорит: «Можете идти, Оксана Яковлевна». Я встала, чтобы идти. Мне хочется спросить: ну как? Но мне стыдно, что я хочу спросить, не психически ли я больна. Представьте себе, могла ли я спросить? Мне стало стыдно за это своё желание спросить его... Я ещё и оглянулась там — и не спросила. Провёл меня медбрат в мою палату и запер.
Но моя заведующая не пришла ни в этот день, ни на следующий, и так пять дней подряд. Пять дней я сходила с ума, умирала — а что, если меня признают невменяемой? А что, если я поеду на принудительное лечение? А как раз перед этим один из медбратьев задержался у меня в палате, потому что я в то время была одна, и рассказывал мне своё впечатление от Днепропетровской психбольницы для принудительного лечения, куда он после комиссования отправил целую партию уголовных преступников.
В. Скрипка: Это Игрень, знаменитая на Днепропетровщине.
О. Я. Мешко: Он мне рассказал, что когда вошёл с теми больными, которых сопровождал, в ворота, как захлопнулись те ворота со скрипом и гулом... Говорит: «Я всего лишь медик, я только сопровождающий — а у меня ёкнуло сердце! Такое психологическое впечатление возникает, когда ступаешь во двор той больницы». Когда он сдал эту партию и его выпустили, то, говорит он, только тогда почувствовал разницу между положением человека, который оказывается перед такой неизбежностью, у которого нет выбора, он должен принимать то, что ему навязывают, — и положением человека свободного.
Под впечатлением от рассказа этого медбрата я пробыла 5 дней. Стучала в дверь, звала медбратьев, чтобы они мне дали лекарств или чего-нибудь, а на самом деле спрашивала: «А заведующая есть?» — «Нет, нету». — «А где она?» — «Она должна быть». — «Как придёт, позовите её». Потом снова зову: «Приходила?» — «Нет, нету. Звонила». — Однажды приходит сам медбрат и говорит: «Она звонила и сказала, чтобы вы не волновались — всё вроде бы так, как вы договаривались». — «Как мы договаривались? Я не знаю, что она имеет в виду!»
Итак, на пятый день она вошла ко мне, приветливо со мной поздоровалась, спросила о здоровье и сказала: «Ну, собирайтесь — за вами приехали из КГБ». — «Из КГБ?» — «Да». — «Ну, слава Богу! Значит, я еду в КГБ?» — «Ну вот видите — а вы зря волновались». — «А почему вы мне не сказали?» — «У меня не было времени. Собирайтесь». И санитаркам: «Выгладите одежду Оксане Яковлевне, чтобы она ушла такой, какой пришла к нам».
Мы ещё с ней говорили, пока санитарка мне гладила. Я ещё одевалась при ней. Она мне то ли с сожалением, то ли с сочувствием, то ли с желанием помочь говорит: «Вы не сердитесь, я вам один совет дам». — «Прошу». — «Ну, будьте более уступчивой». — «Доктор, что же вы мне советуете? Вы психиатр, я проходила здесь обследование — и вы не поняли, что перед вами человек, который не делает уступок своим врагам? Помогать им — значит совершать вместе с ними преступление не только по отношению к себе!»
Мы с ней попрощались. Я вышла. Один из тех, кто меня привозил, здесь же и встречал. Мы ехали в той стрекочущей машине. Я сердилась, говорила ему всякие неприятные вещи, говорила что хотела, что накипело.
СЛЕДСТВИЕ
Не в камеру меня привели, а завели прямо в кабинет к Селюку. Я вошла. Там сидел ещё один. Уже их трое. Они смотрели на меня. Я отвернулась. Селюк говорит: «О, она уже и не здоровается со своим следователем?» — «А кто мой следователь?» — «Я». — «Это вы? Селюк?» — «Да». — Говорю: «Ну что ж, закончилась экспедиция в советское демократическое право!» — «Будем писать протокол». — «Не будем! Никаких протоколов, никакого допроса! Вы меня привели сюда силой. Уйти отсюда свободно я не могу, но я свободна с вами не говорить. Я с вами говорить не буду. Хотя бы в связи с тем протестом, который я заявляла. Вы применили пытки к Василию Стусу». — «Это неправда, Оксана Яковлевна!» — «Я верю Василию Стусу. А верить вам у меня нет оснований!»
Я пробыла там три месяца. Я не подписала желанных им протоколов. Я подписала единственный протокол, первый, который должен был подтвердить, что это я, Оксана Яковлевна Мешко, родилась там-то, жила там-то и т. д. — установочные данные, а также что я принадлежу к Украинской Общественной Группе. Что я и все, кто принадлежал к ней, не совершили преступления, а способствовали выполнению Хельсинкских соглашений, которые Брежнев подписал. Мне потом стало известно, что это, кажется, не Брежнев подписал, а Подгорный или кто-то другой, не помню.
Дважды в сутки вызывали на допросы. На обед отправляли в камеру, после обеда снова вызывали, много раз держали меня и во время ужина, задерживали меня на допросах. Я никогда вовремя не поужинала — мои охранники подогревали мне тот ужин. Мне пришлось пожаловаться при встрече с прокурором, только тогда они перестали меня держать по вечерам. Они просто брали меня «на измор».
Специально подсадили ко мне одну стукачку. Она целую ночь читала, потому что днём спала. Когда она засыпала, книга падала, я просыпалась от стука, от шелеста бумаги, от её поворотов. Это было специально. Я помнила её фамилию, и как странно, что я её забыла. Наверное, потому, что того человека очень неприятно вспоминать.
СУД
Итак, через 3 месяца состоялся суд.* (*Безбожники с особым цинизмом назначили его на Рождество Христово: 5–7 января 1981 года. Родным о начале процесса не сообщили. — Ред.). Суд закрытый. Меня привезли на той же машине. Она для того и предназначена. От КГБ, с Владимирской, 33, до суда один квартал. Везли как на пожар. И завозили меня не с парадного входа, а со двора — там пожарное депо. Забор, высокие ворота. Заводили меня с чёрного хода, где узкая винтовая пожарная лестница. Я возмущалась: почему меня водят чёрным ходом? Они хотели мне помогать — я отталкивала их руки, карабкалась сама, как на гору, нервно истощённая бессонницей, условиями, питанием, надзором, допросами. Но шла вверх сама. Не хотела их помощи ни спереди, ни сзади.
Это был маленький такой зал, закрытый. У меня была двойная охрана. Одна — та, которую выделяло МВД, охраняет коридоры и вход. Вторая — из КГБ. Их всегда было трое — двое мужчин и одна женщина. Когда начинался суд, то один стоял возле меня, у той загородки (суд шёл три дня), а второй стоял у двери, никого не впускал. А там же ещё и охрана МВД была. Та женщина чуть поодаль. Когда выезжали на суд, то врач из их кагэбэшной закрытой тюремной больницы «накачивала» меня, чтобы я держалась на ногах. Давала мне то, чего даже нельзя было — возбуждающее сердечную деятельность, когда мне, наоборот, нужно было другое. Но меня «накачивали», поили, чтобы я там сидела и выглядела моложе. На этом всё время делали акцент, что я физически моложе своего возраста.
У меня был и адвокат, Руденко, которого я не хотела, но мне его навязал КГБ, потому что у меня некому было ходить за адвокатом. Даже не передали невестке. Может, она смогла бы найти адвоката. Они сами это сделали. Я того Руденко помнила как адвоката. Слава о нём была неплохая. В шестидесятых годах он кого-то там ещё и защищал, и вроде бы неплохо защищал. Поэтому, когда они мне его привели, я согласилась — пусть это будет мой адвокат. Да и мне следователь сказал: суда не может быть без адвоката. Я не хотела адвоката, но под давлением согласилась. Адвокат, как известно, тоже сидит в зале. Говорят, что на политических процессах они порой ведут себя, как второй прокурор. Этот не был вторым прокурором, но он вёл себя так, как глухонемой: присутствует в зале, видит, но не слышит и не говорит.
Когда меня впервые привезли на суд, я хотела воспользоваться своим правом на отвод прокурору или судье, потому что перед этим у меня была консультация, что подсудимый имеет на это право. Я решила заявить отвод прокурору. С этим прокурором у меня уже была встреча, о которой я говорила. Но была ещё и раньше, в Верховном Суде, когда судили Коваленко.* *(Учитель из Боярки, что под Киевом, Коваленко Иван Ефимович, арестован 13 января 1972 года, суд состоялся 6–11 июля с участием того же безрукого прокурора, то есть, Погорелого В.П.. — Ред.). Я была на суде Коваленко. Не всегда, но иногда можно было туда попасть. Итак, я уже знала его с отрицательной стороны, у меня были основания дать ему отвод. Я заявила отвод. Мой судья Мацько (здоровый, молодой ещё дядька — уже нет в живых, умер, почему-то они недолговечны) — Мацько сделал такую мину, что моё требование надо обдумать за закрытыми дверями. Они вышли и, наверное, там за стеной смеялись над моей наивностью, над моим желанием использовать писаный закон, который никогда никто из них не принимал всерьёз.* *(В приговоре председательствующим на суде значится Даценко И. А. — Ред.).
Так и случилось. Когда они вернулись, то Мацько сказал: «Ваш отвод не принимаем во внимание, он не обоснован». Хотя я обосновала довольно порядочно. Я ещё пожалела, что не заявила отвода самому Мацько, чтобы его просто подразнить — пусть бы он ещё раз вышел. То, что я заявила отвод прокурору (его фамилия Погорелый), так его разозлило, что он уже, когда надо было сказать ту прокурорскую речь, то он спешил, сам тащил ту кафедру, ему помогали, ему не терпелось пережить тот перерыв. Он читал длинный такой материал — что было в Западной Украине, о Бандере, об УПА, о Петлюре. О ком он только не говорил, но мало сказал обо мне, хотя приговор написали большой — на 12 листах был напечатан.
В. Скрипка: Оксана Яковлевна, я перебью. То, что он говорил об УПА, о Бандере — он, как психолог, рассчитал, что это же и о вас. Недавно в газете спросили — из Брянска, кажется: «Что это всё: антикоммунисты, какие-то неформальные организации, которые против партии? А может они правы, что критикуют партию?» И что, вы думаете, ему ответил в «Правде» дней 4–5 назад Юрий Жуков, известный Герой социалистического труда, журналист, такой тёртый калач? Я сам не читал — слышал по радио в обзоре прессы. Об НТС говорил то же самое, что ваш прокурор об УПА и о Бандере. Вытащил тот старый хлам и вывернул так, чтобы люди поняли, будто НТС и неформалы — это одно и то же. Так что ничего удивительного в этом нет, они очень ординарны в этих делах.
О. Я. Мешко: Мой адвокат сидел, как в рот воды набрал. Но вы думаете, что он просто сидел, в стену смотрел? Ничего подобного. Он работал над материалами по своему очередному делу. Делал какие-то наброски. Он даже не слышал, какой мне лепили срок: полгода лагерей и 5 лет ссылки. И срок отсчитали с момента ареста, то есть с 1 декабря. Но дело в том, что 5 дней они меня незаконно держали на судебно-медицинской экспертизе, ещё не было ордера на арест. Я должна была об этом сказать.
Вернусь к этому. КГБ не намеревалось меня арестовывать — КГБ намеревалось упрятать меня как невменяемую на принудительное лечение. И не думали, что Беспальчук, профессор-психиатр Беспальчук осмелится нарушить их подстрекательство или намёки сделать меня невменяемой. Он — спасибо ему, дай ему, Боже, здоровья! — он меня признал вменяемой. Но был разрыв в 5 дней.* (*Действительно, срок наказания, согласно приговору, считался с 1 декабря 1980 года. В срок зачтено время пребывания в психбольнице — с 14 октября по 25 ноября, а 5 дней О. М. держали под стражей без каких-либо оснований. Адвокат Руденко даже этого не отметил в суде. — Ред.). Между прочим, они не имели права второй раз посылать меня на судебно-медицинскую экспертизу: я могла свободно пройти её в амбулаторном порядке. Это всё делалось для одного: посадим её в психушку.
Я прошла 3 дня суда — первый, второй и третий, с перерывами. На третий день они уже только зачитали приговор. Читали долго — ведь 12 печатных листов! Если бы вы имели перед собой,
О. Я. Мешко: если бы вы только его перечитали, то за всеми теми преступлениями, которые перечислены в приговоре, должен был бы стоять не один человек, а целая группа или титан, которому под силу это выполнить. Я даже хохотала. Я там действовала на подрыв советской власти — стереотип: и изготовляла, и распространяла, «подрывала советские устои»... Такое вот, 12 листов — это же надо было такое вот писать! Но не дали мне этого приговора на руки.* *(Копию приговора Оксана Яковлевна получила в Киевском суде, вернувшись из ссылки. Приговор написан хоть и малограмотно, но на украинском языке. Он, хотя и фиксирует лишь часть деятельности, свидетельствует, что «подсудимая», как там написано, вела действительно титаническую работу, которая в немалой степени способствовала падению советской власти. Приговор опубликован в брошюре: Оксана Мешко. Свідчу. Записав Василь Скрипка. К.: Вид. УРП, 1996, с. 48–56, а также в издании: Українська Громадська Група сприяння виконанню Гельсінкських угод: Документи і матеріали. В 4 томах. Харків: Харківська правозахисна група. Фоліо, 2001. Т. 4, с. 185-194. — Ред.).
ЭТАП
Повезли меня в этап... Уговорили меня... — вот чего не хотела и понимала, что это лишнее! — уговорили меня писать кассационную жалобу. Но сказали, что кассационная жалоба рассматривается в течение трёх недель. Ну, думаю, три недели — хоть в тюрьме мне уже не хотелось быть, но как бы я себя не задержала в тюрьме с этой кассационной жалобой. А то закрытая тюрьма республиканского КГБ: это уже хуже и страшнее нет ничего. Но, говорят, это недолго. Так уговорили меня. Думаю: это же будет ещё одно свидание... Вот так я сделала глупость: я поверила. Они воспользовались этим, задержали рассмотрение моей кассационной жалобы — специально, чтобы держать меня в тюрьме. А тем временем перевели меня в больницу Лукьяновской тюрьмы.
Лукьяновская тюрьма, как известно, охраняется хорошо — и решётки, и заборы, и надзор соответствующий. Но под моей палатой ещё сидело двое дежурных, которые постоянно менялись. Сколько же это потрачено человеко-часов, чтобы содержать меня! А держали меня там довольно долго. Выделили специального врача, который приходил в присутствии того надзирателя, что за дверью. Я возмущалась — врач хочет меня слушать, я требую, чтобы тот мужчина ушёл. Он говорит: «Я по своему долгу должен присутствовать». Я сказала: «Я не позволяю, доктор, чтобы вы меня осматривали. Была бы это надзирательница». «Но сегодня надзирательница выходная. Я отвернусь». — Врач молчал — врач подчинялся им полностью.
Врач меня лечил — у меня было высокое давление. Очевидно, что с таким давлением отправлять в этап нельзя. Но я не думаю, чтобы они этим озаботились, и у меня есть доказательства этого. 8 марта 1981 года я ещё была в Киеве. У меня был сердечный приступ, страшный сердечный приступ. И такое бывало уже несколько раз. А в это время дежурил главный врач этой больницы. Он пришёл, осмотрел меня, выслушал и говорит: «Если бы ваше начальство согласилось, мы бы могли вас актировать по состоянию здоровья — я не представляю себе, как можно вас везти на этап». Что у меня было тогда с сердцем, я не знаю. Очевидно, это было очень тяжёлое состояние.
Так меня продержали там, по-моему, до 10 или до 13 марта. А 13 марта вернули снова в закрытую тюрьму КГБ.* *(В письме из ссылки О.М. пишет: 17 марта 1981 года. — Ред.). Показали мне ответ на моё кассационное заявление, дали мне его, чтобы ознакомиться с результатами. Я имела право ознакомиться с протоколом ведения суда. Я увидела, что в записях допущены ошибки (не в мою пользу, бесспорно). По закону, я имею право внести соответствующие поправки. Я стала писать те поправки, а тут мне объявляют: «Сегодня вы едете в этап». Я написала только какую-то пятую страницу. А искажения хода судебного процесса были очень большие. Я говорю: «Пока я не закончила, никуда я не поеду — мне ещё нужно сегодня до окончания, пусть это будет завтра». Главный надзиратель говорит: «Вы поедете сейчас!» — Говорю: «Я не поеду, потому что я не закончила». — «Если вы хотите, чтобы я вас спустил по лестнице, то я вам это сделаю! Имейте в виду. Пишите-пишите».
Я тогда все записи, которые сделала, которые были мне нужны для работы, — понятное дело, везти их с собой не разрешено, их забирают, — я их стала рвать, уничтожать, бросила в парашу. Собралась.
Меня посадили в милицейский фургон и повезли. Куда — никто ничего не сказал. Везут тебя всегда, словно ты какой-то товар, а не живое существо. Не говорят куда. На вокзале посадили в поезд — в вагонзаках везут, что когда-то они назывались столыпинскими. Но Солженицын хорошо описывает вагон столыпинский и вагонзак — между ними есть разница. Таких больших этапов, которые они собирают, не бывает — и кормят, и воду дают. Кипяток дают трижды, дважды — холодную воду из какого-то грязного ведра. На оправку водят только дважды — хоть просись, хоть не просись.
На второй день вышла перед большими тюремными воротами. Оглянулась на высокую ограду — цементная стена. И догадалась: я на Холодной Горе в Харькове. Когда отворились ворота и я пошла со своими пожитками, мои глаза словно пеленой затянуло, слёзы хлынули потоком! Я знала, что где-то через эти ворота в 1920 году провели моего папу, Мешко Якова Павловича, 42-летнего мужчину, которого потом тут же где-то расстреляли. Где-то в братской могиле он похоронен. Я знала, что он погиб на Холодной Горе. Представив, как он проходил через эти ворота, я словно вступала в его следы. Через эти ворота прошёл и мой племянник Василий Худенко. Мой зять, муж сестры Михаил Худенко. Жена Василия Худенко — Надежда Кандыба. Мой дядя Александр Петрович Янко. Мой второй дядя Дмитрий Петрович Янко... Сколько ещё прошло здесь моих родственников, о которых я, может, и не знаю, что они прошли именно через это украинское аутодафе — Холодная Гора?
Я должна была попасть в пересыльную камеру. Но меня повели не в пересыльную камеру, а куда-то вниз. Бесчисленные ступеньки... Без света — только искусственное освещение, глубокий подвал. Открыли дверь. Я вошла в камеру. Маленькая камера. Двойные нары. Крошечный столик, ввинченный в цемент, и такой же стул. Без отопления, холодная, сырая и еле-еле освещённая — может, лампа на 15 свечей. Я поняла, что я в карцере. Я же еду в ссылку. Меня везут этапом, я должна быть в этапной камере для пересыльных. Я стучала, звала — надзиратель даже не подходил. Далеко слышны были его глухие шаги, но не подходил. Только трижды давали в то окошко хлеб, кипяток, есть какую-то бурду. И изредка то окошко шевелилось: за мной даже и не очень-то смотрели.
Я требовала вызвать врача. Врач пришёл на третий день. Три дня я не спала — я не могла заснуть от холода, там не было ничего, только металлические нары и голые доски. Пришла врач, зашла в камеру — в тёплых сапожках-валенках, полушубке и в таком большом, как наши крестьяне носят, платке, накинутом на плечи. Это было ещё одно подтверждение, как здесь влажно, сыро и как здесь опасно для здоровья. Я ей стала говорить: «Я еду в ссылку. Ссылка даёт право ехать даже свободно — мне могли дать деньги, и я могла ехать сама, по закону. Почему я оказалась в карцере? Мне 75 лет, я три дня не сплю, мне холодно, я замёрзла, я дрожу. Вон вы зашли так тепло одетая». — «Потому что я давно работаю и я больная. Что вы хотите?» Она по-украински говорила со мной. Я говорю: «Я знаю, что это нарушение и я не должна быть здесь». — «Хорошо, я попробую что-то для вас сделать. Но я хочу вам сказать, что наша тюрьма переполнена, наши камеры перенаселены, а у вас такая статья, что вы должны быть отдельно, без контактов с бытовиками. Так я должна целую камеру отселить в ту камеру, уже перенаселённую, чтобы вы были одни». — Говорю: «Я не знаю, как у вас в тюрьме — спасибо за информацию. Но закон требует его соблюдения, и я требую перевести меня в пересыльную камеру». — «Я попробую».
Меня под вечер действительно перевели. Камера была небольшая, но, как мне потом сказал надзиратель, все заглядывали в то окошко, потому что это было чудо, что одного человека в такую камеру поместили. Они знали о пертурбациях, которые были перед этим, чтобы её освободить. Но сказал: «Это недолго, вы скоро уедете».
Каждый день мне объявляли: «Собирайтесь на этап». Я одетая сидела со своими узлами, но меня не брали. Так было несколько раз. Тогда я стала спрашивать, что такое, и один надзиратель сказал: «Не хотят начальники этапа брать вас в этап, потому что вы старая».
Наконец мне снова объявили: «Собирайтесь, и вещи — всё берите. Вас посмотрят».
Я вышла в большой этапный двор, огороженный. Стояли в телогрейках — целая группа людей. Мужчины сбоку. Меня поставили сюда, поближе к начальству. Подошёл начальник этапа. Когда перекликал всех своих этапников, косо на меня время от времени поглядывал. А потом подошёл и говорит: «Вы знаете, что вы можете не ехать в этап?» — Говорю: «Нет, не знаю». — «Вы имеете право отказаться от этапа. Это не я первый не хочу вас брать, потому что я не хочу мертвецов возить». Он спросил что-то одно, другое, я таким бодрым голосом, конечно, с ним говорила и говорю: «Я вас попрошу: возьмите меня в этап». — «Как? Вы проситесь?» — «Да. Потому что так или иначе — в этап меня возьмут. С Украины меня увезут! С Украины меня увезут... Но мучиться здесь, на пересылке, мне тяжело. Я уже хочу скорее приехать на место». — «Ну, хорошо, раз вы проситесь. Но вы уверены, что если откажетесь, то вас всё равно возьмут?» — «Спросите у них: это такая статья, что всё равно повезут — мёртвую, а повезут!»
Так я с этим начальником этапа поехала. Ехали мы перегоном Харьков — Свердловск. Мы ехали три дня. Время от времени стояли, наши вагоны отцепляли, загоняли где-то там в углы. Это процедура довольно долгая и утомительная.
Когда мы уже должны были приехать — уже знали, что в Свердловск, где-то я услышала среди людей, потому что там были такие знающие люди, которые уже не один раз эти этапы преодолевали, — я обнаружила, что у меня замочек на сапожке не застёгивается. Я попросила, чтобы подошёл начальник конвоя. Дежурный удивился, почему именно его. Говорю: «У меня особое дело — скажите, что я его зову». — «Он спит». — «Пусть потом». Я несколько раз напоминала, наконец он подошёл. Я говорю: «Знаете, у меня к вам есть просьба — вы знаете, что нельзя везти ни шнурка, ни бинта, ничего, так пусть мне дадут какую-нибудь тряпку, чтобы я могла порвать и завязать свои сапожки — а то как я буду идти?» Он говорит: «А ну-ка, дайте я посмотрю — у моей жены всё такая проблема. Может, я что-то сделаю». Он ушёл, вскоре принёс и говорит: «Теперь хорошо. Это замок ещё неплохой». Он мне починил замок... Я знаю о суровости конвоя, я знаю об этих начальниках конвоя, которые позволяют себе всё... Я не хочу его хвалить, но хочу сказать, что он в данном случае по отношению ко мне поступал... поступал по-человечески. Представьте себе, как же я выглядела, что даже начальник конвоя — и тот сжалился (плачет), а те кагэбэшники в киевской тюрьме так издевались надо мной этими допросами! И тому подобным.
Когда мы вышли и надо было идти в Свердловскую пересыльную, начальник конвоя взял мои вещи и дал какому-то блатному, у которого ничего не было (смеётся и плачет), он был «гол как сокол». Он ему дал и сказал: «Неси!» Я ещё подумала, что, может, я уже попрощалась с теми вещами. Не сказала ничего, но засомневалась и, видимо, имела испуганный вид, но он говорит: «Не бойтесь, он тут никуда не сбежит» (смеётся). Вот такие комедии были в дороге.
В Свердловске меня забросили в камеру, конечно, к блатным, потому что там такое перенаселение было народу, что негде было одну душу ткнуть. Поселили меня в крошечную камеру между блатными. Блатные меня очень неприветливо встретили, говорят: «Нам ещё не хватало старую бабу сюда!» А сами — молодые и, можно сказать, здоровые девки. — «Нет же места!» — А он говорит: «Вдвоём будете спать». Я говорю: «Я не буду. Не беспокойтесь, спите отдельно — я буду на полу». Тогда эти девушки ко мне немного смягчились. Я была нетребовательна (плачет). Что постелить на пол? Но я была так утомлена, что сразу легла — узел под руки и голову, легла, и так через меня надо ходить в туалет — там была канализация. Итак, они переступали через мои ноги. Их там было, кажется, четверо. Это небольшая камера, какая-то особенная.
Стали они спрашивать, за что я. Я подумала: не буду им говорить за что, потому что неизвестно, какая будет реакция. Говорю: «За взятку». — «А большую взятку?» — «Нет, небольшую». — «А сколько?» — «50 рублей». — «О, стоило за 50 рублей?!» — Эти девушки мои были одна из Харькова, другая где-то из Одессы — это такие уже прохиндейки были, что у них под ногами всё горело. «В 75 лет — и за взятку? Ну и звери же!» Наматерили они тех всех моих следователей, обругали... (Смеётся).
А потом мне стало плохо — я упала в обморок. Они заметили это. Как заметили, то испугались — они все страшно суеверные. Испугались, что я тут могу умереть в их камере — а это плохо...
В. Скрипка: Плохая примета.
О. Я. Мешко: Плохая примета! (Смеётся). Стали они колотить в дверь. Я бы не достучалась — у меня не было сил подползти к той двери, я просто лежала и всё. Стали врача вызывать. Не подходят на их вызовы. Как стали они все вместе кричать! Я уже очнулась, испугалась, говорю: «Ой, Боже, не стучите так сильно, а то, может, ещё и накажут вас». — «Пусть заберут вас — чего они нам мертвяка подкинули?»
Пришла врач. Посмотрела на меня, померила мне давление, позвали скорее санитарок. Я уже ногами только перебирала, а санитарки меня привели в какую-то их больничную комнатку небольшую. Я думаю, что больница там немаленькая, но по каким-то статьям сортируют людей. Итак, они привели — восьмеро нас там было. Те все люди помогали, работали, обслуживали «отдельные корпуса». Что же это были за «отдельные корпуса»? Оказывается, что там, в Свердловске, сидели разные адвокаты, юристы, судьи за какие-то свои преступления. То ли взятки, то ли что там, я не знаю. Те женщины мне рассказывали, какие они вежливые люди, как с ними легко работать. Они там собирали у них грязное бельё, развозили им еду, прессу приносили — потому что это была та привилегированная часть заключённых, которые осуществляли советское судопроизводство, но были наказаны. Сколько их было, не знаю — очевидно, довольно много, потому что это был целый отдельный коридор.
Меня там стали лечить, немножко отходили.
Следующий этап. Здесь в этап взяли без всяких трений. Из этого Свердловска, в котором я пролежала где-то дней 10, пока врач разрешила везти в этап, меня повезли... Вот забыла, что по дороге первое, надо глянуть на карту. Потому что я была в Красноярске и в Иркутске — так что первое? По-моему, Иркутск.* *(Всё-таки Красноярск. — Ред.). Я поехала в Иркутск.
В Иркутске — не без приключений. Ввели меня в большую этапную камеру. Люди лежали на полу, под нарами, в проходах, переступали так друг через друга. Надзиратель ввёл меня и обратился к людям: «Вы нас все упрекаете, какие мы бессердечные люди. Вы люди гуманные, добрее нас — вот старухе уступите место». Никто не пошевелился и никакого вывода из этого не сделал. Он недолго уговаривал — повернулся и ушёл. Я долго сидела там на скамейке — длинный такой стол и скамейки такие длинные. Долго сидела, потом какая-то там одна худенькая женщина говорит: «Вот здесь окно, так тут холодно, форточка не застеклена — может, тут примоститесь?» Я была очень рада, хотя всё-таки на меня немного ветром дуло. Я в тёплой одежде одета, только разута, так там и лежала.
У меня высокое давление. Лекарства привозят медсестры к окошку. Каждый по очереди подходит и просит сам, говорит, что у него — то ли живот, то ли голова болит. Круг понятий был очень ограничен: она выдавала на своё усмотрение, без осмотра врача. У меня высокое давление. Мне давали таблетки раунатина — как потом оказалось, мне их нельзя было, потому что у меня глаукома, и это мне страшно вредило.
Ещё забыла вам сказать, что перед тем, как меня отправить в эту пересыльную камеру, я брала с собой лекарства. Мне не разрешали, но я сказала: «У меня глаукома, я эти лекарства должна иметь с собой, потому что должна трижды закапывать». — «Придёт сестра и закапает!» — А там кто-то из больных сидел и говорит: «Когда же та сестра бывает? Когда придёт, а когда и не придёт, если раз в день, то слава Богу — а ведь трижды надо». Кто-то там меня поддержал. А этот старший надзиратель мне не разрешал: «Нельзя» — и всё. Я упёрлась — и он упёрся. А потом он и говорит: «У вас такая статья, что вы должны вести себя немного лучше, без таких резких требований. Вот тут проезжал один — как же его фамилия? Слушай, Иван, ты не помнишь, как фамилия этого человека? Вот забыл, что-то на букву „С“... Забыл... Вот он какой был выдержанный человек, ему тоже что-то нужно было, но когда мы сказали „нельзя“, он послушался». — «А я не могу слушаться, мне нужно глаза закапывать!» И до тех пор требовала, пока мне не дали те капли — ведь глаукома. Оказывается, это ехал Евгений Сверстюк через ту их тюрьму, и они его запомнили. Запомнили эту личность.
В. Скрипка: По статье, видно, запомнили.
О. Я. Мешко: Они запомнили его манеру разговора. Конечно, я выходила из себя, когда мне не давали закапать глаза каплями, больные глаукомой.
В. Скрипка: Он был сдержаннее вас в отношениях с органами.
О. Я. Мешко: Это бесспорно. Он сдержанный, он воспитанный, а я с ними...
В. Скрипка: А вы неукротимая, как все женщины, да ещё и сложилась такая ситуация.
О. Я. Мешко: Нет, я не могла их терпеть. Прежде всего, все предшественники вели следствие, подписывали протоколы. А я протоколов не подписывала. Вы представляете — чтобы не подписывать? Чтобы не подписывать протокол, надо было отвоевать себе это право. Я должна была отвоевать, потому что у нас была договорённость между членами Украинской Хельсинкской Группы: не вести с ними протокол. Все наши предшественники вели протоколы, подписывали завершение следствия — мы молчали. Матусевич ни одного протокола не подписал, они его по лестнице спускали, как я знаю. Лукьяненко так же — Лукьяненко даже на суде, уже когда его судили в Городне, говорил: «Я вас прошу: заберите меня в камеру и судите без меня». Такие были суды.
В. Скрипка: Да. А он юрист, Лукьяненко, так он, видно, знал какие-то законные основания, что можно вести себя так. Лукьяненко — он же окончил МГУ?
О. Я. Мешко: Ну, да, он окончил Московский университет, юридический факультет. Его окончил и Горбачёв.
В. Скрипка: Лукьянов, Горбачёв, Лукьяненко...
О. Я. Мешко: Там Лукьяненко даже был секретарём ячейки — он же член партии был.
В. Скрипка: О, да, он большой шишкой мог стать. Ему бы, может, и в ЦК, и в Политбюро была бы дорожка, если бы он не связался с вами...
О. Я. Мешко: Извините, так ещё надо принадлежать к тому клану — у них свой клан, они друг друга подпирают. Вот из-за этого они и оказались в таком положении, что сегодня надо менять всё ЦК, оставить разве что Горбачёва.
В. Скрипка: Да, одно дело было замахнуться на Хрущёва, как вы с сестрой. А сейчас, видите ли, коллективное руководство.
О. Я. Мешко: Вы знаете, когда Хрущёв ехал к себе домой на дачу, то эскорт машин ехал — как можно было к нему подойти?
В. Скрипка: Всё движение перекрывали.
О. Я. Мешко: Всё же движение перекрывалось — он ехал по Житомирской туда, где его дача была. Так как можно было к нему подойти? Я, между прочим, своему следователю говорила: «Как практически? Я же не безумная, мы с сестрой не безумные — как практически можно?» — Говорит: «Ну зачем обязательно намерения? Достаточно настроения». Говорю: «Но это безумие, вы же выдумали это? Я же не могу этого вам подтвердить. Давайте свидетелей». Так следователь Куценко мне говорил такое: «Какие нужны доказательства? Одно доказательство — ваше собственное признание». — И выбивали из меня «собственное признание».
Итак, сидели мы там, на пересылке, целых две недели, даже больше двух недель. Люди кричали, требовали, чтобы скорее брали в этап. Условия были ужасные. В баню водили, а в бане сточная вода не сходила — по колено в луже, сама эта вода нас сбивала, мы могли туда упасть. Дальше. Не выспишься... Ну, ужасные условия. Я там познакомилась с таким контингентом... Я не знала людей, я не знала нашего общества, пан Василий! Представьте себе: я человек, который всё время занимался общественными делами — тогда, когда я учительствовала в школе, тогда, когда работала в Киевском облпотребсоюзе, выезжала в районы — я всё время имела дело с людьми. Я знала людей села, знала интеллигенцию, знала тех людей, которых гонят на вечера, на концерты, знала их в магазине, на улице — но я не знала людей! А тут я увидела, чем больно наше общество.
Там была одна молодая девка, которая на всю камеру (а нас там было много) рассказывала, что её осудили за проституцию. Так говорит: «У меня было 25 свидетелей, но надо было поставить 125 свидетелей, так ещё мало». Такие ужасные вещи. Видела юных девчонок, которых ещё нельзя было судить, они отбывали срок малолетними. Их как раз переводили в лагеря. Я видела и тех детей... Это дети Севера, дети России. У них таких длинных этапов, как у меня, не было, потому что, в основном, это люди, осуждённые по бытовым статьям.
Между прочим, интересный момент я вам должна подчеркнуть. Они отбывают срок наказания в своей республике, а только особо опасные преступники находятся в далёких лагерях. К особо опасным преступникам причислили и людей, осуждённых по политическим мотивам. Они никогда не отбывают наказание у себя на Украине, их везут в самые дальние регионы, самые тяжёлые в климатическом отношении, в снабжении... Люди там находятся в неестественных, непривычных для себя условиях, они не приспособлены к этому. Другое дело, когда это якуты, которые там родились. У них в генах есть самозащита, тогда как у нас той самозащиты нет. В таких условиях мы отбываем сроки наказания, такие длинные этапы. Я не знаю, был ли ещё у кого-нибудь из самых тяжких преступников этап 105 дней, как у меня? Я у многих людей спрашивала: «Сколько вы были в этапе?» — Когда я под конец называла эту цифру, люди брались за голову: «Да что вы? Да не может быть такого!» Так вот, такое было.
Итак, в Иркутске я долго была. Мне там тоже было очень плохо. У них не было и лекарств, которые я попросила. Так я попросила вызвать врача. Надзирателю своему я говорила, что по статье, по которой я осуждена, я должна быть в отдельной камере. «Вы совершаете нарушение, что помещаете меня в общую камеру. Я не имею ничего против тех, с кем я сижу, — это уже я адресовалась к своим коллегам по несчастью. — Но вы нарушаете закон. Кроме того, что нет ни места, ничего».
Вызвала врача. Пришёл бравый такой молодец, красивый мужчина. Как он скептически выслушал меня, с каким презрением он смотрел на меня и говорил мне: «Вы ещё с претензиями? Скажите спасибо, что вы в этой камере, а то мы могли бы вас просто в одиночку, в карцер бросить, и сидели бы вы там в неотапливаемом помещении!» — «Так это же будет нарушение закона!» — «Так а что же нам делать? Войдите в наше положение — наша тюрьма рассчитана на... — Не помню, какую цифру он сказал. — Но здесь в десять раз больше людей».
Такое вот положение с этим уголовным элементом.
Из Иркутска меня повезли в Красноярск.* (*Наверное, наоборот. — Ред.). В Красноярске меня взяли в больницу. Сами взяли в больницу. Потому что меня ссадили с поезда, вели под руки. Привели — я, не глядя, есть ли место, потому что там ни стула, ни скамейки, надо было стоять, пока пройдёшь досмотр и проверки этапных документов, — я просто садилась, выпрямляла ноги и склоняла голову — не то спать, не то умирать. В таком вот состоянии взяли меня в больницу.
У них, очевидно, тоже не было такой камеры. Они что-то такое придумали, но подселили ко мне стукачку. Стукачка была довольно симпатичный человек. Уговорила меня написать письма: «Я тебе устрою всё, я устрою, я тут хожу, что-то, где-то она делает...» Я потом всё-таки поняла, что это была их стукачка. Она здесь, в камере, только спала, но больше находилась там. Я написала несколько заявлений, несколько писем. Одно письмо я написала Чарочкиной в республиканский психоневрологический диспансер, которая меня комиссовала. Одно написала заведующей отделом судебной экспертизы — написала и упрекала её, что я пять дней была под стражей, что она меня держала там незаконно и что я пять дней могла быть на свободе. Я так мечтала о той воле, о нашей «воле» в кавычках. Я жалела о пяти днях, а впереди у меня было пять с половиной лет!
Итак, из этой камеры меня тоже долго не брали — начальник этапа не хотел брать. Наконец меня на показ выводили, посмотрит он на мой бодрый вид — когда 75, то кажется, что это уже надо под руки вести, а я...
[ К о н е ц д о р о ж к и]
В Николаевске-на-Амуре* *(Сначала Хабаровск, а потом Николаевск-на-Амуре. — Ред.) я отбыла больше месяца одна в камере, после дезинфекции от клопов и разной нечисти, в непроветренном помещении. Я не знаю, как я выдержала. Потом Хабаровск, встреча ещё с одним следователем, которому интересно было посмотреть на такую политическую, которая в 75 лет* *(В 76! — Ред.) едет в ссылку, — видимо, с этой целью. Я с ним не хотела говорить и ссорилась.
ССЫЛКА
Погода на Аян была нелётная. В Аян два вида транспорта: либо самолётом — это круглый год, либо пароходом — только во время навигации (самое короткое время — это 2-3 месяца навигации). Итак, на самолёт я не попала, потому что была нелётная погода. Тогда — на пароход — и я приехала в Аян.* *(В Аян, где отбывал 3-летнюю ссылку её сын Олесь Сергиенко, О.М. прибыла 3 июля 1981 года. — Ред. Далее — примечание О. Сергиенко. Маму привезли в Аян морем, побив все рекорды продолжительности и тяжести этапа — вагонами-зак и морем — из Николаевска-на-Амуре. Кодекс разрешает ссыльным добираться до места ссылки своим ходом, без конвоя. Или, если и с конвоем, — то самолётом, за три дня. Расчёт был на окончательный подрыв мытарствами тюремного этапа и без того подорванного здоровья: именно в психбольнице летом 1980 года мама получила гипертонию.
Когда маму взяли на этап, жена 28 марта после тяжёлых родов родила мне дочь, из-за разрыва симфиза потеряв способность ходить и оказавшись одна с двумя детьми — младенцем и третьеклассником. Мама хорошо понимала, перед каким выбором поставил меня КГБ, назначив ей местом ссылки Аян, и, не колеблясь, строго приказала: «Сынок, езжай, спасай семью!». Для меня началась трёхмесячная эпопея ремонта ветхой избушки и заготовки дров на долгую зиму. Кроме того, маме умышленно не выплачивали пенсию, чтобы таким образом заставить меня остаться в Аяне, и я подрабатывал по воскресеньям, чтобы оставить ей деньги до пенсии. Мне на полтора месяца (с 4 сентября по 16 октября 1981 года) продлили ссылку, и я выехал оттуда 18 октября последним случайным пароходом. — О. Сергиенко).
Хата — 300 метров от берега Охотского моря, на большой широкой улице Вострецова. Якутская хата, которую надо было целых три месяца ремонтировать, чтобы остаться в ней зимовать. Сама я там была, и то мне повезло, потому что у якутов хата небольшая, а сени побольше, в которых они держали зимой свой скот. Эти сени были заложены рублеными дровами — это дало мне возможность выжить во времена метелей, когда моя хата стояла, как стог среди поля, как сугроб снега, когда я оставалась по несколько дней заметённая, без выхода на улицу. Одна бочка с водой в хате, а вторая, пустая, к улице ближе, 35 метров. В хорошую погоду в бочку воду заливали. Её надо мигом переносить, 20 вёдер, в хату, потому что замёрзнет. Иногда выпадет так, что пора уже набирать новую воду, а у тебя, скажем, в хате есть треть бочки и ты ещё не берёшь ту воду. А тут непогода, тебя замело, неделю метёт, а — неделю, пока кто-то меня откопает, отгребёт тот снег.
У меня были такие случаи, когда ветер обрывал электросеть и я оставалась в хате без света. Зажигала свечку. Окна занесены, двери заметены. Я одна в той хате, и не знаю, когда выйду на свет. Эта хата над дорогой. Люди идя спрашивали: «Она там есть, она жива?» — Сосед говорил: «Да, наверное, жива, потому что вчера ещё из дымохода дым шёл». Так я сигналила людям о том, что я ещё жива.
Раз моя Людочка, что работала в магазине, рассердилась на моих соседей, когда те сказали: «Да ещё жива — вчера дымило». — «Так вы же мужчины, так взяли бы да откопали её!» Взяла лопату, и я слышу, как кто-то гребёт снег. Вдруг снег с окна спадает — свет Божий, на дворе светло! И Люда, разрумянившаяся, весёлая, стучит мне в окно, машет рукой и бежит на дежурство...
Я нанимала людей за пол-литра водки. Там много алиментщиков, туда их высылают. Политический ссыльный — только один, больше нельзя. Итак, я договаривалась с алиментщиками за водку. Раз расчистят или воду принесут — пол-литра водки. А его позовут в КГБ и строго-настрого прикажут: если ещё раз он мне это сделает, то будет наказан. Так не придёт уже — разве что пьяный вспомнит, что тут можно похмелиться, и придёт.
Я тогда стала выходить из положения сама, потому что такая зависимость меня страшно мучила. Когда начиналась метель, я одевалась — валенки, ватные штаны, шапку, брала лопату и пробовала чистить. Но некуда выбрасывать — высоко же! Так я стала топтать. Снег рыхлый, топчется и приминается. Я хожу и топчу, и топчу, и топчу — 35 метров мне до улицы. Там прочищают трактором. Устану — иду в хату, посижу, выпью воды и снова иду топтать. Таким образом у меня образовывался такой узенький тоннель, только на мою фигуру, чтобы пройти. И то весь снег натаптывался вверх, такой тоннель образовывался где-то там, выше окон моей избушки.
Обслуживала себя сама. Не унывала. Целый день, когда не выходила из хаты, то писала — писала письма, писала заявления, писала жалобы. Писала... Когда можно было идти на улицу, я шла. Дорога там расчищена. Переходила на бухту Охотского моря, где участок прочищен, потому что люди ездили за бензином аж на ту сторону бухты. Я по этой бухте шпацировала час, два. Специально приезжала машина КГБ, чтобы взглянуть на такое чудо — что оно одно, на улице, марширует в этом льду.
Я не давала воли своей скорби и своему пессимизму. Я по натуре не пессимист, но в тех условиях можно сдуреть. Но я каждый раз сама себя мобилизовывала на прогулку, на работу и на молитву. Я верю, что молитва и обращение к Богу мне помогли выдержать ту страшную неволю. Тот район небольшой, называется Аяно-Майский, село Аян. Жителей там очень мало — 1800 человек, а летом ещё приезжают «за длинным рублём» на строительство и разные работы. Живут семьями. Не было там ни одной женщины моего возраста, чтобы сама в хате воевала со стихией и с КГБ.
А с КГБ надо было воевать. КГБ меня преследовало. Представьте себе, что когда МВД выделило на карте эту географическую точку как место ссылки для политических, то поставили там служебный пункт КГБ. Было их там 2 человека, третий шофёр, машина и машинистка из местных. И та контора работала — машинка выстукивала, они разъезжали по городку, вызывали людей. Обо мне всех переспросили, всех проинформировали, кто я. Но ведь не информировали так, как положено, правду не говорили, а говорили, что я была в Западной Украине, что я принадлежу к тем, кто расстреливал наших красных бойцов, уничтожал. Кто-то глупый послушал, а другие уже им не верили. Я попала в ту пору в Аян, когда люди не относились, могу сказать, ко мне плохо — кто-то, может, равнодушно, кто-то с сочувствием, а кто-то с усмешкой спрашивал: «Неужели власть наша такая слабая, что вот эта женщина одна, а их два человека, и ещё двое, и ещё уборщица есть? Подумайте, сколько людей! И когда же кончится ваш срок?»
А были и такие пьяные парни, что бросали в меня камни. Я всё-таки убегала, потому что боялась, чтобы в голову не попало. Но это было нечасто, это было раз или два. Был один, когда я вечером — перед сном обязательно выходила делать моцион, если погода позволяла, — так гонялся за мной какой-то мотоциклист. В магазине, куда я наведывалась за продуктами — овощи и всё то было привозное, из Хабаровска, — стояли очереди, людей набивалось много, и я же там, в очереди, получала продукты, — так люди друг друга знают, а я среди них была чужой, переспрашивали: «Кто это? Что это?» Те, кто знал, говорили: «Да та, ссыльная, навечно». Считали, что я приехала в Аян навечно, я это слышала.
Я — не навечно. Я себе цель поставила вернуться домой. Принимала всевозможные меры по физической тренировке, психической. Моральную поддержку получала от людей, которые мне писали: львовяне писали, семья Горыней писала, москвичи меня поддерживали. Очень поддерживали меня украинская диаспора и немцы. Как ни странно, немцы из ФРГ присылали мне очень много разных бандеролей — так себе, никакое, но те бандерольки мне были нужны — что меня помнят, что меня знают. Присылали письма и в Хабаровский край — к властям обращались, обращались в прокуратуру. Прокуратура должна была интересоваться моим положением и моим обеспечением.
Я обращалась в суд. Был там такой судья Стус, украинец, который когда-то «за длинным рублём» приехал да и остался до пенсии. Стус мне сочувствовал. Даже Стус говорил: «Если бы я имел возможность, то мы бы с больницей решили — пусть бы дала она такой документ, и мы провели бы вас через комиссию на освобождение». Я его успокоила: «Это не поможет, это исключено».
Был там такой прокурор Суворов. Интересный человек. Мы с ним иногда — потому что у него было мало работы, а я заходила по какому-то делу с жалобой на КГБ — то у меня письма забирали, то посылки какие-то изымали, то что-то такое, — и так я с ним раззнакомилась. Когда я приходила к нему, то мы подолгу с ним разговаривали. Он так критиковал советскую власть и органы КГБ, и сколько они стоят государству, те, что надо мной в этом пункте Аянском, и как это отражается на наших финансах. Так искренне, откровенно говорил, что однажды я слушала его и удивлялась, потому что я даже на воле не всегда себе позволяла с кем-либо так говорить. Спросила: «А вы не боитесь, что вы так мне вот это рассказываете?» А он говорит: «Кто вам поверит? Никто не поверит — я совершенно спокоен. Кроме всего остального». То есть он мне действительно сочувствовал, и он мне помогал, когда забирали у меня письма. Письма все проверялись — и те, что приходили, и те, что я отсылала. Очень мало моих писем доходило на волю.
Будучи в ссылке в Аяне, — откуда выбраться можно только самолётом, а я ещё была и под надзором, — я каждый месяц ещё должна была приходить в милицию отмечаться. А были такие дни, что не вылезешь, так меня ещё и упрекали: «Вы почему не пришли вовремя?» Итак, я ходила и в милицию. Шутила: «Милиция моя меня бережёт. Может, вам тут что-то помочь надо?» — Так спрашивали: «А что?» — «У вас такие грязные окна, надо их помыть». — «Вот, спасибо, что сказали. Вот у нас будут сидеть — обязательно надо, в самом деле, помыть окна и двери».
У них, у многих этих начальников, под стеклом был портрет Ленина. Извините, я ошиблась — портрет Сталина. Это меня страшно возмущало. И у нашего паспортиста — он отдельно, с другого входа надо было идти к нему, в этом же здании, — портрет Сталина под стеклом. Он сидел, работал и целый день на него любовался. Я возмутилась. Объяснила ему: «Вот пройдёт какое-то недолгое время — как вам будет стыдно, что вы его вот так под стеклом держите». Думаю, что сегодня они меня вспоминают. Уже никто из них Сталина не держит у себя под стеклом — но как в душе? Все мечтают о «жёстком порядке», все мечтают о «твёрдой руке». Хотят «твёрдой руки». Демократия колет в нос. Демократизма эти люди не могут выдержать. Могут ли они перестроиться? Этими ли людьми делать перестройку? Все же они остались на тех своих старых местах.
Я несколько раз лежала в больнице. Даже по несколько месяцев. Врачи были такой квалификации, что и диагноз правильно поставить не могли, но понимали, что это большая сердечная недостаточность, и я лежала. Когда меня впоследствии обследовали в Австралии перед операцией на глазу, то оказалось, что я перенесла три инфаркта. Два инфаркта я знаю, что перенесла — где-то, очевидно, в Аяне. Я сама себе удивляюсь, что я была так больна, а имела силу всё же вернуться.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Я отбыла тот срок. Но ни одного дня больше. Мне повезло — на этот раз была лётная погода. Перед самым концом, незадолго, сказал мне наш участковый милиционер — так проходил где-то, будто не специально, но мы встретились с ним, как я поняла, не случайно. Он мне сказал: «Я вас повезу, а потом и приеду за Вами — всё-таки освобождаться вы отсюда будете». — «А куда?» — «Да хотят проверить вас на ваше психическое здоровье». — А то, я помню, было 1 апреля. Освобождалась я 5 ноября. Я ему сказала: «Сегодня 1 апреля — вы шутите со мной?» — «Нет, но и не надо об этом больше говорить». Он хотел меня предостеречь. Представьте себе: обычный участковый милиционер, который пьяных волочёт за шиворот, имел всё-таки иногда какой-то человеческий облик. Он сочувствовал мне и предупреждал.
Итак, я была страшно насторожена. Что мне больше всего жаль — я понимала: если меня повезут в психушку, то не нужны те письма и приговор на 12 листах. Я решила, что уничтожу письма. Это было много писем от Сверстюка, от Петра Розумного, от моих земляков, от Панаса Заливахи, из Киева, из Львова, из других городов. Много хороших было писем из-за границы. Я собрала всё это и решила, что письма я сожгу сама. Но свой приговор — я должна позвать КГБ и сжечь при нём. Для чего я это делала? Если уж я попаду туда, то я не хотела, чтобы сразу началось следствие. Потому что они по тем письмам будут переспрашивать. Я сожгла — и очень жалею. Это то сокровище, попрощаться с которым без сердечной боли было нельзя.
Я оставила там все свои вещи. Взяла только минимум, то, что могла нести. Ценное отправила домой, а это всё оставила. Женщина одна, очень старенькая, но, конечно, моложе меня, которая мне очень помогала во времена, когда я лежала в больнице, отапливала ту хату, так она сказала: «Нет-нет, всё продадим». А я сказала: «Нет, я ничего не продам, я всё оставлю здесь. Пусть его возьмут бедные якуты».
Якуты бедные, якуты — люди, которые действительно принадлежали к тем, кого ограбили и духовно, и физически. Я всё оставила для неё. А последнее, на чём спала и тому подобное, — я вынесла утром и положила на завалинке. Дверь заперла, ключ от хаты забрала, чтобы передать его одному политическому заключённому, которого туда прислали, чтобы обеспечить его жильём.
Итак, 5 ноября 1985 года я выехала. В Николаевске-на-Амуре была остановка на дозаправку. Пока самолёт готовился к полёту дальше, нас высадили на перерыв. Я хотела, как и все люди, выйти к вокзалу — мне преградили дорогу, не пустили. Один человек, не в военной форме, а в форме лётчика, сказал: «Пройдём со мной в нашу контору». Я была напугана, думаю: вот он меня может здесь оставить, а самолёт тем временем улетит. Что-то будут делать — не на глазах людей, которые со мной ехали и знали, что я возвращаюсь домой. Он меня тянул за руку, я упиралась. Но у него ещё не было той хватки — хватать за шиворот. Действовал он по поручению, но у него не было такой наглости и отваги — волочить старую женщину. Я сказала: «Я зайду в туалет. Вы мне в туалет разрешите?» — «Н-ну-у... Ну идите», — разрешил. Были у него ещё какие-то дела, кто-то его звал. Он меня ждал под туалетом. Я заперлась. Я просидела, пока не услышала, что люди уже идут на самолёт. Я вышла и присоединилась к этим людям. Таким образом я снова попала на своё место и думаю: значит, это будет не здесь, то, что хотели сделать. Это будет не здесь, это будет в Хабаровске.
До Хабаровска я летела с тяжёлой душой. И как же я была удивлена: когда я со своими вещами вышла — четыре человека стояли кучкой! Двое мне знакомых, а двое полузнакомых. Те, что полузнакомые — это были бухгалтеры-ревизоры, которые перед этим были на ревизии в Аяне, я с обоими из них разговаривала. А один — москвич /Леонид/ Васильев, второй — Пётр Розумный. Не зная друг друга, они стояли кучкой, ждали. Таким образом, все они вместе протянули ко мне руки и все вместе перезнакомились. Были удивлены, что не было объявлено о прибытии этого самолёта, тогда как о всех предыдущих самолётах объявили. Таким образом они одни остались под этими дверями.
Эти ревизоры знали дату моего освобождения — я им сказала. На всякий случай — они не были уверены, что я действительно буду этим самолётом лететь, но была лётная погода, так догадались, приехали. Итак, меня встречали четверо. С ревизорами я любезно попрощалась, ещё мы фотографировались, зашли в сквер.
Место в гостинице уже было заготовлено мне Васильевым. Взяли место и Петру, потому что надо было ждать самолёта. Мы летели на следующий день. Я пробыла в гостинице вместе с этими мужчинами. То есть уже были люди, были свидетели. И ревизоры тоже приходили прощаться.
Мы летели с Васильевым и с Петром Розумным. Пётр Розумный мне был знаком по письмам и по фотографии, до этого я с ним не была знакома, хотя о нём знала ещё из Ивано-Франковска.
Мы прилетели на самолёте в Москву. В Москве я решила, что не поедем самолётом, поедем поездом. Я поблагодарила Васильева за его заботу и сказала, что уже поеду с Петром Розумным, нам по дороге, а то уже и так этот маршрут его, очевидно, утомил.
Мы ехали вместе в поезде с Петром Розумным. Он специально приехал меня встретить. Но он не в Аян приехал — он приехал в Хабаровск, потому что он даже не знал, как до Аяна добираться и когда. Это было трудно, потому что надо было иметь специальный пропуск в Аян. Я не сказала, что место моей ссылки Аян было ограничено правом въезда как пограничное — оно же на берегу Охотского моря. Итак, приехать ко мне в Аян было очень трудно — это же надо было иметь специальное разрешение. Вот почему все они и встретили меня в Хабаровске.
Я приехала в сопровождении Петра Розумного. Я сразу почувствовала к нему очень большую симпатию и благодарность за ту опеку, которую он проявил ко мне. Мне пришлось 5 лет в неволе находиться одной, на свои силы надеяться — а тут вдруг о тебе заботится ещё относительно молодой и здоровый человек, человек, который тебе симпатизирует. Это очень приятно бывает, особенно приятно, когда ты возвращаешься после отбытия своей неволи.
В. Скрипка: Дорогая Оксана Яковлевна, сейчас новые времена настали — времена такие обнадёживающие, отрадные, которые вселяют веру в то, что у нас произошёл перелом в обществе, в психологии людей — а это очень важно. Центральная Европа сейчас бурно движется к демократии, к тем, хотя бы, элементарным свободам, которые являются неотъемлемым свойством человеческой жизни. Так и у нас, бесспорно, перспективы неплохие. Но я хотел бы спросить, каковы ваши взгляды на ход событий, которые у нас происходят. А ещё хотелось бы спросить, как это у вас вышло с той поездкой в Австралию? Потому что я по радио слушал тогда — случайно так включил, — что вы целый день провели в парламенте. А кто хотел, тот у вас расспрашивал о положении здесь, у нас, на Украине. Вы и речь там произносили... Несколько конкретных деталей, если можно.
О. Я. Мешко: Вы знаете, я верила в то, что вернусь домой. Я направила всю свою духовную энергию на возвращение. Потому что я думала так: умирать на чужой земле — это худшая кара. Мне и вправду повезло: я вернулась домой. Я была очень нездорова, и не скоро акклиматизировалась в Киеве. Моё возвращение пришлось на конец 1985 года, в ноябре я вернулась.
Это были интересные, новые события. Первая волна перестройки, «гласности, ускорения». Это ещё воспринималось с таким удивлением и недоверием. Казалось, нет для этого базы. Но потом пресса, радио, телевидение... Идолов стаскивали с пьедесталов, разбивали вдребезги. Издано много художественной литературы о временах сталинизма. В последнее время печатается и «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына.
ЗА ГРАНИЦЕЙ
Я оказалась за границей не случайно — меня пригласили сделать операцию на глазах. Я оказалась в Австралии.* (Примечание О. Сергиенко: Февраль 1988 — январь 1989 года. Хочу заметить, что как о маме, так и обо мне больше всего заботилась в ссылке Майя Грудка из Австралийского землячества, высылая регулярно и постоянно всё необходимое в Аян: одежду (полный комплект), продукты. Она же, Майя Грудка, от украинского землячества организовала маме вызов в Австралию и оплату дороги, начав этим самым триумфальное мамино заграничное путешествие 1988 года, которое после её удачного выступления в парламенте Австралии обернулось кругосветным путешествием по континентам и земляческим общинам. Это выглядело так: Киев — Москва, где, взяв в австралийском посольстве оплаченный билет, мама вылетела рейсом Москва — Сингапур — Мельбурн. А летом 1988 года в сопровождении племянника вылетела рейсом Мельбурн — Гонолулу — Нью-Йорк, приближаясь к дому. После остановки и продуктивного пребывания в США, где приняла участие в съезде Всемирного Конгресса Свободных Украинцев, и отдыха, вернулась через Париж в Киев.)
Я помню, с каким недоверием австралийская община, австралийская диаспора относилась к перестройке. Была дистанция между тем, как воспринимали её люди, выехавшие с Украины в 1947 году, и тем, как её воспринимала я, приехав с Украины уже в 1988 году. Это была колоссальная дистанция. Наша диаспора осталась на точке зрения самых страшных времён. Пережив те страшные времена и вторую неволю — те пять с половиной лет, — и выйдя во время перестройки, я не скоро акклиматизировалась. Хочу сказать, что не за один, не за два года, но уже когда я оказалась за границей, когда мне разрешено было поехать и когда мне пришлось выступить перед своими земляками, я принесла им полную информацию о нашем положении, об украинском вопросе, об украинских политзаключённых. Я передала так, как это было на то время. На то время ещё пермские лагеря были заполнены членами Украинской Хельсинкской Группы и правозащитниками. Я очень правдиво передавала информацию, но с верой в возможные изменения, поскольку на новые позиции стал руководитель государства Горбачёв.
Горбачёв вселял надежду на изменения. Наш Союз писателей Украины, к которому я относилась, по правде вам сказать, с большим предубеждением... Я обращалась к ним за защитой Василия Овсиенко. Евгений Сверстюк тоже обращался со своим заявлением о помощи в деле «Собора в лесах», который ему инкриминировали. Я обращалась к тем писателям, но относилась к ним с предубеждением, поскольку не было среди них людей, которые в состоянии были духовно переступить через страх. А тут я наглядно, воочию увидела, что люди переступили черту страха. В газетах появились такие статьи, что я их переписывала, поскольку была одна газета. Так было со статьёй Владимира Яворивского. Это была большая статья — может, едва ли не самая смелая на то время. Я её переписывала, хотя слышала, что Яворивский был человек очень умеренный и очень держался правого берега.
Я ЕЩЁ РАЗ ПОВЕРИЛА...
Я начала верить. Это во второй раз — первый раз, когда меня реабилитировали, я верила и потом раскаялась. И второй раз — теперь, но меньше, может, с доверием, более сдержанно.
Диаспора развязала мне язык. Я, когда ехала туда, то думала, что сделаю операцию, полечусь и должна вернуться назад — у меня была цель вернуться назад. Хоть мне и не так хорошо здесь было, но я себя всегда чувствую украинкой. Той украинкой, которая обязана самим своим рождением, своей принадлежностью к этой нашей Украине многострадальной, что я должна внести посильный вклад. Я этим всегда жила. Хоть я себе говорила, что буду вести себя очень умеренно, но очутившись за границей среди людей, которые оставались на уровне 1947 года, не поняли, какие колоссальные изменения произошли за это время, что само время уже нас направляет на те изменения, — я стала убеждать их принять эти изменения. Я рассказывала им о своих пермских коллегах, собратьях, рассказывала о той беде, которую они терпят. Я верила, что, может, они и не будут сидеть до конца. Я, выступая перед своими земляками, говорила им: «Я агитирую за советскую прессу — какую? Читайте газету „Літературна Україна“, читайте наши журналы! „Жовтень“ был тогда самым левым. Там как раз были такие статьи — я их даже привезла с собой... Как его, этого писателя, француза, что написал о Богдане Хмельницком?
В. Скрипка: Проспер Мериме.
О. Я. Мешко: Ага, Мериме. Я привезла им эти журналы, давала читать, оставила там. Когда мне сказали: «Если вы хотите помочь, то и мы хотим тоже помочь, скажем, Левку Лукьяненко и тем, кто в Перми, — вот давайте ехать в парламент». Я согласилась.
В парламенте я встретилась с людьми, которые очень интересовались Советским Союзом и, в частности, Украиной. Они меня даже пригласили на обед в ресторане. Они обедали, а я с ними говорила. Потом выступила в парламенте в защиту наших политзаключённых, делая акцент больше всего на Левке Лукьяненко. Потому что говорят: «Всех вместе нельзя, а хоть кого-то отдельно».
Я оказалась в среде, где люди свободно говорили всё, что думали, не оглядываясь, можно ли этому человеку говорить или нет. И вы знаете, я этим буквально заразилась, прониклась. Я себя стала так свободно чувствовать, что те свои первые предостережения я забыла. А когда мне пришлось переехать ещё и в Нью-Йорк к своему родственнику, к своему племяннику, Юрию Логушу — я у него останавливалась, — а потом, когда меня пригласили на Всемирный Конгресс Свободных Украинцев — я поехала, мне пришлось там выступать, — я увидела, как люди свободно обо всём говорят, и я переродилась за те одиннадцать месяцев. Вернувшись на Украину, я как раз попала на время митингов, на время реорганизации нашей Украинской общественной группы содействия выполнению хельсинкских соглашений в Украинский Хельсинкский Союз. Мы собирались, пусть и на частных квартирах — я радостно вздохнула, и ещё раз поверила...
В журнале «Курьер Кривбасса», ч. 7, 1994, с. 9:
В. Скрипка. Закончу притчей о том, как строили Лаврскую колокольню. Что возведут строители за день — за ночь всё уходит в землю. Утром берутся снова, а через ночь — та же картина: строение ушло в землю. И так каждый раз. Пока строители настолько дружно взялись, что с рассвета до заката вывели стены, и купол, и крест поставили. А наутро — о чудо! — перед глазами предстало сооружение до неба. Потому что всё, что сделали они раньше, поднялось из земли. Не так ли и с нашей Украиной?
И мне захотелось вспомнить женщину, которую знал четверть века. Она жила одной идеей: свободная Украина. Эта идея вела её всю жизнь и, очевидно, давала здоровье выдержать неимоверные муки, пытки и невзгоды.
Как-то я назвал её Железной Леди. На что она только извиняюще улыбнулась: «Кто-то ещё мне это говорил».
137776 симв.
Опубликовано:
Оксана Мешко. Мать украинской демократии. Литературная запись Василия Скрипки. // Курьер Кривбасса, 1994, № 2–7.
Оксана Мешко. Свидетельствую. Записал Василий Скрипка. К печати подготовил В. Овсиенко. Библиотека журнала «Республика». Серия: политические портреты. ч. 3.— К.: Украинская Республиканская партия, 1996.— С. 56.
Оксана Мешко. Не отступлюсь! К 100-летию Оксаны Яковлевны Мешко / Харьковская правозащитная группа; Сост. В. В. Овсиенко, О. Ф. Сергиенко; худож.-оформитель Б. С. Захаров. – Харьков: Фолио, 2005. – С. 276–318.
Фото:
Meshko Оксана Яковлевна МЕШКО.
Meshko1 Оксана МЕШКО в юности.