Интервью
14.07.2005   Овсиенко В.В.

САПЕЛЯК СТЕПАН ЕВСТАФЬЕВИЧ

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Член Росохачской патриотической юношеской подпольной организации, активный участник национально-освободительного движения, поэт, член ПЕН-клуба и Союза писателей Украины, лауреат Национальной премии им. Т. Шевченко.

Слушать аудиофайлы

Аудиозапись творческой встречи

САПЕЛЯК СТЕПАН ЕВСТАФЬЕВИЧ

Эпизоды из книги «Хроники диссидентские от головосека», вышедшей в издательстве «Смолоскип» в 2003 году, и интервью его матери Анны САПЕЛЯК в с. Росохач, 2 апреля 2000 года.

Стадное пренебрежение и возгласы «Распни Его!» атаковали меня как-то внезапно. Я почувствовал печальное приближение зла, мёртвой зоны, в которой исчезали мои и юные, и значительно более старшие друзья. Ещё уцелевший, я искал в себе силы вспыхнуть, отыскать след поводыря на запутанном перекрёстке отчаяния. И вдруг стихия отцовской науки «Верую» во мне победила.

Мой папа, рождённый в досоветской Польше, родом из Перемышля, украинский лемко, никак не мог воспринять унифицированных ценностей, агрессивного атеизма. Достойный греко-католик, он спасал меня своим горьким уроком, протягивал руку, ведя к Причастию, где в храме бабушка и мама, на «горнем месте» с хоров, запевали самое первое Слово литургии. Мама Анна и бабушка Настя с Тернопольщины, традиционные греко-католики, всегда светились добросовестной набожностью, совершенно не привыкли жить неправильно. В конце концов, от них я научился становиться к образу Божьему, сняв кирзачи и шапку, впервые от них я «грамотно» произносил слова «Отче наш». Образ Пасхальных колоколов снится мне до сих пор. (...)

Судьба избирает моё предназначение, и я демонстрирую путь «с целью подрыва», путь голоса и воли. Символично, что 22 января 1973 года, вместе с другими восемью побратимами, в день Четвёртого Универсала и провозглашения Соборности Украины — День Воссоединения — я вывешивал четыре национальных жёлто-голубых флага и 19 листовок с призывами свобод политзаключённым, к митингам и манифест против тотальной русификации Украины.

...Их было четверо. Запахло одеколоном «Сирень». Словно провидение. Глаза мои поблекли. Деревенело тело. Стихла их походка. Дорога жизни оборвалась. Паралич сознания и тела. Какие-то ничтожные слова — жизнь несла уже меня через кафкианскую галерею жертвоприношений и безнадёжности. Слово «будущее» я не воспринимал. Приходя в себя, первым делом почувствовал в руках узелок. Нет, не наручники, не голоса, не конвоира, который уже держал снятые с ботинок шнурки и ремень от брюк, а узелок с кружкой, зубной щёткой, кусочком мыла. Я не выпускал его из рук. Как стебелёк, как последнюю привилегию жизни. В тревоге пробуждались последние силы или просто инстинкт самосохранения. Темноватая камера нацеливала на меня свой тусклый и таинственный неразборчивый глаз укора, а возможно, и ада. Всё. Случилось. Ловцы в праздничном облачении, это они короли этого заговорщического подвала, гадкой кормушки, вампиры зарешёченного неба тюремного дворика. «…И избавь от искушения», — закончил я в трепете, словно вырванного сердца. В трепете весомого мира. Вечным мотивом и двигателем потянулись смятым мерцанием допросы, богатые яростью, пропусками слов, иллюстрациями «мировых проблем» и обтекаемыми именами, которые сложились бы в прекрасное произведение моего поединка с «запроволочным литературоведением». Для примера опишу вот первый попавшийся, но характерный случай оригинальности и сфальсифицированного криминала допроса майора Тернопольского УКГБ, старшего следователя Лохи.

— Гражданин Сапеляк, вот у меня московская газета «Известия». Как по-вашему, это интересная газета?

— Да.

— У меня тут много бумажной возни, а вы тем временем прочитайте газету, в частности, обратите внимание на статью «Америка: образ жизни или пропаганда экономического строя». Мне кажется, это интересно.

Беру газету, просматриваю, перечитываю всё, ведь время не ограничено. Статья, которую мне ненавязчиво и любезно предложил следователь-майор, обзорная, действительно интересная и необычная своей аналитичностью и содержанием. Прочитав, скучаю. Наконец у меня следователь забирает газету с колен.

— Ну как вам написанное в статье?

— Очень интересно с точки зрения экономической и с публицистической.

— Что именно?

— Кажется, больше объективности относительно материальной жизни американцев, высокий уровень их быта и так далее.

— Хм... Интересно. Да, да, хорошо прочитали... Разумно. Умный вы человек, гражданин Сапеляк.

Диалог на этом закончился. Но вижу, что следователь что-то долго начал писать. Лист, два... Наконец подходит к моему столику в углу и говорит:

— Распишитесь, — и даёт читать написанное.

Читаю: в разговоре со следователем Лохой пытался убедить следователя в превосходстве капиталистической системы над социалистической, чем вызвал возмущение и удивление следователя, и так далее.

Таким образом мне инкриминируется ещё один пункт обвинения в обвинительном заключении.

Почти десятилетний судебный приговор* (*5 л. заключения и 3 г. ссылки. — Ред.), вынесенный мне осенью 1973 года за закрытыми дверями тюрем, концлагерей и ссылки, я, конечно, воспринял как фальшивое политическое лицемерие, окончательно отчуждавшее меня от малейшего примирения с коммунистическим блудом.

В глухую тревожную декабрьскую ночь 1973 года мне снился сон. Будто я вижу образ Пречистой Матери, но скорбящей-скорбящей. Я стал на колени и что-то шепчу, прося, а сам сомневаюсь в своей просьбе, думаю, какое я имею право просить, когда Образ Богоматери так скорбен. Стою я перед ней и плачу горько: что мне делать, кого мне просить заступиться за меня? Я пытаюсь встать, но кирзовые сапоги какого-то большого размера (тяжёлые-тяжёлые) подкашивают меня с каждой попыткой. Я снова падаю, едва уцелевший. И в этом горестном отчаянии мне ярко видится ясное небо. Я продолжаю во сне молитву...

Лай свирепой овчарки разбудил меня. Начался тотальный обыск в камере и произвол конвоиров. Я пришёл в себя. Это уже этап в Сибирь. Надрывный голос конвоира продолжал:

— Статья... срок... фамилия...

Ослабленный, брошенный под брань и дула автоматов, я смиренно выполнял все команды озверевших конвоиров. Единственно «верная» мясорубка закрутилась, унизила, а «жаждущего» отреклась...

Ідуть етапи чорним ходом,

А білим ходом — снігопад.

Моїх небес німує попіл

Над барикадами ридань.

Останніх днів посмертні стріли

У смертнім мареві стримлять.

Блищали нари, як офіри —

Розп'яті на семи вітрах.

...В Пермской тюрьме меня держали одного. В камере, где недавно произошла тяжёлая резня уголовников. Стены, оштукатуренные десятки лет назад, были сплошь пропитаны кровопусканиями зэковской крови — как протест против режима. В щелях между плитами, в потолке оседали миллионы багрово-красных клопов. В камеру меня завели с этапа в полтретьего тёмного рассвета. Темнота. Может, на несколько сантиметров от потолка что-то светлело. Я, голодный, сразу же, измученный долгим этапом, травлей овчарок, залез на верхние нары. На нижние боялся, потому что знал из этапной практики, что под нарами спали психически больные, до полного расстройства, зэки. Они могли напасть тихо и коварно и искалечить меня. Как только я прислонился на верхних нарах к рукаву бушлата, сразу впал в бездну сна. Но через несколько минут или, может, час, не знаю, я проснулся от тяжёлых укусов на лице. Такое впечатление, будто снимают скальп каким-то тупым предметом. Первым делом я схватился обеими руками за глаза: они очень пекли. Сознательно я пытался их раскрыть. Это было невозможно. Не было сил, ведь до этого я не спал больше трёх суток, разве что стоя. Наконец в руках у меня будто закапало что-то. Оказалось, что силой я смог стереть с правой щеки рой клопов. Всё тело пекло и сочилось кровью. Рассудок приходил в неистовство. Отказывало сознание. Что-то безумное подкосило меня. Я потерял сознание.

Из ощущения одичания, с каким-то не своим, металлическим телом я пришёл в себя. Уже не в камере, а в изоляторе для туберкулёзников. На табурете сидел кто-то в белом халате, но военный. Он назвался капитаном-оперативником этой тюрьмы. Сразу же зашёл ещё один в штатском. Состоялась недолгая ритуальная беседа. Меня проинформировали, что через несколько дней этап на зону. И при первой возможности меня этапируют в Скальнинское (...) управление лагерями по назначению судебного приговора.

Прошло ещё восемь дней. Ежедневно я писал жалобы в прокуратуру Перми, управление внутренних дел, нечеловеческим голосом вопя о тюремной рутине, зле «чёрной дыры» тюремщиков, но ответ был: «Ждите. Не положено».

И в этой бездыханной роли и сбитой дикарской тишине я услышал, как зазвенели ключи стадных стражей. В камеру вошли трое. Вывели «с вещами». «Работали» шмонщики. В полумраке вёл монолог один сотрудник КГБ Перми: «Вас встретят в зоне отпетые низкопробные, махровые антисоветчики. Не влазьте к ним». Завыли две овчарки. Подошёл лагерный конвой. «Шаг влево, шаг вправо — стреляем на поражение» — последние возгласы в этой галерее смерти пермской пересылки. «Воронок», словно цербер, бесновался на сибирской дороге по предгорьям Урала* (*Пермская область ещё по эту сторону Урала, не в Сибири. — Ред.), только слёзы капали на морозную обочину огрубевших, почерневших снегов. Только алюминиевая кружка, которую мне подменили уголовники-убийцы, и ложка звякали над моей конвульсивной немотой.

У марнотах доби моє зірване слово.

Алюмінійна креш від щоночних утрат.

Україно моя. Ой сніги ж ці солоні...

Ой снігото солона, – на той світ етап.

Лине кров до колючки в кривавій вуглині,

Рідна мамцю моя. Пересохли вуста...

Я у смерті в гостях...

Заскулили овчарки. Вокруг стояла юбилейная тишина. Вот и моё светлое будущее: Град мой Ураллаг. И завыли уральские шакалы в тот миг.

А вот — зона! Остров «красного беззакония» и «чёрных списков». Большим преимуществом и праздником на этом несколько многотрудном пути показалось мне «несанкционированное» чистое декабрьское небо со слепящим солнцем. Собственно, я мог созерцать цвет неба без «неположенных» инструкций. Мгновенно вспыхнуло сердце к жизни. Изо всех сил — держаться. А небо, как икона, — я боялся, что вот-вот скроется от меня, ведь там возвышалась тайна, божественная святыня Псалмов моей судьбы. Причастие души моей. «Верую, — шептал я. — Верую!» А конвой: «Быстрее, быстрее, гражданин осуждённый!»

На вахте мне выдали чёрно-серое скорбное зэковское «обмундирование» и бирку-нашивку с моей фамилией и номером «особо опасного государственного преступника»* (*На «бирке» писались фамилия, инициалы, номер «отряда» и бригады. Номерные знаки отменены в 1954 году. — Ред.). Так, «с вещами» (узелок с кружкой и ложкой) меня выпустили из санпропускника в зону (учреждение ВС-389/36). (...)

Конечно, существовали определённые традиции и порядки принятия политзэка-новобранца в политзоне. Ближайшие земляки знакомились первыми. Другие, как правило, собирали сухие харчи, ведь этап настолько истощал существо, что физических сил ходить не было. Правда, ещё и год следственного процесса и унижений выбивал из физического состояния. Итак, ко мне в первый момент пришли в барак Богдан Черномаз из Тернополя, Олесь Сергиенко из Киева. И тот, и другой бывшие преподаватели учебно-педагогических заведений. Мне дали немного сливочного масла и стакан сахара. Сахар, кстати, в зоне был «неположен» — его мне отдали несколько туберкулёзников, из лечебной диеты. Кое-что дал поесть Анатолий Здоровый из Харькова. Через полдня зашли познакомиться мои земляки старшего возраста. Павел Строцень — двадцатипятилетний каторжанин, уже отсидевший 20 лет, и Виктор Солодкий, имевший 30 лет заключения. Из них 27 уже отсидел за участие в Украинской Повстанческой Армии, Иван Покровский — 30 лет заключения. 25 плюс побег. Евгений Пришляк — 25 лет. Проводник СБ «Карпаты». (...) Дмитрий Палийчук, Богдан Чуйко, Федюк — это узники чести, непокорности, самоуважения, которые были уже вычеркнуты из живых. Их ждало разве что физическое уничтожение «на поражение». Итак, эти люди откликнулись сразу же на моё дальнейшее существование. Люди дали мне положительный заряд, сочувствие и милосердие, ведь я был практически самым молодым по возрасту в концлагере. 26 марта (1974 года) мне исполнилось 22 года. ...)

Однажды, когда я уже вышел в т.н. «промзону», а концлагерь был разделён на две отдельные территории — бараки, где жили и «отдыхали» зэки, и где отбывали невольничий каторжный труд — ко мне подошёл познакомиться высокий интеллигент, «двадцатипятилетник», бывший подпольщик вооружённого сопротивления советскому режиму и многих акций неповиновения в концлагерях Тайшета, Иркутска, Мурманска Григорий Герчак. Оказалось, что мы очень близкие земляки. Герчак из соседнего со мной села. В зоне — авторитетный политзаключённый, сознательно культивировал искусство красоты. Тайно вырезал экслибрисы, зарисовывал портреты узников, изучал языки. Мы сразу подружились. Он был ревностным католиком, что питало моё чувство домашним уютом детства. Григорий имел благородный мирный нрав. Умел уважать людей в лагере. В прошлом сидел с великими людьми, в частности священниками. Много рассказывал о близких отношениях с владыкой Иосифом Слипым. Конечно, это возвращало меня, спасало принципы чести перед Законом Божьим. Такие примеры вдохновляли на сопротивление в концлагерной рутине. (...)

23–25 июня 1974 года в концлагере № 36, где меня продолжали содержать, началась едва ли не самая большая забастовка в Ураллаге. Причиной таких волнений и неповиновения политзэков стало садистское и мстительное избиение меня дежурным офицером капитаном Галединым и его нарядом на проходной вахты зоны. По сути, дело назревало следующим образом.

В лагере (...) существовало тайное Движение сопротивления. В него входили Иван Светличный, Игорь Калинец, Левко Лукьяненко, Валерий Марченко, Гунар Астра, Евгений Сверстюк, Евгений Пришляк, Иосиф Менделевич. Туда был вовлечён и я. Практически каждый должен был выполнять свою теневую функцию. Особенно это касалось «Хроники» концлагеря, которую писали активные узники ежедневно. При определённых обстоятельствах хронику событий можно было передать на волю. Итак, каждый причастный к этому летописному творчеству имел своё поручение. Я должен был проносить несколько метров узкой трансформаторной бумаги из рабочей зоны в жилую, иногда — наоборот. На этой бумаге писалась «Хроника». Понятное дело, что другие узники проносили таким образом перо, жидкость (чернил не было) для письма и т. п. У каждого из членов Движения сопротивления были свои задачи.

Итак, в этот день колонна политзаключённых выстроилась, как всегда, «по ранжиру». Офицер, который вёл колонну на работу, вдруг у вахты скомандовал: «Рассчитайсь!» И отчётливо подал команду: «Каждый третий» пройти на вахту и раздеться для «шмона», то есть личного обыска. Свой «тайник» с трансформаторной бумагой в заднике кирзового сапога я успел оторвать (так было рассчитано) и отдать стоявшему рядом зэку номер два, который не подлежал обыску. Это каким-то образом заметили конвоиры прапорщик Ротенко и старший сержант Шарынов. Применив физическую силу, они вытащили меня из арестантской колонны и отволокли на вахту якобы составлять протокол. Но меня ждала неминуемая физическая кара. Били кто как и куда. Бойня затихла только из-за бунта зэковской колонны, которая повернула назад, отказавшись от подневольного ежедневного труда и нормы выработки.

Через час к забастовочному восстанию присоединились другие бараки и смена, только что вернувшаяся с промзоны. Мгновенно самоорганизовался забастовочный комитет в мою защиту. В него вошли по одному представителю от всех политических и земляческих кругов концлагеря. Это застало администрацию зоны врасплох. Некоторое время было тихо. Ждали указаний из ГУЛАГа СССР. Политзаключённые воспользовались временным затишьем. Все знали, что вот-вот наступит физическая и моральная расправа, а возможно, расстрелы (на дозорных вышках у конвоиров автоматы заменены на пулемёты). Комитетом были выработаны меморандум и требования выяснения инцидента. Также требования содержать в дальнейшем всех заключённых в статусе политзаключённого. Петиции были немедленно направлены лагерному руководству. Конечно, меня сразу изолировали, и медобследование выявило тяжёлые телесные повреждения, особенно в районе печени, почек. Тело на спине было кровяно-чёрным.

Несколько дней переговоров администрации с забастовочным комитетом ни к чему не привели. Зато начались лагерные аресты, изоляция активистов-узников, особенно из Комитета. На этап забирают Л. Лукьяненко, С. Кудирку — литовца, Д. Черноглаза — еврея, Г. Давыдова — русского. Всех, за исключением двух или трёх, этапируют в корпус Владимирской тюрьмы (...). Меня же, как только всё улеглось, конвоируют в Казанскую тюрьму, держат в одиночной камере «смертников»...

Анна САПЕЛЯК

в с. Росохач, 2 апреля 2000 года.

Присутствует Владимир Мармус

В. Овсиенко: Анна Константиновна, расскажите нам, пожалуйста, что вы знаете о событиях 1973 года, когда Вашего сына Степана арестовали и судили.

А.К. Сапеляк: Он ничего дома не сказал, что вот, мол: „Мама, я думаю о том-то и о том-то“. Неожиданно* (*19 февраля 1973 года. — В.О.) к нам приехало КГБ. Мы ничего не знали, мы не могли и подумать, что это за ним приехали. Мы думали, что это из военкомата. Они сели по креслам, один открыл папку и говорит: „Я — старший следователь по Тернопольской области, моя фамилия Лоха. Разрешите провести обыск в вашем доме на предмет антисоветских листовок и литературы“.

В. Овсиенко: И предъявил ордер на обыск?

А.К. Сапеляк: Так он сказал — а разве мы понимаем его ордер? А остальные все сидели и слушали. Их было тогда, может, человек 15. А мы с мужем спрашиваем: „А что это такое? Потому что мы не знаем что?“. — „А вот такое — может, у вас где-то есть спрятанные рукописи, книги? Может, какие-то пистолеты у вас спрятаны?“ А я говорю: „А чего бы у нас были книги и рукописи спрятаны? Какие это рукописи должны быть?“ — „Ну, такие тетради, может, где-то есть спрятанные?“ — „А чего их прятать? У нас много есть тетрадей, но мы их не прятали и не прячем“. — „А сын ваш где?“ — „Да сын во Львове“. — „А что он там делает?“ — „Он работает там в училище лаборантом“. — „Ну, раз вы не хотите давать те его тетради...“ — „Да мы даём, потому что они все на чердаке, мы можем их снести в хату“. — „А книг у вас много?“ — „Много“. — „А сколько именно?“ — „Не знаю, может, 250, может, 300“. — „А почему у вас так много книг?“ — „Потому что сын готовился поступать, поступал раз во Франковске и не поступил, хотел второй раз. Он готовился и имел те книги. Мы можем вам дать те книги“. — „Нет, те, что на чердаке, не надо, а те, что спрятаны, те давайте“. — „У нас нет никаких спрятанных“. — „Ну, тогда будем искать“.

Они разделились — двое в ту комнату, двое в эту комнату, двое туда, начиная от икон до низу и так до пола. Этот в одной хате, а другой в другой, и с каждым из них свидетель — из сельсовета женщины были. Была эта твоя, Владимир, сестра Аня...

В. Овсиенко: Их называют понятые.

А.К. Сапеляк: Да, понятые. А те полезли на чердак и сносили в хату. Брали под лупу то, что было подчёркнуто в книге. А когда шли на обед, те книги оставили. И так они ходили целый месяц. И сказали те книги из хаты не забирать.

В. Овсиенко: Как, они не закончили обыск в тот день и ещё приходили?

А.К. Сапеляк: Обыск они закончили, а потом книги они ещё пересматривали.

В. Овсиенко: А они составили протокол обыска и забрали что-то?

А.К. Сапеляк: Нет, они ничего не забирали, всё тут оставили. Которые книги в сторону откладывали, а остальные оставили в куче и сказали, чтобы мы их никуда не забирали и никуда из хаты не уходили, потому что они будут приходить к нам ещё. Они так целый месяц приходили. Читали, но в течение недели нам не сказали, что Степан арестован. Мы их спрашивали, что такое, что они так по книгам ищут — может, это наш сын книжный магазин обокрал и за это арестован? Они говорят, что нет, пока нет. Нет так нет. Но муж говорит, что надо поехать во Львов и узнать, где он. Может, они его забрали? Так муж поехал во Львов, а они тут ходят каждый день.

А ещё к ним приходил один в воскресенье с секретарём сельсовета (Дудник тогда был секретарём сельсовета) и говорил, что он из Госстраха и хочет нас проверить, что мы тут хотим строить и какую мы корову имеем на продажу. Мы ему показали — вот корова, а вот кирпич стоит, мы хотим достраивать хату в ту сторону. Но тогда в воскресенье они ушли, а Степана, как мы позже узнали, арестовали на следующий день, 19 февраля 1973 года. А нам говорили, что нет.

Тогда муж поехал во Львов и спросил там в педучилище. Сказали, что его нет, что он как уехал в субботу домой, так ещё не приезжал. Это та директриса педучилища сказала. А он уехал из дома во Львов в воскресенье и они его где-то по дороге подцепили. Он во Львов заказал билет, и его там по дороге схватили. Что он там имел при себе, я не знаю, но позже отдали шнурки и полотенца.

Муж приезжает домой, а они приехали снова, и один говорит — Мальцев звался, начальник Чортковского КГБ (управление было в Тернополе, но несколько человек было в Чорткове): „Ну что, Стах?“ А мужа моего звали Стах. Муж говорит: „Да его там нет во Львове!“ — „Он у нас“. А я спрашиваю: „А где у вас?“ — „В Тернополе“. Ну, мы уже знали, что Степан сидит. Но я на следующий день говорю мужу, что надо ехать его искать. Думаю, зайду к ним в то КГБ (в Чорткове), спрошу, на какой улице, потому что я не знаю, где искать — Тернополь большой. Я захожу и спрашиваю его, где Степан там находится, на какой улице. А он говорит: „Я не знаю, где он — то ли он в Тернополе, то ли у вас, то ли во Львове. И никуда вы не ходите, и никого вы не ищите!“

Но я на это не смотрела, поехала. А тот Лоха говорил, что он следователь, и если нам что-то будет нужно, то чтобы обращались к нему. Я приехала в Тернополь и думала, что это в милиции, я не знала, что есть такое управление КГБ. По милиции искала, по всем участкам ходила. И все говорили, что его там нет. А я не сына спрашивала, я спрашивала того Лоху, потому что он говорил, чтобы к нему обращаться. Нигде его не было, пока один человек из милиции мне не сказал, что это не милиция, если нас вызывал Лоха — то будет в КГБ. Я спросила, где это КГБ находится. Он сказал, что там, где почтамт, там есть управление, и там его надо спрашивать.

Я туда зашла, мне сказали, что есть такой следователь. Тогда я сказала, что из Чорткова, назвала фамилию и сказала, что сына ищу. А они сказали, что Лоха сейчас придёт. Но пришёл не он, пришёл начальник режима тюрьмы. Пришёл и спросил: „Вы кого ищете?“ — „Сапеляка Степана“. — „Идите сюда“. Я пошла к ним. Они говорят: „Он у нас. Он арестован“. Спрашиваю, за что он арестован. „Он пошёл против власти“. — „Да он молодой, в армии служил, — потому что когда-то говорили, что разве что если кто не служил в армии, то против власти идёт. — Он из армии пришёл“. А он из армии весной пришёл, а арестован был 19 февраля. Они говорят: „Он пошёл против власти и будет сидеть. А что вы хотите к нему?“ — „Я хотела знать, где он, и хочу что-то ему передать. Потому что я не знала, что он сидит. А что он сделал?“ Они ещё раз повторили, что против власти пошёл. И говорят: „Идите ему купите нательную рубашку и еды, что имеете там купить. У вас есть деньги?“ — „Да есть“. — „Так купите ему лука, хлеба, полкилограмма сахара, полкилограмма колбасы. Придёте к нам, мы ему передадим“.

Я пошла, купила, они у меня это забрали. Я себе не верила, что он там есть — думаю, что это они меня, наверное, обманывают. Но подпись была его, и я узнала, что он там сидит.

Его арестовали 19 февраля, а 18 сентября того же года был суд. Он длился 8 дней.

В. Овсиенко: Вам свидания давали во время следствия?

А.К. Сапеляк: Нет. Я просила, но мне не давали.

В. Овсиенко: И никаких весточек не было, писем?

А.К. Сапеляк: Ничего-ничего не было.

В. Овсиенко: А вы ездили, наверное, каждый месяц, передачи возили?

А.К. Сапеляк: Да, передачи возила. С мамой Владимира вместе возили.

Владимир Мармус: После того ареста и обыска вы приходили ко мне и сказали, что был обыск и что там кое-что забрали, какие-то книги там были... Взяли записную книжку и какие-то комментарии...

А.К. Сапеляк: Да-да, что-то пару книг они взяли. Что-то они там с подчёркнутым забирали. Я уже не могла, потому что мы уже были такие оба с мужем...

В. Мармус: А 24-го числа они приехали ко мне и начали обыск.

А.К. Сапеляк: Как мы это пережили, я никому не могу этого рассказать и, может, меня никто не сможет понять. Это было такое время, что мы друг друга ели. Мы ждали, что если не завтра, то послезавтра повезут в Сибирь из этой хаты, которую мы слепили десятью пальцами. Думали, как с тем малым ребёнком зимой в Сибирь, потому что в феврале арестован. Только через три месяца, когда я пошла к адвокату Кацнельсону, я его спросила: „Я пришла к вам с просьбой. Моего сына арестовали за политику, — потому что уже тогда знала, что по такой-то и такой-то статье, ведь Лоха же сказал. — Я не знаю, вывезут нас или не вывезут из своего дома. Потому что когда-то вывозили, я помню“. А он говорит: „Сейчас я посмотрю в Кодекс“. Он посмотрел — говорит: „Нет“. А я говорю: „Нет? Может, вы так обманываете меня? Потому что вы думаете, что мы где-то убежим — нет, мы нигде не убежим, мы будем ждать. Если нас будут вывозить, то будут, мы нигде не убежим, но вы нам хоть скажите, чтобы мы были наготове“. А он говорит: „Я вам разъясню, почему нет. Это вывозили, если у них сыновья скрывались, а они говорили, что у них сыновей нет, а сами давали им есть. Вот за это родителей вывозили. А это вы, может, и не знали, что ваш сын пошёл?“ Я говорю: „Нет, не знали. Ничего мне сын никогда не говорил. Когда его арестовали, мы ещё не знали“. Он говорит: „Поэтому вас не будут вывозить“. А я спрашиваю: „Так хоть скажите, потому что по-всякому люди говорят, что, может, будет расстрел? Скажите, что за это самое большое? Уже вот есть статья 62 и 64. Что за эту статью самое большое будет?“ А он говорит: „А кто вам такую статью сказал?“ — „Следователь Лоха“. А он говорит: „Я сейчас посмотрю“. Снова посмотрел в тот Кодекс и так сказал: „Самое большое — это 12 лет. Но зависит от того, как он себя на суде поведёт. Если он на суде признает себя виновным, то ему мало дадут, а если он будет стоять на своём, то ему дадут больше. Но вас вывозить никуда не будут“. Это я через три месяца узнала.

Потом тот Кацнельсон защищал его на суде. Он там так нужен был, как в мосту дыра, но что было делать? Что он защищал? Он ещё тянул из него слова. Он выйдет во двор, тот Кацнельсон, я к нему подхожу, бегу за ним: „Скажите мне, что там, как там?“ Он так со злостью: „Он себя не признаёт виновным! Я ничего не знаю, что это будет!“

В. Овсиенко: А расскажите о суде — вы на суде были всё время?

А.К. Сапеляк: Не пускали нас на суд. Суд был закрытый. Мы приезжали и видели, как они из машины выскакивали. Но на суд нас не пускали и сказали, что приговора не будет. Восемь дней шёл суд, но говорили, что приговора не будет. Каждый день нас отгоняли и не пускали.

В. Овсиенко: А как вы узнали, что суд будет?

А.К. Сапеляк: Мы не узнали — мы каждый день ходили. Мы с мамой Владимира не пошли домой, когда нас прогоняли. А вечером всё-таки был суд. Свет погасили, была полная комната тех охранников. Мы вошли, так нам сказали, чтобы мы ничего не говорили. Мы с его мамой стояли там, ни к кому ни слова... Его мама падала, так я ей пихала в рот таблетки, и себе тоже, и так мы себе стояли тихо, а ребята все стояли в клетке — те, что поменьше, впереди, а Владимир побольше, так сзади. Они в клетке, им зачитывали приговор.

В. Овсиенко: То есть вы были только на чтении приговора и всё?

А.К. Сапеляк: Да, потому что больше не пускали. А потом уже в лагерь мы ездили.

В. Овсиенко: А как вы это восприняли, что ваш сын стоит перед судом?

А.К. Сапеляк: Я вам не могу сказать. Я вам так скажу от души, что я не могла себе в голову вместить, не могла в душе вместить, что мой сын стоит перед судом и что такой большой срок. Но я сильно себя держала, потому что думаю, что меня выгонят и я ничего не услышу. А я хоть слышу. А муж был тогда дома, потому что у нас есть младший сын 1969 года, тогда ему было три года. А мы каждый день во время суда ездили в Тернополь — его мама и я, его сестра. Нам всё врали, говорили, что то сегодня приговор, то завтра приговор. Нам никто не сказал правды. Тогда, 24 сентября, некоторые родственники поехали домой, их было несколько человек, а мы всё-таки остались. А это был вечер. Нас пустили внутрь, обступили и сказали, чтобы мы ничего не говорили, только смотрели. Мы смотрели и ничего никому не говорили. И к сыновьям не подходили.

В. Мармус: Это было в большом зале, вы стояли там сзади, у входа.

А.К. Сапеляк: Да, в дверях. Зачитали, кому сколько: Мармус Владимир — 11, а так сказали: Мармус Николай и Сапеляк Степан — по 8, а остальные уже поменьше. Ну что мы уже должны были делать? А мы радовались, что их не расстреляют. Хотя нам тот суд был очень страшен, потому что мы матери, — он нам был очень страшен. Я не могла уложить в своей голове, что моего сына осуждают на такие большие сроки и ни за что. Если бы он кого-то убил, если бы он кому-то хоть когда-то плохое слово сказал. Это всё были такие ребята, что они никогда не дрались в селе, ничего, но все стоят перед судом. Мне очень было тяжело, но я уже себя так должна была держать и просила его маму: „Не плачьте, ничего не делайте, потому что нас сейчас выгонят, а толку“. Потому что поздно приговор читали. Они врали, что сегодня не будет приговора, езжайте домой, завтра приговор. Те поехали, а мы были.

В. Овсиенко: А вам свидание дали скоро после суда?

А.К. Сапеляк: Где-то так, может, через три, может, через четыре дня. Через стол, там сидел человек из КГБ. Так давали свидание, но что было говорить? Нечего было говорить, кроме того, что дать обуться и одеться. И ещё было говорить, что: „Говорите ему, пусть кается, и больше ничего — мы его выпустим, мы ему дадим квартиру, он молодой, он зря сидит, и мы знаем, что зря“. — „Ну, так выпускайте“. — „Не выпускаем, пока вы не скажете, кто к этому был причастен“. Ну, а откуда я знаю, кто был причастен, что он мне дома говорил? Он мне дома ничего не говорил, он пошёл во Львов — и пошёл во Львов. Пришёл домой — пошёл к ребятам в село. Он мне ничего не говорил, что где делается. А уже когда пришли кагэбэшники, только тогда уже я увидела, что что-то такое есть. Мы не в курсе дела были, что он в политике, потому что мы, двое родителей, не такие грамотные. Мы себе сразу так думали, что магазин обокрал с книгами. Думаем, во Львове, наверное, связался с какими-то жуликами, да и выносит книги.

В. Овсиенко: Раз книги ищут... А вы как получили какую-то весточку, то ездили на свидание на Урал?

А.К. Сапеляк: Нам говорили, что свидание одно в месяц, но Степан прислал письмо, что одно в год, потому что он на строгом режиме в том Кучино. Я туда приезжала, а они меня сразу не пускали. Заводили меня в какую-то хату, говорят: „Когда позвоним, тогда вы собирайте свои шмотки и идите на свидание“. Телефон возле меня. Я там сижу, и долго сижу. Это мороз, нетоплено было в хате. У меня всегда свидание было около 23 февраля.

Я там сидела, потому что мама Владимира во Всехсвятскую ездила. Мы туда, до станции Чусовой, ехали вместе, но мы разъезжались, потому что я в Кучино ехала, а они во Всехсвятскую. Я тогда уже там добираюсь на рассвете от вокзала из Чусовой, 35 километров. До Копально доеду, снега там, но три километра надо было идти, потому что туда на Кучино ничего не ходило. Я уже беру на плечи и дохожу до того Кучино. А там тех собак, меня окружили, потому что я что-то мясное несу. Так с теми собаками иду и иду. Прихожу в штаб, они дают мне ключ и говорят: „Идите туда-то и туда-то“. Или дежурный меня ведёт, там была такая хата, в ней была кровать и столик: „Вы там будьте, пока по телефону вас не вызовут“. Бывало, что сутки я жду. Я приеду утром, а они меня только среди ночи вызывают на то свидание. Сказали, что трое суток должно быть, а давали сутки, и больше не давали.

А обыскали меня... Пока я зайду, Степан ничего не знает, что я уже приехала. Я уже сутки там сижу, но его никто не извещал. Потому что я слышала по голосу, как его вели, что он ничего не знал. Его сонного подняли и так вели, он просился, потому что не знал, куда его ведут, я слышала его голос. Меня уже обыскали, я уже в той комнате, где то свидание. Тогда его приводят и тоже переодевают.

В. Овсиенко: А вас обыскивали женщины или мужчины?

А.К. Сапеляк: Женщины. И вот раздевают догола, всё переискивают, и в сумке, и всю еду. Тогда сказали: „Собирайтесь и идите в комнату“. А тогда уже приведут его. И больше не давали, чем сутки, потому что в том Кучино было строго-настрого. И побуду сутки. Придёт ещё начальник и говорит: „Ваш сын молодой, нам жаль. Вы его просите, чтобы он сказал всю правду, кто его на это подговорил“. Такое вот говорили. И главное: „Пусть напишет раскаяние — мы его выпускаем. Он будет во Львове, он будет в университете, он будет на работе, у него будет комната, всё будет. И вы не будете ездить сюда, не будете переживать“. Но Степан этого не хотел слушать. Так поплакали сутки и убирайся. Через год снова то свидание дадут, и так мучительно...

А раз нас повезли туда, потому что говорили, что он там плохо себя ведёт. К нам с мужем приехали на машине и сказали, чтобы мы к нему ехали на свидание. А это было в ноябре. Мы говорим, что нам ещё не положено, потому что мы знаем, что в феврале, 23-го. „Нет, езжайте теперь“. Мы испугались, мы думали, что он, может, с ума сошёл, а может, умирает, мы не знали, что делается. Но всё равно мы говорили, что не поедем, потому что у меня участок свеклы и мне пропадёт зарплата. А они говорят: „Хотите или не хотите, вы будьте наготове, потому что за вами завтра в пять часов приедет машина и вас заберут, и вы едете на Урал“. Мы ещё просим, что не хотим, потому что у нас ребёнок маленький, ведь Андрей 1969 года. Мы очень просили, что негде ребёнка оставить, а они: „Вы чтобы ночью были готовы, на рассвете за вами машина приезжает“.

Мы тогда кое-что приготовили на всякий случай, потому что говорим: „А если нас силой заберут и мы к нему приедем без ничего? Должны что-то приготовить“. Мы приготовили и легли спать. А смотрим, уже едет „Волга“. Мы заперли хату, но чемодан уже приготовлен, в сенях стоит, потому что не знаем, что будет. Они в хату: „Открывайте“. Мы открыли, они: „Собирайтесь, едете к Степану“. Мы просим, что у нас ребёнок маленький, потому что Андрей как раз пошёл в первый класс, ему некому подсказать буквы. И свекла — у меня вычтут деньги, мы целое лето работали... А как минимум надо на Урал 10 дней, потому что пока туда поездом, оттуда поездом — уже трое суток имеете 6 суток. Ну, и там ещё не знать, как оно будет. А они — нет. „Садитесь, мы вам вчера сказали, мы вас вчера уведомили. Готовы вы или не готовы — мы вас уведомили, что завтра должны ехать“. И всё. Мы боялись и поехали вдвоём с мужем, а ребёнка оставили у моего брата Андрея.

Нас привезли на машине в Тернополь, а потом сели в поезд. Они нам взяли билеты на Чусовую. Мы не хотели ехать, а они взяли и сказали: „Вы будете возвращать за билеты“. Мы говорим: „Так вернём. А мы вам не говорили брать, мы вам говорили, что нам не за что ехать“. А они: „Мы взяли билеты, и вы будете платить“. Едем с ними, а чего — не знаем, никто нам не хочет сказать. Их едет группа 12 человек.

В. Овсиенко: Какого это года было?

А.К. Сапеляк: Он половину срока отсидел из пяти, а ещё ссылка была три года. Так это ноябрь 1975 года. Ну, вот так. Все садятся в поезд, и мы с мужем садимся. Андрейку оставили у соседей, а потом брат пришёл забрал к себе. Едем, но они едут отдельно, а мы в купе отдельно.

В. Овсиенко: А что они за люди? Вы с ними разговаривали в дороге?

А.К. Сапеляк: Кагэбэшники, потому что я их некоторых узнала. А один из Стрыя, врач Павел.

В. Мармус: Тогда по всем лагерям ездили такие группы кагэбэшников и «представителей общественности» с целью перевоспитания нас. Иногда брали с собой бывшего политзаключённого, который раскаялся.

А.К. Сапеляк: Они в вагоне-ресторане ели, пили себе, а мы ехали отдельно. Спрашивали нас, есть ли у нас что поесть. Мы сказали, что есть. А тот врач не шёл с ними. Я хотела его спросить, что он за врач. Мы себе думали, что Степан сошёл с ума, так это нас везут. Так я хочу того врача спросить, а муж мне говорит: „Не трогай“. Я говорю: „Нет, я всё-таки спрошу“. Я вышла в коридор в вагоне, смотрю, он стоит. Те пошли пить в ресторан, а он не пошёл. Я боюсь его трогать, но думаю: что будет! Но он меня первый тронул: „Едете к сыну?“ — „Да. Вот не знаю, чего нас везут, потому что у нас и свекла, у нас участок пропадает, и ребёнка маленького оставили дома, в первый класс пошёл, а нас пришли и силой забрали, и мы не знаем что“. А он говорит: „А вашего сына как фамилия?“ — „Сапеляк“. — „А он где сидит?“ — „Кучино называется“. А он: „Ага, я там был, в тех волчьих дырах“. Я говорю: „Да не дай Бог всем людям там быть, но вот что-то нас забрали и везут, а не знать чего. Может, вы знаете, может, он болен и нас везут к нему?“ А тот врач отвечает мне: „А там здоровых и не бывает“. И говорит: „Я врач“. — „А вы от чего врач?“ Думаю, если он скажет, какой он врач, то я уже буду знать, что со Степаном случилось. А он говорит: „Это не имеет значения, какой, но я там был, в тех волчьих дырах“. Но сказал, что он врач от печени и ещё от чего-то. Мне уже немножко легче стало, потому что я подумала, что может, Степан с ума сошёл. „Что, ваш сын уже долго там?“ — „Уже два с половиной года“. — „И что, он молодой?“ — „Да, молодой, когда его арестовали, 21 года ещё не было. Потому что арестовали 19 февраля, а ему должно было быть 26 марта 21 год, он только-только из армии пришёл“. — А он: „А за что?“ — „Я не знаю, за что, никто нам не говорит, что он сделал“. А он спрашивает: „А какая у него статья?“ — „У него статей много, я не могу те статьи знать, что они означают, но говорили, что за политику. А я не знаю, так или нет“. Он недолго говорил со мной. Я уже возле мужа села и говорю: „Так они все туда едут“.

Мы приехали в Кучино. Те все остались, а нас — в штаб. И тогда один из тех офицеров, то ли он начальник...

В. Овсиенко: Вы не запомнили фамилию: Котов, Журавков, Долматов, Фёдоров?

А.К. Сапеляк: Такой он среднего возраста, высокий, худощавый. Фамилию не называл, он у нас спрашивал. Говорит: „Вот вас вызвали, потому что ваш сын сидит в карцере. Мы его уже сколько просили, а он и тут нарушает закон. Мы думали, что он покается, а он не кается и тут. Мы его уже хотели выпустить, а он не хочет. Так мы вас привезли, чтобы вы его просили, умоляли, потому что он парень молодой и он пропадёт тут. Мы бы его выпустили, он бы с вами поехал домой, если бы он покаялся“. Я говорю: „Что мы можем просить? Мы ему уже говорили“. — „Мы бы его выпустили, если бы он покаялся, если бы он иначе себя вёл. А то он ещё хуже себя ведёт, чем когда-то. Жаль парня, пока он тут связался с такими рецидивистами... Вы, может, не знаете, кто они такие? Мы вам скажем“. Называл то ли Лукьяненко, Стуса — потому что Стус как раз тогда сидел там, где Степан, а то ли в других лагерях, я не знаю.

В. Овсиенко: Василий Стус тогда ещё был в Мордовии, а в Кучино сидел позже, с конца 1980 года. Там в 300 метрах сделали зону особо строгого режима, камерного. Там две зоны — строгого и особо строгого режима. Так Стус второй срок как рецидивист сидел уже на особом... А Лукьяненко таки сидел со Степаном на строгом режиме до начала 1976. Когда же его осудили во второй раз, то привезли в Кучино уже на тот особый режим, как рецидивиста.

А.К. Сапеляк: Ага. Тогда они сказали: „Вы его просите, а мы его сейчас пустим к вам. А почему вы не хотели ехать?“ — „Нам не на чем было ехать, нам незачем ездить сюда, потому что это ничего не даёт“. — „Мы вас привезли, чтобы вы его просили, потому что он тут очень плохо себя ведёт“. — „Так мы уже ничего не сделаем. Он дома хорошо себя вёл, а какой он тут у вас стал, то мы уже в этом не виноваты. Вы нас к этому не трогайте, потому что мы ничего не знаем, что тут делается. Мы люди неграмотные, мы не имеем по 10 классов, мы в войну кончали по 3-4 класса. — Потому что я с 1930 года и муж с 1930 года. Мы закончили в войну по 3-4 класса. — Мы не люди грамотные, мы не политиканты, мы ничего не знаем, что он делает. Он нам никогда ничего не сказал, что он делает, и не сказал, куда идёт. А мы не ожидали этого, что он пойдёт в тюрьму“. Говорят: „Вы его просите, вы ему говорите — жаль, потому что он парень молодой, и уже свою жизнь испортил“.

Это я с ними в штабе говорила, а потом, правда, нас пустили внутрь, в ту комнату свиданий. Потому что я туда ездила 5 раз, так я уже знаю, как оно там было.

В. Овсиенко: Интересно, как Степан отнёсся к тому, что это вас прислали его уговаривать?

А.К. Сапеляк: А он не знал, что нас привезли. Ему сказали: „Ты покайся, потому что мы родителей вызовем“. А он тогда сказал: „Да не вызывайте родителей — я уже иду из этого карцера“. Потому что он сидел в карцере. 11 суток или сколько там. Достаточно того, что они говорили, что вот он так себя ведёт, комаров там бьёт, окровавил стены, он дальше не слушает...

В. Овсиенко: Да, летом там комары заедали. Но это ноябрь. Значит, он там не раз в карцере сидел.

А.К. Сапеляк: Такое они нам сказали. Тогда уже нас с мужем пустили в ту комнату свиданий и его привели — такого измождённого, потому что он маленького роста, а ещё и там изморился... Такое, по-нашему сказать, как ворона. Мы говорим: „Степан, смотри: они говорят, что ты тут погибнешь“. Они нам так говорили: „Если он не покается, то вы его больше не увидите, он тут погибнет“. Он и не знал, что нас привезли, потому что ему ещё тогда не положено было то свидание. А как его вели, то мы слышали, что он просился: „Я ничего не сделал, я ничего не знаю, что я такое сказал“. Мы так его голос слышали. Тогда ещё сильного мороза не было. Его привели, пустили к нам, я ему говорила: „Сын, ты тут погибнешь. Может, ты бы признался?“ — „А в чём я должен признаваться? Что я сделал? Я ничего не сделал!“ — „А за что тебя осудили?“ — „Я не знаю за что. Меня зря осудили. Я ничего не сделал“.

И мы что тогда? Нам дали сутки, мы побыли и поехали домой.

В. Овсиенко: А вы с теми же кагэбэшниками ехали домой или уже сами?

А.К. Сапеляк: Нет, сами. Оттуда уже сами.

В. Овсиенко: А они, наверное, ещё по другим лагерям ходили?

А.К. Сапеляк: Наверное, потому что там же были из Тернополя, из управления КГБ. Где мы ожидали такого? Но возвращался с нами и этот врач Павел.

В. Овсиенко: Вы поняли, что он тоже был здесь раньше в заключении?

А.К. Сапеляк: Нет, я не знаю... Но он говорил: „Я знаю те волчьи дыры...“

В. Овсиенко: А на ссылку вы к Степану ездили?

А.К. Сапеляк: Да. Ездила. В Богородск Хабаровского края. Он тогда очень страшно бедствовал. Я приехала самолётом в Хабаровск, а оттуда кораблём, а не самолётом, потому что погода была нелётная. Там самолёт летал, четыре часа надо было лететь из Хабаровска, но тогда не пошёл, потому что дождь. Я дала Степану из Хабаровска телеграмму, что я еду к нему, потому что он не знал. До Комсомольска-на-Амуре «ракетой», дальше в Богородск, это Ульчский район. С 6 часов до 22 ехали. Где-то делала пристань, где-то нет, так гнала и гнала.

Я приехала на речной вокзал в Богородск вечером и не знала, где находится такая улица — Комсомольская, 45. Но ехал мальчик из Хабаровска к деду и бабке и сказал, что покажет. Я говорю, что лучше бы он не выходил, потому что вечер, 22 часа по-хабаровскому, пусть бы он меня до речного вокзала проводил, потому что мне никто не поможет с тем чемоданом, никто мне его не поднимет. А имею с собой 35 килограмм, потому что в большом самолёте столько можно было везти. Это было в августе* (*Видимо, 1978 года. — В.О.). А я там разве что буду ночевать, если Степан не выйдет. Я не хочу говорить, что он судимый, я говорю, что он там на работе, но, может, телеграмму не получил, что я еду. Мальчик сказал «хорошо» — такой мальчик, может, ходил в седьмой класс, ехал к деду и к бабке.

Когда мы приехали на тот речной вокзал, то там очень много людей встречало. Та «ракета» дальше не шла, она возвращалась назад в Хабаровск. Думаю, выйдет ли он, пустят ли его встречать? Это такое, я людям этого не говорю, но я-то знаю, что его могут не пустить, он может не выйти.

Мы доезжаем до Богородска. Много людей встречало ту «ракету». Я его выглядываю, представляю себе, во что он будет одет. Думаю, что если на лицо его не узнаю, то, может, я узнаю по одежде? И так ищу, через окно смотрю, где там все люди встречают, и говорю: „Ай, нет моего сына — может, мальчик, ты мне поможешь добраться на вокзал?“ А тот мальчик говорит: „А вот это не ваш сын?“ — „Который, который?“ Потому что я думаю, в какой одежде он должен быть — думала, что в той, что я выслала. А он говорит: „А вон — рукой машет и кричит: „Мама! Мама!““ А я посмотрела, говорю: „Ай, уже иди“.

Степан машет рукой, что ты сиди там, я приду и заберу, потому что ты не вынесешь это всё. Пришёл и уже меня забрал. А приехал с ним на мотоцикле с коляской мастер электростанции, потому что Степан на электростанции работал в Богородске на ссылке. Тот мастер с мотоциклом там стоял и ждал, а Степан пошёл меня встречать. Тогда мы уже вышли. Мастер забрал вещи в мотоцикл, а мы шли и пришли на ту Комсомольскую, 45.

Зашла я в хату. Это не хата была, а как по-нашему, то такой хлев, где свиней держат — деревянное оно такое и поваленное. Как раз дождь моросил внутрь. А стоит одна его кровать, что он себе выписал. Потому что как его туда завезли, то он мне позвонил, что, мама, вышли деньги, а потом вышлешь мне одежду и что-то поесть. То, что я выслала, всё порезали и то ли побросали — достаточно того, что он ничего не имел. А я думала, что он в той одежде будет — а он её не имел, потому что это всё порезанное было и он это выбросил в такие глиняные ямы недалеко от того места, где жил. А кровать выписал в общежитии. На той кровати у него куртка стояла на такой палке. И всё такое низенькое. Он маленький, ещё меньше вас ростом, а не выпрямлялся, не было куда, потому что там низенько. Вот он был на такой квартире и платил по 15 рублей в месяц.

Я туда зашла. И тот Стародубов, мастер электростанции, зашёл. Иван его звали. Родственники его тоже где-то отсюда, из Ровно или из Дубно, где-то оттуда он, но там жил уже давно.

Это называлось летняя кухня, куда его взяли на квартиру. Его с самолёта ссадили, дали ему два рубля, чтобы он пообедал, и всё — иди ищи себе квартиру. Он ходил по хатам — никто его не хотел принимать, потому что говорили, что зэк, убийца, потому что чего его аж сюда сослали, такого молодого? А старая баба его приняла. Там ничего не было, но был столик и на том столике полно книг. И один котелок, одна кружка, миска и ложка. И это всё такое страшное, дождь моросит внутрь, чуть ли не на кровать падает дождь, и та куртка стоит на палке повешенная...

Я так села и подумала себе, что ты тут, дитя, уже погибнешь. Уже тут тебе будет конец, ты уже отсюда живой не уйдёшь. Я так вот встала — слёзы у меня текли потоком на тот пол. А тот Стародубов Иван (он с 1951 года, а Степан с 1952) стоит и говорит: „Степан, Степан, что ж ты никогда не говорил, что ты так бедствуешь?“ А он говорит: „Что я кому должен был говорить? А ты, мама, чего плачешь? Может, что я пол не помыл?“ Я не могу ему сказать, лишь сказала: „Может, ты, дитя, бы женился тут, потому что ты отсюда живым не вернёшься. Что тебе тут сделали! Тебя псом сделали, ты в будке сидишь. Ты ж не сидишь в хате: ни побелено, ничего — ты в будке сидишь! Кроме тех книг ничего не имеешь“. А окошко такое, как экран от телевизора. Какой он маленький, он ещё не выпрямляется в той хате, вот засовывает в куртку руки и выходит на двор, а тогда выпрямляется. А он говорит: „Нет, мама“. Я говорю: „Ты тут женись, то будешь жив, а нет — то ты отсюда не вернёшься“. А он: „Мама, ты мне этого не говори, потому что я не приехал тут жениться — я приехал тут кару отбывать“. — „А какую же ты кару отбываешь?“ — „Сам не знаю какую, но отбываю. И об этом говорить не будем“.

А тот Стародубов говорит: „Может, мы ему дадим в общежитии комнату. Не переживайте и не плачьте, он там у нас будет работать и жить“. Он поехал и пригласил к себе в гости. Приходит женщина вечером: „Вы его мама?“ — „Да“. — „Мы видим, что он очень бедствует, и просим, чтобы он пришёл хоть в воскресенье к нам пообедать, а он говорит, что не голоден, сидит под столбом и читает, и всё читает, никуда не идёт — так каждый выходной он читает. А что он ест, мы не знаем. Мы его просим есть, а он не хочет идти“. Я потом ему говорю: „Почему это ты, Стефан, ты бы пошёл, хоть бы что-то съел“. А он говорит: „Мама! Меня в основном зовут туда, где есть девушка, а я стыжусь, потому что я такой несобранный зэк. Там девушка есть, а меня зовут туда есть. А я не хочу, вот и сижу так“. Так он там отбыл три года.

В. Овсиенко: А из ссылки его хоть раз пускали в отпуск?

А.К. Сапеляк: Один раз. Когда он отбыл пять лет, то через год после того его пустили.

В. Овсиенко: Степан тогда мне писал, что заходил в Киеве к Борису Антоненко-Давыдовичу. А вот когда он приехал в Росохач, за ним какой-то надзор был? Он, наверное, дней десять был дома, не больше?

А.К. Сапеляк: Очень за ним надзор был, постоянно. Где-то так дней десять побыл, точно не помню. Достаточно того, что дорога туда и обратно долгая. Надзор был за ним постоянно, пока он не вернулся.

А перед тем, как он должен был домой вернуться с той ссылки* (*В феврале 1981. — В.О.), приехали к нам и спросили, есть ли у нас что давать ему есть, есть ли у нас ковры, есть ли у вас всё в хатах — они смотрели. Мы как раз пошли за соломой, а они к нам приехали. Мы испугались, потому что не знали — мы несём солому, а тут ещё младший сын Андрей упал на стекло, разрезал себе ногу. Мы несём солому, а у нас тут транспорта — и „бобик“, и „Волга“, и грузовая машина, всё тут приехало. Степан уже должен был быть дома, а нет его.

Я говорю мужу: „Ты возвращайся назад в лес, бросай вязанку и беги“. А я уже иду домой, потому что они все стоят на пороге и меня видят. Говорю, что вот снова понаехало, уже полгода их не было, потому что так всё время наведывались и наведывались. А тут уже вдруг так много к нам наехало. Так муж вернулся.

Я прихожу, а самборский врач говорит: „О! Какая маленькая женщина, а какую большую вязку несёт!“ — „Да должна, потому что корова...“ — „А муж где?“ — „Да где-то пошёл в лес рубить, но где именно он рубит, я не знаю“. — „А мы вот к вам! А вы не ожидали гостей? Мы к вам приехали“. Говорю: „Да хорошо!“ Потому что что я буду говорить?

В. Овсиенко: Очень рады таким гостям!

А.К. Сапеляк: Они говорят: „Собирайте ребёнка в больницу!“ — „Да он бегал, упал и разрезал себе ногу немножко выше колена. Я была у врача, так она залила ему всё зелёнкой и сказала, что ничего. Так он дома лежит“. — „Собирайте его, потому что тут скорая помощь стоит — собирайте. А если нет, то я сам заберу“.

Я собрала малого. Они забирают его. Вторая машина „Волга“ стоит. Спрашивают нас, есть ли у нас что корове давать есть, что мы имеем в хате и нет ли ещё Степана. Мы говорим, что нет. „А что вы имеете для него, чтобы ему было что есть?“ — „Да будет, лишь бы вы пустили!“ — „А что?“ — „То, что мы едим, то и он будет есть“. — „А почему вы носите солому?“ — „Потому что нечего корове давать — вот и приходится носить. Машину не дают“. — „Идите приведите мужа“. — „Я не могу его найти“. — „Мы подождём. Сколько надо, мы подождём. Вы ищите“.

И пошла я к мужу: „Иди домой, потому что они не отцепятся. Я что, знаю, чего их столько понаехало? Может, Степана снова судят, второй раз? Может, он что-то там натворил? Говорят, чтобы ты был“.

Походили они по хатам, посмотрели, что у нас есть и как мы живём. Говорят: „Так ему было где жить, и родители у него молодые — а почему он на такое пошёл? Вы не знаете?“ — „А откуда мы знаем? А на какое он пошёл? Мы не знаем, на что он пошёл. Мы считали, что он ничего не сделал и так считаем до нынешнего времени. А почему он там оказался, откуда мы знаем?“ Тогда они говорят мужу: „Садись в грузовую машину. Чтобы вы корове не носили, поезжайте за жомом“. А меня с ребёнком в «скорую помощь». А ещё у нас бабка была, так её в сельсовет: какую бабка имеет пенсию? Бабка имела маленькую пенсию, так везут бабку в сельсовет. Так вот мы оставили хату нараспашку, всё это разъехалось кто куда и не знаем, кто когда вернётся, что делается и чего от нас хотят — понятия не имеем.

Так мы разъехались. Муж вернулся с жомом. Повезли его аж на сахарный завод и дали жома для коровы. А я с малым — на комиссию, чтобы посмотрели на ту ногу, что разрезана. Они вроде полечили, так что всё хорошо. А бабку взяли за пенсию в сельсовет, потому что бабка сказала, что самую маленькую пенсию имеет — какая была, такую и сказала. Бабке уже было где-то, наверное, 75 лет, а может и больше.

Тогда вечером съехались и не знаем, что это должно означать. Потом где-то через три дня, через четыре дня Степан пришёл. Шёл сам. Правда, там нашёл женщину — врач она, педиатр, и с ней жил шесть месяцев. Она потом приехала. Но он сразу нам ничего не сказал, мы не знали, потому что тогда, когда я приезжала к нему в Хабаровский край, у него никого не было.

В. Овсиенко: А почему он не задержался здесь, в Росохаче? Его что, отсюда выпроводили?

А.К. Сапеляк: Он там, на ссылке, уже был в общежитии, нашёл девушку, которая училась в Ленинграде, врач-педиатр. Она из Комсомольска-на-Амуре, жила в том же общежитии, что и он. Он приехал сюда сам, а потом она приехала. Она была направлена на работу в Пушкино — есть такой район. И они поехали туда. Он там побыл неделю, его вызвали кагэбэшники и сказали: „До 24 часов раскаяние пиши. Будет раскаяние — будешь тут жить, не будет раскаяния — не будешь тут жить“. А он говорит: „Я отбыл свой срок и как тогда не написал, так и теперь не напишу“. И они: „До 24 часов чтобы ты выехал“.

Они выехали в Комсомольск-на-Амуре — туда, откуда она была, потому что ему так сказали. И сто первый километр от Комсомольска — там имеешь право жить, а иначе нет, прописки тебе нет.

Он поехал туда, пожил там 6 месяцев, его там вызывали всё время. Она была беременна, но он с ней не расписывался. Он сказал так: „Я распишусь тогда, когда я буду ехать за границу — я хочу выехать за границу. Как буду выезжать, я распишусь и тебя заберу“. Уже ребёнок родился, потому что уже пришло время. И она с кагэбэшниками так же наседала на него, чтобы он расписался. А он ей говорит: „Я тебе говорил, что я, когда буду выезжать, я распишусь, и я тебя заберу“. И так они его оттуда выгнали.

А прописку ему здесь, в Западной Украине, не давали. Он тогда поехал в Киев к Герчаку Грише и сказал, что негде жить. А Герчак сидел 25 лет. Он из Толстого, отсюда из Солонова. И тот, что сидел за того поляка, может, Владимир, ты знаешь. Что на Муховце?

В. Мармус: Строцень Павел.

А.К. Сапеляк: А Герчак женился на Людмиле Литовченко, она из Киева, а жила под Харьковом в Хорошево. Её мама учительница, а папа директором школы был. Папа умер, а мама очень одна боится. Гриша говорит: „Ты бы там был на квартире в Хорошево. Может, тебя там пропишут, это село“. Он там побыл неделю, вызвали: „Мы таких не прописываем, пиши раскаяние“.

Тогда Степан поехал в Латвию, я забыла, как тот город, — были у него там знакомые, думал там пропишется. И там не хотели его прописывать. Он тогда обращается в посольство или куда там и говорит: „Если нет для меня в Советском Союзе угла, то пускайте меня за границу“. Они сказали: „Вы нам скажите, куда вы думаете“. Он, правда, три месяца не давал о себе знать, потому что никто не хотел его нигде прописывать. Только тогда пошёл в посольство и снова говорит: „На Хорошево. Либо прописывайте меня там, под Харьковом, либо выпускайте меня за границу“. А они ему сказали: „Вы нам скажите, думаете ли идти в лес, думаете ли повторить то, что делали, или думаете жить, как власть требует?“ Он говорит: „Я в лес не думал и не думаю, я жил и буду жить по закону. А вы либо прописывайте меня в Хорошево, либо выпускайте за границу“. Они тогда дали шестимесячную прописку под Харьковом в Хорошево. А та женщина осталась в Комсомольске, потому что его выгнали оттуда. Если бы, может, так его не гоняли, то жили бы. Такое было время...

Тем временем папа умер, Евстафий Степанович, он с 1930 года, прожил 55 лет, умер в 1985 году.

В. Овсиенко: А как Степан за границу ездил?

А.К. Сапеляк: Я не помню, в каком он году за границу ездил, но уже из Харькова. Он нашёл себе в Харькове жену. Она сама из Донецка, а в Харькове работала в «Харьковэнерго» бухгалтером. Ему за границей немножко помогли, так он себе построил дом и там живёт. Ещё не закончил. Снаружи из белого кирпича, а внутри из красного. Ещё полы не сделаны, ещё на второй этаж лестницы нет. Имеет троих детишек. Ещё все маленькие.

В. Овсиенко: Так он богатый человек!

А.К. Сапеляк: Богатый, как на нынешнее время... Девочка и мальчик каждое лето ко мне приезжают, ещё с двух лет, по несколько месяцев бывали у меня, а теперь уже нет, потому что ходят в школу. А мальчик болеет.

В. Овсиенко: А вы теперь живёте одни?

А.К. Сапеляк: Нет, у меня ещё есть сын Андрей, невестка есть. Он 1969 года. Приезжает, побудет тут неделю и едет назад. Он работал в польском консульстве почасово. В университете лекции читает.

В. Овсиенко: Ну, хорошо, спасибо за такой довольно пространный и интересный рассказ. Нас интересует, как семья пережила беду, обрушившуюся на их детей. Потому что одно дело, когда сам человек о себе рассказывает, а другое — когда родственники рассказывают.

А.К. Сапеляк: Ой! Мне кажется, что в эти вот годы я бы уже не пережила этого, потому что это страшно. Но тогда ещё немного годы были моложе, так пережили. Один ходит за тобой, по пятам, говорит, что расстрел будет, другой говорит, что уже ты его никогда не увидишь, третий говорит, что ему уже тело порвали, побили, и вот так ходишь, как...

В. Мармус: А тогда ещё они слухи пускали, что расстреляют.

А.К. Сапеляк: А поеду в Тернополь с твоей, Владимир, мамой, так они плетут: „Вы ему говорите, что он там пропадёт, жаль парня, вам жаль сына, вы сколько их имеете“. Начнут такое говорить. Так выпускайте, если жаль — да где там!

В. Мармус: Я ещё хотел сказать — об этом пан Василий спрашивал — не было ли для наших родственников неожиданным, что мы стали на этот путь. Ведь здесь ещё недавно действовало подполье, партизаны ходили, вы это знали. Или вы себя так настроили, что ничего не знаете, и отказывались от всего?

А.К. Сапеляк: Владимир, я только то знаю, как вы в бабкиной хате писали те листовки. Я пришла там пол мыть и говорю: „Это вы, ребята, уже девкам письма пишете?“ — „Ага, — ты говоришь, — ага, девкам надо вперёд писать!“ Ну, так я потом уже думала, что это листовки писались, но я не могла сообразить это. А замечать-то мы уже замечали что-то. То время было страшное. Он как пришёл из армии в отпуск, так сразу с себя тот мундир... Мы его просим: „Зачем ты снимаешь тот мундир?“

В. Овсиенко: Спасибо вам, Анна Константиновна, очень хорошо вы всё рассказали.

К этому следует добавить, что Степан Сапеляк за книгу стихов «День молодой листвы» в 1988 году был принят в PEN-клуб. Он автор-основатель журнала Ассоциации независимой творческой интеллигенции «Кафедра». В том же году ему присуждена премия им. И. Франко (США). По приглашению PEN-клуба ездил в Германию, побывал в Канаде, США и Англии. В 1989 году вернулся в Харьков. Основатель филиала Украинского Хельсинкского Союза в Харькове (1989). Член Национального Союза писателей Украины с 1991 г. За книгу стихов «Длительный рваный крик» С. Сапеляку присуждена Государственная премия им. Т. Шевченко в 1993 г. В 1995 г. он стал лауреатом Всеукраинской литературной премии им. братьев Лепких. За книгу стихов «Страсти по любви» удостоен Всеукраинской литературной премии имени В. Свидзинского в 2002 году. Проживает в Харькове.

57015 симв.

Опубликовано:

Юноши из огненной печи. / Харьковская правозащитная группа. — Харьков: Фолио, 2003. — С. 117–138.

Полный текст С. Сапеляка также в его книге: Хроники диссидентские от головосека. Невольничья мемуаристика. — К.: Смолоскип. — 2003. — С. 19–37; Текст интервью Анны Сапеляк — в публикации: С. Сапеляк. Урал над предрассветными снегами. Невольничье эссе с материнским письмом. / Дзвін. — ч.5-6, 2000. — С. 101–109.

Снимок:

Sapeliak1 Степан САПЕЛЯК в юности.

Снимки В. Овсиенко:

Sapeliak Плёнка 2098, кадр 0А. 1.07.2002, Харьков. Степан САПЕЛЯК.

SapeliakH Плёнка 9770, кадр 16. 2.04.2000, с. Росохач. Анна Константиновна САПЕЛЯК, мать Степана Сапеляка.

САПЕЛЯК СТЕПАН ЕВСТАФЬЕВИЧ

САПЕЛЯК СТЕПАН ЕВСТАФЬЕВИЧ



поделится информацией


Похожие статьи