Интервью
26.07.2007   Овсиенко В.В.

ГОРДАСЕВИЧ ГАЛИНА ЛЕОНИДОВНА

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Репрессирована по безосновательному обвинению в связях с повстанческим подпольем. Поэтесса, участница движения шестидесятников, общественный деятель.

И н т е р в ь ю Г. Л. Г о р д а с е в и ч

Слушать аудиофайлы

ГОРДАСЕВИЧ ГАЛИНА ЛЕОНИДОВНА

В.В.Овсиенко: 3 февраля 2001 года в Киеве на улице Ромена Роллана, 1А, в квартире №39 беседуем с пани Галиной Гордасевич. Записывает Василий Овсиенко.

Г.Л.Гордасевич: Самый трудный вопрос для меня — когда меня спрашивают, откуда я родом. Потому что я собрана со всей Украины понемногу. Мой дед по маме, Павел Оксентьевич Хомчук, был сыном бывшего крепостного из села Горопаи на Житомирщине. Несмотря на это и несмотря на то, что у его отца было целых двенадцать детей, он окончил Глуховский пединститут ещё при царе и ни разу не говорил: «Я благодарен царю-батюшке за то, что он дал мне высшее образование». Моя бабушка по маме, Мария Моисеевна Грищенко, — казачка из села Тулиголово под Глуховом. У неё тоже было какое-то образование — я не знаю какое, потому что в тот Глуховский институт женщин не принимали, — в то время она, очевидно, окончила гимназию или что-то в этом роде. В Глухове родилась моя мама, Елена Хомчук, и в 1916 году они переехали работать в Кременец, на Тернопольщину. Бабушка моя умерла в 1918 году. А когда началась польская власть, то, поскольку мой дед не захотел подписать присягу на верность новому правительству, ему не дали возможности работать учителем, и он уехал в село Великие Загайцы на Тернопольщине. Он там был дьяком, организовал лучший на Подолье хор «Просвиты». Ему так не везло с жёнами — он был женат 4 раза, они умирали, — так вот, его четвёртая жена была сестрой известного композитора Василия Верховинца, который был расстрелян в 1937 или 1938 году.

Далее, что касается родителей. По отцу я с Ровненщины. Мой дед Александр Гордасевич родился в Остроге. Он был участником Первой мировой войны, потом работал учителем и организовал лучший хор «Просвиты» на Волыни, а потом принял сан, был священником. В 1940 году его арестовала советская власть, он не вернулся домой, умер в лагере, а где именно — я этого не знаю. Бабушка моя, Ирина Григорьевна Рыбчинская, родом из Корца — это тоже на Ровненщине, и больше я о ней ничего не знаю. А отец мой родился на Ровненщине. Он учился в духовной семинарии в Кременце. А мама училась в учительской семинарии в Кременце. Они там познакомились, а потом, когда окончили учёбу, поженились. И я там родилась, но я там родилась случайно, собственно, потому, что жили они там уже не жили, а просто мама, молоденькая женщина, боялась, что в селе бабка-повитуха будет принимать роды, поэтому она приехала в Кременец, и я там в больнице родилась. Но впервые Кременец я увидела, когда мне уже было 50 лет.

В.В.Овсиенко: Но всё-таки назовите дату рождения.

Г.Л.Гордасевич: Родилась я 31 марта 1935 года. Это было воскресенье, восемь часов утра, как мне мама сказала.

Потом мой отец поступил учиться в Варшавский университет на теологическое отделение, но он уже принял сан. Чтобы нам было где жить, ему дали приход.

Я себя очень рано помню, с двух лет, и самое первое, что помню, — это было село Язвенки под Лунинцем, сейчас Белоруссия. Мой отец был всё время в оппозиции к власти. Хотя я бы не сказала, что он особенно интересовался политикой, но он был искренне предан своему делу, он был глубоко верующим священником, и за это он, в конце концов, и попал в тюрьму. Поляки его преследовали, говорили: «Ксёндз занимается украинизацией». А отец говорит: «А на каком языке я должен разговаривать со своими прихожанами, которые говорят не на украинском и не на белорусском?» Это сейчас к Белоруссии относится. «Ксёндз должен говорить в семье и с прихожанами по-польски». Отец с этим не соглашался, поэтому его перевели оттуда на худший приход, в село Парахонск под Пинском. И ещё его куда-то перевели, но мы даже не успели туда переехать, как его перевели в городок Дубровица на Ровненщине. Отец мне говорил, что он уже ждал, что его отправят в Берёзу-Картузскую — ему дали задание написать реферат о том, как он оценивает польскую национальную политику, так что он уже ждал, что, когда напишет, его в Берёзу-Картузскую и отправят. Но тут началась война, пришли первые советы, и так Берёза-Картузская моего отца миновала.

Когда пришли первые советы, им очень нужно было, чтобы какой-нибудь священник отрёкся от сана и сказал, что «Бога нет», и призвал к этому всех прихожан. Но не какой-нибудь, а нужен был человек, пользующийся уважением. А мой отец был молод, но он не пил, не курил, был хорошим семьянином, он очень красиво говорил проповеди, он никогда не торговался за требы — сколько человек ему даёт, столько он и брал. Никогда не отказывался ехать исповедать где-то там или покрестить.

Его начали вызывать. Я не знаю, как правильно называлось то учреждение, куда его вызывали. Мне было 4 года, и мама иногда заставляла отца брать меня с собой. Она почему-то надеялась, что если он придёт с ребёнком, то его не арестуют. И мне почему-то запомнилось, что это называлось «самодел», но как оно на самом деле называлось, этого я не знаю.

И тут в 1940 году арестовали моего деда, так что отец уже ждал, что и его тоже, наверное, арестуют, но началась война, советская власть так быстро из Дубровицы сбежала, что немцы только на третий день пришли, а три дня вообще никакой власти не было.

Потом у нас в Дубровице организовалась «Просвита». Мама играла Галю в «Назаре Стодоле», готовила роль Бесталанной. Отца избрали заместителем бургомистра по финансовой части. Нужен был человек, которого уважают, и, в конце концов, немцы не интересовались жизнью населения, население само должно было организовывать какой-то порядок, какую-то жизнь. Надо же было как-то жить. Конечно, бургомистрат организовывался под надзором немцев, но он организовывался сам. Это была самодеятельность, это было самоуправление. Отец мой какое-то время был этим заместителем бургомистра по финансовой части, что не означает, что он не был священником, — он исполнял свои обязанности.

А потом немцы начали арестовывать таких уважаемых людей в заложники. Как только знаменитый Кузнецов кого-то там убивал, расстреливали сотни людей. И когда пришли арестовывать моего отца, его как раз в то время не было дома, а когда он возвращался домой, девушки из церковного хора его перехватили и сказали: «Батюшка, не идите домой, там немцы ждут и хотят арестовать». Отец мой уехал в село Городец, а потом и нас вывез. У меня ещё была младшая сестра, нас с мамой люди вывели из города, и мы уехали в село Городец — это тоже на Ровненщине, Владимирецкий район. Мы жили там, а потом нам и из этого села пришлось бежать, и мы жили в селе Кричильск. Вот сейчас у меня была опубликована в «Березоле» («Березіль», журнал, выходящий в Харькове. — Ред.) повесть «Ноев ковчег» — так вот, это примерно о той зиме 1944 года, как мы жили в Кричильске и как мы от немцев прятались.

Наконец, когда пришли, как говорят в Западной Украине, вторые советы, перед отцом просто поставили такую задачу: «Вам, батюшка, люди должны говорить правду, а вы должны нам говорить то, что нас интересует». Отец мой очень высоко ценил свой сан и сказал: «Нет, я этого делать не буду. Когда я принимал священнический сан, я давал присягу, что тайну исповеди я могу открыть только Богу, и то на Страшном суде». Ему сказали: «Ну, тогда мы вас посадим — вы о своих детях подумайте». — «Ваша воля — сажайте, а о моих детях Бог позаботится». Его арестовали как раз за несколько дней до Ивана Купалы в 1946 году, я точно не помню даты. Его судили по статье 54-1«а», дали ему 10 лет. Отправили его в Тайшет, потом он был в Братске, в Ангарлаге. Он там отморозил себе руки так, что ему должны были ампутировать обе руки, но один врач сказал ему, чтобы он не соглашался, потому что его можно вылечить. Он не согласился, и действительно ему руки вылечили, а потом его отправили на золотые прииски Колымы, в Сусуман. Но там он организовал лучший на Приморье хор политзаключённых — это у нас семейное было. И собственно это, наверное, его и спасло. Потому что начальству надо было и культурную работу показывать. Его вывели из шахты. Потому что он был священником, а священников надо было держать только на самой тяжёлой работе. Например, был такой случай. Его взяли санитаром в больницу после того, как он там лежал. Побыл он, а потом они разглядели: «Ах, как — это поп? Отправить его на лесоповал!»

Был у них такой случай, как он рассказывал, когда на кухне работали «бытовики» и что-то они такого там наварили, что отравился весь лагерь. Тогда их разогнали и начали искать, кого же поставить — выяснилось, что наша интеллигенция не умеет готовить, а мой отец ещё от своей мамы научился готовить. Кроме того, он хорошо знал математику — так он сел, посчитал, сколько должно быть закладки, сколько нужно воды, сколько всего. И он какое-то время работал поваром, но потом опять спохватились: «Как это так — поп на кухне?» Он закончил срок руководителем хора, а потом там и остался в Сусумане. Он освободился в начале 1954 года, кажется, да, потому что я в конце 1954 года освободилась, так он остался там и до 1969 года работал, заработал деньги. Причём мама с сестрой в 1955 г. к нему поехали, там жили, и сестра моя там и осталась. Они накопили денег, отец заработал себе пенсию и в 1969 году они приехали на Украину, купили в Черкассах дом, и отец там жил. В Черкассах осталась одна-единственная церковь, и на неё было три священника, но он всё равно ездил в ту церковь, подменял кого-то, опять-таки руководил хором. А когда во время «перестройки» начали открывать новые церкви, митрополит Филарет попросил его, чтобы он служил в одном селе, в Михайловке. Переезжать туда было незачем — у них свой дом в Черкассах, так что отец ездил туда, он и умер в автобусе от инфаркта, как раз когда ехал править службу. Я точно знаю, когда это было — это было 15 сентября 1990 года. Я не была на его похоронах потому, что здесь, в Киеве, как раз был Первый международный фестиваль украинской поэзии, и я с сыном была здесь. Когда мы вернулись домой, я застала телеграмму, что умер отец, похороны семнадцатого, а это уже было восемнадцатое, когда мы вернулись. Он похоронен там возле церкви — священников всегда хоронят возле той церкви, где они служат. Он в том селе Михайловка похоронен.

Кроме того, я должна сказать следующее. Есть такое село Золотолин — не знаю, какой это район, это тоже на Ровненщине, — там ещё при Польше был директором школы Антон Олийнык — это наш родственник. Его жена и моя бабушка по отцу были двоюродные сёстры. У них было пятеро детей, два сына и три дочки, так вот, сыновья и дочка пошли в УПА. Леонид и Василий погибли в одном бою. Я несколько лет назад была в Ровно, выступала перед какой-то аудиторией и рассказывала, что наша семейная легенда гласит, что когда Леонид увидел, что Василий убит и он сам не вырвется, то он сам застрелился. А мне из зала кто-то кричит: «Это не легенда — это так и было!» А тётю Валю поймали уже где-то в 1946 году и осудили на 25 лет. И тогда всех остальных вывезли в Сибирь — и дядю Антона, и его жену, и двух младших дочек. Потом они вернулись и сейчас, кажется, в Хмельнике живут, кто остался в живых.

Вот такой мой род. Ага, ещё что я должна бы сказать — о деде Павле Хомчуке. Поляки ему сначала не дали работать учителем. Во-вторых, его потом депортировали. Он работал в Великих Загайцах, а это недалеко от советской границы. Его депортировали, потому что он был osoba, niepożądana na Kresach Wschodnich. А когда пришли немцы, его отправили в Бухенвальд, но он вышел оттуда живым. Он был очень худой, у него была астма, но он после этого прожил ещё 50 лет и умер, когда ему было 96 лет. Так что всеми властями, которые были в этом веке на Украине, мои родственники преследовались.

А теперь я могу о себе начинать?

В.В.Овсиенко: Да-да, пожалуйста.

Г.Л.Гордасевич: Что со мной случилось. Я окончила в 1950 году седьмой класс — и куда мне деваться, что мне делать?

В.В.Овсиенко: А где это Вы его окончили?

Г.Л.Гордасевич: Мы жили в селе Городец — отца оттуда арестовали, а мы с мамой остались там жить. Маме в церковном доме дали одну комнатку. Правда, я тогда уже с ними не жила, потому что в Городце было 4 класса, я окончила четвёртый класс, и надо было в пятый, так мама меня отдала в соседнее село Кричильск — то самое, где мы в своё время от немцев прятались. Я там жила у чужих людей на квартире и окончила семь классов. Это было в 1950 году.

И что мне делать дальше? Я окончила с похвальной грамотой, мне не надо было сдавать вступительных экзаменов, так мама говорит: «Давай в Острог в педучилище». Я приехала в Острог, сдала документы, мне сказали: «Всё, вы зачислены». Я ещё поехала к деду Павлу — он тогда жил у себя в Горопаях. Месяца два я у них жила и приехала на учёбу.

А в Остроге летом арестовали каких-то студентов — была ли там какая-то студенческая организация, или её не было, этого я не знаю. Я тех ребят в глаза не видела, потому что я же только что поступила. Но там начали следить и проверять документы. Я написала автобиографию и, конечно, не написала, что у меня отец священник и что он сейчас сидит, а написала, что я, Гордасевич Галина Леонидовна, родилась тогда-то, там-то, отца зовут так-то, маму зовут так-то, окончила седьмой класс, и всё. Они связались с Владимирцем, выяснили, что мой отец священник и что он осуждён.

Когда я уже недели две или три проучилась и успела себя показать — потому что я всегда училась только на пятёрки — меня вызвал к себе директор училища и спросил, кто мой отец. Ну, что мне делать? Я тогда и говорю, что мой отец осуждён. «А почему ты не написала об этом в своей автобиографии?» — «Боялась, что вы меня не примете». — «Ну вот, видишь, если бы ты написала, то мы бы тебя, может, и приняли бы, а теперь тебе придётся забрать документы». Я сижу такая испуганная и думаю: «Боже, что же я буду делать теперь? Ну, вернусь я, там мама с младшей сестрой перебиваются — дали ей кусочек земли, она картошку сажает и на этом живёт». А он так на меня посмотрел и говорит: «Ну, я спрашивал учителей — ты так хорошо учишься. Так что ладно — давай иди учись, только будь осторожна». Ну и всё, на том этот разговор закончился, и я себе учусь.

Я себе учусь, а за мной всё время ведётся слежка. Например, подходит ко мне одна девушка, Нила Николаевич — она училась на одном курсе со мной и даже в одной группе, потому что у нас на первом курсе было 5 групп, — и вдруг ни с того ни с сего она ко мне подходит: «Галя, может, у тебя денег нет? Давай я тебе одолжу». То второй раз опять подходит: «Галя, ты случайно не голодная? На тебе хлеба». А я действительно голодная была. А она живёт на квартире и однажды говорит: «Слушай, переходи ко мне на квартиру, будем вместе жить — это же лучше, чем в общежитии». Я перехожу к ней на квартиру. А потом, когда меня посадили, выяснилось, что она носила все мои бумаги, и они с них снимали копии.

Потом был у меня такой случай. Мы с Нилой прожили месяца 2-3 на той квартире, а потом выяснилось, что нам невыгодно, что в общежитии всё-таки лучше, и мы обе переходим в общежитие. Все едут на зимние каникулы домой, а я не хотела ехать домой — у меня с мамой были очень сложные отношения... Мама у меня была очень талантливый человек, она, наверное, если бы у неё судьба сложилась иначе, была бы как Елена Телига — она писала стихи, публиковалась, но так жизнь сложилась, что вышла она замуж за моего отца, жила по сёлам, полола огород, доила корову, и от этого, наверное, у неё был плохой характер, тяжёлый, и особенно почему-то она ко мне не очень хорошо относилась. Поэтому мне не хотелось ехать домой. Я подумала, что я пересижу тут одна. Но когда все собираются и едут, я в последнюю минуту подумала: ну как — вот будет пустое общежитие и я тут одна буду? И я в тот же момент собираюсь и еду со всеми. А тут КГБ сразу решает: ага, значит, она, видно, получила какое-то задание и едет его выполнять. Они были уверены, что я связана с бандеровцами.

Мы приезжаем на станцию Острог и потом долго-долго ждём поезда. А у меня не было денег, чтобы купить билет до Антоновки, до которой мне надо было ехать, так я себе купила билет до Ровно и думала, что там я уже как-нибудь «зайцем» доеду.

И вот мы сидим на полу, потому что там даже скамеек не было. Подходит ко мне одна девушка, с которой, в принципе, я даже не знакома, а просто знаю, что она учится на первом курсе — все её знали, потому что у неё не было правой кисти. Когда у девушки нет правой кисти, то, конечно, её все знают. Она подходит и вдруг меня спрашивает почему-то: «Галя, а ты куда едешь?» Я смотрю на неё и думаю себе так: если я скажу ей, что еду до Антоновки, а вдруг возле меня сидит тут какая-нибудь девушка, которая видела, что я брала билет до Ровно, то она может спросить, почему же я билет до Ровно взяла. Так я ей и говорю, что я еду в Ровно. И всё, она отошла.

Приезжаем мы в Ровно, было так под вечер. Я думаю, что же мне сейчас делать — ведь кто-то же из девушек видел, что я брала билет до Ровно, так спросят, чего ты не выходишь. Я думаю: я сейчас выйду, а когда поезд будет трогаться, я сяду в другой вагон. А тогда между вагонами переходов не было. А если будет контроль, то я скажу, что билет мой у подруги, которая сидит во втором вагоне, и как-нибудь я там уже доеду. Уже смеркается — был где-то конец января. Только я схожу со ступенек — ко мне подходит милиционер и говорит: «Что ты здесь делаешь?» Я говорю: «Я из Острога, из педучилища, на каникулы домой еду». — «А где ты живёшь?» Я сразу начинаю думать, что мне сказать. Сказать ему, что я живу в Городце — он скажет: «А ну-ка покажи билет». А у меня билета нет. А вдруг сообщат в педучилище — так меня исключат из педучилища за то, что я без билета езжу. Я ему говорю: «Я в Ровно живу». А в Ровно у нас была знакомая, у которой мы останавливались, когда отец в тюрьме сидел, а мама возила передачи. И я ему называю точный ровненский адрес, никакой не выдуманный. А он: «Пойдём со мной — может, ты бандеровские листовки везёшь?» И ведёт меня в комнату милиции на вокзале. Ну, я иду — что мне делать? Не буду же я убегать. Поезд ушёл, конечно, но что ж мне делать?

Я пришла в милицию. У меня такой деревянный чемоданчик. Там, в принципе, ничего нет, кроме смены белья. Он глянул — и меня отпустили. Я вышла и думаю, что же мне теперь делать — следующий поезд будет только через сутки. Я иду к той нашей знакомой. Я сама себе удивляюсь, потому что это мы всё-таки в 1946 году ездили, а это уже 1951 год. И я среди ночи всё-таки нашла этот адрес, нашла эту женщину, постучала к ней — я уже сейчас не помню, как её звали, но тогда помнила, — и я ей говорю: «Вы меня помните? Я — Галина Гордасевич, мы у Вас останавливались. Вот я еду домой на каникулы и отстала от поезда». Не стану же я ей всё это рассказывать.

Я у неё переночевала, она мне дала денег на билет. Я пошла купила билет, а сидеть у неё целый день мне было неудобно — ну что же я буду сидеть целый день у человека? Я вообще была тогда очень такая дикая, скромная. Во всяком случае, я купила билет, и у меня ещё осталось немножко денег. И я впервые в жизни купила себе пачку вафель, ходила по городу, ела эти вафли и была очень счастлива. И бродила по городу туда-сюда. Я сейчас себе представляю, как за мной ходили по пятам — помните, как в «Семнадцати мгновениях весны»: «Нет ничего хуже, как иметь дело с непрофессионалами — никогда не знаешь, что они сделают». Они были на 100% уверены, что я должна с кем-то в Ровно встретиться или передать что-то, или взять что-то — а я просто себе ходила и ходила, потому что зима и сидеть не будешь.

Наконец я вечером села в поезд — и это ещё не конец. Что они за мной следили — это точно. Правда, я об этом забыла, но об этом мне напомнила несколько лет назад одна моя подруга. Я села в Ровно в поезд. Поезд идёт через Костополь. А в Костополе тоже есть педучилище. И в мой вагон, где я еду, садятся девушки из педучилища. Среди них одна, с которой я вместе училась когда-то в седьмом классе. И мы себе так сидим, разговариваем. Я даже хорошо помню, какую книгу читала: я читала книгу стихов Никитина, русского поэта. Ко мне подсаживается какой-то молодой человек. Это мне Нина напомнила, я об этом совсем забыла была. Говорит: «Помнишь, как к тебе подсел какой-то молодой человек, он говорил очень красиво на украинском языке, даже со львовским акцентом. Начал заглядывать, что ты за книгу читаешь, и сказал: „Зачем ты читаешь русскую книгу? Мы, украинцы, должны читать украинские книги“. А ты ему сказала: „Ну, почему, русские тоже надо читать“. А потом он где-то исчез. Вышел и пропал. Так вот, через полтора года, когда меня арестовали, этих девушек вызывали в КГБ и напоминали им этот случай». То есть это тоже была «подсадная утка». Может, они думали, что я приму его за того, кто должен был меня встретить, может, я ему передам что-то, или скажу что-то, или спрошу что-то. Тем более, раз он так со львовским акцентом говорил, очевидно, это был именно такой провокатор. Потому я и говорю, что сейчас я их уже узнаю сразу.

Ну, всё, я побыла на каникулах, вернулась к учёбе. Я там окончила первый курс, но на второй курс я перевелась всё-таки в тот Костополь. Было несколько причин. Во-первых, я была страшно влюблена в одного четверокурсника. Он окончил училище, и я подумала, что теперь я буду жить и никогда его не увижу, буду ходить по тем улицам, где он ходил, а его нет — и я этого не переживу. Во-вторых, я всё-таки страшно голодала. Я жила исключительно на стипендию, стипендия была 107 рублей. Если в день купишь на рубль хлеба, тем более что в магазинах хлеба не было, это надо было выстоять очередь и, может, купишь, а на базаре четвертушка домашнего хлеба стоила пять рублей. Я уже не представляла, что есть люди, которые каждый день досыта едят. Я всё время была голодная. А в Костополе у меня жила бабушка, отцова мать, и жила его сестра, и я себе так подумала, что если я когда-нибудь к ним зайду, то они же меня покормят. И я перевелась в Костополь.

А в Костополе опять-таки случилась такая история. Там был такой молодой энергичный замдиректора по хозяйственной части, комендант. Он меня как-то так очень мило принял, поселил. И поскольку я была на втором курсе, а там жили все девушки-первокурсницы, то он меня назначил старшей комнаты. А где-то буквально через две недели с ним такое случилось — говорили о нём, что будто он был связан с бандеровцами, его должны были арестовать — он пытался отравиться, его всё-таки спасли. Одним словом, он исчез, этот комендант.

Проходит ещё целый год, я себе учусь, учусь я хорошо, но хоть все и соглашаются, что учусь я лучше всех в группе, но мне повышенной стипендии не дают (у нас в Костополе была повышенная стипендия). Там Дидковская получала, ещё одна девушка получала повышенную стипендию. Все знали, что той просто директор оценки натягивает, той завуч. А мне повышенную стипендию не давали. И потом ещё. Я принимала участие в самодеятельности. Я неплохо пела, я хорошо декламировала. Но так: я в хоре пою, пою, пою, потом хор едет в Ровно — меня в списках нет. Точно такое же мне Галя Менкуш рассказывала, что и у неё такое было, что какой-то государственный концерт, она приходит, а её в списках нет, пропуска на неё не выписано.

А потом случилось такое. Это было 13 марта 1952 года, в воскресенье. Я тогда жила уже не в общежитии, а с одной девушкой, с которой сидела вместе за партой. У неё мать повесилась, а отец женился и перешёл к своей жене, так она осталась одна. Такая комната с отдельным выходом, и она там одна жила. И она говорит: «Галя, переходи ко мне жить, будешь платить мне половину». Она платила 12 рублей за квартиру, я ей шесть рублей отдавала, и мы себе жили с ней. Ну, её КГБ не подсылало, это я точно знаю. Но однажды, вот 13 марта... Во-первых, я не помнила тех девушек, которые к нам пришли. Сейчас я уже знаю, кто приходил, потому что она ко мне подошла, когда я вот сейчас уже переехала во Львов и выступала там на Вече, и потом ко мне подошла одна пожилая женщина, сказала: «Галя, ты меня не узнаёшь?» Ну, я посмотрела: пожилая женщина, кто его знает... «Я Нина Сердиченко». И я себе тогда припомнила: Боже мой, так это же Нина Сердиченко, это была дочка завуча. И это она со своей подругой пришла к нам в воскресенье и куда-то нас позвала. Вот куда, я сейчас вспомнить не могу. Погода была плохая, гулять было неинтересно. Что они такое сказали, что я с ними вышла из дому, я этого не помню. Мы так себе вчетвером идём по улице, смеёмся, разговариваем, и вдруг подходит такая женщина лет тридцати и на русском языке, обращаясь ко мне, говорит: «Девушка, можно вас на минутку?» Я подумала, что это, наверное, какая-то приезжая, и хочет спросить, как ей по какому-то адресу пройти, только я немного удивилась, думаю, чего это она не нас всех спрашивает, а меня хочет спросить. Ну, хорошо. Девушки так на несколько метров отошли, стоят, а она мне говорит: «Вы вчера были в магазине возле рынка?» Я говорю: «Была».

А это была такая история. Я зашла в тот магазин — я и сейчас страшно люблю сладкое — очень хотела купить себе конфет, даже помню сейчас, каких, но очередь очень-очень медленно продвигалась. Я так стояла, стояла, стояла, и думаю: «Хорошо, ну, вот куплю я сейчас конфет, завтра я как-нибудь проживу не евши, в понедельник нам должны дать стипендию, но если в понедельник стипендии не дадут, то это уже два дня да плюс вторник… А стипендию после занятий будут выдавать, так я три дня буду жить, абсолютно ничего не евши?» Нет, я взяла себя в руки, повернулась, вышла, не купила тех конфет. Женщина говорит: «Вы стояли в очереди за мной, вытащили у меня документы и паспорт — отдайте». Я, конечно, страшно растерялась, я не оглядываюсь на тех девушек, слышат ли они, потому что в педучилище же пойдёт разговор. Говорю: «Я ничего у вас не брала». — «Нет, отдайте, а то я милиционера позову». И тут сразу подбегают два милиционера: «Что случилось? Что произошло?» Она: «Вот эта девушка вытащила у меня деньги и документы». Они: «Вы брали? Отдайте». Я говорю: «Не брала я». — «Придётся вам с нами пройти». Ну, я, конечно, иду.

Опять-таки, тогда я ничему не удивлялась, я считала, что это просто ошибка, но теперь-то я научена, сразу всё начинаю сравнивать. Воскресенье. Приходим мы в отделение милиции, заходим. Ну, кто там должен был быть в воскресенье? Дежурный должен был быть. А там полно начальства. Во-вторых. Заходят две женщины не окровавленные, не в синяках, не ободранные, совершенно нормальные женщины в сопровождении какого-то милиционера — что там такого особенного? Мы заходим — а всё это начальство к нам, окружило нас: «Что случилось, что произошло?!» Эта женщина начинает объяснять: «Вот вы знаете, я вчера стояла в магазине вот там возле рынка, и когда подошла моя очередь, я в карман, а у меня денег нет, а мне сказали: „А вот за вами стояла такая беленькая девушка, она так стояла-стояла, а потом так резко повернулась и вышла“». Понимаете, как следили? «А сегодня я её случайно встретила на улице». То есть она меня в лицо не видела, я стояла за ней, ей сказали «беленькая девочка»... Ну, чтобы сказали горбатая или какая-то рыжая, или на один глаз слепая, а то «беленькая девочка» — и она меня сегодня узнала. И ещё она говорит: «Вы знаете, я ей могу эти деньги подарить, но мне паспорт нужен, потому что я в командировке здесь». А один из тех начальников спрашивает: «А где у Вас эти деньги были?» — «В кармане». А у неё пальто без карманов. «А я вчера в другом пальто была». Она в командировку едет и берёт с собой второе пальто!

Они начинают меня уговаривать, чтобы я отдала деньги. Я, конечно, уверяю, что я не брала. Говорят: «Ну что же — придётся делать обыск». Сейчас бы я спросила, есть ли у них санкция прокурора, но тогда же я этого ничего не знала и говорю: «Ну, хорошо, пошли». Думаю, пусть посмотрят — у меня вообще дома ни копейки нет.

И вот приходят со мной двое милиционеров, я вытаскиваю свой деревянный сундучок, открывают. А там у меня какие-то мои дневники, я стихи писала. Они только глянули и сказали: «Э-э, это не наше дело — тут МГБ должно заниматься». Один остаётся, другой выходит, через пять минут уже приходят эмгэбисты, эти милиционеры исчезают. Меня забирают... Что они мне сразу говорили — этого я абсолютно не помню, я хорошо помню только, что потом целую ночь я сидела в МГБ в окружении начальства. Я бы даже нарисовать могла, кто как сидел. Они меня уговаривали, чтобы я призналась, что я против советской власти. Ну, а я, конечно, не идиотка — что ж я буду говорить, что я против советской власти? «Нет, вот у тебя отца арестовали, поэтому у тебя возникли настроения против советской власти», и так далее, и т.д. Что-то я, наверное, подписывала — я не буду уверять, что не лежат где-то там в архивах какие-то протоколы, в которых я признаюсь, что я против советской власти. Потому что когда сидит десять мужчин вокруг тебя, ты перепугана, растеряна и не знаешь, что делается, и тебе 16 лет, и потом тебе дают что-то подписать, то, конечно, ты подписываешь. Одним словом, меня держали там до утра.

А утром мне принесли очень вкусный обед из ресторана — мясной бульон, котлеты с картофельным пюре, компот и даже свёрток конфет. Понимаете, я себе так думаю, что им было меня жаль. Мужчина, в которого я была очень влюблена — он через 33 года меня увидел и сказал: «Боже мой, ты же была маленькая, худенькая, с плохенькими косичками, без всякого намёка на бюст». Видно, даже им стало меня жаль — я так думаю, они эти конфеты купили, потому что видели: ребёнок. Но меня посадили в машину и отвезли в Ровно.

Привезли меня в Ровно, в областное управление. Насколько я понимаю, тогда я ещё не была арестована, санкции на мой арест не было, потому что меня держали три дня просто там в управлении. Кричать на меня не кричали, бить меня не били, есть мне носили из своего ресторана, только спать мне приходилось на письменном столе, а возле меня всё время сидел милиционер или эмгэбист. Меня всё время уговаривали, чтобы я призналась, что я против советской власти. Ну, а я никак не признавалась.

На третий день меня повели к начальнику управления, и как раз в это время приехал к нему первый секретарь обкома. Насколько я помню, это был такой знаменитый Бегма. Они со мной ещё такую «отеческую беседу» провели, что вот советская власть дала мне возможность учиться, я должна и так далее: «Ну, если ты что-нибудь узнаешь, ты сообщишь?» Я сказала: «Да, конечно, обязательно!» Одним словом, меня выпустили. Мне дали деньги на дорогу, я вернулась в училище и ещё два месяца училась.

В.В.Овсиенко: Так сколько Вас продержали?

Г.Л.Гордасевич: Три дня продержали. Тогда, насколько я знаю, за несколько дней до того, как меня задержали, была раскрыта крыивка, в которой была типография. Тогда погиб Нил Хасевич. Насколько я себе сейчас устанавливаю, они, очевидно, думали, что поскольку я стихи писала, в лес ходила — я просто любила гулять в лесу, — очевидно, они думали, что я связана с Нилом Хасевичем, что я что-то пишу, что я оттуда листовки получаю. Я себе думаю, что два года за мной следили-следили, а почему именно тогда схватили — наверное, думали, что я с Нилом Хасевичем связана. У них не было абсолютно никакой зацепки, никакого ни малейшего доказательства, но они думали, что я испугаюсь и выложу всё. Когда я не выложила, они решили меня выпустить: либо я побегу в лес, либо на меня кто-то выйдет выяснить, что же со мной было и чего же меня задержали. Ведь это же на улице было — все видели, и девушки знают, это не было секретом. Они меня выпустили — думали, что они меня всё-таки поймают.

20 мая меня уже арестовали «по полной», как бывает — среди ночи я сплю и слышу: «Гордасевич, просыпайся — гости пришли!» Я открываю глаза, смотрю — фамилия того кагэбиста Андрющенко была. Тогда уже меня взяли, привезли в Ровно и отправили во внутреннюю тюрьму. Уже было следствие.

Следователя моего звали Николай Борисович Шустов — есть знаменитый коньяк «Шустов», но я не знаю, имел ли он к нему отношение. Я должна сказать, что он был добрым человеком — ко мне, по крайней мере, — он сразу понял, что всё это «ерунда», но выпустить меня уже нельзя было, ведь два года на меня деньги трачены, уже на меня вот такое досье составлено. И ещё один случай был — та же самая Нина, которая меня к себе на квартиру переманила была и которая была от КГБ ко мне приставлена, она начинает со мной вести такие разговоры: вот, мол, надо, чтобы Украина была самостоятельной, независимой и т.д. Я себе как-то и не думала, чего это девушка, которая из Восточной Украины, начинает бандеровцами интересоваться и независимой Украиной. Я с ней вполне соглашаюсь, что да, надо. И вот она мне на уроке пишет записку: «Ну, Галя, до каких же пор у нас будут русские разговоры? Надо же нам и связь наводить». А я ей тоже отписываю: «Будет время — будет и связь!» Она приносит эту записку в МГБ — представляете, что там делается? А я же пишу просто сдуру — никакой связи у меня не было.

Но был один случай, о котором я тоже не помню, она тоже писала или нет. Мы написали такие коротенькие, печатными буквами листовочки, шли утром в школу и эти листовочки где-то позасовывали. Одну листовку милиционер нашёл, соответственно передал, а потом сделали экспертизу и выяснили, что это моей рукой написано. Так что это уже было. Так что единственное, что следователь мне мог сделать — это не 54-1«а», а 54-10, «антисоветская агитация».

А потом ещё оказалось, что когда я приехала в Костополь, то там нас было «30 девочек и 1 мальчик» в группе. Тот «мальчик» — это тоже была девушка, просто у неё фамилия была Мальчик. И все «30 девочек» были комсомолки, одна я была не комсомолка.

В.В.Овсиенко: Вас не принимали или Вы не хотели?

Г.Л.Гордасевич: Я просто не подавала заявление, мне и не предлагали — не знаю, в конце концов, согласилась бы я или нет, но мне никто не предлагал, во всяком случае. Нашей руководительнице группы сразу в МГБ сказали, что за мной надо следить, а она, соответственно, сказала всем девушкам. Она приходила и говорила так: «Сейчас мы проведём комсомольское собрание». Я знала, что я должна выйти — потому что комсомольское собрание будет. А она расспрашивала девушек, что они заметили за мной, что я сказала. Например, на суде у меня Таня Лосик выступала и дала такое показание, что когда мы учили географию Индии, а там города Бендер-Нах, Бендер-Шахпур, Бендер-Аббас, то я говорила: «О, оказывается, бандеры и в Индии есть». Так это было зафиксировано. Потом вроде бы кому-то я сказала, что если бы была самостоятельная Украина, то я была бы министром. Этого я абсолютно не помню, когда я и кому такое сказала. Когда Слава Черновол шёл в Президенты, то я подумала, что скажу ему: «Ты меня хоть на один день назначь министром». Чтобы это сбылось. (Смеётся).

Следователь у меня был, говорю, добрый человек. И вызывал он меня, конечно, вечером на допрос — что-нибудь мы поговорим, и это похоже было на то, что он ко мне заигрывал. Ну, поговорит, ну напишет протокол какой-нибудь и говорит: «Ну что, отправить тебя в камеру?» Я сижу, гордо задрав нос. «Ну, как хотите, но у меня же лучше — посидим у меня». А у него же действительно и радио, потом напротив там парк, а в парке музыка играет, липы пахнут и цветут, и ты сидишь не на полу. В тюрьме там была чистота — абсолютно никаких клопов, никаких вшей, никаких крыс, но и никакой мебели. Спали, сидели и ели — всё на полу. Ну, а тут хоть посидишь. «Ну, посиди, послушай радио». Я себе сижу, он себе что-то там пишет, какие-то свои конспекты, может, со своей политической учёбы, а я себе у него сижу.

Потом приходит его жена, которая тоже там работала: «Коля, идём домой». Он говорит: «Не могу, я занят — допрос веду». — «Ну, я посижу у тебя». — «Ты не можешь у меня сидеть, моя подследственная может отказаться отвечать при посторонних». — «Ничего, будет отвечать». И садится. Он тогда мне задаёт какой-то вопрос — и такими глазами на меня смотрит! А я гордо говорю: «Я при посторонних отвечать не буду». Он говорит: «Ну, вот видишь? Ну, возьми мой пистолет и иди». — «Зачем мне твой пистолет нужен!» Она, по-моему, ревновала его ко мне. Потом она однажды приносит и высыпает ему конфеты. Она ушла, а он те конфеты отдал мне. Потом, я ещё помню, он мне булку был дал, и когда дежурного вызвал, то сказал ему: «Я ей булку дал, так вы у неё не отнимайте».

Но он мне сделать ничего не мог, кроме 54-10 — десять лет. Тогда других сроков не было — тогда были 54-1«а» — полная катушка, 25 лет, и 54-10 — «детский срок» 10 лет. Помню, сидит он, бедный, и надо ему что-то найти. Он говорит: «Ну вот, смотри: как же ты говоришь, что ты не против советской власти? Вот у тебя стихотворение…». Я уже сейчас того стихотворения не помню, но там что-то о весне, о том, что Горынь разлилась, словно бескрайнее синее море и т.д., и заканчивалось так: *«Зазеленіла рунь у полі, а я, всміхаючись, іду назустріч невідомій долі»*. Так он говорит: «А какая у советских людей доля невідома? У советских людей доля відома — мы идём к коммунизму. Значит, ты сама сознаёшься, что была против советской власти и не знала, что тебя ожидает». Я не знаю, верил ли он сам всерьёз в это.

Потом был ещё такой случай. Я этого не помню — мне об этом рассказала одна женщина из Тернополя. Она хотела обо мне сделать телепередачу, а её муж — какое-то высокое начальство, так ей удалось выписать моё следственное дело из Ровно, ей прислали. Правда, на руки ей не дали, она там ходила в СБУ и вместе с эсбэшником читала. А потом уже мы с ней разговаривали. Так она говорит: «Пани Галя, знаете, мы читали дело, там сначала так спокойно-спокойно идёт, а потом там есть такой протокол или стихи, что Вы ждали любимого у калины, а он не пришёл — так Вы признаётесь, что это шифровка, что Вы ждали связного в условном месте. Так мы подумали, что, может, Вас начали бить и Вы должны были признаваться?» Если я действительно это сказала, то я просто хотела придать себе значимости, что я сижу не зря, что да, я была связной, но я им ничего не скажу. И, между прочим, могу похвалиться, потому что это то, чем можно хвастаться: к моему следователю приходили другие следователи и вели со мной такие разговоры, я им доказывала, что независимая Украина может быть, обязательно будет, а они смеялись. Я себе так представляю сейчас, что я в их глазах была как маленький щеночек. Его специально дразнят и смеются над ним — ах, как он огрызается! Они как-то так ко мне относились.

Наконец 31 июля 1952 года меня судил областной суд. Как полагалось — 10 лет. Когда мне прочитали приговор, я сказала: «Спасибо». Судья спрашивает: «Вы поняли? Вам 10 лет дали». Я говорю: «Поняла, поняла, благодарю вас». Он очень смутился и сказал: «Ну, благодарить нас не за что». И быстренько убежал. Вот такое было. Между прочим, мой следователь был на суде. Я вместо того, чтобы переживать, что вот меня судят и мне 10 лет дают, сидела и смотрела искоса на следователя и радовалась, что он пришёл — думаю: ага, значит, ты всё-таки мной интересуешься.

Что бы я хотела сказать сразу, хоть это было позже... Когда меня освободили — это было 24 декабря 1954 года, — я ехала в Ровно. Ехала я через Киев, и в Киеве сидела на вокзале и ждала, когда будет поезд. И вдруг слышу: «Галя, это ты?» Я поднимаю голову — стоит возле меня молодая элегантно одетая женщина и говорит: «Галя, ты меня не узнаёшь?» А у меня ужасная память на лица, я не узнаю никого на свете, и Вас могу где-то встретить на улице и не узнать, ей-богу. Она говорит: «Я — Лида». Когда она сказала, что она Лида, я невольно глянула на её правую кисть и вижу, что у неё уже протез — а до того у неё протеза не было. И она говорит: «Да-да, я та самая Лида». Мы с ней немножко поговорили о чём-то. Оказывается, она ехала — я не знаю, как она успела за это время, или она в педучилище больше уже не училась, — потому что она ехала на работу в Севастополь прокурором. Это та самая Лида, которая подходила ко мне в Остроге на станции и спрашивала, куда я еду, а я ей сказала, что я еду в Ровно.

Что Вам ещё рассказать?

В.В.Овсиенко: А Вы о заключении расскажите.

Г.Л.Гордасевич: О заключении? Вы знаете, о заключении во 2 и 3 номерах журнала «Дзвін» в этом году должна быть моя автобиографическая повесть, называется «Соло для девичьего голоса». Там я всё очень детально описала.

Я, в принципе, ничего страшного не видела. Я сейчас делаю книгу о женщинах-политзаключённых — как там над ними издевались, как им тяжело приходилось в лагерях — так я ничего такого не видела. Почему? Во-первых, в советские времена законы время от времени менялись. Были такие периоды, когда двенадцатилетних детей расстреливали, а вот в 1952 году, если ты несовершеннолетняя, то тебя не отправляли за пределы Украины. И меня отправили в Чернигов. В Чернигове было два политических лагеря — в самом городе (он и сейчас там есть, только там женщины-бытовички сидят), который был для мужчин-инвалидов, а за Черниговом, где сейчас фабрика резинотехнических изделий, был лагерь для женщин-инвалидов. Там были, кроме того, женщины с маленькими детьми, до года. И там собрали нас несколько десятков девочек, которым ещё нет 18 лет. Полгода мы там были.

Там я застала смерть Сталина. Очень хорошо помню. Я училась играть на баяне. Сижу я в клубе с руководительницей и учусь. У нас была хорошая руководительница хора, но некому было аккомпанировать, никто не умел играть. И тут приходит какая-то женщина и говорит: «Прекращайте играть — Сталин заболел». Эта Ольга Матвеевна замахала на неё руками: «Перестаньте, что вы говорите!» Таким испуганным тоном она это сказала, а та говорит: «Да, только что по радио передали, что Сталин заболел». И помню, как его хоронили. Мы как раз в ночную смену работали, так нас стаскивали с постели, заставляли всех стоять, и мы все стояли. Плакать никто не плакал, но и радоваться никто не радовался — очень боялись, чтобы не донесли.

Потом была бериевская амнистия. По той бериевской амнистии выпустили практически всех «урок», и в Одессе остановилась швейная фабрика, потому что там работали одни воровки. А та швейная фабрика изготовляла бельё для солдат, так что это было стратегическое производство. И тогда нас, 100 девушек (нам уже по 18 лет исполнилось), и женщин, у которых детей забрали, каких-то больных, которых подлечили, — нас 100 человек привезли в Одессу. Привезли в Одессу нас 29 апреля, и надо было перед 1 Мая убрать территорию. Отобрали нас нескольких, к каждой приставили солдата с автоматом, чтобы подмели и загребли «запретку». Конечно, перед тем с солдатами провели соответствующую работу: «Товарищи, здесь сидели преступники, но это сидели наши советские воры, а сейчас к нам везут тех, которые убивали солдат, так что вы должны быть высоко бдительными!» Ну, и я там загребаю граблями, а парень стоит — мне 18 и ему 18. Он не может вытерпеть, чтобы не заговорить. И он меня спрашивает: «Слушай, сколько ты наших солдат убила?» А я на него глянула и говорю: «Ты будешь двадцать третий». А он так ужаснулся: «Ну-ну, ты поосторожнее!»

Но надо сказать, что очень скоро нас начальство очень полюбило и говорило: «Господи, да мы же с вами отдыхаем! Да вы же люди!» К нам в Одессе очень хорошо относились. И когда месяца через три этих воровок снова пересажали — ведь это же были профессиональные воровки, — а нас забирали, то начальство плакало, что нас забирают. И нас повезли-повезли — состав, в котором я была, очутился в Куйбышеве. Дальше я уже отбывала в Куйбышеве. Приехали мы туда где-то в сентябре 1953 года. Там мы работали на заводе строительных деталей. Это было нетрудно, а главное — что это было рядом с зоной, так что нам не надо было куда-то далеко идти — пропускают через ворота и всё.

А потом в 1954 году... Работа там, конечно, была уже тяжёлая. Нас держали на тяжёлой работе. Например, когда привозили баржи с цементом на Волге, то нас возили разгружать эти баржи — девять часов, мешок 50 кг на плечи — и таскаешь. Это, конечно, тяжело было. Через много лет я работала редактором в управлении по печати, редактировала инструкции по технике безопасности, так я себе это каждый раз вспоминала, когда читала такой пункт: «Подросткам и женщинам запрещается поднимать тяжести весом более 20 кг». Думаю: вот так, а я 50 кг носила.

А потом 1954 год. Было два Указа, по которым снималась одна треть срока, если хорошо себя ведёшь, а малолеткам две трети срока. Это проводилось судебное рассмотрение, администрация лагеря подавала на пересмотр, что, мол, человек хорошо работает, «она осознала, она наша». И мне сняли 3 года и 8 месяцев. У меня оставалось несколько месяцев. И вот что интересно. Когда меня первый раз судили, я же не плакала, я поблагодарила того судью, потом меня завели в такой боксик, там солдаты сидят и ждут, пока будет машина, а машины нет. А ребята молодые, им интересно. И я слышу, что они между собой говорят: «Ну, ты спроси». — «Нет, ты спроси!» И вот они через дверь начинают со мной разговаривать: «Вот, нужно было тебе против советской власти?» Я отвечаю: «Да, я за самостоятельную Украину». — «А теперь отправят тебя на Чукотку!» — «Ничего, от Чукотки до Аляски недалеко!» И я не плакала. А тогда мне сняли 8 лет... Подождите — сколько это лет?.. Одним словом, 2/3 мне сняли, оставалось мне всего несколько месяцев отсидеть. А начальник лагеря ко мне там хорошо относился, ему, видно, жаль меня стало. И он подал меня ещё раз на пересуд, чтобы мне из того остатка ещё раз сняли одну треть. Но прокурор сказал, что он считает, что нельзя дважды одни и те же Указы применять. Мол, «честь ей и хвала, что она хорошо работает, что она так перевоспиталась, но я считаю, что она всё-таки должна отсидеть». Так я потом плакала! Мне уже оставалось несколько месяцев — а я так рыдала, так рыдала! Я уже знала, что это такое. Сначала я себе не представляла всего этого, а тогда уже знала.

Одним словом, меня отпустили 24 декабря 1954 года. Но мне некуда было деваться, потому что отец мой уже освободился и остался там, мама с сестрой собирались ехать к нему. Причём мама, пока меня судили и пока я сидела, переехала из той Дубровицы в Глухов, потому что там у неё были дальние родственники. Она туда переехала и никому не говорила, что у неё есть дочь, которая сидит в тюрьме. И мне она написала, что ты ни в коем случае не приезжай сюда, если освободишься.

В.В.Овсиенко: А всё-таки вы переписывались, да?

Г.Л.Гордасевич: Да, мы переписывались. Отцу моему можно было только два письма в год писать, а мне в то время ограничения такого не было. Ну, мне некуда было деваться. А тут случилось так, что буквально последний день я работаю в ночную смену, а там где-то прорвал газ. Меня поставили в том месте стеречь, чтобы, не дай Бог, пока приедут ремонтники, там никто спички не зажёг. Но прежде чем ремонтники, туда примчался заместитель директора этого завода. Завод был вольный, он не входил в систему Гулага — мы там просто работали. Он со мной разговорился, и выяснилось, что он еврей из Львова. И когда он узнал, что я уже завтра освобождаюсь и мне некуда деваться, он сказал (на украинском языке со мной заговорил): «Слушай, так оставайся здесь, я тебя устрою в общежитие, тут есть такие работы — мотористом (между прочим, я умела мотористом работать), и будешь работать». И когда меня вызывают в спецчасть и спрашивают, куда мне выписывать направление и куда я поеду, я говорю: «Я никуда не поеду, я остаюсь здесь». — «А тебе здесь нельзя». — «А почему нельзя?» Потому что наши освобождались и оставались на этом же заводе работать. «А у них не такая статья, как у тебя». — «Ну, в таком случае мне нужно ехать на Колыму к отцу». — «А туда тебе тоже нельзя». — «А почему? У моего отца 54-1„а“ и он там». — «Ну, он там сидел, он там и остался, а тебе туда ехать нельзя».

Выяснилось, что мне некуда ехать. Я тогда была всё-таки довольно наивна и думала, что если я приеду в Ровно и приду в городской совет и скажу, что вот я добросовестно отсидела и мне негде деться, то меня куда-то устроят на работу, где-то меня поселят. А когда я пришла, мне сказали: «А зачем ты нам нужна? Ты что — жила когда-нибудь в Ровно? Ты где родилась — в Кременце? Ну и езжай себе в Кременец». А что мне ехать в Кременец, когда я там вообще никогда не была? «А где ты жила — в Городце? Ну и езжай в Городец!» А что мне ехать в Городец, если там, опять же, ничего нет? Куда и к кому я в тот Городец приеду?

Я в конце концов из Ровно приехала в Костополь к отцовой матери. Несколько дней я там пожила, а как только праздники прошли, я пошла в оргнабор, завербовалась и приехала в Донбасс. Таким образом я попала на Донбасс.

Ну, а дальше что? А дальше... Знаете что, дальше я не буду пока что рассказывать. Хотя там были такие моменты, когда я собрала свои стихи... А, может, я всё-таки расскажу, как я со Славой Черноволом познакомилась.

В.В.Овсиенко: Да, да. Потом — какие на протяжении всей жизни у Вас были отношения с властью. И Вы многих людей знали. В частности, я знаю, что Вы переписывались с Черноволом, когда он сидел в Мордовии, — это тоже интересный момент. Так что, пожалуйста, продолжим разговор.

Г.Л.Гордасевич: Как случилось? Во-первых, когда я приехала в Донецкую область, то, наверное, каким-то образом я вызвала к себе внимание КГБ. Это уже было не МГБ, а КГБ. Между прочим, в этой книге, что я пишу (не пишу, а составляю), я вижу, что люди часто ошибаются и пишут «МГБ», когда его ещё не было, а было НКВД, или пишут «КГБ», когда ещё было МГБ и так далее. Я решила, что я не буду этого исправлять — как люди помнят, пусть так и будет. Потому что это личные воспоминания людей, это же не учебник.

Когда я приехала на Донетчину, то работала я разнорабочей на стройке, жила в общежитии и пошла я в вечернюю школу. Пошла в 9 класс — думала, что окончу 9-10 классы и поступлю в университет на физический факультет. Писателем я не собиралась становиться ни в коем случае.

В.В.Овсиенко: Это у нас какой год?

Г.Л.Гордасевич: Это 1955 год, в январе 1955 года я приехала туда. Но ведь у меня паспорт выдан «на основании справки об освобождении», меня никто с таким паспортом в университет не примет. Я пишу заявление в Верховный Совет Украины с просьбой снять с меня судимость. И получила я письмо, что судимость, оказывается, с меня снята ещё раньше Верховным Судом. Я беру эту справку и иду в паспортный стол, чтобы мне поменять паспорт, а мне говорят, что мне ещё нужна метрика. А метрику мою забрали, когда меня арестовывали. Я тогда пишу письмо в Ровно в Управление КГБ с просьбой вернуть мне мои документы и получаю от них письмо, что мои документы будут пересланы в Сталино (тогда ещё город назывался Сталино, а не Донецк), в Сталинское КГБ, и меня тогда уведомят. Там, собственно, не было, что уведомлять — что будет переслано в Сталинское КГБ.

Я тогда иду в КГБ. Там такая комнатка, телефон, и надо звонить, там никакого дежурного в глаза не видишь, надо тому дежурному звонить по телефону. Я звоню. Меня спрашивают: «Какое у Вас дело?» Я говорю: «Вам должны переслать мои документы из Ровно». — «А Вы что, там работали?» — «Нет, я там сидела». И тогда такое долгое-долгое растерянное молчание в трубке, а потом мне сказали: «Когда мы получим, мы вам сообщим. Идите». Потом меня уведомили, и я получила новый паспорт, в котором уже не было написано «на основании справки об освобождении».

Со мной время от времени встречались эти «товарищи» — как живёшь, не против ли советской власти и так далее. Я, конечно, им отвечала, что я не против советской власти, у меня всё нормально, я счастлива, что имею возможность учиться. Я очень физикой интересовалась и очень хотела быть учёным-физиком, а писателем я абсолютно не планировала стать.

А потом случилось так. Я жила в Донецке, работала в типографии, а мой сын был в детском саду круглосуточно, поскольку в типографии была посменная работа. Это было возле так называемой экспериментальной школы (№5 в Донецке. — В.О.), на которой художник Григорий Синица со своей бригадой делал мозаичные панно. И когда я с Богданом проходила мимо, Богдану интересно, что же это такое, и он попросился посмотреть. Мы с ним подошли поближе и разговариваем. А я с ним всегда разговаривала только на украинском. С самого его рождения разговаривала на украинском, и получалось так, что он целую неделю в садике на русском разговаривает, и когда я его в субботу забираю, то он ещё говорит по-русски. Я это слушаю, а потом говорю: «Ну, хорошо, а теперь повтори мне это на украинском». Он мне говорил на украинском. И в воскресенье к вечеру он уже вполне говорил только на украинском. А в понедельник я его снова отводила в садик. Такое было.

Одним словом, мы с ним стоим, что-то я ему объясняю, как это делается. А тогда кто-то из художников тоже на украинском языке спросил меня: «А Вы откуда приехали?» Кто это спросил, я не помню. Я говорю: «Низоткуда, мы здесь живём». — «А что же Вы на украинском языке разговариваете?» — «Мои родители со мной разговаривали на украинском языке, и я со своим ребёнком разговариваю на украинском». Таким образом я познакомилась — это был Григорий Синица, была Алла Горская, был Виктор Зарецкий, был ещё какой-то мужчина и какая-то женщина, но я их почему-то абсолютно не помню. И Надя Светличная.

В.В.Овсиенко: Так это же какой год был уже?

Г.Л.Гордасевич: Это был 1965 год, это было где-то летом 1965 года. Таким образом я с ними познакомилась, и больше всего почему-то мы с Надей подружились. Наде очень мой сын понравился. У меня есть её письма того времени, так она не столько ко мне писала, сколько к моему сыну, хоть ему четыре года было.

В.В.Овсиенко: А какого года сын?

Г.Л.Гордасевич: 1961-го, ему 4 года тогда было. Я хорошо помню, во-первых, что мы с ними вместе ходили в филармонию — был какой-то концерт украинской музыки. Это я хорошо помню, что мы были вместе, потому что я тогда обратила внимание, что у Аллы Горской очень обожжённые руки — это же цемент. Когда я проходила и там возле них сидела, они были в рабочем, и руки в цементе — так там не заметно, а когда мы пришли в филармонию, она более-менее одета и руки помыты, так я вижу, что они у неё такие потрескавшиеся-потрескавшиеся. У меня есть стихотворение, посвящённое Алле Горской — так там как раз об этом есть.

Потом они были у меня на дне рождения 31 марта 1966 года. Это я точно помню, потому что у меня как раз уже должна была выходить книга, и они мне рассказывали, что проходят мимо каждого книжного магазина, обязательно заходят и спрашивают, есть ли книга Галины Гордасевич «Радуги на тротуарах».

А со Славой меня познакомила Надя Светличная, и это было — я точно помню дату — 13 декабря 1965 года. Я получила телеграмму от Владимира Пидпалого — он был редактором книги, — чтобы я приехала для работы с редактором. Я приезжаю — вот не помню: наверное, у меня был рабочий телефон Нади, что я приехала и сразу ей позвонила... Я у них ночевала, между прочим, на этой...

В.В.Овсиенко: Уманской?

Г.Л.Гордасевич: Да, этот маленький домик, Оксаны Мешко.

В.В.Овсиенко: Оксаны Мешко? Так это на Верболозной, 16.

Г.Л.Гордасевич: Да, Верболозная, 16. Потому что Надя же тогда с её сыном Олесем Сергиенко была замужем, так что я у них ночевала, это я помню. Одним словом, я первым делом — влетаю, разыскиваю Надю и хвастаюсь: «Надя, у меня выходит книга!» Она говорит: «Слушай, у меня есть хороший знакомый, он работает в газете „Друг читателя“ — пойдём, я сейчас вас познакомлю и он даст анонс». Мы приходим — а это Слава Черновол, — и он говорит: «Ой, девчата, как вовремя вы пришли! Только что мне звонил Евгений Сверстюк — у него день рождения сегодня, он собирается прийти сюда. Мы собирались пойти себе и где-то там выпить по стаканчику вина. Пойдёте с нами?» Надя говорит, что пойдём, а я тем более — почему бы не пойти, мне это всё интересно.

Пришёл Евгений, пришёл с Иваном. А я понятия не имела, кто такой Черновол. Кто такой Сверстюк, я уже знала, потому что я уже начала ходить в литературное объединение... Дело в том — это, наверное, надо было бы сказать, — что в сентябре 1963 года я случайно зашла в литературное объединение «Обрий» — это в Донецке, при газете «Комсомолец Донбасса». Руководил этим объединением такой Иосиф Курлат. Там был Василь Стус, но Василь Стус как раз в том году поступил в аспирантуру. Но когда приезжал домой, он обязательно приходил туда. Там был Василь Захарченко, там был Володя Мищенко, там был Лёня Талалай. Там была большая группа и русских, и украинцев. Оттуда вышло много писателей. Мне там очень интересно стало, и потом меня как прорвало — у меня начали писаться стихи. Например, за три года в тюрьме я ни одного стихотворения не сочинила, а тут у меня чуть ли не каждый день стихотворение появляется! Я начала туда ходить. Там делали литературные страницы в молодёжной газете, меня там печатали, по радио передачи делали, потом от обкома комсомола мы ездили выступать — и я-таки поняла, что я-таки должна быть писателем, что это моё призвание, а не физика.

Меня как-то очень быстро поставили в план «Советского писателя». Был такой случай, что в Донецк приехал Борислав Степанюк, он тогда был заместителем главного редактора. Я как раз зашла в Союз писателей, а они там были все подвыпившие: «О, Галя, заходи! Борислав, знакомься — тут наша молодая талантливая...» И так далее. Он сказал: «А Вы нам свою рукопись прислали?» — «Да нет, я ещё не думала о том, чтобы издавать книгу». — «Ну что Вы! Немедленно присылайте рукопись!» Мне поэт Виктор Соколов помог составить рукопись, мы послали, и меня вне плана издали — через полгода у меня вышла книга.

В.В.Овсиенко: Это какого года?

Г.Л.Гордасевич: Это было в 1965 году — я им послала рукопись, а сама поехала в Москву поступать в Литературный институт на заочное отделение. Когда я через месяц вернулась, то уже имела рецензию Григория Донца, очень хорошую — что это так талантливо, что надо издавать, — и имела письмо, чтобы я немедленно дорабатывала и снова высылала. А дорабатывать я не умела — просто у меня уже были новые стихи, я вставила новые стихи, прислала, и уже в декабре я приехала в Киев для работы с редактором.

А когда я начала ходить в литобъединение, то начала ходить и в библиотеку, брать все украинские газеты и журналы. Я очень внимательно читала, какие там стихи, какие там рассказы, какие там статьи. Кто такой Евгений Сверстюк, я знала, потому что он печатался, по-моему, в молодёжной «Комсомолке» — «Молодая Украина» она называлась или как-то так.

В.В.Овсиенко: «Молодь України»?

Г.Л.Гордасевич: «Молодь України» — он там печатался. Одним словом, кто такой Сверстюк, я уже знала. Он пришёл не один, он пришёл с очень красивым черноглазым парнем. Мы познакомились — он сказал: «Иван», я сказала «Галина». А потом я Надю отвела и спросила: «Надя, а кто такой Иван?» Она говорит: «Дзюба». А кто такой Дзюба, я тоже уже знала, потому что он тоже печатался.

И вот мы идём. Я очень хорошо помню, что та редакция была где-то возле жёлтого корпуса университета, потому что мы идём вниз так по проспекту Шевченко — идём и смеёмся, нам так весело, так чего-то хохочем. Кто-то из ребят говорит: «О! Уже нас сфотографировали!» А до меня не доходит, кто нас сфотографировал и кто нас должен фотографировать. Они все смеются — и я смеюсь. Как раз открылся дегустационный зал «Закарпатская роза», такой подвал. Вот мы зашли туда, сели на таких бочоночках. Но ребята были голодные — а там дегустационный зал, не было никаких закусок, там только вино для дегустации. Так кто-то из ребят сбегал, взял целый узел жареных пирожков. Мы себе пили вино, ели и очень смеялись, очень нам почему-то весело было. А возле нас крутился швейцар, такой с седыми усами. А мы же по-украински говорим, а он: «По-украински говорите! Вот, ребята, когда я в гражданскую служил у Котовского...» — начинает что-то там рассказывать, а тут его позвали, он отошёл. А ребята говорят: «Интересно, а он у Дзержинского не служил?»

Вот такое у меня было знакомство. Со Славой у меня сразу дружеские отношения установились. Я ему дала свой адрес, дала свой рабочий телефон. Я тогда работала уже... Нет-нет, я не могла дать рабочий телефон, потому что тогда я ещё не работала в управлении печати — я тогда ещё работала в типографии. Одним словом, где-то через два месяца я каким-то образом узнаю, что Черновол должен приехать в Донецк и он спрашивает меня, можно ли у меня переночевать, так я говорю, что, конечно, можно. Он приезжает. Потом — это раза два было или три, я не помню, в какой раз это было, что он мне сказал, чтобы я собрала ребят, которым, как я считаю, можно что-то сказать. Я позвонила Василию Захарченко, позвонила Володе Мищенко. Володя Мищенко пришёл, а Захарченко сказал, что он болен, и не пришёл. А Черновол приехал и привёз труд Ивана Дзюбы «Интернационализм или русификация?» Он отдал его Володе, и об этом КГБ так никогда и не узнало. Этого Володю Мищенко не судили, но ему дважды устраивали гражданские суды по месту работы и с работы увольняли, но этого случая ему никогда не вспоминали.

Тогда, конечно, КГБ мной очень заинтересовалось, очень они меня уговаривали и очень убеждали, как мне будет хорошо, если я буду с ними сотрудничать. Я даже могу сказать, что, чтобы показать мне, какая у меня будет интересная работа, они меня посылали в Польшу, где, якобы, на меня должны были выйти какие-то... Будто бы существует какая-то связь Париж — Донецк через Польшу, и вот меня там должны подключить...

Я ездила в Польшу и из-за этого попала в страшно дурацкую ситуацию. Меня послали с группой туристов-шахтёров. Ну, хорошо, едем. А я всё время там оглядываюсь, кто же на меня должен выйти. Уже мы завтра должны ехать. Так под вечер я сижу в кафе в фойе, мы пьём кофе с Остапом Лабским — есть в Варшаве такой украинский поэт, я с ним познакомилась. Вдруг смотрю — стоят каких-то два молодых человека в таких коричневых костюмах и так на меня пристально смотрят и между собой переговариваются. Ну, думаю, наверное, это они и есть. Когда тот Лабский ушёл, я так медленно иду и слышу, что за мной кто-то идёт, догоняет меня. Я остановилась, а он говорит: «A czego pani tak wzdycha?» А я говорю, что очень далеко до дома. Я по-польски разговариваю свободно. И мы с ним разговорились, он выясняет, что я никогда не была в ночном ресторане, и приглашает меня в ночной ресторан. А я же себе думаю, что это же, наверное, агент, который на меня вышел, и соглашаюсь. А он мне говорит: «Только, знаете, у меня есть коллега — так, может, Вы какую-нибудь свою подругу привели бы?» А тут идёт Валя из нашей группы. Я говорю: «Валя, тут мои знакомые приглашают нас в ночной ресторан».

Мы садимся к ним в машину, они нас везут. Когда они вывезли нас в лес за Варшаву, я немного испугалась — думаю: чёрт его знает, что будет. Но они сказали, что сначала повезут нас в тот ресторан, где Гомулка и всё их начальство бывает. Но когда мы приехали туда (это был март), выяснилось, что танцев там нет и ничего интересного нет. Мы там поужинали, вернулись назад в Варшаву. Потом мы ещё пошли в ресторан, туда, где танцевали. Под утро они отвезли нас домой, мы обменялись адресами. Валька была в восторге, говорила: «Боже мой, да разве сравнить с этими нашими шахтёрами? Он же на прощание ручку мне поцеловал!»

Но никаких связей мне не передали, с тем я и вернулась. Когда у меня снова была встреча, я сказала, что никто на меня не выходил. — «Они решили, что сами справятся, они не хотят нам эти связи передавать». Но когда меня начали... Ну, сначала я-таки действительно не разобралась… Понимаете, Василий, мне казалось, что против советской власти — это было только на Западе, это только УПА, мне в голову не приходило, что сейчас, в 1965 году, какой-то Слава Черновол, который родом с Черниговщины...

В.В.Овсиенко: С Черкасщины.

Г.Л.Гордасевич: ...с Черкасщины, что Надя Светличная, которая вообще родом с Луганщины — что они могут быть против советской власти! Я, с одной стороны, была уже учёная и была несколько насторожена, но, с другой стороны, когда наконец до меня это дошло, когда я поняла, кто они такие и что думают, то если я сначала с КГБ разговаривала так, что «ну вот, если я узнаю, если что-то будет такое, я конечно и безусловно», то потом — это уже был где-то 1969 год — я им сказала: «Нет, ничего я вам говорить не буду, потому что за этими людьми правда». Вы себе не представляете, как они на меня взъелись! Сейчас я сама себе удивляюсь, почему это Алла Горская погибла, а не я. Как они мне угрожали! «Смотрите, мало ли что может случиться!» Их страшно это заело, потому что я их где-то года четыре за нос водила, я им ничего, в принципе... Ну, да, приезжал Слава Черновол, ночевал у меня — так они и сами знали, что он ночевал у меня: «А о чём вы с ним разговаривали?» — «Мы разговаривали на литературные темы, и всё — я ему читала свои стихи, могу показать». У меня и сейчас есть этот блокнот, где рукой Славы написаны всякие поправки. «Ну, я читала ему свои стихи, он мне говорил, что хорошее и что плохое. Антисоветских разговоров у нас никаких не было». О том, что мне ещё Надя дала читать труд Дзюбы, когда я у них ночевала на Верболозной, — этого я не сказала. И о том, что Черновол давал Володе Мищенко этот труд, я тоже не сказала, и они этого не знали.

А где-то уже в 1968 или 1969 году, когда я им сказала, чтобы они от меня отцепились, ничего я им говорить не буду, то они мне очень угрожали. Тогда я взяла какие-то свои стихи, которые я считала, что они стоят того, чтобы остаться, переписала, отдала Алле Горской и сказала: «Алла, если бы со мной что-то случилось, то пусть эти стихи будут у Вас». Но, видите, вышло совсем наоборот — случилось с Аллой Горской. Когда Аллу Горскую хоронили, мне Надя дала телеграмму, но ту телеграмму мне доставили… Собственно, мне сын привёз её на работу в час дня в тот день, когда Аллу хоронили.

В.В.Овсиенко: Её 7 декабря 1970 года хоронили.

Г.Л.Гордасевич: Я не помню. Я только хорошо помню, что как раз где-то в полдень перерыв — и вдруг открываются двери, заходит мой сын на работу ко мне (я тогда уже в управлении печати работала). Я немного перепугалась, говорю: «Чего ты приехал?» Он говорит: «Мама, тебе телеграмма». Я читаю эту телеграмму — она у меня где-то есть — «Погибла Алла Горская, похороны такого-то числа (цифры не помню) в 16 часов». А это был тот день, час дня, то есть я никак не могла приехать.

Со Славой мы переписывались. Даже когда он уже из Киева во Львов перебрался, мы, кажется, переписывались. У нас была такая шутливая переписка. Он меня называл своей любаской. Это было так. Когда он у меня ночевал, сидим мы с ним, пьём — я не помню, может и вино пили, может, чай пили. Он говорит: «Галя, знаешь, а ты красивая девушка, наверное, я тебя возьму в свои любаски». А я говорю: «Ой, Слава, да я всегда готова». Он симпатичный парень был, такой весёлый, мне с ним почему-то очень легко было и очень я себя свободно с ним чувствовала. А он говорит: «Нет, знаешь что, я ещё подумаю».

Он уехал. И буквально через неделю мой день рождения, 1966-й год. Я получаю телеграмму: «В связи с выдающимся событием переводитесь в кандидаты в члены. Черновол». У меня эта телеграмма тоже есть. Такая была у нас переписка, такая себе больше шутливая. А потом она оборвалась, я не знала, по правде говоря... С Надей я переписывалась до её ареста, причём в последнее время я писала ей на Главпочтамт «до востребования». И мне письмо вернулось «за невостребованием». О том, что она арестована, я не знала.

В.В.Овсиенко: 18 мая 1972 года она была арестована.

Г.Л.Гордасевич: Я всё это имею в своей книге, но я цифры тоже не запоминаю. Одним словом, ни о том, что Олесь Сергиенко был арестован, я ничего не знала, ни о том, что Черновол был арестован, мне никто ничего не писал. Может, люди думали, что я как-то знаю, но я этого ничего не знала и даже что Надю арестовали, я тоже не знала. Потом уже я знала, когда уже Черновола третий раз посадили, то я уже знала, что он сидит.

Был конец 70-х годов, когда я познакомилась с одним таким человеком, он и сейчас живёт, зовут его Ярослав Гомза. Знаете?

В.В.Овсиенко: Не только слышал такую фамилию, но и знаю его.

Г.Л.Гордасевич: Это умный, порядочный человек, это честный человек, ему я верю абсолютно. А, например, тот, кого выбрали заместителем Лукьяненко в УРП, — так тот провокатор был.

В.В.Овсиенко: Гребенюк Григорий?

Г.Л.Гордасевич: Гребенюк. Это провокатор.

В.В.Овсиенко: Интересно Левко Лукьяненко о нём говорил. Тогда уже, когда мы сидели на Урале, он вспоминал Гребенюка, что знал его раньше. Он был близок к Олексе Тихому.

Г.Л.Гордасевич: Он был свидетелем у Олексы Тихого.

В.В.Овсиенко: Левко говорит: вот его не посадили, а пусть бы посидел. Так Левко сказал.

Г.Л.Гордасевич: Его не посадили, потому что он был... Понимаете, он начал мне ни с того, ни с сего... Я с ним не была знакома, и вдруг получаю письма от незнакомого человека. И письма такие, что если КГБ их перехватит, то за них вполне можно посадить. Я себе читала эти письма и думала, дурак это или провокатор, который специально такое пишет. Я ему пишу, что, простите, я не хотела бы таких писем получать, а он мне снова пишет, что вот желаю Вам счастья, если только украинцам может быть на этом свете счастье, что-то такое. Понимаете, такое письмо.

В.В.Овсиенко: С таким фальшивым пафосом...

Г.Л.Гордасевич: Да, да. Так вот, я познакомилась с тем Гомзой, и мы с ним подружились, он мне симпатичен был. Как-то разговорились о Черноволе. Я говорю, что я бы ему писала, если бы знала куда. А он говорит: «А у меня есть адрес Черновола». Он дал мне адрес Черновола — это уже Слава сидел свой третий срок, — и я написала ему письмо в Якутию, получила от него, так мы уже с ним переписывались. Это было с начала 80-х годов и уже до самого его освобождения.

В.В.Овсиенко: Разве в Мордовию Вы не писали ему писем?

Г.Л.Гордасевич: Нет, в Мордовию я не писала писем. Я ему писала, по-моему, только уже в якутский лагерь. Это где-то с 80-го года. У меня все его письма есть. Как раз вчера Михайлина Коцюбинская ко мне подошла и попросила, если у меня есть его письма, то чтобы я ей дала или ксероксы, или машинописные копии, потому что она собирает это. Я все эти письма храню, так что есть. Ну, мы, правда, с ним не очень... Он мне написал, что не сможет часто писать, потому что ему можно только два письма в месяц писать, а я ему написала, что, голубчик, ты не задавайся, потому что моему отцу можно было два в год, так что два в месяц — это ещё не так страшно. А потом я ему писала обязательно с уведомлением о вручении, так он писал на нём: «Поздравляю с Новым годом!», «Поздравляю с днём рождения!». Оно доходило. Хотя несколько уведомлений у меня есть, где расписаны...

Галина Гордасевич. Снимок В.Овсиенко 3 февраля 2001 года.

[Остальная часть интервью будет добавлена]



поделится информацией


Похожие статьи