Интервью
10.12.2008   Овсиенко В.В.

ГНАТЮК ИВАН ФЁДОРОВИЧ

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Участник движения сопротивления, политзаключённый, поэт, лауреат Национальной премии им. Т. Шевченко.

И н т е р в ь ю И. Ф. Г н а т ю к а

Редактирование 16.11 – 9.12.2008.

(Запись местами некачественная, поэтому пришлось кое-что сократить)

Слушать аудиофайлы

В.В.Овсиенко: 11 октября 2000 года в Киеве, на улице Сагайдачного, 23, ведём беседу с господином Иваном Гнатюком. Записывает Василий Овсиенко. Пожалуйста.

И.Ф.Гнатюк: Я, Иван Гнатюк, родился, по всем документам, 27 июля 1929 года. А недавно, когда писал воспоминания, я нашёл в архиве свою первую метрику, так вот я родился 21 июля. Это была ошибка в записях. Родился в селе Дзвиняча, тогда ещё был не район, а гмина Вишневецкая, Кременецкого уезда Волынского воеводства. Теперь Тернопольская область.

Родители. Отец Фёдор, сын Ивана, родился в 1904 году, погиб в последний день Берлинской битвы, 1 мая 1945 года. Где-то там и похоронен. За то, чтобы взять Берлин на несколько дней раньше, к 1 мая, Жуков положил более 500 тысяч своих воинов. Это я лично слышал в телепередаче к 50-летию победы из уст участника той битвы, который остался жив. Весь в медалях, и сказал об этом с осуждением. Мать родилась в 1907-м, умерла в 1990 году на Херсонщине, где жила при дочери, там и её могила. Родители были почти неграмотными, ходили лишь по одной зиме в школу, потому что летом надо было работать. Всё их образование — что могли расписаться. Отец пошёл на войну с Евангелием — Новым Заветом. Очень верил в Бога. Может, он с ним и погиб, не знаю. А мать на старости лет, одинокая, потому что мы были заняты, брала очки и научилась читать, читала книжечки, чтобы чем-то заполнить своё время. У меня — это действительно так — было два крыла: мать и Украина. Уже 10 лет, как матери не стало, а я в каждой книге вспоминаю её как великую мученицу. Судьба её — это судьба нашей Украины. Но пусть мне Бог простит: матери моей не стало в 1990 году, и я говорю: простите меня, мама, прости, Господи Боже, она умерла своевременно, не увидела того, что сделали лицемеры за десять последних лет, которые и её обманули. И её пенсию, что она собирала, и все надежды — всё обманули. «Всё течёт, всё проходит», — писал Шевченко, и я верю, что всё это пройдёт, мы должны пройти через определённый духовный катаклизм.

Я не знаю, это, наверное, врождённое — прадед был большим бунтарём, погиб в Сибири — видимо, в генах мне передался его бунтарский, непокорный нрав, из-за которого мне очень тяжело пришлось, особенно в концлагерях. Я был непокорен. Как-то я по радио выступил и сказал, что чекисты меня били, сильно били, но не могли, бедные, не бить, потому что я всё делал, что они говорили, но — наоборот. Как я выжил, не знаю — Бог хранит. То солнце, эта Украина — это со мной с 12 лет. Это будет меня греть до конца моей жизни. Я почему на этом акцентирую? Потому что кроме этого я не знаю никаких других идей. Это для меня святая теория — Шевченко. Это наш украинский бог. Если бы мы его читали — он для всех, каждый там о себе прочитает. Поэтому так против него выступили эти бузины. Но мы даём повод. Пишем, что с Шевченко пора срывать кожух. И о Лесе Украинке, и об Ольге Кобылянской — таких прекрасных наших писательницах — такое пишем...

Итак, Украина привела меня к участию в борьбе. Она не была вооружённой, хотя у меня был пистолет, я носил гранаты, держал их на всякий случай. Я сейчас не оправдываю того, что они в тех бункерах стрелялись. Лучше было бы погибнуть на поверхности, убив врага, а потом погибнуть самому. Но таков был приказ.

Меня арестовали в Кременецком педучилище. Это был мой предпоследний арест. Впервые я был арестован, когда вернулся из разведки в 1944 году, ночью, ребёнком, 15 лет. Лошадей поставил, потому что я на лошадях в соседнее село должен был привезти небольшую группу повстанцев. Когда я приехал, была такая тёмная ночь, что ничего не было видно — это где-то конец ноября или начало декабря. Стучу в окно, потому что знаю, что там должны быть повстанцы, а ещё один-два должны были прийти. В доме не светится. А сзади — «Руки вверх!» Там было предательство. Убили одного повстанца, он на засаду наткнулся. Он лежал в полуметре, я на него чуть не наступил, не видел. Это были мои первые аресты. Можете себе представить, сколько дали мне за две ночи, а я остался жив. Но отпустили. Отпустили потому, что председатель сельсовета поручился за меня, сказал, что это действительно мальчишка из бедной семьи, отец его на войне, вот чего он попёрся ночью, то чёрт его знает, но всё-таки стоит его поберечь. Меня избили и отпустили. А после этого было ещё несколько облав, арестов, и всегда меня били. Били всех, но меня за мой характер били больше, потому что я зарабатывал.

В.В.Овсиенко: Вот вы в 15 лет уже, говорите, были под арестом, а за что? Как вы приобщились к борьбе? Немного подробнее…

И.Ф.Гнатюк: Я же ещё при немцах, в сорок втором году, уже ездил в разведку. Меня поймали ночью, когда я из соседнего села возвращался, у кладбища. Но я убежал, и после этого стал контрреволюционером, хотя не знал смысла этого слова. Это даже мне трудно понять. Это что-то врождённое, это дело моей души, даже не моего ума, я так чувствовал, и это моя единственная сила, которая победила. Психологически я должен был бы умереть. Я немного суеверен, очень много было снов, которые сбывались, поэтому я в это поверил. И тогда, когда я вернулся, когда убили повстанца, я же никого не выдал — они там в доме были и об этом не знали. А предала тогда, насколько я знаю, хозяйка этого дома, она была станичной, её не посадили, значит, это она взяла на себя кровь этого парня, которого я раньше видел живым, Степана из соседнего села. Его похоронили. А раз уж меня зафиксировали, то, что бы ни случилось, меня уже берут и бьют. Что знал, чего не знал — не выбили из меня ничего. Находили и мои отчёты организации, и мои стихи показывали, и перепечатанную рукопись — я никого не назвал. Это было для меня святым обязательством: раз попал живой — значит, должен или умереть, или никого не выдать.

В.В.Овсиенко: А сколько вас продержали тогда?

И.Ф.Гнатюк: А тогда всего два дня били и две ночи. А потом самое большее — три-четыре дня побьют и отпустят. Так было девять раз, а на десятый — когда я средь бела дня шёл из училища, что в Кременце. В саду два автоматчика меня вели, я шёл перед ними. Говорит: «Иди туда, ты знаешь, куда. Если кто-то будет встречаться, не признавайся и не разговаривай. И чтобы ты не останавливался». Я неожиданно, словно пуля, будто пчела укусила… Шёл, прощался глазами с Кременцем, потому что знал, что я больше не выйду, и знал, почему — я перед этим выступил на собрании училища против комсомола. И пришла мысль: убежать. Нога одна побежала, а вторая ещё нет, как я рванул. Под горку бежал, держал книги под правой рукой, под мышкой. Там был забор где-то более двух метров. Я подпрыгнул вверх, кончиками пальцев левой руки ухватился и перепрыгнул через тот забор. Позже я приезжал туда, разгонялся, раздевался, чего только ни делал — я не перепрыгнул его. В 1989 году там был художник моей книги и ещё один молодой, и я был, они пытались — никто не перелез. Потому что не было погони. Была бы погоня — каждый бы перепрыгнул. Так что есть в жизни такие явления, которые объяснить ни наукой, ни разумом нельзя.

В.В.Овсиенко: Вы сказали, что тогда учились в Кременецком педагогическом училище. А с какого года?

И.Ф.Гнатюк: Я поступил в 1947 году, перешёл на второй курс в 1948 году и в самом конце четверти, это, наверное, был октябрь, меня арестовали. Я сбежал, но домой я уже не пошёл. Приходил ночью, тихонько подходил, попрощался с мамой, в тот же вечер взял себе одежду потеплее, хлеба и пошёл в поле.

В схрон меня не взяли, потому что я пришёл непосредственно от районного «про́вода». В моей книге те ребята не фигурируют, потому что это было секретно. Борис — это одно подпольное, секретное имя, а второе — Куля. Там был мой самый близкий друг Василий Теслюк. У меня есть стихотворение, посвящённое ему. Так я пять недель — уже снег — залезал где-то то в сарайчик, то дома тихонько ночью залезу, то в копну где-то на поле. Ходил-ходил с тем пистолетом, с двумя гранатами... Но я хотел учиться. А мой приятель был старостой класса. Он подделал мой аттестат. Я был отличником, учился хорошо, и поступил в Броды, приняли меня. Тоже педагогическое училище. Там я проучился всего три недели — нашли. И тоже взяли коварно на перемене, сбежать уже не дали. Это был одиннадцатый арест. Это было 27 декабря 1948 года. Три или четыре месяца следствия… А самое первое — это карцер. Это страшно...

В.В.Овсиенко: А где это следствие велось?

И.Ф.Гнатюк: Приехали из Кременца, забрали меня, повезли в поезде. Это интересный рассказ, но я всё это написал (Гнатюк Иван. Стежки-дороги. Спомини. – Дрогобич: Вид. фірма «Відродження», 1998. – 496 с., іл.). Очень помнится то, что было когда-то. Я теперь не помню, что вчера было, забывается, особенно фамилии, а давнее всё помнится. Но это такие детали… Вы прочитаете книгу, я думаю, это будет интересно. Осудили на 25 лет.

В.В.Овсиенко: Какая статья?

И.Ф.Гнатюк: 54/1 и 54/11 — «измена родине» и «вооружённая борьба». В связи с указом от 26 мая 1947 года об отмене смертной казни дали 25 лет, это самый большой срок. Это были обыкновенные каторжные лагеря, спецлагеря, так называемый Берлаг.

В.В.Овсиенко: Как следствие велось?

И.Ф.Гнатюк: За мной приезжал капитан Кравченко, похожий немного лицом на моего отца, такой высокий, и тот Могилевский, от которого я сбежал. Они нашли меня в Бродах. Я сидел в КПЗ, камере предварительного заключения, милиция меня привела. Один милиционер остался перед дверью со мной, а второй доложил, что я здесь. Открывает дверь, пропускает меня, я только в дверь, а тот Могилевский мне пятернёй в глаза. Как он глаз не вырвал, потому что я сразу назад, говорю: «Что, сдурел!» Он говорит: «Теперь ты от меня не уйдёшь!» Я говорю: «А это будет видно». А в углу стоял тот капитан Кравченко, он говорит: «Не знаю, может, от Могилевского ушёл бы, но от меня не уйдёшь, я старый чекист». Говорю: «Да, от вас будет трудно, но попробую». Он засмеялся, предложил сесть, записал всё. И они меня ночью вдвоём пассажирским, но в купейном вагоне повезли. А вагоны тогда все считались общими, потому что это было в послевоенное время. В самом углу сидела напротив меня какая-то женщина. Завезли в Дубно. Ночевали на станции, специальную комнатку нам дали. Лейтенант Могилевский лежал возле меня, а тот сидел в дверях и читал книгу. Я же намеревался всё-таки сбежать, так я раз пять или шесть просился, что хочу на улицу. Меня выводили, он говорит: «Да не дури меня, я же тебя знаю». Обратно везли в паровозе на открытой платформе в Кременец. Декабрь, холодная ночь и холодный день. Привезли меня в Кременец и держали в паровозе, пока его где-то не отвели в сторону. Подошла бортовая грузовушка к самым дверям паровоза, и я сразу пересел. И только пересел, как на меня набросили какую-то плащ-накидку, как копну из меня сделали. Когда эта накидка с меня как-то откинулась, то я увидел, что в нескольких метрах прошла Тесля — ученица моего класса. Она, очевидно, присматривалась ко мне. На меня снова набросили ту накидку.

Началось. Сразу на допросы, это трое суток. Кравченко снял тот первый протокол. Он уже был уставший, небритый, поэтому спокойно со мной говорил. Я ничего ему не сказал, он ещё так и рукой помахал — это грузинская пословица, что сколько одной рукой ни маши, хлопка не будет, надо вторую руку подставить. А меня выдал провокатор. Он сейчас живёт в Кременце, я в книге написал его инициалы В.С. Говорят мне, почему не написал его фамилию. А чем я это докажу? Я с ним встречался в 1976 году во Львове на переговорном пункте, мы ещё и поговорили с ним. Я ему тогда всё сказал в глаза. Его некоторые люди знают. В книге он фигурирует как В.С. Так что я знал, что они обо мне знают. Имея время, я всё продумал, всё выдумал. Целое следствие у меня — это моя фантазия. Чтобы никого не выдать, я себя комбинировал. И он сказал мне: «Что же это была за организация, что ты был в этой организации только один?» — «Ну, были там повстанцы, я встречал их случайно в поле». Судили меня одного.

В.В.Овсиенко: Какой это был суд?

И.Ф.Гнатюк: Трибунал. Я же был связным районного «провода» — там не одно село, там целый куст. Я ещё учился, когда ребят посадили. Там одного поймали, и он выдал всех. Его потом бросили в мою камеру. А я об этом знал, потому что моя мать приезжала и рассказала, что он их выдал. Он не виноват был, потом все они между собой дружно жили. Когда кто-то выдал на допросах, то не осуждают, не имеют морального права, потому что лишь единицы могут не выдать. Я знаю, каково это — не выдать. Так что они его не осуждали, жили дружно. Я ему сразу не признался, и он не узнал меня. Он не знал ни моей фамилии, ни псевдонима. Я ему сказал, что если ты, не дай Бог, скажешь, что я приходил к вам в соседнее село, то живым из этой тюрьмы не выйдешь, потому что у меня есть друзья (хотя у меня их там и не было). Если признаешься — то это смертный приговор. Он не сказал. Меня о них спрашивали, потому что один был на связи со мной, это один районный «провод». Я не выдал и был в деле один, а их судили 13 человек. Это был большой позор, когда группой ведут на допрос и они выдают друг друга. А когда ты один — значит, есть ещё счастье, есть достоинство — это самое дорогое.

После приговора организовывал побег — меня поймали.

В.В.Овсиенко: С этапа или как?

И.Ф.Гнатюк: Там я ещё с одним стал ковырять стену, в печи сделал такие колья...

В.В.Овсиенко: А где это?

И.Ф.Гнатюк: В камере в Кременце. Мы вдвоём были... Шевчук из Шумского района. Была очень страшная ветреная ночь, а к нашей тюрьме дощатая ограда, в двух метрах, не больше. Так что, разогнавшись с крыши, можно было её перепрыгнуть в глубокий снег. Мы сидели на втором этаже — там всего два этажа. А печь такая, что можно было по дымоходу выйти наверх с этими кольями, разогнаться и прыгнуть, а там уж что будет. Свободы хотелось. Но на следующий день провокатор выдал: у них были под полом шесть кольев — две мои подковы и ещё чьи-то, забыл. Когда тот побег провалился, приезжал представитель из Киева, такой простой, в телогрейке, без погон. Кто он такой — перед ним всё начальство дрожало.

В.В.Овсиенко: Я не понял, что это за «колії». Что это?

И.Ф.Гнатюк: Ну, подковы выпрямил, заострил на горшках, рукоятку обвязал всякими тряпками, нитками. Это был такой кол, что им можно было заколотить и человека, и кабана.

В.В.Овсиенко: Так Колиивщина от этого, да?

И.Ф.Гнатюк: Да, да, это были колья. Один в камере сказал, что завтра будет тяжёлый день. Было одиннадцать часов ночи. Я спрятал те колья, заложил дыру несколькими кирпичами. Но на следующий день это обнаружили. Видимо, провокатор был в камере. Его забрали из камеры в тот вечер. Ещё до рассвета он пришёл и выглядел страшно избитым. А после него меня вызывают. Был такой следователь Безщасный, большой палач. Я недавно бывал в той тюрьме, когда уже умер тот Безщасный. Говорят люди, что его сын говорит, будто он был очень добрый. А я говорю что нет, он был большой палач. Меня приводят в кабинет — в кабинете стоят те глиняные горшки, на которых мы затачивали те колья. Все шесть кольев лежат: «Чья работа?» — «Моя». — «Почему хотел бежать?» — «Потому что хотел на волю». Он хватает горшок. Тут открывается дверь, заходит прокурор, подполковник Биндюк фамилия. Тот поставил горшок, говорит: «Парень ещё молодой, из бедной семьи, отец погиб на войне. Вот есть мысль его выпустить». Это был долгий разговор. Наконец я говорю: «Давайте не будем играть в кошки-мышки — закрывайте следствие». А уже мой паспорт отдали, мол, иди. И я уже двинулся. «Но постой, скажи, где ты живёшь?» — тот Безщасный меня больше даже на «ты» не называл, и не ударил больше. Тогда приезжал представитель из Киева, поменяли кадры — мне дали одних калек, то безногих, то старых. Я среди них один молодой. Ну, это долгий разговор.

После суда бросили меня в общую камеру. Захожу в камеру — сидит мой шурин, муж моей сестры, его брат и ещё знакомые. Мне мать рассказывала, их арестовали просто так, что-то наговорили, и «особое совещание» дало им по десять лет всем троим. Я спрашиваю: «За что?! Какого чёрта! Я же никого не выдал».

Дальше Львов, Колыма.

В.В.Овсиенко: Сколько ваш этап длился?

И.Ф.Гнатюк: Ехали месяц поездом до самого порта Ванино на Охотском море. Там пересылка. Как били нас, как считали, вы это знаете.

В.В.Овсиенко: Рассказывали люди.

И.Ф.Гнатюк: Там большое побоище, два кузова трупов, когда нас свели с теми бешеными «суками». Когда нас привезли в те колымские концлагеря, мы дрались с «суками». Их было 800, а нас 300 и ещё около трёхсот литовцев. Мы сразу же встали против. Ничего нет, разве что доски да камни. Те воры в законе, те суки, те беспредельщики — вы знаете… Издевались, воровали, но мы организовались и полтора года вели открытую большую борьбу за колючей проволокой, под замками, за решётками. И мы их поставили на место, наладили такую жизнь, что уже можно было, как говорится, выжить. Уже они не воровали, и мы им даже не мстили. Это было за колючей проволокой, один на один, а ныне здесь столько воров, столько грабителей, миллионы понаживали, один на десятки тысяч — и нет им кары. Законы приняли, но никого по ним не судят. Я верю, что это возродится. Смотрите, 1989, 1990 год — как мы возродились. Я верю в воскресение нашей национальной души. Только после того, как мы сгоним всех до единого лидеров всех партий, ликвидируем все партии. Есть одна партия — народ украинский и Украина. Это единственная партия, а всё остальное пройдёт. Они нас раздробили. Ещё Владимир Мономах давал своим детям веник, чтобы разломали… Кстати, недавно я начал читать — не знаю, читали ли вы, — дневник Аркадия Любченко.

В.В.Овсиенко: Недавно вышел, но я ещё не читал.

И.Ф.Гнатюк: Любченко пишет, что когда во время войны в Украине было создано министерство иностранных дел как независимого государства, то он бы не удивился, если бы большевики тогда подняли сине-жёлтый флаг на Украине. Потому что он им нужен был. Для достижения цели им любые средства хороши. Это они могли бы сделать в 1943 или 1944 году то, что сделали в 1990 году, ведь те же самые подняли сине-жёлтый флаг. Если говорят, что это мы сделали — нет, это они сделали, и ничего, что они взяли с собой несколько диссидентов. Вот со Стусом, пожалуйста, что они сделали? Тот адвокат, что должен был выступать в его защиту, хотя Василий Стус от него отказывался, — он же выступил с обвинительной речью, которая добавила ему срока, поэтому Стус и умер. Я говорю: украинский народ должен, наконец, определиться, с кем он духовно — с Василием Стусом или с Виктором Медведчуком, который, собственно, и не является Медведчуком.

А как я освободился?

В.В.Овсиенко: Подождите, а о Колыме, о борьбе с теми «суками»? Где вы побывали, в каких лагерях?

И.Ф.Гнатюк: Аркагала на Колыме. Побыл я там где-то год. Кто себе спокойно работал, тех начальство держало, а непокорных, что нарушали их режим, отправляло на этап.

В.В.Овсиенко: Какая там работа была?

И.Ф.Гнатюк: На Аркагале были угольные шахты. Говорил ли я о Драй-Хмаре? Это интересно.

В.В.Овсиенко: А расскажите, как он погиб.

И.Ф.Гнатюк: За десять лет до того, как меня привезли, в 1939 году, как позже писал в «Літературній Україні» Пантелеймон Василевский — он сейчас живёт в Дрогобыче, а ему рассказал очевидец смерти Драй-Хмары… То не так было, что на «Вы» называли — это начальник концлагеря или какой-то приезжий вынимал пистолет и тут же при всех расстреливал. Построил колонну — и мог застрелить тут же. Потом его обвинили, что он «японский шпион». Приехал, построил колонну, и каждого пятого должен был застрелить. И стоит Драй-Хмара в том ряду. Он сориентировался, что пуля попадает на соседа. А рядом с ним стоял студент. Он думает, я уже прожил — и резко поменялся с ним местами, стал на его пятое место. Тот палач, что стрелял, это заметил и весь остаток патронов, которые у него были, всадил в Драй-Хмару. Так погиб Драй-Хмара. Так что он не только великий писатель, но ещё и мужественный человек. Говорят, что человек хочет жить, и я хотел жить, но есть что-то выше жизни. Честь выше жизни. Не выше, а дороже жизни.

Про ту Аркагалу прочитаете в книге. Ещё и посмеётесь, что я там вытворял. Завезли меня на Аляскитово. Там я у ворот встречаю шурина — мужа моей сестры… Там у меня находят туберкулёз. Врач сказал моему товарищу, что у меня уже больше полугода три инфильтрата — голодные же, никаких лекарств… Я молодой, а у молодых же туберкулёз активнее. Отправили меня в центральную больницу для заключённых, на «Левый берег». Там выносили по пять, семь, десять трупов каждую ночь. Полечился я там, мне там операцию сделали на слепую кишку, говорили, аппендицит. За нарушение режима выгнали меня из больницы. Был я на пересылке. Там полбарака отделили, потому что были уголовные преступники, не политические. Так полбарака досками отбили, сделали другой вход. У меня было плохое настроение. Я перед тем познакомился в той больнице со своим ровесником из Ленинграда. Он хотел умереть, и таки умер... Я с ним на работу ходил, ещё вечером нас в кино водили. Он говорил: «Вы сегодня на работу, а я буду стреляться». Он сделал какой-то самопал и застрелился. Я очень хотел, чтобы он жил, я очень уговаривал его. Поэтому я был в таком напряжении. А он и ложку глотал, и аммонал пил, и гвозди глотал — это всё выходило. Его брат майор был, прокурор, приезжал к нему, его выгоняли из зоны, а он не уходил. Он был порядочный, честный человек. Я ещё напишу о нём, если буду жить, это интересная история. И вот в то время моего возбуждённого состояния говорят, что нужно три человека, кто хочет пойти на работу. Я первый встал — чтобы выйти из той тесноты, из той ограды. Завели нас внешнюю запретку прополоть и заборонить, чтобы видно было следы, если бы кто-то бежал. Вы знаете, как к этому относятся. Те двое работают, а я сел и сижу. А конвоир говорит: «А ты чего сидишь, чего не работаешь?» — «А твоё какое дело?» — «Вышел на работу, так работай». Я говорю: «А ты вышел меня охранять — так охраняй, а за работу с меня другие будут спрашивать». — «Я тебе говорю, работай!» — «А я тебе говорю: пошёл ты...» — грубо, по-лагерному послал его на три буквы. Он хватает автомат, я говорю: «Вот теперь я тебе дам работу». Встаю и подхожу к запретке. Он — щёлкает: «Стой, стрелять буду!» Я молча переступаю. А там дальше долина и лес, горы, может, километр-полтора. Так он там щёлкал-щёлкал, я обернулся метров через тридцать, говорю: «Чего ты кричишь, ты что, не знаешь, что делать?» И пошёл себе. Он в 50 метрах поймал меня, за руку держит, говорит: «Не уходи, а то если ты уйдёшь, меня осудят». — «Да, ты 25 лет будешь сидеть за меня». И он расплакался, говорит: «Я не могу в тебя стрелять, у меня мама есть». Так я увидел слёзы. До сегодняшнего дня я не могу видеть чужих слёз, жалко мне становится. Я увидел слёзы, говорю: «Не плачь, я уже возвращаюсь. Я пули не боюсь, а слёз я боюсь». И я вернулся. Как-то я досидел там до обеда, он завёл нас на обед, а после обеда мы выходим, он говорит: «Я того не беру». Начальник говорит: «Что ж он сделал?» — «Нет, — говорит, — мне его лицо не нравится». И не взял меня, какого-то там другого взял.

В.В.Овсиенко: Действительно, необычайный случай.

И.Ф.Гнатюк: Да. Через несколько дней я снова пошёл на какую-то работу. Нас шло 12 человек, и уже больше было конвоиров. Он отвёл какую-то группу и тоже шёл на обед в свою столовую, а нас вели в лагерь поесть. Увидел меня в колонне (я был в середине), с автоматом в ту колонну, ему кричат: «Ты что, сдурел?!», а он говорит: «Да, подожди». Остановил ту колонну, подаёт мне руку, говорит: «Что тогда было? Я знаю, ты не хотел жить». Говорю: «Может, и так». Он меня так просил: «Не делай больше такого, ты ещё выйдешь на волю». Просто умолял, чтобы я этого больше не делал. Он ушёл, и я больше его не видел.

Вот, как видите, 71 год мне в этом году исполнился, а в том Аляскитово в 1951 году мне говорили, что больше чем полгода я не проживу. А мне ещё Бог продлил жизнь.

Из той больницы я попал в концлагерь «Холодный». Наш барак был у вахты. А знаете, с теми разводами, с тем питанием нам давали от силы 5-6 часов на отдых, не больше. И среди ночи: «Поднимайся, стройся!». Встали. «Левое плечо вперёд!» Значит, надо выходить на улицу. Там какая-то машина где-то забуксовала, там выгрузить надо, там ещё какая-то холера... Сочельник 1953 года, ещё Сталин жив, шестое января, уже поужинал, должен идти в ночную смену. А там идти всего метров 50. Прилёг одетый, конечно, ноги спустив, потому что за это очень тяжело наказывали. Вспомнил я Сочельник, родное село, обычаи, отца, которого нет, мать с детьми, которая уехала, потому что всё же позабирали, даже постели наши забрали… Потому что мы как жили? Мы жили очень бедно, кровати не было, так забили колья в пол, положили перекладины, доски, солому, рядном накрыли — и так спали. Так и ту солому забрали. Переехала мать в Николаевскую область... Такое минорное у меня настроение, а тут: «Стройся!» И меня как электрическим током пробило. Я стал первый у дверей. Все встали. «Левое плечо вперёд!» А я поворачиваю в барак. «Стой!» Все пошли, а я остался один. Думаю: сейчас будет расправа. Потому что все выходят, а я поворачиваю в барак. Тут заходят четыре или пять надзирателей. Я выскакиваю на верхние нары, там были такие вагонки, двое сверху, а двое снизу. Говорю: «Не подходите, потому что буду бить по головам». Постояли, ушли. Я сижу на верхней полке. Вывели тот развод. Конвоиры положили оружие на вахте, пришли человек 15. Ну, я там одному или двум той табуреткой всё-таки по голове мазнул. Они взяли наш стол, повернули как щит, сбили меня тем столом, выкрутили руки, в наручники. А я раздет совсем. И на вахте меня били часа четыре, душили. Кто знал, какая это боль, когда ты в наручниках, дотронуться пальцами до тех рук нельзя. Они так меня в тех наручниках посадили в карцер раздетого, а ремень забрали, чтобы не повесился. Но ведь руки в наручниках — как повесишься?

В.В.Овсиенко: Спереди или сзади?

И.Ф.Гнатюк: Сзади, руки выкручены, это страшно болит. Я, видимо, кричал, когда били по рукам, один душил меня несколько раз и отливал водой. Я до сегодня вижу его лицо, оно у меня перед глазами — такое тщедушное русское. И, вы знаете, у меня сегодня нет никакой злости на тех палачей — забыл всё. У меня великий гнев на наше безволие и на тех, кто ради своих личных интересов, будь то тщеславие или нажива, пошёл на сотрудничество с теми самыми, что отбивали нам печень за сине-жёлтый флаг, а ныне под ним, подлецы, клянутся. Тех я ненавижу, и очень сильно. Я очень добрый был всю жизнь, так все говорили. Я жил любовью, я любил жизнь, всех любил, поэтому защищал многих. Даже когда я почувствовал первое предательство друзей, то ещё не верил, что человек может лукавить. Я даже на допросах не обманывал, я говорил: «Я не скажу, хоть забейте». После этого я 22 года не спал… Два дня я в камере ни к кому не обращался, а на третий вечер на меня нашла какая-то болезнь. Вызвали врача, я не помнил, как он пришёл и что делал. После этого у меня пропал сон. Три-четыре месяца я совсем не спал. А потом на одни-полутора суток засну — и снова не сплю. Так было до 1971 года. А после этого стал спать нормально. Вот жена рядом, знает, что я не сплю, так я так дышу, будто сплю, а на самом деле не сплю целую ночь. Так было. И теперь бывает бессонница какую-то ночь, забываю всё… Что я говорил?

В.В.Овсиенко: Вы рассказывали о концлагере «Холодный». Это был последний?

И.Ф.Гнатюк: Нет-нет, не последний. Там меня посадили в карцер. Там, кстати, со мной в больнице лежал писатель Аркадий Любченко. Известный писатель. Меня там почти всё время держали в карцере с блатными. Разве что изредка пустят на какой-нибудь месяц-два в зону, а потом снова под замок. Когда умер Сталин, с «Холодного» меня забрали на «Днепровский».

В.В.Овсиенко: «Днепровский» — это тоже там?

И.Ф.Гнатюк: Там, на Колыме. Не знаю, сколько меня везли. Там был один провокатор, майор власовской армии. Когда я ещё был на «Холодном», то видел, что он провокатор, а там мы как-то помирились. Он провоцировал резню наших с грузинами. Тех провокаторов мы выгнали из зоны, я пошёл сам в грузинский барак и объяснил, что это были провокаторы. Распространили слух, что мы должны напасть на грузин 20-го, а они на нас — 19-го. Среди ночи подняли тревогу, конвоиры лежали вокруг зоны зимой. Нас ночью подняли. А двери были открыты, наверное, чтобы в уборную ходить на улицу. Ребята менялись, чтобы на нас сонных не напали, дежурили целую ночь. На следующий день этап — меня с теми грузинами одного послали, чтобы они меня забили где-то по дороге на Белово. А они говорят по-грузински: «Иван, твоя голова, наш кулак. Ты говори, а мы будем бить, если надо будет». В Белово ко мне даже нарядчик подошёл, спросил фамилию, подал мне руку и дал мне место возле Бестужева, майора власовской армии, очень порядочный человек, хорошие писал стихи. Я его рукописную книжечку привёз домой, закопал со своими стихами, а потом, к сожалению, не нашёл ни своих, ни его стихов.

Там, на Белово, можно было жить. Эти блатные, у которых были десятки убийств, уже слушали нас. После смерти Сталина даже начальство нас слушало. О себе неудобно говорить, разве что намёком кое-что я написал, но так было. Там даже наши между собой, когда я приехал, грызлись. Собрал я их. Тот говорит, что он прав, и тот тоже... Там и Соломон бы не разобрался. Я говорю: «Ребята, подайте друг другу руку, поцелуйтесь, и чтобы я больше не слышал этого, а то придётся применять какой-то другой способ». Помирились.

Неправда, что все чекисты плохие. Боже упаси, были палачи, а были и добрые люди. Тот Донцов, старший лейтенант, — он никому зла не сделал. Несколько раз меня вызывал. Он пятитомную историю дипломатии прочитал и мне рассказывал. И раз спрашивает меня: «За что ты сидишь?» Говорю: «У меня было два личных врага, они оба сдохли, а я до сих пор в зоне». — «А что такое, друзья или родные?» — «Нет, вы их знаете». — «Кто?» Я говорю: «Берия и Сталин». — «Постой, Берия да, ну, а Сталин? Он же войну выиграл». Я говорю: «Ещё надо знать, какой ценой». Я сказал такую фразу, это, ей-богу, правда. Говорю: «Не пройдёт и 2-3 лет, как во всеуслышание скажут, а кто такой был Сталин?» — «Я бы этого не сказал». И даже на ноги встал. Я говорю: «Вы не имеете права, потому что у вас есть семья, у вас есть дети и вы на свободе. А я ничего не имею и знаю, какой у меня будет конец, потому что болен и истощён. Но мои слова запомните». Не знаю, может, он и вспомнил...

Кстати, я и Хрущёва снимал. Не правительство, а Хрущёва. Это было так смешно — свидетели есть. Это был 1964 год. Я почему-то все изменения, которые должны были произойти в правительстве, знал наперёд. Ошибся только: я думал, что Жуков снимет Хрущёва. Но Жуков в то время был, как вы знаете, в Югославии. Кроме того, мы тогда думали, что Жуков порядочный человек. Это уже позже выяснилось, как он с Берией подписал приказ выслать всю Западную Украину, как он жестоко заваливал трупами Днепр. Тогда мы ещё этого не знали. Я думал, что Жуков снимет Хрущёва, и так заранее говорил. И про ту корейскую войну — тоже знал.

В 1964 году я стал работать в Бориславе заврайкниготоргом. До того нигде не работал. Там одна сотрудница сама хотела быть завмагом. Я ещё не был материально ответственным, я ещё за деньги не отвечал. Так они даже прятали деньги, чтобы не было выручки. А тут начальство, россиянин Перескоков, требует выручки, а её нет. Списывать кучи книг — такие большие циркуляры приходили, по спискам списывать устаревшую сталинскую литературу — очень много работы. А лежали пачки книг Хрущёва... Я три дня говорил — и на меня смотрели как на провокатора: «Когда, — говорю, — буду списывать Хрущёва?» Это в каморке, это не там, где книги продают. Они смотрели на меня, молчали: что это за человек, что он так говорит? На третий день после этого списывания — телефон из горкома партии. Быков, секретарь по идеологии, тихонько мне говорит, что портреты Хрущёва надо из книжного убрать в каморку, незаметно для людей. Говорю: «Хорошо, тихонько». Он положил трубку, я говорю: «Ура! Давайте его, гада!» — при всех бросаю его портреты. Это правда — такой у меня характер. Так что я развенчал Сталина, снял Хрущёва — такой юмор.

Ну, повезли на то Белово. Там я заочно познакомился с девушкой, моей теперешней женой, которая тоже отсидела.

В.В.Овсиенко: А Белово — это тоже концлагерь?

И.Ф.Гнатюк: Концлагерь, тот же самый Берлаг.

В.В.Овсиенко: Как вы там могли познакомиться с девушкой?

И.Ф.Гнатюк: А письмами.

В.В.Овсиенко: А, письмами? Но вы видели её?

И.Ф.Гнатюк: Видел, она подходила за проволоку. Помню, как начальник режима Рыбников с одним чекистом... Они после смерти Берии были растеряны. Может, он переродился, потому что ребята с малыми сроками, которые не за политику сидели, просили его: «Пусти за зону походить». — «Да вы напьётесь». — «Нет, пить не будем». Пустил их. Через час приходят, говорят: «Забирай — голые там лежат, пьяные». И его начальник лагеря за это посадил на десять суток в районе на гауптвахту. Я ещё перед тем ему говорил, что моя девушка должна уезжать, так чтобы дал нам свидание. «Кто она тебе?» Я говорю: «Будущая жена». — «А-а-а, у тебя ещё много будет того будущего». Но не отказал. Она уже завтра должна ехать, а это воскресенье. Я через бесконвойного попросил, пришла та девушка. Сквозь щели в брёвнах увидел, что она идёт в штаб. Рыбников заставил надзирателей, чтобы вымыли пол. Они говорили: «Мы для тебя пол драили». Говорю: «А вы на то и родились, чтобы для меня пол драить». И там, на той вахте, чекист Рыбников дал нам свидание.

В.В.Овсиенко: А как имя этой девушки?

И.Ф.Гнатюк: Капустян Галина.

В.В.Овсиенко: Кто она была?

И.Ф.Гнатюк: Десять лет отсидела. Сидела ни за что. За то, что при немцах справляли годовщину смерти Коновальца — и она была в церкви. Потому что в церкви служба была, и она там стояла. За это ей дали десять лет, брату её дали десять лет, конфисковали дом. Уже только теперь его отдали полуразрушенный, там живёт моя дочь. И отца её выслали, и маму её посадили. Отец был дьяком, он был такой известный дьяк, сечевой стрелец. Последний, кстати, в нашем Бориславе. Первые два сечевых стрельца погибли ещё в четырнадцатом году. Мой тесть был последним сечевым стрельцом в Бориславе. Погиб, там близко и похоронен.

В.В.Овсиенко: А в каком это году вы познакомились с будущей женой?

И.Ф.Гнатюк: В 1954 году, ещё Берия был жив, а Сталина уже не было... Нет, уже не было и Берии.

В.В.Овсиенко: Берию арестовали 26 июня 1953 года, так?

И.Ф.Гнатюк: Ой, ещё Берия был, когда я познакомился с ней. Не знаю, когда его расстреляли или убили. Она мне много помогала, потому что через вольнонаёмных я передавал ей письма. Она мне даже одежду передавала. А писем можно было посылать только два в год. Три года мать не получала моих писем. В последнем я написал, что болею туберкулёзом. А мой дядя, брат моего отца Захар, тоже сидел и умер от туберкулёза в 1947 году. Если три года не было писем от меня, то мать считала, что я умер, и в церкви молилась за меня как за покойного. А тут появились эти письма, что я через ту девушку посылал. Она раньше поехала домой...

Мне дали вторую группу, послали в центральную районную больницу на Матросова, где позже Василий Стус отбывал свою ссылку. Там я тоже лежал в больнице. Там у меня был страшный кровоизлияние. Там тоже было отгорожено полбарака для политических туберкулёзников. Когда у меня прорвалась кровь, то мне незнакомые ребята, которые уже меня знали, за ночь насобирали 1200 рублей на лекарства и передали раненько, чтобы я лечился.

Оттуда я освободился домой шестого марта 1956 года.

В.В.Овсиенко: А освобождение было в какой форме? Помилование?

И.Ф.Гнатюк: Меня не хотели пускать домой, потому что было распоряжение Магаданского областного суда (у меня есть об этом справка), что освобождён из-под стражи как «страдающий тяжелым недугом». Перед этим давали запрос, кто примет больного на своё иждивение, — иначе политических не отпускали домой. Уголовников отпускали, а нас нет. Так я дал адрес своей будущей жены, потому что моя мать жила в Николаевщине, а я вычитал где-то в журнале, что самый тяжёлый, неблагоприятный климат для туберкулёзников — николаевский и ленинградский. Я туда не давал. Она прислала своё обязательство через Министерство внутренних дел Союза, что принимает меня на своё иждивение. Если бы отказалась, то с неё брали бы алименты. Однако, как только я приехал, так уже на следующий день были из КГБ, чтобы я расписался, что не поеду никуда, даже в Дрогобыч за 6-7 километров.

В.В.Овсиенко: А где она жила?

И.Ф.Гнатюк: В Бориславе, где мы и теперь живём. А там быстро пришёл новый указ, что можно ехать, куда хочешь. Я поехал в своё родное село, маму навестил на Николаевщине. Вернулся, а тут восстание в Венгрии, и новый указ — всех нас выгнать.

В.В.Овсиенко: Откуда — с Западной Украины выгнать?

И.Ф.Гнатюк: Да, да, чтобы ехали на Восточную Украину. Ну, я долго сопротивлялся, наконец мне сказали: «Ну, ты же не дурак, мы тебя здесь не хотим. Мы тебя не имеем права выслать отсюда, но может случиться автомобильная авария, может на тебя кто-то напасть». А как раз два пьяных русских напали на меня вечером. Я их обоих положил, один на дороге упал, а второй в ров. Они очухались, узнали меня. Так я с топором ходил ночью с работы — я в полпервого ночи возвращался: учился на киномеханика, ночью работал. Я им сказал — это долгая история — «Не подходите ближе двух метров, потому что буду рубить на самом деле». Поэтому когда сказали, что на меня могут напасть, то я понял, что забьют.

Я уехал к матери на Николаевщину. Там случилась новая вспышка туберкулёза, потому что условия тяжёлые. Приходили ко мне чекисты, следили, из Киева приезжали, в изолятор меня положили, позвали моего товарища Николая Волощука. Он сидел с вами, диссидентами. И Владимир Сороколит, может знаете. Это были мои друзья, они известные люди. И, может слышали, Шинкарук Трофим? Это были мои кадры, ребята, они там могли навести порядок, чтоб вы знали.

В.В.Овсиенко: Трофим Шинкарук ещё сидел на особом режиме в середине 70-х, я о нём слышал, а лично я его не видел. Мне о нём рассказывали, что его расстреляли.

И.Ф.Гнатюк: Да-да. Я о нём написал. И был такой Сороколит, что сам начальник комбината говорил ему: «Здравствуйте, Володенька!» Он отвечал: «Здоров-здоров». Такие были ребята. Ещё был такой Жора Гончаров, он в полтора раза выше меня, лет под сорок пять — под пятьдесят, так он ко мне обращался только «Иван Фёдорович». Привезли Малиева — тогда же был беспредел, а он был вор в законе — приходил меня спрашивать, будем ли принимать в зону Малиева, у которого десятки убийств. Это был 1955 год. Я говорю: «Считать чьи-то убийства не будем, потому что...» Не говорю, что они у тебя тоже есть. «Если надо будет, — говорю, — зарезать, то мы всё успеем, а так, может, будет жить, пусть идёт». Он зашёл в зону. Потом они дружили, спокойно жили, ничего не случилось. Так что нас ребята слушали, потому что была большая дружба и была отчаянность. Там что-то про Трофима Шинкарука нехорошее говорили ребята — я им не верю. Это был человек-кремень. Сел он молоденьким парнем как «проводник УПА». Он, Трофимко, собирал на Полесье грибы и ягоды, так знал, как провести партизан по тем болотам, и он проводил. И за это его посадили. А в зоне его надзиратель избил ни за что, так он взял и зарезал его. А ещё не было ему восемнадцати лет, так ему не дали смертную казнь — осудили. У него такого много было. Когда-то на воле тоже чекиста топором мазнул, но тот остался жив. Последний срок ему дали за то, что зарезал трёх блатных.

В.В.Овсиенко: Это там, в Мордовии. Мне Василий Стус рассказывал, что он с Трофимом разговаривал в больнице. Стус был на строгом режиме, а тот на особом. В больнице в Барашево их, особый режим, держали в отдельной палате, запертыми, но иногда их выпускали во двор погулять, и таким образом с ними можно было поговорить. Я так с Даниилом Шумуком разговаривал несколько раз. А Стусу довелось с Трофимом поговорить, и у него было очень хорошее впечатление о нём. Василий особо подчеркнул, что однажды этот Трофим как-то так немного застенчиво принёс какое-то стихотворение. «Вот, — говорит, — я написал, прочитай, Василь». — «Я, — говорит Стус, — был удивлён, что этот человек смог так написать».

И.Ф.Гнатюк: У меня есть его рукопись стихов. Я был ошеломлён, когда прочитал в четвёртом номере журнала «Зоны» его стихи. Его псевдоним — Марко Зацькований. (Марко Зацькований. Із збірки «Скарбниця моєї душі». Журнал «Зона», № 4, 1993. – С. 82 – 89). Я их взял там в редакции, перепечатал на машинке и сейчас дал Андрею Криштальскому (который привёз мои стихи с Колымы, когда я сидел, и дал их Сверстюку). Говорю: «Я тут перепечатал, издайте книжечку, хоть 500 экземпляров. Мне десяток передадите, чтобы у меня были». В последнем письме Трофим Шинкарук написал (когда передавал стихи своему товарищу, уже был приговорён к смертной казни, знал, что его расстреляют): «Друг, сделай так, чтобы эти стихи не умерли со мной». Это были последние его слова. Это всё перепечатано, в одном экземпляре. Скажу, чтобы сделал мне ксерокопию.

Как я собирал на ту книгу деньги, чтоб вы знали… Ничто Колыма по сравнению с тем — столько унижений. Как издевались те наши магнаты — это страшно. Я уже так больше ходить просить не смогу. А хотел бы, чтобы его издали. (Книжечка вышла: Марко Зацькований. Скарбниця моєї душі: Поезії. – Чугуїв: ІІІ тисячоліття. – 2001. – 72 с. Упорядник, автор вступного слова та редактор Іван Гнатюк.)

В.В.Овсиенко: А почему его расстреляли — Трофима Шинкарука?

И.Ф.Гнатюк: Он трёх блатных подряд зарезал. Они хотели над ним поиздеваться. Там они одного очень избили, а потом должны были Трофима избить, но он принёс нож, а они были под замком, и тут же в камере он их порезал.

В.В.Овсиенко: Когда это было?

И.Ф.Гнатюк: Зимой его расстреляли, по-моему, в 1981-82-м году, в январе. А в этой книге написано, как о нём мне рассказывал Патриарх.

В.В.Овсиенко: Будущий Патриарх Владимир, то есть Василий Романюк, да?

И.Ф.Гнатюк: Да. Владимир — это же мой товарищ с 1953 года. За месяц до смерти он был у меня в Бориславе. Он ко мне часто приезжал, и я у него бывал. Я же должен был выступать на его могиле, а митрополит Филарет — от духовенства. А, между прочим, когда основывался КУН, то ему позвонили, что националисты собираются в КУН, а он — это мне сам Патриарх сказал: «А Иван Гнатюк там будет?» — «А мы не знаем, кто это». — «Так что вы за националисты, если вы не знаете Гнатюка?». Такое сказал. Да, люди добрые, переживите то, что я пережил... Я один остался, нет никого из моих друзей, что были со мной, ни одного. Ко мне не раз приезжали прощаться — и тот же Патриарх, потому что я же умирал много раз. И я всех пережил…

Так вот, выгнали меня в Николаевскую область. Стал писать жалобы, что незаконно выслали. Стал я там учётчиком. Моя мать работала возле телят, а сёстры доили коров на ферме.

В.В.Овсиенко: В каком это году вас туда выгнали?

И.Ф.Гнатюк: Пятьдесят седьмой год. Поехал я весной. Это Прибужский совхоз Октябрьского района Николаевской области. Утром выписываю, какая доярка сколько надоила молока, — доска такая чёрная, как в классе, мелом выписываю. Я пишу, а приезжает «бобик» такой. Выходят вдвоём. Один в какой-то полувоенной форме, так мне показалось. Вышел и: «Вы что, бригадир?» Я говорю: «Нет, я учётчик». — «Как ваша фамилия?» — «Иван Гнатюк». — «А что вы пишете?» — «Какая сколько надоила». — «У вас тут есть где-то такой красный уголок?» — «Да нет, только кабина бригадира». — «Где? Чтобы проверить ваши записи». Я говорю: «Ну, вон там есть». Заходим. А это просто в коровнике было, где скот стоит. Я говорю: «Вот и бригадир». Заходит бригадир, а он его так останавливает рукой и не пускает. Я говорю: «Так это бригадир». Не пустил туда бригадира. Закрывает дверь, я достаю те свои записи, а он говорит: «Нам это не нужно». Я спрашиваю: «А кто вы будете?» — «Мы из безопасности». — «А, так вы свои ребята». Говорят: «Вы писали жалобы туда?» — «Писал». — «Так вот, вам отказ. И поставь крест на Западной Украине, тебе её больше никогда не видать». Я перекрестился и говорю: «Вот вам крест, что я там буду жить». Он говорит: «Увидим». И я говорю: «Посмотрим».

Они уехали. В тот же день меня сняли с работы. Я снова без работы. Жил у мамы. А жена с дочерью ещё в Бориславе, маленькая дочь, только родилась. Через два дня мать приходит, я тут переживаю: ну что же я у мамы нахлебником буду? Мама говорит: «Приехал тот, что приезжал на „бобике“». Он такой высокий был. И директор Масюта, добрый человек. Я как был — босой, в безрукавке, в рубахе — поплёлся на ту ферму. Ну, он ещё не слышал таких слов, с какими налетел я на него, концлагерем наученный, — с русскими матами и всем: «Зачем меня выпустили на волю?! Я вас просил?!» И так далее, и так далее. Он пытался меня остановить, но остановить меня было нельзя, разве что ударить, чтобы я замолчал. Я выговорился, и он говорит: «Ну, в чём дело, объясните». Я на «вы» перешёл, потому что до этого только на «ты». Говорю: «После вашей аудиенции меня сняли с работы». — «Кто?» — «Я не знаю». — «Как так может быть?! Мы, — говорит, — пытались трудоустроить, дать самую ответственную работу». И он говорит: «Я приеду и скажу, какую работу». Он сам не приехал, но пересказал — уполномочили меня в большом совхозе на элеваторе на станции принимать зерно. Это жатва. Там всегда работали три человека в три смены, потому что это день и ночь, а мне смены не дали. Почти три недели, день и ночь я сидел у окошка, спал урывками, сидя. Мать передавала мне то молока с хлебом, то яйца сварит. Приезжал этот подполковник — не знаю его фамилии — дважды проверял, как я там работаю. Подходит, зовёт где-то пойти в ресторан выпить, а я говорю: «Нет, я не пойду». Это чтобы что-то сфабриковать, или чтобы кто-то украл, или что — я это сразу понял. Я высидел там всю жатву…

До того довели мою нервную систему, что я не знаю, как я это всё пережил. Но всё-таки выжил.

Я уже издал 20 книг, и в этом году выйдет в Харькове поэтическая книжка, и продолжение книги написал. Вот такая моя биография вкратце. Эти книги прочитаете. Я ещё буду работать, может, там что-то сокращу.

В.В.Овсиенко: Так это вы рассказали до пятьдесят седьмого года, а дальше?

И.Ф.Гнатюк: А дальше я сказал — я писателем стал. Когда умирал, меня положили в изолятор. Это когда Волощука посадили в Николаеве. Приехали ко мне в больницу — как узнали, что я лежу в больнице, не знаю, — из Николаева, и там один такой майор Биляченко, который говорил, что снимал допросы с Павлычко… Не спускали глаз с меня. Боже, что это было, я тут умираю, а они не отходят: «Пиши стихи». Я им написал три или четыре стиха… Знаете, что Снегирёв за день до смерти подписал какое-то письмо?

В.В.Овсиенко: Гелий Снегирёв?

И.Ф.Гнатюк: Да. Они знали, когда человек в таком положении... А ещё когда дети малюсенькие… Приехали двое из Киева...

В.В.Овсиенко: Подождите, когда это было?

И.Ф.Гнатюк: Пятьдесят девятый год. В пятьдесят девятом году у меня была новая страшная вспышка, туберкулома здесь в лёгких. Я лежал в больнице, температура держалась. Как говорят русские, «быстротечная чахотка», галичане говорят «галоповий сухоти». Больше двух-трёх недель больной не выдерживал. Температура 40-41, меньше не было. Не ел абсолютно ничего, не мог, так сгорал. Положили меня, чтобы умирал, в такой изолятор, и вот приехали чекисты. Зашли ко мне, на пороге встали, потому что я кашлял — я ещё такого кашля не слышал ни у кого: беспрерывно, как вот дышит человек и заходится кашлем, до посинения. Они в дверях: «Мы приехали по делу Волощука, но видим, что вы немного больны». Я говорю: «Да, немного болен». И дальше кашляю. «Давайте мы в другой раз приедем». Я говорю: «Слушайте, если я не умру, вы мне разрешите поехать в Борислав, где недавно родился сын и есть дочь?» Я каялся, я всю жизнь каюсь, что их родил. — «Конечно, разрешим». Я говорю: «Можете заручиться честным словом?» — «Честное слово», — говорит тот Биляченко из Киева. Я говорю: «Хорошо, если не умру, я поеду».

Я не умер. Сделали мне операцию, уже в другой больнице. Выписали из той больницы, температура начала спадать — о, как я плакал, как я ел! А до этого я не ел ничего, не мог есть, думал, что умру, а дети маленькие. Я решил, что буду есть. Я пережил такую жизнь — буду есть! А мне одному приносили или компот, или чай — больше ничего я не мог есть. Спрашивает: «Принести вам компот на обед?» Я говорю: «Нет, не компот, а принесите мне первое, второе и три ломтика хлеба». Она говорит: «Я спрашиваю серьёзно». — «Я серьёзно говорю». Она побежала к врачу, привела: «Что такое?» — «Ничего». — «Вы хотите есть?» — «Хочу». Принесла, помогла мне сесть. Помню, там был такой зелёный борщ, каша ячменная и две котлеты. Они мне показались кирпичами. И три ломтика хлеба, как я сказал, принесла. Говорю: «Станьте перед дверью, никого не пускайте. Пока я, — а ложки металлические и миска металлическая, — пока я не застучу, чтобы никто не заходил». Я стал есть. Честное слово, я съел больше слёз, чем того супа. Но съел всё первое, второе, котлеты, три ломтя хлеба и компот выпил. Я должен был постучать, она приходит, а я дышу. Так я стал есть, и через две недели начала спадать температура. Когда спала, выписался домой. Побыл 20 дней дома, поправился немного.

А там поехал провериться в областной больнице. За четыре месяца у меня уже почти зажило, было такое маленькое пятно, как пять копеек. Но врач посмотрел и сказал операцию делать. И именно тогда снова приезжают из Киева допрашивать по Волощуку, по Сорокалиту, которых посадили. Я говорю: «Все говорят, что мне не будут делать операцию». — «На операцию». У меня мысль, что они заставили врача сделать операцию, потому что они мне говорили, что только сегмент, а откатали почти весь правый бок, когда слева была каверна и силикоз.

Снова я не умер. А когда уже после операции стал ходить, с полгода прошло, я отпросился у врача, там близко к КГБ, прихожу, там у меня был второй опекун, сейчас он где-то в Харькове, Елецкий Пётр Фёдорович. Говорю: «Вы мне говорили, что дадите разрешение переехать в Борислав». Их человек восемь собралось, с двенадцати часов до шести часов вечера без обеда они меня уговаривали, чтобы я не ехал, потому что там климат неблагоприятный. Я: «Но ведь вы давали честное слово». — «Да мы не запрещаем, но...» И наконец сказали: «Как хотите, но вы ещё не выписывайтесь, пусть жена выпишется». Я ещё два года был на Николаевщине приписан. Здесь, в Бориславе, жену приписали без ничего, а я только через два года выписался. Когда я приписывался, начальник милиции говорит: «Ну, больше политикой не будешь заниматься?» Говорю: «Нет».

Как меня приняли в Союз писателей? Меня реабилитировали в 1993 году. И то написал письмо глава нашего города, без моего ведома написал письмо о моей реабилитации.

В.В.Овсиенко: А реабилитировали вас когда?

И.Ф.Гнатюк: В девяносто третьем году, а в Союз приняли во Львове в шестьдесят шестом году, когда вышла книжка «Калина».

В.В.Овсиенко: Ага. Так вас нереабилитированного приняли в Союз писателей?

И.Ф.Гнатюк: Да. И сразу приезжал Маланчук. Слышали такого, секретарь ЦК Маланчук?

В.В.Овсиенко: Конечно.

И.Ф.Гнатюк: На следующий день созвал закрытое партийное собрание Львовской писательской организации и сказал: «Я вам не прощу, что вы контрабандой бандеровца приняли в Союз». Приезжал он и в наш город, потом кагэбэшник Подольчак, а потом завотделом культуры обкома тоже собирал собрание активистов: вы смотрите, это имеет пагубное влияние на нашу молодёжь, такой-сякой… А как меня приняли в Союз, я даже не могу объяснить. Утвердили в Киеве только через полтора года. Тут даже матерились. Говорили, за книжку «Калина». «Хороший поэт, но жаль, что он несоветский». Пётр Осадчук мне недавно сказал, что он был на специальном заседании ЦК комсомола, на котором рассматривался выход этой националистической книги. Первое стихотворение «Порог» заканчивается строфой: «Сыне мой, вклякни перед порогом, обітри лице його сумне, не ступи відступником на нього, бо з-під нього кров моя лине». Это в то время, когда все нынешние великие демократы клялись Ленину, партии, Москве…

А ещё скажу, потому что это, наверное, правда. Патриарх — он ещё был митрополитом — жил в гостинице «Украина», я к нему заходил. Были там священники. Был один старенький, митрополит Владимир стал рассказывать ему обо мне. А он спрашивает: «Так как же Вы живёте?» — «Я не знаю. Что я жив, ещё не умер — не знаю». А один старый, с бородой, и говорит: «А вы знаете, — так в небо пальцем показывает, — те, которых уже нет, — они передают Вам свою энергию, силу, чтобы вы жили за себя и за них». Когда он это сказал, у меня мороз прошёл от затылка до самых пят. Приехал какой-то полковник за митрополитом, собираются в воинскую часть ехать, и тот старенький снова повторил те же слова, и мне снова мороз. Я говорю: «Постойте, вы сначала так сказали, что у меня мурашки побежали, и сейчас тоже». — «О, я вам сказал истину». Я не мистик, но что-то меня держит, я не знаю, есть какая-то сила. Я мужественный, у меня было сверхчеловеческое мужество, что я всё это пережил.

Может, читали — премию дали, президентскую стипендию.

В.В.Овсиенко: Какого года вам присуждена премия?

И.Ф.Гнатюк: В этом году дали. Национальная премия имени Тараса Шевченко.

Вот такие фрагментарные воспоминания. Говорю одно, а возвращаюсь назад. И сейчас вспомнил один эпизод. 18 января 1955 года, как раз на Щедрый вечер, я по телефону из рабочей зоны концлагеря имени Белова (как помню, там начальником был Гузев, который меня страшно ненавидел; когда выступал, то говорил, что пока не было Гнатюка в лагере, то я был начальником лагеря, а теперь он). Так я поздравил с праздниками подругу моей будущей жены, которая сейчас в Калуше доживает свой век в страшной бедности, кстати. Сестра её в повстанцах где-то погибла, всю жизнь её ищут, муж её сидел. Живут на нищенскую пенсию. Так поздравил и спрашиваю: «А чего вы не приглашаете в гости?» — «Ну, приходите завтра». Я пошутил: «Так. Есть у вас время?» — «Есть». Ночью ведут нас домой, мы двенадцать часов работали через 24 часа. 19 января нас 8 человек с маленькими сроками выводили в магазин, в баню, которые были для вольнонаёмных. Мы там грели воду, стирали бельё, мылись. Одной стеной она была к нашей зоне, а там ограда, вахта маленькая, там сидел надзиратель. Идя домой, думаю, как же пойти в гости? Приходит мысль: можно будет выйти между теми вольнонаёмными. Скомбинировал, одолжил полушубок такой крытый, как говорили дублёнка. А я уже волосы отрастил. Правда, Гузеев три раза давал приказ, чтобы меня остригли. Один раз меня привели стричь, а я сбежал. Уже номера поснимали. Я выхожу на вахту, договорившись, что вместо кого-то там будет Гнатюк. Майор Микитенко, начальник планово-производственной части, спрашивает: «А ты куда?» — «В баню. Знаешь, я не пью, не хулиганю». — «Ну, смотри там». Пошёл я. И тут же захожу, где купаются, втесался между ними. А я знал, в каком бараке живёт эта девушка, километра полтора. Зима же, мороз колымский, 50 с лишним. Почесал я туда, захожу, открываю дверь, барак длинный, коридоры как в тюрьме, по обе стороны двери, а в какую постучать? В третью стучу, слышу голос, захожу.

Была литовка или латышка, её подруга, уборщица в бухгалтерии. Побежала за ней, поставили бутылку коньяка. Впервые в жизни я выпил две рюмки коньяка. Никогда не пил я в лагере, ещё и другим запрещал. Весёлый такой. Прошу, чтобы глянули, как там на улице, потому что мне уже надо идти. Она приходит бледная, говорит: «Вас ищут, полно солдат, были во всех дверях, наши обошли». Через две минуты выхожу между ними. Подхожу к воротам, из которых вышел, стоит тот майор Микитенко, который меня выпускал, и два конвоира. Я подошёл на расстояние метров пяти-шести. Конвоир срывает с себя автомат, а чекист Микитенко прыгает три метра, как тигр, заслоняет меня своим телом и даёт приказ: «Отставить!» Берёт меня под руку, трясётся весь, оглядывается на конвоиров, прикрывает меня собой. «Ты дурак, Иван, ты дурак. Майор, начальник лагеря, дал указание расстрелять тебя. Ты понимаешь, расстреляют, понимаешь или нет?!». Тот конвоир мог застрелить и майора, потому что он выполнял приказ высшего начальства. Привёл меня в штаб за зоной, запускает меня, а начальник как глянул: «Товарищ майор, почему живого привели?!» Аж ногами топал. Тот говорит: «Я не буду стрелять, он сам пришёл». А тут телефоны, он всем звонил: «Пытался уйти в сопки, мы поймаем, мы поймаем. Он здесь уже, отбой, отбой», — пол-Колымы подняли. Всем говорил, что я «пытался уйти в сопки», а они меня поймали. Я говорю: «Гражданин майор, ваши погоны погорят». — «Расстреляю тебя!» Я говорю: «Расстрелять это слишком, а наказать, конечно, надо». Майор уже успокоился: «Десять суток! Раздеть, остричь, побрить лобок, под мышками — всё». А тот Микитенко такой весёлый: «Есть, товарищ майор!» Идём, он передо мной, я за ним, он говорит со мной. Приводит на вахту, в ту самую комнату, я скидываю тот полушубок, кем-то там передаю в зону, потому что могут украсть, а говорю, чтобы вынесли мою телогрейку, да напомнил, что там в кармане есть мои стихи, блокнот и куча писем от неё. Это ей, которая только вышла, дадут 10 лет за связь с политзаключённым, а мне на год ПКТ!

Побрили меня всего. Я руки в карманы — всё есть. Руки у меня трясутся. Прохожу коридорчиком (там тоже есть надзиратели), открываю печку, бросаю это всё — оно сгорело. «Ну вот, а ты копаешься» — это Микитенко. Вот вам чекист. Поэтому я поддерживал Марчука на президентских выборах 1999 года.

Имею двоих детей. Дочь Люба Гнатюк, а уже стала Савка. Люба рождена в 1957 году, работает завучем гимназии, воспитывает молодое поколение. Работает в Бориславе. Сначала её судьба складывалась не очень хорошо, но сейчас, слава Богу, у неё очень хороший муж. Сын Владимир, 1959 года рождения, — главный архитектор города, очень способный. Может, лучший дом, построенный за эти последние 15 лет в Дрогобыче, — по его проекту. Когда они были маленькие, то я думал: зачем я их родил на муки? И когда травили, когда ему не давали работы. Он восемь месяцев не выходил из дома.

В.В.Овсиенко: А назовите свой теперешний почтовый адрес.

И.Ф.Гнатюк: Борислав Львовской области, улица Дрогобычская, 635, почтовый индекс 82300. Телефон домашний, код из Киева 03248, а бориславский код 48, номер 5-20-61.

В.В.Овсиенко: Спасибо, пусть это будет записано.

И.Ф.Гнатюк: Мой товарищ Пидгорный Иван, который вместе со мной расписался об освобождении по состоянию здоровья, — мы должны были вместе ехать домой из Львова. Но у меня случилось страшное кровоизлияние. Так он несколько дней приходил и сидел возле меня. Когда я встал — он слёг и через три дня умер от силикоза. Это была страшная смерть. Это бутлями выносится такое жёлтое, как взбитые желтки, харкотинье. За день три литра, а то и больше. И буквально за два-три дня он умер. Так вот, он мне рассказывал, что был на Покрышкино где-то в конце сороковых годов. Завезли их осенью 2800 заключённых, а не завезли питание. А там зимой ничем не завезёшь. Так весной осталось их 180 живых. Все умерли, даже повар умер с голоду. Приехала весной из Москвы комиссия, расстреляли руководство, так говорили. А он остался среди тех 180, и уже освободившись, домой не поехал. Я продал его вещи через расконвоированных и почтой переслал деньги его родным — имел адрес его родных, они в Кемеровской области были, высланные. Этот расконвоированный дал мне почтовую квитанцию. А ответа от родных нет никакого. Я не знаю, получили ли они эти деньги и живы ли они ещё, я не знаю.

Такие были истории. Мёрли люди. А кладбища какие, Боже-Боже! А сначала никто и не хоронил. Вы же слышали, как Ельцин говорил на того Лигачёва, что по его распоряжению трупы в Лену сгребали бульдозерами.

Всё, спасибо Вам.

В.В.Овсиенко: И я благодарю Вас. Мы это записали 11 октября 2000 года. Это был Иван Гнатюк.

Экслибрис И.Гнатюка работы Олеся Фисуна. 1985.

 

Экслибрис И.Гнатюка работы Олеся Фисуна. 1985



поделится информацией


Похожие статьи