Интервью
21.09.2008   Овсиенко В.В., Кипиани В.Т.

ГОРЫНЬ МИХАИЛ НИКОЛАЕВИЧ

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Автобиографический рассказ выдающегося общественного и политического деятеля, организатора самиздата 60-х гг. , одного из лидеров правозащитного и национально-освободительного движения 60–90-х годов.

Я ВАМ СКАЖУ ТАКОЕ…

ИНТЕРВЬЮ МИХАИЛА ГОРЫНЯ

Вахтангу Кипиани и Василию Овсиенко

7 и 19 декабря 1999 года.

(Внесены последние правки М. Горыня от 20 сентября 2008 года)

Audio.  Interview. Part 1

Audio.  Interview. Part 2

ГОРЫНЬ МИХАИЛ НИКОЛАЕВИЧ

Василий Овсиенко: 7 декабря 1999 года в киевской квартире Михаила Горыня, на улице Приречной, 37, Вахтанг Кипиани и Василий Овсиенко ведут видео- и аудиозапись его автобиографического рассказа.

Пан Михайло! Кто-то мудрый сказал, что история, к сожалению, не всегда то, что было, а то, что записано. Если участники и современники значительных общественных событий не позаботятся, чтобы эти события были правдиво записаны, то придут новые люди, которые напишут о них так, как понимают, как им нужно, как им закажут, или же никак не напишут. Слава Богу, не без Ваших усилий в Украине настало время, когда правду уже можно сказать и записать, будучи уверенным, что за это «никто не поведёт тебя в кандалах» (Т. Шевченко).

Вам уже скоро семьдесят, а всё нет времени написать что-то о себе. Вот разве что в 1994 году Тамара Просяник, Глава секретариата Украинской Республиканской партии, где Вы тогда председательствовали, настояла, чтобы издать сборничек Ваших статей и выступлений «Зажечь свечу во тьме. Мифы, реальность и наши задачи. Статьи, выступления, интервью». А историк Тарас Батенко скомпоновал в 1995 году книжечку о Вас «Свеча Михаила Горыня. Штрихи к портрету» (её тоже издала УРП). Ну, ещё журналисты время от времени заставляли Вас что-то рассказывать о себе. Но целостного Вашего автобиографического рассказа до сих пор нет.

Такие автобиографические записи делает сейчас Харьковская правозащитная группа, где я сейчас работаю, и Всеукраинский «Мемориал» имени Василя Стуса, где работает Вахтанг Кипиани. Собственно, ХПГ, которую возглавляет Евгений Захаров, тоже является мемориальной организацией.

Будучи перенесёнными на бумагу и исправленными, то есть авторизованными, такие интервью становятся архивными материалами, которыми смогут воспользоваться историки. А ещё лучше было бы издать их полностью, потому что такие живые свидетельства — бесценны. В эпоху, выпавшую Вам, нельзя было вести дневников, писать всю правду в письмах, тем более в статьях — всё это часто оборачивалось свидетельством против самого себя и друзей. Нечего искать истины и в уголовных делах: у КГБ была своя правда — у арестованного своя. На горьком опыте убедившись: что бы ты ни говорил — всё будет обращено против тебя, некоторые вообще не давали показаний.

Поэтому, чтобы история была справедливой по крайней мере к Вашему поколению и к Вам лично, мы и просим в свободной форме рассказать нам свою жизнь. Мы доведём эти записи до ума. А ещё, может быть, наша запись побудит Вас расширить и дополнить её.

Михаил Горынь: Я действительно один из тех, кто принимал определённое участие в украинском национально-освободительном и правозащитном движении 60–80-х годов, в борьбе против российской коммунистической империи.

СЕМЬЯ

Если речь идёт об автобиографии, то стоило бы сказать несколько слов о своих родителях и семье.

Я воспитывался в семье украинских патриотов. Отец не был первым в нашем роду, кто занимался политикой. Его отец, Михаил Горынь, в 1918 году, когда возникла Западно-Украинская Народная Республика, был главой сельской управы. Его преследовали поляки. Даже стоял вопрос о том, чтобы упрятать его в тюрьму или в концлагерь, но этого не случилось. Отец, Николай Горынь, 1905 года рождения, с молодых лет был участником националистического движения. Он был членом УВО — Украинской Военной Организации. Как только в 1929 году была создана ОУН — Организация Украинских Националистов, отец в свои 24 года стал её членом и районным руководителем ОУН. С того времени началась его политическая деятельность и связанные с ней мытарства.

В 1929 году отец женился на моей маме Стефании, из дома Грек. Она — дочь богатого крестьянина. Дед Даниил накануне Первой Мировой войны уехал в Соединённые Штаты Америки, там заработал немного денег, вернулся, купил земли что-то около 40 моргов. Это где-то более 20 гектаров. По нашим меркам, это большой кусок земли, так что дед считался солидным богачом.

Мама воспитывалась в семье, которая не была так политически ангажирована, как семья отца. Но тогда, после революции 1918 года, молодёжь была настроена против Польши. Мама рассказывала такой случай. Когда гнали мимо полицейского участка скот пасти (мама родилась в уездном городке Новые Стреличи), то пели: «Породила жаба ляха, москаля – кобила, українця породила мати чорнобрива». Так проявляли свою политическую ориентацию дети, которым было по 8–10 лет.

Отец женился на матери, когда она была очень молодой девушкой, на восемнадцатом году её жизни. На девятнадцатом году её жизни родился я — 17 июня 1930 года. Но отец и после женитьбы активно занимался политикой, и через несколько лет уже впервые попал в тюрьму. Он три раза был в тюрьме. Надолго отец в тюрьме не задерживался. Был упрям, ни в чём не признавался, следователям не удавалось из него ничего выбить, так что судить было не за что. А поляки судили не так, как большевики.

Отец и после женитьбы активно занимался политикой, и через несколько лет уже впервые попал в тюрьму. А затем в 1938 и 1939 годах.

Я помню 1 сентября 1939 года, помню и арест отца в 1938 году. Атмосфера, в которой всё это происходило, совсем не напоминала атмосферу арестов в советские времена. Отца в тридцать восьмом арестовали в связи с событиями в Закарпатье. Многие наши молодые ребята переходили польскую границу, шли в Чехословакию и там вливались в армию закарпатцев для борьбы за независимость. Мама шла к тюрьме в Новых Стреличах (это от нашего села Книсело километра 2–3). И когда услышала, что заключённых бьют, то зарыдала вслух, проклиная Польшу и её порядки. Но полиция даже не отогнала её из-под тюрьмы. Можете себе представить, как поступили бы с такой женщиной московские кагэбэшники!

1 СЕНТЯБРЯ 1939 ГОДА

Разразилась война, а в Книселе был лишь один радиоприёмник. Он был у сельского учителя, поляка по национальности, директора начальной школы пана Кордаля. И вот у пана Кордаля на огороде собралось всё мужское население Книсела. Полностью вытоптали ему картошку, слушая, что сообщают с фронта. Радио передавало оптимистические настроения. Тогда гуляла в разных выступлениях и газетных статьях фраза: «My i gudzika plaszcza nie damy!» («Мы не дадим и пуговицы от плаща!»). Но через несколько дней тот оптимизм совсем угас — польская армия распалась.

Я с отцом (мне было 9 лет) до двух часов ночи слушал под окном эти разговоры по радио и комментарии сельских политиков. В два часа ночи мы пришли домой, отец лёг. Я всегда спал с отцом. Ещё папа не докурил сигарету, как под окнами послышался топот многих людей. Не успел отец сориентироваться, как в дверь ударили чем-то. Да так, что дверь разлетелась, и в хату ворвалась группа польских жолнеров в шлемах и местный полицейский, пан Зозуляк. Он не впервые приходил к нам. Тот Зозуляк так полушутя-полуучтиво: «Пан Горынь, я снова к вам пришёл».

И вот пана Горыня ночью забирают и ведут. Куда ведут? Ведут за село в том направлении, где кладбище. Мама бежит туда, я за мамой. Мы подумали, что ведут расстреливать — ведь война! А возле кладбища, у польского костёла, стоит грузовой автомобиль. В него грузят отца — закованного в кандалы берут за руки и за ноги и бросают на пол. Война круто воспламенила отношение полиции к своим жертвам.

Это такой штрих к характеристике времени. Но ведь интересна психология ребёнка! Когда отца забрали, я возвращаюсь домой, хожу по фундаменту будущей новой хаты и плачу. Подходит ко мне брат отца и говорит: «Да ты, Миша, не плачь, не плачь — меня скоро тоже заберут». И от того, что моего дядю тоже заберут, мне стало на душе намного легче: значит, не только отца заберут, а ещё и его заберут.

Так вот, отца тогда бросили в «Бригидки» (тюрьма во Львове) и страшно били. Каждый день заключённых, приговорённых к смертной казни, выводили по нескольку десятков человек во двор тюрьмы и расстреливали. До отца очередь не дошла, потому что внезапно ко Львову подошли немцы. Артиллерийский снаряд попал в тюрьму, прошёлся по крыше, закатал ту крышу, в некоторых камерах посыпался потолок. Польские полицейские сбежали. А заключённые, кто остался жив, брали столы и выбивали ими двери. Так освободились и разбежались.

Это была целая история — как отец убегал. Он снова чуть не погиб, нарвавшись на польскую охрану. Когда вышел из тюрьмы, то у университета увидел огромный обоз с жолнерами. Поляки убегают — с запада давят немцы, а с другой стороны уже большевики давят. Увидел бесхозную подводу, полную подошв. Сбросил их, сел на подводу и приехал домой.

Где-то в середине сентября отец вернулся домой тяжело избитый. Мы увидели чёрное тело. Он еле двигается, лежит. Через 2-3 дня приходит в хату советский районный судья. А наша хата была такая, я бы сказал, полуинтеллигентская. Так что у нас на стене висел ковёр. С левой стороны — икона Святой Ольги, с правой — икона Святого Владимира, посредине трезубец на синем плюше, вырезанный из позолоченной жести. Заходит советский судья и говорит: «Сними это!» А отец — я вам уже говорил — не знал, что такое страх. «Ты мне говоришь снять? А ну марш у меня из хаты!» Он был человек невысокого роста, но очень экспрессивный. Ещё и палец вот так поднял: «Марш у меня из хаты!» Тот выскочил, как пробка — он не привык, чтобы с ним так говорили. Ведь крестьяне-приднепровцы уже были усмирены террором, оседланы. А тут выгнал из хаты районного судью! Через час-два прибегает председатель сельского совета — а уже назначили председателя сельского совета — и говорит: «Николай, убегай. Он сейчас придёт тебя арестовывать!» Отец сбежал. Так началось подполье.

Репрессии 1939-1941 годов нашего села не коснулись, только нашей семьи из Новых Стреличей. В мае 1941 года, за месяц до немецко-советской войны, выселили в Казахстан родителей моей мамы, Греков. Они там и погибли, остались только дети.

Хочу вам сказать, что уровень национального сознания у нас был очень высок. Я уже сказал о маме, которая подростком распевала своё политическое credo где-то в 20-х годах. А в 1939 году отца забрали. На второй день мы, ученики третьего класса, идём в школу и срываем портреты президента Мосцицкого, премьер-министра и министра обороны Рыдз-Смиглы и идём топить в реку!

Негативное отношение к власти, детская любовь к Украине реализовали себя в мечтах. Чтобы никто не помешал полёту фантазии, я вылезал на чердак, ложился на сено и мечтал, какая же будет красивая Украина. Но та Украина была тесно связана с нашим хозяйством, и я думал, что когда будет Украина, то у нас будут лучшие в селе кони. Я очень любил лошадей.

УТРАКВИСТИЧЕСКАЯ ШКОЛА

В школе преподавание велось на польском языке. На украинском языке читалась грамматика и чтение. Такая школа называлась утраквистической. Каждый день учёбы начинался официально с молитвы и с польского гимна «Jeszcze Polska nie zginela, puki my zyjemy». А мы, дети, ученики 2-3 класса, которые уже были «большими» политиками, пели себе так вполголоса: «Jeszcze Polska nie zginela, ale zginac musi, yeszcze polak rusynowi buty czyscic musi». «Buty» — это башмаки, сапоги. Такое было наше детское политиканство.

Учителя применяли физические наказания. Очень часто пани Кордалёва, жена пана Кордаля, говорила: «Daj pacu». То есть: «Дай руку». В углу у стены стояла розга, которую должен был вырезать один из учеников. Пани Кордалёва натягивала руку и розгой била — очень болело! Но это был большой героизм, если ты от пани Кордалёвой за свои политические убеждения получил пять розог. Ты подкладывал эту руку под ягодицу, прижимал, чтобы не так болело.

«ПРОСВИТА»

Чрезвычайно большое влияние на меня оказали украинские эмигранты. Где-то, может, в 1935 или 1936 году приехала к нам группа приднепровских эмигрантов, которые сбежали от преследований из Советского Союза, и организовали походный театр — должны были с чего-то жить. Поляки не давали им работы. Эти странствующие театралы часто бывали у нас дома. Отец был активистом «Просвиты», поэтому всегда тех, кто приезжал, у себя дома кормил. Они у нас и спали. Были те люди бедные. Папа ходил по селу и просил, чтобы люди приходили на спектакли и приносили с собой 1 или 2 злотых, чтобы можно было тем людям так помочь. Впервые в сельский клуб, который у нас называли читальней, приходили люди не в праздничный день, а в будний — когда приезжали артисты. Три дня подряд ставили пьесы.

Необыкновенная была пьеса «Разрушение Сечи»! Вот на сцене казаки воюют с солдатами российского генерала Текелия. Вся наша крестьянская аудитория кричит: «Бей москалей! Бей москалей!» А было несколько семей москвофилов. Те, наоборот, кричали: «Позор!» Ну, словом, действо происходило не только на сцене, но и в зале — работал весь зал. Несколько дней длился этот праздник.

В 1939 году эти люди уехали. Один из них, пан Карабиневич, был режиссёром местного драматического театра в Чорткове на Тернопольщине. Там он и умер. А в 1941 году, когда Галичину захватили немцы, один из тех артистов появился в нашем селе. Это была уникальная, талантливая личность. Он не только сумел собрать группу сельской молодёжи, но и выбрал полтора-два десятка с прекрасными голосами, сам написал водевиль, и тот водевиль они ставили, разъезжая по сёлам и городам. Арии этого водевиля несколько десятилетий пела молодёжь и солидные хозяева.

Сельская читальня была центром просвещения и политического образования. Молодёжь днём работала, но вечером приходила в читальню. Один читал газету, другие слушали. Книги, которые издавало общество «Просвита», не были переплетены — их издавали тетрадями. Вот девушки поют и переплетают их, из тех тетрадей делают книги. Несколько таких книг у меня до сих пор есть дома. Читальня была центром сплочения молодёжи, воспитания в национальном, патриотическом духе. То, что в 1942 году произошла вспышка повстанческой борьбы — это не случайно. Её подготовила та «Просвита» и, конечно, нелегальные политические организации, в частности, ОУН.

ПОДПОЛЬЕ

Я бы не хотел останавливаться на взаимоотношениях между просветителями и подпольными организациями, но должен был бы обратить внимание на то, что собственно просветительские организации были пропедевтическим курсом для нелегальной, более жёсткой политической деятельности. За двадцать лет молодёжь была воспитана в патриотическом духе. Это была такая закалка, которая позже дала высокий уровень патриотизма и жертвенности. Я до сих пор повторяю: что такое патриотизм? Это жертвенность. Ещё и ещё раз жертвенность.

Я вспомнил случай, который произошёл в нашем селе. Он до сих пор стоит перед моими глазами. Было два парня. Такие, знаете, не лучшие в селе — любили грубые, сальные шутки и тому подобное. Но когда в 1944 году пришли большевики, то они пошли в подполье, в партизанский отряд. Вы знаете, что были партизанские отряды, а были ещё и группы самообороны, которые в отряды не включались. А ещё были люди, которые говорили: «А я прятался на свой страх и риск». Эти два парня — одного звали Ошуст — были в партизанском отряде. Отряд ночью приходил через село. Парни попросились, чтобы их оставили на ночь, а они догонят отряд. И вдруг в село врывается облава. Ловят их — а ловят из-за предательства. Они сидят в схроне. Кто-то их предал. Чекисты открывают вход в схрон и кричат: «Вылезайте!» Тогда они кладут себе под подбородок гранаты и подрываются.

Я всегда думаю: какая у тех парней должна была быть великая сила духа и какая великая, непобедимая сила патриотизма! Я не хочу сдаваться врагу! Ведь хорошо знали, что при благоприятных обстоятельствах могут отделаться 25 годами заключения и выйти на свободу. Выбрали смерть… Это, знаете, всколыхнуло село.

Я обратил внимание на то, что, собственно, не касалось меня лично. Но в 1944 году, как только пришли большевики — это был где-то июль 1944 года, — я вышел во двор (а наша хата была в центре села) и вижу: издалека, может, за километр, идёт какой-то человек, автомат у него поперёк груди. Вблизи вижу высокого, стройного, красивого офицера… А наше село старинное, оно строилось так, как в княжеские времена: не в одну улицу, а круглое, для самообороны, посредине была оболонь. Называлось Книсело — если кто знает филологию, то «кни-село» означало «княжеское село». Была мельница, а на мельничном колесе на древнерусском языке написано «Княжеское село». И все названия были княжеские: небольшая гора за селом — называлась Теренец. Хутор Гайдуччина...

Так вот, смотрю — идёт тот человек. Жду, жду — ведь папа в хате. Уже забирают людей в красную армию, а папа в армию не явился. Значит, он, по сути, уже должен быть на нелегальном положении. Мне 14 лет. Зная, что папа в хате, выхожу навстречу тому военному. А он меня зовёт к себе и на чистом украинском языке (что случалось очень редко) говорит: «Сынок, а где здесь живёт Николай Горынь — ты знаешь?» Я говорю: «Знаю». Сердце заколотилось, и я ему показал в другой конец села. Наше село можно было просмотреть из конца в конец, полтора километра, такое оно круглое. Я ему показал: «Вон, видите, там дубы лежат, а на тех дубах сидит человек с усами — это Николай Горынь». Это тоже был Николай Горынь, далёкий наш родственник. Он намного старше отца, может, лет на 10-15. Офицер пошёл туда, а я прибежал в хату и кричу: «Папа, энкавэдэшник за тобой пришёл!» Папа выпрыгнул через окно и скрылся в поле.

ПАРТИЗАНЫ

Началось подполье. Облавы. Об этом очень тяжело рассказывать... В селе атмосфера войны: постоянно стреляют, постоянно бои. Вспоминаю начало декабря 1944 года. Папы уже нет, папа в подполье. Мама беременна Николаем, младшим братом, где-то на девятом месяце. А мне 14 лет, я готовлюсь везти во Львов картошку продавать. До Львова 65-70 километров. Нужны какие-то деньги, потому что надо какую-то одежду купить. И вдруг слышим: д-р-р-р, бум-бум, стрельба страшная, гранаты взрываются. А у нас хата старенькая. Я уже говорил, что во дворе был фундамент. Мы во время немецкой оккупации построили хату, но там ещё ничего не было — складывали полову и всякие вещи, потому что хата ещё не была готова. Когда в село пришёл гарнизон, то поставили в окнах новой хаты два пулемёта, потому что напротив хаты как раз дорога.

И вот — можете себе представить? — идёт партизанский отряд. Как потом рассказывали (один из тех партизан остался в селе, потому что был ранен в ногу), партизаны послали в село разведку спросить, есть ли москали. Какая-то женщина сказала: нет, нет. Она не знала, что ночью в центр села заехало несколько автомобилей. И вот восемь подвод партизан едет по центральной дороге. В нашей хате спит, может, человек 20 солдат. Охрана того гарнизона не тронула партизан. Подпустили напротив нашей хаты и ударили из пулемётов по первой подводе, на которой сидели на овсяных снопах партизаны, свесив ноги. Ударили немного ниже, и только одного парня ранили в ногу. Ребята сразу выкатились и ударили по нашей хате. Такая была стрельба... Я, зная, что мама беременна, схватил её, запихнул под кровать и сам залез под кровать. Через несколько минут слышим взрывы, бежит солдат, берёт ведро — нужна ему, значит, вода.

Этот бой длился очень коротко — может, 5-10 минут. Слышим — со двора выезжают автомобили (а у нас стояло два авто) — солдаты убрались прочь. Прошло немного времени. Уже под утро выхожу — напротив нашей хаты стоит подвода, одна лошадь убита, а вторая нет. Никого нет, ехать во Львов уже опасно. Думаю: где же те гранаты взрывались так, как бомбы? Захожу в школу, потому что знал, что там главный гарнизон был. Солдаты повыбрасывали скамейки, застелили пол новой соломой и на ней спали. В школе было два больших класса — по 60 кв. м. Дети учились до обеда и после обеда — четырёхклассная школа. Когда я зашёл в те классы, то вся солома была в крови, а посредине яма — граната разорвала пол.

Позже один партизан — он из Новых Стреличей, теперь живёт во Львове, я его часто встречаю, — сказал, что когда из нашей хаты ударили пулемёты, то командир того небольшого отряда (их было человек сорок, наверное, чета), схватил две противотанковые гранаты, метнулся к школе и бросил по гранате в каждый класс. Было много убитых. Среди партизан, как ни странно, ни одного убитого — только один раненый. Ему так раздробили пятку, что он стал полуинвалидом.

Этот случай был для нас праздником — вот наши им дали! Страха не было. Дети восхищались героизмом того командира.

ВЫСЕЛЕНИЕ. ПОБЕГ

Утром я встаю, открываю дверь, а напротив двери пулемёт стоит, за пулемётом лежит солдат. Заходит несколько человек, в том числе работник НКВД района: «Собирайтесь, вы выселяетесь!» Нас только трое: Богдан маленький, Николая ещё нет. Богдану 8 лет, а мне пятнадцатый год. Собираемся. Нас привели в сельсовет. А там уже полный двор, 7 или 8 семей тогда забирали из села. Мама говорит Богдану: «Богданчик, иди к тётке». Его никто не охранял, а меня уже охраняли. Богдан ушёл, а мы остались вдвоём.

Под вечер собралась вереница, а потом присоединились другие сёла. Несколько десятков подвод выстроились на шоссейной дороге и направляются в Ходоров. Охрана чрезвычайно сильная. Подводы растянулись, может, на километр. Идут солдаты по обе стороны подвод один возле другого так, будто в строю, и держат автоматы наружу. Партизаны часто нападали на охрану, которая сопровождала выселенных, и освобождали их.

Вечер. Едем. Нас двое на подводе и один солдат. Нашим людям не доверяли подводу, потому что когда на такую вереницу нападали партизаны, то крестьянин ударит по лошадям и убегает. Мама говорит: «Слушай, убегай, сыночек. Заедем в село — ты сойди, а уже темно, и попробуй убежать». Я думаю: как же я маму оставлю? Я маму не оставлю, потому что она беременна, она рожать скоро будет. Когда мама это мне тихонько говорила, солдат поворачивается и говорит: «Сынок, убегай! Потому что если ты убежишь — и мама убежит, а когда ты останешься, то тебя будут больше стеречь». Я и рот разинул. Оказывается, тот солдат из Винницкой области. Ему было где-то 30 с лишним лет, сержант. Знаете, это до сих пор меня удивляет. Если бы найти того человека...

И так мы ехали километров 12-15. Приехали в Отыневичи, последнее село перед городом Ходоровом. Это железнодорожная станция, там собирались выселенные со всего региона. Уже было совсем темно. Я одет в студенческое пальто, похожее на шинель. Оно гранатового цвета, мне по самые пятки. Темно, не различишь, солдат это или конвойный.

И я прыгнул между солдат, которые шли в строю, а когда дошли до ближайшего двора, я шмыгнул за калитку и переждал, пока они прошли. Так я сбежал. Через некоторое время сбежала мама.

Когда высланных загнали в какое-то здание (потому что не было такой большой тюрьмы) и забили окна досками, она подошла к одному крестьянину, у которого был топор. А крестьяне же ехали в Сибирь, то брали с собой пилу, топор, чтобы можно было там что-то построить. Потому что знали, что людей выбрасывают прямо на снег, и если не справишься, то погибнешь на морозе. Ведь зима. Вот мама нашла одного крестьянина с топором и говорит: «Давайте выбивайте доски — легонько и тихонько. Солдаты спят». Мужчины не решились на это — говорят, расстреляют нас. Мама сама это сделала. Перелезла через окно, а потом какого-то ребёнка ей подали. За ней в тот вечер, говорила мама, ещё человек 20 сбежало. Когда солдаты бросились, то уже половина того эшелона разбежалась. Не вернули никого. Мама пошла по снегам.

Но о моём побеге… Так вот, я стал за ворота. Смотрю — светится в доме. Захожу в хату и говорю: «Слава Иисусу Христу!» — «А ты кто такой, дитя?» — «Ну, — говорю, — меня тут вывозили, я сбежал, и просил бы вас переночевать у меня». — «Ой, сыночек, мы тебя переночевать не можем, потому что нам сообщил председатель сельсовета, что нас тоже выселять будут, так что мы идём ночевать в другую хату, на другой конец села. Видишь, вон подушки связаны?» И действительно, на столе лежат подушки. Я говорю: «Прошу пани, так возьмите меня с собой». Они взяли меня с собой. Переночевали.

Как только начало светать, я иду домой. От того села до Книсела, может, 12 или 15 километров. Уже снег. Зима была суровая. Выхожу. Только вышел за село, смотрю — 5 или 6 всадников в белых тулупах галопом мчатся ко мне. Я понял, что это гарнизон. «Что ты здесь делаешь? Куда ты идёшь? Чей ты сын?» Такие вопросы. Говорю: «Я ходил на мельницу». А у меня было на себе три метра материи, которые мама мне на костюм купила. Мама сказала обернуться ею, чтобы была какая-то копейка. Я обернулся той материей, а сверху натянул пальто и спрыгнул вот с подводы. Солдат говорит: «Что ты мне неправду говоришь? Какая мельница, когда ты обернулся такой материей? Ты сбежал откуда-то?» — «Нет, очень холодно — вот я взял и обернулся».

Загнали меня в другое село, Городище. А там в школу. В школе набито — подготовлено к выселению крестьян из Городища, может, человек 30. Бросили и меня туда. Ну, думаю, всё: теперь я поеду в Сибирь без мамы. И что я буду делать один?

Настал день. Вижу — ведут двух парней, руки скручены проволокой. Сажают их перед школой. Там забор такой, как завалинка, а от солнца снег растаял. Их сажают на мокрую землю. Один совсем юный, ему, может, 18 лет. Когда их посадили, один солдат вырывается вперёд, бежит так, как бегут на футбольном поле, и со всего размаха сапогом ударяет младшего парня в лицо — полетели все зубы. Женщины зарыдали. Я не мог смотреть, как хлынула кровь. Его — за руки тянут в класс, бросают на пол. Один из мужчин подбегает к тому парню, обнимает его, а парень стонет и отворачивается.

Что случилось? А случилось то, что отец — председатель сельсовета — под моральным давлением энкавэдэшников выдал своего сына. Они ему сказали, что если покажет, где сын прячется, то его арестовывать не будут. Будет жить — а в партизанах погибнет. Отец на такое согласился, показал, где схрон. Парни не хотели сдаваться, отстреливались, а им в схрон бросили слезоточивые гранаты и вытащили их.

Тот парень стонет, отец отошёл. Снова берут его за руки и ноги, тащат в другой класс — и страшные крики, его бьют тяжело, выбивают из него какие-то признания.

Под вечер приходит капитан. Я всегда говорю, что даже в преступной структуре не все сто процентов преступники. Среди преступников всегда найдётся один, который не хочет быть преступником. Мы с паном Овсиенко знаем, что среди надзирателей в лагере Кучино в Пермской области был такой Кукушкин Иван, который сейчас работает рабочим в мастерской при Мемориальном музее истории политических репрессий и тоталитаризма «Пермь-36». Он был более-менее такой человек...

А тут приходит капитан, спрашивает женщину, которую тоже поймали в поле с ребёнком. Ткнул пальцем: «Ты?» — «Я ходила на базар». — «Хорошо, иди». — «Ты?» — «А я ходил на мельницу, мама ходила на базар». — «А это что — твоя мама?» — «Да, это моя мама». Я сориентировался и сказал, что это моя мама. А та женщина испуганная, боится, чтобы её не задержали: «Отцепись, дитя, отцепись от меня! Ты мне не сын!» Я говорю: «Мама, почему же вы меня бросаете?» Тот офицер так посмотрел на меня и говорит: «Иди, сынок!» И нас выпускают из школы. Она бежит вперёд, а я бегу за ней: «Не бросайте меня!» Та женщина убежала от меня, а я пошёл в другую сторону, в своё родное село.

В ПОДПОЛЬЕ

Так я тоже попал в подполье. С декабря 1944 по май 1945 года мы скрывались в разных сёлах. Мама родила Николая, младшего брата. Крёстными родителями ему стали партизаны — станичный и его жена.

И вдруг в том селе, где мы скрывались — то село называлось Ятвяги... (Не переселенцы ли из литовского племени, ещё когда Даниил Галицкий их покорил и переселил на нашу землю, на Ходоровщину). В Ятвягах есть отец и мама. Вдруг село окружает большое количество войск. Рядом с селом большой лес, туда приходили партизаны и копали какой-то огромный ров. Говорили, что на самом деле там было зернохранилище. Туда приезжали подводы, ссыпали зерно в специально подготовленные, изолированные от земли траншеи и хорошо маскировали. Эти партизаны приехали с Волыни, работали несколько дней, приходили уставшие, забрызганные грязью.)

Так вот, окружили это село. В селе отец, мамин брат Николай Грек, бывший студент Львовского мединститута. Он был областным руководителем ОУН. Кстати, Беляев о нём пишет в книге «Под жёлто-голубыми флагами».

На ночь партизаны ушли в лес. Тот лес окружили, идёт бой, стреляют. Партизаны отступают к селу — лес окружён, а они прорываются и убегают. И тут встречается отец с Николаем Греком: «Куда?» — спрашивает Николай. — «Убегаем прочь, потому что село окружено».

А перед тем вечером дядя Николай разговаривал со мной и сказал: «Я вижу, как ты мучаешься. Я тебя возьму в партизанский отряд. Там у нас один такой парень есть, ему 12 лет, у него есть автомат, есть пистолет. Я тебя одену, и ты будешь партизаном». Господи — я буду партизаном! Я пойду в партизаны!

Но когда дядя с отцом вскочили в село, потом за село — а у него была хорошая охрана, которая была вооружена винтовками-десятизарядками с длинными стволами — очень далеко стреляли. Энкавэдэшники на конях прекратили преследование.

Это была моя последняя встреча с маминым братом. Где-то в мае–июне 1945 года на Жовковщине Львовской области дядя Николай Грек погиб.

Хочу сказать, что не только наша семья была политически сознательной — у неё было и политически сознательное окружение. Мой дед был очень уважаемым в селе человеком. А мамин двоюродный брат Николай Лебедь — один из лидеров националистического движения. Их контакты были очень тесными. Когда мама выходила замуж, Николай Лебедь сказал: «Стефа, я хочу быть твоим дружкой». Вы знаете, что такое дружка? Это боярин!

АМНИСТИЯ

В апреле или в мае 1945 года советская власть объявила амнистию — закончилась победоносная война, и кто явится с повинной, того не будут арестовывать. Вернулся отец в наше село — а мы уже скрывались в нашем селе. Это целая эпопея тех укрывательств, тех облав...

Отец говорит: «А не стоит ли мне явиться?» Мамин брат Николай Грек перед тем говорил: «Что ты будешь тут между нами крутиться? Да я, будучи на твоём месте, явился бы. Я бы тебе советовал: иди в райвоенкомат и легализуйся!»

Состоялся наш семейный совет — отец, мама и я. Отец говорит: «Ну что — выхода нет, надо...» Так вот, отец говорит: «Ну, что мне делать? Ты, Стефа, что думаешь?» Мама молчит, а потом говорит: «Наверное, надо идти». — «А ты что, Миша, думаешь?» А мою грудь распирает героика! Я сказал: они тебя арестуют, они тебя расстреляют и так далее. Я был против. Но отец пошёл, явился. Вернулись мы в хату. А тех, кто явился, старались завербовать в «ястребки» — вы знаете, что такое «ястребки».

Вспоминаю такую картину. Во двор приезжает капитан-ковпаковец. (Он всегда ходил охотиться на партизан один. На коне, с автоматом. Отважный человек.) Отец сидит во дворе, капитан говорит: «Иди в район». Отец: «Я не пойду». А он крутится на коне вокруг отца, размахивает нагайкой: «Я тебя! Я тебе!» Ругается-матерится. Отец не выдержал — проявил свой характер, выпалил, как в селе часто ругались: «Ты, москаль, поцелуй меня в…!» Я присел — ну, думаю, сейчас расстреляет отца. А он ударил коня и погнал.

Отец сел на коней — он на одного коня, я на другого, потому что это была весна, грязь. Поехали мы в Ходоров. Отец поступил на работу на Ходоровский сахарный комбинат и таким образом сбежал из села. Его не трогали.

Ну, это уже 1945 год. Я целый год не ходил в школу. У нас всё забрали, я был почти голый. Я так хотел иметь сапоги, потому что не мог зимой выйти во двор из-за того, что не во что было обуться.

СОВЕТСКАЯ ШКОЛА

Я пошёл в школу, в седьмой класс. В восьмом классе меня избирают председателем учкома — ученического комитета. Директор школы — Гордиенко. Майор, ходит в военной одежде. Тогда даже директор школы не мог себе позволить купить костюм — деньги были очень дешёвые, их не хватало на жизнь. А мы в школе — все патриоты. Вливается небольшое количество приднепровских детей — это дети секретарей райкомов, райисполкомов. Их немного.

И вот наступают Рождественские праздники. Мы на каникулах. Но приходит Крещение — Иорданские праздники (это уже 19 января), надо идти в школу. Мы постановили на учкоме — не идём. И все классы оповестили, чтобы в школу никто не шёл. Старались делать так, чтобы приднепровские дети не знали о нашем замысле и не доложили своим родителям. Но как быть, если кто-то из них пойдёт?

У нашей школы было такое узенькое крыльцо. Мы открыли окно с первого этажа (а то окно было очень высокое, может, 3 метра и такой высокий фундамент был), залезли через одно окно и натолкали в то крыльцо парт. Утром идут в школу учителя — школа закрыта. А мы сбоку наблюдаем. Идут маленькие дети тех приезжих. Постояли и ушли.

На второй или на третий день директор вызывает меня и говорит: «Я тебя выгоню, я тебя...» Кто знает что...

Мы решили напугать Гордиенко. И нацарапали на стене туалета: «Гордиенко, смерть тебя ждёт!» Как только учителя это прочитали, пришёл энкавэдэшник. Пришёл и в старших классах говорит: «Пишите: „Гордиенко, смерть тебя ждёт!“» Каждый старался писать так, чтобы не было похоже на тот почерк, которым написано на туалете. Он ничего не выяснил.

В 1946 году выборы. Мы агитируем против выборов. В школе сильное давление поступать в комсомол — у нас в средней школе на 1947 год было всего три комсомольца. Никто в комсомол поступать не хотел. Так я и закончил десятый класс в Новых Стреличах не комсомольцем.

Мы старались противодействовать оккупантам, но какой-то подпольной организации мы не создали. Некоторых ребят потом арестовали и осудили на 10 лет концлагерей: ученика 9 класса Королишина Владимира, выпускника школы Коровца Зенона и других.

УНИВЕРСИТЕТ

У нас была пишущая машинка, которую мы прятали в схроне. Когда я в 1949 году стал студентом Львовского университета, то тот Коровец Зенко, который уже учился в педшколе, говорит мне: «Слушай, а не мог бы ты разбросать листовки „Кто такие бандеровцы и за что они борются“?» Я говорю: «Давайте попробуем».

Я считаю, что в то время органы НКВД не имели квалифицированных людей. Это были неграмотные в смысле поиска люди. Я набрал тех листовок, задержался дольше в главном корпусе университета, позапихивал те листовки под парты и вышел.

Через некоторое время этого Зиновия Коровца арестовывают. Под следствием он ничего не сказал, и меня это не коснулось.

Я решил переправить пишущую машинку из схрона во Львов. Но как перевезти машинку во Львов? Студенты едут из сёл во Львов в понедельник, везут с собой еду. Ведь на стипендию выжить нельзя, особенно в 1945-50 годах. Когда этот эшелон студентов едет во Львов, то энкавэдэшники от вагона к вагону делают обыск. Несколько раз слышали мы: бегут по крыше — бах-бах-бах — кто-то убегает, по кому-то стреляют.

Думаю: как же я её перевезу? Я решил сшить себе рюкзак, положить внизу картошки, поставить пишущую машинку торчком, по бокам обсыпать её картошкой. Но машинку надо чем-то обшить — а ничего нет. Наша семья переехала из села в город. После ограбления во время выселения жили мы весьма скромно. Даже куска какой-нибудь рогожи нет. Вижу: висит мокрое мамино платье на дворе. Я обернул им машинку и зашиваю. Два часа ночи. В пять часов поезд идёт во Львов. Когда я уже заканчивал зашивать, открывается дверь, из спальни выходит отец: «Ты что делаешь?» Накрыл меня на «преступлении». Говорю: «Папа, тише». У нас с отцом были интересные отношения. Он ничего не сказал, только «Ну, берегись, сынок». Я запихнул машинку в картошку и поехал. Довёз хорошо. А мама ищет утром платье — кто-то украл! Отец, кстати, не сказал. Через некоторое время я признался маме. Платье порвалось из-за той машинки, его уже нельзя было надеть. Так я привёз машинку во Львов.

В университете учился студент Анатолий Федчук из Ровенской области. Мы с ним решили создать подпольную организацию. Будем печатать антисоветские материалы. Это 1950 год, партизанское движение заканчивается. Я написал первую свою антисоветскую статью. О сталинском лукавом обещании создать украинскую армию. Мы ту статью отпечатали, но так её и не распространили.

В 1949 году я был свидетелем интересного события. 2 октября во Львовском университете выступает Ярослав Галан. Это было его последнее выступление. Мы проклинали Галана, но это выступление меня удивило. Это было выступление украинского интеллигента в защиту украинской культуры. От того Галана, который написал цикл памфлетов «Плюю на Папу!», здесь не было ничего. Галан оказался совсем другим.

Через несколько дней Галана убили. Теперь мы уже знаем, что это сделали кагэбэшники. Знаем, что Галана ограничивали, что его уволили с должности корреспондента «Радянської України», потом он перестал работать в «Вільній Україні», что его обставили, как волка флажками, и собственно это убийство — это был конец.

На студентов, которые не вступали в комсомол, были заведены личные дела, их старались провоцировать. Где-то, может, на 2-3 курсе я получаю анонимное письмо, в котором написано: мы знаем ваши настроения, но вам надо вступать в комсомол, чтобы вы стали учителем и воспитывали детей в таком духе. Ну, думаю, это гэбисты написали. Я в комсомол не вступал.

В 1953 году умирает Иосиф Сталин. А меня выгоняют из университета. Я в апреле-мае сдал часть экзаменов — но не пошёл на первомайскую демонстрацию.

Встречает меня преподаватель украинского языка, Иван Иванович Ковалик: «Вы почему не идёте защищать свою курсовую работу?» А я заканчивал отдел психологии. У нас было так: одна курсовая работа по психологии, вторая по логике, третья по украинскому языку, четвёртая по украинской литературе и психологии. Дипломную работу я писал на тему «Психология героев в произведениях Михаила Коцюбинского». Такая тема была тогда очень модной, никто об этом не писал. Говорю: «Так меня же выгнали!» — «Приходите, приходите и защищайте курсовую работу».

Я уже не студент. Но защищаю курсовую работу, мне ставят «пятёрку», и я снова не хожу на лекции. Сказать родителям, что меня выгнали из университета, мне не хочется. Не боюсь я этого, но думаю, что им будет очень больно: студент 4 курса университета — и вдруг выгнали. Тогда я записываюсь в фольклорную экспедицию Института общественных наук Академии наук Украины. Она едет в сёла Бродовского котла. Вы знаете, что такое Бродовский котёл? Возле Бродов в 1944 году попала в окружение дивизия «Галичина» и была вдребезги разбита советскими войсками.

Я веду записи и держу их в своём чемоданчике. Однажды прихожу, а руководитель экспедиции, научный сотрудник Института общественных наук, кандидат наук, роется в моём чемоданчике. Я возмутился. Говорю: «Как вы смеете это делать?» А он говорит, что когда я записался в экспедицию, то его вызвали в НКВД и сказали: «Не берите его». Но ему положительно меня охарактеризовал декан филологического факультета Алексей Никифорович Мороз. Тогда он взял меня, пообещав гэбисту, что будет следить за мной и проверять, что я пишу.

В том 1949 году происходит такое событие. Ректором Львовского университета был академик Савин. Но когда был убит Галан — а к этому имели отношение студенты, — то приехал в университет первый секретарь ЦК КПУ Никита Хрущёв, собрал всех ректоров институтов (было их что-то около 14) и говорит: «Как вы допустили убийство такого человека?» Говорил об ослаблении воспитательной работы, о неудовлетворительных контактах со студенческой молодёжью. Спрашивает нашего ректора академика Савина: «А вы знаете фамилию хотя бы одного студента?» Ректор был порядочный, честный человек, но не смог назвать ни одной настоящей фамилии. А выдумывать, вероятно, не хотел. Тогда об истории убийства Галана никто не знал.

Так вот, в то время, как меня выгнали из университета, ректором назначают академика Е. Лазаренко. Когда начался новый учебный год, я пошёл к академику Лазаренко и рассказываю историю своего увольнения и прошу восстановить меня в университете. Ректор спрашивает меня: «Вы видели приказ?» Я рассказал ему всё по порядку. Вижу, молодой человек, ему было где-то за сорок лет, такое открытое, порядочное, честное лицо — я доверился ему полностью, ничего не скрывал, ничего не лакировал. Он говорит: «А вы видели приказ об увольнении? Есть доска приказов». — «Нет». — «Идите посмотрите, есть ли приказ, и приходите сейчас скажите мне». Я пошёл посмотрел — нет. Возвращаюсь и говорю, что нет. Он пишет записку декану филологического факультета: «Принять у Горыня экзамены за 4 курс». Я несу записку декану филологического факультета. Алексей Никифорович назначает мне экзамены, и я за один день сдаю все пять экзаменов на «пятёрки» — на повышенную стипендию.

Я вам не рассказал, за что меня исключили из университета. Это была целая процедура, очень интересная. Сначала меня нарисовали в стенгазете: такой, знаете, чёрный — чёрное лицо, чёрные волосы — я прячусь за Библию. Потому что я говорил, что не вступаю в комсомол потому, что верующий. Вот меня и изобразили, что я прячусь за Библию. На партийном собрании секретарь парторганизации университета, кандидат филологических наук Неборячок остро выступил против меня: мол, мы допустили, что врагу советской власти Михаилу Горыню поручили исследовать Ленина!

А исследование Ленина сводилось к тому, что я писал курсовую работу «Вопросы психологии в трудах Ленина „Материализм и эмпириокритицизм“ и „Философские тетради“». Знал наизусть со сто цитат того Ленина. Работа получилась очень хорошая. Я читал её не только на факультете, но и на университетской конференции, она была вынесена и на городскую конференцию и должна была попасть в студенческий научный сборник. Но после такой характеристики Неборячка всё пропало: тот Неборячок и предложил выгнать меня из университета.

Собирается моя студенческая группа, и мои товарищи начинают меня критиковать. Это было очень больно. Но была и одна приятная ситуация. Дмитрий Кирик, парень из Винницкой области, уже член партии, выступил в мою защиту. Кстати, впоследствии Дмитрий Кирик стал преподавателем философии, профессором, доктором философских наук в Киевском театральном институте. Он был единственным, кто выступил в мою защиту.

Так я закончил университет в 1954 году, когда уже началось потепление. Ещё небольшое, но уже никто не обращал внимания на то, что я был проскрибирован. Только когда определяли место работы, то были так называемые престижные места. Лучшие студенты попадали в лучшие места. Было место преподавателя психологии в педагогическом училище в Бродах. Я на него претендовал, поскольку был отличником, но диплом с отличием не получил.

УЧИТЕЛЬСТВО

Закончил университет — на работу. Дают место в Стрелках, в горах, возле Турки Дрогобычской области. Еду туда учителем. Полон желания учить детей и воспитывать их в патриотическом духе.

Учителей в школе не хватало. Нагрузка бешеная: 42 урока в неделю! А я, знаете, считал учительство миссией, высоким патриотическим долгом. Не просто отчитать уроки.

Через полгода я пошёл работать в районо и имел уроки в старших классах. КГБ меня не оставляло. Был такой молодой кагэбэшник Титаренко, неплохой парень. Он приходил в районо и брал личные дела учителей. Я смотрел, кем он интересуется.

Произошло одно событие, в котором я считаю, что совершил грех. Жил я в ученическом общежитии. Стрелки — районный центр, такое больше село. Кто жил в горах, тот знает, что когда начинается зима, то в горах дороги засыпает снегом. Детям ходить по 5-7 км тяжело. Поэтому зимой дети жили в общежитии. И мне дали в нём маленькую комнатку. Возле общежития на высокой горе школа — может, со сто ступенек. Здесь огород, а рядом — красивый дом, где жил лесничий. В том доме жил начальник КГБ. А между домом и общежитием — огород. На огороде большой колодец с квадратным срубом где-то так, может, два на два метра, но там вода плохая. Забросали тот колодец железнодорожными шпалами, чтобы кто-то не упал, а если даже упадёт, то чтобы держался за шпалы и не утонул. Колодец не забит. Слышу страшный, животный крик. Думаю: Господи, что же это делается? Выскакиваю, бегу к тому огороду. Упал в колодец какой-то человек: «Помоги мне!» Слышу — акцент русский. Но какое это имеет значение? Надо помочь. Кричу: «Подождите, держитесь!» А он взял шпалы под мышки и держится на воде. Колодец глубокий — как в горах.

Я побежал в школу, взял лестницу, подал. Он по той лестнице вылезает, я его тяну. Когда вытащил, увидел, что это начальник КГБ — напился и спьяну упал в колодец! Думаю: Господи, кого же я вытащил! Ведь тот человек столько людей убил! Он ходил на партизан как на охоту даже не с автоматом, а с двумя «кольтами». Был случай, что его окружили 5 или 6 партизан. Окружили и смеются, наставив на него автоматы — уже наконец-то они его поймали. А он положил нескольких ребят и спасся. Это был ужасный человек. И этого преступника я вытащил!

В школе я действительно старался привить детям любовь к Украине. Это уже был 1954-55 год, уже дети немного отвыкли от партизанского движения, но очень хотели знать о нём. Преподавая литературу, психологию или логику, я использовал каждую возможность, чтобы подчеркнуть моральные принципы, которые нельзя нарушать. То есть вёл моральное воспитание. Когда в 9 классе преподавал «Интермеццо» Михаила Коцюбинского, то цитировал: «Я людям отдал своё сердце, а они бросили его собакам». Говорю детям, что мы должны быть человечными и гуманными, но есть один вид животных, к которым я не имею жалости. Я жалею кота, собаку, жалею зайца, волка, потому что это наши младшие братья. Но одно животное не могу жалеть. «Михаил Николаевич, а что это за животное?» — «Это доносчик».

Я работал директором школы в Нагуевичах, где Франко родился. Потом работал в школе в Подбуже. Вёл литературный кружок. Михаил Рудницкий подарил нам книги воспоминаний.

Где-то часов в десять прибегает ученик 9 класса Петрук и говорит: «Михаил Николаевич, меня побили ребята!» — «А почему они тебя побили?» — «Я не знаю». — «Иди зови, скажи, чтобы они пришли». А это уже вечер, надо ложиться спать. Спрашиваю: «Как они тебя били?» — «Накинули мне на голову плед и пинали, и руками били». Приходят те оба парня. Говорю: «Ребята, вы били?» — «Били». — «За что били?» Молчат. Я говорю: «Ребята, ещё раз спрашиваю: за что вы били Петрука?» — «Он доносчик».

Подбуж перестал быть районным центром. Нас присоединили к Бориславу. В Подбуже остался один кагэбэшник капитан Волошин. Тогда, в 1958 году, КГБ сокращалось, и он остался без работы. Меня вызвали в районо, чтобы я его устроил на работу. Говорю: «Я не могу его устроить — у него нет образования. Я не пойду на это». Но на меня так давили, что говорю: «Единственное, что я могу сделать — это устроить его лаборантом». Я с ним говорил: «Я вас не приму, потому что нет должности, которая бы вам обеспечила определённый уровень жизни. До сих пор вы же имели высокую зарплату, намного выше, чем учителя». — «Вы знаете, мне ещё платят 600 рублей». Он уже не работает, но ему ещё платят — значит, работает агентом. Говорю: «Хорошо, если вы имеете 600 рублей, то я вас возьму лаборантом — это 300 рублей. Будете иметь 900 рублей». Я рассуждал: свой кагэбэшник, но Бог с ним.

Так вот, тот Волошин контактировал с этим учеником и выведывал у него настроения детей и учителей. Так те ребята говорят: «Мы били, потому что он доносчик — Волошину всё доносил. Мы его поймали, он и о вас говорил». Я говорю: «Ребята, то, что вы побили доносчика, я считаю правильным — я бы тоже то же самое сделал. Но вы должны иметь мужество принять кару за самосуд. Так вот, за избиение я поставлю вопрос на педсовете, чтобы снизить вам оценку за поведение». Я это сказал и подумал: что же я сказал? Как мне выйти из этой ситуации? Они ушли.

Педсовет. На педсовете ставлю вопрос о поведении тех двух ребят. (Один из них сейчас главный хирург в Старом Самборе, а второй — доцент во Львовском мединституте. Это были очень способные дети). Итак, на педсовете я предлагаю поставить им поведение «четыре». Но учителя почувствовали, что я этого не хочу. Учителя тоже мои настроения знали. Говорю: подумайте, как вы проголосуете, так и будет. Учителя это почувствовали и проголосовали против того, чтобы снижать ребятам поведение на «четыре». Я сказал: «Искренне благодарю». А под дверью слышу: «Ура!» Это под дверью стояли ученики — все десятиклассники — и слушали, что мы говорили.

Это были добрые, товарищеские отношения старшего товарища с младшими. Я вспоминаю школу с большой любовью. Мне кажется, что я не в ту дорогу пошёл. Если бы я дальше был учителем, то сделал бы намного больше для своего народа и для собственного самоудовлетворения. Одним словом, я всегда помню 1 сентября, первый звонок, до сих пор не пропускаю этого дня.

В. Кипиани: Но как так случилось, что дети, воспитанные на традициях освободительной борьбы, через каких-то 10-15 лет становились советскими людьми или имели какое-то двойное сознание, двойную мораль?

М. Горынь: Поставленный вами вопрос имеет под собой почву. Скажу вам, что человека формирует не только семья — человека формирует и окружение. Не надо говорить, как Москва издевалась над галицким населением. Но вот пример: 1945 год. Мы захвачены героикой партизанской борьбы. А секретарь Дрогобычского обкома Олексенко говорит: «Вы думаете, что мы с этими бандеровцами не могли бы справиться за один месяц? Да мы фашизм положили на лопатки! Но мы ударим — и остановимся, ударим — и остановимся». Эта фраза что-то во мне пошатнула: ведь кагэбэшники могли бы уничтожить всех наших, но что-то им не позволяет это сделать. Я подумал: может, человечность? Это я услышал в 15 лет. Вот вам ответ на ваш вопрос: конформизм! Конформизм начинается с обстоятельств: появляется мудрый человек, который бросает такую фразу. Она застревает в сознании, делает в нём небольшую трещину. Я позже понял, что это была тактика, хитрость секретаря обкома партии. Но тогда я подумал себе: действительно — такая мощь, а так долго возится с нашим партизанским движением...

Я был учителем и директором нескольких школ, а в 1957 году, когда развернулась кампания по привлечению к управлению на уровне районов и областей местных кадров, меня пригласил руководитель облоно Вербивский и предложил идти директором в село Броницу Дрогобычского района. Я был «белой вороной» среди директоров, потому что не был партийным. Но работал в этом селе директором два года — с 1957 по 1959 год.

Когда директор школы в селе Нагуевичи пошёл работать председателем колхоза, то искали директора, который бы мог совместить в себе административную и педагогическую работу с вниманием к тому селу и к творчеству Ивана Франко. Тогда и село переименовали в Ивана Франко. В село приезжали иностранные делегации, там был небольшой музей. Нужен был человек, который бы мог те делегации принимать, вести с ними разговор. Я дал согласие на это. Я вошёл в педагогический коллектив, сразу начал строительство школы-интерната. За один год мы построили школу-интернат. Правда, в школу не вошли, но корпус был построен. Я старался помочь музею. Чтобы пополнить тот музей, было закуплено 100 томов «Наукових записок Товариства імені Тараса Шевченка», этнографические сборники.

Я организовал педагогическую работу так, что все уроки, которые имели какое-то отношение к Ивану Франко, проходили в музее. Поэтому к нам часто приезжали учителя смотреть, как проводить уроки в музее, не нарушая определённых педагогических принципов. Тот один год меня так вдохновил, что я решил никуда не ехать, а работать над Франко. Есть огромная литература, буду работать директором, писать статьи и наконец мой дух успокоится.

Но в соседнем селе Подбуж (а оно было раньше районным центром) умер директор школы, и меня перебрасывают туда директором. Школа там намного больше. Снова приходится организовывать педагогический коллектив. Мечты о научной деятельности угасают.

НАКАНУНЕ

Но мне повезло: в Бориславе (а Борислав был не только райцентром — там были горком и райком партии) секретарём горкома партии стал инженер-нефтяник, человек, который имел какие-то научные амбиции, который тоже хотел заняться наукой, но партия заставила его стать секретарём. Я узнал об этом, пошёл к тому секретарю и говорю: «Слушайте, вам искалечили научную карьеру — так почему вы меня не отпускаете?» — «Нет вам замены». — «Я подготовлю человека, который меня заменит». Он дал согласие, я отбыл полгода в Подбуже и поехал во Львов, думая, что буду заниматься только наукой. А тогда организовывалась первая в Советском Союзе лаборатория промышленной психологии, которая называлась «Научно-практическая лаборатория психологии и физиологии труда». Её руководителем был Ярослав Цурковский — человек, который имел в этом деле определённый опыт. Он ещё в 20-х — начале 30-х годов занимался психотехникой, которая впоследствии была раскритикована советской властью.

Я приехал во Львов в марте 1961 года, начал работать в лаборатории и познакомился с настроениями во Львове. А те настроения были связаны с политической оттепелью. 1961–1963 годы, я бы сказал, были пиком псевдодемократизации в хрущёвском варианте. Встречи с интеллигенцией Львова убедили меня, что снова надо отложить свои научные аспирации и взяться за гораздо более важные, чем наука, дела — пробовать возродить украинское в Украине, возродить украинство и думать, как украинскому народу выскочить из тех тисков, в которых он оказался.

НАЧАЛО ШЕСТИДЕСЯТНИЧЕСТВА

Где-то, наверное, в апреле 1962 года во Львов приезжает группа молодых киевских писателей — Иван Драч, Николай Винграновский, Иван Дзюба и, как мы всегда говорили, «примкнувший к ним» Дмитрий Павлычко, поскольку он был галичанином и уехал в Киев сначала как аспирант, но сразу окунулся в творческую жизнь. Этот приезд произвёл на нас чрезвычайное впечатление. Мы увидели молодых людей (а Драчу тогда было всего 26 лет), которые полны огромной жажды возродить украинство в Украине. Их стихи наэлектризовывали аудиторию. Я сидел за спиной писателя Антона Шмигельского. Он в своё время был в «Сельробе» и всячески поддерживал советскую власть, не обращая внимания на то, что она делала. Шмигельский сидел в первом ряду, и когда те ребята выступали в университете, Шмигельский говорит: «Да что они говорят? Это мухи-однодневки. Скоро они выдохнутся».

Тогда я поднимаю руку и прошу дать мне слово. А вечер вёл Ростислав Братунь, уже известный писатель, поэт: «Тут Горынь будет выступать. А есть ещё второй Горынь — возможно, и второй Горынь выступит?» Говорю: «Я хотел сказать, что мы являемся свидетелями рождения новых настроений в украинской литературе. Есть здесь люди, которые говорят, что эти молодые украинские поэты — мухи-однодневки. Но хочу вам сказать, что в литературу приходит новая сила, и это не мухи-однодневки — это навсегда!» Была буря аплодисментов.

В тот вечер я впервые встретился с Иваном Дзюбой. А он перед тем, в 1959 году, опубликовал в журнале «Вітчизна» мою первую статью. Мы не были лично знакомы — только переписывались. Я поговорил с Дзюбой, и тут мы сошлись.

С того времени началось то, что называется шестидесятничеством. Появляются интересные статьи. Первая такая статья, которая была направлена против политики Коммунистической партии — написал её кто-то с Кубани — «Мысли и раздумья обескураженного читателя». Читатель был обескуражен русификацией.

Эмоциональные настроения в тех статьях нарастали в направлении от каких-то общегуманистических принципов к резкой критике имперской политики Коммунистической партии. Если в 1962 году это были «Мысли и раздумья обескураженного читателя», то в 1964 году была статья в связи с поджогом библиотеки Академии Наук «По поводу процесса над Погружальским», которую, вероятно, написал Евгений Сверстюк. А потом была ещё более острая статья — «Украинское образование в шовинистической удавке». К ней имела отношение Евгения Кузнецова. Она дала материалы Министерства образования о русификации украинского образования. Её в 1965 году осудили на пять лет заключения. Она отбыла их и через год-два умерла. Это была очень странная смерть, но об этом никто не пишет. Её очень высоко оценили: 5 лет — это было одно из самых тяжких наказаний. Тогда только двое на Украине имели 6 лет — я и Михаил Масютко, по 5 лет имели Панас Залываха и Кузнецова. Другие 3–4, Богдан имел 3, Михаил Осадчий — 2, а Зварычевская — всего 1 год. Начальник КГБ УССР генерал-полковник Никитченко был либералом. Уже через несколько лет никого не осуждали на 3 года — это только нам так повезло.

Я в этом деле принял активное участие. Хотя проходили разные научные конференции, был Международный съезд психологов в Ленинграде, где я выступил с докладом, публиковал статьи по психологии в Москве, в Киеве, но главное — это было, без сомнения, движение сопротивления. Мы организовали печать статей. Были у нас пишущие машинки. За нами гэбисты постоянно следили. Мы чувствовали и очень хорошо знали, что нас могут посадить.

ТРИ ИВАНА — СВЕТЛИЧНЫЙ, ДЗЮБА, ДРАЧ. 1962 ГОД

Хочу обратить внимание ещё на одну личность. Это Иван Светличный. Знаете, меня очень интересовало, как приходили к движению сопротивления люди, родившиеся на Приднепровье. Когда я познакомился с Дзюбой — мы сразу перешли на «ты». Я говорю: «Иван, ты мне скажи, как ты — парень, который окончил русский отдел Сталинского пединститута, поступил в аспирантуру, начал писать диссертацию о Маяковском — как ты это всё бросил?» Я спросил, как он преодолел стереотипы школьного и вузовского коммунистического воспитания и перешёл к острой антикоммунистической литературной критике? А он говорит: «Очень на меня повлияли письма Бориса Гринченко». Меня постоянно интересовали истоки нонконформизма. Оказывается, у каждого были свои.

И вот в 1962 приезжает Иван Светличный. Со Светличным и Дзюбой у меня было много встреч — и сам, и вместе с братом Богданом. Дзюба женился на галичанке. Это была интересная тенденция: на галичанках женились ещё и Драч и Винграновский. Мы считали, что это своеобразное проявление преодоления определённого недоверия и подозрительности между населением Приднепровской и Западной Украины, которое разжигала имперская пропаганда.

Это форма конкретизации контактов Востока и Запада. Я, выступая на каком-то вечере, сказал, что это не новая тенденция, потому что её начал ещё Иван Франко, женившись на киевлянке Ольге Хоружинской.

Так вот, летом 1962 года я познакомился со Светличным и имел очень серьёзный разговор — что нам делать. Думаю, такого серьёзного разговора я не имел ни с кем из приднепровцев. Был разговор и с Дзюбой. Он сказал: «А ты знаешь что — надо бы написать теоретическое обоснование того положения вещей, которое есть, и что надо делать дальше». Дзюба ещё в 1962 году задумывал то, что появилось в 1965 — «Интернационализм или русификация?». Я разговаривал со Светличным.

Весенний воздух пьянил нас. Мы с первых дней, не зная друг друга, начинаем откровенно говорить совершенно антигосударственные, совершенно антикоммунистические вещи. Где-то исчез страх, где-то исчезла перестраховка. Не смогу восстановить тех разговоров, но мы сразу говорили на «ты» и сразу высказывали очень острые мысли.

Итак, когда мы встретились со Светличным (не помню, был ли при этом Богдан), — я поставил вопрос, что дальше делать. А он: «А ты как думаешь?» — Отвечаю: «Есть опыт УПА, есть опыт ОУН — подполье». А Светличный говорит: «Знаешь, подполье, во-первых, охватит очень малый круг людей и не будет иметь выхода на широкие массы украинского народа». Поэтому он предложил идти с открытым забралом: мы должны провозглашать свои идеи откровенно. Возможно, те идеи не будут высказаны на все сто процентов — где-то будут элементы конформизма, но лучше так, потому что за это время мы охватим большое количество людей. Светличный порекомендовал создать какие-то структуры, через которые можно было бы пропагандировать наши идеи. Он вспомнил: «Вон, смотри, Лесь Танюк создал Клуб творческой молодёжи. Уже есть клубы в Киеве, в Харькове, в Днепропетровске, создаётся во Львове. Через клубы мы сможем пропагандировать наши идеи». Я говорю: «Это мне напоминает семидесятые годы прошлого века, народников. Я пойду в библиотеку, поищу материалы о народниках. Потому что разница между царской охранкой и коммунистическим КГБ небольшая — та же практика и опыт один и тот же».

Я пошёл в библиотеку. Мне удалось найти несколько сборников трудов, следственных и судебных дел людей, которые принимали участие в народническом движении семидесятых годов. Было время, когда народники тоже шли в народ. Однако были разные формы работы. Но их организации существовали недолго. Впоследствии они начали вести пропаганду подпольно, потому что оказалось, что при тоталитарном режиме вести легальную антигосударственную работу невозможно. Ведь время их деятельности было коротким — 2-3 года — и арест.

Просмотрев судебные дела, я поехал в Киев и рассказал это Светличному. Арифметика проста. Если в действиях кагэбэшников сработает опыт царского жандармского управления, то нас будут брать в 1964-65 годах. 1962 + 2 = 1964, 1962 + 3 = 1965». А Иван на это ответил: «Тогда давай крутить колёса!»

Итак, мы были сознательны того, что долго не протянем. И действительно, моё предсказание было уникально точным: через два года, в 1964, приезжает из Киева Иван Драч и говорит: «Михаил! Я разговаривал с полковником КГБ, и он сказал, что вас будут брать».

САМИЗДАТ

Ну, мы спрятали всё, приготовились: будут обыски, будут брать. Жена моя, Ольга Мацелюх, ещё студенткой была заключена на 25 лет (отсидела 4), так что для неё это не было удивительным. В нашей семье не было конфликтов из-за того, что я занялся политикой, что могу оставить её одну с ребёнком. У нас не было тех проблем.

Я подождал-подождал месяца два, три — не берут! Давайте снова делать то же самое. Но в октябре 1964 года пришёл к власти Брежнев. Похолодало, оттепель проходила. Нескольких людей из нашего окружения вызвали в КГБ и предупредили, что посадят: «Перестаньте». Меня ни разу никто не вызывал.

Через 10 месяцев нас арестовали. Осудили и отправили в концлагеря — всего 20 человек. А задержанных, находившихся под следствием, было где-то около 100. Так закончился первый период шестидесятых годов.

В. Овсиенко: Но что вы конкретно делали?

М. Горынь: Первое, что мы делали — проводили вечера, дискуссии по национальному вопросу, создавали Клубы творческой молодёжи.

Второе — организовывали концерты. Помню, как прекрасно декламировал Шевченко Андрей Козак. Он создавал прекрасные композиции с использованием «Кавказа» Шевченко так, что все понимали: это против Российской империи. Замечательные были Шевченковские вечера. На них собиралось много людей во Львове, мы выезжали с ними в районы.

Третье — печатали на машинке и в фотокопиях материалы, статьи, стихи и распространяли среди людей. Мы распространяли не только статьи, но и стихи Ивана Драча, Николая Винграновского, Лины Костенко, Василя Симоненко, Бориса Мамайсура, русских поэтов тоже. Эта издательская деятельность была очень объёмной и связана со значительными затратами на бумагу.

Четвёртое — вечера встреч с работниками различных высших учебных заведений. Вот собрались на квартире человек 20 преподавателей и студентов торгового института. Я там выступал с докладом о политической ситуации в Украине.

Но самым важным было печатание на машинках статей и распространение их среди людей. А ещё их перефотографирование. Принцип был такой. Вот, скажем, мы перефотографировали книжечку «Вывод прав Украины», изданную за рубежом, и сделали толстые книжечки из фотокопий. Я передал в Ивано-Франковск Валентину Морозу фотоплёнку и сказал: «Ты должен сделать 5 копий — четыре оставляешь себе, а одну копию отдаёшь мне для того, чтобы дальше распространять».

Эта работа занимала много времени. Это делало много людей во многих учреждениях. Надо было всё это организовать.

Таким было шестидесятничество: клубы творческой молодёжи, вечера Шевченко во Львове, в Киеве — походы к памятнику Шевченко 22 мая и труд наших талантливых публицистов, статьи которых поднимали температуру настроений украинства по обе стороны Збруча.

ЧОРНОВИЛ

В то время во Львове был Вячеслав Чорновил. Он то работал секретарём комсомольской организации на строительстве Киевской ГЭС, то практиковал на телестудии и долгое время находился во Львове, особенно после женитьбы. Мы имели постоянные контакты. Хочу вам сказать, что Чорновил как организатор, Чорновил как редактор — уникальная личность. Он был неисчерпаемым производителем новых идей. И не только в журналистике. (Позже, в конце 80-х годов, кроме «Украинского вестника», спецвыпусков УВ, листка пресс-службы УХС, он был инициатором создания первых антиимперских организаций. Ну, мог вызвать острые дискуссии, споры, но уметь организовать работу, подобрать людей — я не находил больше таких людей, как Чорновил.)

В 1964 году приезжает Чорновил из Киева и говорит: «Михаил, нам нужно встретиться». Мы выезжаем за пределы Львова, где теперь этнографический музей под открытым небом. Он привёз из Киева статью «Пути и задачи украинского освободительного движения. Краткие тезисы для обсуждения». Я не знал тогда, кто её написал. Теперь знаем, что это был Евгений Пронюк, может, ещё с кем-то. Это был проект или проспект будущей программы, где ставился вопрос о создании украинского независимого государства. Я был в восторге от статьи. Мы прочитали её, ходим, обсуждаем. А ходим вот так вокруг горы. Думаем, чтобы нас никто не поймал. Круглая гора, поросшая лесом. Как стог сена. Смотрим — вдруг выскакивает на самую верхушку — хоть это и лес — какая-то молодая девушка, оглядывается так. Мы привели за собой хвоста! Говорю: «Слава, всё — нас зафиксировали».

КОНЕЦ «ОТТЕПЕЛИ»

Это был 1964 год. Мы напечатали ту статью «Пути и задачи…», распространили. Она, собственно, была началом нового этапа политической деятельности шестидесятников. До этого у нас были статьи с критикой режима, как, например, «По поводу процесса над Погружальским» или «Украинское образование в шовинистической удавке». Но это была критика, а вот ставить вопрос, что дальше делать, куда мы идём — на это статья «Пути и задачи украинского освободительного движения» давала ответ.

Я понимал, что мы уже входим в острую конфронтацию с властью. Эту статью мы распространяли в узком кругу для обсуждения, чтобы потом можно было собраться и окончательно сформировать программу. Итак, первый мой разговор об этом был с Чорновилом. Он эту идею поддерживал.

Но мы не успели собраться. В 1965 году я говорю своей жене: «Оля, я дальше так не могу». Я был истощён до предела. Кандидатские экзамены, диссертация, работа в лаборатории, создание второй лаборатории… Я работал на заводе автопогрузчиков и одновременно организовывал лабораторию на железной дороге. Я ездил в кабине электровоза, чтобы собрать наблюдательный материал. Вы же понимаете, как делается наука? Есть экспериментальные данные, но есть наблюдения. Ты едешь с машинистом электровоза или тепловоза, скажем, из Львова в Шепетовку и непосредственно наблюдаешь за ним, фотографируешь его — и имеешь очень интересный материал по психологии труда машиниста. Я это всё делал. Мой рабочий день был такой: до четырёх часов я работаю на заводе автопогрузчиков, провожу исследования рабочих, с четырёх до семи я работаю на железной дороге и провожу там исследования. Кроме того, мы сами в мастерской изготавливали наши аппараты. После семи иду в библиотеку Академии Наук и готовлюсь к экзаменам, что-то там пишу.

Истощение было крайнее. Я говорю: «Оля, хоть на две недели поедем куда-нибудь». Денег, конечно, у нас не было, потому что деньги шли на типографскую бумагу, на машинки. Понимаете, каждый раз нужно было откладывать определённую сумму из зарплаты на эти дела. А зарплата у нас была невысокая: я имел 140 руб., или 100-150, а жена 60-70. Так что на семью 200, оторвать от них 30-40 руб. было, знаете, довольно сложно.

«СОВЕЩАНИЕ В ВЕРХАХ»

Говорю: «Поедем отдохнуть». Поехали отдохнуть в Феодосию, где жил наш добрый знакомый Масютко Михаил. А погода была очень плохая — ветры страшные, купаться в море было невозможно, сидеть на берегу и мёрзнуть — тоже. А говорят, что в Коктебеле, в 30 км от Феодосии, есть курорт для Союза писателей СССР. Там морской залив, с обеих сторон высокие горы, а в том заливе тихо, никакого ветра, там можно купаться и отдохнуть. Ну, договорились, садимся на автобус, 30 км — это не так далеко.

Приезжаем в Коктебель — кто-то мне сообщает, что там отдыхает Дмитрий Павлычко. Мы не пошли на море, а начали искать Павлычко. Пришли в тот Дом отдыха Союза писателей. Это огороженная большая территория с такими маленькими домиками на две комнатки. Это для семьи. Тех домиков — как грибов! Оказалось, что там есть Роман Иванычук, Дмитрий Павлычко, Иван Драч.

Мы поговорили. При второй встрече я говорю им: «Вы знаете что, ребята? Я еду вот в Коктебель, а со мной каждый раз едет какой-то человек — высокий, крепкий, с рюкзаком. У меня такое впечатление, не кагэбэшная ли это креатура». Кто-то из них говорит: «Это уже мания преследования, ты уже заболел».

Пошли мы в горы. Я рассказываю им статью Хрущёва о смерти Сталина в переводе на русский язык из французского журнала «Пари-матч» с рассказом Хрущёва. Мы её распространяли. Подробный, правдивый рассказ.

А когда я во второй раз приехал и говорю: «Ребята, у меня такое впечатление, что тот человек, который едет со мной — кагэбэшник». Они мне повторили, что это мания преследования. Пошли в горы Кара-Даг. Такая большая гора и крутой берег стометровой высоты над морем. Стоим над той кручей, в голове кружится. Вдруг смотрим — большой куст дикой розы, в диаметре, может, метр. Подходим ближе — под тем кустом розы мой знакомый с рюкзаком, а из рюкзака торчит антенна. Я говорю: «Ну что, ребята — мания?» Павлычко как подменили — он испугался. Он имел дело с кагэбэшниками, его когда-то таскали. Так что понял, что это означает.

Но тут заканчивается моё пребывание в Крыму, потому что я взял с собой только 70 рублей, а ещё 70 рублей оставил в доме — потом кагэбэшники их украли, мы остались без копейки. Так вот, говорю Павлычко: «Дмитрий, ты едешь на машине в Киев. У меня денег почти нет — только на билеты и один рубль, чтобы можно было купить кусок хлеба на дорогу, больше ничего нет. Возьми нас в Киев — ты с женой и нас двое. А из Киева я уже доберусь до Львова». Дмитрий говорит: «Если ты выйдешь на трассу, то я тебя возьму». По каким-то там причинам мне не удалось поехать с Павлычко в Киев.

Я говорю: «Знаешь, женщина, когда едет, то всегда берёт с собой чемоданчик — набирает того барахла, никому не нужного, да и я книг набрал с собой, так что мне будет тяжело. Я не выйду. Если захочешь, то приезжай — от шоссе до жилья Масютко каких-то полтора-два километра. Приезжай на машине, мы сядем и поедем. Если не приедешь — значит, не приедешь». Дмитрий не приехал.

ПЕРВЫЙ АРЕСТ

Уже в Феодосии установилась хорошая погода, хотелось бы ещё побыть, а денег нет. Мы вышли на море, расстелили плед. Оля пошла плавать, а я стал сбоку. Смотрю — идёт какой-то человек, расстилает возле нашего пледа свой и ложится. Оля выходит из моря, я подхожу, ложусь. И тот человек сразу: «Добрый день! Вы пани Оля?» («Пани Оля» — в 1965 году!). Она говорит: «Да». — «А вы знаете, я был в ссылке с вашими подругами Ирой Стрильчик и Геной Павлюк». Начали говорить, он сказал, что его зовут Ярослав. Он и фамилию назвал, но я не запомнил. «Где вы остановились?» — «Мы остановились у Масютко». — «Я приду к вам в гости».

Он пришёл, принёс коньяк. Масютко любил выпить. Пьём коньяк, разговариваем. Не понравился он мне. Я говорю Оле: «Он мне не нравится, он навязчивый очень». Спрашивает: «До каких пор вы ещё здесь думаете быть?» — «Мы завтра едем». — «Билеты есть?» — «Нет, билетов нет, надеемся купить на станции». А там в августе поезда идут через 10 минут, масса людей выезжает из Крыма. «Я пойду с вами, я вам помогу», — говорит Ярослав. — «А вы остаётесь?» — «Нет, я свою исследовательскую работу сделал и сегодня самолётом вылетаю во Львов». То есть на второй день вылетает во Львов.

Приходим на вокзал. Да кто тебя возьмёт? Всё переполнено! Бросаемся к вагонам — нет. Приходит, может, второй-третий поезд. Ярослав подходит к одному вагону и, вижу, показывает какую-то книжечку. Это я заметил. А он стоял ко мне спиной и не заметил, что я вижу. Ярослав машет нам рукой: «Я устроил ваши дела». Но билетов у нас нет. Спрашиваю у того проводника, какая ближайшая станция. «Пятихатки». Это уже за пределами Крыма. «Хорошо, купите нам билет?» Я даю ему деньги, но билет уже дешевле, потому что до Пятихаток мы приехали даром. Проводник приносит нам билеты, я хочу чем-то отблагодарить, а он категорически отказался. Поместил нас в купе, в котором есть мужчина лет сорока с ребёнком. Абсолютно ничего с нами не разговаривает.

Тогда я был контактным. Выхожу в коридор и смотрю: ходит такой ну стопроцентный галицкий панок. Вы знаете галичан 30-х годов? Это костюм, под пиджаком обязательно жилетка, обязательно часы-луковица, заложенные в кармашек жилетки. Типичный галичанин. Такой круглый животик, лицо кругленькое — как попик. Я начал с ним разговаривать. Ясно, что сразу начал критиковать советскую власть. Он мне поддакивал. Оля говорит: «Ну, ты странный человек — ты и со столбом мог бы заговорить».

Приезжаем в Красное — а это 40 км от Львова. Ага, ещё были мы в Запорожье. Имели 1 рубль. Я был поражён богатством Украины, я был влюблён в Украину! Продают помидоры по 5 копеек, а помидоры вот такие! Мы купили несколько килограммов тех помидоров, полбуханки хлеба, имеем трёхлитровую банку вина, которую дал на дорогу Масютко. Есть что есть — помидоры и хлеб. Жена начинает собирать вещи в чемодан. Вдруг заходит в купе какой-то человек. Не говорил ничего, а быстренько сел. Я говорю: «А вы чего здесь сели? Вы видите, что это купе занято. Что вам надо? Женщина готовится к выходу — а ну убирайтесь из купе!» Это почти дословно. Он выскочил. Но через минуту открываются двери и заходит уже четыре человека во главе с капитаном милиции. Или два, или три милиционера и, как обычно, один в гражданском. Представляется, спрашивает мою фамилию и говорит: «Вы задержаны. Собирайтесь, поедем во Львов для выяснения ситуации». Моё возмущение они проигнорировали. Но ещё перед изгнанием первого визитёра я успел сказать жене: «Оля, всё!» Я понял, что это был кагэбэшник.

Собираемся и выходим. Люди заполнили весь коридор того вагона. Я кричу: «Уважаемые, кто едет во Львов — сообщите, что я арестован! Фамилия моя Горынь!» И называю адреса — брата, ещё какие-то там.

Нас сажают в машину. Кагэбэшники любили бутафорию — берут двух людей, мужчину и женщину, а едет три машины. Первая машина едет пустая, во второй я, в третьей жена.

ОБЫСК

Нас привозят во Львов и помещают в КГБ. Сразу, не давая опомниться, говорят, что поедем на обыск. Повезли меня одного, Олю не брали, Оля осталась в тюрьме. Приходим домой. Я был поражён. Когда ехали в Феодосию, то всю литературу спрятали. А приходили ребята (имели ключи) и нанесли мне той литературы... Без сомнения, если бы не было той литературы, я бы чувствовал себя на следствии иначе. Я считаю, кагэбэшникам нужно было иметь «паровоза» в том деле. Но поскольку у меня в доме нашли столько литературы, то «паровозом» стал я.

В. Овсиенко: Вы сказали «ребята». Вы имели в виду своих ребят или кагэбэшников?

М. Горынь: Своих ребят, своих. В частности, брата Богдана. Но была интересная деталь. В Житомире в типографии работал Анатолий Шевчук — брат Валерия Шевчука. Об этом узнал Богдан. Если Анатолий работает в типографии, то нельзя ли достать шрифт? Потому что кто-то из наших львовских типографов сказал, что шрифт можно набрать в квадратную рамочку, связать и делать оттиски. Это намного быстрее, чем на пишущей машинке. Так Богдан поехал в Житомир и привёз несколько килограммов того шрифта. Часть его была в Киеве (Галя Севрук где-то его спрятала на Печерских склонах), а часть Богдан привёз во Львов. Я подумал себе, не положить ли его в большую банку от кофе, а сверху насыпать кофе? И это сработало: не нашли его.

Как начали обыск, я бросился к спрятанным деньгам — а денег нет! Был среди них такой Батищев. Он учился со мной в университете. Я уже не помню как, но оказалось, что это Батищев украл те 70 рублей.

Было это 26 августа 1965 года. Привезли меня домой после обеда. Обыск длился часов восемь, до поздней ночи, может, до первого часа. Забрали меня в тюрьму. Олю выпустили.

СЛЕДСТВИЕ

Я сразу оказался в очень сложной ситуации — против меня компромата было, сколько хочешь. Хуже всего — «Пути и задачи украинского освободительного движения».

Каково было моё поведение во время следствия? Первые шесть дней я вообще отказывался с ними разговаривать. Когда мне бросили на стол показания покойного Теодозия Старика и другие показания, то я занял такую позицию: «А здесь нет ничего антисоветского! Критика советской власти, но это не является нарушением конституции, это не является борьбой за отделение Украины от Советского Союза». И так далее. «Но вы имели эту литературу?» — «Да, я имел». Не мог же я сказать, что мне её кто-то принёс домой. Поэтому я признавал, что имел ту литературу, однако в ней нет ничего криминального. «Вы давали её читать кому-то?» — «Да, давал».

Я считаю, что когда стараешься доказать, что ты не верблюд, — это абсолютно бесперспективно. Я осознал это к концу следствия. Тогда я занял жёсткую позицию. На судебном процессе я выступил с последним словом, где дал острую критику политики Хрущёва, Косыгина, Брежнева.

Среди нас было много таких людей, которые думали, что их могут арестовать. Но было много людей искусства, политика их не касалась. Из киевлян был арестован Иван Светличный, но не тронули Ивана Дзюбу, Евгения Сверстюка, многих других.

Я бы сказал, что шестидесятники были пёстрыми по мировоззрению. И тактика была разная. Мировоззрение галичан было направлено на построение украинского независимого государства. Многие приднепровцы, в том числе и Дзюба, были направлены на критику существующего режима и совершенствование коммунистической государственной машины. Итак, цель разная, подход один. Они это чувствовали.

В следственной тюрьме — а мы там были восемь месяцев до судебного процесса — были мы наивны, как на наш возраст. КГБ подсаживало нам тех «наседок». Я ещё надеялся, что можно связаться с другими камерами. Нас выводили к умывальнику — там было такое корыто-умывальник, а под бруском того корыта дырки. Я не знал, что дырки специально сделаны для таких, как мы. Я запихивал туда записки и якобы пытался руководить следственным процессом. Но это всё попадало в руки следствия. Однажды меня за это бросили в карцер.

Было одно очень интересное предложение. Был такой кагэбэшник Клим Евгеньевич Гальский... Я считаю, что это очень умный человек. Думаю, самый образованный из всех кагэбэшников Москвы, Киева и Львова. Такого широко осведомлённого в литературном процессе человека я не видел ни среди кагэбэшников москвичей, ни среди киевлян. Он очень хорошо знал литературу. Приходил время от времени на следствие. Мне даже интересно было с ним поговорить. Но я уже знал, что есть «наседки», знал, что я провалился, а они использовали мои попытки установить контакты (больше никто из нас этого не делал). Богдан позже рассказывал (его арестовали в тот же день, что и меня), что однажды его завели в кабинет к Гальскому. Гальского нет, стоит какой-то кагэбэшник у доски и старательно учится писать моим почерком.

В. Овсиенко: На доске?

М. Горынь: Я так думаю. Детали я забыл, но Богдан это заметил. Зашёл Гальский и закричал: «Идиоты! Что вы делаете!» Это они дали ему возможность понять, что готовится какая-то провокация.

Предъявляя мне обвинительное заключение после окончания следствия, меня спросили, признаю ли я себя виновным. Я, как и другие, сказал, что признаю себя виновным частично. В фактической части, но не в квалификации моих действий как антисоветских. Я решил выступить на суде.

В. Овсиенко: Вы по делу проходили один или вас было несколько?

М. Горынь: Нас было много, но потом нас разделили на группы. Со мной остались Михаил Осадчий, Мирослава Зварычевская и Богдан Горынь. Четверо. Я усердно готовился к суду. Хотел узнать, как началось наше дело. Приходил Гальский: «Что вы тут так выискиваете, что вы докапываетесь, откуда ноги растут?» А дело состояло из 17 томов. «Уже все давно прочитали, подписали ту статью — а вы всё ещё не прочитали?» — «Я не могу прочитать всё за неделю — в каждом томе 300 страниц. Я имею право знакомиться с делом, сколько мне нужно». Я сделал себе целый томище выписок.

А начиналось наше дело очень просто. Якобы Мирослава Зварычевская пришла в Библиотеку Академии Наук УССР и забыла в книге, которую сдавала, какую-то статью. Альберт и Москаленко, две работницы библиотеки, написали заявление в КГБ о том, что они нашли в книге антисоветский документ. Такова была версия КГБ, чтобы прикрыть свою агентуру, которая с нами работала.

СУД

Я подготовился к выступлению. Но когда начался судебный процесс, они хотят забрать все мои выписки: нельзя ничего с собой брать. «Как нельзя ничего брать? А почему нельзя брать свои записки? Я же буду себя защищать!» Они хотели узнать, что я понаписывал. Потому что когда меня выводили на прогулку, я всё это брал с собой. «Почему вы берёте с собой?» — «Потому, что это мои записи». Они пытались забрать их на прогулке, хотели забрать, когда везли на судебный процесс — я не дал. Моё выступление тоже было написано заранее.

В первый или второй день я решил поступить как-то так, чтобы не все очень пострадали. Я знал, что если я выступлю остро с последним словом, то мне добавят 1-2 года. Написал записку Богдану, Осадчему, Зварычевской. Был такой надзиратель Иван — местный, галичанин. Судьи ушли на обед, а нас держали в «боксиках». Это узенькая камера, где нельзя даже повернуться. Шириной каких-то 50 см, длиной, может, метр. Сиденье и больше ничего. Говорю Ивану, который меня охраняет: «Иван, слушай, ты бы мог передать записку моему брату?» А их — Богдана, Зварычевскую и Осадчего — вывели в другую комнату, только меня держат отдельно. Я так понял, что меня готовят «в цари». «Ты бы мог передать записку брату?» — «Передам». — «Иван, но я тебя прошу: если ты хочешь меня продать, лучше не бери. Если же возьмёшь, то отдай брату, а не кагэбэшнику». — «Передам». Я пишу записку примерно так: «Богдан, я рискую, но я буду выступать с последним словом остро». Не помню, писал ли я: «А вам не надо». Или что-то такое, не помню. И отдаю Ивану.

Возвращаемся после перерыва в зал заседаний. Смотрю — у прокурора какая-то бумажка, будто моя записка. Неужели Иван это сделал? Прокурор торжественно встаёт (ещё судебное заседание не началось) и говорит: «Ну что, Горынь, рискуете? Горынь пытался передать записку своему брату. Прошу записку приобщить к делу». И передаёт судье. Ну, тогда я понял, что всё. Суд длился, кажется, 6 дней...

Все отказались от последнего слова, а я хочу сказать. Начинаю говорить — аудитория поднимает шум. КГБ собрало в зал людей из парикмахерской, которая была рядом с областным судом, своих людей — совершенно чужие нам, из нашего круга никого нет. Когда я высказывал своё мнение, они шумели и кричали. Потом суд удалился на совещание. Вернулся суд, судья объявляет приговор, а они кричат: «Мало! Мало!»

Нас выводят и сажают в машину. И что очень интересно — я не знал, что на суд приехала на автобусе группа киевлян, что здесь Лина Костенко, Иван Драч, Михайлина Коцюбинская, Иван Дзюба, другие люди, что они создают определённые трудности суду. Не знал я и того, что их разгоняла милиция. Нас выводили из суда не через центральный выход, а какими-то окольными путями, через офицерскую столовую, что на совсем другой улице — Пекарской. Я увидел, что на стене что-то написано — но что же ты прочитаешь? А то, говорят, Лина Костенко написала какое-то стихотворение или что там было.

ЭТАП

Осудили нас 18 апреля. Я уже спокойно вздохнул — 6 лет. У меня 6 лет, у Ивана Геля — 3 года, у Богдана — 3, у Осадчего — 2 года, а у Зварычевской — год. Даже не год — ограничились отсиженным, всего 8 с лишним месяцев. Я пришёл домой спокойный, но увидел, как резко изменилось ко мне отношение надзирателей.

В.Овсиенко: Домой — это в камеру, да?

М. Горынь: Ага, домой — это в камеру. Отношение надзирателей изменилось — появилось какое-то большее уважение, человечность. Я подумал себе: ты смотри — очевидно, они даже сочувствуют мне, выслушав моё последнее слово? Меня сразу перевели в одиночку.

В.Овсиенко: А до суда сколько было в камере людей?

М. Горынь: Во время следствия со мной был один — «наседка». Но когда начался судебный процесс, я уже был один. Жду решения Верховного Суда. Я же подал кассационную жалобу.

Тогда произошёл интересный случай. Молодой надзиратель — парень низенького роста, говорит на чистом украинском языке — однажды вечером подходит к камере и говорит: «Михаил Николаевич, не могли бы вы мне написать несколько сочинений? А то я поступаю в университет на юридический факультет, писать не умею, а очень хочется учиться. Я вам найду темы, а вы напишите, пожалуйста». Я говорю: «Казак, мне тем не нужно — я работал в школе, темы стандартные. Я тебе напишу на все темы, которые могут быть, но ты только принеси мне книги по русской литературе, потому что я русскую не преподавал. А по украинской я тебе и так напишу. Но единственное я тебя прошу: перепиши грамотно, чтобы ты не ошибся. Если перепишешь грамотно, не пропустишь ни одной запятой или буквы — у тебя будет „пятёрка“, это я тебе гарантирую». — «Хорошо. Так не нужно мне искать тем?» — «Не ищи — принеси мне бумагу, чернила, чтобы у меня тут были, и я тебе напишу».

Я каждый день писал ему по несколько сочинений — по 3-4, в зависимости от настроения. Заочники сдают экзамены раньше, не в августе. И вот однажды он приходит и говорит: «Михаил Николаевич, я получил „пятёрку“!» — «А я же тебе говорил!» Потом за русское сочинение — снова «пятёрка»! Говорю: «Вот видишь! А теперь ты мне помоги». — «А что такое?» — «Пойди к моей жене и скажи ей, когда меня будут вывозить. Я хотел бы ещё раз её увидеть». — «Хорошо». — «Но имей в виду, что ваши ребята стерегут наш дом, там есть агентура. Если попадёшься, то не только в университет — ты и этой работы не видать! Будь очень осторожен!» — «Хорошо».

Прошло не очень много времени. Как-то ночью открывается дверь, заходит тот надзиратель и несёт вот такой высоты рюкзак, сантиметров 80-90. Я поднял — полцентнера! Говорю: «Ты что, дурак? Как я это потащу с собой? Ты жену видел?» — «Видел». — «Так это она тебе передала?» — «Она». — «Когда меня вывозят?» — «Сейчас». — «Как сейчас?» — «В пять часов». А это было, может, два часа ночи. Я начал пересматривать — Боже мой! А там был сахар — килограммов 10. Шпрот штук 10-15, разные консервы. А на дне вот такие четвертины, 35 на 35, сала может, штук 15. В одной четвертине по меньшей мере 2 кг... И действительно, в 5 часов подъехал воронок, меня повезли на вокзал... Собственно, не на вокзал, а туда, где формировался зэковский вагон, «столыпин», где-то километров за шесть от Львова. Выхожу из воронка — моя жена! (Впоследствии жена так же провожала Афанасия Заливаху. Надеялась увидеть брата Богдана. Но его повезли в Житомир другим поездом).

В.Овсиенко: Так он ей сказал?

М. Горынь: Сказал, тот интересный паренёк. Моя жена через конвой бросает цветы, жмётся, целуемся, обнимаемся... Я был в восторге: ты смотри, какой ребёнок! Как он это сделал! Вдвоём с Осадчим едем в Мордовию.

В.Овсиенко: Вас в «столыпине» держат в «тройнике» или где?

М. Горынь: Нет, едем вместе с ворами. В том купе 15-20 человек. Везли с нами одного человека с Рогатинщины. Он осуждён на 15 лет за участие в подпольной организации ОУН. Был старостой при немецкой оккупации где-то в Винницкой области. Его туда послала ОУН, чтобы создавал подполье. Спрашиваю, почему его арестовали так поздно? А он был секретарём Рогатинского райисполкома. Знали о нём, но держали до поры до времени. Потому что они судили как — чтобы поддерживать температуру в обществе. Кагэбэшники — хитрые люди! Не всех сразу сажали, чтобы всё прошло и затихло, а по два-три человека каждый год. Чтобы поддерживать антинационалистическую, антиукраинскую температуру. Ехали мы с тем человеком.

Поразила меня Чёрная гора, или как она называется?

В.Овсиенко: Холодная гора. В Харькове?

М. Горынь: Да, в Харькове, на Холодной Горе. Это тюрьма. Завели нас в отдельный коридор, отгороженный такой высокой железной решёткой, — и в камеру. Говорят, что это камера смертников. Там было несколько таких камер. Влажно — страшно! Посреди камеры лужа, сидит человек, согнувшись. Я ему говорю: «Добрый день!» Он не отвечает. Я его спрашиваю, кто он такой — он ничего не говорит. Сидел тот человек, может, 3–4 часа, пока его не забрали. Не сказал ни одного слова. Как труп. Это меня очень поразило.

Мы поболели, потому что там не было нар — вот такие железные плиты, знаете.

В.Овсиенко: Я там тоже был, в 1974 году.

М. Горынь: Вы там тоже были? Вот такие ровные, такой ширины, как этот стол.

В.Овсиенко: Это металлический лист.

М. Горынь: Металлический лист, да. Не жесть, а лист такой толщины, может, несколько миллиметров.

А в дороге поразила меня одна такая, я бы сказал, поэтическая картина. Где-то это было под Лубнами, на Украине. Скошенное сено, в копнах, чайки над теми копнами кружат. И бежит женщина — очень красивая, такой чисто украинской породы женщина, кричит: «Тарасик, Тарасик, выгляни, выгляни!» Молодая женщина, лет, может, 35. А Тарасик даже не отзывался. Я подумал: мама за сыном бежит...

А ещё меня поразил берёзовый лес в Мордовии. Я нигде не видел берёзового леса — это уникальная красота! Та «русская берёза», знаете... У нас есть берёзы, но леса у нас смешанные. А чтобы был сплошной берёзовый лес — я не видел. Это я впервые увидел несколько километров леса вдоль железной дороги — и всё берёза! Я вспомнил Шевченко: «Неначе ляля в льолі білій».

В.Овсиенко: Но ведь из этого «столыпина» ничего не видно. Разве когда конвой иногда откроет верхнее окно.

М. Горынь: Нам всё видно было. Дверей в том купе нет — решётка. Я видел всё это.

МОРДОВИЯ. 11-Й КОНЦЛАГЕРЬ

Приехали мы в 11-й концлагерь Мордовской АССР. Привезли нас где-то к обеду. Ведут в зону, а нас там уже ждёт несколько человек. И первым, кто подходит ко мне, оказывается Василий Подгородецкий: «Это вы Горынь?» — «Это я. А вы откуда знаете?» — «Пойдёмте к Михаилу Михайловичу!»

О Михаиле Михайловиче я узнал уже во время следствия. «Наседка» сидел со мной после суда день или два, чтобы дать мне определённую информацию. Он говорил: «Вы пойдёте в концлагерь, где сидит Михаил Сорока. Тот Михаил Сорока был интендантом в УПА». А Михаил Сорока никогда не был интендантом. Его не было на Украине, когда УПА действовала. Сорока всю жизнь сидел в тюрьме, он не принимал участия в повстанческом движении. Его посадили в 1935 году, а выпустили в 1949 году на несколько дней и снова посадили.

Ведут нас, а навстречу идёт человек — голова обрита, глаза такие голубые, с кровяными прожилками, и очень уставшие глаза. И идёт он как-то странно — так, будто эти ноги — протезы. Так твёрдо идёт, не очень сгибая ноги, и покачивает головой. Но голова большая, глаза уставшие. В майке — тогда можно было в майке ходить. Смотрю: такое телосложение — как сбитый, как мяч накачанный. Это я уже потом узнал, что он был гимнастом европейского класса. Те несколько человек, что шли с нами, поздоровались. Я знал его сына Богдана. Мы поздоровались. Они приготовились к встрече. Но что они могли приготовить, когда я с собой такое везу? Я поставил на стол продукты, которых они не видели много лет, потому что тогда контактов с Украиной не было.

И началась лагерная жизнь. Нам дали три дня, чтобы мы освоились и приобрели всё, что там нужно приобрести. Нам с Михаилом Осадчим определили место в бараках, где мы должны были жить.

Пошли мы на работу. Это был деревообрабатывающий цех. В нём делались какие-то очень простенькие дощечки. Работа не тяжёлая, можно было выкроить время, чтобы что-то почитать. В цеху наставлено заготовок и деталей — есть где спрятаться. Так ребята обкладывали себя этими деталями и сидели, как в колодце. Там и лечь можно было, полдня лежать, и тебя никто не находил. Не сравнить с тем, что было потом.

ДОКЛАД

Я каждый вечер рассказываю. Одна группа — двое-трое, вторая группа — двое-трое. А вы хорошо знаете эти прогулочные стометровки — с одной стороны доносчик, с другой стороны доносчик слушают вас. Я говорю: «Ребята, так не пойдёт, я не могу написать письмо, я не могу прочитать газету. Давайте сделаем иначе: я прочту доклад о политическом положении в Украине, но соберём представителей от общин. В концлагере 1800 или 1750 человек. Значит, от каждой национальной общины по несколько человек. Соберите где-то в пределах 80 человек».

Собрали представителей всех общин — даже одного татарина — человек 80 собрали. Я наложил гору сала, шпрот, сахара — всего, что привёз. А ребята заварили ведро чая, потом второе, третье. Хлеба где-то набрали и даже капусты принесли большую миску. Все уселись на травку таким большим кругом диаметром, может, 10-15 метров.

В.Овсиенко: Где-то в воскресенье или как?

М. Горынь: Нет, в будний день под вечер. После работы, солнце ещё не село, ведь лето. Я начал выступать. Сразу пришли надзиратели. Никто ничего мне не сказал. Люди ели, запивали, а я говорил. Наверное, среди надзирателей были и кагэбэшники — я ещё мало кого знал. Они выслушали доклад, который длился часа два, до девяти часов. Долго я говорил, откровенно, забывая, что меня слушают и надзиратели. Я был наивен — думал, что раз я уже в лагере, то это уже всё, никто мне больше ничего не сделает.

Были вопросы. Среди русских были Даниэль и Синявский — они почти одновременно с нами были арестованы.

В.Овсиенко: В 1965 году, в сентябре.

М. Горынь: Они прибыли этапом чуть раньше нас. Ну, хорошо люди поужинали, я всё это рассказал и попросил: «А теперь я вас очень прошу — я хочу написать письмо домой. А вы то, что знаете, своим общинам перескажите».

СОСНОВКА, ЛАГЕРЬ № 1. ВЕЧЕР ГРУШЕВСКОГО

Не знаю, сколько прошло времени, может, месяц-полтора, может, два. Меня перебрасывают из 11-го в лагерь №1. А в этом лагере, в основном, верующие.

В.Овсиенко: Это село Сосновка?

М. Горынь: Да, да. Верующих — всего человек 600. Но туда же перебросили Валентина Мороза, здесь есть Михаил Масютко, Грицько Пришляк (руководитель Службы Безопасности, двадцатипятилетник). Итак, есть несколько политических заключённых.

Наступает сентябрь 1966 года — столетие со дня рождения Михаила Грушевского. Мы решили провести вечер, посвящённый Грушевскому — кто какие материалы имел. Главный доклад делал Валентин. Я тоже выступил, потому что у меня дома была литература о Грушевском, была его «История Украины-Руси», но во время ареста всё это забрали. Не прошло много времени, как мне дают 15 суток карцера за какую-то мелочь, даже не помню, за что.

СВИДАНИЕ

Именно тогда приезжает моя жена на свидание. Сначала приезжает на 11-й. Ей говорят, что меня перебросили в 1-й. Оля — уникальная женщина, я вам скажу. Берёт чемоданчик, с которым ещё её брат Богдан Мацелюх вернулся из Воркуты — деревянный чемоданчик, сделанный столяром. Делает двойное дно, и в том двойном дне прячет «Интернационализм или русификация?» Ивана Дзюбы и ещё два десятка статей. А сверху кладёт сало и другие продукты. Понятно, что надзиратели не хотят передать, но она даёт коньяк надзирателю (а это как раз 7 ноября) и он выносит мне весь тот чемоданчик.

В.Овсиенко: А эти тексты в каком виде — в машинописи?

М. Горынь: Машинописи, вот такой толщины. Вы знаете, сколько там было напихано? Зная Олю, я после свидания иду в каптёрку, выбрасываю все эти продукты. Смотрю на дно — так плохо сделано, что если бы надзиратели порылись, то сразу бы обнаружили. Я всё это вытаскиваю и перекладываю в чемоданчик своего коллеги, соседа, потому что знаю, что меня теперь будут проверять. А был такой Владимир Леонюк. Говорю ему: «Володя, это надо где-то спрятать». — «Как?» — «Ты знаешь что — надо перебросить в рабочую зону». «Интернационализм» я оставляю. Там есть вступительное слово о наших арестах, а всё остальное перебрасываем в рабочую зону. Как переносим? В сапогах, потому что когда вели на работу и обыскивали, то сапоги не снимали. Перебросили кое-что в рабочую зону, а часть осталась в жилой. Леонюк говорит мне, что спрятал остальное в завалинке. В Мордовии влажно, поэтому дома строили на столбах, а чтобы под пол не дули ветры, насыпали большие завалинки из глины. Глина была сухая. Леонюк спрятал все эти статьи в глину. А кто-то ещё где-то спрятал.

Прибегает ко мне Володя и говорит: «Ты знаешь что — пришли к нам иеговисты и говорят, что там, где они прячут свою Библию, нашли наши материалы — что с ними делать?»

Я немного освоился и решил, когда меня водили на работу во вторую смену, прочитать «Интернационализм или русификацию?». Я работал до утра. Утром ложусь спать. В бараке в секции — один человек, партизан — такой с серебряными зубами, высокий, стройный мужчина. Думаю, я буду так читать, чтобы он не очень видел. Но я и не очень боялся. Основную часть машинописи я положил под матрас соседу на тот случай, если вдруг нагрянут меня обыскивать, а сам взял страниц 17. Вижу, что тот человек вышел из барака. Глянул я в окно — пошёл в направлении штаба. Неужели продавать? Да не может быть!

Я прочитал, может, 4 страницы, вступление прочитал, и слышу — страшный топот, бегут их человек пять или шесть прямо в барак. У меня в руках те несколько страниц, а основной текст спрятан под матрас соседа. Вбегают, забирают у меня текст, который я читал. Делают обыск во всём бараке и забирают полностью «Интернационализм или русификацию?» Ивана Дзюбы.

Собственно, это была одна из главных причин моей дальнейшей одиссеи, что я в лагере не мог пригреться. Я был едва ли не единственным человеком, кто так скоро, даже не за год, заработал себе 15 суток карцера, полгода БУРа и три года тюрьмы. Четыре с лишним года из шести я провёл в камерах и только полтора года в лагере.

И когда они всё это забрали, то допросили Олю. Они не спрашивали меня, где я взял, а спрашивали её, почему она привезла труд «Интернационализм или русификация?». Других материалов они не нашли. Оля погорела на этом — она тоже безрассудная женщина. Она призналась: «Это я привезла, потому что во вступлении к этой работе шла речь о моём муже». Она, мол, хотела показать мне, что, собственно, ничего незаконного я не делал. Ведь вот и Дзюба критикует то же самое, что и мой муж критиковал.

В.Овсиенко: Она сказала только об этом труде? А о других не говорила?

М. Горынь: Нет, ясное дело — они её не спрашивали. Мне сразу после этого дали 15 суток, потом дали полгода БУРа, и когда я закончил БУР, где-то в апреле 1967 года, нас перевезли в Озерное и послали на строительство дома для приезжих.

WURST

М. М. Горынь: Тогда Оля снова приехала на свидание. Приехала на свидание — а свидания не дают. Только короткое, на 2 часа. Очевидно, это связано с тем, что она в прошлый раз передавала те материалы в зону. Приехала вместе с Раисой Морозовой, потому что Мороз тоже был с нами и тоже отсидел полгода в БУРе. И хотят они нам что-то передать — а как передать? Нас ведут в рабочую зону, где посреди села строится штаб. Это где-то метров 500-600 от концлагеря. Штаб тоже огорожен колючей проволокой — так, как нормальный концлагерь, только там ещё ничего нет. Нам туда привозят обед. Оля говорит Раисе: «Надо им перебросить колбасу. Вот так: ты, Рая, дискометательница — перебрось им и скажешь».

А там так возле концлагеря лес был, под лесом можно было подойти близко. «И скажешь ему, что мы перебросили Wurst — колбасу по-немецки».

Утром, часов в шесть, когда на стройке ещё не было охраны, пришли они на то место. А там же их никто не трогает, потому что это не зона, это уже в селе. Рая говорит: «Я боюсь. Я не брошу». — «Тогда давай я буду бросать». И Оля перебросила несколько килограммов колбасы в ту зону. Вечером ведут нас с работы в жилую зону. Смотрю я — а так на расстоянии метров 500 или, может, 400 — Рая и Оля! Приближаются к концлагерю. На вышке солдат стоит и кричит, чтобы не подходили, иначе будет стрелять. А Рая кричит: «Михаил! Wurst! Wurst! Dort ist Wurst!» («Там колбаса!») Ну, пришли мы на второй день на работу. Наверное, кто-то из надзирателей понял тот разговор, потому что той колбасы там осталось очень мало. Они пустили собаку, и собака много утащила. Но несколько кусков всё-таки осталось. Вот такая история.

Оля никогда не мирилась с такой жёсткой изоляцией мужа. И придумала ещё один способ контактов со мной. В 1966-67 году можно было получать из дома книги для чтения. Я что-то там писал по поводу фрейдизма. Так я попросил, чтобы она мне прислала книги по психологии, Фрейда в частности. «Лекции по психоанализу». Однажды она мне в письме намекнула: «Внимательно прочитай эту книгу — это очень интересная книга!» Ну, если написано «Внимательно прочитай», то я начал крутить и вертеть её — нет ничего! Я тогда взял бритву, разрезал на обложке верхнюю наклейку — нет ничего. Разрезал вторую — нет ничего. Но ведь, думаю, не зря так Ольга пишет. Я тогда вырвал корешок книги. А там заклеена какая-то наша статья, которая ходила тогда по рукам. Ну, думаю, Оля и это сумела! Я нашёл что-то две такие статьи. В письме сообщал, что очень хороший Фрейд. И процитировал одно место из той статьи, а не из Фрейда. Она поняла, что я получил. Но в одной из книг она неаккуратно заклеила корешок — он торчал. То ли клей такой был. Цензор, выдавая книгу, это заметил, вытащил — а там статья. «Так вот как ты делаешь!» Ясно, что я сразу был награждён за это. Шучу, что это не я делал — жену сажайте в карцер, а не меня. Так что мы время от времени получали литературу.

 

СТО ЛАТ

Потом меня снимают со стройки и говорят, что буду в зоне шить рукавицы. Три дня шью рукавицы. А я всегда в 11 часов делал зарядку — я постоянно и везде делал зарядку. Выходил Михаил Масютко и помогал тем, что подкуривал меня — я махал руками, а Масютко курил. Поскольку он хотел со мной разговаривать, то подходил очень близко.

Я говорю: «Михаил, вы умеете разгадывать сны. Что это значит?» — «А что вам снилось?» — «Мне снился дом, у которого нет крыши, но есть потолок, и я стою на этом потолке. В руках у меня большой обоюдоострый меч. И мне надо пробиться в тот дом через потолок, а потолок из полукругляков — распиленный кругляк наполовину. Я стою с этим мечом и знаю, что мечом я не пробью кругляк, который имеет 10 см толщины. Но во сне характер всё-таки проявляется — хоть я знаю, что ничего не выйдет, но надо делать так, будто я знаю, что выйдет. Я изо всей силы поднимаю тот обоюдоострый меч и — в этот потолок! А он пошёл, как в масло, тот меч. Я делаю дыру и спрыгиваю внутрь. Михаил, что это значит?»

Говорит: «Знаете, Михаил, это что-то плохое, это нехорошо».

А перед тем он отгадывал сон. Снится мне, что мы с Масютко сидим в БУРе. Подхожу к камере, а на ней замок висячий. На том висячем замке написано: «100 лат». Я утром встаю и говорю литовцам и латышам: «Ребята, это не ваша ли денежная единица?» А в зоне целый букет наций. Они говорят: «Да, это латвийская денежная единица». Я говорю Масютко: «Михаил, вы разгадываете сны — говорите, что это значит?» А это апрель 1967 года. Масютко говорит: «Это совершенно понятно: через сто дней будет амнистия и нас выпустят домой. Считаем с начала апреля: апрель, май, июнь, а в июле мы должны быть дома». — «Михаил, так ведь недалеко до тех октябрьских праздников!» — «Это не имеет значения — если будет большая амнистия, то заранее, чтобы люди пришли домой, перед праздниками».

Проходит ровно 100 дней, Василий, день в день — 100 дней. На работу, где мы шьём рукавицы, приходит дежурный штаба (из бывших власовцев) и говорит: «Горынь, вас вызывают в штаб». Я прихожу в штаб...

В.Овсиенко: За амнистией.

М. Горынь: За амнистией. Открываю дверь, смотрю — за вот таким столиком, как этот мой величиной, сидят аж трое, еле вмещаются. Столик накрыт красной скатертью, посредине стоит женщина — двое мужчин почему-то сидят, а она стоит — и объявляет: «Заседание суда Зубово-Полянского района считается открытым. Слушается дело заключённого Горыня о проведении антисоветской агитации и пропаганды».

Я говорю дословно так: «Какое дело? Вы мне не дали обвинительного акта, я не читал обвинительного акта, я не приготовился к защите, я не пригласил себе адвоката — так что я не хочу этого слушать, это насилие, я ухожу!» Собираюсь и выхожу. Но тут мне скручивают руки — так крутят, что аж трещит. Надзиратели толкают меня к столу, что я чуть нос не разбил, согнувшись. Никакого дела, никто ничего не слушал... Судья начала ещё раз читать: за то, что проводил антисоветскую агитацию, распространял литературу, агитировал в антисоветском духе заключённых, осудить Горыня на три года Владимирской тюрьмы. Дословно сказала: Владимирской тюрьмы. И — «Отправить в этап немедленно».

В.Овсиенко: Быстрая расправа.

М. Горынь: Ну, я вышел, а в коридоре ждёт Мороз: «Что такое?» Говорю, что там дают подарки. Он так посмотрел на меня и зашёл. У него было всего 4 года заключения, а два он уже отсидел, с 1965 по 1967 год. Значит, ему оставалось только два года. Вышел Мороз — ждёт Масютко. Спрашивает Масютко у Мороза — а они не совсем хорошо контактировали — что там было. А тот говорит: «Идите, пане, вам там дадут подарок».

В.Овсиенко: Морозу до конца срока дали тюрьму?

М. Горынь: До конца срока. А Масютко, как и я, имел 6 лет, так и ему три. Так мы и поехали во Владимир.

ВЛАДИМИРСКИЙ ЦЕНТРАЛ

Повезли нас вместе, но разместили отдельно. Меня посадили с неким Суворовым. А когда меня везли во Владимир, то ребята успели дать мне где-то 2 кг мёда, 2 кг сахара — моментально собрали. Знаете, как это заключённые делают: пока я переодевался, уже всё было готово. В камере с тем Суворовым были острые конфликты. Я думаю: хоть он и вор, ставший политическим (знаете, как воры делают: поссорятся между собой и «соскакивают» в политические), но он уже сидит столько лет... Я его угостил. После этого у нас был острый разговор, потому что он не хотел поддерживать чистоту в камере.

Кончился тот карантин — три недели, на котором вам дают каждый день 980 килокалорий. Бросают на второй корпус — так называемый екатерининский старый корпус. Огромные камеры, по 16 человек в камере. Потолок куполом, огромные окна, много воздуха, нары стоят вот так к окнам, а окна имеют, может, два с половиной метра, очень светло. А между нарами и второй стеной ширина прохода, может, два с лишним метра, где можно прохаживаться. Поскольку камера имеет в длину, может, 8 метров, то двое людей легко ходят, чтобы размяться.

Там были представители практически всех национальностей. Кстати, из украинцев — Святослав Караванский, Иван Кандыба. Левка Лукьяненко с нами в этой камере не было... Был ещё кто-то из наших. А также литовец Юстас Гимбутас, черкес Асланов, который трагически закончил. Что-то с ним случилось, что он объявил смертельную голодовку. Я не могу даже сказать, почему, но он выдерживал её свято. Сухая голодовка. На шестой день от него исходил такой запах, будто тлеет вата... Не гнилью, а будто вата тлеет. На шестой день его забрали. Врач сказал, что спасти его уже невозможно.

Нас было много, но именно в таких обстоятельствах возникают всевозможные идеи. Ленинградец Огурцов проповедовал панроссийские идеи, что Россия будет править на всех четырёх океанах. Мы с ним проводили дискуссии.

Святослав Караванский очень хотел передать на волю информацию. Ему удалось передать одно заявление. Его жена Нина Строкатая — преподавательница Одесского университета, биолог, кандидат наук. Нина, получив информацию, поехала в Москву, дала пресс-конференцию для иностранных журналистов. Информация пошла по всему миру. Приехала Нина второй раз на свидание. Слава говорит: «Я хочу передать Нине заявление от нас всех о том, что здесь уже 20 лет находится Меньшагин — единственный свидетель катынской трагедии, свидетель Катыни». Об этом нам рассказали уголовники, которые работали в парикмахерской и в бане. А потом об этом нам сказала Екатерина Зарицкая, которую мы увидели через окно, когда её в баню водили.

Я единственный выступил против. Знаете, у каждого свой опыт. Я говорю: «Слава, нельзя этого делать. Один раз вы так сделали, второй раз никакой умный конспиратор того же не делает. Ведь здесь сидит крупный интеллектуальный центр, он разберёт все возможные варианты, как вы смогли передать заявление. Они выяснят, как это сделано. Это не такая уж большая операция».

А как он в первый раз сделал? Мы во Владимирском централе имели целое наводнение журналов. Из Европы нам присылали журналы — мы не знали, кто присылает. У меня было 17 журналов, кроме газет — вы себе можете представить? «Зариси філософічні», «Zeitschrift fur Philosophie», «Зошити філософські» на немецком языке, «Политика» на сербском языке, «Политика» на польском языке, «Zycie literacke» на польском языке. Две чешские газеты, та центральная газета...

В.Овсиенко: «Руде право»?

М. Горынь: «Руде право». Что происходило в Чехословакии, я лучше знал, чем моя жена, которая приехала на свидание.

В.Овсиенко: До каких пор они вам так потакали?

М. Горынь: Я сейчас скажу, до каких. Итак, что сделал Святослав? Поскольку у нас было столько журналов, то он подбирал обложку, которая была похожа на коричневый цвет, в который покрашены тюремные скамейки. Он в ту обложку вложил своё заявление, заклеил его хлебом. Когда надзиратель привёл его в комнату свиданий и вышел за Ниной, он через стол положил на скамейку Нины заявление. Наши женщины знали, что мы всё время что-то выдумывали. Нина забрала заявление, никто её не обыскивал, потому что никто этого не увидел. Один раз это удалось прекрасно. Второй раз — я был категорически против. Это была капитальная ошибка Караванского.

В.Овсиенко: А тогда комната свиданий как была обустроена?

М. Горынь: Меня заводят и сажают слева от двери, а жену справа. Нас разделяет широкий стол.

В.Овсиенко: А стеклянной перегородки не было?

М. Горынь: Не было, это потом установили. Но стол был широкий — метр пятьдесят – метр шестьдесят, так что надо было падать на стол, чтобы дотянуться до другой скамейки. Но Святослав высокий, достал.

На этот же раз завёл его надзиратель. Он положил записку на скамейку. Заводят Нину. Но впереди идёт надзиратель, за ним Нина. За Ниной второй надзиратель. Надзиратель берёт то заявление, кладёт себе в карман. Спокойно. Святослав увидел, что прогорел, и выпаливает: «Нина, здесь сидит Меньшагин — единственный свидетель катынской трагедии! Передай Сахарову». Его за шиворот — и в камеру. В отдельную камеру. Через два дня судят и дают дополнительно восемь лет тюремного режима. У него уже было 25 по приговору 1945 года, но он немного погулял на свободе. Ему отсчитывают от того времени, когда в 1965-м его вернули досиживать 25-летний срок. В 1967 году ему надо было ещё сидеть, по-моему, 4 года. Так ему к тем 4 добавляют ещё 8.

ЗА ПРЕДЕЛАМИ ВОЗМОЖНОГО

Нам хотелось выскочить за пределы возможного. Не знаю, чувствовали ли вы это, но у меня постоянно было стремление вырваться за пределы этих стен, дать о себе какую-то весть. Поэтому когда однажды политзаключённые запротестовали против борща, в котором были черви, то нас разбросали по разным корпусам. Украинцев — это Кандыба, Лукьяненко и я, иногда и Красивский — нас бросили в больничный корпус, но в подвал. Ужасный корпус. То ли там был грибок, то ли что. Только принесут хлеб — к вечеру он уже покрывался плесенью, уже есть нельзя. А сушить негде. Так летом мы свой хлеб на прогулку брали и он немножко подсушивался на солнцепёке. Или же надо было съедать всю пайку за раз, набивать этот живот, а уже второй-третий раз есть без хлеба.

Будучи в этой камере, я предложил такую идею: давайте напишем заявление в ООН о том, что здесь делается. Левко говорит: «Ты знаешь что — я думаю, что нас травят. Нам надо остерегаться отравления. Из нас хотят сделать интеллектуальных калек». Я этого не чувствовал, но когда Левко так сказал, то я ответил: «Левко, это очень опасно — играть в такую игру. Когда ты думаешь, что тебя хотят свести со свету — это означает дать повод объявить тебя сумасшедшим. Я, если даже отравлюсь, не буду говорить об этом. Я не буду об этом думать, не хочу этого думать. Это очень опасно».

Я отсидел полсрока, три года — имею право на первую посылку. Оля присылает мне посылку, 5 килограммов. Пять килограммов мёда, в который она нафаршировала с полкилограмма перемолотых витаминов. Это была уникальная вещь! Попробовали мы. Левко говорит, что это надо выбросить — это они нас травят. Говорю: «Левко, я не верю этому. Я буду есть». Но когда сокамерники отказались, ну то как я буду есть? Я буду есть мёд, а они будут смотреть на меня? Как ты себя будешь морально чувствовать, тем более в тюрьме такой деликатес? Когда я увидел, что сокамерники настаивают на этом, я взял те 5 кг мёда и выбросил в коридор.

Итак, идея написать заявление в ООН. Я говорю: «Ребята, у меня есть идея. Как передать? Через поцелуй». Я предложил такую идею: приходит моя жена на свидание — а она приезжает в день моего рождения, 17 июня, — и я через поцелуй передаю заявление в ООН».

Задача заключается в том, чтобы написать компактный текст, который по объёму был бы больше одной страницы густой машинописи через интервал, или через полтора интервала две страницы, чтобы это поместилось на папиросной бумажке. Моя задача — научиться держать шарик во рту, задача Ивана — научиться мелко писать (потому что он большой педант), а Левку задача — за это время написать хорошее заявление, чтобы мы все проверили, обсосали его.

Взялись за это дело. Я сделал себе шарик — ещё заявления нет, а я сделал себе шарик, как вырванный зуб. Там я его и держу.

В.Овсиенко: А шарик из чего?

М. Горынь: Из хлеба шарик. А шарик какой? Вы знаете, как делается клей из хлеба? Разжёвываешь хлеб со слюной, а потом выжимаешь через какую-то тряпочку — это капитальный клей. Я клеил себе книги, я позже Стусу склеил несколько томов. Я начал учиться. Вы знаете — уникальные возможности человеческого тела! Вы попробуйте сейчас свой язык послать аж туда... Я где-то недели две не мог послать язык дальше — вот тут он у меня останавливался, а дальше уже не идёт. Через месяц мой язык уже был тут — знаете, уникальное явление! Этого, может, и наука не знает, но я на самом себе убедился.

Левко написал хорошее заявление. Иван научился писать. Нам удалось найти половину бритвенного лезвия, чтобы затачивать карандаш. Писать чернилами нельзя, потому что расплывается. Писать следует карандашом, но карандаш должен быть тонким, как иголка. Иван это сделал уникально. Свернули мы бумажку в такой четырёхугольничек — полтора сантиметра на полтора. Взяли кусок целлофана, спичкой его запаяли, а потом сверху я его обклеил станиолевой обёрткой от конфеты (фольгой) и сделал такой комочек. Тот комочек действительно был где-то, как ноготь. А как его хранить? Мы договорились, что я всё время буду сидеть спиной к двери и держать шарик в руке. Один из нас дежурит, и когда видит, что надзиратель долго смотрит в глазок, то он делает лёгкий стук. Это означает, что я меняю позу и легонько кладу шарик в рот. Нельзя его всё время во рту держать, чтобы не размокал.

И так оно дошло до 17 июня. Как раз выпадает нам в баню идти. Спрашиваю ребят: «Брать тот шарик или нет?» — «Да не надо, тебя не возьмут из бани». Но оказалось, что взяли именно из бани. И очень хорошо, что я взял его с собой. Когда мы прощались, то так друг другу победно глянули в глаза — значит, всё в порядке.

Повели меня на свидание. Приехали папа, Оля и Оксанка. Оксанке было три года, она привезла с собой плитку шоколада и так суёт мне этот шоколад по столу. А надзиратель отбросил. Не позволил взять. Ребёнок, которому три года, Василий, берёт, отламывает один сегментик сантиметр на сантиметр того шоколада и суёт мне! Надзиратель не запрещает — но я уже не хочу! Думаю себе, как же мне передать шарик? Если я поцелуюсь с Олей сразу, как она зайдёт, то она не сможет говорить. Это я научился говорить с шариком во рту, мне это не мешает. Значит, надо передать в тот момент, когда будем прощаться. Сижу и всё время работаю ногами, чтобы я подскочил, как на пружине, схватил Олю за шею и поцеловал.

И это удалось! Жена заметила, что я смотрю на неё как заговорщик — что-то есть. Но ещё не знает, что есть. Я бросаюсь через стол, целую её и передаю шарик из рта в рот. Мы попрощались, ушли. Только вышли они в коридор (я вам говорил, что папа бесстрашный, это уникальный человек был, и жаль, что они его так быстро свели со света), слышу, как папа кричит: «Татары! Татары! Что вы прицепились к ребёнку? Татары!» Он так кричал «Татары!», может, одну минуту или полторы, что они махнули рукой. (Отец, Николай Горынь, умер в 1988 г., на 83-м году жизни). — В.О.). И она так вывезла шарик. Заявление увидело свет.

В.Овсиенко: Так это случилось в день рождения какого года?

М. Горынь: Сейчас я вам скажу... Это было 17 июня 1968 года, Оксане было уже четыре года.

В.Овсиенко: А я, пан Михаил, то заявление услышал по радио «Свобода». С тех пор я запомнил вашу фамилию, Лукьяненко и Кандыбы.

М. Горынь: Вот видите как! Интересно. Ну, я вам скажу, прошло определённое время, и Оля делает ту же ошибку, что и Нина Строкатая. Она едет в Москву и останавливается у «начальства». Наверное, у Нины Лисовской. Была такая кандидат математических наук, очень солидная женщина. Я не помню точно, но у кого-то она останавливается, передаёт текст. Через месяц-полтора вызывает меня кагэбэшник капитан Обрубов Николай. Он учился вместе с Левком Лукьяненко в Московском университете. Кажется, они оба даже были на «Доске почёта». Словом, он хорошо учился. Обрубов так серьёзно мне говорит: «Слушайте, у меня есть задание передать вам: если расскажете, как вы передали то заявление, то выйдете из тюрьмы, вас освободят». А я говорю, что не передавал. «Как не передавали — там же ваша фамилия есть?» — «Ну и что, что фамилия». — «Так вы не писали? Может, это кто-то вас подписал?» — «Нет, я писал, но я не передавал». — «А кто писал — вы, Лукьяненко или Кандыба?» — «Я не знаю, как они, но я писал». Потому что мы так договорились: признаём, что мы писали, а кто передал — не говорим, потому что тот, кто передал, будет сидеть.

Так Обрубов ничего и не добился. Но через полгода Оля приезжает на свидание — это уже 1969 год — стол уже разделён надвое: большая пластиковая перегородка высотой где-то, может, 80 или 90 см над столом. И уже разговариваем мы по телефону. Значит, они поставили точный диагноз, как это произошло.

Кстати, когда я вышел из тюрьмы и приехал в Киев, то первое, что меня спросил Иван Дзюба: «Ты мне скажи: как ты это передал?» Но это был 1971 год, рассказывать было опасно. Мы ходили по улицам, я ему рассказал. Была такая пикантная история в том Владимире...

ВЛАДИМИРСКИЙ «УНИВЕРСИТЕТ»

Хочу сказать, что Владимирская тюрьма имела для меня исключительно большое значение. Я сегодня искал ту тетрадь, в которой составил список литературы, которую заказывал во Владимирской библиотеке. Владимирская тюремная библиотека уникальна — когда я увидел в списке, что там есть (а тетрадь была толстая, страниц на 500 — список литературы тюремной библиотеки), то я понял, что попал в очень солидный гуманитарный университет. Представлены все философы — и Гегель, и Кант, и Фихте, и Шиллер. Я уже не говорю о других странах — я говорю только о немецкой философии. Художественная литература европейская — вся. История — 29 томов Соловьёва, Ключевский... У меня есть выписки из всех этих томов. И Татищева три тома... Я себе думаю: Боже, я здесь всё спланирую и буду здесь себе работать! Я действительно засел, я перерыл всего Соловьёва... Очень жалею, что когда в 1989–1990 годах ребята писали статьи об украинско-российских отношениях, я был занят организационными делами. Они давали некоторые цитаты из Соловьёва, а у меня было больше материала о том, как московские цари готовили порабощение и омосковление украинского народа. Но у меня времени тогда на это не было. Одним словом, время во Владимире проходило чрезвычайно интересно.

В.Овсиенко: А как эта библиотека собралась?

М. Горынь: Библиотекарша — такая пожилая женщина, фамилии её не помню — так ответила на мой вопрос, где они взяли царские издания, до 1917 года: «Это громили дворянские гнёзда и книги передавали в тюрьму». Говорили, что там Фани Каплан весь свой срок работала библиотекаршей. Там оставила и свою библиотеку.

В.Овсиенко: Ага, дворян в тюрьму — и книги тоже?

М. Горынь: И книги тоже в тюрьму. Так я вам скажу, что там художественная западноевропейская литература вся представлена, история представлена, философия представлена. Так что было над чем работать. Я вам искренне скажу, без позы, что когда заканчивались мои три года тюрьмы, а я ещё своего плана не выполнил, то думал: «Боже, хоть бы задержали ещё месяца на три-четыре!» Это был прекрасный тюремный университет! Почему? Мы отказались от работы. Единственный человек, который пробовал ходить на работу, и то не всегда, был Святослав Караванский. Он говорил, что ему там легче. А мы не ходили. Нам снижали пайку с 2400 килокалорий до 1950 — а 450 килокалорий это солидная добавка, — но мы пошли на то, чтобы подтянуть животы, зато иметь время на чтение.

Это то, что можно было бы рассказать о Владимирской тюрьме.

В.Овсиенко: А ваши выписки не забирали?

М. Горынь: При каждом обыске брали на проверку, но возвращали.

В.Овсиенко: И вам удалось их привезти домой?

М. Горынь: Не всё удалось привезти, потому что когда я освобождался из мордовского концлагеря, то чувствовал себя немного плохо и не всё взял. Администрация потом прислала мне мои журналы и книги, а выписки — нет.

В.Овсиенко: А тогда действовало правило, что зэк имеет право только на 50 кг вещей?

М. Горынь: Да. Я почти все свои книги — покажу вам список — может, 50 книг, оставил тюремной библиотеке. Думаю, пусть люди, которые придут после меня, читают их.

В.Овсиенко: А как можно было получать книги в тюрьме?

М. Горынь: Через «Книга — почтой».

В.Овсиенко: А присылать нельзя было?

М. Горынь: Присылать — нет.

В.Овсиенко: А когда запретили подписываться на заграничные издания?

М. Горынь: Я не подписывался ни на какие заграничные издания, потому что нам кто-то присылал.

В.Овсиенко: А позже их нельзя было и подписывать.

М. Горынь: Нельзя было. Я хочу сказать, что репрессии начались после того, как наше заявление обнародовали в ООН. Тогда сразу сократили список выдаваемой литературы, ограничив только советскими изданиями, сократили выдачу иностранных газет. Это где-то в 1969 году. К концу нашего пребывания во Владимире уже не было той роскоши, что в начале.

Думаю, что уже хватит этих всяких тюремных дел. Но хотел бы ещё обратить внимание на приезд советских сановников к нам. Они приезжали с одной целью — агитировать нас покаяться. Хочу вам сказать, что, по-моему, никто из украинских политзаключённых не пошёл на это. Потом уже, когда мы сидели второй раз, кое-кто покаялся — было заявление Олеся Бердника, кажется, покойного Василия Романюка — будущего Патриарха Владимира. Но это было уже после заключения.

В.Овсиенко: Его шантажировали, что посадят сына Тараса.

М. Горынь: Вот это всё о Владимире. Дальше хочу рассказать, как я в 1970 году вернулся из тюрьмы в Мордовию.

В.Овсиенко: Вы помните дату того Зубово-Полянского суда? В июле 1967-го...

М. Горынь: Не помню. Но меня вывезли из Владимира немного раньше, потому что пребывание в дороге засчитывалось как пребывание в тюрьме — день за три. Так что я прибыл в 17-й мордовский лагерь немножко раньше. Может, в июне.

В.Овсиенко: Это посёлок Озёрный. По-мордовски — Умор. Я там был в конце 1975 — в 1976 годах. Мой отец как приехал на свидание, то удивлялся: какие здесь названия страшные: Мордовия, Потьма, Явас, Умор...

СТОЛЕТНИЙ ЮБИЛЕЙ ЛЕСИ УКРАИНКИ В КОНЦЛАГЕРЕ

М. Горынь: Когда летом 1970 года я вернулся из Владимирской тюрьмы в 17-й лагерь, то мы решили отметить столетие со дня рождения Леси Украинки. Богдан переслал мне произведения Леси Украинки. Я организовал научную конференцию на 10 дней.

В.Овсиенко: Но ведь Леся родилась в феврале 1871-го, так?

М. Горынь: Да, да. А мы сделали конференцию, когда я вернулся. Это не имеет значения. Я взял уникальную тему — где-то сохранились её кусочки, надо будет собрать воедино — «Философия поражения в творчестве Леси Украинки». Михаил Сорока взялся за главный доклад — «Жизнь и творчество Леси Украинки». Он прекрасно это сделал!

Мы десять вечеров собирались в столовой и читали доклады. Кагэбэшники вели себя тактично. Участвовал Скуиньш — латышский поэт. Он и сейчас живёт, я его видел. Представители всех национальностей участвовали в вечере Леси Украинки, переводили её произведения. Это была уникальная научная конференция! Но все документы пропали — забрали их кагэбэшники. Я думал себе: Боже мой, если бы скомпоновать такой том о тех десяти днях Леси Украинки в мордовском концлагере — это была бы уникальная вещь. Но ничего же не осталось...

МИХАИЛ СОРОКА

В 17-м концлагере был и Михаил Сорока. Архитектор по образованию, он очень красиво рисовал и посылал много рисунков разных птиц моей маленькой Оксане. Они с Оксаной переписывались. Михаил Сорока — мудрый, широко образованный человек. Я постоянно себе думал так: Боже мой, если бы во главе нашего движения сопротивления был Михаил… Ведь от духовного потолка лидера зависит духовный потолок всего движения. Когда мы, Василий, приехали в лагерь (вы уже этого не застали), то встретились с большой плеядой политзаключённых — участников УПА, украинского подполья.

В.Овсиенко: Нескольких я ещё застал: Дмитрий Синяк, Николай Кончаковский, Иван Мирон, Михаил Жураковский, Роман Семенюк, Василий Долишний... Это лучшие люди, которых я знал в своей жизни.

М. Горынь: Но ведь не пятьсот-семьсот-тысячу? Да, от духовного потолка лидера зависит высота потолка всего движения, которое он возглавляет — это без сомнения. Отношения между людьми, уровень отношений, человеческое благородство может либо культивироваться, либо быть брошенным под ноги. Я этим человеком восхищён. И написал воспоминания. В этом году где-то в Сокале праздновали день рождения Михаила Сороки. Я ездил туда.

Мы ходили с ним, и он рассказывал обо всех перипетиях и приключениях. Это был человек, который думал об общине. Надо сказать, что в лагере были люди, которым после работы было нечем заняться, разве что в шахматы играть. С ними тяжело сосуществовать. Мы же приходили с работы и бросались к книжке, читали, конспектировали или писали. А если человеку нечем было занять свой интеллект, то это, знаете, становилось источником всяких недоразумений. В то время это было довольно типично — там подрались, там подрались... Михаил был арбитром в таких делах. Не только арбитром, но и архитектором нормальных межчеловеческих отношений.

В лагере запрещено было что-либо выращивать. Разве что цветы. Но Михаил между цветами сажал салат, петрушку, и в один прекрасный день пройдёт между цветами (потому что он цветами интересовался), соберёт, помоет — и есть целая миска салата. Салат, конечно, с маслом. Он собирал всю украинскую общину в 17-м. Тех украинцев в 17-м было человек 50, не больше. Мы приходили за тот стол, ели и вели разговоры. Это была форма сближения.

Когда я рассказывал повстанцам о нашем движении, то они говорили: «Да что вы этим словом хотите сделать? Мы автоматами ничего не сделали, а вы словом хотите сделать? Это всё глупости, нужно браться за оружие». Эта дискуссия ни к чему не приводила. Мы не могли доказать, что теперь их позиция абсурдна, они не могли понять этого.

Михаил Сорока всё это очень хорошо понимал. Я говорил: очень хорошо, вот вам осталось 6 лет. А мне (когда прибыл в 11-й лагерь) оставалось 5, потому что я год отсидел под следствием. А он ведь сидел с 1935 года — с небольшим перерывом на месяц или полтора!

Я каждый вечер ходил с ним за бараком, и мы вели разговоры. Перетряхивали весь тот период украинской освободительной борьбы. Вот есть у меня одна его тетрадь. Из неё видны интересы Михаила Сороки.

Он сделал прекрасный доклад о Лесе Украинке. Вот тут биография Леси Украинки начинается — смотрите, прошло почти 30 лет, а я до сих пор помню: «Она родилась в то время, когда студент Гриневицкий бросил бомбу в царя Александра». Сухая биографическая справка о Лесе Украинке превратилась в размышления о Лесе Украинке. Он и здесь был очень способным и талантливым. Вот перед вами тетрадь, которую Михаил вёл себе. Посмотрите, что он выписывает: Куприн, Максим Рыльский. Видите, что его интересует... А то та молодёжь партизанская: «Я буду Рыльского читать? Да это ж коммуняка!» Вот дальше Шевченко, «Великий льох». Смотрите, какой у него красивый почерк... «Три лірники» Шевченко. «Великі роковини». «Богдан Хмельницький – великий гетьман». Владимир Сосюра — «Любіть Україну». «З історії русів». Киплинг — «If». Вот у вас Павловский. Метлинский. Чернышевский... Вот духовный мир этого человека.

Я не случайно это листаю. Может, это вам не так интересно, но я хочу сказать, что Михаил Сорока не был зацикленным, узко ограниченным человеком. Вы видите: и Киплинг, и Чернышевский, но всё это направлено на утверждение украинской национальной идеи. Вот такой был Михаил Сорока.

В.Овсиенко: Это вам удалось вывезти из лагеря?

М. Горынь: Да, у меня есть ещё одна его тетрадь.

В.Овсиенко: Думаю, тетрадь не была так подписана, когда вы её вывозили?

М. Горынь: Это я подписал позже. У меня кагэбэшники украли одну тетрадь. Михаил Сорока очень переживал за судьбу заключённых. Он всё время думал, чтобы они не деградировали. Когда я приехал в лагерь и начал рассказывать ему о психологии взаимоотношений, то он увлёкся моими лекциями. Я ему будто лекции читал по вечерам по психологии взаимоотношений. Он говорит: «Знаете, надо написать брошюру о психологии взаимоотношений. Я не могу смотреть, как наши между собой спорят и ссорятся, а ещё к тому и дерутся».

Я дал ему литературу по физиологии, по психологии. Достаточно, чтобы иметь какой-то теоретический багаж. Ведь он психологии до тех пор не изучал, имел только общие представления. На базе этого он написал уникальную брошюру. Один экземпляр её должен быть у Ивана Кандыбы, насколько я себе помню. На базе физиологии он писал о конфликтах, которые возникали в лагере между заключёнными. Он всегда умел красиво начать. Начинается эта брошюра где-то так:

«Я вижу такую картину: молодой парень умывается, раздетый до пояса, а возле него стоит его коллега, политзаключённый. Тот молодой человек, возбуждённый водой в тёплое лето, брызгает водой на того, что стоит рядом. Тот взорвался. И почему взорвался, почему не понял шутки? Почему у него такая напряжённая психика, что он готов броситься? Это — комплекс: человек боится, чтобы кто-то не подумал, что ему можно садиться на голову». Далее следовало изложение его понимания психологии взаимоотношений.

Вот такой это был человек — всесторонне одарённый. Рисовал, архитектура, литература, история — круг его интересов.

Михаил Сорока рассказывал, что у него уже был инфаркт, что он болен. У него глаза — как две раны, с такими прожилками. Было видно, что этот человек болен и устал. А тело — как набитый мяч. Чтобы показать, что он может делать, говорит: «Смотри, Михайлик!» — падает на руки и становится свечкой. Стоит свечкой и руками идёт по земле. Вот такой был Михаил, когда ему было 60 лет.

После работы чекисты иногда организовывали политзанятия. Никто из наших на них не ходил, и Михаил не ходил. А однажды вижу — Михаил пошёл. Говорю: «Михаил, вы чего пошли туда?» — «А я хотел посмотреть». А в другой раз вижу — выпрыгивает через одну ступеньку, как стрела. Думаю: «Что он так выпрыгивает из этого дома?» А у него, очевидно, болело сердце, был сердечный приступ.

Ужин. После ужина мы идём на прогулку. Мы каждый вечер прогуливались. Несколько месяцев подряд были прогулки, уникальные разговоры, какое-то единение душ. Вот с Валентином Морозом он не наладил таких близких контактов.

Был конфликт между отдельными украинцами и русскими. Я предложил Михаила Сороку в качестве посредника. А Леонид Бородин: «Да что такое Михаил?» Но когда Сорока уладил конфликт, Бородин понял, что это за личность.  

Итак, 16 июня 1970 года после ужина мы тоже вышли на прогулку за барак. Это дорожка между бараком и запреткой, и расстояние от барака до запретки 10 метров, не больше. Мы там всегда ходили. А там такой небольшой спуск. Михаил говорил мне, чтобы я шёл вперёд. Говорю: «В чём дело, Михаил?» — «Да вы знаете, мне немного тяжелее спускаться». А он был так болен, что даже тот маленький спуск составлял для него трудность.

В.Кипиани: Словно деревянными ногами.

М. Горынь: Так и шёл… Видно, ему тяжело было спускаться. Но мы уже так отрегулировали наши хождения — это десятки и сотни раз, может, было — что я шёл медленно и знал, в каком месте он должен меня догнать, когда уже дорога ровная. Я подхожу к тому месту — а Михаил меня не догнал. Оборачиваюсь: «Что такое, Михаил?» А он: «Ой!» Я тогда сразу кладу его: «Ложитесь, Михаил! Немедленно врача!»

А был такой Гаврилов — это капитан подводной лодки, который написал книгу о чешских событиях, с критикой советской власти. Ему всунули по полной катушке — 12 лет, 7+5. Ещё никому тогда столько не давали. Я побежал к одному нашему — забыл его фамилию, санитаром был в санчасти — говорю: «Иди посмотри — Михаил очень тяжело болен». А он ещё и идти не хочет, потому что у него с Михаилом конфликт был. Я беру швабру в руки... Он ничего не знал в медицине, но сказал, что надо делать руками искусственное дыхание. Гаврилов садится ему на колени и делает искусственное дыхание. Махнул 5-6 раз руками Михаила — тут у него покатилась слеза из глаза — и Михаил умер. Значит, мы сами его добили…

Но, знаете, я убеждён, что люди чувствуют свой конец. Был такой Пирус Василий — районный проводник СБ, очень крепкий, но грубоватый человек. В тот же день идём с Михаилом по той дорожке и видим, что на проволоке на запретке висит маленький котёнок, поранил себя, кровь течёт сбоку — такой маленький котёнок, как ладонь. И Михаил кричит: «Смотрите, кровь, кровь!» А Пирус: «Ну и что, что кровь? Вот нашёл большую беду! Вы что — крови не видели?» И я тогда почувствовал, что что-то в Михаиле делается — он никогда так не реагировал, это был очень спокойный человек. А это был последний его день.

Когда мы занесли его в медпункт, то Гриць Пришляк взял произведения Шевченко, ещё какие-то там произведения и читал, как Псалтырь. Потому что Псалтыря там не было.

Мы его проводили... На другой день привезли гроб, положили его в гроб. Мы на работу не пошли и никто нас не наказывал за это. Значительная часть заключённых пошла, но самое близкое окружение не пошло. И Пирус не пошёл, и Пришляк не пошёл. На этом закончилось всё это дело.

А ещё утром, когда мы шли на работу, вижу, Михаил идёт и что-то несёт за спиной (а завтра у меня день рождения). Думаю: что же это Михаил несёт? Что-то, очевидно, хочет мне подарить? А это был Верхарн. Когда уже Михаил умер, я прочитал надпись на той книге — есть на той книге и снимочек Михайлов маленький — чёткий, красивый снимок. Первые слова я уже, видите, забыл, но дальше слова Верхарна: «Впади і встань! Хай твій лунає крок!» Это четырёхстрочное стихотворение... Я вот это запомнил: «Впади і встань! Хай твій лунає крок!»

Василий, я даже не знаю, как это можно назвать — это была большая побратимская любовь, это была такая ответственность друг за друга, такая потребность в контактах, что у меня уже солидный возраст, скоро мне будет 70 лет, но я ещё такого родства душ не имел ни с кем по сей день! Михаил Сорока — уникальное явление.

В.Овсиенко: Я знаю то место, где умер Михаил Сорока. Я был там после Вас в конце 1975 – первой половине 1976 года.

М. Горынь: Вот, видите, как.

В.Овсиенко: Туда привезли также и Василия Стуса, потом Романа Семенюка. Там был куст шиповника и грядочка цветов около того куста. Мы поливали их. Однажды мы вернулись с работы — а куста шиповника нет. И цветы вытоптаны, уничтожены. Нам кто-то сказал, что это капитан Зиненко, начальник того участка, приказал Исламову и Кононенко выкопать шиповник, разорвать на куски и посадить перед штабом.

М. Горынь: А Исламов и Кононенко — это надзиратели?

В.Овсиенко: Нет, это зэки. Сучьё. Разорвали на куски и посадили перед штабом, а цветы вытоптали. Кто-то пересказывал слова начальства: «Украинцы там сотворили себе святыню». Но потом я увидел, что там один побег всё-таки высунулся. Меня оттуда вывезли 9 июля 1976 года, а в конце лета оттуда всех политзаключённых развезли по другим зонам.

(Конец разговора 7 декабря 1999 года.)

М. Горынь: Продолжаем разговор на Николая, 19 декабря 1999 года.

Итак, смерть Михаила Сороки произошла за два месяца до моего освобождения из концлагеря. А тогда мои друзья приготовили стол, чтобы отметить мой день рождения 17 июня. Но вышло так, что 16 июня Михаил Сорока умер, и мы использовали всё это для поминок по нашему дорогому и близкому другу.

ЛЬВОВ, 1971

Через два месяца, 26 августа 1971 года, я освободился. По дороге меня встретили киевляне, много моих друзей. Среди них были Иван Свитличный, Евгений Сверстюк, Иван Дзюба, Михайлина Коцюбинская. Они просили, чтобы я зашёл сначала к ним, прежде чем ехать домой. Но я сказал, что у моей матери день рождения, который я пропустил, так что хочу в первую очередь приехать к матери. У нас дома был культ матери. Этот культ сохранился до сих пор. Я не поехал к друзьям, а поехал к матери. (Мать Стефания умерла в 2003 году. — В.О.)

Во Львове состоялась встреча с моими друзьями. Среди них я хотел бы назвать ныне покойного Вячеслава Чорновила, который при первой же встрече рассказал мне, что издаёт полулегальный журнал «Украинский вестник», что выпустил уже 5 номеров, и спросил, готов ли я в этом участвовать. Я говорю: «Ясно, это само собой разумеется!» Но это было как раз за несколько месяцев до его ареста.

Я не рассчитывал на возвращение на свою прежнюю работу. Мне сообщили, что меня не устроят по специальности. Была ставка преподавателя психологии, по-моему, в Университете. Я подал документы, но меня не приняли.

Потом был Технологический институт, который занимался разработкой различных автопогрузчиков. Там был очень интересный человек, интересная личность — Голяницкий Александр Александрович. Он родился в Ярославе, на территории Польши. Когда Брусилов прорвал фронт, то всех русско-ориентированных, как у нас называли, москвофилов, русские забирали с собой, потому что венгры жестоко расправлялись с москвофилами. Он выехал сначала на Украину, а потом куда-то на Урал. На Урале закончил высшее учебное заведение, вместе с Маленковым руководил кузнечным заводом (был такой завод), но потом, по-моему, в 1949 году вернулся на Украину, стал главным инженером Завода автопогрузчиков, впоследствии его директором. Это был единственный большой завод, который обеспечивал автопогрузчиками всю Украину, и не только Украину — он был нужен в военном деле, потому что с помощью тех автопогрузчиков поднимали ракеты, подвешивали их под крылья самолётов и так далее.

Когда я вернулся из заключения, то подумал себе, что жаль было бы мне навещать директора Голяницкого, поскольку на него падёт тень. Когда я ещё работал на этом заводе в психологической лаборатории, то вся самиздатовская литература проходила через его руки. Я до сих пор не могу понять почему, но с Голяницким я вёл себя как со своим единомышленником, хотя он был членом бюро обкома партии и очень солидным человеком. Он всегда говорил: «Михаил Николаевич, не обращайте внимания на то, что в очереди на приём ко мне 10 инженеров — открывайте дверь первым». Я ему давал всю самиздатовскую литературу, он мне давал книги по истории Украины, которые выходили в Польше — такой был обмен.

Я где-то две недели живу дома и не знаю, где устроиться. В Политехническом отказали. В Университете тоже отказали. Я без работы. И вдруг Голяницкий присылает своего человека и спрашивает через него, а почему Михаил Николаевич не приходит ко мне? К тому времени он стал директором Технологического института.

Я пошёл к нему. Говорю: «Александр Александрович, я не хотел к вам идти». — «Да вы что! Я здесь хочу организовать психологическую лабораторию при Технологическом институте. Не могли бы вы мне дать проспект исследований, определить количество работников и количество денег, которые нужны для того, чтобы лаборатория нормально функционировала? Все такие аппараты, которые есть на Заводе автопогрузчиков, должны быть у меня». Я ему сказал: «Александр Александрович, уважаемый, но ведь меня не примут на работу!» А он будто в шутку говорит: «Так я же член бюро обкома партии».

Я целую неделю работал над тем проектом, составил смету, составил тематику исследований, на какое время и сколько нужно для этого денег. Пришёл к нему, а меня не пускают. Я говорю: «Это я напрашиваюсь или меня пригласил директор института?» А там сидит начальник отдела кадров и его абсолютно не интересует, что директор предлагает. Говорю: «Я принёс заявление для поступления на работу». — «А я вашего заявления не приму». — «Так кто старше — начальник отдела кадров или директор института?» Я увидел, что говорить не о чем, пошёл к директору и говорю: «Александр Александрович, вы знаете, начальник отдела кадров не хочет принять у меня заявление». Он говорит: «Я прошу прощения... Извините меня, но у нас ничего не выйдет». Ему в обкоме партии уже это сказали.

ПОКОС 1972-го

Так закончились мои попытки устроиться работать по специальности. Не знаю, правильно ли это будет, но мне кажется, что я первый на Украине открыл новую профессию для украинских политзаключённых. Это была профессия кочегара. Я всё время думал, куда бы мне так устроиться, чтобы можно было ещё что-то своё делать. Если пойдёшь на работу землекопом, то там заниматься ничем не будешь. Лучше идти кочегаром, потому что хотелось продолжить то, что было во Владимире — каждый день, целый день за книжкой.

Я окончил курсы кочегаров и с 1972 года работал кочегаром до 1977 года, 5 лет.

А тем временем события разворачивались очень быстро. Я в ноябре поехал в Киев, поговорил с нашей общиной. Несколько дней был в Киеве. Как раз 7 ноября у Свитличной...

В.Овсиенко: Октябрины.

М. Горынь: У Надежды Свитличной, которую наша община «окрестила» Октябриной, мы побыли на дне рождения. Поговорили. Есть снимок. Нас сняли, когда мы поехали в лес за Киев, чтобы там провести разговор. Кто был при том разговоре? Покойный Василий Стус, Иван Свитличный, Иван Дзюба и ещё один доктор химических наук — я забыл его фамилию.

В.Овсиенко: Дворко.

М. Горынь: Да, Генрих Дворко. Там мы провели разговор, что делать и куда идти.

В.Овсиенко: А Шумук там был?

М. Горынь: И Данило Шумук был. Они были удивлены тем, что я вернулся из концлагеря, шесть лет отбыл, но такой парень хваткий и совсем не видно на мне усталости от тюрьмы.

Это продолжалось недолго. Я не успел увидеть ни одного номера журнала «Украинский вестник». Я начал писать свои воспоминания о пребывании в тюрьме, чтобы напечатать их в «Украинском вестнике». И вдруг обыски — всё это забирают. А ещё через короткое время, в январе 1972 — аресты.

Но, знаете, единение Востока и Запада Украины, которое мы начали в 1962 году, перед этим продолжалось. На Рождественские праздники 1972 года приехал во Львов Василий Стус. Я уже знал Василия Стуса со встречи в Киеве. Василий заехал ко мне домой и говорит: «Я еду на курорт в Моршин — не могли бы вы мне предложить человека, у которого я мог бы побыть на Сочельник? Я за всю жизнь не видел этого Сочельникового действа. У нас это всё люди забыли». Я говорю: «У меня есть близкая знакомая».

Она когда-то была разведчицей в УПА — уникальная личность, которую Роман Шухевич направил в Варшаву, устроил в офицерском ресторане, чтобы она слушала, о чём разговаривают офицеры, какие готовятся акции против партизан. Действительно, будучи официанткой, она давала очень интересную информацию из Варшавы через радиопередатчик нашим партизанам, которые находились в Закерзонье. Но когда Шухевич посылал её в Варшаву, то сказал: «Доченька, запомни: если у тебя будет грипп и высокая температура, ты должна контролировать себя, чтобы не заговорила на украинском языке. Вы знаете, меня удивила такая предусмотрительность этого не только великого военного организатора, но и талантливого психолога. Всё у разведчицы шло очень хорошо, пока она не заболела гриппом и у неё была высокая температура. И она сказала: «Мама!» Так, как предсказал Шухевич. Она сказала «Мама!», а полька, у которой она снимала квартиру, сразу донесла в полицию, полиция её арестовала и отправила в советские концлагеря. В концлагерях, в Инте, она встретилась с моей будущей женой Олей. Эту тоже звали Олей.

В.Кипиани: Как её фамилия?

М. Горынь: Фамилия её Мороз, а псевдоним «Малуша». Эта Оля была крёстной мамой моей Оксаны. Когда Стус попросил, чтобы его устроили на Сочельник и на Рождественские праздники в семью, где сохраняются наши традиции, то я направил его как раз к этой Оле. Стус был в восторге. Он вернулся во Львов, по-моему, 9 января. 9 января 1972 года мы праздновали Марии у Марии Гель. Здесь собралась, по сути, вся оппозиционная интеллигенция. Когда я провожал Стуса — а он ночевал у Ирины Калинец — то по дороге Ирина говорит: «А ты знаешь, Михаил, мне кажется, что за мной кто-то следит». А это было за три дня до ареста. Я говорю: «Ирина, если за тобой следят, тебя будут брать очень быстро». А ещё она сказала, что на каждом шагу следят. Я сказал, что если на каждом шагу, то это значит, что через неделю-две её арестуют. Это делается только накануне ареста.

Стус поехал, переночевал там, 11 января выехал из Львова домой, а 12-го его арестовали в Киеве. Протесты, которые мы понаписывали, какого-либо значения не имели. Это была чёрная ночь брежневской реакции. Людей, имевших отношение к арестованным, вызывали в КГБ, допрашивали. И меня с братом Богданом вызвали на судебный процесс в Киев. То есть дали повестку, чтобы мы были свидетелями на судебном процессе.

А перед этим на допросы нас вызывали в КГБ во Львове. Меня допрашивали о Свитличном, Дзюбе и, по-моему, о Сверстюке, точно не могу сказать. Ну, для человека, который прошёл такой университет, этот допрос был детской игрушкой. Мы себе не позволили делать какие-то ляпы. Следователь Дзюбы Кольчик сказал: «Михаил Николаевич, вы были у меня как свидетель, а пойдёте к полковнику такому-то — там будете как обвиняемый». Он хотел меня запугать.

Тот полковник был также следователем Ивана Свитличного. Оказалось, что Свитличный был чрезвычайно талантливый архивариус: всё то, что мы присылали из тюрьмы, у него было хорошо упаковано в папки, подписано и положено в его огромную библиотеку. Когда кагэбэшники сделали у него обыск, то всё это забрали. И мои заявления, пересланные из концлагеря, тоже были забраны. У него на столе лежали мои материалы, написанные от руки. Было одно заявление, написанное тайнописью между строками газеты. Как они это обнаружили? Это уже потом выяснилось, что они раскрыли нашу технологию. Полковник мне пригрозил, но я хорошо понял, что, очевидно, я побыл дома всего три-четыре месяца и мне снова придётся идти в тюрьму.

Мы с братом Богданом прошли эти допросы достойно. Были на судебном процессе, видели там свидетелей обвинения. Основными свидетелями обвинения были Николай Холодный и Зина Франко — из друзей, имеется в виду. Потому что были люди, далёкие от нашей среды.

В.Кипиани: А что двигало теми людьми, которые давали обвинительные показания на судебном процессе и на предварительном следствии?

М. Горынь: На это очень простой ответ. Это страх за свою судьбу: если будешь сопротивляться, то можешь попасть в это мельничное колесо, которое может тебя смять. Многообразной мотивации нет. Это одна мотивация: только страх.

УКРАИНСКАЯ ХЕЛЬСИНКСКАЯ ГРУППА

После судов я, работая кочегаром, старался себе что-то делать, но одновременно постоянно контактировал с семьями арестованных. Я стал своеобразным адвокатом: надо написать какое-то заявление — Атена Пашко, жена Чорновила, спрашивает у меня; надо что-то сделать для Леониды Свитличной — вплоть до того, чтобы починить какой-то кран, — я еду в Киев.

Контакты были, но я пока что не входил в какое-то движение сопротивления. Собственно, это был период, я бы сказал, стагнации после удара, нанесённого национальной демократии Украины в 1972 году.

Где-то в мае 1976 года во Львов приезжает группа москвичей: академик Юрий Орлов, Алик Гинзбург — референт Солженицына, и такой украинский учёный Валентин Турчин, доктор математических наук. Они живут у нас и ведут разговор о том, чтобы создать Хельсинкскую Группу — уже в Москве Хельсинкская Группа создана, её лидером был академик Армянской Академии Наук Юрий Орлов, физик-теоретик. Они рекомендуют нам влиться в Московскую Группу. Я говорю: «Знаете, собственно, я за такое движение, но я был бы против того, чтобы мы, украинская община сопротивления, вливались в московское движение. Мы хотим создать свою, Украинскую Хельсинкскую Группу».

Был такой разговор. Но была одна очень интересная деталь. Алик Гинзбург живёт у меня. У брата, кажется, живёт Валентин Турчин. У кого-то третьего из наших Орлов жил. Я даже не знаю где. Мы договариваемся на второй день встретиться — где? — на Высоком Замке. Я ему хочу показать Львов. Кто был во Львове, тот знает, как возвышается над Львовом Высокий Замок. Увидеть панораму Львова, панораму тех львовских крыш, о которых с восторгом говорили все, кто приезжал во Львов, лучше всего с Высокого Замка.

В два часа дня иду по улицам Львова. Подъезжает машина, сажают меня в машину, везут к начальнику КГБ Николаю Петровичу Полудню и держат там. Я говорю: «Прошу прощения, но я пойду». Вижу, никакого разговора нет — а они держат меня. «А как же вы пройдёте без пропуска? Мы же вам пропуска ещё не выписали». Значит, на проходной меня не выпустят из здания КГБ. Говорю: «Да ничего, я всё-таки пошёл». Я вижу: без десяти два, у меня встреча. А он улыбается, потому что очень хорошо знает, почему я спешу: всё они прослушали у меня в доме и знают, что Орлов уже на Высоком Замке ждёт, что я опоздал. Я прошёл, меня пропустили без пропуска. Пропустили, я сел в такси и примчался на Высокий Замок. Встретился с Орловым и говорю: «Слушайте, ну как вы так долго ждали меня? Ведь меня кагэбэшники задержали». А у него странный ответ — так спокойно говорит: «Я догадывался, что вас задержат кагэбэшники».

Так состоялся разговор о том, что надо создать Киевскую Хельсинкскую Группу. Я не помню, с кем это я из наших людей имел такой разговор... Тот человек тоже поддержал такое мнение. Но каких-то шагов тогда не было сделано. Я тогда имел свою концепцию и скажу о ней.

В 1976 году я ещё работаю кочегаром, а где-то в конце октября или в начале ноября приезжает ко мне Николай Руденко и привозит проект основного документа — «Меморандум № 1» — о создании Украинской Общественной группы содействия выполнению хельсинкских соглашений. Сидим в одной квартире, где я встречался с разными друзьями — в жилище Садовских, старой украинской интеллигенции, Гани Садовской. Я вношу поправки в этот документ, то есть я участвую в редактировании первого Меморандума Украинской Хельсинкской Группы.

Когда зашёл разговор с паном Руденко о моём участии в Группе, то я сказал: «Пан Мыкола, вас через полгода посадят — кто будет продолжать эту работу? Я считаю, что украинское освободительное движение должно быть перманентным, оно должно постоянно посылать в тюрьмы людей. Как когда-то шли наши юноши на Запорожье. Тюрьма — как Запорожье (мне думается, что я первый выдумал эту фразу, ещё когда мы были в тюрьме). Значит, тогда я пойду». Я не дал согласия. Но дал Николаю Руденко телефон ныне покойного Олексы Тихого в Дружковке, дал адрес Ивана Кандыбы и ещё какой-то.

Бывает что-то такое в человеке, когда он становится, как провидец: если посчитать от ноября месяца до дня ареста...

В.Овсиенко: Руденко и Тихого арестовали уже 5 февраля 1977 года.

М. Горынь: О, ещё быстрее даже! Три месяца. Тогда перенимает на себя функции руководителя Оксана Мешко. За то время было издано три номера Бюллетеня Украинской Хельсинкской Группы. И вот ко мне приехала Оксана Мешко и просит: «Ну, Михайлик, а теперь очередь за вами». Говорю: «Хорошо, Оксана Яковлевна». И мы начали готовить четвёртый номер.

Хочу вам сказать, что основная работа выпала на мою семью. Мы с женой Ольгой в подвалах печатали эти материалы, передавали в Киев, из Киева их передавали в Москву. Так были изданы четвёртый, пятый, шестой и седьмой номера. У меня сохранился только четвёртый номер. (Кажется, на 20-летии Украинской Хельсинкской Группы я тот номер показывал). Нам помогала пани Ганна Зарицкая, в погребе которой в Старом Селе подо Львовом мы печатали Бюллетени, а также пани Богдана.

ОБЫСКИ

Эта полулегальная работа продолжалась с 1977 по 1981 год. В 1981 году на меня оказывают капитальное давление. Почему? Михайлина Коцюбинская сообщила мне, что в Москве произошёл провал. А я, уже работая в лаборатории экономики ведущим психологом большого предприятия «Кинескоп», узнал от сотрудника лаборатории, что Михаил Горынь вернулся к подпольной деятельности. Этот человек не хотел контактировать с кагэбэшниками. Когда его вызывали, он шёл, но когда возвращался, то пересказывал мне всё, что там говорилось. Я понял, что где-то произошёл провал.

После этого началась серия обысков. За четыре месяца — с августа по декабрь — у меня провели пять обысков. Я не успею сложить свои книги, как уже новый обыск. Львовская газета «Вільна Україна» накануне первого обыска напечатала статью под названием «Выбери путь». На развороте большой материал, где меня обвинили во всех грехах: и агент ЦРУ, и предатель, и буржуазный националист. Весь набор ругательных слов, которые использовало КГБ в борьбе против украинского движения сопротивления. Я понимал, что дело идёт к концу. Это не моя идея, которую я сейчас скажу, это идея жены Караванского Нины Строкатой: всегда выходить в город с портфелем, в котором должны лежать полотенце, мыло, зубная щётка и все прочие подобные вещи. Скажу, что я не всегда придерживался этого принципа, но старался.

Но однажды случилось так, что когда я шёл с полным портфелем материалов нового номера Бюллетеня Хельсинкской Группы, меня остановили кагэбэшники: «Михаил Николаевич, вас приглашает Николай Петрович». Всегда было «Михаил Николаевич». На улице прямо так, «Михаил Николаевич», как старые добрые друзья. Говорю: «Ребята, я не хочу идти с вами — я пойду в библиотеку, я занят. Надо было мне приглашение прислать». — «Но мы должны вас привезти». — «Так что, будете руки крутить?» Им почему-то нужно было меня задержать, напугать и так далее. Но тогда меня всё-таки не обыскали.

Контакты с кагэбэшниками всегда возникали так неожиданно. Они были рассчитаны на то, чтобы давить на психику человека и таким образом постоянно держать его в напряжении. Они не поняли тогда, что мы с женой это напряжение сняли. Когда я с женой включился в такую работу, то сказал: «Оля, мы хорошо знаем: через некоторое время меня посадят. Если меня посадят, то это означает, что я уже не вернусь домой — это будет 15 лет. Я этих лет не выдержу. И болезнь, и состояние здоровья не то».

Так что их обыски были рассчитаны не столько на то, чтобы что-то найти, а чтобы давить на психику. Потому что, скажем, если две недели назад делали обыск и ничего не нашли, то через две недели тоже не будет ничего. Но однажды после очередного обыска они находят письмо от Алика Гинзбурга, совсем нераспечатанное. В нём говорится о том, что там что-то в Москве надо, почему ты какие-то там материалы не подал и так далее. Алик и москвичи никогда не знали, что такое конспирация, — они были самыми слабыми в области конспирации. Кагэбэшники то письмо перехватили, принесли, когда делали обыск, и сказали, что нашли его у меня. А я его и не видел.

Накануне одного обыска приходит дворничиха и говорит: «Михаил Николаевич, начальник жэка требует, чтобы на дверях подвалов поставили номера квартир». Я говорю: «Оля, это кагэбэшники придумали. Они туда придут и что-то принесут». Надо было бы переночевать там, но было очень холодно — конец ноября. А Оля говорит: «Лучше утром встанем и пойдём, посмотрим, что они принесли».

Утром мы встали. Квартира маленькая, надо наводить какой-то порядок. Рабочий стол был там, где мы ели. Мы задержались. Я говорю: «Знаешь что? Сначала наведём в доме порядок, я сяду за работу, а потом посмотрим, что там есть». Как только я это сказал — открываются двери, приходят шесть милиционеров и говорят, что в нашем подвале воры оставили награбленные вещи — хрусталь, золото и шубы. Я говорю: «А я в этой краже участие принимал?» — «Нет, вы не принимали, но у вас сложили». — «А я что — дал им ключи?» — «Нет, они сами открыли дверь».

Ну, я пошёл в подвал. А у меня подвал такой, как эта квартира. Там у меня был столярный верстак, были все инструменты, стеллажи с вырезками из газет и журналов. Словом, это было очень хорошее рабочее место, поскольку квартира маленькая.

Прихожу — посреди подвала целлофановый мешочек и что-то в мешочке есть. Подняли этот мешочек, посмотрели — была там статья «Социальные исследования механизма русификации в Украине». Старший милиционер, капитан, фамилию которого я не помню, спросил: «Михаил Николаевич, это вы писали? Это вы автор?» — «Я не автор». — «Почему не вы? А там какие-то правки есть». Исправления там были: буква «к», буква «а» такие, как я пишу, но текста моего нет. Я говорю: «Знаете, эта статья неграмотная. Я не мог написать такой неграмотной статьи. Для тех, кто хоть немного знаком с философией, с социологией, понятно, что не существует „социальных исследований“ — есть исследования социологические, а явления — социальные. Тот, кто это писал, абсолютно неграмотный. Это писал ваш парень, вы мне это подбросили».

Это был последний обыск накануне моего ареста. Эти «Социальные исследования» стали основным документом, на базе которого мне дали 15 лет.

Но я хотел бы обратить внимание на одну деталь, которая имеет связь с последующими годами. Когда происходил обыск, то больше всех радовался мой Тарас. Он был в восторге, он был на высоте. Ему было 8 лет. Он бегал от одной группы этих обыскивающих к другой. Потом подполковнику Клименко говорит: «А вы почему в нашем доме ставите подслушивающие аппараты?» Тарасику 8 лет, а Клименко говорит: «А где, Тарасик?» — «А вот здесь подслушивающий аппарат». И действительно, наша соседка сообщила, что ей пробили стену, вставили в её кухне подслушивающий аппарат и вывели проводки к нам. Моя жена нашла то место спицами, проткнула его хорошо и испортила. Когда мы уже в 1990 или 1991 году делали обыски в обкомах партии и в других учреждениях, то нашли документ, что начальник КГБ наказал того офицера, который плохо установил подслушивающий аппарат, уничтоженный семьёй Горыней. Вот такие добавления к истории.

ВТОРОЙ АРЕСТ

Как только меня арестовали 3 декабря 1981 года, я объявил голодовку. Не знаю, на какой день — на восьмой или, может, десятый — у меня случился сильный сердечный приступ. Оказалось, что это был инфаркт. Меня лечили всего неделю, а после этого я снова ходил на следствие, опустив руки. Не мог выпрямиться. Целый год. Это был год мучений. Я всё время думал, что мне придётся отправиться на тот свет.

Второй мой процесс я провёл очень хорошо. Он сводился к очень простой схеме: приходил следователь — а следователем был не кагэбэшник, а заместитель начальника областного прокурора по контролю за деятельностью КГБ — и с этим заместителем областного прокурора, галичанином из Николаевского района, — его фамилия Дорош Василий — я постоянно вёл разговоры, которые ставили его в неловкое положение. Я мог говорить: «Василий, вот настанет определённое время, и мы тебя будем судить за то, что ты это делаешь». Однажды он не выдержал, сорвался и сказал: «Пока вы будете меня судить, вы сгниёте в концлагере!» — «А теперь, Василий, видно, что ты настоящий кагэбэшник».

Прошло какое-то время, я уже сидел в тюрьме, а у Дороша было как-то скверно на душе. Из-за того, что я использовал один психологический приём. Сказал ему: «Василий, я умру в концлагере, но всегда буду тебе являться. Когда ты будешь подносить рюмку коньяка, я тебе явлюсь. Когда ты будешь целовать свою любовницу — я тебе явлюсь. Я тебя не покину до самой смерти». Это произвело на него ужасное впечатление. Ирина Калинец позже рассказала, что когда я уже сидел в тюрьме, а она была на свободе, то однажды Василий Дорош встретился с ней где-то в центре города и говорит: «А что ж этот Горынь меня так проклинает, если я ему ничего плохого не сделал?»

Следствие длилось месяцев десять.

В. Кипиани: А свидетели какие-то проходили по вашему делу?

М. Горынь: Да, проходили свидетели. Вы знаете — и пан Василий это, наверное, тоже хорошо знает, — что те люди, которые уже один раз отбыли срок в концлагере, приобрели большой конспиративный опыт. Если они занимались какой-то конспирацией, то поймать такого человека очень тяжело. В первый раз казалось, что КГБ всё знает. А потом оказалось, что оно знает очень мало. Поэтому у меня, по сути, серьёзных свидетелей не было. Было несколько. А что это был за свидетель? Я поехал лечить почки в Трускавец — это где-то в феврале было, за каких-то там 8 или 9 месяцев до ареста. Вместе со мной в номер подселили, как он представился, преподавателя кооперативного техникума Жухарева. (Такого работника, как впоследствии выяснилось, в том техникуме никогда не было). С ним у меня не было никаких разговоров, потому что был занят — сидел, как правило, в библиотеке. А он на судебном процессе заявил, что я агитировал его в антисоветском духе. Что я называл события в Афганистане агрессией Советского Союза и много подобных вещей. Таких свидетелей было несколько. Собственно, судебный процесс был подготовлен очень слабенько. Они не смогли организовать такое количество свидетелей, как это было в первый раз. Было всего, кажется, три свидетеля.

В. Овсиенко: А там, кажется, дело Ивана Кандыбы фигурировало?

М. Горынь: Это они хотели, чтобы я что-то сказал о Кандыбе, а я отказался давать показания по таким вопросам. За отказ от дачи показаний мне дали отдельную статью по делу Кандыбы. Я был судим по двум статьям. Не помню её номера. Она была мизерная.

В. Овсиенко: Три месяца исправительных работ дали?

М. Горынь: Да-да, что-то там такое было. Но те 10 лет особого режима, 5 ссылки с признанием особо опасным рецидивистом мне дали. Когда я выступал на судебном процессе, то смеялся. Говорю: «Слушайте, „Социальные исследования“ безграмотны и написаны не мной. Ни одного документа вы у меня не нашли. Никаких контактов, которые бы подлежали судебному рассмотрению, вы не нашли — ну так почему же вы мне даёте 15 лет? Покажите перед миром, что вы хоть немного объективны — ну дайте не 15, а 13 или 12, или 14 лет. А то прямо как заведённая автоматическая машина: если второй раз сел в тюрьму — то 15 лет. За то, что первый раз сидел, вы мне даёте 15 лет?»

ЛАГЕРЬ ОСОБОГО РЕЖИМА ВС-389/36

Меня везли в Пермь самолётом. Ночью привезли воронком в Кучино Чусовского района, когда уже был снег — это, по-моему, был ноябрь 1982 года. Завели в камеру-одиночку. Зашёл я в камеру, положил свои вещи и думаю: ну наконец-то! Сел и слышу: «Кого там Бог принёс?» Я узнал голос Стуса и говорю: «Василий, это я, Михаил». — «Да что там...» А тут надзиратели сразу набросились. Так началась жизнь в том концлагере.

О чём речь? Речь о том, что люди, которые находились в концлагерях, понимали свою дальнейшую судьбу. Они не рассчитывали, что выйдут из заключения и смогут ещё чем-то заняться. Они знали, что каждый следующий шаг — это тюрьма. Потому что они были настроены на постоянное сопротивление существующему режиму.

ШЕВЧЕНКОВСКИЙ ВЕЧЕР 1983 ГОДА

В. Кипиани: В 1983 году в 17-й камере, где вы сидели с Иваном Кандыбой, Юрием Литвином, Василием Курило, Владимиром Остапенко, Борисом Титаренко, вы проводили шевченковский вечер. Вспомните, пожалуйста, и, если можно, дайте характеристику тем людям, с которыми вас судьба свела в Кучинском лагере.

В. Овсиенко: Этот вечер, кстати, готовился, когда я ещё был с вами в 17-й камере, но непосредственно перед этим меня от вас забрали, и я очень жалел, что не был с вами.

М. Горынь: Вы не помните, чья это была идея?

В. Овсиенко: Конечно же, Ваша. Вы вспомнили, что в Мордовии организовывали научные конференции к юбилеям Леси Украинки, Михаила Грушевского, — давайте и здесь сделаем.

М. Горынь: Я всегда стремился выйти за пределы тюремного быта и привычного круга интересов заключённых. Обогатить этот быт опытом «большой зоны» означало не только расширить познавательные рамки, но тем самым осуществить психотерапевтическое мероприятие. В 1966 году, как только я приехал в первый концлагерь, мы сразу провели вечер Грушевского. Там Валентин Мороз был главным докладчиком, как историк, а я Грушевского тоже всего прочитал и мог многое сказать. Перевезли нас в 17-й концлагерь — давай 100-летие со дня рождения Леси Украинки. Это было 10 докладов, 10 дней мы проводили конференцию — как в Академии Наук. Если бы те материалы, что в КГБ забрали, собрать воедино — то был бы уникальный сборник: концлагерь провёл 10-дневную научную конференцию к 100-летию со дня рождения Леси Украинки, в которой принимали участие представители как минимум семи наций!

И теперь меня постоянно тянет к таким идеям. Российские шовинисты провели конференцию на тему «Российско-украинский диалог», но это был монолог российского шовинизма. Я предлагаю конгресс национальных меньшинств и украинской диаспоры на тему «Консолидация мирового украинства». Это было воспринято на ура. Я сейчас готовлю такой конгресс национальных меньшинств и украинской диаспоры. На нём будут представлены национальные меньшинства в Украине и представители украинской диаспоры — западной и восточной. Завтра будет совещание Всемирного Координационного совета, я должен доложить об этом. Если нам удастся достать хоть каких-нибудь 50 тысяч гривен, состряпать такой конгресс и хорошо его осветить... Это значит за неделю вперёд задействовать все средства: радио, телевидение, газеты. А потом на заграницу, издать материалы того конгресса….

Я уже поговорил с Иваном Драчом — он дал согласие, поговорил с главой секретариата Александром Шокало — и Шокало дал согласие. А теперь нужно создать оргкомитет и за полгода подготовить этот конгресс, включив учёных в разработку идеи консолидации мирового украинства. Технология консолидации, теория и практика консолидации — такие вот вещи. Меня тянет к этому, имейте в виду. Василий это хорошо знает.

О чём мы говорим?

В. Овсиенко: О вечере Шевченко, научной конференции в 17-й камере лагеря особого режима ВС-389/36, Кучино Чусовского района Пермской области.

В. Кипиани: А ещё я хотел бы услышать вашу оценку лагерной администрации.

М. Горынь: Как фамилия того последнего начальника, который умер?

В. Овсиенко: Майор Журавков. Он умер дней через 10 после Стуса, в сентябре 1985 года. Его преемник, майор Долматов, тоже умер — 4 апреля 1989 года, 46-летним. Похоронен в нескольких метрах от Стуса. Начальниками особого отдела некоторое время были также Кондратьев, Снядовский.

М. Горынь: А полковник толстый — как его?

В. Овсиенко: Начальник режима Фёдоров? До сих пор здравствует и возглавляет Пермский областной совет ветеранов МВД.

М. Горынь: Значит, мы остановились на том вечере. Я хочу сказать, что представление многих людей, не имеющих контактов с людьми, оказавшимися в неволе, таково: люди сидят и тоскуют, когда же они выйдут на волю. Это глубоко ошибочное представление: в тюрьме идёт активная интеллектуальная работа. Пан Василий очень хорошо знает дискуссии, которые мы проводили. А я не могу забыть дискуссий с покойным Юрием Литвином. Они касались проблем теории украинского освободительного движения, отношения к анархизму, проблемы прав личности, прав нации, правозащитного движения. Они имеют корни в украинской философии, украинской политической мысли и даже в украинском искусстве. Юрий часто вспоминал, что он написал статью о Тарасе Шевченко как правозащитнике. То есть в неволе была интеллектуальная жизнь. Я предложил идею вечера, посвящённого Тарасу Шевченко.

ЛАГЕРЬ СМЕРТИ

Я хотел бы обратить внимание на то, что где-то накануне прихода к власти Горбачёва КГБ решило расправиться с теми политзаключёнными, которые, по их мнению, могли бы быть опасными для российской империи, выйдя на волю. Я не сомневаюсь в том, что то, что за один год, 1984–85, в небольшом концлагере умерло шесть человек из двадцати четырех... Это лучшее доказательство того, что это не случайность. Они ударили по тем людям, которые имели авторитет и воля которых не была подавлена многолетними преследованиями и многолетней тюрьмой. Они очень хорошо понимали, что те люди, если выйдут на волю, будут продолжать своё, их не сломала многолетняя тюрьма. Смерть Олексы Тихого (5 мая 1984 года), смерть Юрия Литвина (4 сентября 1984 года), смерть Валерия Марченко (7 октября 1984 года), смерть Василия Стуса (4 сентября 1985 года) особенно врезались в память.

Тихий, знаете, это человек, который не только не покорился, а который с вызовом демонстрировал свою непокорённость. Другие тоже держались крепко — не было среди наших людей, за исключением одного-двух, которые временно сдали позиции. А это был вызов империи. Олекса Тихий не хотел брить усы. Ему их брили насильно. Таким образом он протестовал против тюремного режима. Его бросали в карцер, он тяжело заболел. После ареста он стал очень больным человеком. Грыжа была, как большое яблоко. Потом она превратилась в раковую опухоль. Он умер героически.

В. Овсиенко. Умер Тихий в Перми в больнице. А в тот же день, 5 мая, прямо на кухне умер Иван Мамчич. Его в течение недели перед этим вызывал кагэбист, приехавший из Полтавы. Раскручивал дела военного времени, ведь «Никто не забыт, ничто не забыто» — им нужны были время от времени процессы, чтобы поддерживать «температуру» в обществе.

М. Горынь: Странно и трагически погиб Юрий Литвин. Я тогда болел, не ходил на работу. Через стену был Литвин. В свой трагический день он постучал мне в стену и сказал через форточку: «Они моего сына направили в Одессу, а там наркоманы. Они хотят меня таким образом сломать, но я не дамся!» И такое трагическое настроение у него было! Вы знаете, я будто и сейчас слышу, как он засмеялся: «Ха-ха-ха, не дамся!» Господи, думаю себе, что ж он так? Я стучу ему в стену и зову его к окну: «Юрий, Юрий, иди сюда! Поговорим». А он сказал одно или два слова — и всё, и затих. Это было до обеденного перерыва — было, может, часов 11.

В. Овсиенко: Это было 23 августа 1984 года, Литвин сидел тогда в 20-й камере, а вы в 19-й.

М. Горынь: Да, это был мой последний с ним разговор — наверное, и его последний разговор с кем-либо, потому что он был в камере один. Когда вернулся на обед Энн Тарто...

В. Овсиенко: Нет-нет, это Гунар Астра. Он говорил, что где-то в 10 часов пришёл в камеру, потому что у него закончилась работа. Он увидел, что с Литвином что-то не так, он бредит: «Зубы принесли?» — А ему 9 месяцев назад врач Лысенко обточил эмаль на зубах, чтобы поставить коронки, и больше не появлялся. Юрий тяжело страдал от боли. — Так Гунар звал врача, но никто не пришёл. А в 12 пришли на обед другие сокамерники, так Юрий Фёдоров догадался откинуть простыню и увидел, что у Литвина вскрыт живот. Крови нет, но кишки вывалились...

М. Горинь: Вот видите, как я забыл. Когда Юрия выносили из камеры — вы были там, пан Василий? Когда он ударил рукой по двери нашей 19-й камеры — вот так-то?

В. Овсиенко: Нет, я был тогда в 18-й.

М. Горынь: Мы слышим, выносят Юрия, слышим, как он ударил по двери нашей камеры. Мы сказали: «Юрий с нами прощается».

Я хочу вспомнить ещё об одном человеке — о Валерии Марченко. Он пришёл в нашу 19-ю камеру тяжело больным. Вы тогда были в той камере?

В. Овсиенко: Нет-нет, я не был с Марченко в одной камере. Он был с вами и с Кандыбой. Это был где-то май 1984 года.

М. Горынь: Он привёз с собой термос, может, двух- или трёхлитровый. Там был какой-то компот. Он хотел нас угостить.

В. Кипиани: Это у него был шиповник — мама всегда передавала...

М. Горынь: Но мы увидели, что это такой больной человек, и отказались. Меня поразила какая-то его внутренняя погружённость в себя и обречённость, которая чувствовалась в словах, в жестах, в мимике. Это был человек обречённый, но не сбитый с ног, не покорённый. Я часто видел его на верхних нарах — он сидел, обмотавшись мокрой простынёй, и молился. Всегда говорил: «Ребята, молиться надо! Ребята, молиться надо!» А почему обёртывался мокрой простынёй? У него почки не работали, так шлаки выходили через кожу. Он смачивал простыню в холодной воде, обматывался ею. Простыня высасывала те шлаки. Когда он выкручивал простыню, текла жидкость, как молоко. И так каждый день. И каждый день его гнали на работу. Наши протесты: «Вы же видите, что он тяжело больной человек?» — ничего не помогали. А потом они сообразили, что он может умереть здесь, и отправили в Газы возле Ленинграда, в больницу. Мы поняли, что он не выдержит, потому что в дороге ему нельзя будет смачивать простыню и обёртываться, что 2–3 недели пребывания на этапе — это смерть. Валерий ушёл от нас и очень скоро умер — 7 октября 1984 года.

Есть одна такая мистическая вещь, которую я понять не могу: как мама, Нина Михайловна, чувствовала, куда везут Валерия? Она за Валерием ехала от Урала и до Газов. Это уникальная мама. Есть личности, которые постоянно демонстрируют вам величие человеческого духа и величие человеческой морали. Мама Валерия — такая. Сын Валерий — такой. Он не устраивал истерики из-за своей кончины, а отошёл в мир иной как светлая личность. Это образец для подражания. Как остаться человеком в свой трагический момент — когда уходишь. Надо уметь не только жить — надо уметь умереть. Вот тогда ты цельный человек. Таким цельным человеком я считаю Валерия Марченко. Уникальная личность!

Василий Стус — человек неугомонный, он всегда готов был устраивать Sturm und Drang, постоянное наступление. Ему мало было того, что сидит, — это только часть его протеста. Ему постоянно нужно протестовать и противопоставлять себя. Это противостояние и противопоставление ему дорого стоило.

В том концлагере было четыре карцерных камеры. Там всегда должен был кто-то сидеть. Если один выходил из карцера, они искали другого. А было такое время, когда карцеры были пусты. Нас выводят на прогулку — надзиратели устраивают у нас шмон, обыскивают догола. Возвращаемся с прогулки — они обыскивают нас догола. На работу идём и с работы — тоже так. Стус не выдерживает: «Что вы меня лапаете, как курицу?» Вы помните, пан Василий, эту фразу? «Фашисты!» А они того только и ждали. Они сразу оформляют постановление — и Стуса в карцер.

Незадолго до этого я был в одной камере со Стусом, но где-то за две недели до того трагического инцидента его перевели в 12-ю камеру, к Леониду Бородину. И вот когда Стус пришёл после обыска и начал готовиться к карцеру, собирать свои вещи, то Бородин говорит: «Василий, а почему вы не берёте кружку или ещё там что-то?» — «Я объявил голодовку». Бородин спрашивает, на сколько дней он объявляет голодовку. «Объявляю голодовку до конца!»

А я был свидетелем такого разговора. Стус уже раз объявлял голодовку, но его забирали в больницу, и он там прекратил её.

В. Овсиенко: В начале 1983 года он голодал 18 суток.

М. Горынь: Когда он вернулся из больницы, мы разговаривали через форточку. Он сказал: «Михаил, как я себя гадко чувствую, что прекратил голодовку, объявив, что это смертельная голодовка. Я уже больше такого не смогу сделать».

Когда Василия забрали в карцер, то Леонида Бородина сразу переселили в нашу камеру (вы, Василий, тогда тоже были в той камере, в 19-й?). И вот Бородин рассказывает эту историю. А кто-то из тех, кто работал во вторую смену, — а там была работа в две смены — сказал, что где-то там на четвёртый или какой-то день Стус постучал в дверь и говорит надзирателю: «Старшой, дай валидол — сердце болит».

В. Овсиенко: Это эстонец Энн Тарто — он разносил там работу по камерам.

М. Горынь: Да, Тарто. А надзиратель ответил: «Ничего, обойдёшься!»

Не обошлось. Стус умер 4 сентября 1985 года.

Я был свидетелем гибели азербайджанца Акпера Керимова. Он проявил такое мужество, какого, я вам хочу сказать, до тех пор я не встречал. У него был то ли рак, то ли такое воспаление почек, что он мочился кровью. Это страшные боли. Мы с ним были в больнице на Всехсвятской. «Горынь, я не могу кричать, когда вы спите!» А у меня тоже больные почки были. Я говорю: «Слушай, Керимов, ты что, маленький ребёнок? Да если тебе легче, то ты кричи!» Когда он садился на ту парашу и мочился кровью, вертелся... Вы знаете, я увидел нечеловеческие боли почек. Я знаю, что такое почки — это сто зубов в спине. Я знаю, что такое адские боли почек, когда идут камни. И вот я увидел человека со страшными болями, когда почки распадаются и идёт только кровь...

Акпер Керимов не был каким-то общественно-политическим деятелем. Его судьба была связана с событиями Второй мировой войны — его обвинили в сотрудничестве с немцами. Но для меня он остался образцом человека, который умеет держать себя в руках. Даже уходя в мир иной, не превратился в неврастеника. Без крика, без ужаса он воспринял свою кончину.

Вспоминая Валерия Марченко и Акпера Керимова, думаю себе: а мир без великих людей никогда не остаётся. Даже в то время, когда великий каток московского деспотизма раздавливал личности и превращал их в рабов. Не всех раздавливал!

Мы и сегодня можем только удивляться, как так случилось, что при поголовной покорности Украины в ней остался Василий Стус, остался Иван Светличный, остался Евгений Сверстюк, остался Василий Овсиенко и десятки, и сотни людей, на которых лежала великая миссия утверждения Украины как нации.

В 60-х годах были дискуссии по этому поводу, и я позволил себе высказать такую мысль. В начале XIX в. украинская нация была растоптана российским царизмом. Появились только небольшие ростки. Но взвалил на плечи украинскую нацию Тарас Шевченко и своим словом оживил её, распространил её и придал ей не только художественное, но и политическое лицо. Он действительно выступил как Мессия, он сумел сконцентрировать в себе основные духовные ценности украинской нации. Когда я сейчас перечитываю Тараса Шевченко, то думаю себе: Господи, вы, критики, которые сегодня ищете чёрные пятнышки на лбу Тараса Шевченко, забываете о том, почему вы есть на Украине, почему вы остались украинцами. Да потому, что в начале XIX в. был Тарас Шевченко! И сегодня пишут статьи о Шевченко вроде Соломии Павлычко, профессора из Гарварда Грабовича — с ним я имел контакты. Я хотел бы поговорить с ним о его концепции. Оглуплять, примитивизировать, деморализовать Тараса Шевченко — это совершать преступление против украинской нации. Шевченко дал нам силу духа. И если Стус отошёл в мир иной за Украину не только как великий поэт, но как великий герой, если сложили за Украину свои головы Литвин, Тихий и Марченко, то это не случайно. Это потому, что был Шевченко! Без Шевченко кто знает, какими бы мы были. Но прошу прощения — я отклонился от темы нашего разговора.

В. Кипиани: Вы когда-нибудь были вместе с Семёном Скалычем?

М. Горынь: Был. Он недавно прислал мне письмо. Я увидел в нём человека, который так проникнут своей идеей, что для него чисто человеческие страдания не имели особого значения. Увидели бы вы его в камере: незаживающая рана, которая постоянно гноилась, от неё исходил неприятный запах. Но он отказался покупать продукты в ларьке и отказался брать кусок хлеба или кусок сыра от сокамерников. Тот человек мог жить на той несчастной пайке (а кое-чего из неё тоже не мог есть). Он абсолютно отказался контактировать с администрацией. Он утверждал себя силой своего духа.

Я не хочу говорить, насколько для меня приемлема его богословская, если так можно сказать, концепция — я далёк от его веры. Но если эта вера овладела такой сильной личностью, как Скалыч, то что-то в этом есть. Это уникальная личность.

НАД ПРОПАСТЬЮ

В 1986 году я чувствовал себя не очень хорошо. Часто меня возили в больницу. А 28 июня 1987 года у меня случился страшный сердечный приступ. Перед этим я был на приёме у Долматова, начальника концлагеря. После того, как умерли наши ребята, я записался к нему на приём и говорю: «Ну что, а теперь моя очередь? Ушёл Тихий, ушёл Литвин, ушёл Марченко, ушёл Стус...» — «А почему ваша очередь?» — «А потому, что умирают только украинцы». О Керимове я не упоминал. «А вот у меня тоже аритмия!»

После инфаркта во время следствия во Львове у меня часто бывали сердечные приступы. Однажды ночью со мной случилось что-то такое, что я задыхаюсь. Лежал на верхних нарах, открываю глаза — а вся камера красная. Ну, думаю, всё — это страшный приступ. Сейчас что-то там лопнет в голове — и я отправлюсь в мир иной. Будить ребят или нет? Но ребята идут завтра на работу. И чем они мне помогут? Тогда я обратился к Михаилу Горыню: «Михаил, будь спокоен, уходи спокойно, не паникуй!» Я себя так успокоил.

А перед этим уволили с работы такого палача-врача Евгения Пчельникова. Уволили потому, что на Западе уже знали, что Кучинский концлагерь — это концлагерь смерти, что Пчельников — это палач, а не врач. Прислали такого Грущенко или Грищенко — молодого парня с Винничины. Тот Грущенко вызвал меня на осмотр и говорит: «Если бы с вами случилось что-то плохое, то зовите меня в любое время ночи». — «Но слушайте, доктор, кто вас вызовет?» — «Я предупредил, чтобы меня вызвали». Он боялся, чтобы кто-то не умер, а вызвал меня, потому что думал, что я один из тех кандидатов.

И действительно, ночью у меня случился приступ. Я думаю, звать ли. Да Бог с ним. Так я пролежал до утра — и прошло. Утром ребята пошли на работу. Вы были в той камере, да?

В. Овсиенко: Был.

М. Горынь: Да, вы пошли на работу, а я лежал. Под вечер — новый приступ, опять такой же. Я тогда говорю Петру Рубану: «Пётр, стучи в дверь». Пётр таким могучим кулаком стучит в дверь, вызывает надзирателя. Надзиратель вызывает в пол-одиннадцатого вечера врача, врач забирает меня к себе. Я в кабинете до пол-шестого — целую ночь. Он волнуется, у него руки дрожат — я вижу, что он переживает. Сделал мне один укол — я чувствую, что-то нет пульса, плывёт. Я расслабился и говорю: «Что, доктор, финишируем?» — «А, может быть, ещё один укольчик?» — «Ну что ты спрашиваешь — делай». А он говорит: «Но это опасно!» Для сердца такая перегрузка, а там такие ампулы, понимаете, в вену. Я говорю врачу: «Давай!» И он снова вколол мне ещё один укол. Сердце пошло: тук-тук-тук, есть. Он со мной просидел до пол-шестого, привёл меня в камеру. Я ещё мог влезть на нары. А он говорит: «А когда утром тебе станет плохо, вызови меня». Думаю, посплю хоть два часа.

Утром, в 9 часов, он сам пришёл. Собственно, благодаря этому врачу я и выжил. Это было 28 июня 1987 года.

ПОМИЛОВАНИЕ

Я думал, что меня повезут в больницу, но через несколько дней, 3 июля 1987 года, меня вызывают в штаб и говорят: «Собирайся на этап». — «Я не пойду на этап — я не выдержу этапа». — «Надо ехать». — «Вы меня в больницу не везите — там такие камни, такая дорога, что она выбьет из меня напрочь всё». Продолжается эта дискуссия. В конце концов, говорю: «Если вы хотите, чтобы я ехал, то вызовите врача — пусть он скажет». Приходит врач и говорит: «Надо ехать». Я говорю: «Доктор, отвечаете за то, что я по дороге умру». — «Нет, вы едете до Львова». — «Я не хочу на эти новые дискуссии ехать!» Но меня забирают. Я собираю самые необходимые вещи. Ничего с собой не взял из камеры, только кусок маргарина и кусок хлеба. Всё оставил, оно потом частично пропало.

Вышел я за зону — вижу, там возле запретки кто-то из наших работает, какие-то там столбы пилит. Не называю кто, потому что это как по телевидению. Я выхожу за зону, а впереди идёт такой высокий надзиратель — вы знаете, как его звали, пан Василий? Высокий такой, — идёт впереди, и меня не охраняют ни собаки, ничего. Я иду сам, а он только с пистолетом. Думаю: что такое?

Завели меня в концлагерь строгого режима, что в метрах 300 от нашего особого, и говорят: «Переодевайся, ты помилован». Я говорю: «Не хочу! Я не хочу помилования — я хочу реабилитации!» — «Раздевайся!» — «Я не буду». Тут приходят два надзирателя, стаскивают с меня эту полосатую одежду, надевают на меня чёрную и говорят: «Иди!» — «Куда я пойду?» — «Иди, там стоит автобус». Ну, я не пошёл — они меня привели. Смотрю — Кондратьев там ждёт и Долматов. Долматов и Кондратьев садятся, и едем мы до станции Чусовой. Приезжаем в Чусовую. «Идите берите билет. Вы едете во Львов». — «Я не буду брать билет». — «А почему?» — «Я сюда приехал не сам — вы меня привезли. Привезли — отвезите». — «Но деньги у вас есть?» — «Есть, 200 рублей. Но я билет покупать не буду». Тут вижу брата — Николай здесь, в Чусовой! Говорю: «Ты как здесь очутился?» — «Да сказали в КГБ, что ты тяжело болен, чтобы тебя привезти». Николай меня сопровождал. Николай брал билет, а я не брал билет ни до Перми на поезд, ни на самолёт.

Приехал в Киев — в Киеве меня задержали на три дня, не хотели пустить во Львов. Не давали билетов на вокзале. Я не мог взять билет — «Билетов нет», «Билетов нет». Я сидел у брата жены три дня. 5 июля я приехал во Львов.

«УКРАИНСКИЙ ВЕСТНИК»

5 июля 1987 года... Меня встречали наши друзья. Я увидел Вячеслава Чорновила. Первое, что сказал Вячеслав: «Слушай, давай будем делать журнал, потому что он не выходил эти 15 лет».

В. Овсиенко: «Украинский вестник»?

М. Горынь: Да, «Украинский вестник». Шестой номер вышел в 1973 году уже после Чорновила. Я говорю: «Слава, да я бы пошёл в больницу — у меня страшный приступ был неделю назад. Я полежу с месяц. Поговори с другими — да есть же ребята во Львове». — «Никто не хочет идти».

В 1987-м, в июле, никто не хотел идти в редакцию «Украинского вестника». Я поехал к своей матери, к Олиной. Через неделю возвращаюсь — он никого не нашёл. И мы начинаем делать номер. Я говорю: «Так слушай, хотя бы трое нас было — давай поедем к Гелю!» Приезжаем к Ивану Гелю, а Гель пасёт колхозных телят. Гель сразу даёт согласие. Выходит седьмой номер. Кажется, там есть фамилия Геля — надо бы посмотреть. Есть фамилия Геля.

Так мы возобновили «Украинский вестник».

Работы никакой, конечно, не дают. Я снова устраиваюсь по своей специальности — кочегаром. Вячеслав тоже работает кочегаром. Мы по 14–15 часов в день работаем. Хочу вам сказать, что у Геля было мало возможностей. Он хорошо пишет, но он был в Городокском районе, это далеко. А основное приходилось на нас — это была адская работа, по нескольку десятков часов в день, непрерывно, без субботы, без воскресенья.

В. Кипиани: А в чём она заключалась? Как делался журнал в 1987 году?

М. Горынь: Журнал в 1987 году делался так. Обзванивались авторы, кто бы мог нам что-то написать. Это одна работа — сбор материалов. Редактирование материалов — вторая работа. Она приходилась на Вячеслава и на меня. Позже к ней подключились мой брат Богдан, Михаил Осадчий и другие. Третья работа — это печатание журнала, которое осуществлялось полулегально. Надо…

Надо было найти девушек где-то — в консерватории или ещё где-то там. Было несколько пишущих машинок, на которых и печатали этот журнал. Покупать бумагу, собирать деньги на бумагу, на фотобумагу. Делать фотографии — хлопотная работа. Я вам, кажется, уже показывал — скажем, эти вещи. Вот так печатались отдельные статьи «Украинского вестника», вот спецвыпуск «Украинского вестника». Его печатали фотоспособом. Но если вы хотели сделать спецвыпуск тиражом 50 штук, то представьте себе, сколько фотобумаги надо было покупать — нужны были большие деньги для этого.

В. Кипиани: Это делалось на какие-то пожертвования?

М. Горынь: А как вы думаете? На пожертвования. Как только я вернулся, то написал открытое письмо «Рецидивы погромной журналистики». Это первая статья, которую я напечатал в 1987 году.

«ИНТЕРВЬЮ ИЗ-ПОД ПОЛЫ»

Нас в советской прессе обвинили в том, что мы контактируем с Западом, что мы являемся агентурой иностранной разведки и так далее. Была такая Марта Коломиец, которая у нас со Славой взяла видеоинтервью, поехала в аэропорт, а у неё там устроили обыск и забрали то интервью. Марта повела себя очень интересно. Тогда была молодая девушка. Она говорила: «Вы не переживайте, что я беру это интервью, — кагэбисты его у меня не смогут забрать. Это такой аппарат, что если откроется — сразу всё пропадёт». А мы смеялись с того: нас не интересует, что они это увидят, мы этого не боимся. Но когда она брала у нас интервью, то под домом, в котором жил Чорновил, стояла крытая машина — такой микроавтобус, или что-то вроде того, — а из той машины торчала антенна: они демонстративно снимали. Они обыскали Марту в аэропорту, а через неделю во Львове пошла серия телепередач о деле под названием «Интервью из-под полы». Одна передача, вторая передача — люди в восторге, кричат: «Дайте ещё!» А они не захотели, передачи прекратились. По-моему, было три передачи. Я смотрел на них и думал: Боже мой, какие вы, кагэбисты, неумные, что вы делаете!

Тогда они начали против нас с Чорновилом кампанию, что мы — агентура иностранной разведки, нас надо выгнать из Советского Союза. Мы написали заявление в какую-то международную организацию. Я не помню, куда мы его послали, но мы обратились с такой просьбой: если нас депортируют в любое государство, являющееся членом ООН, то мы просим, чтобы ни одно государство нас не приняло. Кое-кто из нашего окружения говорил, что лучше уехать за границу, потому что здесь нас снова бросят в тюрьму. Меня вызвал начальник оперативного отдела КГБ (фамилию его я забыл) и говорит: «Михаил Николаевич, эта весна временная, оттепель скоро пройдёт, и вам придётся возвращаться досиживать свои 9 лет». Я говорю: «Знаете что — больше ко мне не приходите. Хотите прийти — приходите с наручниками, вяжите и отправляйте в тюрьму, а больше с вами я говорить не хочу». Словом, это было странное настроение: с одной стороны, ещё не хотели брать, а с другой — запугивали.

УКРАИНСКИЙ ХЕЛЬСИНКСКИЙ СОЮЗ

Кроме журнала, была мысль каким-то образом восстановить Украинскую Хельсинкскую Группу. И мы её восстановили. Журнал стал органом Хельсинкской Группы. Но мы должны были создать организацию — это была идея Чорновила, — которая была бы более политической, чем правозащитная Хельсинкская Группа. Возникла идея создания УХС — Украинского Хельсинкского Союза. Опять же говорю, что название УХС предложил Вячеслав Чорновил. Декларацию принципов Хельсинкского Союза писали мы уже коллективно — я принимал в этом участие. В редактировании Декларации принимал участие Богдан Горынь. Дискутировали мы втроём. Я считаю, что Декларация получилась неплохой...

То, о чём мы говорим, является фрагментарным и узеньким ручейком, в котором упоминается несколько фамилий. На самом деле тот процесс набирал широкий размах. В УХС за какой-то один год, в 1989-м, нас было уже больше тысячи, а в 1990 году — 2300 человек. Только во Львове в этом процессе можно упоминать фамилии Ирины и Игоря Калинцов, Михаила Осадчего, Ивана Геля, Богдана Горыня, не говоря о том, что рядом с УХС возникали другие организации, принимавшие участие в движении сопротивления, скажем, Стачечный комитет во главе с Фурмановым. Была очень интересная дискуссия между нами и горкомом партии. Был такой секретарь горкома партии Волков. Он пригласил нас на дискуссию. Мы, собственно, впервые в помещении горкома партии изложили свою позицию неприятия советской власти как чужой нашему народу, исходя из Декларации УХС.

Наверное, вы знаете, что в 1988 году состоялся первый митинг во Львове. Кажется, 16 июня. На том митинге обсуждались вопросы, связанные с выборами в Верховный Совет СССР. Там выступали представители разных группировок — и от Коммунистической партии, и от нас. Мы требовали изменения статуса Украинской Советской Социалистической Республики в системе СССР. С этого началась серия митингов. Власть не сумела решительно против них выступить. Правительство всегда проигрывает, когда колеблется или хочет только слегка ударить. Можно провести аналогию с преступным миром: когда даёшь преступнику пощёчину, он готов тебя убить, а если ты сбиваешь его с ног, то он убегает. Советская власть легонько пугала и легонько била нас — то 200 или 2000 рублей штрафа, то 15 суток (по 15 суток отсидели Богдан Горынь, Вячеслав Чорновил, другие люди).

В 1989 году я поехал в Черновцы читать лекцию о движении сопротивления. Как только зашёл в университет, сказал несколько слов — заходят люди в гражданском и говорят: «Михаил Николаевич, вы здесь организовали митинг без санкции — мы вас забираем». Возникает дискуссия, студенты кричат — там в большой аудитории собрались и студенты, и преподаватели, среди них и мой знакомый, бывший преподаватель ещё с 50-х годов, профессор Лесин. Меня отвозят в городской суд и дают 15 суток. Совершенно случайно жена узнала, что я 15 суток отсиживаю в Черновцах.

Это были полумеры: человека, готового сидеть до смерти, запугать 15 сутками — это смешно. Нерешительные попытки остановить движение сопротивления не подавили его, а вызвали новую вспышку. Люди не боялись ни побоев, ни 15 суток, ни 2000 рублей штрафа — они хотели новой жизни. Не знаю, готовы ли они были идти на смерть — это другое дело. Таких людей могло быть немного. Но на репрессии такого уровня готовы были идти. Когда разогнали один из митингов во Львове, это вызвало ещё более массовый митинг.

Мы создали Исполнительный комитет УХС. Вячеслав Чорновил, Зиновий Красивский и я стали секретарями УХС. Чорновил сказал, что это очень хорошо — три секретаря, но надо, чтобы был ещё и председатель. И предлагает написать письмо Левку Лукьяненко в ссылку, чтобы он дал согласие быть председателем УХС. Я пишу письмо, Лукьяненко даёт такое согласие. В конце 1988 года мы объявляем, что председателем УХС является Лукьяненко. Он вернулся из ссылки в январе 1989 года. Но ещё летом 1988 года он приезжал в отпуск в Хриповку на Черниговщине. Мы с Чорновилом ездили к нему. Есть снимок, где мы втроём — Лукьяненко и два секретаря.

В. Кипиани: А чем вы руководствовались, когда предложили на пост председателя Лукьяненко? Какова была роль председателя?

М. Горынь: Это была идея Вячеслава Чорновила. Мы исходили из того, что хорошо, когда во главе организации стоит не триумвират, а один человек. С января 1989 года Лукьяненко приступил к руководству УХС уже как председатель. В январе или в феврале 1989 года состоялся Координационный Совет УХС в доме Дмитрия Федорива на Олеговской, 10 в Киеве. Это галичанин из Стрыя. Он участвовал в танцевальном ансамбле. Приобрёл себе на Олеговской дом-развалюху, отремонтировал его. Искренняя украинская душа. Мы постоянно толклись у этого Федорива.

На этом Совете УХС случилось первое незначительное недоразумение. Чорновил, который считал себя отцом процессов конца 80-х годов, хоть и сам добровольно передал руководство Лукьяненко, должен был бы быть своеобразным Хомейни. Лукьяненко же решил быть не формальным председателем, а сразу взять руководство в свои руки. Чувствовалось, что у руководства УХС раздвоенный язык. Я думаю, что это стало одной из причин дальнейших конфликтов. Когда созрела необходимость превратить УХС в политическую партию, Вячеслав Чорновил хотел это сделать как можно быстрее, а Лукьяненко и я предлагали созвать съезд в конце апреля 1990.

В. Овсиенко: Да, а Чорновил предлагал уже в ноябре 1989 года, и, может, даже не в Украине, а где-нибудь в Литве. А тут приближались выборы.

М. Горынь: Когда встал вопрос о членстве и о руководстве Украинской Республиканской партии, созданной на Учредительном съезде УХС 29 апреля 1990 года, то Чорновил, уже будучи председателем Львовского областного Совета, в руководство не вошёл и не стал членом УРП.

В. Овсиенко: От руководства УХС он фактически отошёл ещё в конце 1989 года.

НАРОДНЫЙ РУХ УКРАИНЫ

Я приехал в Киев где-то, может, в июле 1989 года, потому что зачинатели Народного Руха Украины за перестройку Иван Драч и Дмитро Павлычко просили меня принять участие в подготовке съезда и спросили, не дал бы я согласия быть председателем секретариата Руха. Почему Драч так предложил, мне тяжело сказать, но у меня с ним были очень близкие отношения в 60-х годах — об этом я уже рассказывал. Это он мне сообщил в 1964 году, что кагэбисты хотят нас брать.

Я включился в работу по подготовке съезда. Это была сумасшедшая работа. Мы готовили очень много документов — а их надо было основательно подготовить, отточить каждую фразу. Прочитайте документы Народного Руха Украины 1989 года и увидите их высокий юридический и интеллектуальный уровень. Было с десяток документов по разным проблемам — экономике, политике, христианству и другим.

Но где мне в Киеве остановиться? Я не помню, как это случилось, но, по-моему, это Олесь Шевченко, один из организаторов Украинского культурологического клуба, познакомил меня с Дмитрием Федоривым, и я остался у него на квартире.

8–10 сентября 1989 года состоялся Учредительный съезд Народного Руха Украины. Там УХС была очень популярной. Когда от УХС мою кандидатуру предложили на должность председателя секретариата, то весь съезд скандировал: «УХС! УХС! УХС!» Тогда мы были в фаворе. Я впервые за всю свою политическую жизнь был избран единогласно — как при советской власти. У меня не было конкурентов.

На Учредительном съезде НРУ сложилась очень интересная ситуация, в которой в какой-то мере отразилась моя позиция. Я, на второй день председательствуя на съезде, получил записку от Леонида Кравчука — второго секретаря ЦК КПУ: «Прошу предоставить мне слово». Я объявляю: «Прошу подготовиться второму секретарю ЦК КПУ Леониду Кравчуку». Тут на трибуну выскакивает представитель Полтавской организации, юрист (фамилию я забыл) и кричит: «Как?! Этому коммуняке вы будете предоставлять слово?» Я резко оборвал его, сказав, что ему слова не предоставлял и прошу сойти с трибуны. И добавил примерно такое: «Лучше я пойду в тюрьму досиживать 9 лет, чем я, демократ, не предоставлю слова второму секретарю ЦК КПУ. Леонид Макарович, прошу к слову!» Леонид Макарович выходит на трибуну и говорит первые слова: «До чего я дожился, что меня Горынь защищает!» Вот такими были первые наши контакты.

Хочу вам сказать такое. Может, это банальная фраза, но я убедился, что цельные личности умеют помнить добро. Серые, никчёмные люди всегда приуменьшают то, что им сделали. С тех пор у меня всегда были какие-то такие странные контакты с Кравчуком. Мы с ним дискутировали. Я его критиковал. Когда однажды Ельцин положил ему руку на плечо, я по телевидению сказал, что Президент Украины должен держаться на должном уровне. Кравчук, отвечая на это, сказал: «Пусть меня не учат там всякие, как я должен себя вести!» Вы, пан Василий, помните тот случай?

Я был членом Провода Украинской Республиканской партии и разрывался на две части. Но основную работу я всё-таки вёл в Рухе. Это была очень тяжёлая работа.

Я был сторонником развёртывания организации. Концепция вызревала ещё в тюрьме. Партия не может расти, если у неё нет идей. Партия должна ставить такую проблему, в которой бы принимали участие массы других людей. То есть партию надо сплачивать вокруг проблем. Как только мы образовали секретариат, я предложил идею проведения Цепи единения Востока и Запада Украины. Со мной встретился Олесь Гончар и говорит: «Михайлик (меня несколько человек называли Михайликом, а я Гончара знал ещё с 60-х годов), дорогой, — некрасивое слово „цепь“. Назовите это „Украинская волна“!» Боже, какое красивое название! Но уже поздно, уже пошло слово «Цепь». Я в некоторых выступлениях и статьях упоминал «Украинскую волну», но это не прижилось. Идея Цепи помогла консолидировать вокруг Руха десятки, а может, и сотни тысяч людей.

Через полгода после Цепи, в августе 1990 года, проводим Праздник казацкой славы. Начальство Запорожья категорически против. Есть у меня снимок, где я в кабинете секретаря Запорожского обкома партии. Мы на карте рисуем, как это может быть. Он был категорически против. Он заявлял, что ему нечем прокормить 100 тысяч человек, что это будет неорганизованно и т.д., но под давлением мы всё-таки договорились. Я говорю: «Неужели вы не соберёте с каждого района большой фургон, который привезёт с собой продукты, и 100 тысяч человек эти продукты съедят в течение дня?» Это была чрезвычайная акция — Праздник казацкой славы. Это было продолжение идеи единения Востока и Запада Украины. Высушить Збруч в душе народа, сделать украинский народ единым, выкинуть из сознания народа противопоставление Востока и Запада!

Потом было провозглашение Независимости Украины, выборы Президента. Как сделать так, чтобы население Украины, которое процентов на 30 является неукраинским, проголосовало на референдуме за независимость, чтобы украинское государство утвердилось? В ноябре 1991 года я провожу в Одессе Конгресс национальных меньшинств Украины. Это была третья большая акция. На Конгрессе национальных меньшинств, который проходил в Одесском оперном театре, около 600 представителей около сотни национальных меньшинств Украины приняли постановление, что национальные меньшинства поддержат на референдуме украинское независимое государство. Это была третья государствообразующая акция.

Я был сторонником таких акций, потому что считал, что только с помощью таких акций можно наращивать структуры и придавать им всенародный характер. Вот сейчас у нас есть проблема «карманных партий» (этот термин сначала употребил Чорновил в отношении Украинской Республиканской партии). Они не культивируют таких всенародных, массовых мероприятий. Сегодня это делается в кабинетах. А кабинетная политика никогда не может стать всенародной.

Хочу сказать, что работа в УРП и в НРУ была тяжёлой. Физически я чувствовал себя очень плохо. Из Верховной Рады я сразу бежал в Рух, потом бежал в УРП. Мой рабочий день начинался до 9 утра, а заканчивался в 11 вечера. При моём состоянии здоровья я чувствовал, что я долго этого не выдержу.

УКРАИНСКАЯ РЕСПУБЛИКАНСКАЯ ПАРТИЯ

В 1992 году вызывает меня к себе Президент Леонид Кравчук и предлагает, чтобы я ехал послом в Канаду. Я говорю: «Леонид Макарович, я не поеду. Я ещё в окопах, я не хочу ехать послом в Канаду». — «Ну, ты поговори со своими, с семьёй». Я поехал во Львов, собрал свою семью, посадил за стол. Формально это всё происходило — открыл собрание, на собрание поставил вопрос, как они смотрят на то, чтобы поехать послом в Канаду. Оказалось, что за мою поездку был только один голос — моей Оксанки, которая хотела увидеть мир, а все остальные сказали «нет». Я приехал к Кравчуку и говорю, что на общем собрании семьи Горыней идея ехать в Канаду послом не набрала большинства, и я отказываюсь.

Через какое-то время — может, через две недели — приходит ко мне Левко Лукьяненко и говорит: «Ты знаешь, Михаил, меня вызвал Кравчук и предложил, чтобы я ехал послом». — «И что ты сказал?» — «Я еду». — «И ты в такое время едешь? А кто же здесь будет? Да быть послом очень важно, когда налажена кое-как работа — но теперь? Я категорически против!» — «Нет, я немного устал, я хочу отдохнуть и что-то написать». Вот почти дословно — «я немного устал, хочу отдохнуть и что-то написать». Я говорю: «Ты послом отдохнёшь? Экономические, политические, культурные, творческие контакты — да ты не будешь иметь времени в окно глянуть». Но было поздно.

Я часто ложился в больницу, я был на грани. Когда в очередной раз слёг в больницу, приезжает ко мне в Феофанию целая делегация: Левко Лукьяненко, Олег Данилейко, Олег Павлышин — и агитируют меня, чтобы я шёл председателем УРП. Я поговорил со своим братом: «Богдан, может, ты пойдёшь председателем УРП? Лукьяненко едет послом». Богдан отказался, я отказался. Несколько раз приезжали. Тогда Лукьяненко выстрелил в «десятку» (это было очень мудрое, убедительное слово): «Если ты не пойдёшь — Степан Хмара пойдёт, а он развалит партию». Если бы Лукьяненко не сказал этой фразы, я бы не пошёл. Я пошёл под давлением этой фразы Лукьяненко.

Я старался сделать партию современной, модерной, и рассчитывал на то, что мы установим контакты с идеологически родственными партиями других стран. Я ездил на Всемирный Интернационал христианской демократии в Брюссель, контактировал с разными партиями в Соединённых Штатах Америки и в Европе. То есть мы выходили на мировой уровень. Если партия хочет иметь влияние на политическую жизнь Украины, она не может ограничиваться только Украиной. Это была первая идея. Вторая. Если партия хочет непрерывно работать, чтобы ей не ставили палки в колёса, она должна иметь своё хозяйство. Поэтому деньги, которые у нас время от времени появлялись, я бросил на типографию — чтобы не искать, где наше слово напечатать.

Во второй половине 1993 года Левко Лукьяненко обратился ко мне с просьбой принять на Совете УРП письмо о том, что партия просит его вернуться из Канады в Украину, потому что он здесь нужен, чтобы продолжить политическую деятельность.

Один человек, который сидел во втором ряду, пан Данилейко, бывший глава секретариата, бросил очень интересную фразу: «Что-то там у пана Лукьяненко не всё в порядке с посольством». Мы написали такое письмо. А в это время обращается ко мне министр иностранных дел пан Зленко, что, очевидно, придётся менять посла в Канаде. Я детали не рассказываю. «Не могли бы вы нам в этом помочь?» Говорю: «Мы приняли решение на Совете просить пана Лукьяненко, чтобы он вернулся». — «Прошу принести мне это решение». Это ему помогло в том, чтобы замена посла в Канаде состоялась достойно. Подчёркиваю это потому, что тогда ходили всевозможные кривотолки этой ситуации.

Тем временем, как ни странно, именно Украинская Республиканская партия организовала массовое празднование в 1992 году 50-летия УПА, хотя были организации, непосредственно связанные с УПА. Через два года мы отметили 50-летие Украинского Главного Освободительного Совета. Приехали из США бывшие лидеры УГОС. Это была попытка подтвердить, что УРП является наследницей украинского освободительного движения 40-х годов.

Должен сказать, что мне удалось найти в партии такого руководителя секретариата, которая всё делала без напоминания и которая очень часто говорила: «А я уже это сделала!» Это была Тамара Просяник — уникальная, неутомимая женщина, человек с большим количеством идей. Она не только выполняла то, что предлагалось, но и подавала свои. Вот, скажем, республиканские четверги-дискуссии. На них собирались учёные, общественные деятели, политики. Это была её идея. Сама Тамара была прекрасным организатором. Тамара была мешком идей.

У Тамары были и свои слабые места. Она бывала резка в оценках тех, кого не воспринимала. Это было причиной того, что Лукьяненко предложил мне не назначать её главой секретариата, потому что она, мол, оскорбляет людей. Говорю: «Левко, но с кем она так себя ведёт? Она нюхом чует, чего тот или иной стоит. Но она хороший организатор, несмотря ни на что». Это он предложил перед VI съездом в 1995 году.

Вопрос о смене руководства Украинской Республиканской партии я обсуждал с паном Левко Лукьяненко не раз. «Михаил, мы старые, давай сдавать партию. Изберём председателем молодого — будет новый дух, новая энергия». Говорю: «Я не против, Левко, но нет у нас такого молодого. Я пока не сделал ставки ни на кого — это моя вина. Но давай подумаем, кто может быть». Честно скажу, я ему несколько раз говорил: если бы дал согласие Овсиенко, который говорит, что он к этому не способен (но он говорит неправду, потому что Овсиенко хороший организатор. Я и главе секретариата Тамаре Просяник говорил, что Овсиенко умеет распределить роли и умеет сам подключиться. Но он на это не обращает внимания).

Значит, Левко говорит, что вот есть Богдан Ярошинский — очень хорошо выступает на съезде. Такая была первая характеристика — хорошо выступает на съезде. Я себе подумал: но разве это главная черта руководителя партии — красиво выступать? Это крайне необходимо — быть хорошим оратором, но чтобы руководить партией, которая в процессе становления, надо иметь ещё что-то. Но я сказал, что в принципе не возражаю.

И вот когда приближался шестой съезд (1995 года), в октябре состоялся Совет УРП. На Совете Левко Лукьяненко выдвигает свою кандидатуру. Я тоже оставляю свою кандидатуру. Завтра должен быть съезд, а Лукьяненко зовёт меня вечером на разговор. Я говорю: «Левко, мне ещё надо дописать доклад». — «Я тебе предлагаю: я буду за тебя голосовать, если ты уволишь Тамару». Тамара была для него камнем преткновения — где-то она его не так уважала, не дала ему того, что нужно, а ему это было очень необходимо. Я говорю: «Левко, если я прохожу на должность Председателя партии, то я буду определять, кого мне брать под правую руку. А сейчас об этом нечего говорить». — «Тогда я буду против тебя». — «Ну, что ж, будь». Я, собственно, этого и не боялся, я был утомлён руководством партией. Не руководством — я был утомлён поиском денег. Я вам честно скажу: вы не знаете, каким это камнем лежало на моей спине. Я полушутя говорил: «Оля, деньги, деньги, деньги!» Утром вставал: «Оля, деньги!» Вечером приходил: «Оля, деньги!» Куда за ними идти? Я, как тот глебовский Волк, что у того украл овцу, а у того телёнка украл, а у того ещё что-то украл, — уже не к кому и идти!

Поэтому я серьёзно не готовился к этому съезду, тем более что Львовская организация была против меня. То есть отдельные люди были настроены против меня — Павлышин, Мамчур. А на съезде вы знаете, что произошло: Левко говорил, что если я сниму свою кандидатуру, то и он снимет. Я настоял, чтобы он снял первым. И я снял свою кандидатуру. Председателем партии стал Богдан Ярошинский. Он ни психологически, ни организационно не был готов к той тяжёлой роли. Вот я просматривал свои записи — по-моему, два или три месяца не проводились заседания Провода. До февраля — да, три месяца не проводились заседания Провода. Я себе не мог представить, как можно руководить партией и не собрать два раза в месяц Провод.

В. Овсиенко: А Совет партии полгода не созывался.

М. Горынь: Полгода не созывался. Я на каком-то совещании об этом сказал. Но события развернулись очень быстро. Из-за того, что Василий Овсиенко написал критические замечания и где-то в октябре 1996 года выступил на Совете партии. В январе 1997 Овсиенко исключили из партии. Потом была конференция Киевской городской организации, на которой мы заявили свою позицию. Левко встретился со мной и сказал: «Слушай, надо что-то делать!» Говорю: «Левко, в 1994 году, когда ты вернулся из Канады, ты всё предлагал провести теоретическую конференцию „Куда идём?“ Я поддержал эту идею. Мы шли на конференцию с разной целью, мотивация была разная: ты — раскритиковать меня, я — выяснить теоретические основы. Ты пытался раскритиковать меня, но тебя хорошо отхлестали. Я тебя почти не хлестал, но это сделали Николай Горбаль, Николай Поровский, Иван Полевой и много других людей. Значит, у тебя это не вышло. Давай мы теперь проведём теоретическую конференцию, что нам дальше делать. Речь идёт не о критике — речь идёт о том, что должен быть какой-то рубеж.

РЕСПУБЛИКАНСКАЯ ХРИСТИАНСКАЯ ПАРТИЯ

Этот разговор не дал никаких результатов. На Совете УРП 15 марта 1997 я уже был исключён из партии. Перед этим из партии были исключены Василий Овсиенко за его критические высказывания о тактике и методах руководства со стороны Ярошинского и его команды, и ещё ряд лиц. Когда мы шли на заседание Совета, то пан Овсиенко, пани Лидия Кононко и другие стояли с транспарантами — антиярошинковцы и антилукьяненковцы выставили пикет. Очень интересно, что Лукьяненко опоздал и, по-моему, того пикета не видел. На Совете 15 марта первым от нашего крыла выступил Николай Горбаль с критическими соображениями. Его так закричали, что не дали ему говорить. Он плюнул и покинул зал. За Николаем Горбалем выступил Богдан Горынь. Меньше кричали, но тоже начали протестовать. Богдан ушёл. Тогда я попросил слова. Должен сказать, что мне так не кричали, но отдельные реплики были. Я повторил мысль, что до этого Совета надо было бы провести теоретическую конференцию и выяснить, куда мы идём. Я сказал: поскольку вы себе позволили не дать слова многолетнему политзаключённому, который трижды был в заключении — Николаю Горбалю, не дали слова политзаключённому Богдану Горыню и таким образом превращаете Совет в нечто такое, чего мы раньше не видели — что оппозиция не имеет права сказать слова, что можно её не признавать, — то я вынужден вам сказать такое: я тоже покидаю Совет. Встал и пошёл в соседнюю комнату Дома учителя. Там были Николай Поровский, Николай Горбаль, Богдан Горынь, Игорь Банах и ещё кто-то. Но очень интересно: мы начинаем говорить, что же будем делать — вдруг появляется человек, абсолютно никому не известный. Я говорю: «А что вам здесь надо?» Он представился от какой-то организации. Я думаю, что это была агентура чисто кагэбистская — хотели узнать, какая ситуация. Мы обсудили ситуацию и пришли к выводу, что надо делать новую партию.

После разговора в Доме учителя мы идём на Владимирскую, 42, и, собственно, там принимаем решение, что другого выхода нет — надо создавать новую партию. Я не знаю, кто подал идею назвать партию Республиканской Христианской. Думается, что это был результат обсуждения.

В. Овсиенко: Это всё-таки Николай Поровский сказал.

М. Горынь: Наверное, Поровский. Я говорил о том, что кризис в Украинской Республиканской партии вызван кризисом морали многих членов партии. Они морально пали, не позволили своим коллегам, основателям и руководителям этой партии, даже высказаться.

Началась активная подготовка к Учредительному съезду партии. Хочу сказать, что снова важную роль в подготовке играли не только Николай Поровский, не только Юрий Луцив, не только Василий Овсиенко, но и Тамара Просяник, приехавшая из Кременчуга. Она в оргкомитете сыграла очень важную роль, как такой хороший мотор.

Съезд был подготовлен всего за каких-то полтора месяца. По традиции первых съездов УРП, мы провели Учредительный съезд РХП 1 мая 1997 года в Доме кино. Председателем партии был избран Николай Поровский. Я тоже рекомендовал его кандидатуру. Сегодня у меня были бы определённые оговорки к нему, потому что мне думается, что он медленно приобретает черты партийного лидера, он консервативен в опыте, приобретённом в строительном управлении и в комсомольской организации — диктаторский подход к делу. Я думаю, что это партии не помогает, а, возможно, даже немного вредит. Ну, это такое дело — здесь не о том речь идёт.

Республиканская Христианская партия отхватила от Украинской Республиканской как минимум половину членства. За два с половиной года она организационно оформилась. Но надо признать, что численно она, по сути, не выросла или выросла очень мало. Не удалось расширить организационную структуру, не удалось создать организации во всех областях. Я считаю, что для Украины христианская партия крайне необходима. Как и во всяких других областях философской мысли, мы имеем несколько республиканских партий, несколько христианских, даже несколько коммунистических. Это болезнь политической мысли в Украине. За экономическим кризисом наступил политический кризис, минимизация партий и максимизация их численности. Если два года назад было каких-то 15–20 партий, то сейчас... Вчера проходили съезды нескольких партий, среди них Демократический Союз и «Ви́тчизна». Говорят, что сейчас 86 партий. Какова будет дальнейшая судьба этих партий, тяжело сказать, но я считаю, что при стабилизации экономики и политической ситуации в Украине их численность будет уменьшаться. На повестке дня стоит вопрос об объединении партий. Если кто-то верит в то, что этот процесс будет лёгким и можно кавалерийским наскоком за один год объединить несколько партий, то это абсолютный абсурд. Это очень сложный процесс. Я даже не знаю, какую технологию выбрать. Некоторые партийные лидеры говорят, что надо объединяться с низов и ставить верхи перед свершившимся фактом: вот объединились в какой-то области три или четыре партии, а потом во второй области, в третьей. На низах это может произойти легче, чем на верхах. Вполне возможно, но успехов в объединительном процессе сегодня нет, нам нечем похвастаться.

ИНТЕРВЬЮ ВАХТАНГУ КИПИАНИ

В. Кипиани: Пан Михаил, а как начались контакты с заграницей?

М. Горынь: В 1964 году приехала из Америки выставка американской технической книги. Она проходила в Москве, в Ленинграде, а летом 1964 года приехала в Киев. На этой выставке гидом была Оксана Смишкевич — очень энергичная женщина. Она привезла Ивану Светличному целый портфель украинской литературы — книг и журналов, выходивших за границей. Там была высокая культурно-научная жизнь. Кстати, я тогда с ней разговаривал, а в последний раз встречался с ней где-то в 1995 году. Светличный тогда смеялся, как она рассказывала — это очень смелая женщина: «Я иду с полным портфелем литературы, а за мной в том же темпе демонстративно едет машина. Но обыскивать они меня не могут, потому что у меня дипломатическая неприкосновенность. Они меня сопровождают вплоть до Светличного».

Оксана Смишкевич решила приехать во Львов. Видно, моя квартира хорошо прослушивалась, потому что когда она приехала во Львов, то у меня под окном демонстративно стоял кагэбист. В КГБ было две формы слежки — тайная и демонстративная, чтобы ты видел, что за тобой следят. Это для устрашения. И вот под моим домом стоит кагэбист. Брат жены Слава, художник, он был культуристом — плечи метр шириной, пояс узенький, мышцы, как у Геркулеса. Подходит он к окну, открывает (а я жил на третьем этаже) и тому кагэбисту показывает свой кулак. А кагэбист смеётся. Тогда пани Смишкевич не смогла ко мне прийти.

Первые наши контакты с заграницей были в шестидесятых годах. Они ещё не были систематическими. После моего возвращения из заключения, в 70-х годах, они тоже были спорадическими. ОУН сделала ошибку, прислав в конце 1971 года Ярослава Добоша. Его задержали и использовали как предлог для арестов 1972 года. Он показывал, что дал кому-то там из шестидесятников по 30 рублей. Это чтобы скомпрометировать людей. Его выпустили. Говорили, что скоро после этого он умер.

Когда мы вернулись из заключения в 1986–87 гг., эти контакты приобрели иной характер. Это было время горбачёвщины, из-за границы стали массово ехать в Украину люди.

В. Кипиани: А насколько правдиво то, что в Украине существовала среда ОУН(б)? Ведь только после смерти Зеновия Красивского стали говорить, что он был краевым проводником ОУН(б). Вы же хорошо знали Красивского — знали ли вы, что он член ОУН и, более того, глава краевого Провода?

М. М. Горынь: Я знал, что он член ОУН, но это не имело какого-то значения.

То, что бандеровцы долго нас не воспринимали, это, я считаю, была их политическая слепота. В сентябре 1990 года я впервые поехал в Соединённые Штаты Америки. Я выступил как минимум в 10 городах — Детройт, Вашингтон, Нью-Йорк. Я везде говорил, что мы сейчас создаём политическую структуру в Украине и я бы очень не хотел, чтобы диаспора проецировала свои политические распри на Украину. У нас уже есть Республиканская партия, есть уже Демократическая партия, есть уже Рух. Возвращаясь в Украину, входите в эти структуры. Они не могли мне особо возражать. Когда кто-то там сказал, что они тоже что-то делали, я говорю: «Знаете что — оно действительно так. Вы молодыми эмигрировали под давлением того страшного нашествия. Я понимаю, что вам здесь было очень тяжело. Нам было легче на нарах в тюрьмах». Я считал, что имел право так говорить.

Я приехал в США как глава секретариата Руха и заместитель председателя НРУ Ивана Драча — в среду ОУН и бывших участников дивизии «СС-Галичина». И ОУН-бандеровцы приглашали меня. Имел дискуссии с Аскольдом Лозинским — до этого они не контактировали с нами в Украине. Наши документы выходили за границей в двух центрах — УГОС и ОУН(м). Третий центр, ОУН(б), в этом участия не принимал. Мельниковцы печатали в своих изданиях все наши документы, поддерживали с нами контакты, а бандеровцы нет.

В 1991 или даже в 1992 году появляются на Украине первые приезжие ОУН-бандеровцы. Приезжает пани Слава Стецько, другие люди, начинаются контакты. Кажется, что I съезд ОУН(б), где был создан КУН, состоялся в 1992 году.

В. Кипиани: Да, в 1992 году, в здании Центральной Рады.

М. Горынь: Я бы сказал так, что правильный диагноз характера движения сопротивления в Украине в 60-х — начале 90-х годов поставила ОУН(м). А ОУН(б) выжидала, присматривалась, чтобы не дискредитировать себя связями с «покрасневшими оппозиционерами». Они считали себя чистыми, большими патриотами, чем те, которые десятилетиями сидели в концлагерях.

В. Кипиани: Скажите, а вот во Львове в 70-х годах, между Вашей первой и второй отсидкой, вы чувствовали влияние (моральное, прежде всего) бывших оуновцев на общественную жизнь?

М. Горынь: В 70-х годах общественной, политической жизни оппозиционного характера, по сути, не было. Это раз. Во-вторых, многих членов ОУН, отсидевших в концлагерях, КГБ удалось сломать. КГБ имело в нашей среде не десятки и не сотни агентов. Люди, отсидевшие в лагерях, в 70-х годах были тихие. Я не знаю, кто из участников подполья в 60–70-х годах снова пошёл в тюрьму — разве что Даниил Шумук.

В. Кипиани: Пётр Саранчук...

В. Овсиенко: Василий Курило, Мирослав Симчич, Василий Романюк, Зиновий Красивский, Василий Долишний...

М. Горынь: И всё-таки это были единицы. Люди, которых вы называете, шли в тюрьму уже не как оуновцы, а как участники нового, правозащитного движения. Оуновское подполье в 70-х и 80-х годах не существовало. Мы, новое поколение, заполнили концлагеря, а они уже второй раз не пошли.

В. Кипиани: Есть такой профессор физики и математики Корней Стасюк во Львове. На возобновительном съезде ОУН-мельниковцев в 1993 году о нём говорили как о действительном и активном члене ОУН, члене Провода ОУН с 1941 года. Он печатается в «Украинском слове».

М. Горынь: Поверьте мне, что у меня очень широкие связи во Львове. Я знал настроения интеллигенции. В 60–70-х годах оппозиционного националистического движения не было. Не было ничего! Если и было подполье. То оно ничем себя не проявляло.

В. Кипиани: А вот влияние оуновцев могло быть, условно говоря, на Калинцов, на Геля, на других...

М. Горынь: Влияние ОУН на всех, в том числе и на меня, было огромным. Но это было влияние тех, кто с автоматами в руках воевал против советской власти до 1952 года. Я всегда считал себя бандеровцем. Но говорить, что после 50-х годов осталось оуновское подполье — это значит быть наивным.

В пятидесятых годах пошли в концлагеря тысячи молодых людей, которые по образцу подпольных организаций ОУН(б) начали создавать свои подпольные организации. Мы, когда пришли к политической жизни, отказались от той практики. Мы считали, что она себя исчерпала. Мы решили идти с открытым забралом.

Я считаю, что не существовало оуновского подполья до 90-х годов.

В. Кипиани: Я бы сказал, до конца 80-х. ОУН(б) имела влияние на создание СНЮМ.

М. Горынь: А на кого она не повлияла? А разве на УРП не повлияла? На всех имела влияние. Но я говорю об оуновских подпольных организациях. Выступая в прошлом году на митинге, я сказал, что Роман Шухевич до сих пор не оценён украинской исторической наукой как выдающаяся, уникальная фигура в борьбе за украинское независимое государство. В составе пантеона он где-то третий или четвёртый человек — его место незаслуженно занижено. Выдающимся организатором сопротивления, без сомнения, был Шухевич. Я перед ним преклоняюсь. Я хочу написать о Шухевиче: вот кто был душой нашего движения!

Есть человек, который с ним был в подполье. Она живёт в Германии...

В. Овсиенко: А, да-да, Ирэна Козак?

М. Горынь: Козак Ирэна, о! Это референтка Шухевича — Ирэна Козак.

В. Кипиани: Михаил Николаевич, а что вы думаете о деле, которое возникло вокруг публикации в «Украинском шляху»? Во Львове много писали, что в семидесятых годах кагэбисты вели дело, которое называлось «Блок». Цель его — компрометация друг перед другом членов диссидентской среды. Там указывается, что «Профессор» — это был Михаил Горынь, «Борис» — это Богдан Горынь, «Связная» — это Любомира Попадюк, «Крот» — это Ярослав Кендзёр, «Спортсмен» — это Косив...

М. Горынь: Меня там назвали не «Профессором»... Богдана называли «Борис», а меня называли... Как же меня назвали? Но тоже именем...

В. Кипиани: Нет, всё-таки «Профессор». Кандыба — это «Коршун» и так далее. Помните ли вы о попытках каких-то людей из общего окружения компрометировать друг друга?

М. Горынь: Помню, помню.

Кипиани: Там упоминаются агенты «Черноморский», «Алла», «Тереза». В связи с этим Ярослав Кендзёр и Михаил Косив обвинили Юрия Шухевича, что он, собственно, и есть тот самый агент «Черноморский» — открытым текстом, в газете.

М. Горынь: Были попытки компрометировать, потому что кагэбисты никак не могли меня поймать. А они знали, что я что-то делаю. Эти обыски ничего не давали. Но до меня часто доходило, что Михаил Горынь — это агент КГБ. А то приходит один человек и говорит: «Ну, что Любомира Попадюк к вам приходит? Так всем известно, что она агентка». Но однажды идёт Любомира Попадюк, несёт материалы, и «вор» вырывает из рук сумку и убегает. А потом Попадюк вызывают и о чём-то там допрашивают. С одной стороны, они её вроде не трогают, но постоянно её преследуют.

Ко мне решались подходить только отдельные люди. Была такая работница консерватории — по-моему, Слабковская фамилия, не могу точно сказать, — Люба, которая приходила к нам и сообщила, что её, как говорится, политически изнасиловали кагэбисты и заставили сообщать, о чём мы говорим. Я говорю: «Люба, больше ко мне не приходите — и не будете иметь никаких хлопот. Я вам запрещаю приходить ко мне домой, а то вам придётся что-то выдумывать. А так вы скажете, что Горынь вас выгнал». Так Люба приходила тогда, когда меня дома не было, и разговаривала с Олей. Оля её не выгоняла. Люба работала в консерватории. Когда меня арестовали, то Люба дала показания против меня, бедная, под давлением. Она любила немного выпить. Люба дала показания против меня, а моя Ольга очень решительная женщина — Василий немного её знает, — Ольга прижала Любу, и Люба написала отказ от тех показаний. Они, те кагэбисты, которые курировали Любу (сейчас их фамилии забыл), терроризировали её морально.

В нашей среде были отдельные люди, которые сотрудничали с КГБ. Был один человек, который мне рассказывал, о чём с ним говорили в КГБ. Ему кагэбист бросил фразу: «Горынь вернулся к подпольной деятельности». Это когда провалился Бюллетень Хельсинкской Группы в Москве. Там отпечатки моих пальцев нашли. «Горынь вернулся к подпольной деятельности» — ему это сказали, чтобы я знал, что за мной следят. Это было давление. Кагэбисты знали, что он мне это передаст. Насколько это он говорил от себя, а насколько он был таким двойником, по роли — я не могу сказать. Но он мне всегда пересказывал разговоры в КГБ.

А что касается других, то мне тяжело говорить, потому что такой резкой позиции они не занимали...

В. Кипиани: Они же после ареста Чорновила пытались восстановить «Украинский вестник»...

М. Горынь: Да! Это Косив и Кендзёр в 1972 году издали 6-й номер «Вестника». Но когда в 1965 году нас посадили, то Косива тоже посадили и выпустили — выпустили из-под следствия.

В. Овсиенко: Он, кажется, год отсидел, да?

М. Горынь: Косив? Нет, думаю, месяцев 5–6, и выпустили. Тогда многих выпустили. В. Овсиенко: А он через суд не проходил?

М. Горынь: Нет, совсем нет. Он до суда не дошёл. Тогда Ганю Садовскую выпустили, Косива выпустили, такого Батурина — бывшего подпольщика ОУН. Тогда арестовали многих людей. Но судили нас 20. Старака Теодозия — будущего посла в Польше — выпустили...

Я думаю, что это совершенно случайно так случилось, что я пошёл первым номером на судебном процессе 1965 года. Я не должен был идти первым номером. Но вышло так, что у меня совершенно случайно, в моё отсутствие, когда я поехал отдыхать в Феодосию в 1965 году, в доме появилось много нелегальной литературы. Когда я ехал в Феодосию, то всё спрятал, но ребята имели ключи от моей квартиры, заходили себе, оставили литературу. Думали, что временно, а вышло так...

В. Кипиани: Во время предвыборной кампании Теодозий Старак вместе с Калинцами и Юрием Шухевичем подписывал письма в поддержку Евгения Марчука.

М. Горынь: Старак — переселенец, он попал в концлагеря ещё в пятидесятом или каком-то там году. Он с 1929 года. Отбыв в концлагерях, был потом очень осторожен. Талантливый учёный. Занимался чешским и другими славянскими языками. Очень мудрый человек, но травмированный. Вот Овсиенко хорошо знает, хочет ли кто-то второй раз идти в тюрьму. Очень тяжело идти второй раз — надо сказать себе, что ты там умрёшь. Вы можете этим проникнуться? Вот сейчас вы делаете шаг, после которого не будете жить. Или будете жить в концлагерях и там умрёте. Чтобы решиться на такое, надо немного патриотизма и волевого решения.

Так вот, Старак вернулся из заключения в 1957 году. После этого он окончил славянскую филологию университета, потом работал в польской газете «Czerwony sztandar» — хорошо знал польский язык. Был в нашей среде, но как-то так сбоку. Поэтому когда в 1965-м прижали, перед ним встала проблема: снова в тюрьму? Он не захотел...

В первый период следствия, где-то недели две, я категорически отказывался говорить, а когда мне положили на стол показания, то я поменял тактику. Говорю: «Слушайте, а что я такого делал? А разве это запрещено законом? А разве у нас свободы слова нет? Да, я ему давал читать литературу — ну и что? Я давал, но не выступал против советской власти. Это не антисоветчина».

Я считаю, что такая моя позиция была шаткой. На судебных процессах начала семидесятых годов некоторые ребята повторяли то же самое. Это было лукавство, которое без договорённостей охватило всю Украину… Но лучше всего себя чувствуешь тогда, когда говоришь: вы по одну сторону баррикады, а я по другую, поэтому у нас не будет никакого разговора.

Был такой кагэбист — вспоминаю его фамилию и забываю... Напомните мне... Чтобы я пошёл к нему, потому что умрёт — Клим Гальский. Это был начальник оперативного отдела КГБ. Он писал под псевдонимом «Дмитрук», издал книгу «Желто-голубые банкроты». Клим Гальский подсовывал своих людей в следственную камеру. Василий знает: «наседка» слушает, разговоры и настроения передаёт. Знаете, человек, придя с допроса, в камере немного расслабляется и что-то выскажет. В моей камере был такой заключённый Цапп, еврей. Был в 1961 году во Львове такой процесс трикотажной фабрики. Расстреляли бывшего полковника разведки. Это все евреи были, они там сделали подпольный цех. Этот Цапп однажды начал такой разговор (его научили): «Вы знаете, я был в Москве и читал в каком-то московском журнале роман „Ночь и день“ Владимира Гжицкого…» Гжицкий сидел вместе с Остапом Вишней — тому сломали позвоночник. А Гжицкий не был сломлен. Он часто выступал и рассказывал.

Цапп говорит, Гжицкого напечатали в московском журнале. Спрашиваю, в каком номере. «Да вот этим летом напечатали. Меня в августе посадили». А роман Гжицкого в журнале «Жовтень» был в мае. Я подумал себе: это слишком быстро. Это невозможно, разве бы Гжицкий договорился, чтобы оригинал и перевод печатали одновременно. Говорю: «Это глупости».

Приходит на допрос Клим Гальский. Я разговаривал с ним на литературные темы. Спрашиваю: «Клим Евгеньевич! Скажите, пожалуйста, вы читаете московские журналы?» — «Да читаю». — «А вы августовские номера какие читали?» — «Да почти все пересмотрел». — «„Неву“ читали?» — «Читал». — «„Дружбу народов“ читали?» — «Читал». — «„Новый мир“?» — «Читал». — «И вы не заметили очень интересного перевода с украинского?» — «Нет, не заметил». — «Ну как же вы могли пропустить роман Гжицкого „Ночь и день“, который так нашумел, потому что там речь идёт о концлагерях 40–50-х годов?» — «Да не может быть, Михаил Николаевич». — «Действительно пересмотрели августовские номера?» — «Пересмотрел». — «Ну, — говорю, — Клим Евгеньевич, ваш агент провалился». А он — потому что кагэбисты всегда отрицали, крутили, — а он так спокойно, будто кость мне бросил: «Ну что ж, бывает».

После этого я везде говорил: «Этот Клим Евгеньевич имеет такой авторитет в КГБ, что ему было наплевать, что ему кто-то скажет, что он провалился. „Ну что ж, бывает“».

Приводят меня после допроса — Цаппа в камере нет. Цапп свою работу выполнил. Привели другого человека. И так постоянно.

Пребывание под следствием было тяжким ещё и тем, что у тебя в камере был враг, который о тебе всё доносил, а ты должен был с этой собакой делиться куском хлеба, потому что он передачи имел только от кагэбистов, и то очень редко и плохие. Не мог же ты есть сам, когда сокамерник ничего не имеет. Это такое дело.

Но мы зашли слишком далеко. Я забыл, о чём мы говорили.

В. Кипиани: В. Кипиани: Если позволите, я спрошу: были ли в Рухе люди, которые вспыхивали большой активностью, а потом как-то так исчезали?

М. Горынь: Ну, я видел так называемую инфильтрацию агентуры КГБ в Рух. Я это сразу увидел.

Когда я готовил Цепь Единения (это, подчёркиваю, моё дитя, я на него потратил массу энергии и здоровья), у меня была оппозиция. В оппозицию стала руховская организация города Киева. В неё вошли солидные люди: Брюховецкий — нынешний Президент Киево-Могилянки, академик Попович, академик Павел Кислый. Мы собрались на конференцию Руха города Киева. Они мне сказали, что Цепь — это провокация, из этого ничего не выйдет, на дороге людей могут побить... Они категорически против. Написали заявление — где-то среди моих бумаг оно есть, я его найду. Я пошёл к председателю секретариата Киевской организации (которого я теперь уже не вижу — уже через 2 года его не стало) и сказал: «Слушайте, дайте мне списки всех районных организаций Руха города Киева». А он: «Я вам списков не дам». Ну, а я без списков как без рук: не могу бросить Киевскую организацию на линию, чтобы они заняли, скажем, какие-то 100 километров.

Я начал сам собирать — что-то через Петра Борсука, через второго, третьего, четвёртого. Но это мало. Было восемь человек — профессоров и академиков, — которые написали заявление против меня, опубликовали его в газете. Я был так внутренне уверен, что хоть бы весь мир был против меня, хоть весь Советский Союз против меня, но мне всё равно.

Так вот, думаю себе: чёрт с вами, я обойдусь без Киева. Провели мы совещания. А это было уникальное явление. Я, председатель оргкомитета, не знаю, где людей посадить, все стояли под стенами. Пётр Борсук, кстати, тоже был в том оргкомитете. Так вот, были против — но когда Цепь уже делалась, то первым на линию выехал Павел Кислый со своим институтом, своим автобусом. Я был удивлён.

Так вот, Бурлаков. Он был председателем Руха города Трускавца. В 1991 году в Трускавце я объявил, что отказываюсь от председательства в Секретариате Руха — мне слишком тяжело. Не знаю, кто — по-моему, Николай Поровский — предложил Бурлакова. Бурлаков был членом Совета Руха. Он хороший организатор. Я говорю: «Прошу очень. Я не возражаю». Бурлакова избрали председателем секретариата. А тут президентские выборы. А тут референдум. А тут солидная помощь диаспоры. Я вам хочу сказать, что мы получили десятки компьютеров, несколько ксероксов — это много техники. Наш ксерокс стоял в Союзе писателей.

На съезде 1992 года Бурлаков подошёл ко мне и сказал: «Я поддерживаю вас». Меня немного беспокоила его русская фамилия. Потому что Кипиани — это наш человек, он из национальных меньшинств империи... Но, думаю, какое это имеет значение: у Донцова тоже была русская фамилия.

Итак, мы стали руководить триумвиратом: Драч, Чорновил и я. Бурлаков остался Председателем секретариата…

Я был большим сторонником того, чтобы наши люди шли во вновь создаваемую СБУ. Пан Овсиенко это знает, я это не раз говорил: когда я был председателем секретариата НРУ, то послал в областные организации письмо, чтобы выделили по десятку людей с высшим образованием, которых можно было бы направить в Институт СБУ в Киеве.

В. Кипиани: Помню, и меня туда записывали. Было такое письмо.

М. Горынь: Я встретился с директором этого Института СБУ, полковником, фамилию которого уже не припомню. Мы сели у Золотых Ворот. Он говорит: «Я набираю 600 человек на краткосрочные курсы и 600 человек на пятилетнее обучение». То есть ты заканчиваешь среднюю школу, пять лет учишься в Институте, а кто имеет высшее образование — учится один год или полгода. Итак, нужно 600 человек. А у них строгий отбор: они делают диагноз физического состояния здоровья, потому что такой человек должен быть вынослив. Далее психическое здоровье, память, ориентация. Отбирают одного из десяти-двенадцати. Боже мой, так это надо каких-то 8000 кандидатов! Думаю себе: хоть бы сто. Сто умножить на двенадцать — тысяча двести. Значит, я должен иметь 1200 кандидатов. Разослали те письма. Наши люди были безнадёжно слепы и недальновидны — из этого ничего не вышло. Думаю: вы не понимаете, вы боитесь, чтобы кто-то не сказал, что ты в СБУ учишься, чёрт бы тебя побрал. Мы собрали всего несколько десятков кандидатов...

В. Кипиани: Это было до независимости или уже после?

М. Горынь: Это было после провозглашения независимости. Это было время, когда я от Верховной Рады был в комиссии по ликвидации КГБ. И что вышло? Областные организации НРУ прислали человек сто. 12 из них действительно пошли работать в СБУ. Одного из них я встречал недавно. А остальные все не пошли… Зная, что надо украинизировать КГБ, я говорил с Марчуком под этим углом зрения.

Но перед этим приехал Чорновил из Львова и говорит: «Михаил, я хочу, чтобы твой брат Николай пошёл начальником СБУ во Львове». — «И Николай дал согласие?» — «Дал». — «Хорошо, давай договоримся с Марчуком». Когда происходила реорганизация КГБ, я к Марчуку мог зайти в любое время, до 9 часов вечера.

Я позвонил вечером Николаю и говорю: «Николай, ты хочешь?» — «Да». — «Ты себе представляешь? Они тебя сомнут. Если ты хочешь идти в СБУ, то должен вести за собой сотню — сотню людей, которых ты должен расставить на местах. Ты хочешь работать со старыми кадрами?» — «Нет, я наведу порядок».

Ну, идём с Чорновилом к Марчуку. Чорновил предлагает кандидатуру. Евгений Кириллович отвечает почти дословно так: «Вы опять хотите делать так, как делал ЦК компартии: присылали в СБУ человека, который не имеет абсолютно никакого опыта, его надо 5 лет учить? Мы должны иметь специалиста. Я против того, чтобы Николая Горыня назначать начальником СБУ Львовской области». Я говорю: «Евгений Кириллович, не потому что речь идёт о моём брате... Речь идёт о другом: я не считаю, что начальник СБУ такой области должен быть специалистом. Начальник СБУ Львовской области должен быть грамотным политиком, определять направление работы учреждения, в котором есть несколько тысяч специалистов. Это дело политика, а не специалиста! А как это делать — у него будут заместители, которые разработают технологию».

Не вышло по-нашему. Потом обратился к нам ещё один человек — председатель Ивано-Франковской областной администрации, депутат Верховной Рады Степан Волковецкий. Я хотел, чтобы Степан шёл первым заместителем председателя Службы безопасности Украины по кадрам. Вопрос кадров там был на первом месте. Со Степаном тоже ничего не вышло, кроме дискуссий и разговоров с Марчуком.

В начале марта 1992 года группа депутатов Верховной Рады — членов Народной Рады рекомендовала Бурлакова в Службу Безопасности Украины. Иду к Марчуку (а я был тогда уже председателем Политического Совета НРУ): «Евгений Кириллович, вот есть у нас председатель секретариата Бурлаков. Я бы просил вас подумать, не мог ли бы он работать в СБУ. Он парень умный, умеет писать документы, умеет организовывать. Он бы мог быть полезен украинской Службе безопасности». Марчук говорит: «Надо подумать, надо многое проверить. На это уйдёт полгода». — «Что, будете проверять до десятого колена?» Так я шучу. Но через несколько месяцев Виктора принимают в Службу безопасности. Сначала, кажется, заместителем начальника Пятого управления (было такое — это как политическая полиция, потом оно, кажется, называлось «управление защиты Конституции»). Это минимум полковничья должность, а то и генеральская — начальник Управления…

Он долгое время работал в Службе безопасности. Впоследствии он, кажется, был советником у председателя СБУ генерал-полковника Радченко Владимира Ивановича. Теперь, по-моему, он ушёл из Службы безопасности.

В. Овсиенко: Я слышал, что он теперь пишет диссертацию.

М. Горынь: Он очень хорошо пишет, статьи его хорошие.

В. Кипиани: Спасибо, пан Михаил, но я должен бежать: завтра выходит номер газеты.

М. Горынь: А какая газета?

В. Кипиани: Я работаю в «Киевских ведомостях».

М. М. Горынь: Слушайте, так там Олесь Бузина опубликовал пасквиль «Вурдалак Шевченко»? Два дня назад у меня стащили газету, где Бузина написал о Мазепе, что тот был обыкновенным пьяницей, а о нём говорят, что он знал много языков. А он напился после Полтавского поражения и не мог слова вымолвить. Это о человеке, о котором даже Пётр I говорил с огромным пиететом... Бузина знает только то, что Мазепа напился после поражения (это я вполне допускаю). Но Мазепа был не проходимцем, а интеллигентом, на фоне которого Пётр I был ничтожеством. Мазепа умел обводить этого Петра вокруг пальца, как дурачка. Пётр до последнего момента верил Мазепе. А Бузина заметил лишь, что он пил водку! Думаю себе об этом Олесе: а почему же ты ищешь только такие факты?

В. Кипиани: Кто-то занимается литературными провокациями, кто-то политическими — он занимается журналистскими провокациями. Я понимаю, что патриотичным украинцам это больно воспринимать, особенно когда это касается Шевченко. На это должна быть адекватная полемика — не на уровне «Литературной Украины»...

В ЗАВЕРШЕНИЕ Я БЫ ХОТЕЛ СКАЗАТЬ СЛЕДУЮЩЕЕ…

М. Горынь: Наши политические силы, будучи столь разобщёнными, не могут оказывать давление на правительство, на Президента, если те поведут нежелательную линию. Они не могут создать толчок для политизации украинского общества. Политические партии очень мало работают над утверждением своего авторитета в народе. Характерная особенность нынешних политических партий — то, что они безнадёжно ленивы. Это не какая-то безответственная фраза. Когда я приезжаю куда-либо, то интересуюсь, когда у них проходили совещания, как часто собирается первичная партийная организация — через неделю, через две недели или раз в месяц — для обсуждения каких-то вопросов или хотя бы для ознакомления с политической ситуацией. Как правило, низовые организации вплоть до областного уровня встречаются на ежегодных конференциях, а в остальное время ведут сонную политическую жизнь. И это характерно для подавляющего большинства политических структур Украины. То есть привычка уделять часть своего времени политической деятельности, партийная пропаганда в народе не стали нормой почти для всех политических структур слева направо и справа налево в Украине.

Поэтому говорить о серьёзном влиянии партий на политическую жизнь Украины сегодня нельзя. То, что делается в Верховной Раде — это буря в стакане воды. Эту бурю надо было бы распространить на всю Украину и сказать: «Нет — воровству!», «Нет — русификации украинского народа!»

Вот передо мной состояние образования в Украине на 1999 год. Мне страшно от такой картины. Севастополь — 98,8% русских школ, Крым — 98,1% русских школ, Донецк — 90%, Луганск — 86,8%, Запорожье — 61,9%, Одесса — 60,9%, Харьков — 53,1%, Днепропетровск — 40,8% и так далее. Вы себе можете представить уровень русификации? Если в Донецке украинцы составляют 52% населения и у них 10% школ, если в Луганске тоже больше 50%, а у них 13,2% школ, то это такой мощный пресс русификации, чтобы избавиться от которого — для этого нужны годы и годы.

Я считаю, что украинская национальная идея не стала идеей украинского народа. Администраторы в областях не стали украинскими администраторами. Это чиновники бывшей коммунистической партии, которые ведут пророссийскую политику. Если сейчас Президенту не удастся или он не захочет уделить особое внимание состоянию школьного дела в Украине, то через 10 лет у нас будет плачевная ситуация. Ведь эти школьники станут у руля государства.

Ещё хочу сказать: в тех 10% украинских школ в Донецке дети преимущественно разговаривают на русском языке. Учителя в учительских тоже говорят по-русски. Я с этим сталкиваюсь и в школах Киева, когда я там выступаю. Ситуация очень сложная — улица, троллейбус, автобус, метро в Киеве говорят на русском языке. Мне могут сказать: да что вы об этом говорите? Не это главное: мы должны поднять экономику. Экономику для кого — для манкуртов? Для янычар? Для людей, которые абсолютно равнодушны к украинству?

Я два или три дня назад был на двухдневной конференции Национального института украинско-российских исследований. Там такая мощная русификаторская лавина докладов, что я просто был поражён! Николай Шульга, который стал доктором социологических наук (а когда-то был главой комиссии по вопросам суверенитета, в которой я был главой подкомиссии), — Шульга выступает с докладом, что это процесс совершенно нормальный: если в 1994 году во время социологических исследований в Киеве анкеты на украинском языке требовали 56% опрошенных, то в 1999 году — 49,1%. Украинское независимое государство терпимо относится к русификации и сегодня! Нет никаких препятствий, нет никаких дамб перед наступлением русификаторства на Украину. Это трагично, это большая беда. Я думаю, что политические структуры должны именно этими проблемами заняться, а не сидеть в кабинетах и заниматься шахматной игрой вместо игры политической.

Вот, собственно, и всё, что я хотел бы сказать.

Украина у нас есть, но Украина не до конца украинская; правительство у нас есть, но правительство говорит, между прочим, тоже на иностранном языке. Президентские структуры у нас есть, но и они наполовину неукраинские. Будущее Украины через несколько лет будет вручено людям, которые знают украинский язык не лучше, чем нынешние государственные чиновники.

Без языка нет государства, нет народа.

Французы ввели специальный закон в защиту французского языка. Недавно я читал в газете «Вечерний Киев», что поляки ввели специальный закон, согласно которому строжайше запрещены вывески на предприятиях, в различных общественных местах на иностранном языке — только на польском. За то, что какой-то предприниматель назвал своё учреждение на английском языке, он подвергается очень высокому штрафу. Поляки защищают свой язык от англизации. Украинцы же дали полную волю двум большим потокам: с одной стороны — русскому, с другой стороны — английскому. Я спрашиваю: а что такое shop? Что такое shop, что такое pizza? Что такое что-то ещё? Да ведь когда чехи почувствовали, что их поглощает немецкоязычная волна, то они и театр назвали «дивадлом».

Строительство экономики должно идти в паре с языковым строительством. Без этого украинское независимое государство не может существовать. Но языковое строительство должно быть неформальным, потому что вместе с языковым строительством воспитывается украинский патриот-государственник. А воспитание будущего поколения в патриотическом духе на сегодняшний день, как говорят наши галичане, ни к чёрту. Нет системы ценностей в школе, где бы говорили, что любовь к Отчизне, патриотизм — это величайшая духовная ценность. Это между прочим, это так... «Какое значение имеет язык — лишь бы человек был порядочный! А на каком языке говорить...»

Проблема экономики, проблема языкового строительства, проблема воспитания, проблема перевода основных силовых структур на государственный язык... Нельзя надеяться на защиту интересов Украины как государства, если в её рядах будут русскоязычные генералы, если армия будет русскоязычной. А если возникнет вооружённый конфликт с северным соседом? А такое вполне возможно.

Это важные проблемы. Президент начал с того, что дал поручение Конституционному Суду принять решение о государственном украинском языке. Но если Азарова выдвигают кандидатом на пост премьер-министра, а он за 9 лет не выучил украинский язык... Как он будет управлять великим Украинским государством — иностранец с иностранным языком в голове?

Я считаю, что в таком возрасте я могу себе позволить говорить то, что я хочу, что я думаю, наконец, говорить откровенно.

В. Овсиенко: Пан Михайло, что бы вы хотели сказать в завершение о своём жизненном опыте?

М. Горынь: Я бы сказал, что я им не восхищён. Я не реализовал своих скромных возможностей в той мере, в какой хотел и планировал. В силу моей слабой внутренней организованности многие мои дети, то есть мои идеи, погибли там, где и родились — в моей голове, — а не легли на бумагу.

Всю жизнь на мне висело тяжёлое бремя организационной работы — в различных общественных организациях, в Рухе, в партии, в Обществе «Украина», во Всемирном Координационном Совете, в Верховной Раде. Всё это давило на меня и не давало возможности каждый вечер сесть за стол и записать то, о чём думал. Есть у меня несколько десятков записных книжек, но они не обработаны. Если бы мне сказали издать эти записные книжки, как это сделал, скажем, Винниченко, — я бы этого сделать не смог.

Я считаю, что всё, что я мог в жизни сделать, я уже сделал. Осталось подводить итоги. Они не радостны. Правда, они и не таковы, чтобы вызывать у меня отчаяние, но они сопровождаются сожалением о том, что ты не смог выжать из себя, Михаил, то, что мог выжать. Другие это сделали, а тебе чего-то не хватало. Чего — пусть скажут люди.

В. Овсиенко: И всё-таки, пан Михайло, положа руку на сердце, скажите себе, что Ваше поколение, и Вы в нём, всё же счастливее предшественников. Ведь Вы не просто дожили до независимости Украины — Вы приложили руку к её утверждению.

М. Горынь: Пан Василь Овсиенко вносит оптимистическую ноту в мой монолог и говорит, что всё-таки что-то сделано, что-то есть. И я хочу сказать, что есть. Наши мечты были в какой-то мере реализованы. Идею, которую поднимали люди в прошлые десятилетия, за которую клали головы, — эту идею мы сумели завершить и провозгласить 24 августа 1991 года украинское независимое государство. Но я говорю о том оптимальном требовании к самому себе. Речь о том, что мне 70 лет, и нужно было бы положить на стол десяток книг — а их нет! Вот о чём речь, вот почему я самокритично оцениваю свою личность и своё место в общественной жизни.

Конечно, я далёк от самоуничижительной критики. Без сомнения, шестидесятые годы не обошлись без меня. И семидесятые, и восьмидесятые тоже. Но это была какая-то односторонняя работа, а фиксация всего этого осталась на завтрашний день. А завтрашнего дня осталось очень мало, потому что осенью день короток...

 



поделится информацией


Похожие статьи