Интервью Богдана Васильевича РЕБРИКА
Исправления Б. Ребрика внесены 1 октября 2008 года
В.В. Овсиенко: 5 февраля 2000 года в Ивано-Франковске рассказывает Богдан Ребрик. Записывает Василий Овсиенко.
Б.В. Ребрик: Я — Богдан Ребрик. Отец мой — Василий. Мать — Ирина. Я родился 30 июля 1938 года в селе Павловка. Это здесь, в 7 километрах от Ивано-Франковска. Отец мой был женат дважды. Я уже от второй его жены. Почему-то отцу очень не везло с жёнами. С первой он прожил всего 10 лет, умерла. Трое маленьких детей осталось. Он женился во второй раз — это уже на моей маме, и нас было двое. Во время войны моя мама умерла. Мы тоже маленькими остались.
Отец из чисто крестьянской семьи, хлеборобской. Очень любил землю, обрабатывал её. В селе он был самым богатым человеком. Хозяйство большевики, когда пришли, разобрали, развалили, отца забрали в тюрьму. На базе отцовского двора, дома, сарая, конюшни было построено Павловское коллективное хозяйство, или колхоз.
По маминой линии — это националистическая сельская интеллигенция. У мамы было четыре брата и одна старшая сестра. Мама была средней, потому что у неё ещё был младший брат. Все парни, то есть братья моей мамы, — все уничтожены поляками. Её старший брат, Олекса, был сотником Украинской Галицкой армии. Был в Киеве в 1918 году. Потом, когда Галицкая Армия отступала на Запад, попал в плен к полякам. Поляки его хорошо знали, потому что вся семья была националистической, и его живого — две берёзы нагнули, привязали за обе ноги и разорвали. Это старший мамин брат. Второй уже был арестован большевиками за участие в ОУН. Был в тюрьме, 25 лет отсидел. Вернулся. Не дали въезд в Галичину, он жил в Донецкой области. Там и умер сразу после тюрьмы. Младшего брата, которого звали Захар (он похоронен в моём селе, есть могила), так же поляки замучили. В 1939 году, когда он делал доклад на день рождения Шевченко, вот здесь, где теперь в Ивано-Франковске «Просвита»… А тогда нужно было свой реферат зарегистрировать в полиции, чтобы полиция дала разрешение, что он будет говорить на день рождения Шевченко. Он в полиции зарегистрировал один реферат, а с трибуны говорил другой. У него были набросаны заметки его выступления, главные пункты. Сходил со сцены, а в зале сидел переодетый агент — и он выхватил заметки у него из рук. На второй день его арестовали, дали 2 года Берёзы-Картузской. Пробыл он там 8 месяцев. Держали его поляки в воде. Тело отслоилось от костей, и его фактически принесли домой. Было ему всего 23 года от роду, и он умер.
А мама моя, я уже говорил, во время войны умерла. Сестра её жила, и вот уже когда я вернулся из тюрьмы в 1989 году, умерла здесь, в селе Павловке. Это по маминой линии. По отцовской — это простые люди, хлеборобы, которые жили в селе, активной политической деятельностью не занимались, но оказывали активную поддержку ОУН, за что отец был арестован и осуждён.
Ну, а я рос. Потом пришло время, когда отца забрали в Сибирь. Я остался здесь при старшей сестре от первой отцовской жены. Учился. Окончил 7 классов. А тогда бесплатное образование было только до 7 классов, а за 8-й и за среднее образование надо было платить. А платить было нечем, потому что муж сестры тоже в тюрьме сидит, отца нет, мамы нет, платить было нечем. И я решил поступать — сестра порекомендовала — в Станиславское музыкальное училище, после 7 классов. Я не сдал экзамены. Не сдал «музыкальные способности». По всем остальным предметам у меня были хорошие оценки, проходные, так сказать, а вот за «музыкальные способности» мне поставили «тройку» и не допустили. Поставили мне тройку за то, что — там надо было песню спеть — спел «Ой у лузі червона калина», не придавая значения тому, что это какая-то крамола. Я так себе думаю, что именно за ту «Червону калину» мне тройку и поставили. Хотя, по правде говоря, какой я там музыкант! Я поступал в то музыкальное училище, потому что там давали стипендию тому, кто хорошо учится, и не надо было платить за образование. А то пианино я никогда в жизни не видел, впервые увидел там на экзаменах, когда сдавал «музыкальные способности». Я не сдал, меня не приняли как неспособного. Сестра говорит: «Иди тогда в среднюю школу. Как-нибудь мы выйдем из беды, заплатим, чтобы год не пропадал».
И я пошёл в 8 класс, но в октябре этого же года, это идёт 1952 год, открылось новое медицинское училище при мединституте здесь, в Станиславе. Я решил попробовать туда поступить. И я поступил туда. Год проучился. Начался второй год. Надо было три года учиться. Тут вдруг набор детей на Магнитогорск, Урал. Начали набирать, потому что тогда ещё продолжалась борьба УПА, здесь ещё ходили боёвки, чекисты ходили, очень хорошо помню, в белых халатах. Детей набирали туда на русификацию — просит Донбасс. Донбасс был для нас чем-то очень страшным. Из Галичины забирают людей, эти облавы — в Донбасс, в Донбасс. Он был отождествлён с Россией, тот Донбасс. А тут на Урал цветные афиши развесили по всему городу — сталь варить, монтажники, токари… Три месяца учиться. Заработки по 2–2,5 тысячи обещают.
Я бросил то училище и поехал с ними. Отца нет, никого нет… Таким образом я оказался в России, аж в Магнитогорске. Приехал туда — никаких сталеваров. Там простые строительные ПТУ, а тогда называлось оно ФЗО. Возвращаться уже некуда, потому что отсюда я сбежал. Я там учился. Окончил это ФЗО. Поработал на стройке плотником, пока не подрос. Там строительство Магнитогорска. Наступил призывной возраст. Собрали нас там на курсы при военкомате. И увидели, наверное, более способных детей — это я уже так думаю ретроспективно. Направили нас в училище по подготовке воздушных радистов-стрелков на тяжёлые военные самолёты.
Настало моё время идти в армию, и меня военкомат направил из Магнитогорска аж в Спасск-Дальний, Приморский край. Там я окончил училище. И летал. Тогда выпустили первые советские самолёты ТУ-4, ТУ-16 — а ТУ-16 и по сей день стоит на вооружении, ещё очень современные стратегические самолёты. Я летал радистом на этом тяжёлом самолёте-бомбардировщике-разведчике. Мы вели радиолокационную разведку всей американской системы от Аляски и до Манилы, до Филиппин. Вот это была территория деятельности нашего полка. Служил я там с 1957 по 1962 год. В 1962 году я в результате авиационной катастрофы потерял 70 % зрения и меня списали просто как непригодного к службе в армии даже в военное время, потому что был почти слепым.
Таким образом я снова встал перед выбором. Получил возможность ехать куда хотел. Этот город Спасск-Дальний в Приморском крае, в основном гарнизон, промышленности большой там не было, работать военным было негде. Поэтому была возможность переехать в любой город Советского Союза, в какой я хотел. Я выбрал Ивано-Франковск. Решил вернуться сюда. А когда служил в Спасске, как раз перед самой катастрофой, я женился. Была у меня жена. Родилась дочь в 1962-м, 10 июня, а это несчастье случилось 18-го. Я в конце 1962 года вернулся в Ивано-Франковск. Здесь мне дали квартиру, дали хорошую работу. Я работал в ДОСААФе, готовил ребят-призывников к армии. Преподавал радиотехнику в радиошколе, в ДОСААФе.
Преподавал, и тут начинается главное. До сих пор я рассказывал о периоде, когда я был будто бы чисто «советский человек», как все те из России. Но я хорошо помню то время, когда здесь ходили наши повстанческие, оуновские боевики УПА. Я хорошо помнил все те чекистские облавы. Вот на самое Рождество в 1947 году здесь, возле Ивано-Франковска — завтра будем идти той дорогой к Панасу Залывахе, — то на том мосту нас чекисты заставили петь песню о Сталине. На самое Рождество. Мы пели. Мы с вертепом шли. Я был «стрелец». У меня на лбу был трезубец. Как они не увидели — я не знаю. Мы боялись, что они нас поймают, порвут нашу вертепную одежду. А это после войны, тяжело было достать ту бумагу, чтобы ангелам крылья сделать, королям, князьям короны золотые сделать — это проблема. А мы шли сюда, в Княгинин, колядовать по домам. И нас заставили петь о Сталине. И мы пели, на самое Рождество, потому что боялись, что их много, где-то 20 человек, они нас просто побьют, поломают нам всё. Такие были времена. Я всё это хорошо помнил.
А когда я был в том Магнитогорске, в армии, всё будто отошло на задний план. Когда началась хрущёвская эпоха, когда начали разоблачать сталинские преступления (не разоблачать, а немного признавать), тогда всё будто возродилось из детства. Вспомнилось, что я видел, что они творили, вспомнились и отец мой, и соседи, и как сёла горели, и всё.
Именно в этот период я сформировался как гражданин, как полноценный взрослый мужчина — в эти хрущёвские времена, в 1956–60 годах. Когда я ехал сюда после авиакатастрофы, то думалось себе, что, правда, был Сталин, наделано было столько горя, перебито столько людей, но теперешнее руководство во главе с Никитой Хрущёвым вроде бы признаёт, извиняется: мёртвых мы не можем вернуть назад, но больше такого не допустим, берём КГБ под общественный контроль. Вот, думаю, будем жить, как люди. Начали ездить в Америку, немножко «оттепель» началась. Я очень на том делаю ударение, что я воспринимал это сознательно, я действительно так думал — хоть мой отец в уголовниках, но тогда начали распускать из криминала, амнистия, комиссия, и моего отца, кстати, в том числе выпустили — я воспринимал это серьёзно.
ПЕРВОЕ ДЕЛО
Я приехал сюда, в Ивано-Франковск, в октябре 1962 года. Пока устраивался… Уже в декабре я работал, работу мне дали в этой радиошколе. Я понемногу начал присматриваться, как живут наши люди. Я был очень общественно активен. Наверное, пришли за мной документы из армии сюда, так меня включили тут в общество «Знание». Тут и лекции читать о построении коммунизма, о советском строе. Я иногда ездил с группами тех лекторов читать лекции. Но, кроме того, я, как молодой, ездил по сёлам, здесь много родни, и начал присматриваться, как люди живут в колхозе. Приходит сестра — руки, как та родная земля, потрескавшаяся без дождя на жаре, пальцы потрескавшиеся. Украденный у коровы пучок сена или соломы — это весь заработок в том колхозе. Куда ни пойдёшь, в институт — это больше всего меня поразило, что в институте преподавание на русском языке, в нашем Ивано-Франковском педагогическом институте.
Уже видно было, что Хрущёва начинают отодвигать. Чувствовалась в атмосфере смена политического курса. Появились фильмы о Сталине, начали оправдывать его — войну выиграл. И больше всего, что меня поразило, — это то, что на автомобилях, особенно на легковых, на заднем стекле начали появляться портреты Сталина, лицом на улицу. Это меня заело. Думаю: «Если шофёр любит Сталина, считает его, может, своим отцом, так почему он не прилепит его на переднее стекло и не смотрит? Но ведь прилепил, чтобы и снаружи видели». И я начал так присматриваться. Однажды я стоял в городе со своими ребятами, а мои курсанты не намного старше меня. Было время обеда, по-моему, у нас на обед было полтора часа. Видим, одна машина со Сталиным. Я у них спрашиваю: «Вы не знаете, чья это машина?» Я хотел посмотреть на того шофёра. Это сейчас видно, частные номера или нет, а тогда трудно было определить, что это за машина. За десять минут ребята выяснили и говорят, что это машина из КГБ, кагэбэшная машина. Я сам себе зафиксировал: значит, это специально, чтобы люди привыкали, что вот Сталин, Сталин, Сталин.
Я всё это так коротенько рассказываю. А тем временем всё это в сознании перевариваю. Встречаюсь с людьми, разговариваю на эту тему, изучаю, как люди на это всё смотрят. Думаю: «Там, в Кремле, не знают, что здесь творится!» И решил помочь им, написать туда. И писал туда, в Кремль. Дописался до того, что меня вызвали в КГБ. Не меня сначала вызвали, а пришли кагэбэшники в училище, и началась там беседа в присутствии директора. А потом вызвали меня. Я, конечно, не собирался отступать, я признавал: да, я писал и пишу. Меня возмутило, что я пишу в Кремль, а вас послали разбираться? А разговор-то кагэбэшники начинали с чего? Кстати, они не представлялись, что они из КГБ: «Может, Вас работа не устраивает, может, у Вас квартира плохая?» С этого начали. Меня ещё больше зацепило, когда оказалось, что у них те мои письма, которые я написал в Кремль. Они пришли и думают, что это я из-за работы недоволен. Меня это очень возмутило. Они мне одно — я им своё. Я от своей линии не отступаю. Но раз они начали, то это страшное дело — значит, надо что-то делать. Что делать? Потому что возвращаются сталинские времена. Возвращается тот террор.
И я начал искать таких же, как я. Потому что, думаю, одному, наверное, тяжело, но где-то есть люди. ОУН, наверное, оставила здесь своих людей до поры до времени. Я с такими наивными мыслями начал искать. Доискался до того, что вот здесь, где сегодня ратуша, — завтра мы посмотрим ту ратушу сбоку, потому что тут капитальный ремонт, — я в ратуше, в поисках единомышленников, случайно наткнулся на одного человека, который работал в музее. Потому что в ратуше был краеведческий музей, а он на автомобиле ездил и крутил фильмы против Бога, атеистические. Но он ездил по нашим районам и собирал старую литературу. Он собирал книги, которые называли националистическими, привозил в ратушу и на чердак складывал целыми скирдами. Он меня завёл туда, и я увидел скирды книг. Его фамилия Григорий Панькив. Спрашиваю его: «Это твои?» Говорит: «Нет, это я привожу и здесь складываю, складываю». Я спрашиваю: «Так я могу взять?» Он говорит: «Ну как ты сейчас возьмёшь? Вот завхоз через месяц пойдёт в отпуск, а меня тогда на место завхоза оставляют. Вот он пошёл в отпуск, а я — завхоз. Вот когда я буду завхозом, мы придём, когда здесь никого не будет, и ты себе наберёшь книг, сколько захочешь».
Так и случилось. Я пришёл, когда он стал тем завхозом, зашёл в ту ратушу на чердак. Набрал книг: «Історію війська українського», Грушевского, других книг набрал и начал всё это дома читать. Мой внутренний бунт растёт, потому что меня время от времени вызывают в КГБ на беседы, меня это оскорбляет, потому что я себя считаю «советским человеком», я себя считаю патриотом. Тем более что мне 23 года, а я уже отдал 70% зрения за это «отечество» и считал, что имею право вмешиваться в общественные процессы. Читаю эту литературу. И у меня 70 курсантов, 2 группы.
Вот начался 1963–64 год. Начались бунты рабочих против голода, против той нужды, в которой жил «советский человек», рабочий. И тот знаменитый бунт в Новочеркасске. Откуда я знаю? — Я начал слушать западные радиостанции. И «Свободу», и «Голос Америки» — и оттуда знаю. Мне очень хотелось, чтобы мои ребята, которых я учу, так же кое-что знали. И вот я принёс «Історію війська українського», поскольку эти ребята идут в армию. А там в книге был портрет Петлюры на весь лист. Он так стоит, трезубец у него на рукаве, будто он хвастается им. Мне очень хотелось, чтобы это мои ребята увидели — что это трезубец, что это Петлюра. Я эту книгу раскрыл на этой странице и держу на своём преподавательском столе. Но ещё до этого я вёл с ними разговоры, что вы, ребята, идёте в армию, а вот в Новочеркасске застрелили 300 человек. Там люди пошли добиваться, потому что у них нет денег на хлеб, а на них бросили солдат, и солдаты их перебили. Я эту информацию имел, конечно, из западных передач. И начал им инструкции давать. Это у меня есть, кстати, в обвинении, — чтобы каждый из вас, когда вас пошлют кого в Казахстан, кого в Узбекистан, кого в Приморский край, кого за Урал, Бог знает куда, — чтобы вы каждый имели «Кобзарь» с собой. Во-вторых, если вас будут так заставлять, как вот в Новочеркасске, — Бог накажет, если вы поднимете там руку на рабочего. Чтобы вы не стреляли, потому что это грех, так нельзя. Так потихоньку своё начал им сознательно говорить. Я на то время, это где-то на 1965, может, год, уже осознал, что без решения проблемы государственности мы не решим все остальные вопросы. Я понял, что это всё политика Кремля. Они в КГБ в тех беседах сами признавали и говорили, что это ленинская политика. Я понял, что дело очень серьёзное и против этого надо восставать, надо организовываться. Поэтому я вёл эти разговоры. Правда, я знал, что кругом стукачество, что слушают. Я говорил это очень осторожно, но для КГБ это была страшная антисоветчина, национализм. Они, конечно, это засекли.
И вот настал момент. У меня 2 группы курсантов в Калуше. 70 человек, и есть один парень — Лужный Орест. Он, наверное, теперь в Калуше живёт. Его отец — бывший подполковник КГБ. На этот момент — это был август 1966 года — он на пенсии, но работает директором калушского рынка, подрабатывает там немного. И вот однажды я услышал, что уже на высоком уровне решается моя судьба. Этот Орест опоздал на урок, пришёл где-то на 10 минут, и вызывает меня, чтобы я вышел в коридор. Я вышел. Он немного выпивши. Я к нему: «Почему ты опоздал?» А он мне говорит: «Мой папа говорил, что о Вас там идёт разговор в КГБ. И спрашивает у меня, что это у вас там за учитель какой-то? Что он там националистические разговоры ведёт, что тут в КГБ принимают против него решение?» Когда этот Лужный мне это сказал, я понял, что уже всё, что уже скоро меня будут арестовывать.
Я тогда ребят распустил, потому что у меня дома были те книги, что я набрал в ратуше. Уехал из Калуша, приехал домой — всё спрятал, чтобы они не нашли. И на следующий день вернулся в Калуш. Это был октябрь 1966 года, а 6 февраля 1967 года меня арестовали. Десятого мои ребята должны были сдавать экзамены, три дня оставалось до выпуска этих двух групп. Меня арестовали в Ивано-Франковске. Приехало их трое. Рудый — это он был у меня следователь, по сей день здесь ходит по Станиславу, теперь большой патриот, националист, сегодня он в КУНе, — он и ещё с ним было двое. Тех двоих я не помню. Рудого очень хорошо помню, потому что он вёл у меня первый и второй раз следствие. «Мы поедем в КГБ, там поговорим, и поедете в Калуш, будете экзамены принимать». Повезли сюда, в Ивано-Франковское КГБ. Подаёт бумагу: «Пиши. Всё описывай». Я ничего не стал писать — что писать? Я ничего не знаю.
Продержали целый день. В 10 часов вечера отвели в КПЗ (Камера предварительного заключения. — В.О.). Подозревают меня: «У нас есть на тебя материалы. Вот люди, курсанты пишут на тебя». А и правда, моих ребят-курсантов вызывали. Семьдесят человек вызвали, каждого. Семь человек мне не сказали, что их вызывали. Все, когда возвращались из КГБ, хоть их там предупреждали не говорить мне, 63 человека мне сказали, а 7 не сказали. И эти 7 были у меня свидетелями. Они именно потому не сказали мне, потому что они там дали показания.
Ну, всё — арестовали, осудили. На первый раз дали 3 года. По 62-й статье, первой части (Уголовного кодекса УССР. — В.О.) дали 3 года. Правда, как раз перед этим в декабре 1966 года приехала моя жена с дочерью оттуда, из Приморского края. Потому что я вернулся один, а она там заканчивала университет. А тогда был такой закон, что если ты переводишься из вуза в вуз, то год надо было потерять: если третий курс заканчивал, то в другой вуз снова на третий, теряется год. Кроме этого, ребёнок родился, так она не хотела переводиться. Так дошло аж до 1966 года. Вот в декабре они приехали перед Новым годом, а меня 6 февраля арестовали. И осудили в мае.
Я себе не представлял, что кто сидит за политику, тот полностью изолирован в тюрьме. Я уже иду, куда вынесет. И только когда меня осудили, я узнал от тех «бытовиков», осуждённых за уголовные дела, что есть такие лагеря, и где те лагеря, они мне рассказали.
Так оно и случилось. Отправили меня в Мордовию. В Мордовию я приехал где-то в июле 1967 года.
В.О.: А в какой лагерь?
Б.Р.: В 11-й лагерь.
В.О.: Это посёлок Явас?
Б.Р.: Это Явас. Это центр того Дубровлага, это 54 км железной дороги, что начинается с Потьмы, а заканчивается в Барашево. Если помнишь, есть кино «Путёвка в жизнь» — это первый советский озвученный фильм. То кино начиналось словами «от Потьмы до Барашево 54 километра». Этот фильм как сейчас помню. Эти 54 километра — это лагерь на лагере, с обеих сторон, больше там ничего нет.
В.О.: Это была первая советская новостройка.
Б.Р.: Первая советская. На середине этого как бы аппендикса, что идёт в мордовские леса, в болота, есть тот посёлок Явас. Это самый крупный городок, посёлок. В том городке было, по-моему, 3 лагеря. Один бытовой мужской, один наш политический и женский. Меня привезли в тот Явас. Что меня там поразило после тюрьмы — что я попал, как в парк: цветы, люди спокойно ходят, дорожки выложены, очень красиво. Это всё сделали, конечно, политзаключённые, потому что любили жизнь. И даже тот лагерь хорошо украшали. Там красиво было.
Там я встретил многих известных людей, в числе первых Михаила Горыня, Ивана Геля и других, с кем вот и поныне встречаемся. Часть их была на 17-м лагере. Это там немножко дальше. Часть в Барашево, на 3-м. Там возле больницы. Но самый большой лагерь был — это в Явасе.
В.О.: Сколько там тогда людей было?
Б.Р.: Там было 1300 заключённых.
В.О.: А контингент какой был? Какие группы самые большие?
Б.Р.: По национальности?
В.О.: И по национальности.
Б.Р.: По национальности везде примерно 70 % было украинцев — это минимально. Остальные 30 % — это все другие. Так было и в Перми.
В.О.: А по статьям? Были антисоветчики? Какое соотношение с другими категориями?
Б.Р.: Ну, антисоветчиков было, конечно, мало по отношению к бандеровцам или к власовцам. А там ещё были те, кто злоупотреблял деньгами или валютой. Это были единицы.
В.О.: А те, что сотрудничали с немцами?
Б.Р.: Те, что сотрудничали с фашистами, то есть полицаи.
В.О.: Ну и партизаны.
Б.Р.: Больше всего было, конечно, наших партизан, да. Это как украинское село. Та зона, знаешь сам — бараки стоят, обнесённые забором, строгий режим. Ходим себе свободно. Куда ни пойдёшь — кругом украинцы. Собирались мы регулярно. Почему-то об этом никто не пишет. Было своё руководство политзаключённых. Мы праздновали все праздники. Мы собирались, песни пели. Ну, песни, конечно, были поводом, чтобы собираться. Рассказы о прошлом, об операциях УПА, об оуновских политических акциях. Все праздники наши — политические и религиозные — о религиозных уже и не говорю, их никто не запрещал, а за политическими-то, конечно, чекисты присматривали. Мы там по каптёркам или, если это зимой, по кочегаркам собирались.
Работали. Там был мебельный комбинат. Привозили туда в рабочую зону из Яваса срубленные деревья из леса, а вывозили готовую мебель, целые мебельные гарнитуры. Работа была поставлена очень строго, и люди результативно работали. Норму требовали. Но нам платили копейки, конечно. Тогда казалось, что на то она и тюрьма. Неизвестность всегда настораживает, а сейчас вспоминаю, как было тогда, то даже приятно вспоминать. Это было действительно как свобода. Там была свобода — что хотел, мог говорить. Что хотел, мог думать, и это говорили чекистам. От всех республик, от которых были политзаключённые, от тех было представительство КГБ в лагере. Были от армян, были от трёх прибалтийских народов. От Украины было аж три, а те имели по одному. Ну, и москали, само собой. От них был как бы «старший брат», как «шеф» над теми. Вызывали нас на беседы. Пробовали там вербовать. Кайтесь и выходите на волю. Такая велась работа с их стороны.
Но те 3 года — быстро время пролетело. Что ещё было очень приятно — мы молодые, а наши повстанцы, те, что сидели уже по 20 лет, они на нас смотрели... Мы тогда того не понимали... Смотрели на нас и радовались, что уже молодняк протестует, что бывших комсомольцев сам режим наказывает, судит, обвиняет в антисоветизме.
В.О.: Интересно, кто там был из таких ярких личностей, из повстанцев? И из антисоветчиков?
Б.Р.: Из повстанцев был Василий Якубяк. Это областной проводник. Палийчук, вот тут из Космача. Это такие известные были. Павлышин был. Павлышин — член Центрального Провода ОУН. Я не сидел с ним, но я его встретил, когда он приезжал в составе делегации с воли, чтобы те повстанцы каялись и выходили на волю.
А на одиннадцатом лагпункте был огромный стадион. На том стадионе после работы собирались, так просто ходили — «нагонять километраж», называется. Просто ходили себе политзаключённые группками и говорили между собой.
Я собственными глазами видел: приезжал тот, что преподавал в теперешней медакадемии, доцент Вакалюк. Он был в составе этой делегации. Был из Львова Тарас Мигаль. И был Павлышин. Я не слышал, о чём с ним говорили на стадионе те старые оуновцы, которые были в УПА подчинёнными Павлышина. А он в УПА был большой начальник, а теперь приехал агитировать их, чтобы они каялись. Приехал рассказывать, какое это счастье на воле. И они брали его в оборот на стадионе. А кагэбэшники считались с теми оуновцами, которые были в лагере как бы верхушкой, элитой. «Мы хотим с ним поговорить» — давали возможность. Потому что с той группой приехали штатные кагэбэшники, тех кагэбэшников больше, чем самой делегации. Так они этого Павлышина — я не слышал, я видел по жестам, видел по мимике, по эмоциям, как наши ребята говорили с ним, — взяли между собой и по стадиону ходили, чтобы чекисты не слушали. Ну, не трудно же было догадаться, о чём они говорили: «Кто ты? Вот ты приехал с чекистами. А ты же нам что говорил в подполье? Ты же нас агитировал в УПА, а теперь — так кто ты есть?» В таком вот духе. Это Павлышин. А был ещё Сорока...
В.О.: Михаил Михайлович.
Б.Р.: Михаил Михайлович. Он имел большой авторитет. Это крупнейшая личность. Был доктор Горбовой. Но он не у нас был. Он не имел советского гражданства, его держали с иностранцами и с лицами без гражданства. Он был в зоне рядом. Но мы встречались с ним в больнице, потому что больница была общая. Туда привозили и из той зоны, и от нас привозили. В больнице можно было встретиться. Я говорю, с кем доводилось встречаться из наших руководителей высшего ранга. Так это Михаил Сорока — он был членом Центрального Провода ОУН. Вот Павлышин, который уже раскаялся. Горбовой, ещё кто-то. А остальные — уровня областного руководства.
В.О.: Очевидно, там был также Даниил Шумук? О нём рассказывают разные вещи. Как Вы его воспринимали?
Б.Р.: Шумук? Шумука я очень хорошо знаю. Он в 1968 году освободился. А меня в июле или в августе 1967-го привезли в лагерь. Мне было очень интересно, что здесь столько людей. Тот Даниэль и Синявский из Москвы, те писатели — о них писали все большевистские газеты. Вокруг них очень много информации. И мне хотелось здесь как можно больше почерпнуть. Даниил — он такой замкнутый человек, но он подходил ко мне, у меня было с ним пару бесед. Он интересовался, что там на воле, спрашивал, откуда я. Но я его запомнил. А во второй раз мы с ним встретились уже в камере в 1974 году. Меня привезли в Сосновку, а он там. Потому что его арестовали в 1972 году, а меня в 1974. Они уже были в камере — Василий Романюк, будущий Патриарх Украинской Православной Церкви Владимир, что похоронен на тротуаре возле Софии Киевской, Михаил Осадчий, Шумук, Эдик Кузнецов.
В.О.: Так это уже второй период?
Б.Р.: Это второй период. Я говорю, где я встретился — как пришёл, а Шумук в камере. Мы сидели 5 лет в одной камере день в день. Так что я его очень хорошо знаю — уже по своему второму аресту. А в первый раз — это были такие коротенькие беседы, как и со многими другими политзаключёнными. Я на них смотрел, конечно, не так, как сейчас. Они для меня были, знаешь… Я каждое слово ловил, я не столько слушал, что он говорит, а как говорит. Это была такая эйфория, восторг перед геройством. Ведь видишь живых людей, которые воевали с большевиками с оружием в руках. Так что я его помню, ту пару бесед. А уже о втором разе, как дойдём, будем говорить. Он, бесспорно, очень порядочный человек, очень честный и принципиальный, интеллигент высокого класса. Хоть он и прошёл КПЗУ, он же и комсомольцем был, но в конце концов он всегда был там, где надо, где должен быть украинский патриот. Даже при том, что он был в той Коммунистической партии Западной Украины.
В.О.: Вот Михаил Горынь рассказывал, что когда в лагеря прибыла первая группа шестидесятников, набора 1965 года, то там произошёл переворот. Из лагерей в мир начала выходить информация. Эта новая волна произвела большое впечатление на старших людей. В частности, Михаил рассказывал, что они начали организовывать лекции, диспуты. Вы это видели?
Б.Р.: Я видел и принимал участие. Ну, я больше слушал. Я же был моложе. Горыни были уже в более зрелом возрасте, работали после окончания университета, они жили этим. Это были, так сказать, наши революционеры. Они этим жили. Я в это включился уже в шестидесятые годы. Мне очень хотелось как можно больше почерпнуть информации, вникнуть, чтобы не быть там каким-нибудь винтиком. Потому что я осознаю, знаю себя, свой характер. Я взялся серьёзно. Я не просто что-то где-то там сказал, а они меня наказали, я отбуду, выйду и замолчу. Я стал с ними на борьбу. В КГБ есть заявления с моего первого ареста. Чекисты не верили, что я могу быть националистом.
Вот представь себе такой эпизод. Заканчивается следствие в 1967 году. Я подписал 217-ю статью об окончании следствия. Они собрались в кабинете и всё меня агитировали, чтобы я покаялся: «Три предложения напиши». Я говорил и писал им, что даже не думайте — я против вашего Ленина, против вас, потому что вы все одинаковые. С вами только воевать. Вот они: «Ну, ты только что из армии, 5 лет служил, ты знаешь, какая у нас техника...» — Василий, ей-богу, не вру: «Знаю! Я знаю, какая страшная техника, целый мир боится вас. И знаю ваши возможности — десятки миллионов вы перебили, а что я один? Знаю, что вы меня убьёте. Но не победите». Честное слово.
Заканчивается следствие. Собрались — прокурор Городько такой… Трижды меня обвинял, потому что он меня трижды судил. Второй раз даже в два захода: раз отменили приговор по моей кассации и дали на доследование или пересмотр дела. Этот прокурор Городько, который был от прокуратуры при КГБ. Сидит начальник следственного отдела подполковник Долгих, сидят два моих следователя — Рудый и Андрусив, наши, кстати: Рудый из Львовской области, а Андрусив из Рожнятовского района. Сидит психолог, как потом оказалось, который всё молчит и смотрит на меня. Ещё там какие-то два мне незнакомых — ну, их куча! А я в углу прибитый — я не знаю, сидел ли ты так в Житомирском КГБ? Там такой столик в углу прибит. А они на диване. Этот Долгих взял мой том, а в том томике моего дела всего-навсего сто пятьдесят листов, — взял тот том, листал, листал и так вот закрыл и бросил: «Ни хрена его нельзя судить! — так будто бы им говорит, но на самом деле мне. — По этим характеристикам ни хрена его нельзя судить». А я ещё не знаю, что это за характеристики на меня. Я вот должен подписать 217-ю, что заканчивается следствие. Тогда они дают мне дело для ознакомления. А потом отправляют дело в суд. А обвинение у меня в приговоре: «клевета на Советский Союз». Ребрик утверждал молодым, кого он учил, что Украина является колонией, что выборов и демократии нет, что только как самостоятельное государство она может выйти из этой беды, что наших ребят отправляют бог знает куда в армию, а сюда чужих привозят. Словом, страшные вещи. Что бандеровцы и ОУН действовали правильно, что это не банда, а патриоты. Прочтёшь, я дам тебе приговор. Он встал, тот Долгих, и говорит: «Богдан Васильевич, — а он немного так в нос говорил, в гражданской одежде, — ну хорошо, Украина — колония. Нету демократии, жизнь колхозная плохая — я всё это могу признать, но как ты, советский человек, секретарь комсомольской организации (а я был секретарём комсомольской организации части в армии, я был очень активным) мог эту банду бандеровскую называть национальными героями?» И так тот том бросил, знаешь. А я ему говорю из-за того столика: «Слушай, Долгих, тебе, наверное, бандеровцы нос перебили, что ты такой на них злой?» Ей-богу, Василий. Когда я это ему сказал, потому что он так в нос говорил, он так поставил локти на стол и начал чесать волосы — наверное, от нервов. Он красиво, чисто одет. А я ему договариваю: «Ты что, не моешься, что ли? Или вши тебя кусают?» Василий, каждую букву... Он выскакивает из-за стола, этот Долгих, подходит ко мне и кулаком по тому маленькому моему столику, буквально: «Ну, сукин сын, в этот раз ты немного получишь, но ты очень скоро к нам попадёшь!» Собрался и ушёл.
Тогда они все вышли, следователи остались. Я подписал ту 217-ю, что следствие закончилось, и начал знакомиться с теми материалами. Мне впервые те характеристики попали, о которых он сказал. Это из воинской части, где я служил, они брали с предыдущего места. А я — первый человек в Советском Союзе, который учился, как дозаправлять самолёты в воздухе, самолёт в самолёт. Нас первых научили, потому что это радиолокационная разведка, и надо было летать долго и далеко. И, в первую очередь, надо было научиться дозаправляться. Так я в полку был первым, кого научили там под Саратовом, а потом я уже, вернувшись в свой полк, учил других. Так мне приходилось там со всеми летать, потому что надо показать, как заправка делается, научить. Так меня весь Дальний Восток знал по моей профессии в армии. Кроме того, я был молодой комсомолец, потому что я в армии вступил в комсомол. Вот в Магнитогорске сколько там был на стройке, как-то обошлось. А в военном училище — там уже никуда не денешься. Я там вступил. И вот меня сделали секретарём комсомольской организации части, я имел там очень большой авторитет, меня агитировали в Коммунистическую партию. Я не хотел поступать в ту партию, потому что думал, что они там какие-то особенные люди, а я недостойный. Ей-богу, я так себе думал — дурак, знаешь, дурак...
И когда меня арестовали, то пишут из КГБ: «Против Ребрика возбуждено уголовное дело за антисоветскую агитацию, он у вас служил, дайте характеристику». Оттуда дают прекрасную характеристику. Они пишут во второй раз, что против него возбуждено уголовное дело, то есть требуют. Оттуда вторая характеристика — лучше, чем первая. Они в третий раз, да ещё и с угрозами. А оттуда ещё лучше, чем первые две. Ну Боже! Так это Долгих в неё тыкал.
Когда я отсидел 3 года, там ребята-коллеги погибли. Произошла катастрофа. Я ездил на похороны и говорил там с ними. Они рассказывали. Я говорю: «Да вы же слишком много написали». А их уже злость взяла. Поэтому тот Долгих и кричал, что «по таким характеристикам его нельзя судить». Я акцентирую на том, что я действительно искренним был тогда, и искренен теперь с ними. Я не лицемерил, и в то же время я осознавал, с кем я имею дело.
Вот моя первая ночь в КПЗ. Десять часов вечера. Привели. Бросили. Я лёг на нары. Целый день я не ел, целый день в туалет не хотелось идти. Утром меня арестовали 6 февраля, в десять. И лампочка в такой нише, а ниша сеткой загорожена. От той сетки тень падает на потолок. А сетка не была прямоугольная, а такая какая-то выгнутая. И такое впечатление, что будто страшно много людей — вот так руки-ноги раскиданы — мёртвые лежат. Такая у меня ассоциация. И я так смотрю на этот потолок, а по всему потолку сначала большие, а потом будто всё меньше, меньше фигурки, будто человеческие тела мёртвые. И я так себе думаю: «Вон там, в том конце, где-то там ты, Богдан, будешь лежать». Так я себе думал, что это всё перебитые большевиками люди. Я осознавал, что это есть.
Ты напомнил, что Горынь говорил о выходе информации из лагерей. Я не знал, какая до того была атмосфера в лагере. Я попал чуть позже них — их в 1965 году посадили, а меня — в 1967 году. Я на 2 года отстаю от них. В лагере в свободное время мы собирались пить чай. Там чай был, как здесь теперь магарычи, чай или кофе. Заваривают пачку чая на трёхлитровую банку. Ну, это отличный напиток, такой вкусный. Конфеты. Садятся огромным кругом и пускают кружку по кругу, 2 глотка, у каждого во рту твёрдая конфета. И там шли все беседы. Беседы высококультурные, интеллигентные, политические. Чекисты ходили вокруг, слушали — не слушали, но ходили, не перебивали. Действительно, проводились такие беседы. Как только подходил начальник в форме, заключённые просто переходили на чуть более мягкие разговоры, на другую тему. Или хохотали: «Начальник, иди сюда, садись, попей с нами чаю». Переходили на другое, но те беседы были и в рабочей зоне, и в жилой зоне. И особенно в выходные дни. Использовались дни рождения политзаключённых или государственные праздники. Вот День независимости, 22 января — каждый год праздновали.
Я почему подчёркиваю — потому что чуть позже я 22 января в Мюнхен попал, так там этого никто не празднует, и даже не знают, что это праздник, что меня очень поразило. У нас в лагере мы отмечали все эти дни — дни гибели Коновальца, Петлюры, Грушевского или ещё кого. И вокруг этого шли литературные беседы. На праздник Шевченко меня звали, потому что я много Шевченко знаю наизусть и умею читать — будь то «І мертвим, і живим», или «Кавказ», или что другое — в зависимости от того, какое событие. Или тот же «Сон» его, или «Юродивий». Всё мы праздновали — и Франко, и Шевченко, и Лину Костенко. Симоненко? Василия Симоненко я не знал с воли. Это я там его узнал, в тюрьме. Так что шестидесятники, хоть их было мало, проводили огромную работу. Я не знаю, почему это так говорят, что шестидесятники — потому что эти события были в шестидесятых годах? Но это было продолжение украинской революции, образно говоря. Потому что вооружённая борьба, я считаю, закончилась в 1945 году проигрышем ОУН. А после этого наступил период борьбы с произволом, то есть эпоха логоса. И поэтому, наверное, эти шестидесятники, к которым я имею счастье принадлежать, быть с ними и немножко приобщиться. Нас там в карцеры бросали, в те ПКТ (Помещение камерного типа. — В.О.) все шли, помогали друг другу, и как-то никто не жаловался, было хорошо, был такой высокий подъём. И это, конечно, влияло и на старшее поколение — они нам радовались, они этого не скрывали — наши повстанцы, которые просидели уже Бог знает по сколько. И в то же время они нас поддерживали. Я себе вспомнил, как они ко мне, как к ребёнку, относились. Вот, например, этот Михаил Зеленчук, что ныне возглавляет Братство воинов УПА, — его все там бойкотировали, потому что он, националист, пошёл на сотрудничество с чекистами, с администрацией — вышел на сцену и пел там, повязку носил, и они ему в конце концов восемь лет подарили, а они даром не дарят. Они его выпустили, хотя у него была высшая мера, которую ему заменили на двадцать пять, а потом он семнадцать отсидел. Как бойкотировали? Никто из серьёзных людей с ним не разговаривал. Я разговаривал, потому что Зеленчук — первый, кто в лагере подошёл ко мне. Меня привезли из «столыпина» в лагерь, а это было десять часов утра, когда поезд на Явас подъезжает. А он был во второй смене, поэтому первым подошёл ко мне. Я с ним познакомился — это был Михаил Зеленчук. Он привёл меня к себе в барак — библиотека у него, всё он красиво говорит, и я с ним поддерживал хорошие отношения до последнего момента. Хотя всех, кто с ним начинал говорить, того тоже бойкотировали, но мне ничего не говорили, потому что меня просто понимали, что человек просто не знает, а с другой стороны — это какие-то три года... Но мне говорили, что нельзя идти на сцену, а он пошёл. И ходил патрулировал с теми СВП (была такая «секция внутреннего порядка»)...
В.О.: Или же «сука вышла погулять»?
> Б.Р.: Да-да-да! «Сучка вышла погулять» — так назывались те полицаи. Это я так, как штрих, подчеркнул. Так меня они не бойкотировали, потому что я этого не скрывал — я это искренне делал. Ну, думаю, покаялся — так пусть выходит. Я так тогда думал. Он покаялся — так может и хорошо, зачем ему тут сидеть двадцать пять? Пусть выйдет да и будет там дальше воевать. Я даже такую позицию отстаивал перед нашими порядочными людьми, которые его фактически бойкотировали — перед организаторами и руководителями того бойкота. Поэтому меня позже удивило, когда я вернулся из Мюнхена… Я Зеленчуку сделал в Мюнхен вызов, он поехал туда, вернулся в 1989 году — и перестал со мной разговаривать.
Я ввёл его во все круги, кого я знал, потому что я раньше освободился — я в 1970 году приехал из тюрьмы, а его в 1972 году выпустили, и я его здесь встретил. Я немножко помогал ему материально, сколько мог, и встречались почти каждую неделю, регулярно. Он тут дом получил, женился, и там и сейчас живёт. Жена из семьи Лопатинских, сидела, потому что тоже была осуждена. Такие нормальные люди, всё это вместе — жизнь. Но я сбился с главной канвы.
Первые три года прошли интересно для меня. Привезли ту группу «Христианский союз» из Ленинграда — много их привезли к нам на одиннадцатый. (ВСХСОН — «Всероссийский социал-христианский союз освобождения народов». Монархистская организация, возникшая в Ленинграде в 1964 г.; арестована в 1967 г. — В.О.). Я уже почувствовал, что москали начинают бунтовать. Правда, там было больше жидов. Или евреев.
В.О.: «Самолётчики»?
Б.Р.: «Самолётчики» — это уже позже, это в 1970 году, кажется, в июле. Это там Эдик Кузнецов организовал операцию «Свадьба» — взять самолёт и лететь в Израиль, на «кукурузнике». Я всё это дело знаю, потому что на спеце был с Кузнецовым, и он рассказывал, что они брали самолёт так, чтобы не взять — им надо было привлечь внимание к проблеме выезда евреев на землю обетованную и продемонстрировать, что большевики их не пускают, а они идут на смертные приговоры, но хотят на родную землю. И проблему они решили — но ведь Киссинджер (госсекретарь США. — В.О.), Голда Меир (премьер-министр Израиля. — В.О.), жена Сахарова Елена Боннэр — а это же всё семья, это всё связи, те оттуда их поддерживали, и сионисты по всему миру. Они добились огромного результата, они добились, чего хотели.
А была ещё группа Галанскова, Добровольский прибыл и Гинзбург. Это первая группа, их привезли, когда я уже был в лагере. Была ещё среди них, помню, такая женщина Лашкова. А потом тот Христианско-социальный союз из Ленинграда, там студенты взбунтовались, и их тоже привезли. То есть чувствовалось, что жизнь бурлит, и Украина фактически шла почти в авангарде. Из Москвы были в 1965 году Даниэль и Синявский — и как раз у нас тут пошли аресты Горыней, Мартыненко... Свитличного не судили, потому что, наверное, не хотели делать большого шума, это была личность большого масштаба. Так оно шло и шло, три года пролетели, я тебе говорю, что даже не почувствовал когда.
В.О.: Не хотелось освобождаться?
Б.Р.: Так быстро пролетело время... Правда, немножко внесло диссонанс то, что нас разогнали, расформировали 11-й лагерь, часть отослали на Урал, часть — на 17-й и 19-й. 19-й был до того уголовным, так тех ребят расселили по другим лагерям, а туда завезли нас. Я попал на 19-й.
В.О.: Посёлок Лесной?
Б.Р.: Да-да, Лесной.
В.О.: Так я же там позже был, в 1974–77 годах.
Б.Р.: Оттуда я освобождался первый раз, с 19-го.
А ещё перед этим я на 11-м сломал рёбра, упал на тягаче с лесом. Огромная биржа была, я помогал на той бирже. Там был Антон, забыл фамилию — оуновец, он был зав той биржи, он меня взял туда на работу, собирать те металлические стяжки, которыми лес скрепляют, чтобы дерево не падало с платформы. А потом их надо собирать, сдавать. Я там ходил собирал, а также выполнял другие вспомогательные работы. И перескакивал с одного штабеля на другой, кора отслоилась, потому что дерево было гнилое, я упал со штабеля и сломал себе два ребра. Так я пролежал в больнице где-то полтора месяца. И в тот момент расформировали 11-й. Это 1969 год. Расформировали кого куда, а я попал тогда после больницы на 19-й. Так я фактически год активной жизни потерял с той своей больницей, с теми рёбрами. Переезд, людей перемешали...
А 6 февраля 1970 года я уже освободился — так даже немного не хотелось. Когда осудили, те три года казались длинными, а потом они так проскочили, что я думал, что хорошо было бы ещё с год побыть. Если нас кто-то будет слушать, то пусть хотя бы не смеются над тем, что я сказал, но я говорю правду. Это потому, что там чувствовалась жизнь, а пойдёшь на волю — так оно и случилось, — так там и слова сказать нельзя. А здесь что хочешь — то говоришь, делишься с другими людьми.
В.О.: Там собраны единомышленники, а на воле попробуй найти их.
Б.Р.: Абсолютно, все собраны вместе. Теперь чем дальше мы отходим от того времени, тем больше придаёшь тому значения — это действительно была большая школа. Я столько взял там информации! Вот и ты спросил, вступал ли я там в дискуссии — я больше старался слушать, чтобы пополнить то, что я фактически потерял в те годы с 1954 по 1963, за 9 лет в России. Школа, работа, Магнитогорск тот строили, потом армия... В армии мне было хорошо, конечно, — я имею в виду материально, потому что платили страшные деньги, кормили чем захочешь. Жизни я не знал, потому что был оторван от всего, я не знал, как на самом деле люди живут, — только из газет. Оно вроде бы всё было хорошо, пока не начали большевики поднимать цены после той первой денежной реформы хрущёвской 1961 года. Пошли расти цены, а потом реабилитация Сталина, возвращение к старому, к той коммунистической диктатуре. И это заставило меня думать и взяться за это — во второй раз повторяю — очень серьёзно, Василий. У меня не было иллюзий, что это что-то такое себе. Я этого отрицать не могу, потому что был бы большой грех. Я в течение всей своей жизни — почему они меня за крестик так избили? Потому что я не сдавался, — я им не спустил ни одного слова, ни одного их поступка, кто бы это ни был. Они бросали меня в уголовные лагеря, хоть и не имели права — у меня был строгий режим, а они меня бросали к «полосатым» уголовникам.
В.О.: Где это — на этапах?
Б.Р.: По этапам, да. Ну, вот в Киеве — меня везут в лагерь, а я одет так, как должен был идти с ребятами на экзамены. Я был нормально одет, потому что я преподаватель. Меня как взяли 6 февраля, так и везли этапом, одежда со мной осталась. И вот первая пересыльная тюрьма в Киеве, огромная камера человек на сотню, страшная — играют в карты, жгут какие-то одеяла, варят чифирь, чёрт знает что, одеты, раздеты, все в наколках. Когда я вошёл, они сразу прикинули, что я хорошо одет, и спрашивают: «Какая статья?» Я говорю: «62-я». А они не знают, что это, — они знают все уголовные статьи. И один такой, наверное, пахан их, Ноздря такой: «62-я — это что? Да гонит мужик!» А у него закуренная сигарета из махорки, этот Ноздря, и ко мне так: «Ты чего, чего?» И мне почти в лицо этой сигаретой. А меня только что завели в камеру — и я ему заряжаю в ту сигарету, он её чуть не проглотил. А они на меня, шестёрки его. А тот пахан, подскочил, разогнал их, остановил и начал со мной говорить. Превратился потом я в их друга, и они мне ничего не говорили. Правда, у меня было что поесть, потому что передачи мне во время следствия давали, так я делился, ведь жлобом никогда не был, открыл им сумку: «Давайте ешьте». Потому что всё равно заберут. И много было случаев с теми уголовниками. Этот конфликт, о котором я рассказывал, возник случайно. А были спланированные, мне они говорили, но ничего у них не получалось. А сами чекисты — с ними я дрался. Правда, я получал, потому что их много, но я не уступил нигде, Василий, ни одного момента, где бы они нас унижали, а я проглотил. И все они это очень хорошо знали. Поэтому мне приятно вспоминать это всё. Хоть я и вышел против них один, но с полной ответственностью и с пониманием последствий того, что я делаю. Это я осознавал, и делаю так поныне, и буду делать, сколько буду жить, пока мы не завершим то, что нам предначертано сделать.
Но это я немного отвлёкся. Ну, так и всё, закончил я срок, поехал. Вывез оттуда информацию.
В.О.: Освобождали Вас прямо из зоны или, может, везли домой этапом?
Б.Р.: Нет-нет, из зоны, непосредственно из зоны. Мне в протоколе написано, что меня в девять часов утра арестовали. А поезд тот, что шёл мимо Яваса из Барашево в Потьму, в Явасе был в девять с чем-то там, с минутами. Как уголовников выпускали, так из того Лесного автобус до Яваса ходил — для гражданских, если помнишь.
В.О.: Я там не был сам, меня этапом в Житомир завезли освобождать.
Б.Р.: Не был? Так там автобусом возили, чтобы посадить на ту теплушку, которая едет на Потьму, то есть уже до этой гражданской трассы, что идёт на Москву. Так они меня выпустили в девять, раньше не хотели выпустить, и я должен был доехать до Яваса, ждать там аж до двенадцати часов, когда та теплушка будет второй круг делать. Но зато у меня была там возможность походить по тому Явасу и посмотреть те зоны, так сказать, с воли, с внешней стороны. А потом приехал на Потьму, так я и на Потьме ещё тоже походил немного, потому что опоздал на поезд, который в два часа ушёл на Москву, а следующий был аж в десять вечера. Так я так же весь день ходил там и смотрел. Так я немного знаю ту Мордовию не только с одной стороны проволоки, но и с внешней.
Что больше всего поразило меня? Когда выдали документы, то дали мне самый страшный тогда для меня документ, что жена развелась со мной. Я этого не знал — она просто перестала писать. Но ведь многим перестают писать — например, Василия Стуса они той перепиской страшно терроризировали, ты знаешь.
В.О.: Да, просто конфисковывали письма, не пропускали.
Б.Р.: А цель — чистый террор. Я тоже думал, что не пропускают, а моя семья не хотела мне писать об этом, потому что неизвестно, как парень это воспримет. Я об этом узнал, взяв документы, когда мне их выдали. Триста рублей я имел заработанных, дали ту справку об освобождении — и мне уже некуда было ехать. Еду — а куда?
ВТОРОЕ ДЕЛО
Приехал в Киев, побыл там дней десять, походил по знакомым. Вот как раз у этих, о которых сначала говорил, — Василий Кондрюков, Валентин Карпенко и Олесь Назаренко — Вышгородская группа — сидели за листовки и самиздат, те студенты киевские, они жили в Киеве, так я был у них, дней десять там по Киеву ходил, знакомился, потому что до этого я Киева почти не знал. Ну, увидели ту книжечку Тычины со стихотворением «На Аскольдовій могилі поховали їх...». Про Круты — и не знать, где та Аскольдова могила, чтобы пойти. Потому что о них даже Тычина писал. Так мы ездили в Вышгород, по всем тем нашим историческим местам.
Потом приехал сюда — а тут началось. Тут начался террор — не прописывают, на работу не берут. Еле прописался. Восемь месяцев не прописывали, хотя были разрешения и из Министерства внутренних дел, все давали разрешение — всё равно не прописывали. Ну, в конце концов я пошёл убивать прокурора.
В.О.: Как?
Б.Р.: Убивать пошёл. Был тут такой прокурор области Параскевич — он давал в 1967 году санкцию, чтобы меня арестовали. Когда я уже обошёл все инстанции, принёс разрешение министра внутренних дел на прописку, а какой-то капитан Заец, начальник паспортного стола, не прописывает. И это всё восемь месяцев тянется. Говорят: «Езжай на восток Украины, за Волгу, туда, а здесь нечего делать». И я уже решил ехать, потому что надо же за что-то жить.
И в КГБ я ведь ещё ходил — это перед Параскевичем пошёл в КГБ. А это где-то август месяц был. Пришёл, а там прапорщик Гончаренко, который водил меня на допросы, стоит на дверях. Он меня не узнал, потому что я в гражданском. Я его спрашиваю: «Гончаренко, не узнаёшь?» — «Не узнаю». — «Да я такой-то». — «О, ну как там, что там?» — «Есть кто-то здесь из наших?» — «Нет, все в отпусках». — «А кто есть?» — «Да есть полковник Спирин». — «Так давай хоть к нему». Позвонил, Спирин сказал пустить. Я зашёл. Он сидит в кабинете, я ему и говорю, что не прописывают, что КГБ не даёт разрешения. А я уже знал, что это КГБ не даёт разрешения, потому что начальник областного паспортного стола подполковник Сапа первый дал мне разрешение на прописку. А Заец не прописал, так я пришёл снова к тому подполковнику Сапе и говорю: «Что это за капитан, что он тебя не слушает?» А Сапа говорит: «Ты имеешь право быть прописанным. Я тебе, видишь, дал разрешение и свои слова назад не беру, но отстаивать я тебя не могу — иди и наладь отношения с КГБ, потому что это они делают». Потом вся эта информация подтвердилась. Я, конечно, не спекулировал им, потому что, думаю, мне порядочный человек сказал. Так я нигде этим не козырял, но знал. Словом, я договорился до того, что меня в КГБ чуть не избили. Я оскорбил, конечно, и Ленина, и Дзержинского, которые были у него на столе. Там полковник в гражданском сидел, и когда я его спросил: «Почему меня не прописывают? Посадите меня, потому что мне не на что есть, я без работы уже полгода». Он мне говорит: «Какая разница, во Владивостоке или здесь — совершишь преступление — посадим». Я тогда и тому лысому, и бородатому, худшими матюками в адрес Феликса и Ульянова, что тот полковник аж позеленел. Но я потом немного испугался, потому что, думаю, сейчас вызовут наряд да изобьют, и я потихоньку отступил и ушёл. Он меня проводил и сказал Гончаренко больше меня не впускать.
Я написал Параскевичу последнее письмо и думал поехать уже куда-нибудь в Херсон или ещё куда. Написал я ему примерно такое, что меня зря наказали, так же, как весь мой народ наказываете в течение 300 лет. Я отбыл ваше наказание. Вы мне не даёте работы, толкаете на уголовное преступление. Я хочу есть, но я воровать не пойду, умирать тоже не хочу. Но поскольку ты давал санкцию на мой арест в шестьдесят седьмом, то ты будешь нести самую большую ответственность за то, что я совершу, если меня не пропишете в течение нескольких дней. Будете все нести за это ответственность, и в первую очередь ты. И отправил.
Проходит неделя — никакой реакции. Я решил пойти спросить у секретарши того прокурора, пришло ли моё письмо. Пришёл туда, спрашиваю — говорит, что, наверное, у него на столе в кабинете. Я говорю: «Скажи, что я хочу к нему на приём». Она пошла, вернулась через несколько минут и просит зайти. Я зашёл. Добрый день — добрый день. Я впервые вижу его живого, знал только его по подписям. Представился — он будто не знает. Говорю: «Я вам писал». — «Когда?» Там у него куча, он нашёл то моё заявление, прочитал. А со мной ещё такая папка с разрешениями — потому что разрешение на прописку у меня есть, а не прописывают. И он ещё начинает на меня будто нападать. Так стоит буквой «П» стол, он там сидит, а я сбоку. И пепельница такая под хрусталь сделанная. Я в той беседе не хотел его ударить, хотел лишь напугать — я за эту пепельницу и к нему. А у них там есть сигнализация, а я, наивный, того не знал. Слышу, по паркету в том старом красивом польском доме бегут, как кони, два человека врываются, стали и смотрят на него. Это он им дал сигнал. Он им говорит: «Сядьте на диван, посидите». Ну, они сели, так уже и я сел. Сижу и с ним говорю.
В.О.: А пепельницу положили?
Б.Р.: Положил. Я говорю: «У меня нет другого выхода — вы толкаете меня на преступление». И он мне говорит: «Кайкан (это председатель исполкома) тебе дал разрешение? Вот завтра на четыре часа в его кабинет». Кайкан большевик, но из нашего здесь села. Но это был такой большевик, который давал указание, чтобы меня прописать. Но его в КГБ не слушали. А этот прокурор говорит: «Кайкан давал тебе разрешение? Вот есть, видишь — значит, завтра в четыре часа к нему в кабинет, и я там тоже буду».
Я пришёл. И в течение 15 минут всё решилось. Кайкан меня спрашивает: «Ну, ты занимаешься антисоветчиной?» — «Я никогда не занимался антисоветчиной. И клеветой на советскую действительность я не занимался». Я не говорю, что я ничего не делал. Он Бабенко говорит, Бабенко председатель города: «Пропишите его!» А это где-то скоро пять. Словом, в этот день я был прописан, проблему снял через ту пепельницу.
Прописаться прописался, а потом с работой уже было легче. Устроился я по знакомству грузчиком, потому что мне по суду запретили занимать должности, связанные с преподаванием и работой с молодёжью. Тогда я отказался от образования. Я всегда писался во всех документах как «необразованный», потому что я не признавал советское образование за образование. Я им написал такое заявление, что я не признаю его, ваше коммунистическое большевистское образование только калечит человека. И на всех документах, где надо указывать образование, я писал, что я необразованный. А они мне писали десять классов. Следователь рисовал «10 классов».
Надо было на работу устраиваться. Преподавательскую работу они мне запретили на пять лет, а я уже знал, что это будет навечно, потому что пока будет большевистский режим, до тех пор они меня никуда не возьмут, я это понимал. По знакомству устроился грузчиком на базу и таскал мешки, цемент, краску, работал, и в то же время очень активно — я уже вошёл в аппетит — занимался политикой, воевал с большевиками. Как по знакомству? Мой коллега стал директором базы. До моей тюрьмы он был простым товароведом, мы вместе на свидания ходили — Перович есть такой, он сегодня в налоговой инспекции, начальником управления. А потом меня посадили, а он за то время выбился в директора, стал директором базы. А тут я вернулся из тюрьмы, хожу без работы. Встречаю его, а он спрашивает: «Ну как, Богдан?» — «Да не берут!» — «Ну так иди ко мне, я возьму». — «Куда ты возьмёшь?» — «Да я директором базы облпотребсоюза, хозяйственных товаров». И он меня взял грузчиком, потому что все вакансии у него заняты. «Возьму тебя грузчиком, а как только освободится что-то получше, я тебя переведу».
Я работал полгода грузчиком, а потом он меня сделал разъездным товароведом. Ввели такую должность. Задача того товароведа была ездить по магазинам и проверять, есть ли все те товары, которые есть на базе, чтобы было наполнение товарами. Но фактически он мне поручил связи базы с железной дорогой. Для меня это было большое поле деятельности — у меня свобода, железная дорога, эти все диспетчеры, весовщики. Много людей, и у меня куча времени. Я себе ходил и вёл среди них антисоветскую пропаганду, пока чекисты не догадались. А как догадались, то начали говорить этому директору, почему он у тебя ходит, и начали на него давить. А кроме того, что я ходил, я ещё наладил такие отношения с железной дорогой и с базой, что все рабочие, и в первую очередь бухгалтерия и завскладами, начали получать премии за то, что вагоны разгружаются очень быстро. До этого они платили за простои вагонов страшные штрафы, десятки тысяч штрафов. Почему? Потому что этот директор дал мне все полномочия. А был дефицит товаров, даже достать фарфоровую тарелку было проблемой, а он сказал всем завскладами: что Богдан скажет, то надо дать из того дефицитного товара. И я там купил всю ту колею — всех тех диспетчеров, всех тех маневровых, начальников станции, начальников грузовых отделов. Как я купил? Ему что надо — холодильник надо? Приезжай на базу и купи себе. Сервиз надо или шифер надо — я им помогал. И они меня очень уважали из-за своей выгоды, что есть возможность купить. Таким образом, я сидел дома и руководил, как главный диспетчер, — вагоны мне подавали на базу тогда, когда я сказал, или если подали, когда им выгодно, то не заполняли те памятки, вагоны стояли по двое суток, а они писали, что за два часа разгружено. Таким образом база получала премию, колея была довольна и я был доволен.
Чекисты со мной воевали, наверное, года два. Они уволили этого директора базы, назначили другого. Другой так же стал на мою сторону — Михаил Бойчук, он здесь есть в Станиславе, на пенсии. А потом дали третьего, Мельника. Мельник уже клюнул, потому что это был их человек. Он начал меня терроризировать, я взял и рассчитался, пошёл на мебельную фабрику, тоже грузчиком, мебель грузить. Я покинул ту базу.
В декабре 1973 года я пошёл на мебельную фабрику, а 23 мая 1974 года меня уже арестовали, оттуда, с мебельной фабрики, и во второй раз возбудили уголовное дело по шестьдесят второй, часть вторая. Обвинили в злостной антисоветской националистической пропаганде. Правда, тут я уже не скрывался. Если первый раз с теми своими курсантами я что-то маневрировал, то тут я открыто называл все вещи, потому что я знал, что я всё равно буду сидеть — они ходят следом за мной, и если я даже не буду ничего говорить, не буду ничем заниматься, то всё равно посадят, разве что я пойду к ним и скажу: примите меня, потому что я ваш. Поэтому я не скрывал ничего, и где была возможность, вёл чисто просветительскую работу, и делал это очень активно. Здесь есть много людей, которые знают об этом. Есть такие, что свидетельствовали против меня, свидетельствовали справедливо, а есть, что лживо, по-всякому. Словом, меня арестовали 23 мая во второй раз, в ноябре меня судили, дали семь лет особого режима и три года ссылки. Я подал кассацию — отменили, отправили на доследование. Я был очень осторожен, поэтому они не нашли против меня никаких доказательств.
В.О.: Никакой литературы не изъяли, а только устные высказывания?
Б.Р.: Устные. Ну, нашли там стихотворение «Вертеп» Григория Чубая из Львова — он мне подарил его на Новый год, когда я с ним встречался здесь, в Станиславе. Он мне дал ту рукопись, а я положил её в книгу и забыл про неё. Когда они делали шмон у меня, то нашли. Что они ещё взяли? Ага, свидетели говорят, что у меня были украинско-московские договоры XVII века и что я им давал читать «Интернационализм или русификация?» Ивана Дзюбы. Действительно, они у меня были, я действительно давал читать, но они абсолютно ничего у меня не изъяли. Кстати, и в первый раз про те книги, что я взял в музее, мои курсанты говорили, что у меня были те книги. Где я брал — я им не говорил до последнего, когда уже тот Гриць Панькив признал, что это он разрешил мне взять, а я всё равно говорил, что я купил их на базаре, где какой-то дядька продавал учебники. А куда дел? Когда мне тот курсант Лужный сказал, что обо мне спрашивают в КГБ, я пришёл домой и сжёг их. И от этого я не отступаю. Тот Гриць признаёт, что это он давал, а я всё равно говорил, что нет. У меня было такое правило: я знал, что нельзя сдавать людей, которые к тебе хорошо, честно поступили, помогли. Ты терпи сам, а не причиняй тому человеку неприятностей. Поэтому они у меня ничего не взяли. А была у меня одна моя статья «Гениальная личность является творцом цели борьбы». Она не была целой. Я её писал, но как это пишешь? У меня и до сих пор эта привычка — иногда пишешь-пишешь, идут мысли в одном аспекте той проблемы, напишешь и оставишь тот лист, думаешь, что используешь его в нужный момент. Вот так у меня они взяли огрызок той статьи, потому что он у меня был в книге оставлен, я забыл. И больше ничего у меня не взяли. Просто люди свидетельствуют, что я давал читать. И на этом обвинение построено.
Но самый главный пункт — это, конечно, дзюбинский «Интернационализм», за него гоняли. Он действительно у меня был. В фотокопиях. Они, чекисты, во время обыска держали его в руках — и не нашли. А в руках держали. Полы срывали — я жил на частной квартире. Что они только не делали! Им тот человек, который видел, что это у меня есть, сказал — а они не нашли. Они злые были страшно.
Ну, что ж — признали меня рецидивистом, 7 и 3. Я подал кассацию и думаю: Господи, наверное, меня выпустят. Отменили приговор, подали на доследование с первой фазы. Где-то дней через десять принесли второй документ, что назначена группа следователей по моему делу. Продержали меня два месяца, никто никуда меня не вызывал — и снова в суд, и снова осудили, дали тот же срок и отправили на Сосновку в Мордовию.
Приезжаю в Мордовию, а вот там уже в камере Шумук Даниил, один из наших старейших политзаключённых, он дольше всех просидел — и за комсомол сидел в Польше, за КПЗУ сидел...
В.О.: У него 42 года, 6 месяцев и 7 дней заключения.
Б.Р.: Да-да. Там Василий Романюк, будущий Патриарх нашей Православной Церкви, там Михаил Осадчий, там Кузнецов Эдик, там я — пятеро нас.
В.О.: А Саранчук был?
Б.Р.: Был Пётр Саранчук, но не в нашей камере. Он парикмахером там работал.
Ну, всё, тут уже началось… Но это уже пошёл 1975 год, это уже Хельсинки, тут Сахаров взбунтовался, тут уже создан Комитет защиты прав человека. Мы в лагере начали голодовки за Статус политзаключённого, завязали контакты со всеми другими лагерями. Это всё через больницу шло, потому что заключённые разных лагерей в больнице встречались. Сахаров получил Нобелевскую премию, пошла из лагерей информация, пошла уже такая жизнь, что чувствовалось. Картер с Брежневым встретились в Вене, ОСВ-1 подписали. (Ограничение стратегических вооружений. — В.О.). А у нас идут бунты. Мы думаем, что раз пошли на ОСВ-1, значит, будет ОСВ-2. Но ведь газеты пишут, что у нас политзаключённых нет.
Самая главная проблема перед нами встала как раз после подписания этого Хельсинкского Заключительного Акта. Хотя она и раньше стояла, но тут она стала очень актуальной — доказать миру, что мы есть, то есть политзаключённые в Советском Союзе есть. И мы направили на это всю нашу деятельность, на достижение этой цели, потому что мы себе очень хорошо представляли, что должны подключить к решению проблемы нашей государственности мировую общественность, потому что без неё мы ничего не сделаем. В беседах, в дискуссиях обсуждались эти вопросы в том числе и у нас, на особом режиме, потому что люди этим жили. Это не безразличные люди — это люди, которые посвятили всю свою жизнь этому. Сама атмосфера заставляла их думать в этом направлении. Мы достигли многого, нам это удалось с помощью Сахаровского комитета, наших Хельсинкских групп — Лукьяненко, Руденко. Группы действовали долгое время, это колесо раскрутилось. А мы проводили голодовки, заявляли протесты против режима в лагере, боролись за статус политзаключённого.
МОРОЗ
У нас, украинцев, была огромная проблема с нашим Валентином Морозом — я не знаю, приходилось ли тебе слышать.
В.О.: Доходило.
Б.Р.: Кстати, я и Шумук в той ситуации в конце концов оказались в изоляции, потому что не восприняли нас люди. Мы обратились за помощью к Горыню, потому что Горынь Михаил был на воле и имел большой авторитет. Чтобы как-то нам помочь — потому что Валентин приехал из крытой тюрьмы к нам в Мордовию, на Сосновку, а о нём же писали большевистские газеты. Я себе вспомню только одну — целый «подвал» в «Известиях»: «Аристократ духа и его заокеанские покровители». Это же про Валентина Мороза. Он приехал к нам в лагерь, а у нас уже есть выход информации.
В.О.: Так когда его привезли?
Б.Р.: В 1976 году. Валентин приехал, а мы вели огромную борьбу за то, с кем ему сидеть в камере. Это имело значение. Сначала у нас на Сосновке было семьдесят ребят из уголовных зон.
В.О.: Это «ставшие на политическую платформу»?
Б.Р.: Да. Мы вели с ними страшную борьбу, включая физические драки. Чекисты, конечно, поддерживали этих уголовников, они использовали их как провокаторов. И перед нами стояла задача, чтобы от них как-то избавиться. Конечно, мы стояли на том, что это люди невинные, что это чекисты их используют, делают из уголовников политических заключённых ни за что — просто он проигрался там в домино или в карты. Чтобы уйти из той зоны, он выбросил листовки, собственноручно написанные — «Долой Ленина!» или «Долой Сталина!», и ему добавляют срок, бросают в политический лагерь, а здесь его используют как провокатора. Конечно, чекисты их укрепляли духом, но мы в конце концов победили, и их забрали от нас, всех до одного. Но это нам очень дорого стоило, так же как и то, с кем и кто должен сидеть в камере.
На то время, когда Валентин приехал, его знал целый мир. Картер с Брежневым говорил о Морозе — до нас приходила такая информация с воли. Знаем мы, что к этому мы сами и причастны, потому что Валентина первого арестовали.
В.О.: 1 июня 1970 года.
Б.Р.: Да, правда. Он сидел 5 лет в крытой тюрьме во Владимире, человек творческий — значит, у него есть какой-то багаж и он носит его с собой, так надо создать условия, чтобы этот багаж передать на волю, чтобы он вышел за пределы большевистской империи. Потому что мы же имеем возможность. И мне наше руководство украинских политзаключённых говорит: «Ты берёшь Мороза к себе». А он пока что в карантинной камере. Утром выходим параши выливать и умываемся, потому что умывальник был общий в коридоре. «А утром, когда менты откроют камеры выносить параши, ты заходишь в камеру Валентина — её тоже откроют, — берёшь его матрас и говоришь „иди за мной“ и несёшь в свою камеру. Менты не будут отбирать, они здесь никогда не отбирают».
В.О.: А что, отпирали все камеры одновременно?
Б.Р.: Одновременно открывают — умываться и выносить параши. Разве что того не открывают, кто с кем-то подрался — бывают такие конфликты. Так ту одну или две камеры берегут, выводят их отдельно. Потому что у ментов смена заканчивается утром, они хотят успеть, поэтому всем открывают камеры, поэтому все заключённые имеют возможность встречаться. Так было в концлагере «Сосновка», на особом режиме. Итак, мы имели возможность утром встретиться. И мы приняли решение, поскольку Валентин — свояк моего [неразборчиво] Виктора, они на одной площадке жили, он из Ивано-Франковска, я из Ивано-Франковска. «Так ты возьмёшь его матрас и скажешь: „Валентин, за мной!“» И он будет сидеть в камере с тобой. Тебе дадут за это 15 суток или, может, 10, но Валентин уже останется в камере. Ты отсидишь, и вы будете вместе». Моя задача была какая — чтобы Валентин написал всё то, что он имеет, для передачи «за бугор», чтобы в мир вышло. А я знал, как это сделать, как передать, чтобы не попало в руки чекистов. Но для этого надо вместе сидеть.
Мы так и сделали — я его забрал, он сидел со мной, пока не написал всё, что должен был написать. А там некогда читать, камера закрыта, и что он там пишет, я не знаю. Переписывает Саранчук — это был наш писарь, который писал микробуквами, как никто, потому что он же ещё и художник. Пётр — просто чудо, и патриот он, и честный, порядочный человек, очень порядочный. Норильск прошёл, он восстание там организовывал. Всё через Петра. Я Валентину создавал условия безопасности, чтобы он мог писать, потом забирал текст, Пётр это клал на микро, потом мы передавали его на волю. Когда пришло сообщение, что всё то, что Валентин написал, получено, ребята говорят: «Слушай, мы хотим знать, что он там передал». Потому что мало ли как будут обстоятельства развиваться. Может, где-то будет заходить разговор — так, может, где-то у него есть черновики?
А на то время, пока пришло сообщение, Валентин со мной был где-то месяца два. Со мной он дольше всего сидел в камере. А с остальными после меня — до месяца. Он обошёл все камеры, и из каждой камеры его выгнали. И вот он уже сидит один, в одиночке. Говорят мне: «Богдан, ты скажи Валентину, пусть он нам даст черновики, чтобы мы знали, что передано». Я говорю: «Хорошо, завтра утром, когда откроют камеры выносить параши, я к нему подойду». Подхожу, а он отмахивается!
Мы получали в письмах те «моргалки», стереооткрытки японские. Так мы, чтобы Валентин писал, чтобы Валентин не утомился, потому что Валентин в «крытке» пять лет просидел, — мы этими открытками платили уголовникам. Они ещё у нас были. А те ребята за эти открытки чай у ментов покупали. Мы не могли это делать из моральных принципов, а давали уголовникам, а те за Валентина норму стекла шлифовали, чтобы наш Валентин ничего не делал — ведь герой! Отец Романюк говорил, когда там до драки дошло: «Да это же ёлка приехала!» — в том смысле, что у него много националистических наград. А он откидывает номера, чужаки над нами смеются — шнурки у него всегда не завязаны, ширинка всегда расстёгнута, вот тут у него полотенце всегда висит, поговорил с тобой — и сразу бежит руки мыть. Помыл руки, поговорил со мной — снова бежит руки мыть. Сядет между станками, где мы шлифовали хрустальные светильники, те пластинки — это страшная работа, грязная, там песок, — и он между эти жернова ляжет. Туман, корундовый песок — а он якобы йог великий, лежит в том болоте. Выйдет (а дворик у нас был 6х10, возле цеха) и говорит: «Вот сейчас американский спутник прилетит, и меня отсюда заберут!» — «А куда, Валентин, заберут?» — «Заберут, потому что на Украине революционная ситуация, а Бандера сказал, что это только я должен возглавить, он же завещание оставил». Ещё что? Шумуку: «Вы тут не открывайте рта, потому что Вы — коммунистическая зараза». Романюку: «А Вы не священник — Вы предатель!» Ну, словом, вытворяет такие вещи. Но самое большое преступление какое было... Караванский должен был его убить — Караванского ты знаешь? Если бы Караванскому не безразмерный носок, Валентин был бы убит. Спасло то, что Караванский промахнулся. Он взял носок, положил в него электробритву «Харьков». Подъём в шесть часов — все повскакивали, а Валентину менты ничего не говорят, потому что это же Мороз, потому что ЧК над ним трясётся: не трогайте его! Мир кричит. Мороз спит в камере с Караванским. А Караванский — старый политзаключённый, всю жизнь в тюрьме, такой «профессиональный шпион». Этот неприкосновенный спит, а он берёт в носок харьковскую бритву, подходит — и той бритвой по лбу его! (Смеётся). Но когда он брал размах, носок натянулся, и бритва по подушке, а только носком лоб прижал. Валентин вскочил. Разбор идёт: «Святослав, что Вы делаете? Чужаки смеются!» — «Даже когда спит, раздражает», — говорит. А он — ну страшно противный человек!
Вот смотри — мы передаём информацию. У нас были завербованные менты. В двенадцать часов у них смена кончается. А мы остаёмся, до двух у нас работа. Мы используем бывших полицаев из Львова — они выносили записки из рабочей зоны в жилую. Потому что мы в рабочей зоне тоже все встречались, коррективы всякие вносили — что написать, как написать. А эти бывшие полицаи переносили нам, но при той смене, где есть наши купленные менты. Там Лозинский Иван был такой. «Так, Иван, вот собирайтесь сейчас, подойдёте к менту, скажете, что у Вас голова болит, и он Вас выпустит в жилую зону». Потому что в два часа будут другие менты — не все менты наши. А за Валентина работают уголовники, он по дворику бегает. Он увидел, что тот Лозинский пошёл — и: «Выпускайте меня!» А те менты сразу Лозинского назад, потому что они же не имеют права безосновательно выпускать. Так, человек, нам чуть не сорвал это всё! А он: «Выпускайте, и всё!» Такие выкидывал номера.
И мы решили обратиться на волю за помощью, чтобы с воли немного повлияли на Валентина. Потому что он страшные вещи вытворял, аморальные вещи! И знаем, что Картер с Брежневым имеют встречи — значит, Москва будет делать подачки Западу, то есть двух-трёх выпустит, а остальных будет держать, будет замыливать глаза. А первый кто? Первого от нас выпустят Валентина, потому что это же элементарно: его больше всех знают, о нём кричат. Приедет идиот туда, ну идиот приедет! Ну смотри, получает письмо — он получал много писем «из-за бугра». Все, кто получил письмо, сразу читают, а он поставит его во дворике и четыре часа вокруг ходит. Это, говорит, инструкции пришли оттуда для него. Жиды смеются, те смеются с него, а он ходит. Мы подпольно попросили помощи через Сахарова, это пошло во Львов.
В.О.: Шумук писал письмо?
Б.Р.: Нет, до письма ещё не дошло — мы ещё просим, обращаемся к своим, чтобы простыми письмами вразумили Валентина. Оленка Антонив, та же Ирина Калинец и другие, когда Валентина взяли в 1970 году, так они пошли в КГБ, что они будут за него сидеть, чтобы Валентина выпустили. Такие наши патриотки, знаешь… Мы обращаемся к ним, рассказываем, что он вытворяет, что он никого не слушает. Все мы — шушера, а он, Валентин, — великий вождь. Получаем с воли письма — от Михаила Горыня: «Поднимитесь от тех испарений, поднимитесь, посмотрите, кто вокруг вас — да это же такой человек!» Видим, что мы не находим поддержки, мы не можем ничего сделать. Я Оленке Антонив написал подпольное письмо — и тем вызвал страшный огонь на себя: кто такой Ребрик, да что это такое? Потому что Валентин Мороз — это герой, гетман и преемник Бандеры!
Видим, что идёт к тому, что точно будут выпускать. Шумук поддерживает контакт со своим братом Иваном, одно письмо в месяц. Иван пишет в Канаду. А они из соседних сёл: Шумук из-под Любомля, а Мороз из-под Горохова. Шумук пишет Ивану «Валентин Гороховский» (и мы его называли «Гороховским»). Мы приняли такое решение, потому что не имеем выхода: приедет за границу сумасшедший человек! Скажут: этот лучший (так оно и вышло, когда он приехал), так кто там остальные, что они собой представляют? — Позор! Шумук легонько намекнёт Ивану, что это не такие вожди, как вы себе представляете, всё намного сложнее…
Но письмо идёт через цензуру, и мы это осознаём. А чекисты всё это видят, что он здесь делает. Читают, что Шумук пишет, и им полностью картина ясна. Тогда они пишут несколько статей — был такой из Днепропетровска, забыл его фамилию, журналист кагэбэшный приезжал, еврей, то ли Гавронский, Гайсинский…
В.О.: Леонид Гамольский. Он и против Ивана Сокульского писал.
Б.Р.: Он специализировался на этом. Те статьи «Вожди и вождята» в «Молоді України», вокруг всего того, что Мороз творит, и шумуковское письмо. Они там подают не зашифрованно, как Шумук пишет, а называют вещи своими именами, что Шумук имел в виду, потому что они же видят, им не трудно догадаться. И они это используют и печатают в прессе.
В.О.: Да, где-то в 1977–78 году и мне в село пришёл конверт без обратного адреса с письмом Шумука о Морозе. Конечно, это кагэбэшники прислали. Они же контролировали мою почту.
Б.Р.: Тогда все набросились на Шумука, набросились на меня, потому что мы те письма писали. Все на защиту Валентина. Все были на его стороне — только я, Шумук и Романюк немного, уже после того, как Гель ударил Романюка...
В.О.: А Гель был сторонником Мороза, да?
Б.Р.: Но почему? Ещё не было Мороза, когда Гель ударил Романюка. У Геля есть свои недостатки. Он патриот, славный парень, но... Ну, подбил себе каблуки повыше и говорит, что так Бандера делал, и ходит, чекистам это говорит. Что Бандера — это его дядя и в таком духе — ну, любит поставить себя. И очень не любил Романюка. Ну, ты люби или не люби, но он его ударил. Но Романюк — священник, и как бы ты ни хотел, но ведь это надо уважать. А Гель ударил, ударил так, что Романюк упал. Гель очень не любил Михаила Осадчего, ещё с первого заключения. Михаил работал в обкоме партии, он был с востока — так чекисты совсем иначе к нему относились даже в лагере. Чекисты подходили к нему как к своему, они считали, что он ещё не потерян для них человек. Кроме того, знали слабые стороны Михаила: Михаил очень любил поесть, и они на этом играли. А Гель: «Это предатель, он завтра или послезавтра предаст». Он распускал всяческие слухи и на воле. Он Михаила ненавидел, и мы должны были защитить Михаила. Пока нет материалов, то мало ли что там тебе в голову взбредёт, что это предатель или не предатель. Романюк Гелю сказал: «Ты прекрати терроризировать Михаила». А у Михаила уже начали чертики видеться, говорит: «Не хочу в камеру идти, потому что там вон в углу черти и много чертенят маленьких». Это уже галлюцинации, довёл его Гель. Тут включился Василий Романюк и начал Ивану лекцию читать, замечания делать. А Иван ударил его, Василий упал. Это в рабочей зоне, ещё на Сосновке. Упал священник, мы вмешались в тот конфликт, а Иван Гель объявил голодовку. Пошёл на смертельную голодовку.
В.О.: Это стодневная голодовка?
> Б.Р.: Да. Когда было 90 дней, приехал Валентин Мороз из тюрьмы. Валентина мы приняли. А он такой приехал, как булочка, — красивый такой! Мы себе по тем публикациям представляли, что там его бьют, что он голодает, — а он красивый, полненький. Мы ему всё это рассказали, он сказал: «Я разберусь. Говорите, говорите». А камера, в которой Иван голодал, выходила на прогулочный дворик. И Валентин вот подойдёт: «Иван, как ты там? Хорошо? Держись, Иван! Не снимай голодовку!» Мы его просили, чтобы он сказал, чтобы Иван её снял, потому что нет причины ту голодовку держать, чтобы уходить из этого мира. Он уже три месяца голодает. Словом, Валентин стал его поддерживать. А тот ему очень благодарил за поддержку. Правда, он недолго уже голодал — ещё десять дней поголодал, а потом отступил. Его там силой начали кормить. Но Иван упрямый — как сказал, так и делал. Поэтому он был сторонником Мороза. Скоро выяснилось — Валентина действительно забрали, потом Гинзбурга, Кузнецова...
В.О.: Это в 1979 году. 18 июня было подписано ОСВ-2, а где-то перед тем их и забрали.
Б.Р.: Да, в то же время забрали. Я помню хорошо, как нас никуда не выпустили, лагерь почти окружили, отовсюду начальство приехало. А Эдик Кузнецов в нашей камере был. Так пришёл начальник лагеря, спросил, какой размер одежды он носит, ботинки.
В.О.: Тогда кого выпустили — Кузнецов, Дымшиц, Мороз?
Б.Р.: Гинзбург и ещё кто-то из евреев. От нас ушли Мороз и Кузнецов. А их, по-моему, семерых выпустили.
В.О.: Да вроде бы четыре — за двух советских шпионов, у которых было по тридцать лет заключения.
Б.Р.: Может быть. Словом, Валентин уехал, и вся дальнейшая его деятельность подтвердила, что мы были правы. Но слава Богу, что он там уже повёл себя не так страшно, как мы думали. Но так же много, рассказывали, наломал он там дров, его люди Славы (Славы Стецько. — В.О.) там со сцены стаскивали, чуть ли не били. Потому что он приехал — вождь, он должен был ими руководить, а те не хотят подчиняться, и всё ставили на место. Словом, выбили его там из колеи. Он там начал журнал издавать или радиостанцию какую-то там создавал... До нас слухи доходили — ничего серьёзного от него в эмиграции Украина не дождалась.
КУЧИНО
— Ну, а мы сидели. И досиделись до того, что тех освободили, а нас попёрли на Урал. Ввели войска в Афганистан...
В.О.: И когда вас повезли на Урал?
Б.Р.: Это в конце 1979 года.
В.О.: На Урал? А не восьмидесятого, первого марта?
Б.Р.: Возможно.
В.О.: По-моему, 1 марта 1980 года. Было вас 32 или 33. Один умер в дороге, да? Или это не на этом этапе?
Б.Р.: Нет, не на этом. Было нас 33 человека. Привезли нас туда, может, и 1 марта.
В.О.: Это уже с Вами и Олекса Тихий был, и Левко Лукьяненко — из членов Украинской Хельсинкской группы.
Б.Р.: Я шёл в ссылку в 1981 году. Я ещё со Стусом встречался один раз.
В.О.: А когда Вы из Кучино пошли по этапу?
Б.Р.: 28 апреля 1981 года меня взяли из лагеря. Срок кончался 23 мая.
В.О.: А меня в Кучино привезли уже в конце того года.
Б.Р.: Войска в Афганистан ввели когда?
В.О.: 29 декабря 1979 года.
Б.Р.: Тогда ты прав — это было в восьмидесятом, в марте нас туда привезли. Потому что когда войска ввели, мы ещё были там, в Мордовии. Сахаров тогда взбунтовался.
Когда привезли в Пермь, там страшный барак, изоляция. В Сосновке мы могли встретиться по утрам, как я об этом говорил, на умывании. Кино там крутили в коридоре, так нас выпускали, мы могли встретиться в кино. Все камеры открывали, все выходили, садились, и нам крутили кино. На работе в цеху могли встретиться. В баню вели — там могли тоже встретиться, хоть и не все, но часть могла. Здесь же, в Кучино, стала полная изоляция. Если ты в камере сидишь, то ты никого больше не видишь, кроме тех людей, с которыми ты в камере. И на прогулке, и в бане. Правда, здесь уже была канализация, унитазы сделали. А дворики такие сделали... А ты был в Кучино?
В.О.: Я там шесть лет провёл.
Б.Р.: Там такие колодцы, железом обитые. Мы с Шумуком сидели.
В.О.: А в какой камере?
Б.Р.: Вот как только заходишь в коридор, то вот здесь эта первая — какой её номер?
В.О.: Семнадцатая, наверное. Там первый кабинет начальника, потом санчасть, потом кухня, за ней — 17-я камера.
Б.Р.: Нет-нет. Входишь из прогулочного дворика, налево. Там, где дальше никто уже не жил, там начинались рабочие камеры и карцеры.
В.О.: Это 12-я камера. На два человека?
Б.Р.: Два человека. Вот я там был с Шумуком, пока у Шумука не прорвало язву, пошла кровь, его взяли в больницу. Я долго был один, потому что думали, что он вернётся, а потом приняли решение, что он не вернётся, а пойдёт уже на открытую зону, потому что он тяжело себя чувствует. (После отбытия трети особого режима заключённого, при отсутствии нарушений, могли перевести на открытый, бескамерный режим. — В.О.). Тогда мне дали Бердника.
БЕРДНИК
Ну, с Бердником у меня — страшное дело. Мы, когда ещё в Мордовии были, узнали, что он арестован. О нём ходили легенды, такие положительные, эти его фантастические романы «Чаша Амриты», «Звёздный корсар»…
В.О.: А, это действительно выдающиеся вещи. И я ими восхищался. Бердник — лучший наш фантаст.
Б.Р.: Абсолютно. Я знал это. Вот здесь один свидетель, который давал на меня показания, написал статью... Ковтун — великий националист, а фактически человек, который работал против. Рассказывает, какой Бердник великий человек, как он 40 дней не ел, а шли на Говерлу студенты, которые ели постоянно, и он между ними. Так он сорок дней не ел, но первый вышел на Говерлу. Такие ходили характеристики на него! А в большевистских газетах о Берднике писали: пришёл высокий человек лекцию читать, и прежде чем начать лекцию, поднял глаза и палец вверх и сказал: «А всё-таки Он там есть!» Мы это читали с восторгом, хоть и знали, что большевики передёргивают. И всё это работало Берднику на пользу. А тут он возглавил после ареста Николая Руденко Украинскую Хельсинкскую группу в Киеве, и вот должны его и Виталия Калиниченко привезти к нам. Бердник второй раз заключён. А с Калиниченко я тоже первый раз сидел на Явасе. Должны привезти. Куда его денешь? К нам привезут. И вот я из своей двенадцатой камеры... Да-да, Василий, это 12-я. В этом деревянном щите есть дырка от гвоздя, и через эту дырку мне было видно, как выводят людей на прогулку и заводят с прогулки. Так что я мог знать, кто есть в лагере, а кого нет. А за мной там дальше были карантинные камеры, карцеры. Приносят есть туда и кого-то выводят. Я себе вижу в ту дырочку: ведут высокого, седого, уже в полосатой одежде. Думаю: точно Бердник! А у меня Шумука нет, место есть, и мне очень хотелось с ним посидеть. И вот я уже в предвкушении… Помню, как же я хотел с Бердником посидеть. И следишь, где там дверь хлопнула, кого в карцер посадили...
В.О.: Да-да, в тюрьме по звукам определяешь, что там происходит.
Б.Р.: Был там кагэбист Чепкасов. А чекисты ещё в Мордовии воевали, кому с кем сидеть. И хотя под конец и считались с нами, но всё равно мешали, чтобы ты не сидел, с кем хочешь. А в Перми, когда мы приехали, они сразу сменили тактику и начали спрашивать, кто с кем хочет. Вот почему я с Шумуком попал? Потому что они, как только нас привезли, ещё шмон мы не прошли, а уже спросили, кто с кем хочет сидеть. Так что они там немного изменили тактику.
Неделя прошла — меня вызывает Чепкасов: ну что там, как? Ну как — нормально всё. «Мы вам хотим подселить человека». — «Это ещё зависит кого». — «Это интеллигент, славный, это ваш земляк». А я ведь ещё не знаю, проверяет ли он меня — может, если я сразу скажу «давайте», то он сделает наоборот? А мне-то хочется с Бердником! И я веду такую игру с ним, чтобы не дать понять, что я очень хочу. Говорю, что я отдаю предпочтение не человеку, а его качествам, тяжело с ним сидеть или нет. Когда он сказал: «Да это ваш земляк, писатель-фантаст», то я говорю: «Бердник? Ну, писатели тоже разные бывают, но я не против, конечно. Мой земляк, писатель — давайте, пусть идёт». Приводят его через пятнадцать минут. Он приходит, знакомимся, я к нему «Олесь Павлович», а он мне говорит: «Не называйте меня Олесь Павлович». — «Простите, а как же?» — «Пан Олесь или пан Бердник». — «Извините. Мне очень приятно, но я знаю, что наши люди из Восточной Украины не все любят слово „пан“. Мне приятно Вас так называть, и я буду Вас так называть».
В мою обязанность входило ввести его в курс дела, как тут и что, какая тут жизнь и всё остальное. Во-первых, я был на нижних нарах, так я ему уступил место: вот здесь будете спать, а я иду наверх. А камера такая, что если один ходит, то второй должен сидеть или лежать. Там у меня было немного маргарина, конфеты. А он же с дороги, так я дал ему: «То, что здесь в тумбочке, — это всё наше, пан Олесь». Ну, радуюсь безмерно! Познакомились, всё как положено. Я его ввёл в курс, что у нас если вызывает кагэбист, то когда вернёшься, надо рассказать, что он хотел. Почему это делается? Не потому, что мы не доверяем друг другу, а просто информируем: по тому, какие они задают вопросы, можно прогнозировать, что они хотят. У нас так было принято всегда, и я говорю это не для того, чтобы Вы мне рассказывали, потому что мне уже скоро освобождаться, а чтобы Вы кому-то другому передали, что так принято и узаконено заключёнными.
Василий, я тебе говорю, что, может, с месяц всё было нормально. А потом он начинает: до обеда это один человек... До обеда это Христос, а после обеда это сатана, честно говорю. И что ещё? Он что-то пишет и прячет от меня. Я и так плохо вижу, а он что-то пишет, и когда я подхожу, то он прячет. Я и сам не люблю, когда я пишу какие-то черновики, чтобы кто-то подсматривал. А он, тем более, писатель, — их же нет таких, чтобы сразу начисто писали, я прекрасно всё понимаю. Может, ему неудобно, поэтому он там что-то прячет. А свои письма, которые он пишет домой, он все мне читает, которые из дома получает — тоже. Потому что мои очки — не для чтения, я не вижу. Всё читает. О жене много рассказывал.
В.О.: Да, я знаю её — она моего года рождения. Где-то с год назад у меня был с ней долгий разговор. Она очень хорошо рассказала о Берднике, но начиная с 1971 года, когда с ним сошлась. Сокоринская Валентина.
Б.Р.: У них маленькая дочь родилась, ей тогда было уже три годика. Назвали... как цветок... Громовица. И когда он начинает: «Богдан...» А у нас там, когда солнце заходило, то закат был очень красивый, там лес. «Вы посмотрите, [неразборчиво] вот так приходишь домой, открываешь холодильник, а там такая бутылочка водки, вся инеем покрыта. Инеем она покрылась, ты её открываешь, колбаска там, сало, и так буль-буль-буль, наливаешь. А тут рядом с тобой жена или девушка красивая лежит...» Я ему говорю: «Пан Олесь, забудьте об этом — нельзя такие вещи внушать, потому что это страшно! Не дай Бог, услышит враг — они на этом сыграют, что Вы этому придаёте значение! И про то „буль-буль“ забудьте. Или не надо было сюда идти! Ей-богу, перед тем как идти на путь борьбы, надо было думать о „буль-буль“. А уж раз Вы сюда пришли, то сейчас только один путь (а у него было шесть лет) — отбыть до конца без „буль-буль“! Не напоминайте, и забудьте и ту, что лежит там! Выйдете — а потом, там уже „буль-буль“». Потихоньку-потихоньку заходили там наши разговоры на такие вот вещи. У него в один день Сахаров спаситель, а на другой день — продался. Как правило, я отступал, потому что знал, что у этих писателей у каждого свои причуды.
В.О.: Тем более — фантаст...
Б.Р.: И я отступал, у нас до ссоры никогда не доходило. Но менты меня знали больше, чем его, потому что я дольше сижу. А Бердник и Ребрик — похожие фамилии для тех «нацменов». И вот однажды открывается дверь. А мы с ним к панелькам для утюгов прицепляем шнурки. Напротив той ментовки была наша рабочая камера, а через камеру — наша жилая камера. Открывается дверь: «Ребрик, пошли!» А это после обеда. Ну, иду — вызывает начальство, наверное, беседы, потому что мне ведь осталось чуть больше полугода — будут пристрелочные беседы.
Прихожу в кабинет Чепкасова, кагэбиста того. Кабинет в самом торце. А там стоит стол, на нём закуска, бутылка коньяка, и сидит незнакомый мне человек. Мы тех кагэбистов всех знали. Василий, я тебе говорю, когда я переступил порог и сказал, даже подчеркнул: «Политзаключённый Ребрик. Слушаю вас». А там запрещали говорить «политзаключённый», но мы это акцентировали. И смотрю на стол — думаю: «Провокация. Точно провокация. Да ещё и незнакомый…». А он, этот кагэбист, встаёт из-за стола и говорит: «Я вас не звал! А кто вас сюда привёл?» Говорю: «Прапорщик привёл». Он встаёт, выходит за мной. Я думаю: «Слава Богу». Мне легче стало. Я выхожу в коридор, а он говорит прапорщику: «Кого вы мне привели? Бердника!» И всё — меня приводят в камеру, а Бердника забирают. Ты себе представляешь — я сразу вспомнил, что он говорил, это «буль-буль-буль», то, что он там что-то прятал!
Ага, ещё голодовки — в шесть утра пишет, что он на голодовке. В полвосьмого собирают посуду, которую раздавали — он не брал, потому что он голодает, — а когда миски собирают, он пишет, что снимает голодовку. И через день такое. Я ему говорю, что ты дискредитируешь себя, не делай этого — или голодай, или не голодай. На этом у нас был срыв такой. Я уже в этом свете начал что-то иначе переваривать.
Проходит, может, с полтора часа — его нет. Тут никакая работа не берётся. Приводят. Пришёл, сел — и привязывает дальше те шнуры. Я у окна, а он тут у двери — там маленькая камера. Жду минуту, две, пять, десять — молчит. Я тогда спрашиваю: «Пан Олесь, что это значит?» А он: «Что это Вы имеете в виду?» Я так взял его за руку и говорю: «Оставьте эти шнуры. Что я имею в виду? Я имею в виду коньяки, и то, и то». — «А Ваше какое дело?» — «Какое моё дело? Вы украинец и я украинец. Мы за одно дело тут сидим. Я заканчиваю второй срок заключения, и мне со свидания и одной конфеты не давали вынести, и никому из моих друзей, возвращали все продукты, никому не давали. Я этого не видел. А Вам приносят сюда — это что? Это же плата за что-то?» А он к звонку, а те, что напротив, уже ждали. Первая дверь сразу открылась, только решётка осталась, и тот капитан и два прапорщика, как воробьи: «В чём дело?» А он к ним (плаксиво): «Я честный советский человек, а вы меня посадили с этим националистом, бандеровцем!» Это на меня. «Они все продались этим американцам, а я честный человек!» Ага, «жидам и американцам». Я подошёл и врезал ему раз, ударил его.
В.О.: А он же здоровенный — как Вы решились?
Б.Р.: Я его ударил.
В.О.: И это менты смотрят?
Б.Р.: Они на дверях, за той решёткой. Они это слушали, что он полуплача говорил. Но когда он сказал, что мы продались... Он говорил, что мы националисты — так я себя и считал националистом, я им и являюсь, и стараюсь быть. Но старался быть не дураком, чтобы меня оскорбляли. И когда он сказал, что мы продались, то я врезал — один раз. А они сразу открыли и вторую дверь, решётку, и его забрали. Забрали, хлопнули дверью. А это, может, где-то в полпятого, а в пять снимают с работы. Снимают с работы, пришёл я в жилую камеру — нары пустые. Где Бердник, где Бердник?
А потом наступает осень, зима — отопительный сезон. И нужен был кочегар, топить. А я в Сосновке был профессиональный кочегар. Меня и в Кучино водили топить. Топил один полицай, Кнап такой был. Он за львовскую полицию сидел. Он в одной смене, в другой я.
В.О.: Это вас из камеры туда водили, на открытый режим?
Б.Р.: Из камеры пока водили, а потом меня перевели на одну треть, на открытый режим. (По отбытии 1/3 срока заключённого особого режима при отсутствии нарушений могли перевести на бескамерный, открытый режим. — В.О.). А пока водили мимо барака с той стороны, мимо прогулочных двориков — приведут в кочегарку и в кочегарке закроют. А я там всегда встречался с Кнапом, который был на открытом режиме, и говорю: «Слушай, Остап, когда привезут уголь (а там уголь привозили днём, кочегарка работала на угле, и кто днём кочегарит, тот должен днём завезти тачкой этот уголь, закрыть кочегарку и там уже себе топить), бо я в другу зміну, а тобі вдень привезуть, ти старший чоловік, а мені потріб-но для фізичного навантаження, я буду носити його». А фактически мне было нужно, чтобы двери были открыты, чтобы я поносил немного да, может, где-то с кем-то встречусь.
И вот они меня водили оттуда. А привезли Шумука из больницы. Его пустили не в крытку, а в санчасть. А рядом был кабинет врача — там санизолятор и кабинет. А врача там не было, так сделали там мастерскую для Олеся Павловича, для Бердника. И когда меня вели мимо прогулочных двориков в кочегарку, Шумук однажды увидел меня, начал выслеживать меня, когда меня ведут, и кричать. Я слышу — голос Шумука: «Богдан, я задыхаюсь!» Думаю, что такое, почему он задыхается? Шумука голос — откуда он тут взялся? Но это меня заинтриговало. Я говорю тому Остапу Кнапу: «Оставляй мне всегда уголь». Потому что я же хочу выяснить. А менты, когда там Кнап был, они не стояли возле него, а как я — то они стоят, хоть и мёрзнут, но хотят выслужиться. Так они тому солдату, что на вышке, скажут: «Ты смотри там за ним, а нам позвонишь, если что». А сами ушли и играют в домино у себя. Я через тех ребят, что в бане тут работали, полицаев...
В.О.: Грицько Кондратюк работал?
Б.Р.: Да, Кондратюк — славный парень. Он, по-моему, где-то из Восточной Украины.
В.О.: Он мой земляк, он из Козиевки Коростышевского района. Это так пять километров полем от моего села.
Б.Р.: Я же говорю, что оттуда, он славный парень. От него я узнал, что Бердник тут художником — понимаешь, это от меня его забрали, поместили в этот кабинет, теперь там разные краски, от которых Шумук задыхается, а тот рисует лозунги!
И вот однажды Кнап оставляет мне уголь, я тяну как можно дольше, чтобы мент от меня ушёл, и я достигаю цели — менты сказали солдату на вышке, чтобы тот смотрел за мной, чтобы я никуда не ушёл. Я бросаю тот уголь и врываюсь туда, на одну треть, то есть в закрытую зону, подхожу, а там картины нарисованы и в коридоре сложены — агитационные. Спрашиваю у Данила через закрытую дверь, а тот говорит: «Да тут эта скотина Бердник рисует, я его прошу, ацетон душит».
А тогда Иван Гель был на открытой зоне, у нас с ним были счёты по поводу Валентина, ещё с Сосновки. Так что мы не особо дружили, потому что он же ударил Романюка. Он видел — я был безумный! Я всё это разгромил, что Бердник там нарисовал, ей-богу, всё порвал, разгромил. Краски какие были, кисточки — летели через запретку. Когда я уже всё разбросал и побил, то начал смотреть, кто вокруг. А тут от одной трети был забор с проволокой, ворота такие из колючей проволоки. Смотрю — а тут три мента и Бердник с той стороны проволоки на меня идут. Я увидел Бердника и тех ментов и говорю так через проволоку Берднику: «Курва твоя мать!» А он — бежать оттуда, он убежал! Хоть я бы всё равно не перешёл через ту проволоку. Он убежал, а те менты остались: «Иди в кочегарку!» Открыли дверь, я себе потихоньку пошёл в ту кочегарку, занёс уголь, потому что не всё ещё сделал.
Мне больше не разрешали уголь заносить, Кнапу сказали. Так что больше я не видел Бердника, я не знал, где он.
В.О.: А его увозили в Киев, и довольно долго он там был. А вернулся с такой бородой... Это когда Олексу Тихого наказывали за усы. Я один раз его видел, когда нас в воскресенье в баню вели.
Б.Р.: Тогда уже начали говорить, что он что-то там пишет, что кино снимается. Вот где он сидит над Днепром, знаешь?
В.О.: Кагэбист Ченцов нам говорил, что такой фильм появился. Что Бердник принял участие в том фильме. В вышиванке, с бандурой над Днепром. Фильм против диссидентов, против Сахарова.
Б.Р.: Я это кино позже видел. Правда, меня через некоторое время перевели на одну треть.
В.О.: Как — после этого погрома Вас перевели на бескамерный режим? И Вам за это ничего не было?
Б.Р.: Абсолютно! Я ждал как минимум 15 суток. Ну, я его ударил ещё в камере, вызвал меня Чепкасов, я жду, что утром придёт начальник лагеря и мне зачитает постановление на карцер. Капитан тогда был, как его... В.О.: Долматов?
Б.Р.: Долматов. Начальник участка особого режима. Не начальник лагеря, не Журавков. Этот придёт и зачитает. Василий, ей-богу, что странно мне: Чепкасов меня вызвал. «Да, дал по морде — не знаете, за что? Ну, за что вы ему платите? Более того, за тот коньяк, кусок колбасы или за яблоко я бы его не ударил — но ведь он говорит, что мы продались! Это я продался кому-то? За что я продался? Я врезал ему. Я не жалею — давайте 15 суток или что там, судите, что побил». Такой у меня был разговор. Но абсолютно ничего! Второй раз — вот я разгромил всё, выбросил все кисточки, все краски разлил, в запретку, за запретку. И ничего мне, только через месяц перевели на одну треть. Они, наверное, считались с тем, что у меня кончается срок — 28 апреля 1981 года меня уже вывезли из зоны. Я ещё немного побыл на одной трети, недолго. Шумука выпустили из изолятора, он немного побыл, а потом его снова забрали в больницу, и больше я уже его не видел. Я уезжал — Шумука в зоне уже не было, он был в больнице. А мне ничего не было, мне даже выговора не было. Что это — я не знаю, не могу объяснить. Но вот так было.
ССЫЛКА
28 апреля 1981 года я выехал оттуда. Как выехал? Забрали, погнали, на каждой пересылке переодевали в новую одежду — полосатую принципиально не снимал. Первый раз переодевали в Перми, потом погнали на Свердловск. Я не знал, куда еду. Привезли меня в Целиноград в тюрьму в ночь с 19 на 20 мая 1981 года. 20-го рано утром из Целинограда на «воронке» — приехал наряд за мной — и в Кургальджино. Это районный центр Целиноградской области, примерно 120 км от Целинограда в степь, туда, к Джезказгану. Привезли туда. Там КПЗ, районная милиция. Меня привезли где-то, может, в три часа пополудни. А за мной приехал комендант из Кембидаика, участковый. Я знаю, что у меня срок по приговору — 23 мая, и меня должны выпустить. 20-го в три привезли, выпустили из «воронка», дали там баланду — и «с вещами на выход».
Я вышел из той КПЗ — коридор открыт на улицу. Смотрю — на улице эти жёлтые одуванчики, зелёное всё, и жёлтых одуванчиков страшно сколько! Это перед входом в милицию. Открыто. Я поставил тот свой мешок в коридоре. Менты там сидят, хохочут, а я в коридоре стою. Думаю, что это, наверное, провокация, но потихоньку так от мешка иду туда. Я тогда уже не курил, бросил в 1975 году. Проверяют. Ничего не говорят. Я вышел, стал на лестницу перед милицией. А мешок там лежит. Я сел на лавочку, где те жёлтые одуванчики, — никто ничего не говорит! Потом вышли и они, выходят-заходят. Пошёл, лёг на траву — так хорошо, знаешь, как на ковёр. И вдруг смотрю — лейтенант, Нурбай его звали, говорит, что он мой комендант, из Кембидаика приехал, вот моё дело, он знакомится. «Вон видишь, там „жигули“? — 46-10, как сейчас помню, потому что я ещё до тех пор „жигулей“ не видел. — Это „жигули“ светлого цвета, бери мешок, иди туда, а я сейчас приду, потому что тут ещё какие-то формальности». Я взял свой мешок, пошёл к той машине, думая, что у них там есть какая-то КПЗ, наверное. Его нет, того Нурбая, машина его закрыта. Я постоял. Продают пиво. Когда я подошёл к тому пиву (а у меня было 500 рублей, но спрятанные ещё), то решил купить бокал пива. Подошёл, а меня как увидели ребята (а там уголовников-ссыльных — страшно!), обступили, потому что я был в одежде зэка-рецидивиста, полосатой — словом, купили мне то пиво, я себе выпил аж два бокала. А там тепло.
Смотрю — Нурбай пришёл и крутится возле той машины. Садись — сели. Едем. А ехать надо 60 км. В машине, когда мы уже проехали где-то 30 км дороги, я его спрашиваю: «Нурбай, а там что — не тюрьма?» А он говорит: «Нет, какая тюрьма — там нет тюрьмы. Там есть для тебя однокомнатная квартира в финском домике, ты будешь там жить». — «А у меня же срок ещё не закончился!» А он говорит: «Как не закончился?!» И остановил авто. И сразу в тот портфель, где моё дело. Говорю: «Сегодня двадцатое?» — «Двадцатое». — «А у меня двадцать третьего конец». Он посмотрел — действительно. Но есть ещё какая-то другая бумажка, прокурорская. Сказал, что прокурор подписал, он и будет отвечать. И уже не захотел возвращаться, привёз меня в тот Кимбедаик и говорит: «Вот здесь ты будешь жить». Я пошёл под тот дом — а это не дом, а кузница, грязно всё там. Ну, как я пойду сюда жить? Там паутина. Жил какой-то ссыльный уголовник. Ну, страшно — копыта, крысы. Нурбай сказал, что завтра он скажет коменданту, здесь побелят и всё сделают, а пока мне надо пожить в том общежитии, где живут бытовые заключённые.
Я там действительно, может, с неделю пожил, пока они сделали ремонт в том финском домике — побелили, пол сделали, покрасили. Была такая нормальная хатка, но в самом центре села, всё было на виду, и я там жил.
Я завязал хорошие контакты, не зная того, что у казахов авторитетом пользуется начальство. А мне надо было иметь хорошие отношения с председателем сельсовета, с директором совхоза, с теми замполитами всякими, чтобы хорошо ко мне относились. И я с ними завязал контакты. Меня спасало то, что я получал много бандеролей, посылок. Я не знал, что джинсы на воле стоят триста рублей — я их мог за трёхлитровую банку сметаны отдать. Чаи цейлонские (мне, знаешь, присылали такие суперовые чаи!) я им просто раздавал, и тем фактически их расположил к себе. Чекисты приезжали и давали казахам задания, а они мне всё рассказывали. Они мне фактически помогали. Так что мне там было хорошо.
Я работал на ремонте конюшен, потому что это совхоз, где откармливали быков на мясо. А потом взорвался котёл — в этом посёлке была баня, обслуживали ту баню один уголовник-ссыльный и немец из местных жителей. Немец будто бы директором был, а у того уголовника солярка подтекала из форсунки, электричество выключили, а солярка текла. Он там сидел. Электричество дали, пошла искра — и всё взорвалось. Был женский день, так, говорят, женщины там бегали и тазиками прикрывались. Ту старую баню разнесло, так построили новенькую с современными суперкотлами. И им нужны машинисты котла. А у меня есть документ, что я машинист котлов высокого давления. А казахи в технике не разбираются, потому что это глухое село. Так этот немец предложил мне работу. А какая там работа — там всё автоматика, а надо сидеть и контролировать. Когда Андропов ушёл из КГБ и стал на место Брежнева, вот сразу после этого я стал работать в той котельной.
Я работал чистенько, но делал попытки выехать за границу. Я получал со всего мира очень много и посылок, и писем. «Международная Амнистия» шведская, английская, немецкая писали мне, поддерживали контакты, вызовы присылали — у меня их была куча. Я предпринял шесть попыток выехать. Сначала мне сказали, что пока не закончится ссылка, не можешь выезжать и даже ставить вопрос, потому что паспорта нет. Я отбыл ссылку, но подготовил их, что я постоянно буду жить в Казахстане, что я не хочу на Украину, потому что на Украине меня снова посадят — я хочу жить в Казахстане. Такое я всем людям там говорю, распускаю слухи методом «чёрной пропаганды».
Я сделал шесть попыток выехать на лечение глаз на Запад. А каждая попытка — через полгода, потому что если тебе отказали, то только через полгода можешь снова обратиться. Мне отказали шесть раз. В последний раз — когда я написал Горбачёву. Это уже 1987 год, уже перестройка раскручена — и Горбачёв отказал. Не сам он, конечно, а комиссия. А мне уже начали сниться грибы, лес, уже захотелось домой. Я плюнул на всё это и поехал сюда, в Ивано-Франковск.
В.О.: Это когда Вы поехали?
Б.Р.: Июль 1987 года. Я сам себе добровольно на три года продлил ссылку, думая, что оттуда будет легче выехать. Ничего не удалось, и в июле 1987 года я приехал сюда.
Тут снова началось: а, рецидивист? — за 21 день не пропишешься, не устроишься на работу — «тунеядец», можешь загреметь снова на четыре года в уголовную зону. Но, слава Богу, мне удалось прописаться у добрых людей и снова устроиться на работу грузчиком. У меня были давние хорошие отношения, и я работал грузчиком. Это уже 1988 год. Тут возобновилась УХГ. А письма я уже переключил на Станислав. Мне прислали три вызова — шведский, немецкий и английский. Приглашение поехать на лечение. Я взял все те три вызова, вот так перетасовал, вытянул — немецкий. Думаю, проверю на вшивость КГБ Ивано-Франковска. Не имея надежды, сдал документы на выезд и хожу себе дальше. Тут большой митинг во Львове 10 декабря 1988 года — 40 лет Декларации прав человека. Седьмого прихожу домой, завтра утром заглядываю в почтовый ящик — открытка: прийти в ОВИР, принести 201 рубль. Я уже знал: 200 — это виза, а 1 — это бланк.
Я понял, что меня выпускают. Правда, я ещё поехал во Львов, из Львова вернулся через два дня, пошёл забрал паспорт и 22 января 1989 года я очутился в Мюнхене.
ДИАСПОРА
Очутился в Мюнхене, и очень меня поразило состояние нашей диаспоры. Я себе представлял, что это намного серьёзнее, чем оказалось на самом деле.
В.О.: А с кем Вы там виделись?
Б.Р.: Со всем бандеровским центром Славы Стецько.
В.О.: Анна-Галя Горбач была там, в Мюнхене?
Б.Р.: Я у неё был дома! Я у неё дома был, не в Мюнхене, а возле Франкфурта-на-Майне. Очень порядочные и её дети, и муж Олекса. Что-то теперь их не слышно. А они активнее всех нам, политзаключённым, помогали...
В.О.: Олекса уже умер. А она приезжала в Киев с год назад или даже меньше. Она презентовала книгу своего мужа Олексы.
Б.Р.: Он славист высокого уровня.
В.О.: Славист, да. В Союзе писателей был вечер. Я ещё так как-то и сфотографировался с ней.
Б.Р.: У меня тоже где-то есть её фотографии. Я жил у них с неделю, они меня приглашали. Анна-Галя постоянно поддерживала со мной контакты. А теперь уже, когда пошёл в ту Верховную Раду, всё растерял. Понимаешь, я очень был начитался тех брошюр против национализма, которые чекисты издавали, и для меня эта Цеппелинштрассе, 67, где тот Антибольшевистский блок народов, — это была вершина. Как я молился и просил Бога, как бы мне туда попасть!
И вот представь себе, 22 января 1989 года, четыре часа после обеда, самолёт садится, меня масса людей встречает. Я сразу сказал, что вернусь назад, чтобы они не думали, что я приехал сюда насовсем, — я приехал полечиться, рассказать вам о ситуации в Советском Союзе и в Украине, и возвращаюсь назад, потому что центр борьбы с большевиками теперь в Киеве — это на целый мир известно. И что меня поразило — наши люди пришли, а никто не празднует День Независимости, ни День Соборности. Никто об этом не вспоминает. Думаю, Бог с ним. Хочу в АБН. 23-го меня везут туда. Привезли. А там бычьё, три бича сидят, нет никакого центра! Прекрасное помещение. Я тебе говорю, Василий, когда я, выйдя из машины, прочитал на здании «Цеппелинштрассе, 67», с одной стороны по-немецки, с другой по-украински, что это штаб ОУН-революционной, что это штаб Антибольшевистского блока, — я себе представлял в тюрьме, что там собраны представители порабощённых народов… Пришёл туда, а там весь блок — три человека: чеченец, румын и эстонка, которым негде жить. И говорят, что это Антибольшевистский центр. Всё примитивно, и кагэбня, куда ни повернёшься, в том Антибольшевистском центре. Сами кагэбисты. На вторых, на третьих должностях — а я их чувствую по духу.
В.О.: На нюх?
Б.Р.: Я начал Славе говорить. А тут Мудрик ходит, Кашуба (Кашуба — это глава Службы Безопасности, а Мудрик — это из «Освободительного пути» редактор, Степан Мечник, что теперь ту Славу долбит на каждом шагу). Я им говорю: «Слушайте, я с Украины. Страшные вещи — вы живёте тридцатым годом!»
Не восприняли они меня. Слушаю: Надейка Светличная — враг. Это они говорят. Пётр Григоренко — агент Кремля, Плющ Леонид — агент Кремля. Они что — с ума сошли? Я начал говорить с ними по-доброму, убеждать. Ничего у меня из этого не вышло, объявили и меня агентом, потому что я первым приехал туда и намерен вернуться. Более того, люди ко мне попёрли. Я тебе покажу, у меня куча фотографий, всё снято. Люди меня спрашивают, надо ли ехать в Украину. Я говорю, что надо ехать. Ну, если ты там боролся, знаешь, что тебя могут арестовать, то не едь. Но если вы себя нормально вели, никто ни за что вас не осудит — можете ехать, детей посылать. И люди начали жаловаться: вот моя дочь поехала, а они (люди Славы, ОУН-Б) объявляют, что это агент. А почему они это делают — потому что они страшные деньги тратят якобы на помощь в Украине, а нигде ни одной марки не доходит — всё идёт в кремлёвские чекистские сейфы, туда, на Лубянку. Так они боятся, чтобы тот, кто из Украины приехал, не рассказал, что никто никакой помощи не получает, поэтому сразу объявляют его агентом. Так же и меня объявили врагом. Что я враг Украины, потому что я говорю не то, что надо. Они говорят, что нужна революция, а я говорю, что надо возвращаться в Украину. Кстати, перекинули они это и сюда. Не успел я приехать домой — я в июне 1989 года вернулся, — а тут уже были слухи, что приезжал туда Ребрик и говорил там такие антиукраинские вещи, что у нас волосы дыбом становились. Работали против меня и работают по сей день — где только могут, компрометируют меня. Только потому, что я знаю, кто они такие.
Они меня вербовали в Брюсселе, Коваль там такой, Омельян. Они обещали страшные деньги, думали, что я клюну. А я не клюнул. Я сказал, что были тут такие в Станиславе, ещё в 1967 году меня вербовали. Но то был враг, а вы, великие патриоты, революционеры, думаете, что я на это пойду? Я это отбросил. Я вырвался от них, потому что они меня на три дня задержали — я был фактически арестован ими три дня, даже не зная, что я арестован. Они меня не выпускали на улицу. Я сорвал дверь с петель и пошёл по Брюсселю, не зная языка и не имея денег. У меня было триста немецких марок в кармане — и я пошёл. Они меня догнали, начали извиняться — прости нам, мы виноваты, туда-сюда, давай помиримся. Я отступил, а они снова нанесли по мне ещё один удар, но за это теперь платят сами, потому что справедливость есть справедливость, никуда от этого не денешься.
Пропустил я ещё один момент, 1990 год. Я вернулся в 1989 году. Тут начался очень активный УХСовский период митингов. Моя жизнь была посвящена именно этому: как можно больше расшатать ту систему. Были едины и Киев, и Львов, и мы. Создали УХС, вокруг УХС в Ивано-Франковске образовались и Общество украинского языка, и Народный Рух — всё это шло от нас, от Ивано-Франковского филиала УХС. А потом выборы в Верховную Раду в 1990 году. И в областной совет. И на одних, и на других выборах я победил. Тогда удалось много чего сделать, но, к сожалению, после провозглашения независимости по нам, по Народной Раде, нанесли большой удар, особенно тут по нашим людям. Чекисты ударили и руками наших людей скомпрометировали нас на всяких глупостях, а люди на это клюнули. В 1994 году Верховную Раду распустили досрочно. Я фактически оказался без работы, пока Ткач, глава Тысменицкой районной администрации, не предоставил мне работу.
ЖУРНАЛ «КАРБЫ ГОР»
В.О.: Продолжаем разговор 11 февраля в помещении Республиканской Христианской партии в Ивано-Франковске, на улице Независимости, 65.
Пан Богдан, Вы действительно пропустили некоторые очень важные эпизоды. В частности, я хотел бы, чтобы Вы рассказали о Вашей работе в журнале «Карбы гор» — это одно. А также о некоторых Ваших приключениях на этапах и в концлагерях. В частности, о том знаменитом откушенном пальце пана майора.
Б.Р.: «Карбы гор» — это когда я вернулся в 1987 году из ссылки. Как и следовало ожидать, те мои старые друзья, с которыми я уже имел контакты (часть из них сами отошли, потому что свидетельствовали против меня на суде в 1975 году, а бо́льшая часть, конечно, остались). Встречались, всё шло на уровне чисто просветительской работы — собрались, поговорили, попели, события обсудили. Черновил как раз тогда потихоньку начал издавать свой журнал «Украинский вестник». А я предложил, чтобы его здесь перепечатывать. Черновил мне, кстати, говорил, чтобы давать один экземпляр на Станислав. А тут Дмытро Грынькив приехал на наше заседание в Станислав...
В.О.: На собрание Хельсинкского Союза, да?
Б.Р.: Тогда ещё Союза не было, ещё Группа была, а мы уже собирались, шла речь об объединении — Лукьяненко должен был вернуться, Черновил во Львове уже собирал людей. Мы собирались здесь вместе, разговоры шли, и Грынькив предложил возобновить журнал «Карбы гор». Когда-то они издавали этот журнал в Коломые, «Карбы гор», и он мне предложил присоединиться. Я, конечно, ухватился за это предложение, и мы стали его издавать. Почти по такому же принципу, как и «Украинский вестник» издавался — это был машинописный текст. Грынькив считался главным редактором, я был ответственным секретарём. В нашей же редакции был такой Качур из Ковалёвки Коломыйского района — он и поныне, кстати, там проживает. Работал на шахте мастером. И Тарас Мельничук, поэт — он был в нашей редакции. Правда, я долго не был, потому что я в 1989 году уехал на Запад и ездил семь месяцев по Европе.
В.О.: А в каком месяце Вы уехали?
Б.Р.: 22 января 1989 года самолёт приземлился в Мюнхене. Это знаменитый день. Кстати, 22 января, как ты, наверное, помнишь, политзаключённые в лагере всегда отмечали, как и все такие национально-политические даты. Дни Шевченко, Франко отмечались. 22 января шло у нас как святой день. Я мечтал, читал — что мы тут про ту диаспору знали? Из тех чекистских брошюр что-то выбирали: измена, трезубец, звезда Давида. То, что издавали чекисты под псевдонимами. Но мы всё это понимали. Да что тут говорить — ты сам прекрасно это знаешь, как из той макулатуры мы выбирали фамилии: раз чекисты критикуют того или иного человека или организацию, то это значит, что она наша. Я набрался столько информации из тех чекистских брошюр, в том числе об Антибольшевистском блоке народов, и думал себе, что если это Антибольшевистский блок народов, то пусть не все народы там представлены, но те народы, которые большевиками порабощены, в том числе Восточной Европы, там собрались в такую организацию, которая называется антибольшевистской. А возглавляет её наш человек, пани Слава Стецько, и это очень серьёзно.
22 января 1989 года в четыре часа самолёт приземлился в Мюнхене, меня пришли встречать много журналистов со всего мира. Был Кузнецов, с которым я пять лет в одной камере сидел, он возглавлял русскую «Свободу» в Мюнхене. Он знал о моём приезде, потому что я через Сахарова ехал, из Москвы выезжал, там билет мне брали, москвичи меня провожали. Он за несколько дней до этого знал, что я вылетаю 22 числа, и пригласил журналистов в аэропорт. Разлетелось по всему миру, что я приехал туда лишь полечить глаза, рассказать о ситуации в Украине, изучить, какая там, потом возвращаюсь назад по той причине, что центр борьбы с большевиками на то время был в Киеве. Так я заявил, то интервью везде позаписывали, что я буду возвращаться назад. И 22 января, как я себе представлял, я еду в самый рассадник, в самое гнездо украинского буржуазного национализма. Я радовался, что это именно 22 января.
Час, два, весь вечер прошёл — никто это событие даже не вспоминал. Я, конечно, в свою очередь, думал: да ничего, да это такое событие, которому не придают значения, — не буду же я браться и выяснять, потому что дорог каждый день. Но попросился, чтобы мне на следующий день быть в Антибольшевистском блоке народов, на Цеппелинштрассе в Мюнхене.
И вот 23-го я туда попадаю. Привозит меня Иван Лемык — на то время он был одним из вождей революционной ОУН. Это позже он стал ректором Свободного университета, а тогда он меня привёз туда. Там пани Слава, там Мудрик, Кашуба, а Кашуба — это глава Службы Безопасности. Это очень высокие люди с такими именами, что для меня они были святыми. И меня очень поразило то, что они не празднуют этот праздник. Во-вторых, Антибольшевистский блок народов состоял всего-навсего из трёх человек, из трёх бичей, по-нашему, как теперь, бомжей. Кто там был? Румын, чеченец один и женщина-эстонка. Это люди, которым просто негде было спать. Их подобрали и вот тут создали этот блок. Они абсолютно ничего не представляли. И это весь Антибольшевистский блок народов! У меня были большие надежды на тот Антибольшевистский блок — что они нам помогут, что мы теперь будем действовать вместе, тем более, что уже можно свободно выезжать и свободно возвращаться в Украину. Но это всё оказалось мыльным пузырём.
Когда я ехал на Запад, то взял на фотоплёнке те номера «Карбов гир», которые мы издавали. Вывез, отдал им — и поныне не знаю, где они. Я не знаю, куда они делись. Я по своей искренности с первого момента отдаю их этому Лемыку — и поныне не знаю, где они есть. Правда, был там такой поэт, забыл фамилию, он в начале девяностых годов возглавлял радио «Свобода»... Купчинский, Роман Купчинский, который был главным редактором журнала «Сучасність». Так он мне уже под конец моего пребывания на Западе, когда я начал спрашивать, не зная той эмиграционной кухни… Он близко ко мне подошёл, потому что в «Сучасності» печатали мои статьи, и я говорю: «Я привёз эти вещи, передал тому-то и тому-то…». И Роман нашёл их, сказал, что копии уже сняли, но сказал, что особой ценности они теперь не представляют. Но в архиве они есть. Ну, мне стало легче, что они там сохранены, потому что у ребят, в том числе у Грынькива, Качура, в редакции «Карбов гир» могло сложиться впечатление, что всё это бог весть куда попало. Хотя там действительно не было ничего такого особенного, но на то время там были политико-публицистические статьи, там поэзия печаталась, писались открытые статьи национально-патриотического характера, можно сказать, революционные — тогда ещё существовало КГБ, существовал тот режим.
Когда я вернулся с Запада, «Карбы» перестали выходить — это уже был конец 1989 года, когда начались общеукраинские митинги, создался УХС, и как-то эти «Карбы гир» отошли на задний план.
В.О.: Самиздат уже можно было не делать — уже можно было легально издавать.
Б.Р.: Можно было легально издавать, поэтому журнал отошёл. Если «Украинский вестник» называть журналом, то это тоже был журнал. Это было на машинке напечатано — что могли, то и делали, конечно. Вокруг этого собирались ребята. Я помню Грынькива — у Грынькива в Коломые в квартире вся редакция, все собрания там мы проводили, обсуждали, что сегодня печатаем, что нет. Кстати, я в этом журнале напечатал статью… Вот сегодня мы были в университете, Лысюк — завкафедрой, а там была Люба Килиниченко. Вот будешь читать, у меня по приговору взяли были поэму «Вертеп» Григория Чубая, отца Тараса Чубая. В рукописи. Сын его Тарас, а это Григорий Чубай. Мы праздновали здесь в Станиславе Новый год, по-моему, 1972-й, он здесь был со своими друзьями, и ту поэму «Вертеп» как раз крутило радио «Свобода», очень серьёзная была поэма. И он мне дал часть её — не всю, потому что она большая. Я у себя в книжку как поставил, да и забыл. А когда пришли чекисты делать шмон, когда меня арестовывали, то перелистывали каждую страницу, и они её нашли. Меня арестовали и эту поэму дали на рецензию этой завкафедрой или декану филологического факультета Любе Килиниченко, она уже покойница сейчас. Я хочу сказать о моей статье, которая была напечатана в «Карбах гир», это очень серьёзно.
Она давала КГБ рецензию, что это стихотворение очень националистическое и антисоветское. А я, вернувшись из тюрьмы, работаю грузчиком на базе, захожу в газетный ларёк, смотрю — журнал «Украина». Это 1988 год. Номер так немножко в национальном духе. Смотрю — напечатана поэма «Вертеп» в «Украине». Думаю: наверное, с купюрами. Принёс домой, просмотрел: нет, полностью, так как была тогда, как я её знал. А я её знал почти наизусть. Тогда сразу с Грынькивым связался и решил пойти взять у неё интервью, у декана Любы Килиниченко. Он говорит: «Будет замечательно».
Мы согласовали, я прихожу к ней в университет — там, где мы сегодня были. Я её в лицо не знал, только ту рецензию знал, что у меня в деле есть и на основании которой меня судили. Встречаюсь с ней, представляюсь, что я член редакции журнала «Карбы гир», что этот журнал неофициальный, мы его издаём. А перед этим даю ей журнал «Украина», прошу прочитать эту поэму и сказать своё мнение, как украинский филолог. Она перечитала и говорит: «Да ничего, нормальная поэма». — «Вы тут ничего враждебного советскому государству не видите?» — «Нет, не вижу». А это 1988 год. Я всё это записываю на диктофон и говорю, почему я так акцентирую на этом внимание. Говорю: «Я из редакции, а к нам в редакцию обратился человек, принёс этот номер журнала и сказал, что именно за это стихотворение он получил семь лет тюрьмы». Она говорит: «Да не может быть!» Я говорю: «Вот у меня её заявление, что вы давали рецензию, что это антисоветское националистическое стихотворение. Я именно поэтому и пришёл к вам с этой поэмой, потому что у меня есть заявление того человека, который просидел семь лет за это. И хочу вас спросить». А она говорит: «Ну, может, я и давала рецензию — знаете, какое это было время… От меня и рецензий на Павлычко требовали, на других. Приходили из КГБ. Я не помню про это стихотворение — не исключено, что я давала рецензию. Я хотела бы знать того человека». Я ей сказал, что этот человек — я, Ребрик Богдан Васильевич. Она вспомнила — и тут у неё случился сердечный приступ. Я испугался, что может же умереть женщина. Я её успокоил, воды принёс, вызвал врача. Она отошла, и я договорился с ней, что напишу обо всём этом, что я говорил, спишу с диктофона, напишу статью и буду печатать. Она говорит: «Хорошо, печатайте, но я бы хотела ознакомиться с текстом той статьи, которую вы напишете».
Я ей пообещал и так сделал. Где-то через неделю я написал ту статью, пришёл в университет, её не застал — сказали, что она где-то на больничном, её нет. Второй раз и не приходил. Мы эту статью напечатали в «Карбах гир» — это серьёзная публикация. Я слышал, когда вернулся с Запада, что её там перепечатали. Когда был Всемирный съезд украинцев, то приезжали оттуда люди и вспоминали.
Это один из эпизодов. А было много разных. Ну, как много — может, четыре номера при мне вышло.
В.О.: А в той рецензии были какие-то моменты, которые стали для Вас обвинением?
Б.Р.: Конечно — это в приговоре есть. В обвинительном заключении и в приговоре.
В.О.: Они там цитируются?
Б.Р.: Цитируются. Председателем областной организации Союза писателей был Карпенко, он ныне в Киеве живёт. Это он давал рецензию и эта Люба Килиниченко. И на основании этого меня судили. В обвинении у меня есть «Интернационализм или русификация?» Ивана Дзюбы, эта поэма «Вертеп» Григория Чубая. Потом литература: «Украино-московские договоры» и тому подобное. Там по приговору всё видно. Но самые главные пункты — что я вёл устную очень враждебскую пропаганду, распространял «Интернационализм или русификацию?» Дзюбы, эту поэму «Вертеп». Это так коротенько. Может, я что-то пропускаю, так задавай вопросы.
Мы говорили о «Карбах гир». А потом уже пошли митинги. Мы здесь создали УХС.
УКРАИНСКИЙ ХЕЛЬСИНКСКИЙ СОЮЗ
В.О.: Когда вы здесь УХС создали?
Б.Р.: Я как раз тогда был на Западе. Без меня уже создали. Я уехал перед тем, как должен был приехать Лукьяненко из ссылки.
В.О.: Он в январе 1989 года приехал из Сибири.
Б.Р.: Да. Мы по телефону поддерживали контакты. А у Черновола я был раз десять. Он мне звонил сюда. Речь шла о создании Союза. Он почему-то, пока я не занялся своим выездом, медлил. Говорил: «Вот приедет Лукьяненко, и мы всё это организуем, мы уже будем знать, всех ли принимать». То есть стоял организационный вопрос. Но я потом занялся своим выездом за пределы Украины. Мне дали разрешение. А тогда уже начались те митинги во Львове. Я был на том огромном, который был 10 декабря 1988 года по поводу 40-летия Декларации прав человека. А перед этим в сентябре знаменитый Иван Макар во Львове...
В.О.: Его арестовали 4 августа, сидел он до 9 ноября 1988 года.
Б.Р.: Да, в 1988 году. Так я в эти митинги включался. Я на 10 декабря поехал во Львов. Мне Черновол позвонил, потому что это важный митинг, так как 40 лет Всеобщей Декларации прав человека. Вечером 9-го я пошёл забрать газеты из почтового ящика, смотрю — а там открытка. Написано: зайти в ОВИР и принести 201 рубль. И больше ничего. Я уже знал, что 200 — это за визу и рубль за бланк паспорта. Я это знал, другие люди мне говорили, что надо будет столько заплатить. Я вот поехал во Львов, зная, что у меня есть выезд. Я отошёл немного от дел, потому что готовился ехать. А перед тем я сказал ребятам, в том числе Черноволу подал заявление, что я являюсь членом УХС. И на Западе везде шёл как член УХС. Петра Марусика избрали председателем областного филиала, а меня избрали заочно — заместителем. Я вернулся аж в конце июня 1989 года. Это всё вокруг «Карбов гир». К «Карбам», когда я вернулся с Запада, мы не возвращались. Как-то он так сошёл, спущен на тормозах. Речь не заходила, потому что уже можно было печатать, писать, говорить свободно, что хочешь и сколько хочешь. Люди поддерживали, массовые митинги здесь были, такое духовное подъём. Была уже чисто практическая работа. А когда мы собрались издавать «Карбы гир», то хотелось раскачать общество.
ВЫБОРЫ
В.О.: Как это Вас раскрутили до такого уровня, что Вы депутатом стали в 1990 году? В марте были выборы, да?
Б.Р.: Да, 4 марта. Я не хочу хвалиться, но здесь, в Ивано-Франковске, ещё после первого моего заключения всё крутилось вокруг меня. Всё то сопротивление большевикам крутилось вокруг меня. А тем более после второго заключения. Это уже у Надежды Стасив на дому (Надежда Стасив — вторая жена Л. Лукьяненко. — В.О.). У неё особняк был. Там мы собирались. Был целый штаб УХСовский. В том же доме создавалась и областная организация Народного Руха Украины, потому что у них не было организации. К нам пришёл Мыкола Яковина, будущий председатель областного совета, Гладиш — журналист, тут в областной газете работает. Пришли и просили нашего содействия в том, чтобы избрать Яковину председателем Народного Руха области. У меня тут был авторитет. Радиостанции мира крутили мои интервью с Запада на всех языках — нашем, русском, польском. Все радиостанции. Газеты западные писали. Передавались разные репортажи, интервью со мной. Поэтому люди меня знали.
Я фактически свой округ уступил Лукьяненко. Я должен был идти по городу. В день перезахоронения Стуса, Литвина и Тихого в ноябре 1989 года он подошёл ко мне. Он жил тогда в Седневе на Черниговщине. Как только похороны закончились, он подошёл ко мне и говорит: «Богдан, начинается предвыборная кампания. Я хочу выдвигаться. А там, в Чернигове, глухой номер для меня — я не пройду». И я ему сказал: «Левко, слов нет — приезжай, мы здесь, в Станиславе, решим. Найдём тебе место, округ найдём». А я был членом Совета Краевой организации Народного Руха. УХС у нас действует, я заместитель председателя — всё сопротивление здесь держалось вокруг Ивано-Франковского УХС. Я знал, что на Совете Руха как я скажу, так меня и послушают. А на Совете Руха было принято решение, что по Станиславу должен идти я. Здесь два округа — я и Чучук. В проходных округах выдвигали по 4 кандидата, но за неделю до выборов трое должны были снимать свои кандидатуры в нашу пользу, потому что они тоже от Руха. Такое было принято решение на краевом Совете Руха. Я сказал Лукьяненко: «Ты приезжай как можно скорее, и мы решим». Он приехал, мы приняли решение пустить его по городу, потому что его в городе больше знали, так как радио слушали, газеты больше читали. А я пошёл по Тысменицкому, потому что все те сёла вокруг Станислава всё равно меня знали. Я сам из этого Тысменицкого района. Они меня знали, и для меня не было разницы. А Лукьяненко с Чучуком пошёл по городу. Я ещё же не ожидал, что он выиграет. И я не питал иллюзий. Моя цель была свободно поездить по области, это было лучше, чем по Станиславу.
В.О.: Выступлений было много?
Б.Р.: Выступлений много провели. Случилось так, что среди 450 депутатов у меня был самый большой процент. 87%.
В.О.: Вы в первом туре прошли?
Б.Р.: В первом туре. Сразу.
В.О.: Ого!
Б.Р.: Да. В первом туре. Сразу. У меня был очень большой авторитет. Вот представь себе, финансы. Началась предвыборная агитация. У меня было 3 рубля в кармане. Люди возили меня на своих машинах. Николай Процив, этот же Биличак, что мы встречали его сестру, он там подключал других. Люди добровольно предлагали помощь. Я один ездил. Машина с нашей символикой. Ребята были, они носили флаги. А параллельно со мной шёл Андрухив, он у нас в архиве работает. Но, когда проиграл, то он стал секретарём Тысменицкого райкома партии.
В.О.: Какой?
Б.Р.: Коммунистической. А был он в Рухе. Овчаренко до недавнего времени был здесь деканом юридического факультета. Он тоже шёл от Руха. И один Зварыч, генеральный директор мехофирмы, который шёл от КПСС. Да фактически Зварыч работал на меня, хотя и шёл от коммунистической партии. Он говорил там всё, но заканчивая своё выступление, говорил: «Я вам всё сказал, а вы голосуйте за Ребрика». Это коммунист говорил! А Андрухив и Овчаренко, которые должны были снимать свои кандидатуры в мою пользу, — они ещё и в суд подали, чтобы меня снять с предвыборной кампании за использование националистической символики. Вот было такое. Поэтому я в первом туре с очень большим преимуществом прошёл и таким образом оказался в Верховной Раде. Левко тоже прошёл в первом туре, тоже с большим процентом. И мы таким образом попадаем в Верховную Раду. Я был не только в Верховной Раде, я ещё и в областную пошёл по городу и был депутатом областного совета.
Тут ничего удивительного и нет — люди на подъёме, возрождение большое, очень много митингов. Не было такого района, где бы я не выступал. И, в основном, я был ведущим оратором. Я не хочу хвалиться. Эти освящения могил сечевых стрельцов и воинов УПА по сёлам — на всех могилах я был, за мной приезжали, возили по всем районам: Ребрик, Ребрик, Ребрик. Поэтому меня люди знали, тут нет ничего удивительного. Но так же, как когда-то Христа — смотрели, наблюдали чудеса, что Он творил, вроде бы слушали, а потом сказали «Распни!» — распяли. И в 1994 году случилось так, что я фактически теми же людьми, которые меня несли на руках, был растоптан.
В.О.: А Вас снова выдвигали в том же округе, да?
Б.Р.: Да, в этом же самом округе. Что меня удивило? Я член Совета УРП, Евген Пронюк — член Совета УРП, Левко Лукьяненко в Канаде был, его направили. Кстати, я был единственным, кто говорил ему: «Не едь в Канаду, Левко!» Почему не едь? Я ему не говорил, что он администратор никудышный, но я его знал по лагерю. Вокруг него в лагере крутилось одно барахло. Он очень доверчивый человек, и тот же самый Василий Федоренко, которого ты помнишь, говорил, что Левко его заставил поджечь себя. Кто не знает Лукьяненко, может и поверить, но кто знает, тот уверен, что он не может кого-то заставить поджечь себя. Но чекисты ему подсылали всякую шпану. Я же хорошо знаю Федоренко — он начинает бить себя в грудь и говорить, что он из Чернигова и любит Украину, — и Левко последнюю рубашку снимает. Патриот, готовый отдать последний кусок хлеба. И вот он уже сидит в Верховной Раде, Кравчук после провозглашения независимости предложил его послом в Канаду. Я знал, что такое посольство, — там даже уборщица — рафинированный кагэбэшный разведчик. Это уборщица, которая в украинском посольстве работает, да ещё в такой стране как Канада. Приедет Левко туда — они ему сплетут лапти, как говорят москали, то есть скомпрометируют. Но сказать ему, что он никудышный администратор? А он уже Председатель УРП. Я говорю: «Ты не едь, Левко, — я тебя пригласил в Станислав, ты депутат от нас, сиди вот тут, усы свои показывай, и от этого наши люди будут довольны». Он меня не послушал. Когда ехал в Канаду, устроил прощальный вечер, пригласил всех из народных депутатов, а меня нет.
Вот подошли выборы 1994 года. Мой округ, я, ещё тысменицкий депутат, слышу, мне говорят: «Пронюк, ездит по округу Пронюк!» С кем, думаю? А тут был такой Игнатюк — глава районной организации УРП, который, кстати, теперь оказался последним вором, — возит его. Василий Стрильцив, кстати, приехал — где Пронюк, как Пронюк?
В.О.: А Стрильцив поддерживал Пронюка?
Б.Р.: Да, потому что тот же председатель Всеукраинского Общества политзаключённых и репрессированных, а Стрильцив — председатель областной организации. Пан Василий, я бы ничего не имел против, я так и говорил Лукьяненко. А на момент, когда я уже взбунтовался, Лукьяненко сидит в здании Центральной Рады на Владимирской и возглавляет избирательное объединение «Украина», помнишь? Это когда он уже вернулся из Канады, из своего посольства. Я увидел, что здесь ведут Пронюка. Прихожу к Лукьяненко в Дом учителя. Он сидит там в кожухе. Я сажусь с ним вот так, как с тобой здесь сижу, и говорю: «Левко, что это? Вы прислали Пронюка на мой округ — я член УРП и член Совета, и он. Я понимаю, что есть умные, глупее, есть академики, а есть бездипломники — но я бы хотел, чтобы со мной согласовывали, потому что мы в одной партии. Ты мне скажи: Богдан, так надо, интересы Украины или партии требуют, чтобы Пронюк был депутатом от Тысменицы. Я ещё и помогу — но почему вы делаете это за моей спиной?» А он буквально вот так поставил руки на стол и говорит: «Богдан, так это же ты в Тысменице? Да как же я забыл, что мы туда послали! Не может так быть, я за неделю разберусь». Это слова Лукьяненко, и я же подумал, что, может, действительно ошибка. Он говорит: «Я за той Канадой забыл».
Проходит где-то две недели. Вот здесь в нашем театре должна быть встреча с Левком. И с трибуны Левко агитирует за Пронюка — меня как будто нет. Меня исключают из УРП, что я не подчиняюсь постановлению, которое якобы УРП приняла, что члены партии должны уступать друг другу — было какое-то такое постановление. И тут Остапьяк как глава областной организации проводит решение исключить меня из УРП.
ЕЩЁ О ДИАСПОРЕ
Вот видишь, я тебе сначала начал говорить, что я возмутился положением вещей, которое есть там, на эмиграции. Я увидел, что в этой ОУН-Р, которую возглавляла пани Слава, как минимум треть — чекисты, они там даже функционерами, и подправляют, куда и как надо. Я начал не только возмущаться, я начал им говорить об этом и договорился до того, что они меня охарактеризовали или восприняли как врага, передали сюда информацию, что Ребрик говорит такие вещи. На тот момент, как я приехал, о Петре Григоренко, Надейке Светличной, Леониде Плюще, которые для меня святые люди, они раньше попали на Запад, — о них говорят и пишут, что это предатели, что это враги. Я не мог пройти молча — я выступил в их защиту — и попал в тот же самый список.
В.О.: И Николай Руденко в том списке был…
Б.Р.: Да, и Руденко. Я ещё не успел сюда вернуться (я там был шесть месяцев или чуть больше), как они передали сюда по своим чекистским каналам, что Ребрик такой-сякой. Более того, когда я поехал в Брюссель... А в Брюссель почему я поехал? Я — кровь из носа — поставил себе задачу встретиться с тем Ярославом Добошем, потому что я же помню все те события 1972 года. Я искал выхода на него среди наших людей в диаспоре. Когда я увидел, как там с тем Антибольшевистским блоком, я интуитивно чувствовал, что Добош — это была наживка, явная провокация. И я нашёл подтверждение у наших людей. Они мне говорят, точно, что тот Ярослав Добош с ума сошёл, когда ему открылась картина, сколько людей в Украине репрессировали из-за него. Он поспособствовал. Он порядочный человек — так мне все его характеризовали, — и он просто стал орудием в руках чекистов. Так же я читал в диаспорных газетах, сколько революционная ОУН финансирует своих бывших политзаключённых-оуновцев, какие суммы денег выделяются, так я им говорю, что ни одной копейки никто не получил. Тому же Михаилу Зеленчуку вот здесь в Ивано-Франковске, на улице Тудора, мы на кооперативную квартиру собирали по рублю, по пятьдесят копеек — никто из ОУН-Р ни одной копейки не вложил. А они там пишут тысячи.
Я занял нежелательную для них позицию. Вот лозунг, что в Украине три миллиона коммунистов и их надо всех перестрелять. Комсомольцев — через исправительно-трудовые лагеря пропустить. Пробую внести коррекцию, что те три миллиона — не все они такие скоты, спросите у людей, какая там ситуация. Там много таких людей, что один просто пошёл из-за того билета, потому что хочет образование получить, у того дети больные, тот хочет иметь какую-то профессию, а тот боится, может, а тот специально для конспирации пошёл — это всё разные вещи.
Словом, я попал в немилость, так сказать, и они тогда решили меня завербовать. Я приехал в Брюссель. Почему в Брюссель? — Добош в Брюсселе. А они уже разнюхали, что я ищу встречи с Добошем, и в Брюсселе пришли в аэропорт. Меня представители «Международной Амнистии» пригласили. Приехал в аэропорт такой Коваль Омельян, один из тех знаменитых тупорылых, простите, националистов. Сказал: что там идти в тот отель — пойдём, мол, в нашу украинскую обитель. Я, конечно, иду к своим. Коваль там живёт со своей семьёй, это трёхэтажный большой дом. И они меня оттуда три дня никуда не пускают. Я даже не знал, что я закрыт, фактически, арестован.
В.О.: Как это?
Б.Р.: Арестован! Василий, это я тебе рассказываю, я обо всём этом пишу. Когда я начал от них требовать, что слушайте, я же приехал сюда с людьми встретиться... А они меня заперли, дали мне свои идеологические циркуляры, а я не нахожу себе места, и мне как бы стыдно возмущаться, потому что я же у них в гостях. Но на третий день я начинаю говорить, что я приехал сюда не читать это — я хочу говорить, пускайте меня к людям, хочу рассказывать, какая ситуация в Украине, в Союзе, и что делать, потому что я назад возвращаюсь. Своё мнение хочу сказать. А я же не знал, кто там бандеровец, кто ме́льниковец — я же всего того не знал, это всё позже выяснилось. Говорю, что я хочу встретиться с Добошем, хочу с ним поговорить. Как я это сказал, они меня начали вербовать: ты не будешь говорить это, что ты говоришь, а ты будешь говорить в том русле, как мы тебя просим, мы тебя хотим включить в свою организацию, вот именно поэтому мы тебе дали все те циркуляры, что на столе здесь лежат, чтобы ты ознакомился и знал, что говорить.
В.О.: А этот Коваль — он кто?
Б.Р.: Бандеровец-революционер. Революционер большой. Потому что бандеровцы есть разные, они там наделали и натворили страшного винегрета, но этот — человек Славы. Когда он начал меня вербовать и обещать, сколько они мне будут платить за это — ей-богу! — я говорю им: «Пан Коваль, в 1967 году, и даже раньше, в 1965-м, были такие мудрые там в Ивано-Франковске, которые мне говорили: ты напиши, Богдан, и не будешь сидеть в криминале, иди на свободу и будешь наш человек. Я понимаю, это был враг, и они правильно, со своей стороны, делали. Но тут я приехал к вам, к революционерам — и вы меня вербуете? Я только что с Украины, я знаю, что там делается, потому что я постоянно живу этим, так сказать, руку на пульсе держу — и вы меня вербуете? Кто вы?»
Имея 300 немецких марок в кармане, не зная языка, поняв, что я заперт, я схватил те двери, сорвал их с петель — и пошёл по Брюсселю куда глаза глядят. Они меня догнали. Где-то, может, с километр я прошёл. Их трое с Ковалём: «Пан Ребрик, давайте сядем». Сели там на какой-то остановке, они начали извиняться: мы плохо сделали, мы то-то и то-то. Словом, они отступили: ты нам прости. Это на словах они отступили, а на самом деле они всего-навсего сменили тактику. Я не успел вернуться, как они уже передали сюда информацию по своим каналам... А, ещё были люди, Анатолий Каминский, Роман Купчинский, Анна Бойчук и другие, которые предлагали мне работу на радио «Свобода». Два раза в неделю я на общественных началах выступал на всех секциях радио «Свобода». Я отказывался, потому что я не мог там работать, мне там плохо, в том мире. Я возвращался сюда, тем более, что я убеждён был, твёрдо убеждён, что центр борьбы с большевиками ныне в Украине, и я не могу вне этого быть. Здесь моя жизнь, здесь я и останусь. А они так потрактовали, что я, как агент, приехал туда, чтобы намутить в диаспоре и назад вернуться.
Они меня сдали англичанам — английская разведка меня арестовала. И ещё что, смотри. Вот как я из этого Брюсселя возвращаюсь, то перед этим месяца два я был в Штутгарте и имел в Политическом институте встречу с немцами. Как раз тогда был Горбачёв с Яковлевым в Германии. После моей лекции — как после сегодняшней твоей лекции здесь в университете — ко мне подошла немка и заговорила со мной на украинском языке. Мелита её звали. Она родилась в Украине, выросла в Украине, их потом в Россию сослали. Она из Никополя, но в 1973 году выехала с родителями в Германию. Сказала, что её муж бизнесмен, поехал на встречу с Яковлевым. Он один из первых, кто имел в Шереметьево тот «Швабский домик», ресторан. Доныне он имеет один ресторан в Ленинграде, один в Шереметьево. Почему я знаю — потому что он мне перевозил компьютеры и множительную технику, этот Ганс, её муж. Когда Мелита мне сказала, что муж поехал на встречу, то спрашиваю чего, а она мне говорит про эти рестораны. Это же 1989 год, это только начинались те кооперативы, Москва заигрывала с Западом. Я подружился с той Мелитой, вечером Ганс пришёл. Я спросил, может ли он мне множительную технику перевезти. Тогда даже компьютер нельзя было перевезти, потому что это считалось множительной техникой. А Мелита говорит, что он перевезёт, потому что он будет везти свои кастрюли, компьютеры кухонные, холодильники и всякое такое на фургонах. Перевезёт и это. И он согласился, этот Ганс. Но я ещё не знал, что меня в Брюсселе ждёт. Он сказал, что где-то через два месяца будет ехать в Москву, везти те свои кастрюли и кухонные компьютеры.
Я в Брюсселе, в том домике, где меня вербовали бандеровцы. Подходит тех два месяца. Думаю, я позвоню Гансу — действует ли наша договорённость, или нет. А Мелиту попросил, что вокруг кагэбня, так чтобы нигде никому она не говорила об этом, потому что узнают — и это сорвётся. Я же переживаю за их бизнес-план, потому что когда найдут, что он перевозит не то, что надо, то всё могут сорвать. Я звоню, это пятница, она мне отвечает, чтобы приезжал. А самолёт из Брюсселя в четыре утра, в шесть он в Мюнхене, они с Гансом меня встретят в аэропорту и поедем в Штутгарт — это 280 километров от Мюнхена. И всё сделаем так, как должно быть.
Это я тебе о немцах рассказал, чтобы про этих наших гоев, великих революционеров дорассказать. Когда они отступили с вербовкой, то я вернулся, думаю: да пойду к своим — Бог с ними, что они меня пробовали вербовать. Провёл там несколько встреч в Брюсселе с бельгийцами, утром они меня провожают в аэропорту, у меня есть билет до Мюнхена. Провели, посадили на самолёт. Провели до паспортного контроля, конечно. Я сел и полетел в Мюнхен. Самолёт прилетел в Мюнхен в шесть часов утра. А они из Брюсселя в эту свою Службу Безопасности позвонили в Мюнхен, что Ребрик полетел этим самолётом. А те вечером напились и где там в шесть часов утра прийти! — они думают: да где он денется, тот Ребрик, придёт на ту квартиру, где он в Мюнхене живёт, так зачем нам ехать на шесть? А я тем временем не появился в Мюнхене, потому что в шесть часов меня Мелита с Гансом встретили и мы от самолёта поехали в Штутгарт. В Штутгарте запаковали мы технику в те Гансовы фургоны, и он через Мелиту мне говорит (потому что он ни гу-гу ни по-русски, ни по-нашему): «Да что ты будешь ехать? Это же суббота, после обеда уже, завтра воскресенье, я тебе покажу свои винные погреба, я тебе покажу своё хозяйство, немного отдохнёшь». Это в Штутгарте, Дёпинген — от Штутгарта как районный центр, как тут у нас Коломыя. Там в Дёпингене у него филиалы, он огромный бизнесмен. И я остался.
Это было в субботу, отдыхаем у него. В воскресенье у него, а в понедельник утром я звоню той пани немке в Мюнхен, у которой я жил. Она, кстати, выучила украинский язык. Гертруд Шмидт, такая женщина. Сколько я сидел — она меня опекала в немецкой секции «Международной Амнистии». Я звоню ей в понедельник, а она в слезах: «Богдан, ты где?» — «Я в Штутгарте». — «Тут сказали, что ты уже в Москве». Я по телефону долго не хотел говорить, кто такое сказал, но уже догадывался.
Сел на поезд, приехал. А они распустили слух — те йолопы меня посадили в самолёт, который летел на Мюнхен, а в Мюнхене я не появился, и эти делают вывод, что это страшный шпион: это администрация аэропорта в Брюсселе сработала на него, что его пересадили на Москву, он попёр в Москву. Вот такие вот небылицы.
Я приезжаю, они меня в понедельник там встречают, разные разговоры, и мне уже ничего не остаётся, как сказать, что это так, это я уже из Москвы вернулся. Я полетел в Москву, передал там информацию, а теперь оттуда.
ЕЩЁ О ВЫБОРАХ
В такой ситуации я оказался и там, и здесь. А они передали это сюда. Я приезжаю и уже слышу здесь отголоски той ситуации или того политического климата, который у них есть. Они, эта ОУН-революционеров, до 1993 года не признавали нашу независимость, всё накручивали своими людьми, что мы предатели, что вот мы пошли в парламент, нас большевики проглотят. И всё делали для компрометации нас.
В.О.: То, мол, большевистская провокация — РУХ, УРП…
Б.Р.: Да, что это провокация. Здесь, в Станиславе, я самый большой огонь вызвал на себя. Например, я прошу поддержать Кравчука, потому что его выбрали президентом. Прошу их: поддержите, ведь это же народ выбрал, с этим надо считаться. Будет он плохо делать — будем подправлять, будем кричать, будем делать перевыборы… Но ведь нельзя говорить, что Украина снова колония. Так, значит, я продался Кравчуку, и они из ничего сделали проблему. А когда на 1994 год привезли Пронючка, здесь все те силы, простите, круцики-пуцики, простите, эта шпана куновская, которые потом создали КУН... Я очень хорошо их знаю — часть там есть нормальных, наших людей, патриотов, которые действительно хотят послужить делу, но руководство всё очень провокационное. Они раскрутили Пронючка, что он председатель Общества репрессированных, а меня всячески поливают: ничего не сделал, такой-сякой. Фактически меня исключили из УРП. Но я шёл по своему округу, я не питал иллюзий, и я людям это говорил. А теперь, куда я ни приду, люди говорят, что я был прав, признают. Я говорил, что не имею иллюзий — я не одержу победу, но я вам говорю, что вы делаете плохо. В той ситуации я раскладывал, так сказать, по полочкам, как надо. Конечно, я набрал меньше всего голосов из всех, кто там был. Я был на последнем месте по количеству голосов — так, как когда-то был первым, так теперь последним. Фактически я был выбит — ни работы мне не дали, абсолютно ничего. Я был брошен, а вожди куновские говорили: «Мы доведём Ребрика до того, что он бросится с девятого этажа».
В.О.: Вон как!
Б.Р.: Честное слово. И действительно, они создали мне страшную атмосферу. От своих людей, если даже они говорят неправду, мне не больно, я готов к этому. Больше всего мне болит в той ситуации, что они дали возможность большевикам смеяться надо мной. Сами большевики, сегодня уже часть их вернулась назад в областную и городскую администрацию, те, которых я в девяностом выгонял. Это вынос Ленина, ликвидация памятников — всё это моя работа в области, и не только в области. И то, что эти наши патриотические организации со мной так поступили, как раз это дало возможность большевичкам посмеяться надо мной: ну что, ну как ты, где ты?
Так я фактически два года был без работы. А потом Ткач, глава Тысменицкой администрации, когда уже увидели, кто такой Пронюк, увидели, что дали маху, предложил мне быть советником. Так что я был в такой очень сложной ситуации, Василий.
В.О.: На пенсии Вы с какого года?
Б.Р.: С июля 1998 года.
В.О.: А теперь же Вы тоже — советником у кого?
Б.Р.: У Вышиванюка, главы областной администрации, по политическим вопросам.
В.О.: Я помню, как Вы вернулись в партию, но уже в Республиканскую Христианскую. Нас тоже вытурили из УРП, так был создан оргкомитет РХП, и Вы его поддержали?
Б.Р.: Да, конечно, я поддержал. Меня очень встревожило, потому что я никогда не лицемерил и не говорил неправды. Я знал, что в УРП самые серьёзные и патриотичные интеллектуальные национальные силы. Я не имел относительно этого сомнения — у меня сердце болело, что никто за меня не заступился. Когда меня исключили из УРП, то в первую очередь политзаключённые должны были бы заступиться. Даже если у меня грех какой-то был — должны были бы заступиться. Но никто не заступился, и мне было неприятно, тяжело это осознавать. А без политики я не мог жить, потому что это же мой смысл жизни. Предложили в НДП — я туда пошёл, был заместителем председателя областной организации НДП. А когда уже вот и вас повыгоняли из УРП, я понял, кто это делает — это делает та Ганя Музыка — Стецько Слава, это её агентурная работа. Это у меня вызвало очень огромную тревогу, я покинул НДП — потому что НДП никуда не денется, — я пошёл в РХП, я пошёл за вами, потому что я так считал, это моё внутреннее убеждение, дело серьёзное с теми нашими ещё недобитыми, но политически грамотными и государственническими кадрами. Подвинулась та вся сволочь, поэтому я должен был пойти к вам и забыть о том, что было. Я имею в виду РХП, потому что там я видел своих, тем более, что изменилось название. Я больше нигде об этом не говорю, но я знаю, что тот же Горынь и другие прекрасно понимали, что произошло. Поэтому я пошёл в РХП и считаю, что я хорошо сделал, и не жалею.
МАЙОР БЕЗ ПАЛЬЦА
В.О.: Хорошо, что мы с Вами фактически до сегодняшнего дня довели этот разговор. Но я хотел бы вернуться к некоторым эпизодам прошлого, из того заключения. Потому что я знаю, и даже в справке пишется о тех этапах, как Вас тяжело «прессовали». Почему Вас так тяжело «прессовали»? Что там было на этапе с тем крестиком? Если бы Вы об этом рассказали.
Б.Р.: Ты же знаешь, ведь ты тоже был за проволокой не один день, что Москва всё делала, чтобы отрицать, что политзаключённые существуют. Когда мы пробили ту стену и по всему миру пошли о нас публикации, в том числе Стусовы, которые ты показывал, на микробумаге, то Москва делала всё, чтобы как-то узнать о пути выхода информации. Особенно их болело, что со спеца — кагэбисты Сосновку называли «крейсер». Потому что мы были, как моряки, в полосатом. Начали искать выходы. Эту профилактическую работу, что они время от времени брали нас на так называемое перевоспитание, они практиковали ещё и после войны. Есть принцип «бей сам себя», то есть раскайся, признай вину, особенно тогда, когда её нет. И человек сам себя убивает, он фактически полностью нейтрализован на всю жизнь. Они это делали. А тут они ещё начали искать пути выхода информации.
Я скажу о себе: они меня два раза возили в Ивано-Франковск и открыто говорили, чего они хотят — они хотят знать канал. Перед этим тоже были беседы, но меня из лагеря не привозили. Говорили так: «Три предложения от тебя, Богдан». Вот в приговоре будешь видеть: в первом деле, 1967 года, я ещё частично признаю вину. Я не знаю, почему я это говорил, что я там перед своими курсантами говорил. А второй раз я нигде не признаю вину, это даже в приговоре записано. А они требовали, чтобы я сказал: извините, я ошибался, осуждаю свою антисоветскую деятельность и больше этого делать не буду. Это и на следствии говорили, и после следствия, и в лагере это говорили. А два раза меня возили в Ивано-Франковск. А почему два раза — потому что я с ними начал немного играть. У меня натура такая, и я думал...
В.О.: Авантюрная?
Б.Р.: Нет, по отношению к ним не авантюрная, а разведывательная — хотел узнать, чего они хотят, и немного поиздеваться над ними. И интересно поездить — время быстрее идёт. И вот они первый раз меня привезли.
В.О.: Когда именно привезли?
Б.Р.: В 1977 году, это был июнь. Они меня привезли в Ивано-Франковск и открыто поставили вопрос: нам известно, что ты знаешь выход информации из лагеря; нам не надо говорить, кто и сколько, нам надо — как. Вот как выходит информация, способ? Больше мы ничего не хотим. И мы тебе даём свободу, ты выходишь: ты нам информацию — мы тебе свободу. Ну, я вокруг этого начал с ними играть. Я знал, что я их не обману, я и не пробовал, но я хочу узнать, что они знают, чего они не знают. И я над ними немного поиздеваюсь.
Я занял такую позицию, что я вам не скажу, потому что вы кто — вы холуи московские.
В.О.: А поимённо Вы помните тех людей?
Б.Р.: Кушнир, Медведев, Черкасов — такой был полковник, кагэбисты. В основном со мной работали этот Черкасов и Кушнир. Кушнир где-то теперь в Черновцах. И Медведев также — это они со мной беседы вели. Значит, ты нам канал — мы тебе свободу. Я занял такую позицию. Во-первых, кто вы такие? Вы КГБ — так что, КГБ как захочет, то посадит, и как захочет — выпустит? И на это сразу письменное заявление им несу, что КГБ — главный хозяин в стране, это подтверждает то, что я говорил и в чём меня обвиняете: захотят — посадят, захотят — выпустят.
В.О.: А суд тут ни при чём?
Б.Р.: А суд ни при чём. И я им: вы кто? Если бы вы мне говорили где-то на уровне Щербицкого — Федорчука, то, может, я бы ещё подумал, как быть. А вам сказали посадить Ребрика — вы посадили, скажут застрелить — застрелите, скажут выпустить — выпустите. Вот такую я с ними вёл игру. А вам не скажу — я знаю про выход информации, но я вам этого не скажу. Какой дурак скажет, или срубит тот сук, на котором сидит? Вы этого хотите — и дальше будете держать ещё крепче не только меня, но и всех остальных. Не скажу.
Они меня два месяца морочили. Закончилось тем, что я говорю. Тогда они отвезли меня назад в лагерь. А мою позицию обработали, что я якобы хочу к высшему начальству, что я будто бы поверил. Так на второй год берут меня из Мордовии, в Москву везут поездом, в Москве на самолёт — вот как ты сегодня студентам рассказывал подробно о Стусе...
В.О.: Это в каком году?
Б.Р.: В семьдесят восьмом. На самолёт, и снова сюда, и снова с гарантией, что Федорчук даёт согласие, Щербицкий и Ляшко, все они войдут в Президиум Верховного Совета, он послушает. И я уже вижу, что они готовы к этому. Я занял непримиримую позицию, сказал, что с вами я говорить не буду и вам никакой информации я не даю — я ничего не знаю. А они знали, что я знаю, тем более что я год назад говорил, что знаю. Я не знаю и не скажу.
И вот когда меня возвращали назад...
В.О.: Какой тогда месяц был?
Б.Р.: Это так же лето было, это было на Ивана Купалу 1978 года, на этапе. Везут этапом в Киев, поезд «Ивано-Франковск — Киев». Он приходил в одиннадцать часов в Киев. Привезли воронком в пересыльную тюрьму. Это воскресенье, начальства нет, есть дежурный по тюрьме. Привезли целый вагон бытовых парней, политический я один.
В.О.: Это на Лукьяновку Вас привезли?
Б.Р.: Привезли на Лукьяновку в Киев. Потом этих бытовиков обыскали, меня в последнюю очередь. Привели в камеру, где шмонают. У меня был мешок продуктов, потому что здесь передачи разрешали. Сестра привозила, было немного продуктов, я думал их ребятам в лагерь привезти. Их семеро — один стоит за столом, тот, что должен шмонать, а шестеро прапорщиков сидят. Потому что когда шли бытовики, они брали по семь человек сразу и шмонали, чтобы быстрее пропустить. А тут я один. Я прихожу, поставил тот мешок, раздеваюсь догола, стою сбоку, а крестик не снимаю. У меня крестик на верёвочке. Ну, там присядь, я ещё не присел, а этот прапорщик увидел крестик и полез рукой снять. Он к крестику — я по руке ударил, так оттолкнул. Те шестеро встали — они видели, что я надзирателя по руке ударил, и когда они встали, — а я же голый — я на стол выскочил, на котором шмонают, и говорю им: «Зовите майора! Иваны, сегодня ваша мама, наверное, пошла где-то молиться в церковь, а вы тут крестик сдираете, хохлы!» Читаю им такую мораль со стола, голый. Начал требовать майора. А мне со стола видно, что коридор буквой «Г» идёт. Одно крыло той буквы видно. Стою, не слезаю.
Они послали за тем майором. Через пару минут смотрю, идёт майор. Подошёл, я спрыгнул. «В чём дело!» Немного так на татарина похож, невысокого роста, полный. Я спрыгнул со стола и говорю ему, что они срывают крестик, я тебя вызвал, потому что ты же офицер. А тут во всех тех камерах есть список вещей, которые можно и нельзя. Я говорю, что крестик не запрещён. А он говорит: «Но и не разрешено». И показывает мне список того, что разрешается. И сам полез сорвать крестик, а я и его по руке, так же, как и того мента. Взял крестик, и уже себе в сознании я разработал, как я буду действовать.
В.О.: То есть Вы его в руку взяли, да?
Б.Р.: Нет, отвёл его руку, потому что он хотел снять. Пока что крестик на мне. Майор полез, хотел сорвать крестик. Я так же его руку отстранил, оттолкнул. А план у меня ещё до этого был, но я же не знал, как майор себя поведёт. Я тогда быстренько хап крестик с шеи — и в рот. А он так: «Во-во-во, глотай!» Они же там привыкли, что те бытовые домино глотают, ложки. А я спрятал и шнурочек, он слюну в себя впитывает, сухо во рту стало. Стал в угол и говорю: «Вы, хохлы, вы меня убьёте, а я не отдам крестик. Но хоть одному глаз выколю, хоть одному из вас». Я стал это говорить, а майор полез мне в рот — он услышал, что я не глотнул, он хотел достать. Знаешь, цепочку было бы легче держать во рту, а шнурок — сухо очень. И он залез в рот, хотел вытащить, а я ему пропустил палец. Только запустил — хрустнуло вот так. Смотрю, он вытащил палец, а у меня во рту осталась фаланга.
В.О.: Эта первая фаланга? А какой палец — указательный?
Б.Р.: Этот, указательный. Он полез в рот, хотел зацепить, наверное, за шнурочек вытащить. И что меня удивило — я ещё держу этот кусок пальца во рту, а у него нет крови, всё белое вот тут. Он тоже смотрит на палец, а потом оно краснеет, краснеет — и кровь пошла, и он так начал скакать на одной ноге и махать этим пальцем. Эти семеро вскочили — и ко мне, я только успел стать вот так в угол, спиной, потому что я же голый.
В.О.: Голый, даже без трусов, да?
Б.Р.: Ну как на шмоне. Голый, как мать родила, и с крестиком во рту. И они как пошли — они же в сапогах...
В.О.: А палец выплюнули или что?
Б.Р.: Выплюнул, я даже не знаю, куда тот палец потом делся. Нет, я выплюнул. Когда этот майор начал скакать, я выплюнул палец с ногтем. И они как начали меня бить, а я про очки думаю — у меня были первые очки, это сложное дело, потому что очки здесь, в Советском Союзе, нельзя было купить и сделать нельзя. Думаю: разобьют они мне их, но уже Бог с ними. И сказал, что хоть одному выколю глаз. Это то, что я ещё помню, что я сказал. Я, правда, немного отбивался, но они меня вырубили, избили. Это было двенадцать часов дня, где-то так.
Я пришёл в себя уже вечером, темно было, в подвале, в карцере. Грязно там, даже не параша там, а такая яма. Только я первые признаки жизни подал, надзиратель открыл кормушку, говорит: «Я тебе воду включу». Вода заведена в камеру, а сам кран в коридоре. Он мне включил воду, я немного помылся и думаю: где очки? Вижу, лежат они на цементе.
В.О.: А одежда?
Б.Р.: Бросили возле меня, я голый лежу.
В.О.: А пол какой там?
Б.Р.: Бетон. Василий, это ужас — просто бросили, я лежал так: немного на одежде, немного на цементе. Всё тело в синяках, я не чувствовал живого места — болит всё тело. Я пошёл, немного умыл лицо, промыл глаза и думаю: где очки? А они лежат на цементе, целые. Поднял я эти очки — они, наверное, бросили мне их туда. Говорю: «Дай мне бумагу». Начал писать, вызывать прокурора. Утром пришли с носилками. Я не хотел на эти носилки лезть, меня занесли, втащили в «столыпин», в вагон, и повезли в Калугу. И так меня два месяца возили по империи по разным пересылкам. Как только я начинаю требовать прокурора и пишу заявление — они берут меня на этап и везут куда попало, лишь бы больница не зафиксировала побои, чего я и добивался.
Через два месяца, когда сошли все синяки, меня привезли в лагерь в Сосновку. Я рассказал там, и тогда весь лагерь объявил голодовку. Я написал заявления в разные инстанции, в гражданские и в негражданские, прокурорские и партийные. Отовсюду, как по команде, приходили ответы, что это неправда, что я осуждён за ложь, за клевету на советскую действительность и здесь продолжаю лгать, продолжаю своё грязное дело. И Сахаров тогда включился, дело получило мировую огласку, то есть стало известно во всём мире. Тогда я решил пойти на крайнюю меру — я прошу возбудить против меня уголовное дело за нанесение мной телесных повреждений майору (такая статья есть). Я не знаю фамилии того майора, но это было такого-то числа в киевской тюрьме, в таком-то часу, в такой-то день. Я ему откусил палец за то, что он хотел вытащить у меня изо рта крестик, потому что я спрятал его туда из-за того, что надзиратели его отбирали. Он полез в рот, а я ему за это откусил палец. И это является доказательством того, что он действительно отбирал крестик. Возбудите против меня дело — я хочу ответить, потому что мне христианская совесть не даёт сейчас покоя из-за того, что я откусил ему палец. Может, он не понимает этого, а я понимаю. Я готов был, Василий, ответить, чтобы они меня наказали, но для меня было важно, чтобы они признали, что срывают крестики.
Я получил такой ответ: мне дали 15 суток карцера. В одних трусах бросили в карцер на 15 суток. В одних трусах. Камера, под дверью в коридор щель такая, сантиметров пять, наверное, просто дверь не достаёт до пола, печка одна на две камеры. Днём топят — полицаи у нас были кочегарами, — если спиной станешь, то тепло. Но я же босой, цемент есть цемент. На ночь эта нара, которая пристёгивается к стене. Но там она не закрывалась, не на шкворне, как было в Кучино, а просто на замок запиралась. Такая табуретка из бетона, столбик такой, на который она опиралась, и ты мог лечь. Днём на этот бетонный столбик можно было сесть. А поскольку я голый, то я даже на ночь не просил их, чтобы опускали нары. Потому что не ляжешь голый на эту доску. Доска покрашена, окно выбито, температура была в течение этих 15 суток: минус 17 — самая тёплая и минус 25 — самая холодная. Я 15 суток бегал по этой камере, только на секунду становился на одной ноге у печки, погреешь ногу, потом на другой. 15 суток я бегал. Только молитва, злость на них и надежда на Всевышнего. Ей-богу, Василий, я вышел — у меня даже насморка не было. Это какое-то чудо.
В.О.: Это чудо Господне.
Б.Р.: И ничего со мной, абсолютно! Прихожу — есть ответ, что у нас все майоры с пальцами, у нас майора без пальца нет. Правда, тогда уже оставили меня в покое, когда ответили, что все майоры с пальцами. Да и я уже успокоился. Думаю: кому писать? Жаль нервов и жаль здоровья из-за этого майора без пальца.
Ещё у меня случай был — это когда я в первый раз возвращался, в семьдесят седьмом. Это в «столыпине». Они же, когда вывозят, дают эту тюльку в дорогу есть, а пить хочется, потому что ещё же лето. А воды не дают. Бытовики там просились в туалет. А вагоны загнали в тупик. Это где-то там в России, ещё не доезжая до Мордовии. Днём вагон стоит, на солнце печётся, а ночью везут, потому что там какой-то поезд идёт в том направлении. Не выводят в туалет. И один бытовик, из этих уголовных парней, мой сосед по купе, оправился в купе. Ну, не выдержал. Они ворвались и начали его бить. А там их было человек двенадцать, и те одиннадцать молчат. А я сказал, что я же слышал, как этот человек просился, и его не выпустили в туалет — вы же не выводите, а теперь бьёте, так за что? Тогда они ко мне. Меня спасло то, что рядом за стеной был начальник конвоя, перед «тройником» его кабинет там. Начальник конвоя, капитан, услышал, что здесь какой-то крик, и как раз выскочил. А они уже этот мой «тройник» открыли и хотели меня бить. Он это остановил и дал команду выводить в туалет. Меня вывели первым в туалет. Ты знаешь, как это в вагоне — провели через весь вагон, а дверь в туалет открыта, оправиться не можешь, потому что смотрят люди, хотя и есть позыв оправиться. Смотрят, а я не могу. Прошу его: «Прикрой дверь хотя бы немного». Он, этот комсомолец-сержант, вытаскивает пистолет — ты же знаешь, они могут убить на этапе, и никто не понесёт ответственности, — и приставил мне пистолет вот так. А значок у него комсомольский, с Лениным. Приставил мне вот так у уха и говорит: «Ну что, контра, — вот сейчас пристрелю и напишем, что ты бросался на конвой». И сможет это сделать запросто. Я ему показываю на этот значок пальцем и говорю: «Это тебя так этот лысый Мефистофель научил обращаться с людьми?» Наверное, он не знал, кто такой Мефистофель, но с такой злостью то на значок посмотрел, то на пистолет — и спрятал пистолет. Был у меня и такой случай.
А с теми чекистами, которые нас перевоспитывать приезжали, когда приезжали эти агитбригады, то были очень конкретные и принципиальные беседы, не только со мной. Вот мы есть, чего вы лазите, чего вы ездите сюда...
В.О.: Евдокименко приезжал, или как его? Который книжку написал про украинский буржуазный национализм.
Б.Р.: Евдокименко, да многие приезжали. Особенно тот Тарас Мигаль из Львова, из Ивано-Франковска профессор Возняк, он и поныне в Институте нефти и газа. Потом Вакалюк — Вакалюк уже покойник, доцент из нашей академии.
В.О.: А как это устраивали? В Кучино, когда к нам приезжали, то вызывали по одному. А я слышал, что вроде бы когда-то вывели на коридор и со всеми вместе беседовали.
Б.Р.: Да, в Сосновке так и было, на коридор выводили. В два этапа. Сначала они ходили по камерам — ходят посмотреть, что да как, какая еда, что мы тут делаем. А как правило, они привозили с собой фильмы с Украины, такие агитационные — то тогда выводили нас на коридор (в Сосновке так было), мы брали из камер табуретки и смотрели это кино. Мы не столько шли смотреть кино, сколько шли, чтобы встретиться друг с другом. Мало кто ходил, мы игнорировали те фильмы, которые они привозили. Но фильмы крутились — четыре фильма в месяц по плану было. И мы шли, чтобы увидеться, пообщаться, узнать новости.
Вообще, этот тюремный период чем дальше уходит, тем он каким-то более родным становится и придаёшь ему большее значение, что это действительно была очень важная страница в жизни. Она интересна во всех отношениях, в первую очередь в духовном, конечно. Как вспомнишь, что это такое страшное государство, а там горстка людей, которые восстали так мужественно... Я не хочу так говорить — я и тогда не думал, да и сейчас не питаю таких иллюзий, что это какие-то герои или не герои, но на том фоне... Ты сегодня очень образно сказал студентам, что когда основная масса морально опустилась ниже нуля, то нормальное поведение действительно кажется подвигом. Василий, я не хочу это переоценивать, но на это нужно было иметь мужество.
Что мы ещё пропустили, какие моменты?
В.О.: Конец разговора с паном Богданом Ребриком 11 февраля 2000 года в Ивано-Франковске.
В сентябре 2008 года Б. Ребрик добавил:
НА МОМЕНТ СОЗДАНИЯ УХГ
Я вместе с другими политзаключёнными-рецидивистами находился в концлагере особого режима ЖХ-385-16 в с. Сосновка Мордовской АССР. В декабре 1976 года, сразу после опубликования Украинской Хельсинкской Группой первого меморандума, я предложил политзаключённым-сосновчанам вступить в Группу. Меня поддержали трое политзаключённых: С. Караванский, В. Романюк и Д. Шумук. Главной целью созданной нами Группы была передача на волю (для информирования мировой общественности) сообщений о выполнении СССР взятых на себя обязательств в Хельсинки в 1975 году, о выполнении Декларации прав человека, о цензуре, свободе слова, свободном выезде из СССР и возвращении обратно и т. п. всем гражданам страны и тем более для нас, политзаключённых. Кроме того, мы с большим риском быть дополнительно наказанными новым сроком тайно передавали на волю свои публицистические статьи, в которых информировали мировую общественность о настоящем экономическом и социально-политическом положении Советского Союза. Лично я, кроме совместных меморандумов и обращений к мировой общественности, подписанных всеми членами УХГ или всеми членами нашей сосновской Группы, написал и передал на волю целый ряд публицистических статей политического характера. Они были опубликованы в разных печатных изданиях за пределами СССР. Вот лишь несколько из них:
а) Обращение к Президенту АФП (Американской Федерации Профсоюзов) Дж. Мини (США). Декабрь 1976 года;
б) Заявление Председателю Президиума Верховного Совета СССР. Январь 1977 года;
в) Открытое письмо гражданину Англии Денису Мильцеру. Июнь 1979 года;
г) Открытое письмо так называемым прогрессивным украинцам США и Канады. Июнь 1979 года;
д) Моё «Последнее слово» на судебном процессе в Ивано-Франковске в марте 1975 года и многие другие статьи.
Фактически наша сосновская группа начала активную деятельность в 1977 году, хотя считается, что она действовала с 1979 года. Причиной этого являются условия неволи в концлагере особого режима и очень трудный путь выхода информации из него.
ИТОГ ВЫШЕСКАЗАННОГО
Как гражданин и личность я формировался в 1950-х годах в России. Это был очень интересный и политически важный период в жизни Советского государства, который мы называем «хрущёвской оттепелью». Оказала она особое влияние и на меня.
До 1962 года я служил в военной авиации дальнего действия. Вследствие катастрофы, произошедшей с моим самолётом в 1962 году, я потерял 70 % зрения и вернулся на Украину в Ивано-Франковск. Здесь началась для меня новая жизнь. То, что я увидел вокруг себя, заставило меня искать ответ на вопрос, кто я, почему так бедствует украинский народ и что мне нужно сделать, чтобы облегчить ему жизнь. По своей наивности я решил пожаловаться (письменно) руководству государства на нищенское существование народа. Мои старания завершились вызовом в КГБ, а позже арестом и заключением. В концлагере я встретил много мудрых людей, которые десятками лет наказывались по тюрьмам за слово правды и свободы. У них я многому научился, как в плане историческом, так и в национально-патриотическом и политическом. Кроме того, в неволе хватало времени, чтобы всё хорошо обдумать, взвесить, прикинуть все «за» и «против», и, самое главное, сделать правильные выводы для дальнейшей жизни и борьбы. Я их сделал. Позже жизнь подтвердила, что они были правильными.
Во время первого заключения я понял, что решить как социально-экономические, так и национальные проблемы наш народ сможет лишь тогда, когда обретёт государственную независимость. А обрести независимость можно двумя путями — силой, то есть милитарно, или словом и мудростью. В ХХ в. мы два раза пробовали обрести независимость силой. Первый раз в 1918-м проиграли всё, отдав полякам западную часть Украины. Второй раз в 1940-х годах. Борьба, которую вела ОУН, закончилась в 1945-м полным поражением и страшными бессмысленными жертвами и страданием нашего народа.
Вторая мировая война закончилась в 1945 году, достигнув своего апогея над Хиросимой и Нагасаки. Трагедия этих двух японских городов свидетельствует всему человечеству, что дальнейшее развитие милитаризма ведёт к полному уничтожению всего человечества на планете. Поэтому эпоха силы и тоталитаризма, эпоха революций должна уйти в небытие, а на смену ей должна прийти эпоха Логоса (слова), эпоха демократии.
Так оно и случилось. Весь западный мир в послевоенный период начал жить свободно, в условиях демократии. Это стало залогом свободы и достатка в тех государствах. Нам, украинским диссидентам, надо было начать свою борьбу за независимость словом в государстве, которое ничем не отличалось от фашистского. Большевистский режим не терпел инакомыслящих, а нам надо было донести слово правды до украинского народа, взбудоражить его, заставить мыслить, сомневаться. Нам ничего другого не оставалось, как использовать такой метод передачи информации, как «самиздат». Простой, примитивный метод, но очень скоро он дал свои положительные результаты. Буквально за несколько лет большевистский режим вынужден был отвечать силой на слово правды. Уже в январе 1972 года поднялась вторая волна репрессий по всей Украине. Но тщетно. Стремление к свободе и построению собственного независимого Украинского государства остановить было невозможно. В этой ситуации нам, украинским диссидентам, как воздух, нужна была поддержка мировой общественности. Кажется, сам Господь Бог помог нам в нелёгкой ситуации, собрав в Хельсинки в 1975 году лидеров 35 стран Европы и Америки на Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе. На этом Совещании СССР взял на себя обязательства выполнять Декларацию прав человека, гарантировать своим гражданам свободу слова, свободный выезд из страны и т. п. Конечно, мы хорошо осознавали, что взятые на себя обязательства СССР выполнять не будет. Просто в очередной раз думает обмануть доверчивый демократический мир. Это хорошо понимали мы, это хорошо понимал в Москве А. Сахаров. Именно в его кругу возникла идея создания Хельсинкских групп в Москве, Литве, Грузии и на Украине. Хельсинкские группы начали помогать большевикам выполнять взятые на себя обязательства. А большевики вместо благодарности начали репрессии против Хельсинкских групп. Именно это привлекло внимание мировой общественности к внутренней жизни народов в СССР и на Украине в том числе. Начались манифестации в европейских странах против репрессий в СССР. Могущественные страны мира начали вводить штрафные санкции против СССР в торговле, в гуманитарной и других сферах. Изоляция большевистского режима нарастала, и это заставило его в 1985 году начать процесс «перестройки» страны. Через несколько лет пала берлинская стена, без единого выстрела распался Варшавский пакт, разрушилась большевистская империя, а Украина стала свободной, независимой державой. Цель, которую мы, диссиденты, ставили перед собой, была достигнута: СССР развален. То есть период разрушения империи закончен, надо начинать строить собственное независимое государство.
К сожалению, не раз в истории нашего народа сил разрушения было гораздо больше, чем сил созидания. Это подтверждает и Княжеская эпоха, и Гетманщина, и эпоха УНР, и период Второй мировой войны. То же самое мы имеем сегодня. Оказывается, что украинское общество и его интеллигенция, даже часть бывших политзаключённых, знают, чего хотят, но не знают, как этого достичь. Семнадцать лет толкут воду в ступе, лупят себя граблями по лбу, а должных выводов не делают. Вместо того, чтобы вести Украину в мир, в завтрашний день — тянут её во вчерашний. В результате стоим перед национальной катастрофой. Почему? А потому, что украинская элита не видит реального положения Украины под небом Господним, а живёт мифами. Все понимают, что, не объединив веками разобщённый украинский народ вокруг национальной идеи, ничего хорошего не достигнешь. Понимают, а поступают наоборот: «Там, на Донетчине, одни бандюки и москали, а здесь, в Галиции, одни профессиональные патриоты». А между прочим, референдум 1.12.1991 года показал, что украинский народ един в своём стремлении к независимости — 92% граждан высказались в поддержку независимости Украины. А наши патриоты вместо того, чтобы приумножать национальное сознание на Востоке и Юге Украины, собрались в Галиции и сеют раздор и ненависть к нашим восточным братьям. А, между прочим, идеи украинской государственности шли не из Галиции, а с востока Украины. В первую очередь это М. Драгоманов, П. Кулиш, Н. Костомаров, Т. Шевченко, С. Петлюра, Н. Михновский, Д. Донцов и другие. Галиция дала одного Франко, которого сама же и затравила.
Вторая серьёзная проблема — наше отношение к прошлому и понимание исторических событий. Особенно тех, что имели место в ХХ веке. Нельзя их мифологизировать или искажать, а тем более отрицать очевидное. Известно же, что ни Винниченко, ни Грушевский, ни Петлюра даже не думали провозглашать Украину независимым государством, пока существовала имперская Россия. Они хотели лишь автономии в составе России. Как при царском режиме, так и после февральской революции 1917 года. И лишь большевистский переворот в октябре 1917 года в России заставил руководство УНР думать о полной самостоятельности Украины. Независимость Украины провозгласили, но удержать её не смогли. Власть, как в России, так и на Украине, захватили большевики-интернационалисты, или, как их ещё называли, «советы». И когда мы говорим об «Арсенале», «Январском восстании» в Киеве, о Крутах, Базаре — то это не москали, а большевистская Красная Армия, которой командовал тогда на Украине сын М. Коцюбинского Юрко. Надо об этом помнить. Так же как и о том, что большевистская зараза была заброшена в Россию из ныне мудрой Европы. При её поддержке и финансировании большевистской партии Россия, а с ней и Украина, на целых 73 года перестали существовать как национальные государства.
Сегодня, когда мы делаем попытку строить национальное государство, мы должны хорошо понимать своё недалёкое прошлое. Все наши соседи, в т. ч. и Россия, вместе с нами вышли из большевистского «рая». Нам надо постараться со всеми жить в согласии, а не искать в ком-то виновника всех наших бед. Потому что Ленина в Москве охраняли почему-то не москали, а латыши, командовал Красной Армией Л. Троцкий, ЧК-ОГПУ создал Ф. Дзержинский, а репрессии и голодоморы организовывал грузин Сталин. Не понимать этого и не давать этому объективную оценку — значит работать на поражение.
УССР была государством той части украинцев, которые пошли за ленинскими социалистическими идеями. А это большинство украинцев, поэтому они и победили. И они имели на это данное им Богом право. Другое дело, что большевистские идеи оказались утопическими. Созданное на них государство ничего другого, кроме беды, дать народу не смогло. Именно поэтому оно должно было быть ликвидировано. Мы это сделали в последнее десятилетие ХХ века, к сожалению, аж на 73-м году его существования. И сделали это словом, без малейшей милитарной мощи. Этим надо гордиться, это надо понимать и по достоинству оценивать. К сожалению, сегодня видим вокруг себя и слышим противоположные вещи. Раздуваются мифы, делаются попытки на мифах творить новую историю, фальсифицируются исторические события и факты. Этот негативный и вредный процесс достиг такого уровня, что угрожает существованию единой Соборной Украинской Державы.
До обретения Украиной независимости мы имели право прибегать временами и к пропагандистским и популистским высказываниям, лозунгам или призывам. Это было оправданно, потому что народу, который порабощён, многое прощается, на его пути к свободе многое ему позволяется. Но… Когда мы стали в один ряд со всеми народами мира, наш долг — быть честными, справедливыми и объективными. То есть показать мировой цивилизации, что мы такие же, как и они. При этом помнить, что мир слушает слова, а оценивает нас по нашим действиям.
Вместо того чтобы начать серьёзную работу по объединению нашего народа и строительству государства, занимаемся поиском врагов и пугаем мир своим нелёгким прошлым: репрессиями, голодоморами, Чернобылями и донецкими бандюками. Кому это нужно? Проклинаем жидов, москалей, кричим: «Украина для украинцев», а не думаем о последствиях. Не будем заставлять друзей хвататься за головы, а недоброжелателей наших — за животы. Потому что во всех наших бедах мы виноваты сами. Жизнь и политическая деятельность нашей националистической диаспоры в свободном мире (особенно послевоенной волны) лишь подтверждают это. В течение 50 послевоенных лет только то и делали, что грызлись между собой. Не примирило их даже самое святое для украинского патриота дело — провозглашение Украины самостоятельным государством. Сначала они были шокированы фактом воскресения Украины, а потом, оправившись, смогли лишь перекинуть политическую грызню в Украину. Сегодня мы являемся свидетелями того, в каком состоянии оказалась Украина: «Хуже ляха свои дети её распинают».