Интервью Владимира Ивановича Сиренко
В.В.Овсиенко: Первого апреля 2001 года в городе Каменском (Каменское), до сих пор Днепродзержинск, на улице Локтюхова, 8, квартира 39, ведём беседу с Сиренко Владимиром Ивановичем. Его телефон: код 05692, а номер 359-14. Записывает Василий Овсиенко.
В.И.Сиренко: Каждую весну на меня нападает ностальгия по родному краю, и так тянет, так тянет, что я хоть на несколько дней вырываюсь в своё родное село в Приазовье. Я родился прямо на берегу моря, есть такое село Новопетровка — бывшая Петровская крепость. Оно почти всё заселено задунайскими запорожскими казаками, которые вернулись с территории Турции, из Задунайской Сечи. Но в этом селе я почти не жил. Находясь в этом селе, я думаю: «Вот здесь я родился». А я и не знаю, в каком доме. Там сохранилось очень много хат ещё с тех времён, послевоенных, довоенных.
В.В.Овсиенко: А это какой район теперь?
В.И.Сиренко: Это Бердянский район Запорожской области. Отец переезжал в разные сёла — посылали на работу, потому что он работал то председателем потребительского общества, то в райисполкоме, его перебрасывали из села в село. А я постоянно жил у своей бабушки Прасковьи Антоновны Мамченко. Поэтому и мама моя в девичестве Мамченко Татьяна Антоновна. В этом селе, по сути, прошло моё детство почти до начала войны. Бабушка была совсем неграмотная, малограмотной была и мама, но у мамы была какая-то необычайная крестьянская природная мудрость. Любила она песни. Она была неплохой модисткой, шила очень хорошо, и это нас спасало в голодные годы. Сидит, бывало, за машинкой и поёт. Голос у неё был хороший. Она пела, а я там что-то в комнате делаю или уроки готовлю. Это я от неё впитывал это народное творчество. А пела она только народные песни, и отсюда у меня, наверное, любовь к народной песне, вообще к фольклору.
Наверное, это и послужило толчком к тому, что я с малых лет начал писать стихи. По матери я из задунайских запорожских казаков. А по отцу — он из села Николаевка этого же Бердянского района Запорожской области. Так вот, Николаевка была заселена государственными крестьянами, переселёнными царём или царицей, и они жили, эти крестьяне, беднее казаков. Казакам, когда они вернулись из-за Дуная, правительство предоставило очень большие права. Они должны были охранять от нападения турок побережье Азовского моря, поэтому на работу в степь они всегда ехали с оружием, у них позади были осёдланные кони. Если бы вдруг там где-то в районе Новопетровки что-то было замечено — они немедленно должны были всё бросать и ехать туда. Поэтому им было предоставлено очень много земли. У каждого было не по одной паре лошадей, много скота, овец было много. Тогда же невспаханной земли было очень много, это сейчас всё распахали. А в тех таврийских степях было где пасти скот. Жили очень богато, зажиточно. Там, когда началось раскулачивание, брали таких, ну, магнатов, потому что это же надо было буквально каждый двор раскулачивать — по понятиям какого-нибудь другого села.
А вот в Николаевке было, по-моему, по две десятины на душу, на ребёнка, который рождался. И то только мужского пола, на девочек не было. И мой дед, Сиренко Андрей Федотович, жил не очень богато, но его спасало то, что он был мастером на все руки — он и кузнецом был, и плотником, делал телеги, сам выковывал и паял — всё, всё он мог делать. И поэтому он, когда организовали колхоз, был чрезвычайно уважаемой в колхозе персоной, его ценили и уважали.
Вот там я вырос, потом я ещё учился и жил немного в немецкой колонии Долинское этого же района. Потом из этого села мы и эвакуировались, когда начали наступать немцы. Мы эвакуировались на Северный Кавказ. Сначала на бричке. Мы гнали скот. Так как отец был инвалидом, его в армию не призвали. Ему было поручено гнать скот из нескольких колхозов на восток. Мы гнали скот. Немцы — подростки и женщины — были погонщиками. Они ехали с нами, но, узнав, что немцы наступают нам на пятки, отказались дальше гнать скот. Тогда отец из колонны отступавших людей набрал погонщиков. Например, я, мальчишка, который едва держался в седле, с другими мальчишками гнал огромный табун лошадей. Мы буквально не слезали с седла. А жара была! Вот едешь, едешь и слышишь, что-то в рот потекло тёплое. Мазнёшь пальцами — а это кровь от напряжения, перегрева. У меня даже есть стихотворение «Кони», оно начинается так: «Я Сталіна виконував наказ – гнав з хлопчаками коней на Кавказ».
В.В.Овсиенко: Это же вам тогда сколько было? Кстати, Вы дату рождения не сказали.
В.И.Сиренко: Я родился в 1931 году, 7 декабря. Вот в этом году я уже должен получить от судьбы семьдесят лет. Я считаю, что до сорока ещё можно отмечать дни рождения, после сорока это уже не праздник. Когда мне было пятьдесят лет и приезжал меня сюда поздравлять, привёз поздравительное письмо Василий Скрипка — его подписали Борис Антоненко-Давидович, Елена Компан, Иван Бровко, Лина Костенко, — то я тогда разослал всем такие открытки: «Прошу прийти к Сиренко и с ним погрустить над рюмкой по случаю его пятидесятилетия». Это уже никакой не праздник.
На человеческую жизнь я смотрю так: вот если бы внизу нарисовать колыбель, а потом от неё вверх провести линию, наверху нарисовать цифру 40, а потом от этой цифры треугольник вниз, а внизу чтобы гроб был. Вот когда пошло от сорока вниз — кстати, тогда вниз очень быстро катишься — тут уже не до веселья. Вот когда на сорок лезешь, ещё можно веселиться.
Отец и мать у меня были ровесники, 1906 года. Уже их нет. Отец умер в 1985 году. Это как раз меня собирались судить и сослать в Астрахань. Он так и умер, я ему не сказал, что надо мной такая беда. А мать на семь лет раньше умерла, в 1978-м. Они похоронены там, в селе.
Село, где сейчас живёт моя сестра, — болгарское. Там же, в Приазовье. Как говорил Самийленко: «Тут живе народів всяких превелика мішанина, і за це цей край зоветься Русь єдина, Русь єдина». Там, в Приазовье, — и греки, и болгары, и украинцы, и русские есть сёла. Так вот, сестра, мама и отец в последнее время жили в болгарском селе. Отец там работал председателем сельсовета.
В.В.Овсиенко: А где вы там на Кавказе были?
В.И.Сиренко: На Кавказе? Сначала в Арзгире. Есть в Ставропольском крае такой районный центр Арзгир. Мы там сдали скот. Какова его дальнейшая судьба, неизвестно, но отец отчитался, сдал его, то ли в колхоз — не знаю, куда. А потом немцы начали и туда поддавливать, и мы выехали дальше в направлении Дагестана. Есть такое село Величаевка Урожайненского района Ставропольского края — это на реке Кума. И когда немцы нас там прижали, то отец пристроил нас у людей, а сам пошёл дальше. Кстати, это село Величаевка было странным. Оно всё было заселено переселёнными раскулаченными украинцами. Поэтому неудивительно, что они к советской власти и к Советской армии относились не очень любезно. Село стояло прямо над стеной камыша, высотой с дом. Этот камыш тянулся где-то километров пятьдесят в низины. Болота там были. Вот, например, ехать в Урожайное, в районный центр, — это нужно по дорогам, вымощенным брёвнами, — вот такая дорога через болота.
Мы там остались. Село это не было оккупировано. Там не было никакой власти. Там было так. Немцы утром заезжают — вечером убегают. Вечером заезжают партизаны. В камышах там был русско-украинско-калмыцкий партизанский отряд. А немцы боялись партизан как огня. Вот чуть-чуть начинает смеркаться — они собираются и сматываются из села. Потому что хаты прямо над камышом. А в камыш они и не заглядывали. Пытались поджечь, но такую огромную территорию, 50 километров, не подожжёшь никогда. Там какая-то речушка протекает — огонь дойдёт и остановится. Озёра там...
Когда немцы начали отступать, появился отец, и мы начали буквально за фронтом идти назад. Мы дошли до Донбасса. Ехали поездами, на перекладных — как только можно было. Узлы на плечах... И я, и малолетняя моя младшая сестра — все мы по вот такому огромному узлу на спине тащили в дождь, в снег, в мороз.
Мы доехали в Донбасс, отец там пошёл на шахту на работу, мы немного пожили. Хорошо, что отец, когда мы возвращались через Арзгир, взял мешок соли. Там есть солёные озёра, так он насобирал мешок соли, мы пёрли его с собой. И эта соль спасла нас от голодной смерти. Мы продавали соль, а стакан соли тогда был двести рублей. За эту соль мы добирались домой.
Добрались мы зимой на перекладных, поездами. Поезда ходили плохо, но мы приехали. А бабушка и тётя не знали, где мы пропали. Война... Знают, что выехали, эвакуировались. А тут мы приехали, один солдат нас, детей, машиной подобрал в Бердянске с поезда, привёз и высадил. Бабушка вышла — такая радость большая: все живы-здоровы... Наварила вареников, я с голодухи так наелся вареников, что заболел. Это же так дорвался… В тепле, хата натоплена...
Потом отец снова пошёл работать. Был председателем нескольких колхозов. Мы переезжали из села в село, поэтому я учился то на русском языке в русской школе, то в украинской, то в болгарской — вот такая мешанина. Потом отца послали в Приморский район, село Камышеватка, это соседний район. Сейчас он Приморск называется, а был Ногайск. Этот город какой-то дурак взял и переименовал. И мы туда поехали.
Там меня уже приняли в комсомол, я был секретарём колхозной комсомольской организации. В 1947 году там председатель был очень честный, Баранов, помню. Из раскулаченных. Его отец раскулачен, а он в армии на фронте вступил в партию. Забыли, что отец раскулаченный, — поставили председательствовать в колхозе.
Колхоз бедный, всё развалено, ничего нет, но они с отцом приняли решение, за которое едва не поплатились. Надо же людям чем-то на трудодни платить. Они из солдат, вернувшихся в село, организовали рыбацкую бригаду, а море рядом, и оно тогда кишело рыбой. На последние деньги купили баркас, купили сети, построили халабуду на берегу моря и каждый день привозили в амбар рыбу и выдавали её людям на трудодни. У нас в Приазовье в 1947 году почти не было смертных случаев — людей спасла рыба. Там надерёшь семян щирицы, с рыбой перемелешь… А рыба была такая жирная, что сама, без воды кипела.
Мой отец был очень честный, хотя беспартийный. Не воровал, не брал. Мать ему, бывало, говорит: «Ну вот смотри, как другие председатели живут: у них есть всё». А мы жили, как и все в селе.
В 1947 году я вынужден был завербоваться на восстановление народного хозяйства. Так я попал в Днепродзержинск.
В.В.Овсиенко: Это вам шестнадцать лет было.
В.И.Сиренко: Да, шестнадцать. Попал я сначала в ФЗН, потом в ремесленное училище №1. Оно там, в центре, теперь, по-моему, двадцать четвёртое. Там учился почти в то же время и Назарбаев. Там готовили сталеваров, подручных сталеваров, прокатчиков — это для металлургической промышленности. Я был зачислен в группу подручных сталевара. Там я познал работу сталевара, мы же ходили каждый день на завод. Тяжёлая. Подходишь к корыту, снимаешь свою рубашку, в воде прополощешь, а потом выкрутишь и снова надеваешь на себя — и она парит на тебе, потому что там где-то 45-50 градусов жары у печи. Я закончил это училище в 1950 году. Это я в 1948 поступил. Одновременно ходил в вечернюю школу. Это сейчас училища дают документ о среднем образовании, а тогда этого не было. Я десятилетку закончил без отрыва от производства.
Уже тогда я писал стихи, печатался в газетах. Как-то меня встретил корреспондент «Правды» по Днепродзержинску и Днепропетровску Николай Титаренко, покойный, к сожалению, Царство ему Небесное. Хороший был человек, только пил много, но это его дело. И вот он как-то меня встретил и говорит: «Володя, ты пишешь хорошие стихи — чего ты там на мартене? Не пошёл бы ты в городскую редакцию радиовещания литработником?» Я говорю: «Да я же, наверное, не смогу». — «Да что ты не сможешь, я тебе помогу, буду приходить, консультировать». И я вот дал согласие. Я немного на заводе поработал, а тогда же надо было, как и сейчас, наверное, три года отработать. Так он пошёл в обком, пошёл в Управление трудовых резервов, и таким образом я получил, как Тарас Григорьевич Шевченко, отпускную и пошёл в редакцию.
В редакции мне действительно сразу понравилось, я сразу же показал свои способности и стал сначала литработником, а где-то через полгода меня поставили литредактором — литературное редактирование, стилистика материалов. Потом немного поработал в Бердянске в газете «Більшовицька зірка». Немного там поработал, а потом приехал сюда и не смог найти журналистской работы. Так я пошёл — сам ещё молодой, это мне было, наверное, лет 20 — воспитателем в общежитие рабочей молодёжи. Ещё меня надо было воспитывать, а меня послали воспитателем... Я чувствовал себя не в своей тарелке, я там просто отсиживал. Потом где-то в 1952 году я женился. А в 1953 меня в армию загребли.
Жену зовут Татьяна Тимофеевна, сама она из Сумской области. Девичья фамилия Ключникова. Очень хорошая женщина, хозяйка хорошая, но в восприятии мира, в образовании мы с ней абсолютно разные. Это простая работница. А я напишу стих, мне хочется кому-то прочитать... Она мало читала, хотя библиотека у меня вон какая — где-то больше двух тысяч книг. Поэтому я искал каких-то других контактов, напишу — надо кому-то прочитать. А она ревнивая была. Да, наверное, сейчас нет никого не ревнивого, особенно женщин. Вот у нас были конфликты. Но это не главное, главное, что она чрезвычайно порядочный человек, хорошая хозяйка, я и сейчас убеждён, что она до сих пор меня любит и уважает. И дети у нас — две дочери — любят меня и уважают, и четверо внуков-парней у меня.
В.В.Овсиенко: А назовите, пожалуйста, имена дочерей и в каких годах они родились.
В.И.Сиренко: Дочерей? Плохая у меня память на цифры. Старшая, Люда, 1953-го, а младшей, Оле, сейчас 37. Они обе работницы. Одна уже на пенсии, потому что на вредном заводе работала, в 45 ушла на пенсию. А вторая ещё работает на ДМК — Днепровском металлургическом комбинате, оператором прокатного стана, в прокатном цехе. Все рабочей кости, все работают. Один внук тоже работает на ДМК, закончил колледж, второй закончил СПТУ, сейчас работает шофёром в совхозе, вот недавно устроился. Вот такая у меня семья сейчас. С женой мы не живём, она живёт с дочерью, но мы с ней в очень хороших отношениях, дружим.
Потом меня призвали в армию. Уже Люда родилась, уже ей где-то полгода было. Попал я в парашютно-десантные войска в Пскове. Окончил школу младших командиров. Немного побыл командиром отделения. Я очень хорошо пою, у меня и сейчас голос, а в те времена тем более. Я ещё в ремесленном училище участвовал в самодеятельности, даже исполнял сольные номера. А в армии все ищут, где сачкануть... И меня заметили, затянули в ансамбль песни и пляски. Даже Ровенский, артист волгоградской оперетты, когда-то приезжал сюда, нашёл меня (он, наверное, уже на пенсии, а может и в живых нет, это же сколько времени прошло) — так мы с ним исполняли песни дуэтом. А потом мне это надоело, так поскольку я во многих газетах печатался, в том числе в ленинградских с заметками и стихами выступал… Ага, я тогда ещё по-русски писал стихи, и первая книжка у меня на русском вышла. Меня забрали в редакцию дивизионной газеты. Так я оттуда и демобилизовался в звании сержанта. В армии я честно отбыл от звонка до звонка три года, до 1956-го. Имею 24 прыжка с самолёта — с амуницией, ночные, на групповых учениях. Так что я парашютное дело знаю хорошо.
Вернулся я в Днепродзержинск. Меня оставлял майор Комлев, редактор дивизионной газеты, и говорил: «Володя, оставайся здесь. Я иду скоро в отставку. Я тебя поставлю редактором, тебе присвоят офицерское звание. Сначала лейтенанта, а там оно пойдёт и пойдёт, будешь руководить редакцией». Я ему сказал: «Нет. Я без Украины не могу. Мне здесь очень ваша природа нравится — леса, озёра, но, — говорю, — я здесь не смогу». И я таки уехал в Украину.
Только я сел в поезд, где-то до полпути, до станции Дно доехал, чтобы пересесть на поезд Ленинград — Днепропетровск, как полк подняли по тревоге, погрузили им самолёты и бросили в Венгрию. Если бы я задержался там ещё немного — отменили бы моё увольнение, потому что я уже в последнее время кроме того, что в редакции работал, ещё и отвечал за делопроизводство в штабе батальона. Вот всё — отменили бы — и я поехал бы в Венгрию.
В.В.Овсиенко: Были бы тоже оккупантом.
В.И.Сиренко: Был бы оккупантом. А там много полегло, может, и убили бы. Мне потом рассказывали ребята, которых я встречал.
Так я приехал сюда и пошёл работать в редакцию «Знамя Дзержинки» — это газета Днепровского металлургического завода. Сначала литработником работал, потом ответственным секретарём, потом заместителем редактора. Редактором у нас был, Царство ему Небесное, человек, у которого был свой чёлн, он говорил «лодка-малодка». И вот как весна, так газетой, по сути, я руководил и подписывал её. Позвонит: «Ну как там, Володя?» Говорю: «Да ничего». — «Ну, так подписывай газету». Коллектив был неплохой, талантливые ребята подобрались. Они потом позаканчивали ВГИК — Всесоюзный госинститут кинематографии — и работали где-то в других местах.
А потом меня сагитировали редактором в многотиражку вагонного завода «Вагонобудівник». А почему? Эта «Знамя Дзержинки» была русскоязычная, а у меня уже тогда шевелилось желание разорвать с русским языком. А та украинская, думаю, пойду я туда. Пошёл я туда редактором. Там был редактор и один работник. Это уже где-то 1963-64 год. Это ещё была хрущёвская «оттепель».
В.В.Овсиенко: Может, даже заканчивалась.
В.И.Сиренко: Она даже заканчивалась. Я находился под влиянием правдолюбия, поиска правды. Меня эта волна затянула. Там, в Москве, выступают поэты, здесь выступают драчи, выступают коротичи. Читали, кстати, в «Литературной газете» гнусное интервью Коротича?
В.В.Овсиенко: К сожалению, я не прочитал, но мне говорили о нём.
В.И.Сиренко: Это абсолютно аморальный человек, я прочитал — гнусное впечатление производит.
Тогда я решил порвать с русским языком навсегда. А мне очень трудно было с русским языком рвать. Я уже тогда выпустил первую книжку. Она называлась «Рождение песни», вышла в 1964 году в издательстве «Промінь», сейчас оно «Січ». Мои стихи печатались в «Комсомольской правде», в «Правде» рядом с такими именами, как Шолохов, Алигер, Прокофьев. У меня где-то хранится литературная страница, где первые публикации «Они сражались за Родину» и тут же стих — «Владимир Сиренко, Днепродзержинск». В «Новом мире» — большом журнале — публиковался... Мне очень трудно было прощаться с таким достоянием. Но я решил поставить крест на русском языке.
В.В.Овсиенко: А всё-таки, какие мотивы? Как рождалось такое убеждение?
В.И.Сиренко: Мотивы? Это очень интересно. Я же тогда слушал радио «Свобода» — всё. По вечерам — это у меня было эфир прощупывать. И вот я слушаю. Передача из Болгарии — я немного болгарский язык знаю, понимаю, — детские передачи идут на болгарском языке. Венгерские — идут на венгерском. Особенно меня поражало, что и детские. Польская — на польском языке. А у нас здесь — на русском. Тогда вдруг мне приходит такая мысль: так а кто же я? Русский я? Я не русский, хотя я пользуюсь только русским языком. И то не лучше пользуюсь, чем, скажем, кондовый, как они говорят, русский. Значит, я не русский. По национальности я украинец. Украинец ли я? Нет, потому что я не пользуюсь родным языком, я только в паспорте называюсь украинцем. Я пришёл к выводу, что я просто говно. Как вот в степи ветер катит перекати-поле — вот куда катит, туда оно и летит.
В.В.Овсиенко: Перекати-поле.
В.И.Сиренко: И я задумался над этим очень серьёзно. А потом встретил поэта Чхана Михаила, покойного, и поделился с ним вот такими своими размышлениями. Говорю, что я вот, наверное, перейду на украинский язык, но у меня столько напечатано на русском, меня знают в Москве... А он мне говорит: «А ты, Володя, возьми и те, которые ты считаешь лучшими свои русскоязычные стихи, переведи». Что ты думаешь? Такое желание у меня появилось, я приехал домой и в тот же вечер сел и до двух часов не вставал из-за стола. За этот вечер я перевёл пять стихотворений. По сути, я их не перевёл, а перепел.
В.В.Овсиенко: Написали заново.
В.И.Сиренко: По сути, да. И сразу, как только напечатал, бегом разыскал Чхана, а он как раз был в Союзе, другие писатели там сидели. Я прочитал — может, они немного и подыграли, чтобы меня поощрить, — они в восторге были! И вот после того — всё, я порвал.
В.В.Овсиенко: И когда это произошло?
В.И.Сиренко: Это произошло где-то, наверное, в 1964-65 году. В это время я буквально за неделю написал свою последнюю русскоязычную книжку «Остается народ». Что все вожди — это всё преходящее. Я там критиковал власть, компартию. Например, такое стихотворение там было: «Мы льем повсюду дифирамбы, мы восхваляем вся и всех, а нам потише бы, а нам бы, чтоб не слепил глаза успех, чтоб видно было, как в колхозе хлеба погибли на морозе и их снегами замело, как рядом на заводе план и завершен успешно вроде, на самом деле – лишь ноли. Напрасно славим мы, трубя. Когда трубим, себя мы гробим и гробим, Родина, тебя». Вот такое было стихотворение.
В.В.Овсиенко: А какое же издательство издало ту книжку?
В.И.Сиренко: Нет-нет! Она в рукописи осталась, но я эти стихи на выступлениях с писателями читал. Я же тогда глупый был, наивный, не знал, что за мной на все выступления писателей ездил работник КГБ. Я читал о вручении очередной награды Брежневу. Тогда уже, с октября 1964-го, Брежнев был. Он выступил и сказал: «Я эту награду воспринимаю, как аванс». Первая строчка этого стихотворения была: «Не выдают авансом ордена, за них собою доты закрывают. Как матерей Отчизны седина... елки стынут у Кремля...», так что-то было, не помню сейчас. Я вот это всё читал, а они всё наматывали себе, наматывали.
В это время я написал несколько стихотворений на украинском языке, чрезвычайно резких, осуждающих русификацию. Одно на русском, а другое на украинском. Я, наивный, ещё же не знал тогда отношений с КГБ, начал читать эти стихи на выступлениях с писателями. Я ещё не был тогда членом Союза. Начал читать эти стихи. А на каждое выступление писателей, там в район или куда, обязательно ездил один кагэбэшник. Да зачем — там и среди писателей стукачи были. Не надо и посылать. Они всё мотали на ус, мотали.
И вот однажды, когда я был редактором на вагоностроительном заводе, меня вызывают в заводоуправление. Я пришёл, смотрю, сидит у кадровика какой-то товарищ спортивного вида. Знакомится: «Я работник КГБ». Чистокаляный — фамилия.
В.В.Овсиенко: Чисто..?
В.И.Сиренко: Чистокалянный — значит, человек, который чисто обосрался, Чистокаляный. Тут у него значок мастера спорта, видно, по мордобою или по борьбе. «Вы сможете приехать к нам, Владимир Иванович, в Управление на Пелина?» Говорю: «Да». «Там ждёт и хочет с вами поговорить представитель областного управления». А я же ещё наивный, не знаю, как оно, то, думаю, чего бы это в КГБ вдруг?
Приезжаем мы на его чёрной «Волге» туда, в кабинете сидит, знакомится майор Тутик. «Садитесь, Владимир Иванович. А почему Вы перешли на украинский язык?» — первый вопрос. Я говорю: «Могу объяснить. Я украинец, отец и мать у меня украинцы, их родители — украинцы, я родился на украинской земле, и это не ваше дело, на каком я пишу. Вы меня не спрашивали, почему я, украинец, пишу на русском языке? Поэтому это не ваше дело. Если бы я даже начал писать по-турецки — это тоже не ваше дело. Я волен выбирать язык для своей работы». Он видит, что такой резкий ответ, то: «Ну, это не главное, это я так спросил. Вот у вас есть такие вот стихи?» Говорю: «Есть». «Вы их читали публично?» Говорю: «Читал». «Слушайте, а не могли бы Вы нам показать рукописи этих стихов?» Ну, я же наивный, глупый, это я со временем, через год, приобрёл опыт. А я же был членом партии, ещё в армии меня приняли.
В.В.Овсиенко: Ещё в армии? А этот разговор когда происходит?
В.И.Сиренко: А это уже где-то в шестьдесят шестом, вот так. Говорю: «А чего, я сейчас приеду и привезу». Поехал домой, дурак, взял рукопись, привёз. «А Вы можете до завтра нам оставить?» Говорю: «А чего, могу».
Я всё время им доказывал, что я не критикую власть, не критикую партию. Я показываю недостатки, как врач-диагност устанавливает диагноз, а вы, пожалуйста, лечите, исправляйте эти недостатки — вот задача литературы.
Оставили они рукописи. Я пришёл на второй день, отдают. Если бы я был опытный, то я бы прибежал домой, взял бы ту рукопись и сказал жене: «Слушай, отвези куда-нибудь». Дал бы адрес. Или: «Спрячь туда». А потом пришёл бы: «Вы знаете, не нашёл. Всё перерыл. Куда она делась? Я так помню некоторые». А я, дурак необстрелянный, принёс… Они мне любезно возвращают: «Спасибо». А они перепечатали, показали начальнику Управления КГБ генералу Мажаре, показали Ватченко.
В.В.Овсиенко: Самому Ватченко?
В.И.Сиренко: Самому Ватченко. У меня было дело вплоть до Щербицкого. Очень громкое было дело. Показали Ватченко, а тот узнал себя в одном стихотворении. Точно так же, как с «Собором»...
В.В.Овсиенко: Может, помните, как оно звучит?
В.И.Сиренко: Я помню, сейчас прочитаю. Он как затопал ногами! А он жирный же был. Это свинья была.
В.В.Овсиенко: «Губошлёп». Такими губами, как у него, хорошо вареники есть.
В.И.Сиренко: Да, да, да. Это свинья. Ему же в последнее время врачи запретили на машине ездить на работу, и он с улицы Ворошилова аж вниз по проспекту, в сопровождении генерала Мажары шёл в обком.
В.В.Овсиенко: Пешком?
В.И.Сиренко: Пешком. А у обкома стояла машина Мажары и отвозила его на Короленко, 33.
В.В.Овсиенко: А почему здесь Короленко, 33? Это в Киеве КГБ на Короленко, 33.
В.И.Сиренко: Нет, в Киеве Владимирская, 33.
В.В.Овсиенко: А она раньше называлась Короленко.
В.И.Сиренко: И здесь была Короленко, 33. Я так и написал, когда меня туда вызывали: «Короленка, 33, не зітри мене, не зітри».
В.В.Овсиенко: Так как то стихотворение про Ватченко звучало, помните?
В.И.Сиренко: Помню. На русском языке... Ладно, оскверню уста: «Стена». На улице Ворошилова он жил, в особняке с семьёй — 100 кв. м особняк. Глухая стена, в ней небольшая металлическая калитка, в калитке глазок. Я когда-то заглянул в тот глазок: там во дворе ходит милиционер с собакой. Я написал такое стихотворение:
Крепка стена, крепки ворот запоры,
Милиция, овчарка – подойди!
Отгородясь от города забором,
Живет подонок, вылезший в вожди.
Он днем, пыхтя не от стыда – от сала, –
С трибуны справедливости орет,
И слушает его тот, что в подвале,
В бараке, в уплотнении живет.
И думает с тоской, не между прочим:
Какой же ты подлец, ядрена мать!
Ну, а ему-то что – он непорочен,
Ему на всех сегодня наплевать.
Он вечером, собой доволен,
Доволен службой и женой,
В машине едет добрым моим городом
И прячется за каменной стеной.
Кого же он боится среди ночи?
И от кого отгрохал он забор?
Неужто я и мой сосед-рабочий
В моей стране убийца или вор?
Молчит стена, во мне клокочут вены,
Я весь, как динамит и как тротил:
О, если б встал сейчас товарищ Ленин,
Он под стеной его бы похвалил!
Он это как услышал, так себя и узнал.
У меня было два варианта. Один: «Во мне клокочут вены, я весь, как динамит, как аммонал, А если б встал сейчас товарищ Ленин, он под стеной его сейчас бы расстрелял». А я потом подумал: да нет, Ленин бы его похвалил — он сам в Горках занимал большой графский дом. Когда он заболел и ему надо было оздоровиться, он же не пошёл в Горках к какому-нибудь крестьянину и не попросил себе одну комнатку или две, чтобы пожить в крестьянском доме немного, поправить здоровье — он взял целый огромный дворец в Горках. Так я после этих раздумий сделал ещё один вариант концовки. Но я не помню, какой читал — по-моему, «он под стеной его бы расстрелял» он читал.
Было совещание идеологических работников в Днепропетровске, и когда приехали днепродзержинские представители, он заявил: «Вот в Днепродзержинске работает редактором газеты на вагонном заводе поэт. Он пишет антисоветские стихи, в последнее время с националистическим уклоном начал писать». И как топнул ногой, так как он только не провалился! А там внизу пищеблок был, столовая. Может, он в котёл упал бы и сварился? Смрада было бы до черта — на всю область! Как закричит: «Ему не место в партии!!!» Когда я услышал, что он такое заявил — а я уже немного опыта набрался, — я уже приготовился, что в промежутке 3–4 дней буду изгнан из партии и с работы. Потому что как из партии выгоняют — сразу автоматически ты летишь с работы.
Действительно, созвали собрание. Сначала хотели, чтобы я стоял на учёте в партийной организации управления вагоностроительного завода, а там инженеры сказали: «А что такое? Надо еще разобраться!» Они почувствовали неуверенность, и меня — в рабочую парторганизацию вагоносборочного цеха перевели. Там собрание организовала Музалёва — третий секретарь горкома партии по идеологии. Когда меня там исключили из партии и я возвращался с работы, меня догоняет один молодой рабочий, который на собрании по написанному меня проклинал. Говорит мне: «Извините, Владимир Иванович, что я так выступил — мне дали листок и заставили прочитать». Я ему говорю: «Да я на тебя не обижаюсь, но жаль, и трагизм партии в том, что такие, как я — я бы листок не взял и не читал бы, — что такие как я, уходят из партии, а такие, как ты, остаются. В этом трагедия партии, это приведёт к тому, что она умрёт».
После этого меня с работы снимают, я на 22 года попадаю в когти КГБ.
В.В.Овсиенко: А Вы даты того собрания не помните? Потому что это важно.
В.И.Сиренко: Где-то у меня документ. Мне один товарищ, который в архивах копался, нашёл решение райкома, который утвердил моё исключение. Помню, что это собрание в цехе было осенью 1967 года. Почему я запомнил — потому что это был юбилейный год, 50-летие советской власти. Я его отметил своеобразно.
На второй или на третий день райком утвердил решение партсобрания, я положил билет — и меня сразу автоматически выгнали с работы. Бросился я работу искать. В одно место — нет, в другое — нет. У меня тогда было три таких случая, что я поступлю на работу, поработаю неделю — а кагэбэшники узнают, где я устроился, позвонят... Возможно, они и не говорили, чтобы вы его выгнали. Но когда КГБ с директором поговорит, скажет, что к вам такой-то поступил, то многие директора старались избавиться от такого.
Я поступал на редактирование рукописей в экспериментальную лабораторию министерства — здесь же было Министерство чёрной металлургии. Меня выгнали. Я иду в горком и говорю: «Я имею высшее образование, я неплохой журналист, поэт, у меня уже есть книжки, меня знают в России — я уеду из страны. Потому что мне же надо работать». И эта Музалёва говорит (как она осмелилась — не знаю): «Владимир Иванович, идите в рабочее общежитие воспитателем — Вы там когда-то работали, сейчас у вас есть опыт. Только смотрите там! Мы вас восстанавливаем на работе».
В.В.Овсиенко: Вы говорили о выезде из Украины или из страны?
В.И.Сиренко: Говорил, что уеду из страны.
В.В.Овсиенко: То есть из Советского Союза?
В.И.Сиренко: Да, да. Тогда же страна одна была — «единая Русь неделимая».
Итак, я иду на «Азот» — здесь есть азотно-туковый завод — в общежитие. Рабочие все старшие, вешать им лапшу на уши нечего. Тогда были такие настроения — там каждого рабочего можно было сажать! Я, бывало, захожу в комнату вечером: «Ребята, добрый вечер!» А они сразу же: «Владимир Иванович, новый анекдот хотите?» И такой антисоветский анекдот мне выдадут, и все хохочут! Или вот когда новый орден повесили Брежневу — они его портрет в газете показывают: «Владимир Иванович, награда нашла героя!» С юмором таким. Я с ребятами-рабочими контактировал хорошо, потому что я просто себя вёл. Если надо что-то организовать, то я организую.
А тут весной 1968 года начинается кампания против Олеся Гончара за роман «Собор». Я пишу письмо в поддержку Гончара. Самому Гончару. Теперь это письмо в журнале «Бористен» напечатано, где-то оно и у меня хранится, но это надо порыться. Я поддержал Гончара, написал, что это нужный роман, это как глоток воды, как свежего воздуха вдохнули. А все эти полторацкие — это люди, которые служат режиму, они не имеют собственного мнения. Что Вы описали, так оно и есть. Я живу в таком городе — это точно та же Зачепиловка. Я всё это узнавал.
Это письмо перехватывают. Меня, правда, Гончар поздравил с днём 1 Мая: «Получил Ваше письмо, поздравляю Вас с праздником». Где-то то письмо у меня тоже хранится. Но тогда вся почта, которая исходила от меня и приходила ко мне, перлюстрировалась. Они уже так обнаглели, что вот приходит бандероль — разорвана, они её даже не запечатывали.
И вот меня прогоняют и с этой работы. Начинаю я новые поиски. Искал я, искал... И, кстати, раз в неделю — вызов на собеседование в КГБ. Беседа длится часов восемь, без перерыва на обед. Их двое, они поменяются, сходят пообедают, а я сижу. Тогда я говорю, что у меня электричка — давайте закругляться. Голодный, как собака.
Однажды я вышел — и так мне будто кто-то в душу наложил огромную кучу. В таких случаях человеку хочется с кем-то поделиться. Я пошёл туда, где Союз. Я людей не чурался — люди меня чурались, а я шёл в люди. Бежит Заремба. А я только что оттуда. «Ну, ты там сотрудничаешь с КГБ?» Я так стал возле него и думаю: ну что (я бывший десантник, немного знаю приёмы) — прилепить тебя к стене, чтобы на тебя всё издательство посмотрело? Он в издательстве работал, что рекламу, лозунги издавало. Думаю: вот взять тебя да и прилепить к стене? Но не буду связываться. У него такая мания, что все сотрудничают, кроме него. А может, он как раз и сотрудничал?
Мне было запрещено печататься, выступать с писателями, работать. У меня семья, две дочери, надо же чем-то кормить их. И я, чтобы не сидеть жене на шее, поехал к своему отцу в село. В селе мы начали рыбу ловить. В Андреевке, где отец жил. Село Ново-Спасовка в двенадцати километрах от этой Андреевки. Мопед был у меня. Мы целую ночь ловим рыбу, я приеду к тёте, привезу килограммов 10-15 рыбы — карпы там и караси — и говорю: «Тётя, я ложусь спать, а Вы идите на базар и попродайте рыбу». А в селе был большой базар. Так я там перебивался.
Но мне туда кто-то (до сих пор не знаю, кто) прислал денежный перевод. Я так и не установил. Когда я пошёл искать по обратному адресу тех, кто выслал, то там такие не жили. Было у меня такое.
Побыл я там, приезжаю сюда, без работы шатаюсь. Встречаю одного своего товарища. Хороший такой товарищ — вот, забыл я его фамилию, — и он говорит: «Слушай, иди в Институт минеральных ресурсов — там мой друг работает учёным секретарём. Я его подговорю, тебя примут, я думаю». Нет, я сначала работал в институте «НИИЧермет» — Научно-исследовательский институт автоматизации чёрной металлургии. Вычитывал их научные труды. Это последнее место, откуда меня выгнали. Вызывает меня директор и говорит: «Владимир Иванович, расскажите, что с вами случилось?» Я ему рассказал честно, как оно было. «Нам придётся, наверное, с вами распрощаться. Мы не можем...» Я с горя пошёл в Союз писателей через дорогу и рассказываю это, по-моему, Чемерису Валентину. Жалуюсь. А он говорит: «Слушай, я тебе сейчас дам телефон, позвони Пащенко, секретарю по пропаганде, поговори с ним». Пащенко одно время руководил Госкомиздатом. Я набираю номер, говорю секретарше, что это писатель Сиренко, мне надо срочно поговорить с Пащенко. Она соединяет меня с ним, и я ему говорю, что мне уже так накипело, я уже здесь не могу себе заработать на кусок хлеба. (А тогда как раз была кампания выезда евреев). Я уеду из Украины, как мне это ни больно. Я не могу без Украины, но я это переборю, потому что мне надо просто существовать. Я, говорю, найду там себе применение. Он как закричит на меня: «Что Вы мелете! Где Вы работали?» — «В Институте автоматизации чёрной металлургии». — «Идите на работу! И не выдумывайте! Я сейчас туда позвоню. Что Вы в голову такое глупое взяли — мне стыдно за вас! Идите на работу!»
Я там ещё немного посидел, прихожу. Секретарша бегает по всему коридору: «Где Сиренко? Срочно к директору!» Я захожу к директору. «Садитесь, Владимир Иванович». Сел. А директором был Алексеев. А там был его заместитель Савойский — двойная фамилия была, вторую не помню. Он заходит в кабинет. «А Вы что тут еще сидите? Вас уволили — чего вы здесь ходите?» А Алексеев говорит: «Успокойтесь. Владимир Иванович будет у нас работать». Тот помялся-помялся...
И вот я там остался. Я вообще со всеми контактировал, но там был начальник, который мне не нравился. Встретил я своего хорошего приятеля — тоже выскочила фамилия из головы, потому что оно же там уже высыхает... И он говорит: «Иди, у меня там Бабенко учёный секретарь (кстати, он погиб в авиакатастрофе — хороший человек был), я с ним поговорю. Думаю, что будет всё в порядке».
Я иду к Бабенко. Он говорит: «После 9 марта придёшь и будем оформляться». Я перед 9 марта был у него, не помню какого года — скорее всего, это был 1971 год. А уже не верю, я разуверился. Говорю: «Давайте сейчас — у меня все документы есть!» Он понёс мои документы директору, Веселову, и, дубина же, рассказал, кто я, — и директор вдруг меня берёт! Говорит: «Пиши заявление». Я написал заявление где-то чуть ли не 7 марта.
Этот директор Веселов был передовой человек. Через месяц он меня вызвал и говорит: «Владимир Иванович, расскажите мне свою историю». Я ему как есть всё рассказал и говорю: «Так что, мне снова писать заявление на увольнение?» — «Почему? Нет, оставайтесь работать». Наверное, повлияло то, что Пащенко докладывал и в КГБ, что он меня устроил, чтобы не трогали. Говорит: «Нет, почему — работайте, пожалуйста. Это их дело».
Так я там и остался. Редактировал их научные отчёты, документацию редактировал, потому что там геологи бывали и умные, знали своё дело, а написать не всегда могли как следует.
А потом я встречаю Савченко (он тоже без работы шатался) и говорю: «Витя, иди в наш институт — по-моему, там более-менее к нам относятся не враждебно». Веселов — вот вспомнил директора! Молодой такой, энергичный был на то время. «Относятся ко мне, — говорю, — немного демократично. Иди». Вспомнил и того друга своего — Блаженко Михаил, который с этим учёным секретарём переговорил. Говорю: «Иди, там Блаженко и я поможем тебе с Бабенко, этим учёным секретарём. Думаю, он уговорит. Не скрывай, что ты был осуждён». И Савченко пошёл химиком в лабораторию, мы с ним много лет проработали вместе. У нас были нормальные отношения. Но когда у меня сделали первый обыск, то было такое психическое состояние, что хотелось с кем-то поделиться. Я приехал после обыска утром на работу и думаю: ну что, сказать Савченко в лаборатории? Чёрт его знает — может, там подслушивание есть. Думаю, я его поймаю в коридоре, может, там поговорим. А первый обыск — это же потрясение! Я ещё вернусь к обыску... Говорю ему в коридоре вполголоса: «Витя, у меня вчера был обыск». Он на меня так посмотрел и сказал: «Спасение утопающих — дело рук самих утопающих». И ушёл. Я стал в коридоре, будто меня кто-то огромным молотом по голове ударил. Я пришёл к нему поделиться, потому что он же был осуждён... Но это не испортило наших отношений — я такой человек, что я многое прощаю.
А позже, когда его таскали кагэбэшники по делу Ивана Сокульского (Иван сидел в следственном изоляторе КГБ, Николай Кульчинский тоже сидел), я встречаю Савченко на проспекте Карла Маркса. Идём так вниз, и он говорит: «Володя, меня, наверное, посадят». Я говорю: «Витя, если бы тебя собирались посадить, то ты бы уже сидел, как Кульчинский и Сокульский. Не волнуйся». Зашли мы в книжный магазин. А я знал — за мной неотступно ходили, я это чувствовал, и то один и тот же человек, я уже тогда приобрёл конспираторский опыт. Я начал его утешать, говорю: «Витя, не волнуйся, всё будет хорошо». Я учитывал то, что они услышат и стукнут: Сиренко перед судом инструктировал Савченко. Они почему-то считали, что я здесь руковожу какой-то подпольной организацией. Савченко ушёл немного с облегчением. Я не мог пройти мимо его беды. Я сочувствовал ему, потому что это такой же, как и я, страдалец, в такой ситуации надо его поддержать. Я знаю, что в это время все будут его чураться. А самое страшное — это когда вокруг тебя вакуум. Я говорю: «Ничего не будет! Тебе либо условно будет, либо штраф. Теперь, когда ты рассказал, какое твоё участие в деле, и сам факт, что ты не арестован — если бы они собирались заключить тебя в тюрьму, то ты уже сидел бы. А ты же ходишь на свободе — за несколько дней до суда».
И вот так мы с ним разошлись. Мы с ним поддерживали хорошие отношения, но, сколько мы ни работали, он был слишком осторожен, слишком! Особенно после суда. Он перестал общаться со всеми людьми. У Александра Кузьменко собиралось украинское общество — он перестал туда являться и вообще держался в стороне. Но я не осуждаю людей — у одних больше в характере мужества и силы, у других — меньше. Это зависит от того, каким человек родился.
Я ещё хочу сказать — это безотносительно к Савченко, — что всем, кто шёл в диссидентство, я тогда говорил: ты должен знать, что тебя может ждать заключение, лишение работы, всего, многих прав, и если ты чувствуешь, что не выдержишь, — не иди, потому что ты нанесёшь вред себе и ещё больший вред — своим товарищам. Когда Якир покаялся в газете, я написал (тогда я уже писал по-украински, а то я почему-то по-русски написал): «Инакомыслящий Якир задумал перднуть на весь мир – надумал и наклал в штаны на удивленье всей страны! Мораль: коль тонкая кишка – сиди и пшикай исподтишка!» Я это часто им повторял: запомните.
Но всё равно у нас отношения с Витей были очень хорошие. После суда он отстранился от всего. Правда, не избегал, когда мы встречались, да мы и работали вместе. Не избегал других людей при встрече, но сам на это не шёл.
Тогда были вызовы, уличные провокации. Приезжает ко мне Николай Береславский. Вечером я пришёл с работы — звонок в дверь. Открываю, смотрю — Николай стоит. Чемоданчик такой небольшой, саквояжик. И мне бросилось в глаза, что он в куфайке, какая-то фуражечка на нём. А он же аккуратист, он одевался, он любил — вот фото, он молодым такой красивый был, такой интеллигент рафинированный, хорошо одевался. А куфайку он никогда не носил, только когда в сад пойдёт обрезать или полоть. И в центр села идёт, то одевается — сразу видно было, что интеллигентный человек. Меня удивило, что он в куфайке, но я не спрашиваю, говорю: «Проходи. А куда это ты собрался?» — «Да к врачам в Киев». Говорю: «А чего это ты так оделся?» — «А чего — в поезд...» Я говорю: «Сейчас поужинаем, поговорим». — «Я сегодня в Киев, это я заехал. Я сбегаю в аптеку, где тут аптека?» Я говорю: «Вот, вот здесь» — показал ему. Побежал он и принёс вот такую пригоршню лекарств. И когда он их клал в чемоданчик, я увидел большой лист ватмана сложенный. Я не спросил его, что это такое, но увидел этот лист ватмана.
Сели мы. Уже вот-вот идти на поезд, и он мне говорит: «Я еду в Киев демонстрировать, вот там у меня лозунги: „Свободу украинскому языку и культуре!“» Я начал его отговаривать. Говорю: «Коля, ты будешь демонстрировать ровно пять минут — немедленно приедет милиция, КГБ, тебя вбросят в машину и дадут тебе пятёрку. Ну, увидят тебя несколько человек. Ты же хороший публицист, ловко владеешь пером — напиши такой труд, как Иван Дзюба, и где-то экземпляра три в университетах на подоконнике оставь. Оно дойдёт до людей. Какой-нибудь студент найдёт, они его перепечатают, и оно пойдёт. Можно просто оставить в том же Киевском университете, где исторический факультет или что. Там выйдут и увидят, что лежит рукопись. Тогда если тебя возьмут, то ты будешь знать, за что. А так — ты просто...» — «Иван Дзюба выбрал себе такой путь, а я выбрал такой». Я его и по дороге к вокзалу уговаривал — никак. Ну, поезжай — купили билет, садись в поезд. Посадил я его в поезд. Перед тем, как сесть ему в вагон, говорю: «Приедешь в Киев и первое, что сделай, это билет Днепродзержинск — Киев выброси. Тебе же нигде отчитываться не надо. Выброси, потому что сразу узнают, у кого ты был, и, возможно, ещё и скажут, что я тебя туда послал».
Так оно и случилось, потому что он не выбросил билет. Его там схватили и нашли этот билет: «А-а-а! Это он был у Сиренко». И приезжают ко мне с обыском.
В.В.Овсиенко: Давайте установим дату. Попытка самосожжения Береславского была 10 февраля 1969 года. Он зашёл в вестибюль красного корпуса университета, так?
В.И.Сиренко: Я должен уточнить. Он намеревался совершить самосожжение, но я узнал об этом, что он намеревался сжечь себя, только на суде. Судья сказал, что когда его задержали, то нашли у него две пол-литры бензина.
В.В.Овсиенко: А, то он вам не говорил, что едет на самосожжение? А только демонстрировать?
В.И.Сиренко: Нет, нет. Демонстрировать. И когда на суде его спрашивали: «А почему же Вы поменяли место и пошли демонстрировать с плакатом в университет?» Он это объяснил так, что было очень холодно. На Крещатике было очень мало людей, и он принял другое решение. Он пошёл к университету, чтобы демонстрировать, когда как раз студенты будут выходить. И там его взяли. Он поменял планы. Я об этом узнал уже на суде, потому что я был свидетелем по его делу.
И вот ко мне приезжают, показывают ордер на обыск по делу Береславского. А он мне сказал: «Можно у тебя паспорт оставить?» Я спрашиваю: «А зачем?» Он говорит: «Да я назад буду ехать и заберу». Говорю: «Ну, пусть полежит». И как они узнали, что здесь его паспорт? Они заходят и спрашивают: «Что у вас есть Береславского? Здесь у вас паспорт есть». Я говорю: «Да, он забыл его». Я делаю вид, что ничего не знаю. «Уже когда, — говорю, — я провёл его на поезд и вернулся домой, смотрю — что это лежит в бумаге? Я развернул, а это паспорт. Ну, думаю, полечится и вернётся». Перерыли здесь всё. Всё перерыли… Был такой капитан Шконда, вёл обыск сам. Перерыл всё и нашёл самогона три литра. Говорит: «Ну, это тоже наше дело, но я этого не видел». Говорю: «Если Вы не видели, то вот закончим обыск и по стакану самогона врежем». Я видел, что ему, этому Шконде, не очень хотелось что-то найти... Он, видно, узнал где-то, кто я такой, и ему не хотелось... Если бы он был усердным, то зацепился бы и за самогон. А то говорит: «Я это не видел». Он перерыл всё и нашёл письма Береславского ко мне, где он пишет, что я правильно сделал, что из партии вышел, партия — это преступная организация. Вот такое прямым текстом. Забирают письма. Говорю: «Вы не имеете права забирать. Это личная переписка». Но они забрали эти письма, где написано: «Ты не пытайся восстанавливаться, зачем она, эта преступная организация, тебе нужна?» Вот такой у меня первый обыск был.
Я был вызван на его суд как свидетель. Приехал я туда, встретил там Надю, а мы из одного села, односельчане, друг друга очень хорошо знаем.
В.В.Овсиенко: А суд был 30 мая 1969 года. Киевский областной суд.
В.И.Сиренко: Надя, жена Береславского, приехала с узлами. Вижу, ещё односельчане свидетелями вызваны. Нас не пускают, суд закрытый. Но когда ты уже там отговорил, дал показания, то можешь оставаться. Не выстояли некоторые односельчане — говорили против него, что он в Германии учился, выписывал немецкие газеты. Притом они отговорили своё и немедленно смылись, эти товарищи из села, а я вот остался до конца.
Там ещё одно интересное было. Крутится один человек среди этих свидетелей. В пиджаке, хорошо одет. Я говорю: «Вы, наверное, из университета, как свидетель вызваны?» — «Да, — говорит, — я из университета, свидетельствовать буду». Вот так мы с ним перекинулись словом.
Меня вызвали, я начал давать показания. И в самом начале говорю: «Всё, за что судят Николая Береславского, я разделяю. Я разделяю его мысли». — Судья с прокурором переглянулись. — «Потому, что идёт русификация. Вот я в Киеве только если где-то в редакцию журнала зайду или где-то писателя какого-нибудь встречу — только и поговорю на украинском языке. Везде все разговаривают на русском языке. Много надписей, реклама, афиши — всё на русском языке. Дорогие судьи, чего далеко ходить, повернитесь назад, посмотрите, что на дверях вашей совещательной комнаты написано». А там на русском языке написано. «Зачем далеко ходить — вот у вас что делается». Они посмотрели: «Как Вы можете прокомментировать то, что вам писал Береславский?» Говорю: «Это пусть отвечает автор писем. Я не берусь его комментировать и не буду комментировать».
А самый первый вопрос был такой, как только я зашёл: «В каких Вы отношениях с Береславским?» Говорю: «В дружеских был, в дружеских состою, и в дружеских я с ним останусь». Я сразу сказал, что я разделяю все его мысли. Это страшно разозлило судью. Когда оформляли мне документы на возврат денег, он кричал: «Я сообщу в КГБ, как Вы здесь себя вели!» Я говорю: «Ох, Вы их удивите! Сообщайте». Так мы разошлись с судьёй. Он кричал страшно там, в канцелярии, на меня.
И интересная вещь: стоят по углам автоматчики — представление. Начальник караула — молодой лейтенантик. Сначала эти охранники смотрят на Береславского с такой злобой: враг сидит. А когда выступил я, когда выступил Береславский, я заметил, сидя в зале, что охранники, эти мальчики, расслабились, совсем у них другой вид. Расслабился и этот лейтенант. И когда закончился суд, я подхожу к этому лейтенанту и говорю: «Дорогой товарищ, ты тоже, наверное, украинец?» Он говорит: «Украинец». Говорю: «Слышал, что здесь творится? Это, — говорю, — украинский патриот. Ты же караулишь его, так возьми передачу ему. Когда будете сажать в машину...» Он говорит: «Хорошо, я сделаю». Он так и сделал, этот лейтенант. Жена передала ему еду. Те односельчане сбежали, я один остался до самого конца. Мы с Надей тогда сели на поезд и поехали назад.
Но перед этим меня вызвали в Киев в Областное управление КГБ. Запомнился мне Берестовский.
В.В.Овсиенко: О, я знаю Берестовского!
В.И.Сиренко: Капитан он был или что?
В.В.Овсиенко: Да, капитан.
В.И.Сиренко: Меня поселили в гостинице в начале Васильковской улицы. Как же она называлась?
В.В.Овсиенко: На Васильковской — наверное, «Мир».
В.И.Сиренко: О, да. Я прихожу после первого допроса, а там уже лежит на койке какой-то товарищ. И говорит мне, что он из Херсона, механизатор. А я заметил, что он лежит, держит книжку, а руки у него — вот даже у меня есть мозоли, — вижу, руки такие холёные. Не похож он на механизатора — я же из села. Он говорит мне: «Давайте я пойду сейчас возьму бутылочку винца хорошего да пообщаемся, выпьем». Я говорю: «Я только что общался с сатаной, мне так хреново. Я вот купил кусочек колбасы, так съем и лягу спать». Беру свой портфель под голову и ложусь спать. Утром «механизатора» не было.
Завтра снова те же самые вопросы. Берестовский разозлился и говорит на третий день: «Мы уже два протокола порвали. Вы не то свидетельствуете, что нам надо!» А я говорю: «А Вы что же думаете — я за 500 километров приехал сюда обгадить своего односельчанина, товарища? Я на это не пойду — знайте». Последний раз он спрашивает: «А что вы думаете о нём, а как вы то и это?» Я говорю: «Вы с ним разговаривайте на эту тему. Спрашивайте, что вас интересует». Я дал ему характеристику наилучшую, она им не подходила. Они меня три дня держали, и вот с утра до вечера — пишут. А на третий день где-то в обед говорят, что сейчас поедем в Республиканское управление КГБ.
В.В.Овсиенко: А этот допрос вели на улице Розы Люксембург, в областном управлении?
В.И.Сиренко: Да.
В.В.Овсиенко: Леонид Иванович Берестовский начинал моё дело в 1973 году, где-то месяца полтора вёл...
В.И.Сиренко: Такой хорошо одетый, худощавый.
В.В.Овсиенко: Да, с претензиями на интеллигентность.
В.И.Сиренко: Мне почему запомнилась фамилия? Какие-то близкие — Береславский и Берестовский. Садимся мы в машину, привозят меня на Владимирскую, 33, заводят в подвал и говорят: «Сейчас будет очная ставка с Береславским». — «Хорошо», — говорю.
Заводят Николая, сажают к столу, прикованному к полу, на такой же стул. Я встал и спросил: «Можно поздороваться?» Встал, подошёл к нему, пожал руку, так немного его и за плечо взял. А он же не знает, в каком я тут состоянии — может, я тоже арестован?
Ставит первый вопрос: «Вот у Николая Береславского во время обыска нашли записанные рукой Береславского стихи Николая Холодного. Как он сказал, Вы ему переписали. Это Вы ему дали?» Это они хотят шить мне распространение, а Николай не знает. Я говорю: «Николай Береславский что-то путает — ничего я ему не переписывал. Я ему по памяти мог прочитать. А у Береславского феноменальная память, он мог переписать. Я ему ничего не переписывал». Этот майор на меня начинает напирать — то ли Воловик, низенький и толстый...
В.В.Овсиенко: Была в КГБ такая фамилия.
В.И.Сиренко: А я, чтобы не столько его посадить, сколько дать информацию Николаю, говорю: «А почему Вы на меня повышаете голос? Я же не подследственный, вы вызвали меня как свидетеля — почему Вы на меня повышаете голос?» — «Ладно, об этом не будем!» А я так сказал, чтобы Николай сориентировался, кто я такой, в каком статусе здесь.
Николай исправился и начал всё отвергать — всё, что ему вменяют, начал отметать. Эта очная ставка была провалена. «Ну всё, Владимир Иванович, Вы идите». Я говорю: «Позвольте попрощаться?» Подошёл, за руки взял его и говорю: «Николай, держись — я был и остаюсь твоим другом. Держись!» И это его окрылило, он ушёл. А Воловик мне говорит: «Ну Вы и орешек!» Говорю: «Причём тут орешек? Вы меня попросили правду говорить — я вам правду и говорил. Врать, да чтобы оболгать своего товарища, своего односельчанина — никогда! Я не могу так. Вам что — надо состряпать дело, а я вам должен помочь? Так не дождётесь этого — я говорю то, что есть. И сейчас я с ним разговаривал так. Он под давлением, может, вы ему и лекарства какие-то давали, может, что-то и не то сказал — я поправил его».
Второй обыск был у меня по делу Николая Холодного. Я переписывался с ним. А когда Холодного арестовали...
В.В.Овсиенко: Холодного арестовали в 1972 году, но не 12 января, а 20 февраля.
В.И.Сиренко: Да-да-да. Приезжают сюда — по делу Холодного обыск. Приехал лейтенант Гусак и то ли майор, то ли подполковник Соломин — вдвоём. Берут мои стихи — только одно письмо Холодного нашли. Я им дал, оно безобидное. Смотрю: откладывают мои стихи. Я говорю: «А это куда вы кладёте?» — «Так мы же в протокол занесём».
В.В.Овсиенко: Владимир Сиренко, вторая кассета, 1 апреля 2001 года, продолжаем.
В.И.Сиренко: Говорю: «Нет, вы возьмёте только то, что касается Холодного — у вас так в ордере на обыск записано. Вы не имеете права брать мои стихи». — «А вот ваш дневник мы имеем право взять?» — «А дневник — тем более! Даже читать его вы не имеете права». Я ещё не знал Процессуального Кодекса, что нельзя выносить — я интуитивно почувствовал закон и сказал, что нельзя. Он берёт трубку и звонит: «Тут так и так, есть дневник, есть стихи». — «А он что, протестует?» — «Да, он протестует». Тот что-то ему сказал, он всё мне отдаёт. Так они и уехали с одним письмом.
Но что интересно? Мы потеряли ключи от квартиры. Я и дочь перерыли всё — не нашли. А они где-то там рылись и спрашивают: «А это что за ключи?» Я говорю: «А теперь я вижу пользу от обысков. Мы искали всей семьёй и не нашли!» Они нашли у меня портрет Сталина, журнал с того времени, когда он умер. Говорят: «О, Владимир Иванович, у вас хранится портрет Сталина!» — «А почему вы удивляетесь? То, что сегодня происходит — как раз в духе сталинизма. Вы пришли туда, где чтут Сталина».
А самое интересное вот что. Вот здесь стоит Гусак у стола и читает моё стихотворение «Антисемит». Прочитал и говорит: «Владимир Иванович, а вы знаете, что за это стихотворение вам в Израиле дали бы государственную премию?» А я ему говорю: «Товарищ Гусак, вы мне не даёте работы — так не похлопочете ли вы перед правительством Израиля, чтобы мне эту премию присудили? Я бы тогда имел деньги и к вам не имел бы претензий». Он улыбнулся, но так ничего и не сделал.
Этот кагэбэшник Гусак со временем пошёл в университет, стал деканом, воспитывал новое поколение независимой Украины. У меня с ним была встреча. Я сажусь в университете в лифт, стоят какие-то женщины, забегает Гусак с какой-то книжкой. Его женщины спрашивают: «Что, это вы купили какую-то книжку?» — «Да вот, купил политэкономию, новое издание. Вы знаете, как нам вешали на уши лапшу, как нам тогда врали об экономике. Я вот сейчас просмотрел — совсем другие взгляды! Как нам парили мозги, как обманывали нас!» Он меня не видит, а я сзади подаю голос: «Товарищ Гусак, если бы лет десять назад, когда вы были в КГБ, я такое сказал, вы бы меня сгноили в Мордовии!» Он как оглянулся — я стою за спиной! А тут лифт останавливается на каком-то этаже — может, ему и не надо было выходить, но он вылетел, как пуля из лифта! А эти женщины спрашивают: «А что?» — «Он из КГБ — вы разве не знаете? Он у меня обыски делал». — «Да ну! Серьезно?» — «Серьёзно. А теперь вот, видите, он воспитывает людей, нашу смену и говорит крамолу — какой демократ, какой смелый человек!»
Так что у меня было два обыска. Было много вызовов. Например, надо было им сделать обыск. Я выхожу с вокзала, у трамвая ко мне подходят двое в гражданском... Нет, сначала два милиционера: «Можно вас? Проедем с нами в городское управление милиции». — «По какому случаю?» — «Вот точно с таким портфелем, как у вас, убили девушку, и нам надо осмотреть ваш портфель». — «Поехали». Садимся в машину, говорю: «Только недолго, мне на работу надо». Приезжаем мы туда: «Выкладывайте всё из портфеля». Я выкладываю стопочку бумаг. Майор, начальник следственного отдела, тянется рукой к одной тетради. Я его — по руке: «А это, — говорю, — не трогайте, портфель осматривайте». Они: «А, ну, хорошо, это не тот портфель».
На второй день я снова выхожу на улицу — подходят уже двое в гражданском: «С таким портфелем...» Я говорю: «Вчера я в сопровождении двух милиционеров с этим портфелем был...» — и называю фамилию начальника следственного отдела. — «Уже этот портфель осматривали». Они рассмеялись, развели руками: «Ну, ладно, идите». У них была нестыковка: не доложили, что уже осмотрели.
Такого было масса: приставания на улице, провоцирование на драку. Я всегда это терпеливо переносил, я знал, что, не дай Бог, я того провокатора хоть в плечо толкну, как из-под земли вырастут милиционеры, и тогда всё — напишут, что вот правдолюбец, а сам хулиган. Или напишут, что я пьяный. Я всегда это терпел. Много было таких провокаций. А главное — это вызовы, вызовы, вызовы.
У меня в семьдесят каком-то году вышла книжка «Батькове поле». А как? Обо мне очень часто передавал «Голос Америки», что не дают мне работы, преследуют, не печатают как поэта. Передавали «Свобода» на украинском языке, «Голос Америки», даже однажды «Немецкая волна» передала. И как только передача — на утро меня вызывают к секретарю обкома. Вот уже, значит, у него лежит, как они называли, «перехват». Я когда-то спросил: «А это что, какие-то секретные документы, что вы их перехватываете? Его же слушают все, этот „перехват“». — «Да это у нас такая терминология».
Был у нас Васильев — секретарь обкома по идеологии, — русак такой. Но чем он мне нравился? Тогда уже начальником КГБ у нас был не Мажара, а Щекотуров. Он из партийных деятелей. Закончил он тем, что «поехал» — у него «шиза», его сняли, генерала этого. Но с ними двумя можно было разговаривать. Вот Васильев: если он что-то пообещает — такая чисто русская черта — он обязательно выполнит. Он ничего не боялся: он не украинец — ему не повесишь национализм, если он что-то и скажет. Иногда он такое скажет, что думаю — провокация. Он не боялся, прямо так и говорил. И Щекотуров был немного демократичен, как на то время, а главное, что он был умный человек, не солдафон. Он вышел из партийных работников, а партийные работники любят и анекдот рассказать... Я ещё когда редактором работал, был с ними на одной гулянке за Днепром, так наслушался политических анекдотов. Видел, как они девушек привезли и под музыку их топтали, как петухи… Я хорошо знал жизнь номенклатуры. Вот так слушаю их анекдоты и думаю: вот бери каждого и шей дело.
Он (Васильев) говорит: «Владимир Иванович, надо дать отповедь нашим идейным врагам». Это для «контрпропаганды». — «А что такое?» — «Да вот, перехват...» Говорю: «А ну, читайте». Он читает. Прочитал один абзац, спрашиваю: «Правда?» — «Правда». Читает второй. «Правда?» — «Правда», — это Васильев. Третий, последний, читает. «Правда?» — «Правда». Я говорю: «Вот генерал Щекотуров всегда призывает меня быть честным гражданином Советского Союза, а вы меня сейчас хотите изнасиловать, чтобы я правду опроверг. Вот если бы там было хоть за что-то зацепиться, я бы написал». — «Владимир Иванович, мы напечатаем ваш ответ, вы сразу будете иметь работу, где вы захотите, в газете... Какая у вас квартира?» — «Двухкомнатная». — «Вы, — говорит, — сразу будете иметь трёхкомнатную квартиру, и не в Днепродзержинске, а в Днепропетровске мы вам дадим квартиру, чтобы вы вот это не ездили сюда. Но надо отречься от своих убеждений и осудить, до некоторой степени, своих единомышленников». Я говорю: «Иван Васильевич, это вы меня знаете к чему призываете? Это я должен выйти на площадь Ленина перед универмагом, раздеться догола, взять веник, обмакнуть его в дерьмо и себя публично — собрать побольше людей — по заднице, по заднице этим веником, по заднице!» Говорю: «Нет, таким методом я не хочу ни квартиры, ни денег, ничего. Это чрезвычайно непорядочный, исключительно непорядочный метод получения каких-либо благ. Вот, — говорю, — если бы было за что здесь зацепиться, я бы написал, что они лжецы. Я честный человек. А там же всё правда».
По-моему, Щекотуров спрашивает: «А как эти материалы о вас им достаются?» Я говорю: «Я охотно вам об этом пути скажу». А он аж обрадовался: «А как?» Говорю: «У меня в Киеве человек сто друзей, в Ленинграде человек пятьдесят, в Москве человек пятьдесят. Как только меня вызовут в КГБ или что-нибудь, я немедленно звоню с междугороднего, а как удастся, то и с домашнего, и рассказываю им всё. Вот среди этих двухсот человек и ищите, кто передаёт. Я сам не передаю, у меня нет радиостанции». И тогда говорю: «Вот вы говорите, что меня не печатают. А вы печатайте. Те, что передают, увидят, что они врут, и те, что их слушают, увидят, что они врут. Так надо опровергать».
Они переглянулись и Васильев спрашивает: «У вас есть где-нибудь в редакциях газет рукописи лежат?» Говорю: «Лежат». А этого не было. «В издательстве лежит рукопись?» — «Лежит». — «Одну минутку, я сейчас приду». Очевидно, побежал к секретарю советоваться, а может и выше по прямому проводу. Мы сидим со Щекотуровым о том, о сём, говорим. Прибегает: «Владимир Иванович, будем вас печатать». Пожимает мне руку. Я говорю: «Хорошо. Так надо опровергать, а не я должен себя веником по заднице бить. А теперь, — говорю, — у меня есть ещё одна просьба. Мне постоянно дышит в затылок стукач генерала Щекотурова. Я прошу прекратить это. Если вы за столько лет не убедились, кто я такой, то грош цена вашей службе и вам тоже». Тот так подумал, Щекотуров, говорит: «Я дам указание». Нет, он сначала говорит: «Владимир Иванович, это у вас какой-то бред». Говорю: «Вы, может, ещё пришьёте, что мне надо на Игрень (это психушка), что я не в своем уме? Это вам не удастся. Давайте так, — говорю, — товарищ генерал, вы немолодой уже человек, мы мужчины, давайте будем откровенны. Вы меня всегда к откровенности призываете — так давайте будем откровенны». Он помолчал и: «Ладно, я распоряжусь».
Я прибегаю домой — нигде же в редакциях нет моих рукописей — и до утра сижу, клепаю в три закладки стихи, выдернул один перепечатанный рассказ. В девять часов я уже был в редакциях. Ну, ребята там ко мне относились хорошо. Я им рассказал, что вот вчера была такая встреча, что я откровенно наврал. «Оставляй». Смотрю, через неделю в газете «Прапор юності» — рассказ, потом смотрю — «Зоря» подборку стихов дала. А потом звонит мне Кнышов, директор издательства «Січ» — «Промінь» тогда было, — и говорит: «Володя, быстро сюда, есть указание издавать твою книгу». Отредактировали, редактором у меня был Мищенко Володя, может, знаешь его? Хороший человек, мне повезло, он у меня три книжки редактировал. Очень хороший человек. Когда я был в ссылке, он мне даже деньги присылал на день рождения. Там со мной ещё один литовец был: «Со своим Айдисом выпьете на день рождения».
Я сдал книжку и собираюсь в отпуск, когда мне звонит Мищенко: «Твою книжку обком забрал. Иди в обком». Я прихожу. А там был такой Петренко — впоследствии нацкомиссию радио и телевидения возглавлял. Тогда был инструктором или завотделом. Как начал он вычёркивать: где слово «Украина» — всё правит на «Родина», где слово «украинский», «казак» — всё это вычёркивает, где есть украинский дух в стихотворении. Как «Родина», так оно хоть в рифму и ритм ложилось. В двух стихах я отстоял. На второй день пришёл в издательство. Сидят Виктор Корж и Мищенко. Приходит Петренко: «Владимир Иванович, вам придётся снять цикл „Мама“». Тут я уже перешёл в атаку. Говорю: «Вам, партайгеноссе Петренко, ничего не дорого — ни мать, ни Родина, вам только то кресло, куда вас посадили недавно, и где греется ваша задница, и зарплата, ваш портфель — больше вас ничего не интересует, я убедился». А это же их начальник — Корж за голову схватился, сидит, сопит в углу, а Мищенко — его смех разбирает, он вот так закусил зубами пиджак, его душит смех, а он сдерживается. Ушёл он. Тогда Мищенко как расхохотался! И говорит мне: «Приходите завтра, я думаю, что уладим». Я таки отстоял этот цикл «Мама».
Я этого Петренко спрашиваю: «Виктор Михайлович, что вы так стараетесь, почему такая придирчивость?» — «Владимир Иванович, вашу книжку ждут не только у нас». Это я понял. А потом была такая фраза: «Владимир Иванович, ну что вы упираетесь? Ну, я недавно здесь работаю, мне дали задание, мне надо его выполнить — ну чего вы так упираетесь?» А я напротив него сижу и говорю: «Виктор Михайлович, вы хотите по моей спине карьеру себе сделать? Дулю с маком, дулю, не сделать вам этой карьеры! Я, — говорю, — снимаю книжку, забираю рукопись!» И уже собираюсь уходить, как он мне: «Владимир Иванович, да не горячитесь, мы всё уладим, уладим». Тут я подумал, что если бы не было высшего указания издать мою книжку, то он сказал бы: «Ну и забирай». А то вцепился: «Нет, нет, не надо, не надо». Тогда я стал наглее себя вести — отстоял много стихов. Об этой книжке тогда радио оттуда говорило. Так вышла моя книжка.
В.В.Овсиенко: И какого это года она вышла?
В.И.Сиренко: Она вышла в 1981 году. Издательство «Промінь», «Батькове поле», Днепропетровск. Тогда некоторые были удивлены, может, у некоторых возникли подозрения, что меня гоняют — и вдруг выходит книжка. А она вышла вот таким манером, как контрпропаганда. Когда выйдет книжка местного автора — в книжном магазине 120 экземпляров, а моей только 60 поступило. Я пошёл в облкниготорг, а они говорят: «Часть тиража пошла, — показывает, — туда...» Не сказал, куда — туда... Я тогда понял, что пошла она, видно, за границу, как контрпропаганда.
Несмотря на то, что вышла книжка, слежка за мной продолжалась. В 1984 году против меня возбудили дело. Мне стало известно, почему они не возбудили его раньше. Я уже, наверное, рассказывал, как меня защитил работник КГБ?
В.В.Овсиенко: Так вы не на диктофон рассказывали, ещё расскажите сюда.
В.И.Сиренко: А, да. Я всё время удивлялся, что они: «Ну, Владимир Иванович, мы же вас оберегаем, мы хотим, чтобы вы нигде не оступились, не влезли в какую-то организацию, чтобы вы не передали какие-нибудь стихи, мы вам хотим добра», — такое мне часто говорили. А в Киеве начальником контрразведки в Республиканском КГБ работал мой друг детства. Мы с ним выросли на одной улице, играли в одной пыли — Гавяз Михаил Иванович, полковник. А что такое начальник контрразведки? Это правая рука начальника КГБ. Первая их работа — это контроль. Да всё, по сути, к тому и сводилось. Он мне об этом позже рассказал. Приехал в село, сели мы вечером, выпили по рюмке, и я говорю: «Михаил, у меня есть подозрение, что ты как-то повлиял на мою судьбу. Меня бы за ту первую книжку без всяких разговоров загребли бы в Мордовию». Он мне рассказывает: «Когда началось твоё дело, ко мне позвонили из областного управления: „Мы вас даже не спрашиваем, знаете ли вы Сиренко. Потому что мы знаем, что вы из одного села, на одной улице с пелёнок выросли, пока не пошли учиться. Он к вам заезжал, — они знают всё, — ночевал у вас в Киеве, уже гонимый. Вот он написал такие и такие стихи, мы завели на него дело. Что вы можете сказать?“» А он говорит: «Сиренко — это наш человек. Его отец работал на советской работе председателем райисполкома, в сельсовете, председателем колхоза, председателем потребительской кооперации. Он — наш человек. Единственное у него, что он очень любит правду. Многие любят правду, но он, — говорит, — ещё и говорит об этом, потому что очень разговорчивый. То, что он думает, он излагает. Он уже в таком возрасте, что вы его не переделаете. И я просил бы вас не прибегать к крутым мерам, а проводить с ним профилактическую работу». Есть такое понятие «профилактическая работа». «Это ваша обязанность, я так и доложил Федорчуку, что мы его будем профилактировать». И вот это меня спасло от Мордовии. Они боялись, думали: а чёрт его знает, правая рука Федорчука, может, они в очень хороших отношениях, а мы тут накрутим, не выполним его просьбу, и у кого-то полетят звёзды, попадём в немилость. Так в этом отношении Михаил сделал доброе дело — хитро спас меня от Мордовии.
А в 1983 году Михаил уходит в отставку. В 1984 году они начинают фабриковать дело против меня. Дело короткое. Я работал в институте минеральных ресурсов и заведовал отделом оформления. Это, значит, у меня машинистки были, «Эра», синьковалка, фотолаборатория — одни женщины. А потом на меня повесили ещё — может, и по указанию из КГБ, чтобы прицепиться ко мне, — обеспечение института бланками отчётности. Это расчётные чеки, ведомости на зарплату. Я связался с типографией в городе Кобеляки, там был директором Владимир Иванович — не знаю, если он жив, то дай ему Бог ещё пожить, порядочный человек. Я начал привозить туда заказы.
А тогда уже начались проблемы с бумагой. Он говорит, что нет бумаги — и мы тоже ещё не получили. Я говорю: «Владимир Иванович, сделай, пожалуйста, на отходах, на чём угодно, а когда мы привезём рулон, ты нам из него отсчитаешь». Он не раз так делал. Как-то я зашёл к ним в бухгалтерию, смотрю — они на счётах костяшками щёлкают. Я приехал к нашему начальнику снабжения и говорю: «В бухгалтерии типографии ещё костяшками считают. А у нас есть списанные машинки, снятые с учёта. Дадим в нашу лабораторию, там ребята-автоматчики починят, почистят спиртом контакты, доведут их до рабочего состояния, выберут из пятидесяти штук две, я отвезу и отдам им в бухгалтерию. Они нам делают добро — почему бы и им не сделать?» Он говорит: «Давай». Был такой еврей Патлах. Он на меня и написал. Я его называл Падлах. То ли его заставили, то ли он сам — не знаю.
Я отвёз. А они вцепились в это и начали копать дело, что я списал машинки, оформил и передал за деньги этому директору. Директор типографии на следствии говорил: «Никаких денег не было. Правда, за то, что он нам сделал услугу, мы в первую очередь выполнили его заказ. Да и сам он понравился мне как человек. Мы с ним контактировали». Но они состряпали дело и передали в суд. Судья Лысенко.
В.В.Овсиенко: А суд какого уровня?
В.И.Сиренко: Районный, Амур-Нижнеднепровского района. Суд происходит так. Помещение оцеплено милицией, дружинниками. Заседание почти закрытое, людей туда не пропускают. Но ребята прорвались, и Борис Довгалюк был на суде. Идут допросы — и всё не против меня, всё следствие разбивается о свидетелей. На суд послали Лебедева, главного инженера института. В институт суд написал, чтобы прислали либо общественного защитника, либо обвинителя. Директор написал: «Направляется на суд главный инженер такой-то». Вот судья и спрашивает: «Лебедев здесь есть?» — «Есть». — «А в каком качестве вас сюда прислали?» — «А я хрен его знает! Мне сказали пойти — так я и пошёл». Он дурачка сыграл, Жора Лебедев. Там геологи — демократичный был институт. Все стали на мою защиту.
И самое главное, без чего нельзя было сварить суп — не было иска. Чтобы судить, нужен иск — либо от гражданского лица, что я у него что-то украл, либо от организации. Вызывают как свидетеля нашего бухгалтера. Хорошая такая женщина. «Какой вы иск предъявляете товарищу Сиренко?» Она говорит: «Никакого иска — машинка была списана, снята с учёта. Ну пусть заплатит трёшку или пятёрку за металлолом — и мы с ним квиты». В зале хохот. Тогда судья повернулся к одному кивале, к другому кивале — мне очень нравится этот термин, «кивалы». Я сначала не знал, а потом мне заключённые сказали, что такое «кивалы».
В.В.Овсиенко: Это «народные заседатели», которые только головами кивают?
В.И.Сиренко: Да, я был очень польщён. Судья говорит: «Суд переносится на завтра». Сорвали — не было даже государственного обвинения.
Мы приезжаем на второй день. Назначили на десять часов — нет заседания, на одиннадцать — нет. На двенадцать — нет. И только в час дня приходит судья и говорит: «О продолжении суда будет сообщено дополнительно».
Как мне потом шепнул защитник, — а защитник у меня был такой, что я от него отказался и сам защищался, ни рыба, ни мясо: «Вот эти четыре часа уговаривали судью Лысенко, чтобы он продолжал дело. А он наотрез отказался. Сказал, что такое дело он вести не будет — дела нет, он фальсифицировать не будет». И его не тронули, он остался на должности.
Тогда они передают дело председателю суда, Притуляку. Он уже и защитника государственного, и всё организовал. Хотя всё шло в мою пользу, но он продиктовал протокол секретарше и таки прилепил мне два с половиной года принудительных работ. Я не под конвоем ехал, нет — если Тараса Шевченко в те края везли с каким-то фельдъегерем...
В.В.Овсиенко: За восемь суток его завезли из Петербурга в Орскую крепость!
В.И.Сиренко: А мне выдали документ, куда я должен явиться. Я сел на барнаульский поезд и поехал в Астрахань.
В.В.Овсиенко: Здесь написано, что суд был в мае 1985 года — даты вы не помните? У вас, может, приговор есть?
В.И.Сиренко: Двадцать третьего. Мне не дали приговор на руки. А в июне я уже поехал. Когда меня впервые вызвал следователь: «Владимир Иванович, вам предъявляется обвинение…»
В.В.Овсиенко: А по какой статье? Какой номер? Что, «кража государственного имущества»?
В.И.Сиренко: Да, «Кража государственного имущества» и «Подделка документов». Вызвал меня первый раз следователь Горячев — молодой парень, такой вёрткий. Ему же сказали, что давай-крути. Он сказал, что предъявляет мне обвинение. Спрашиваю, по какому делу — вот по такому. Я ему доказываю: вот это есть, а этого нет, вот это есть, этого нет. «Есть факт кражи?» Он говорит, что нет. «Есть у вас доказанный факт, что я подлог сделал?» — «Нет». — «Есть злоупотребление служебным положением?» — «Нет». — «Так что же вы хотите? Ну, идите». И он радостный побежал к начальнику — он хотел избавиться от этого дела. А там ему сказали: смотри, потому что это КГБ крутит — крути, Горячев. Он меня вызывает на второй день — и что делает? Снимает телефонную трубку, набирает единицу и говорит: «Владимир Иванович, ваше дело выеденного яйца не стоит. У нас столько неразобранных дел по району — убийств, настоящих краж на миллионы. А я вот это должен тратить на это время? Я уже вызвал свидетелей, они свидетельствуют в вашу пользу — и я должен вот это натягивать? Но, Владимир Иванович, за моей спиной стоят». Я говорю: «Вы в роли шестёрки?» Он улыбнулся и говорит: «Да». Я говорю: «Ну что ж поделаешь — такова организация». Когда он меня вызвал с защитником и дал ознакомиться с делом — всё было на моей стороне. Как оно было, так он и записал, этот следователь.
В.В.Овсиенко: Так что в деле зафиксирована вся правда?
В.И.Сиренко: Вся правда зафиксирована. Он так и сказал: «Владимир Иванович, читайте. Тут всё за вас». Я ничего не имел против. Но им всё-таки крутили.
Когда я приехал в Астрахань, то я должен был стать на учёт в общежитии «химиков». Я прихожу уставший. Меня должны были послать на химический комбинат, который строился. Комарня там, болота... Я приехал в областное управление уже под вечер. Там дежурный капитан. Пятый отдел, который отвечает за «исполнение наказаний». Рассказал ему, показал свою книжечку, сказал, что я поэт, это мне кагэбэшники сделали, это никакое не дело». Я вас одно только прошу — вы исполнитель, не посылайте меня на стройку. Пошлите меня в какой-нибудь район, куда угодно — может, в Астрахани меня здесь оставьте, но не посылайте на стройку. У меня хронический бронхит, мне нельзя в тех болотах». Он говорит: «Сегодня переночуете в одном общежитии, я вам сейчас напишу записку, а завтра утром приходите».
Я прихожу. Вижу, что он уже ко мне тепло относится, — может, уже позвонил. А милиция патологически не любит КГБ — это патологическая ненависть! Потому что они же их руками всё загребают. Да ещё и контролируют их. Я прихожу утром, он мне говорит: «Владимир Иванович, езжайте на кирпичный завод за Астрахань». Я прусь в те песчаные дюны — до обеда дошёл. А там начальник посмотрел мои медицинские справки: «Так кого он прислал? Мне здесь надо в газу кирпичи таскать — кого он прислал? Прислал интеллигента, поэта прислал! Езжайте назад». Написал ему записку, что я ему не гожусь.
Возвращаюсь к этому капитану. Он говорит: «Владимир Иванович, езжайте в районный центр Камызяк. Там на стройке начальник хороший человек — где-нибудь он вам работу найдёт». Я приезжаю уставший под вечер, захожу к этому майору — сидит такой полный человек, доброе лицо у него, видно, что у него есть нюх — где интеллигент, а где кто. Я зашёл в кабинет: «Здравствуйте, я прибыл к вам». Он с двух фраз понял: «Садитесь». Так он никого из уголовников не приглашает. «Ну, рассказывайте, что такое». Я подаю это направление. «Не похоже, рассказывайте». Я рассказываю ему всю историю. Он говорит: «Гандоны штопаные, негодяи! За это дело не судят, это или Вы путаете, или они что-то». Я ему говорю: «Товарищ майор, — Булич фамилия, — я страшно устал, вы мне дайте переночевать и что-то подумайте. Пока у меня есть деньги, я погуляю, освоюсь в районе, а придёт моё дело — оно за мной придёт, — вы прочитаете и всё поймёте».
Действительно, дней пять я хожу, только переночую в общежитии. И вдруг он вызывает меня: «Садитесь, Владимир Иванович. Да, вы правы были, эти негодяи это сделали. Владимир Иванович, у меня увольняется комендант в общежитии — 80 рублей вам хватит на еду?» Говорю: «Вполне». — «Вы же тут долго не будете. Одежда у вас есть?» — «Это меня вполне, — говорю, — устраивает». — «У вас обязанности будут: регистрировать, когда кто возвращается с работы, был ли на работе по нарядам. Каждый отмечается. И, — говорит, — там что-то по хозяйству проследить. Я вам дам шестёрок, поселю вас в хорошую комнату». Я говорю: «Годится». И вот я исполнял обязанности коменданта общежития.
В.В.Овсиенко: А здесь жили кто? Эти «химики», так?
В.И.Сиренко: «Химики», да. Они там на бетоне работали. Позже я там одного литовца выручил — снял с бетона. Я был свободен. Вот утром отправлю людей на работу и целый день хожу. В пять часов они возвращаются, я сижу в окошке, тут дежурный, я отмечаю, смотрю, где отмечено бригадиром, — был на работе. Там были узбеки, казахи, туркмены — когда они узнали, что я знаю Кодекс, юридически подкован, что имею высшее образование, университет, то начали ко мне ходить писать жалобы. Они меня замучили. Я уже с этим литовцем, Гайдисом, жил в одной комнате. Я лежу, стучат: «Володя, ходоки пришли». Говорю: «Пусть заходят». Беру их приговоры, читаю. Особенно большой поток пошёл после того, как я одному написал жалобу и его помиловали. Это разлетелось по всему коллективу — ко мне повалили. А как вот придут посылки, так они мне урюк несут, колбасу.
И вот раз меня майор спрашивает: «Владимир Иванович, вы у них мулла, что ли?» Я говорю: «Че-го?» — «А идёте вы с Гайдисом, я, — говорит, — наблюдал, идёте с Гайдисом, идут они в полосатых халатах, три узбека, на дороге отходят на обочину, складывают вот так руки и с вами здороваются. Вы что — мулла у них?» Я расхохотался, говорю: «Да что вы, товарищ майор, я, — говорю, — пишу им разные прошения». Вот так я там и пробыл, и писал, писал, писал везде. Ответы приходили стандартные.
А когда проходил ХХVII съезд партии, я написал в Президиум. Я писал в республиканский суд, и мне кто-то прислал такое «определение», что, по сути, там признано, что я невиновен. А там у меня друг из Днепропетровска был, Вася Земляной. Видно, ему попалось это дело, так он с товарищами состряпал это «определение». Сняли мне год. Я показал его майору, он говорит: «Слушай, перепечатай его в нескольких экземплярах и везде направляй — тут же все за тебя!» Я написал большое письмо в Президиум ХХVII съезда и приложил это «определение». Приходит письмо: Генеральный прокурор Рекунков вынес протест об отмене всех судебных решений по моему делу, дело направлено в Верховный суд Украины. Где-то в мае приходит ко мне письмо, что Верховный Суд отменил все судебные решения. Я рад, показываю майору, а он говорит: «Владимир Иванович, — я один там был, с кем он на „вы“, — я вас и сейчас отпустил бы, но пока я такую бумажку не получу… Идите рыбу ловите в Волге, — как раз нерест пошёл, — идите ловите рыбу».
Я это запомнил на всю свою жизнь… Я пошёл там недалеко в казахский аул. Как раз перед тем, как я уезжал из Каменского, умер мой отец. А это была годовщина смерти отца. Я накупил мешок конфет. А там казахские женщины с детьми ждут хлеба, по-своему разговаривают. Я же не понимаю, что они говорят. Набрал конфет и говорю: «У нас, православных славян, есть такой обычай: поминать усопших». Вот я по горстке всем детям раздаю. Они там что-то: «Аллах, аллах». Раздал я. Одна женщина подходит ко мне и говорит: «Мы здесь, в ауле, слыхали, что в спецкомендатуре живет украинский писатель, которого сюда КГБ заслало за правду». Я говорю: «Так это я. Но, — говорю и достаю справку, — вот я уже скоро домой поеду». Как она выхватила эту справку, бегает по кругу, что-то им по-казахски кричит. Они: «Аллах, аллах». Она, видно, говорит, что вот он уже скоро поедет домой. Потом я там зашёл ещё к одной казашке, она мне молока налила, не захотела денег брать.
Я иду, несу в общежитие по барханам это молоко, конфеты, и меня душат слёзы. И я написал такое стихотворение, которое, где бы я его ни читал, не оставляет людей равнодушными.
Чорна, згорблена казашка
У землянці край села
Молока мені у пляшку
За "спасибі" налила.
Степом вицвілим, гарячим,
По барханах дві версти
Молоко несу і плачу
Від людської доброти.
Вот такие сюжеты даёт жизнь. Я пришёл в общежитие, раздал ребятам конфеты. А пить там нельзя. Я пошёл, взял тайно бутылку, мы сели. А у меня был уголок отгорожен, там книги у меня. Я поставил фотографию отца, зажёг свечечку, и мы с ребятами тайком помянули отца, по сто граммов выпили, посидели.
Вся милиция, все охранники ко мне относились как к своему. Пока не случилось такое. Один лейтенант говорит: «Твоё дело и ещё одного рабочего взяли в спецотдел КГБ района». Я возмутился, думаю: «Да к чёрту его, что это такое!» Пошёл к начальнику. Захожу, какой-то то ли Птицын, то ли Курицын сидит. «Скажите, что Сиренко пришёл». Захожу, он любезно меня встречает, начинаем с ним говорить. Спрашиваю: «Вы взяли моё дело?» — «Да кто вам сказал, зачем?» Я говорю: «Товарищ подполковник, — по-моему, подполковник, — ну, мы же с вами почти ровесники, ну какого хрена нам это крутить? Вам пришёл запрос из Днепропетровского КГБ, чтобы Вы написали, как я себя тут веду». Тогда он говорит: «Владимир Иванович, я уже разговаривал с людьми, с осужденными. Я на вас напишу только хорошее. А потом, зачем вы мне тут нужны? Вы тут человек временный, а у меня вот, смотрите, листовки распространяют, тут дезертиры до сих пор в камышах сидят. Зачем вы мне? У меня своих дел вот так. Я напишу хорошее о вас». Тогда он делает паузу и говорит: «Владимир Иванович, а не могли бы вы со мной сотрудничать? Что говорит милиция, что говорят осуждённые — вы периодически меня чтобы информировали. У нас есть уже вот такие данные, что милиция то-то и то-то…» Я сразу понял, что у них уже есть свой стукач, милицейский. Я расхохотался и говорю: «Товарищ подполковник, если бы я этим занимался, то я бы сюда не приехал. Я был бы там, в Днепропетровске, да ещё и хорошую должность имел бы». — «Ну, что ж, Владимир Иванович, я вас провожу. Всё же заходите».
Мы начали вспоминать послевоенное детство, перешли на такое, человеческое. То ли я ему понравился — мы так тепло разошлись. Он меня аж на улицу выводит, на прощание за плечо обнимает. А тут проезжает директор нашего предприятия с нашим майором Булычёвым, видят сценку, что кагэбэшник меня обнимает за плечи. До этого директор предприятия на меня чёртом смотрел, а тут встречает, руку мне жмёт — как родной брат. Майор не удивительно — он ко мне хорошо относился. Но, наверное, тоже подумал, что я пошёл кагэбэшнику служить.
И вот я иду из этого КГБ и думаю. А я же их ненавижу. Слово «коммунист» сегодня для меня… Я вот, как Геббельс сказал, что когда слышит слово «культура», то хочется схватиться за автомат. Так вот, когда я слышу «коммунист» или «кагэбэшник» — я бы тоже схватился за автомат. Более подлой организации в мире за всю историю не было! Гитлер, например, уничтожал других, не уничтожал своих, а эти же своих истребили больше, чем чужих. Она построена на самом подлом. Что есть в мире чёрного, мерзкого — это политика партии.
В. В. Овсиенко: Ну, свои — какие мы для них свои? Это была оккупационная власть.
В. И. Сиренко: Нет, я имею в виду, что они же в России своих уничтожали. Я иду и думаю: «Ну, что такое? Какой ни есть, а дом, я здесь живу. Мне всё-таки надо уважать тех, кто создал мне условия для жизни. Ко мне относятся хорошо».
Прихожу. Заместителем Булычёва был майор Трус — высокий такой, членоподобный нос. Знал русский, английский — притом, английский хорошо знал, — но лучше всего он знал матерные слова.
В. В. Овсиенко: «О, великий, могучий, прекрасный русский язык»!
В. И. Сиренко: «Феню» он хорошо знал, но маты у него были виртуозные. Вот он утром 200 человек построит перед отправкой на работу: «Мужики! — [Мат]. — Вы думаете меня обмануть, обвести вокруг пальца? — [Мат]. — Не пройдет! — [Мат]. — Единственное — это честно признаваться, я люблю прямоту». — И маты. Вот он так перед строем. Я к нему пришёл, говорю: «Товарищ майор, мне надо с вами поговорить. Я был вчера в КГБ, со мной разговаривал начальник. Из разговора я понял, что у вас среди милиционеров есть стукач. Он принёс мне такую информацию, что её до него мог донести только милиционер». Он говорит: «Я догадываюсь, кто», — там был один капитан. Говорю: «Он меня склонял быть стукачом — я отказался наотрез. Я ему прямо сказал, что если бы я этим занимался, а меня и в Днепропетровске часто агитировали, я бы не приехал сюда». Он: «Спасибо, Владимир Иванович, что сказали. Слушайте, а вы с ним встречаетесь? Вы же с ним встречаетесь, так что он говорит о нас, будете нам докладывать». Я расхохотался: «Товарищ майор, это перевербовка, — говорю. — И у вас я не буду работать. Я уважаю вас, вы ко мне по-человечески отнеслись — это мой дом, какой бы он ни был, но гадить в этом доме я не имею морального права. Речь идёт о том, где я живу и с кем я общаюсь. Он мне сто лет не нужен. Но и вам я не буду служить, потому что это не соответствует моей морали». Я отказался.
После этого вижу, что милиция меня возлюбила ещё больше! Едут на рыбалку — везут меня на рыбалку, едут на пикник — меня берут, на субботу-воскресенье какой-нибудь офицер берёт меня домой, чтобы я там переночевал у него, с детьми там поиграю. Совсем изменились. Ну, Булычёв — этот выдал мат эдак этажей на пять в адрес кагэбэшников. Вот так я там и пробыл.
Вернулся я сюда девятого мая, в День Победы, 1986 года.
В. В. Овсиенко: В святцах написано третьего мая.
В. И. Сиренко: Нет, девятого мая я приехал. У монумента музыка гремит. Я приехал тихонько. У меня были ключи — открыл дверь, зашёл, а там жена спит и внук, который всё сидел на том окне. А там мимо поезда проходили, так он не спускал глаз: может, дедушка приедет. И вот я тихонько зашёл: «Андрюша, Андрюша». А он спит. Разбудил я его, он как хлопнет глазами — я такой силы не видел у четырёхлетнего ребёнка! Он как подскочит, как крикнет: «Дедушка приехал!» И как схватил меня вот так вокруг шеи — он меня чуть не задушил! Вот такая сила у маленького ребёнка. Тогда разбудили жену, сели завтракать. Позавтракали, я взял ключи с собой и говорю: «Ну, пойдём, Андрюша, гулять». Мы пошли вдоль железной дороги прогулялись.
Потом меня вызывают следователи. Какой-то там сопляк начинает на меня кричать. Я говорю: «Вы что, опять будете?» — «Вы, такой антисоветчик…» Я говорю: «Слушай, сопляк, я таких, как ты, видел! Со мной так не разговаривали генералы. Ниже полковника в КГБ я не общался». (Так случилось, что со мной разговаривали только полковники или подполковники, в крайнем случае.) «Я буду говорить с генералом Щекотуровым. А ты тут как себя ведёшь? Я пойду накапаю на тебя. Где преступник? Я оправдан — вот видишь?» Пошёл к начальнику следственного отдела, говорю: «Уберите вы от меня этого». И меня передают майору, на «-ский». Он человек постарше. Вызывает меня этот майор. (Как же его фамилия? Вылетело.) Он мне очень понравился. Кстати, он, по-моему, западник. Вижу, он вызывает свидетелей. Я ему говорю: «Вы что, снова дело стряпаете?» А он говорит: «Нет, Владимир Иванович, Вы не кипятитесь. Вы вот на того Рощина попёрли. Как по мне, так он грубо разговаривает. Чтобы закрыть дело, мы должны для формальности ещё поговорить с вами и с теми свидетелями. Меня спросят: вот ты, следователь, закрыл дело — на каком основании? Правильно? Я же в суд подам, суд будет принимать решение о реабилитации». Я успокоился. Вызывают меня в суд, восстанавливают на работе в институте, выплачивает мне государство деньги за все расходы. Вот так я начал.
Потом меня приняли в Союз писателей. Сразу, как только я вернулся, в Киеве вышла книга «Корінь мого роду». И так пошло, пошло, пошло.
Но вот недавно я шёл по улице, встречает меня один интеллигентный человек и спрашивает: «Владимир Иванович, вот видите, что делается в Украине? Чего вы достигли, что вы завоевали? У вас, — говорит, — зарплата небольшая, пенсия не очень, вы не купаетесь в достатке — что вы завоевали и народ?» Я ему ответил так: «Я завоевал то, что не все поймут. 90 процентов не поймут, что я завоевал. А завоевал я такое бесценное, что никакими деньгами не оценивается, никакими богатствами! Я сегодня иду по Днепропетровску и по Днепродзержинску с гордо поднятой головой. Я никого не продал, я никого не заложил, я не потоптался по себе. Со мной сегодня старые кагэбэшники встречаются и почтительно пожимают мне руку. Если бы я повёл себя по-другому, они бы меня выбросили, как использованный презерватив, и не обращали бы на меня внимания. Потому что человек психологически устроен так, что он думает: а как бы я? Я сейчас даже подсознательно уважаемый у них человек. Я иду с гордо поднятой головой. А самое главное, когда я буду умирать, мне не стыдно будет в последний раз посмотреть в глаза своим внукам. Это не измеряется никакими деньгами, никакими богатствами. А если ещё говорить, то для меня независимость — это всё. Об этом мечтали наши деды, прадеды, и я вложил туда свою каплю».
Я хочу ещё рассказать, как я тогда ринулся, дурак, восстанавливаться, и поехал в Москву и в Киев. Приезжаю в Киев…
В. В. Овсиенко: Где восстанавливаться?
В. И. Сиренко: В партии. Дурак же, горячка… Я приехал в Киев. Тогда парткомиссию вёл Грушецкий, председатель парткомиссии. Мне дали направление к одному инструктору. На украинском языке разговаривает, даже с таким западным акцентом. Мило со мной разговаривает, говорит: «Владимир Иванович, а вы знаете, эти стихи когда-нибудь будут напечатаны». Я говорю: «Так почему же я здесь? Что вы, не понимаете?» Он говорит: «Владимир Иванович, я бы вас просил: на заседании вы в какой-то мере признайте вину. Что сгустили краски, увлеклись очень. Мне кажется, что так надо. Я там справку подам, вас могут восстановить. Вы никуда не спешите?» Говорю: «Нет». — «А что, если я вас запру в своём кабинете, мне надо минут на 40-45 отлучиться?» Говорю: «Пожалуйста». — «Вон, — говорит, — вода, там кофе, кипятильник, можете кофе выпить. Ну, хорошо, не скучайте». И вот так кладёт руку на моё дело и мне его под нос через стол продвигает. Это, по сути, партийно-кагэбэшное дело. Там и стукачи записаны. Слышу — щелчок. Какой там кофе! Я схватился за это дело, кое-что выписываю, там характеристика, там где-то факты, думаю, может мне когда-нибудь пригодится. Всё там выписал, что мне надо было, проконспектировал. Через час или больше слышу — ключ в замке. «Ну, вы тут не скучали?» Я кладу руку на дело и, как он, подвигаю в его сторону: «Не скучал». Вот я забыл его фамилию! Это в ЦК, инструктор ЦК КПУ.
В. В. Овсиенко: Господи! Это же он тоже боялся подслушки?
В. И. Сиренко: Да-да. Вызвали меня на заседание. Грушецкий сидит, старые пердуны там сидят, обвешанные, как бульдоги на выставке, этими жестянками. Я начал защищать стихи, что они не антисоветские, что здесь не против власти, не против партии — здесь против недостатков. Грушецкий говорит: «У меня такое мнение, — на русском же языке заседание ведётся, — у товарища Сиренко в голове какой-то мусор. Давайте через год возвратимся к этому вопросу — может, он кое-что поймет». И тут меня зацепило, я говорю: «Товарищ Грушецкий, я вот тут два дня хожу по вашим коридорам и смотрю: пошли пыжиковые шапки. Люди в таких, — говорю, — роскошных шапках ходят, в таких роскошных шапках! Не написали бы вы записку, чтобы и мне выдали такую шапку? Вот тогда я, наверное, под той шапкой буду думать так, как вы». Эти старики захихикали, а он: «Вон! К такой-то матери!» — кричит, матом меня. Я вылетел, за мной вылетает тот инструктор и чуть не плачет: «Владимир Иванович, ну что же вы…» Говорю: «А чего же он так со мной? Что я ему, пешка?»
Кстати, точно такое знакомство было у меня и с Ватченко. Он же, как партийный босс, мог на «ты» обращаться, даже когда впервые человека видит. В этом они видели демократизм. Вот он так вполоборота ко мне сидит: «Садись». Я сел. «Ну, как поживаешь?» Тут сидит начальник КГБ Васильев. Говорю: «А ты как поживаешь?» Он обалдел. Я к нему тоже на «ты». Потому что меня заело, думаю: «Что, я с тобой свиней пас, дерьмо такое?» Ну, в самом деле, чего ты сразу на «ты»? Начальник КГБ засмеялся. О Васильеве у меня осталось неплохое воспоминание. Ватченко раз — и перешёл на «вы». Я увидел, что он тоже так немножко улыбнулся, не воспринял это как оскорбление. Понял это как намёк: мы же незнакомы.
Как было, когда я поехал в Москву восстанавливаться. Заседание вёл Гришин. Там в коридорах я встретил Назаренко — был такой литературовед, его тоже исключили из партии за национализм. А как я с ним познакомился? Он приехал в Москву в шляпе, вышитая сорочка — такой театральный украинец. Папка у него, портфель — затёртый, замусоленный. В портфеле у него ножницы, и он, где в газете что-то о литературе увидит — раз-раз-раз, — вырезает и складывает в портфель. Говорят, что у него дома такие архивы… Назаренко, Юрий Назаренко… Умер уже, Царство ему Небесное. Я на украинском языке обращаюсь в окошко: «Мне нужен пропуск, меня вызвали». Слышу за спиной голос: «О, откуда этот динозавр взялся?» Поворачиваюсь — дед сидит в шляпе. Я взял пропуск и подошёл к нему. «А откуда вы?» Я сказал. «Да я слышал, — говорит, — ваше имя по радио из-за границы». Вот так мы с ним познакомились. Я там тоже защищал свои стихи.
В. В. Овсиенко: Вы сказали, Гришин вёл заседание. А тут написано Соломенцев.
В. И. Сиренко: Нет, это уже другой случай. Передо мной зашёл Назаренко. Слышу, там страшный крик. Он цитирует Ленина, а Гришин кричит: «У Ленина этого не было! Вы знаете, что Ленин издан уже в другом издании?» А тот кричит: «Так вы сделайте его карманным форматом, вот так сведите его». Как сцепились! Ну, конечно, он вылетел, его не восстановили. Я за ним пошёл — второй националист. Я тоже защищал там свои стихи. Там была, кстати, ещё ленинская коммунистка — Стасова или Фотиева, — которая дожила до этого времени. Сидят все старые пердуны, песок под каждым… Я отбивался, а Гришин говорит: «Давайте вернемся к этому вопросу позже. Может, Владимир Иванович что-то поймет». Этот в культурной форме.
Я вышел, и меня какой-то дурацкий смех разобрал, а тут уже стоят: «Поздравляем». Спрашиваю: «С чем?» — «Да вы же вышли весёлый, вас восстановили». Я стал — а тут проходят эти морды — и говорю словами Маяковского: «Если бы выставить в музее плачущего большевика, весь день бы в музее торчали ротозеи. Такого не увидишь в века!» Повернулся к Назаренко, говорю: «Пойдём». Там ещё не восстановили одного учителя школы — «за неправду». Он работал в элитной школе. Сыновья начальства жили с учительницами, а он выступил против этого. И его съели, исключили из партии и тут не восстановили. Он вышел и плакал — «парень из Калуги». Мы, националисты, взяли его и повели — «Тот {триумф??? Непонятно} был русским кабаком», как писал Есенин, — в кабак, выпили там по стакану вина, утешили его и поехали домой.
Я запомнил наставление, которым меня спас Назаренко. Он говорит: «Володя, вот ты можешь там проползти по кругу у них на ковре, — я бы этого, может, и не сделал, но он мне это говорит. — Ты мог бы побить себя, свои стихи проклясть — и тебя бы восстановили. И вот ты берёшь партбилет, выдают тебе деньги на дорогу, ты за эти деньги покупаешь билет, лежишь в вагоне на полке. Скажи, что бы это ехало — это бы ехал Сиренко или говно какое-то?» Это он сказал перед тем, как сам должен был заходить туда, ещё передо мной. «Вот это, — говорит, — самое главное: ты будешь ехать беспартийным, но ты будешь ехать человеком».
Ещё расскажу о Соломенцеве, и мы эту тему закончим. Тут тоже интересная история. Я написал в письме на Президиум ЦК, что меня сначала исключили из партии, а потом с работы. И вдруг бегает по институту парторг — я тогда в институте работал, — разыскивает меня: «Владимир Иванович, вот вам, — показывает листок, — в ЦК партии, в Москву звоните этому человеку с любого телефона». Я звоню, представляется чуть ли не Кириленко. На украинском языке: «Владимир Иванович, приезжайте сюда в Москву, это в ваших интересах, мне надо установить некоторые факты». Я ему сказал, как оно было. «Я вас прошу, Вы приедьте сюда». Думаю, чего?
Вдруг немедленно собираются коммунисты института, меня туда тащат и дают такую характеристику, что меня надо к ордену представлять! Думаю, что это? Вызывает меня секретарь райкома и говорит: «Владимир Иванович, у нас затребовали документы на восстановление вас в партии». Спрашиваю: «А чего меня не спросили, хочу я восстанавливаться или нет после этого?» Тогда вызывает меня Дубина, председатель областной парткомиссии: «Владимир Иванович, сейчас я вам дам на билет, вот бронь, идите берите билет, чтобы завтра были в Москве». Я говорю: «Не поеду, я болен, начнут там мне нервы трепать, я не хочу этого». — «Ну, подумайте. Не завтра, так послезавтра, я вам даю два дня. Вы должны…» Он не говорит мне, но видит же, что это такое, и: «Вы будете восстановлены в партии».
Я пришёл домой, лёг и начал думать: «Нет, надо восстановиться. Я восстановлюсь, приеду сюда партийным, стану на учёт, а через полгода-год положу им партийный билет на стол и напишу заявление. А тут ещё ХХVIII съезд. Думаю, как раз я им к съезду — подарок. Это они мне сделали подарок…» Это же был последний съезд, ХХVIII. Пришёл — а там такое уважение! Там этот Кириленко, или кто, сразу всех выгнал из кабинета: «Владимир Иванович, я вам буду читать справку, приготовленную на заседание, вы возьмите карандаш, где что неясно, что надо исправить — исправьте». Прочитал, вижу — меня реабилитируют как писателя. Кто-то из писателей дал на мои стихи очень хорошую рецензию. «Там насчёт литературы, — говорит, — я не знаю, а политически — это то, что надо. Пошли к Соломенцеву». Идём мы «к Соломенцеву». В кабинет заходим, он сидит. «Над чем Вы сейчас работаете как писатель?» Я говорю: «Да я ещё не сориентировался. Наверное, напишу о том, что я пережил. Сейчас так иногда стихи пишу». По-русски говорю: «Стихи пишу». — «Владимир Иванович, а зачем вам нужен партбилет, если вас восстановят?» Я говорю: «Единственное: чтобы я приехал с этим партбилетом, на котором силуэт Ленина, и этим партбилетом жирным мордам в Днепропетровске — по морде, по морде, по морде!». Он переглянулся с этим инструктором, улыбнулся. «Ну, Владимир Иванович, идите знакомьтесь с Москвой. Вы же в ней не были? Идите по магазинам. Пропуск будет на вас, послезавтра приходите». Нет, он ещё одну фразу сказал: «А знаете, почему мы решили подать на ваше восстановление? И подавать будем со сбережением вашего двадцатилетнего стажа». А я говорю: «Скажите». Соломенцев говорит: «До самой перестройки Вы боролись — следовательно, Вы настоящий коммунист». Говорю: «Спасибо за комплимент». — «Идите, — говорит, — знакомьтесь с Москвой, послезавтра придёте».
Прихожу, а там же такие старые пердуны сидят, по-моему, там Стасова сидела — старая-я-я рухлядь.
В. В. Овсиенко: Как сова днём.
В. И. Сиренко: Да-да, Стасова. Сидит один: «Вопросы есть?» Другой: «Над чем Вы работаете сейчас, Вы же писатель?» Я говорю: «Я мало чего сделал. Я только что вернулся из ссылки, я ещё не сориентирован, соберусь с мыслями». — «Еще будут вопросы?» — «Нет». Зачитывают заранее заготовленную справку — я вижу, что заготовлена, напечатана: «Восстановить с сохранением двадцатидвухлетнего стажа».
Я пошёл на телефонную станцию, позвонил своей сотруднице.
Почему я согласился на это восстановление? Потому что всё началось с исключения из партии. Я всё вернул на круги своя. А потом с этим партбилетом я распрощаюсь элементарно. Я вышел из партии задолго до её распада. На второй день после ХХVIII съезда на телевидении я положил заявление.
В. В. Овсиенко: Это в 1989 году?
В. И. Сиренко: Да я не помню. Итак, я позвонил своей сотруднице, что восстановлен, выезжаю. До тех пор парторг института на меня чёртом смотрел, а когда я вернулся — будто новый человек. Иду я по коридору, а парторг мне навстречу, встал, поклонился: «Владимир Иванович, здравствуйте!» Все меня приветствуют, будто я другой человек.
Меня обком партии послал работать на телевидение.
В. В. Овсиенко: Тут написано, что вы у Соломенцева были в 1987 году. А какое это было время года?
В. И. Сиренко: Это было, по-моему, где-то осенью. В гостинице со мной был артист абхазского театра, и он уже рассказывал, как у них разгорается конфликт с грузинами. «Точно, — говорит, — как у вас: язык, культура — всё душится, всё грузинизируется».
У меня много было в жизни курьёзов, вот ещё один я расскажу. Вызвал меня Щекотуров. Это ещё в те времена. А я дружил и сейчас дружу с художником Феодосием Гуменюком. Я ремонтирую часы, я вообще всё ремонтирую. Гуменюк мне говорит: «На тебе часы, отремонтируй, если можешь». А они ещё довоенные, такие большие. Я взял их, отремонтировал, думаю, отнесу Гуменюку в мастерскую. Там недалеко от КГБ, на Артёма. А тут звонит Щекотуров: «Владимир Иванович, зайдите». «Ну, — говорю, — хорошо, я буду идти в одно место, зайду».
Захожу в приёмную, спустился капитан, его адъютант, отвёз меня лифтом наверх, доложил ему и говорит: «Оставляйте портфель здесь, в приёмной, а сами идите». Я говорю: «Я без портфеля не пойду. Я знаю вашу братию: пока меня Щекотуров будет держать как можно дольше, вы тут у меня всё перекопируете — техника сейчас хорошая — и всё. Или что-то подложите. Я не пойду, доложите Щекотурову, что я без портфеля не пойду». Тогда он звонит: «Пусть идёт с портфелем».
Я захожу, он так сидит, тут такой длинный стол, я сажусь в углу, портфель себе под ноги. Начинается разговор, а он какой-то несобранный, растерянный, какой-то не свой. И тогда наступила тишина, а я слышу под столом: цок-цок, цок-цок, цок-цок. И он, видно, подумал, что я зашёл сюда с взрывным устройством — камикадзе! Я беру портфель и говорю: «Владимир Афанасьевич, я понял вас. Плохо работают ваши ищейки, потому что они же не знали, что у меня есть ещё такое хобби — ремонтировать телевизоры, стиральные машины, часы. Вот я, — говорю, — Гуменюку отремонтировал часы, сейчас от вас занесу ему». У него сначала сползла эта дурацкая улыбка, он расслабился и говорит: «А я уже хотел хватать ваш портфель и выбрасывать в окно». Значит, с пятого этажа. Я говорю: «Вот бы вы меня, товарищ генерал, удивили, если бы он упал там и взорвался».
Ой, было, что меня возили на подписку к главному прокурору Оберемко. Там такой крик мне устроили! Я послал в Чехословакию и в Польшу в украинские газеты стихи. «Вы послали за границу». — «Да, — говорю, — это всё равно что в Запорожскую область. Какая заграница, опомнитесь!» — «Давайте подписку». А подписка — что? Ты подписываешься, что как только совершишь какое-то маленькое нарушение, то это даёт право тебя арестовать. Говорю: «Ничего я не буду подписывать». Так прокурор кричал! Сидит Соломин: «Вот Соломин тоже воевал за Украину, он любит украинский народ». А я говорю: «Вы посмотрите ему в глаза, как он на меня смотрит, и сколько там любви!» Соломин как подскочит: «Что?! Что вы себе позволяете!» А я тогда говорю: «Знаете что, товарищи, давайте заканчивать эту комедию, я голоден и мне надо ехать в Днепродзержинск». Тогда Оберемко встаёт — хорошая фамилия для прокурора: брать в охапку, — подходит ко мне, кладёт руку на плечо: «Владимир Иванович, вы не обижайтесь, мы поговорили, немного круто. Я думаю, что мы с вами ещё встретимся». Я говорю: «Где? На скамье подсудимых?» — «Да, чего, выпьем винца». Я говорю: «Где? Вон лоток? Давайте пойдём, возьмём стаканы и раздавим». Я вышел, а секретарша как глянула на меня, у неё глаза вот такие: никогда она не слышала, чтобы посетитель разговаривал на таких высоких тонах — там сидят кагэбэшники, сидит прокурор.
В. В. Овсиенко: А как вы добились ещё и извинений?
В. И. Сиренко: О, я насел на них страшно. Кстати, там у меня же и с Потебенько была перепалка. У меня забрали стихи при обысках и не возвращали. Я написал письмо. Мне отвечают, что вернуть стихи нет возможности, потому что они признаны антисоветскими… нет, «идеологически вредными». Я пишу в Прокуратуру Украины. А Потебенько на то время был заместителем прокурора. Это было уже после заключения, я уже работал на телевидении. Мне присылает письмо Потебенько, оно и сейчас у меня хранится: «Ваша жалоба рассмотрена. Вернуть вам стихи нет возможности, так как они признаны идейно вредными. Зам. Прокурора Украины Потебенько». Я мог бы иметь на него зло, но то, что он сейчас делает — это мне по душе. Меня не интересует, по какому-то ли заданию, но то, что он делает сейчас — мне это нравится. Получится ли у него что-нибудь, но то, что делается сейчас в Прокуратуре, я одобряю. Только надо было раньше этим заняться.
В. В. Овсиенко: А всё-таки, как вы добились извинения?
В. И. Сиренко: А, я начал их атаковать: ходить, письма писать… Тогда уже была немного гласность. Говорю: «Я буду в международные организации обращаться. Подниму такой хай, что не дай Бог! Это нарушение прав человека. Или подам в суд. Вы оскорбили меня — я оправдан, я восстановлен в партии. Вы оскорбили честь коммуниста с такого-то года, я восстановлен с сохранением стажа. Как так? Вы должны извиниться». И они пришли в институт…
В. В. Овсиенко: Кто это они?
В. И. Сиренко: Представитель прокуратуры. Собрали собрание. Очень короткое было собрание. «Мы извиняемся, — говорит, — перед Владимиром Ивановичем за наших коллег и извиняемся перед вами, коллективом, что мы бросили пятно на вас». Почти точно с такими словами пришёл и представитель КГБ. А потом и верноподданная КГБ газета «Заря» — потому что её редактор точно был кагэбэшником-стукачом, она писала против меня статью. Я пришёл к редактору, сидит он — вот забыл фамилию. Я захожу: «Добрый день!» — Он вот так на меня смотрит. Я показываю ему справку о реабилитации, показываю ему партбилет — это то самое действие, что «по морде, по морде».
Он прочитал. Спрашиваю: «Ну, что? Что будем делать? Вы меня поливали грязью в том материале, в том…». — «Я не знаю, что делать», — говорит он. Я подсказываю: «Я пришёл к вам, чтобы вы публично извинились передо мной в газете. Если вы этого не сделаете, я найду на вас управу». Не дают. Тогда я пошёл ещё раз. Говорю: «Так вы что, серьёзно? Скажите мне, что не будете давать извинения». А сам вру, что у меня диктофон в кармане. «Скажите, что вы не будете печатать извинения». — «Ну, хорошо, Владимир Иванович, подумаем, что-то, видно, дадим». Когда смотрю, в газете появилось: «В таких-то годах было напечатано то-то и то-то… Незаконно осуждён… Мы извиняемся…» Душа моя успокоилась.
В. В. Овсиенко: В святцах записано, что в декабре 1992 года вы получили письмо от начальника Управления СБУ Днепропетровской области В. М. Слободенюка с извинением и справку о реабилитации.
В. И. Сиренко: Да, да, они извинились.
В. В. Овсиенко: А ещё, вы говорили, что являетесь членом Союза писателей, а с какого года — вы не сказали.
В. И. Сиренко: Член Союза? По-моему, с девяностого, сейчас я посмотрю. Да, вот членский билет. Девяностый.
В. В. Овсиенко: И ещё. Вы упомянули, что окончили Днепропетровский университет, филологический факультет, но как-то так будто между прочим. А в каких годах вы учились и какая это была форма обучения?
В. И. Сиренко: Это было так. Я учился на филфаке, русское отделение. Когда меня сейчас на выступлениях спрашивают: «Как же так, Владимир Иванович, вы украинский писатель, а заканчивали русское отделение университета?», то я им отвечаю: «Я же должен был какой-то иностранный язык выучить?»
В. В. Овсиенко: А когда вы учились?
В. И. Сиренко: Это у меня в 1964 году вышла первая книга. Я ещё ходил в университет, а книга уже вышла. Значит, поступил в 1958-м, окончил в 1964 году. Это было заочное обучение. Я в редакции тут работал. Я также член совета Союза писателей Украины.
В. В. Овсиенко: А уже в девяностых годах что вы делали, какие книги вышли?
В. И. Сиренко: Сразу, как только я вернулся из ссылки, вышла в Киеве книга «Корінь мого роду». С радостью за неё взялись Володя Коломиец и Мищенко — он уже в Киев перешёл. «Корінь мого роду» — 1990 года, издательство «Радянський письменник». Потом тут, в издательстве «Полиграфист», в 1992 году вышла книга «Голгофа», которая получила очень широкую огласку. Потом вышла «Навпростець по землі», в 1994 году, издательство «Дніпро», Днепропетровск. Оно сейчас называется «Полиграфист». В 1999 году — «Все було», тоже стихи, издательство «Полиграфист». Я там обосновался. Вот у меня лежит рукопись документальной повести «Ватчина».
В. В. Овсиенко: «Ватчина»? О, это от Ватченко?
В. И. Сиренко: Да, «Ватчина». Там эпиграф из письма Бориса Антоненко-Давидовича. Он мне в одном из писем пишет: «Ну, как там на вашей Ватчине?» Так я взял такой заголовок. А подзаголовок такой: «О преследовании инакомыслящих на Днепропетровщине и в Украине в 70-80-х годах».
В. В. Овсиенко: Очень хорошо, что вы это написали.
В. И. Сиренко: Книга эта лежит в «Січі», сейчас Госкоминформ рассматривает вопрос, чтобы напечатать её за государственный счёт. Ещё когда вице-премьером по гуманитарным вопросам был Иван Курас, было постановление Кабинета Министров, Госкомиздата об издании литературы, нужной для воспитания людей, за государственный счёт. В этой книге есть главы об Антоненко-Давидовиче, об Оксане Мешко, о моём друге Тихом Олексе.
В. В. Овсиенко: Вы и Олексу знали?
В. И. Сиренко: Вот тут, на этом диване, сколько раз он спал! Я часто, как ложусь спать, вспоминаю: «Вот тут Олекса у меня ночевал». О Береславском, о Сокульском, о Мешко. Чем ценна эта книга — что там есть очерки о них. И всё это через мою судьбу.
В. В. Овсиенко: Эта книга может скоро выйти?
В. И. Сиренко: Да может. У меня — вон-вон, зелёная, видите? — лежит третий экземпляр, а один — в издательстве. Там на пишущей машинке около четырёхсот страниц. С фотографиями…
В. В. Овсиенко: Судя по вашему устному рассказу, это должна быть очень содержательная вещь.
В. И. Сиренко: Да, да, да. Редактор «Січі», Василий Васильевич Левченко, прочитал и говорит: «Взял её вечером и до трёх часов не лёг спать, пока не закончил. Я там и плакал, — говорит, — и смеялся, настолько она меня захватила». Рецензию на неё дал профессор Анатолий Поповский, очень хорошая рецензия. Пересылали в Госкоминформ.
В. В. Овсиенко: В 1999 году в Днепропетровске вышла книга «Возрождённая память. Книга очерков», издал научно-редакционный центр областной редколлегии по подготовке и изданию тематической серии книг «Реабилитированные историей». Это том первый. В этом томе есть очерк о Сиренко Владимире Ивановиче на страницах 570–580. Очерк называется «Ни одного друга не предал и ни в одной строке не солгал». Об Виталии Калиниченко очерк под названием «Бунтарь», страница 553–560. Об Викторе Васильевиче Савченко очерк под названием «Несмотря на слабость аргументов…», страницы 561–569. Автор всех трёх очерков Рэм Терещенко. Ксерокопии их прилагаю.
Снимок В. Овсиенко. Владимир СИРЕНКО на улице Днепродзержинска. Плёнка 3482, к. 28. 1.04.2001.