Интервью
31.12.2008   Овсиенко В. В.

ПОЛИЩУК НИКОЛАЙ КОНДРАТОВИЧ

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Крестьянин, рабочий. Дважды репрессирован за отстаивание экономических интересов и прав человека, за национальное самосознание.

И н т е р в ь ю Николая Кондратовича П О Л И Щ У К А

(С исправлениями Н. Полищука от 29 марта 2009 года)

Слушать аудиофайлы

ПОЛИЩУК НИКОЛАЙ КОНДРАТЬЕВИЧ

В. В. Овсиенко: 22 июня 2002 года, Николай Кондратович Полищук. Запись ведёт Василий Овсиенко у себя дома. Пан Николай Полищук из Белой Церкви Киевской области, улица Шолома Алейхема, 64/55, квартира 35, почтовый индекс 09117.

Н. К. Полищук: Телефон 39-39-74.

Н. П.: Я, Полищук Николай Кондратович, родился 20 декабря 1930 года в селе Белиевка Володарского района Киевской области. До последнего времени, когда приходилось разговаривать с властью, я место своего рождения скрывал из-за того, что отцовский тесть, Цирук Дорофей Герасимович, был раскулачен. Зная, что с потомками кулаков очень немилосердно обходились, я это скрывал. Лишь позже в разговорах со знакомыми людьми, к которым было больше доверия, я говорил о том, что мой отец был в примаках у Цирука Дорофея и я родился там, в Белиевке, но на Меланьи, на Богатый вечер 1932 года, Цирука Дорофея Герасимовича раскулачили. Выгнали из хаты всех и предупредили, что если кто-то пустит в хату погреться, то раскулачат и того, поэтому мать взяла меня в старенькую свитку, в старое тряпьё и перенесла к своему свёкру через поле, там где-то полтора километра. И вот поэтому я везде говорил, что я родился в Гайвороне, в Гайвороне вырос, в Гайвороне пошёл в школу, то есть в отцовской хате, в хате Полищука Кондрата Матвеевича. Я своей далёкой родословной не знаю из-за того, что очень искалечена у нас была вся жизнь. Только после первого заключения в 1979 году я поехал в Узбекистан к своему дяде, родному брату отца, Полищуку Григорию Матвеевичу. Он жил тогда на юг от Ташкента километров за 70, где город Алмалык. Вот я туда и поехал к дяде. И от дяди я узнал, что моего далёкого предка, это середина XIX века, граф Ржевуцкий выменял за собаку на Полесье.

В. О.: Как пишется, Ржевуцкий?

Н. П.: Ржевуцкий, граф Ржевуцкий. И когда он привёз его в Гайворон, то запретил ему называть свою фамилию, а поскольку привёз его с Полесья, то и дал фамилию Полищук. Вот так по отцовской линии. А у отцовского тестя была огромная семья. У него семейка была 14 душ в двадцать втором году, и ему дали 14 десятин поля, по десятине на душу. И вот из такого положения дед выбился в «кулаки», через 10 лет его раскулачили, хоть он в колхоз отдал коней, отдал инвентарь, отдал овец, не отдал только корову из-за того, что для внука нужно было молоко. Те старшие — у него почти все дочери были — уже повыходили замуж. Но, исходя из того толкования кулака, то дед кулаком не был, потому что кулак — это крестьянин, у которого было такое хозяйство, которое он не мог своими силами обработать и использовал наёмный труд. Дед Дорофей наёмного труда не использовал. Более того, его дочери на выданье, которые уже должны были выходить замуж, зарабатывали себе на приданое у зажиточных крестьян. В том числе зарабатывала и моя мать у Росинских, у Седлецких, это село Белиевка. Моя мать не была ни одного дня в школе, и тётки тоже не были. С малых лет они работали. Вот пять лет, там где-то километр был до речки — как она та речка называется, не знаю, это приток Березянки, Березянка впадает в Рось, село Березна, а эта речушка впадает в Березянку, — так вот, до той речушки кто-то старший нёс ночвы на плечах, ведро, еду для малыша, там ещё такие же малыши были, для ночов там была выкопана ямка, наносили из речки воды, тут утята плескались, а эти дети смотрели, чтобы хищные птицы, коршуны, не утащили. Там они играли с самого утра до позднего вечера. Там им несколько яиц, молока, что-то такое, чтобы детям было что поесть. Так что вся эта семья была вот такая, наёмного труда не использовали, но деда раскулачили на Меланьи тридцать второго года. В семьдесят один год дед Дорофей вынужден был устраиваться на работу на заводе «Ленинская кузница». Об этом мне рассказала самая младшая сестра матери тётка Санька, которая в прошлом году умерла в конце апреля, вот 27 апреля поминальный обед был, год по тётке. Тётка рассказывала мне, как вот эти наши же люди, не москали, продавали даже мои вышитые рубашечки. Этот Аврамчук Ананий тряс этими рубашечками, кричал: «Покупайте кулацкое, покупайте кулацкое». Где-то с того времени мать поселилась у своего свёкра Полищука Матвея Яковлевича.

Дед, отец моего отца, был кузнецом, имел свою кузницу, я знаю место, где эта кузница была. Но когда началась коллективизация, кузницу забрали в колхоз. Дед в колхозе работать не захотел, где-то он нашёл себе работу в Сквире. Не захотел в колхозе работать и мой отец.

В 1933 году в нашем селе умерло очень-очень много людей. Село Гайворон разделено рекой Березянкой на две части. На левом берегу, наверное, четвёртая часть села, а с правого берега Гайворона на кладбище вывезли 470 душ. Я об этом слышал. Ещё я был довольно зелёный, мать боялась мне об этом рассказывать. О голоде мать мне не рассказывала. Рассказывала баба Александра о голоде, но сколько умерло, она сказать не могла, она этого не знала. Она была совершенно неграмотной, в восемь лет осталась без родителей и выросла в доме священника. А о количестве людей я впервые услышал от Токаренко Танаса Демьяновича. Это был землемер, с его сыном я ходил в один класс. Сын и сейчас в Белой Церкви живёт, старшая дочь живёт там же, во дворе Токаренко Танаса, а самая младшая дочь, ровесница моей сестры, живёт в Киеве на Чернобыльской. Так вот это я от Токаренко Танаса Демьяновича впервые услышал, сколько умерло людей с этой стороны.

В. О.: Как Вы думаете, какая это часть села, сколько процентов?

Н. П.: Не могу даже и близко сориентироваться.

В. О.: В моём селе треть вымерла, 346 человек.

Н. П.: Не меньше и у нас. Второй раз я слышал где-то, наверное, году не то в пятидесятом. Это я уже после школы работал в колхозе, и довелось ночью очень долго в мельнице быть, так я дремал на мешках, а мужики — мельником там работал Григор Заец, а как же его фамилия была?.. Заец — это прозывали в селе, а фамилии не припомню… Байбарза. И там они между собой говорили, а я вот так случайно это услышал. И последний раз я уже не просто услышал цифру, а наш бригадир полеводческой бригады, не родственник мне, но Полищук Василий Силович, рассказывал, когда мы скирдовали солому на Пустохе. Кстати, Пустоха — сейчас это поле, а там было очень много хат села Белиевка, вплоть до дороги, которая идёт со Сквиры на Володарку, между Антоновом и Гайвороном. Тут сейчас нет совсем ничего, поле, а там, я помню, сады были, были разваленные печища, где стояли хаты. Я это помню очень хорошо, потому что я в те сады ещё ходил «пастись». Как только вишенки, я ходил туда вишни рвать. Так вот, в этом месте мы скирдовали солому, и Полищук Василий Силович, когда прошёл дождь, а он отпустить нас не мог, потому что прояснилось солнце, вот подсохнет, и можно будет скирдовать, то я его подёргал немножко за язык, и он, начиная с самого края села, с самой крайней хаты, начал называть: вот тут была хата, вот тут жили вот такие люди — вымерли все до единого. Ну, а я записывал-записывал и вышел на эту же цифру. Так что Полищук Василий Силович это уже подтвердил где-то в шестьдесят первом или втором году. Он называл даже хаты, где сколько было людей.

Из нашего села на кладбище вывезли двух женщин живыми. Этих женщин обеих я знаю, знаю хорошо. Это Кременецкая Ярина, отчества не знаю, прозывалась Паслунка, она тоже была раскулаченной. Вывезли её на кладбище из-за того, что человек, который свозил трупы, хотел есть и сказал: «Если ты не умрёшь сегодня, то умрёшь завтра, всё равно мне тебя вывозить, а я сейчас хочу есть, мне дадут черпак баланды». Так он Ярину взял, вынес на воз, она кричала, но это ей ничего не помогло. Вывез её на кладбище, выбросил в эту общую яму. Она как-то из той ямы выбралась, баба Ярина, и бабу Ярину, Паслунку, я последний раз видел в семьдесят втором году. Это я уже получил квартиру, она была практически пустой тогда. Был я в селе в гостях, и меня попросили люди помочь бабе Ярине поехать на исповедь в Белую Церковь в церковь Марии Магдалины на Заречье. Я бабе Ярине помог приехать сюда, и вот я бабу Ярину видел последний раз. Эта женщина прожила ещё где-то лет сорок после того, как выползла из этой могилы.

Вторая женщина — Добрыднык Марта, кажется, Силовна, потому что это сестра вот этого бригадира Полищука Василия Силовича. Вышла она замуж за активиста из села Антонов Сквирского района, его фамилия была Добрыднык, он был психически больной. Одна дочь у них была, дочь сейчас ещё, кажется, жива, где-то в Фастовском районе. Так Добрыднык Марта Силовна прожила после того ещё лет пятьдесят. Умерла она в Фастовском районе возле дочери, Добрыднык Галины, это её девичья фамилия была — Добрыднык, и дочь перевезла её к нам в село, похоронена у нас на кладбище.

В. О.: Так в каком селе, в Гайвороне?

Н. П.: В Гайвороне, похоронена в селе Гайворон. Я знаю место в селе Гайворон, где была хата, в которой мать съела своего ребёнка — своего! То, что ели трупы, — таких случаев было много, а что мать своего ребёнка съела, это я знаю один случай. И знаю место, где была эта хата.

После того, как у нас уже стало свободнее говорить об этом, я подал примерно такой рассказ в «Литературную Украину», и «Литературная Украина» его опубликовала. Это чуть ли не в 1989 году.

В Белой Церкви на улице Стахановской живёт женщина, на два года старше меня, девичья её фамилия была Вирич Анна Кирилловна, как сейчас — не знаю. Когда уже Союз распался, был ещё жив её отец Вирич Кирилл, ему уже был 91 год, то я её просил, чтобы она взяла информацию у отца о том, сколько же людей умерло в 1933 году на левом берегу Березянки. Она пообещала мне, приехала и просила отца, чтобы отец об этом рассказал. Отец отказался это сказать. Отец сказал, что те люди, наши односельчане, которые сейчас занимают большие посты, тогда занимались вот таким грабежом, и именно по их вине случилось это большое горе. Так он уже за себя не боялся, но побоялся за своих потомков и никого не назвал, никого. Я думаю, что, наверное, это он побоялся Шинкарука Владимира Илларионовича. Владимир Илларионович Шинкарук был профессором истории в Киеве, он, наверное, ещё жив, он меня года на три старше, с его дочерью я в один класс ходил, с Зоей. (Шинкарук Владимир Илларионович (1928–2001) — философ-марксист, профессор, действительный член АН УССР (с 1978), родом из с. Гайворон на Киевщине. Окончил Киевский университет, в котором с 1965 был профессором, затем деканом филос. фак., с 1968 — дир. Института философии АН УССР, гл. ред. журн. «Философская мысль» (с 1969), вице-през. Филос. общества СССР и гл. его Укр. отделения. Труды по вопросам марксистской логики, сов. гуманизма, анализы современного общественного развития в духе марксо-ленинизма и по истории философии. — Википедия). А его отец якобы был тогда первым секретарём Володарского райкома партии. Вот я так думаю, что Вирич Кирилл именно этого побоялся. Ну, я не думаю, чтобы Шинкарук Владимир мог уже в это время что-то такое серьёзное сделать — я в это не верю, но это только такое моё предположение, Анна Кирилловна мне этого не сказала.

Так вот, тридцать третий год. Дед Матвей, чтобы как-то спасти нас от голодной смерти, из Сквиры принёс пуд вики. Но нас уже в селе не было. Мать меня отдала к сестре отца, она была в Горобиевке, работала в МТС, а её муж поваром работал в МТС. Так мне где-то в черепочке через окно подавали, чтобы никто не видел, что подкармливают какого-то там кулацкого потомка. Так вот, деда в тот вечер, когда он принёс эту вику, задушили, и, как мне рассказывают, задушил наш близкий родственник — Марценюк Григор, а как его по отчеству, не припомню. Так мне говорили. Я с Марценюком Григором на эту тему не разговаривал никогда. С его детьми я был в хороших отношениях. Старший сын — мой ровесник, вместе мы в школу ходили, умер он рано. Александр сейчас есть в Белой Церкви, живёт недалеко от меня. С ним я не общаюсь.

И вот уже в 1934 году в жатву отец пришёл из Сквиры, чтобы сжать рожь на огороде. Тридцать третий год очень напугал, надо было готовиться к следующей зиме. И отец не пустил мать на работу в колхоз — сожнём рожь, а тогда пойдёшь на работу. Сжали рожь, вечером пришли легли отдыхать, а сюда же пришли сельские «товарищи» — Фурманенко Александр, Осадчук Григор, Косюк Василий Кириллович и Бондарь Григорий Петрович. Бондарь Григорий Петрович тоже это подтвердил где-то аж в шестьдесят втором году. Так вот, отца с матерью забрали в «холодную», а Фурманенко Александр делал шмон, в сундуке искал то, что ему надо, и кое-что забрал. Это мне уже мать рассказывала, что забрал. Подобных штрафников было что-то около одиннадцати. На следующее утро отцу дали косу, матери — грабли и перевясла, и Бондарь Григорий Петрович, комсомолец, повёл этих людей, штрафников, под конвоем на поле. На колхозное поле повёл под конвоем. Я подчёркиваю, что на колхозное поле, потому что, когда я повздорил уже в зрелом возрасте и мой конфликт приезжал разбирать заместитель прокурора Киевской области Русанов, то я, защищаясь от актива своего села, об этом случае рассказал в селе, так секретарь парторганизации Парубченко Кален Иванович, кажется, — был секретарём парторганизации, был директором школы, — очень уж уцепился за это моё неосторожное слово, что я сказал, что моих родителей водили под конвоем на колхозное поле.

В. О.: То есть с оружием, так?

Н. П.: Ну да же, с оружием.

В. О.: И ещё я перебью. Вы сказали, что деда задушили — за ту вику, так?

Н. П.: За ту вику. Но то голод заставил. Так отца, мать и ещё чуть больше десятка людей несколько дней водили на поле. Давали им пообедать там и поужинать, и снова же запирали в «холодную». А в это время, пока водили на работу, то нашему соседу Шевчуку Сидору дали задание забрать рожь с огорода и привезти на «красный ток». Сидор это распоряжение выполнил — забрал он рожь, привёз на «красный ток», там её обмолотили молотилкой, а солому сожгли в паровике, зерно забрали в колхоз. После этого выпустили и отца, и мать.

А дальше таких заметных приключений не помнится мне, чтобы рассказывали. В 1936 году родилась сестра моя, Анна Кондратовна Полищук, в браке Шаповал, живёт в Беличах, улица Маршака, 22. Отец не хотел идти в колхоз на работу, а мать была очень послушной рабыней в колхозе, она очень боялась начальства, и вот когда я уже пошёл в школу в 1938 году, в первый класс, мать гадала на меня, и гадалка сказала, чтобы очень за мной смотрела, потому что случится большое несчастье. И как ни смотрели за мной, до пруда там с полкилометра — не дай Бог туда пойти поплескаться, меня не то что на сливу залезть сорвать ягоду — на плетень не пускали залезть. И уберегли меня родители от этого, только что меня детки активистов кругом очень преследовали. Один на один я успешно защищался, а вот от толпы уже защититься нельзя. И вот меня кругом молотили. Да ещё и мать добавляла: «Если видишь тех, то беги от них, обходи их». Ну, а у меня не было такого — не убегал.

В. О.: Не та натура была?

Н. П.: Не та натура. И вот в первом классе меня гуртом очень избили, это уже где-то началась весна — наверное, это в марте, — и врачи не могли установить причину моей болезни. Лишь после того, как меня уже начало сгибать, совершенно неграмотная женщина, которой мать показала меня, — та женщина установила диагноз, что меня покалечили. Тогда мать снова пошла к врачам. Так я ещё на лежанке валялся, наверное, месяцев десять, пока нашли место, где же меня можно лечить. Меня перед войной поместили в Василькове в детский туберкулёзный санаторий. Меня там в гипсовое корыто положили. Поскольку лежать в этом корыте было невыносимо, я вертелся, то меня привязывали к кровати, всё равно я подкладывал под фартушек руки, рвал, то мне сделали гипсовую майку. Под этой гипсовой майкой черви завелись — это мука была страшная. Эту гипсовую майку сняли с меня уже в Белиевке — когда уже шла война, мать привезла меня к деду, к своему отцу, потому что боялась оставаться в селе своего мужа. Из Василькова меня мать забрала с дедом в тот день, когда немцы взяли Киев. Осталось нас где-то полтора десятка таких детей, и меня уже в этот день забрали.

Наверное, очень интересный такой момент. Во время войны был очень хороший урожай, но такие дожди в жатву шли, что люди не знали, как собрать тот урожай. Немцы отдали урожай за третий сноп, и люди собрали всё. На каждом дворе стоял стожок. Как замёрзло зимой, по всему селу стучали цепы — обмолачивали люди. И когда весной немцы начали забирать зерно, то они не забирали так, как большевики, а смотрели, сколько в семье, и на каждый рот оставляли по пуду зерна до жатвы, а остальное, у кого было больше, забирали. Большевики же забирали всё, и вот тут, наверное, уместно будет напомнить именно о бабе Александре, от которой я впервые услышал о голоде в тридцать третьем году. Я уже упоминал, что она в восемь лет осталась без родителей и выросла в семье священника. Так вот, в двадцать втором году бабе Александре дали часть поля, и она со своим мужем Гавриилом хатку маленькую построила, в той хате я бывал много раз, потому что эту хату продали человеку, который помогал раскулачивать — это Кислюк Сергей, отчество назвать не могу, но с его старшим сыном Василием я ходил в один класс. Потом у него было ещё два сына, Константин, женился он, в примаки пошёл в Мармулиевку Володарского района, и младший сын Николай — этот на этой усадьбе и женился, кажется, уже умер. И старший очень любил водочку, и младший очень любил водочку — водочка их и забрала.

Так вот, о бабе Александре Гонтарук. Её муж умер от голода в 1932 году то ли в ноябре, то ли, может, и в декабре. Она осталась с тремя малыми детьми. Где-то в марте к ней пришли наши же, гайворонские «слуги народа», те же, которых я уже называл — Косюк Василий Кириллович, стальным щупом кругом тыкал по двору, Осадчук Григор и ещё кто-то, но других я не знаю. Баба Александра, может, кого-то и называла, но запомнить мне не удалось. А вот Осадчука она проклинала всё время — этого я не запомнить не мог. Так вот, у бабы Александры нашли спрятанный хлеб — зерно пшеницы в горшке в дымоходе. То зерно забрали, Александру избили. Как она ни просилась, чтобы сжалились над теми детками, но они её молотили и говорили: «Спрятала, блядь, хлебушек от советской власти, спрятала!» И вот её избили, и то зерно забрали — и её дети умерли в 1933 году, все трое. Баба Александра куда-то из села ушла. Я бабу Александру знаю где-то с сорок второго года — она помогала матери, у нас и жила, потому что у неё не было хаты. Её хату, которую она построила со своим мужем, три таких маленьких окошка, что у телевизора экран больше, чем те окошки — и вот такую женщину якобы раскулачили, потому что она не хотела идти в колхоз. Вот эта баба Александра мне рассказывала о своём горе и о голоде в тридцать третьем году.

В сорок третьем году, когда выгнали немцев из села, то где-то в марте я пошёл в третий класс.

В. О.: Так разве от вас выгнали немцев в 1943-м году?

Н. П.: А, нет-нет, сорок четвёртого. Это же отец, кажется, форсировал Днепр где-то в декабре сорок третьего года, а это уже сорок четвёртый год был. Тут я оговорился. Так я пошёл в третий класс, в чунях — знаете, что это такое?

В. О.: Знаю, как же нет.

Н. П.: Это галоши, клеенные из автомобильных камер. Валенки, сшитые из свиток. И в шинели какой-то импортной, потому что зелёная была. У советских были серые, а эта была зелёная. Так я в 1948 году закончил семь классов Гайворонской семилетки. Учился я средне, потому что не было возможности. На класс было один-два учебника, и надо было всё время ходить — к тому одни уроки делать, к другому другие уроки делать. Но мне очень хотелось выбраться из того положения. Положение матери меня очень не устраивало. И я в третьей декаде августа пришёл пешком в Сквиру и в тот же день сдал все экзамены в Сквирский сельскохозяйственный техникум, на агронома. Но агронома из меня не вышло — не вышло из-за того, что простудился. Я босой ходил, и на этом закончилась моя наука. Весной я пошёл забрал своё свидетельство, и только в 1952 году я уехал в Донбасс, там в вечернюю школу поступил, на заводе имени Кирова работал.

Но надо сделать маленькое отступление, потому что я пропустил одну очень важную деталь из жизни моей матери. Когда меня положили в больницу в Васильков, сестре было где-то три года, она была в детском саду. Няня мыла окна, на табуретке стояла, а этот ребёнок почему-то подошёл, дёргал её за юбку, няня спрыгнула и сломала ногу ребёнку. Из-за такого стечения обстоятельств мать в сороковом году не выработала 11 трудодней до установленного минимума. Из-за того, что отец не хотел работать в колхозе, мать не выработала установленного минимума трудодней, то хозяйство Полищука Кондрата Матвеевича было исключено из колхоза и обложено единоличными налогами — это все налоги вдвое выше. Забрали огород, оставили лишь тропинку на дорогу, на огороде посеяли просо. Предупредили: «Если в просе будет твоя хоть одна курица, то тебе придётся возмещать разницу между тем урожаем, который мы запланировали, и тем, который мы соберём». Из-за этого у матери не было ни одной курицы. В 1941 году, где-то за месяц до войны, за неуплату налогов описали всё наше имущество, в том числе и хату, всё до последней рогожки. И если бы не началась война, то мы снова же были бы без своего жилья, без дедовского.

Ещё я пропустил одну очень важную деталь — голод в 1947 году. В сорок седьмом году я ел картошку, которую вырастили крестьяне в 1941 году. Здесь ошибки нет. Вот я объясняю. Тогда, когда немцы забирали зерно, у кого лишнее было, то наши люди не раскрывали кагатов картошки, чтобы не дать немцам. И так та картошка и осталась. Об этой картошке заставил вспомнить голод, потому что ели же исключительно лебеду, листья с липы, вот такое всё, на подножном корме были. И вот когда люди вспомнили о той картошке, открыли один кагат, то, конечно же, там картошки не было, а это были блины, там крахмал был, обтянутый картофельной кожурой. Вонь была такая, будто это клозеты пооткрывали в селе. Но эту картошку добыли, забрали всю до последней картофелины, пообчищали те шкурки, на ряднах расстилали на солнце, высушивали-выветривали, а потом этот крахмал толкли в ступах, и это уже был деликатес — и затирушка была вкусная, и всего-всего уже из того наделали. Но после того, как оно выветрилось и подсохло.

В. О.: Может, это называли «маторженики»?

Н. П.: Нет, то картошка была. Маторженики — это из мёрзлой прошлогодней картошки, которая осталась на грядке, которой не нашли, а весной, когда копали огород, находили, она помёрзла, гнилая, она тоже вонючая, её также оббирали, но маторженики — это из этой картошки. Из неё сразу делали эти маторженики.

В. О.: Другой рецепт, как это ни горько говорить.

Н. П.: Да-да, совсем другой и совсем другой продукт. А этот продукт вылежался с 1941 года по 1947-й. Так вот, после того как я не смог учиться в Сквире, я начал свою трудовую деятельность в колхозе учеником садовника, у Томаша-Фомы Гавриловича. (Фамилия этого человека была Блындарук. Наверное, от немецкого языка: Blind — слепой. Его имя было Томаш, так его и называли в селе. А Фомой его называло сельское руководство. Фомой писали и в табелях. — Прим. Н. Полищука.) Именно во дворе Томаша-Фомы Гавриловича была та хата, в которой мать съела своего ребёнка. Сейчас на этом дворе живёт его сын — один у него сын был, а старшая была дочь. И этот сын там и живёт. В мои обязанности входило вести учёт работы людей. Работали люди в трёх местах, там надо было оббегать, особенно во второй половине дня, обмерить, сколько там бабы пропололи, сколько где кто прокультивировал, забороновал и так далее. Платили мне 0,75 трудодня как ученику садовника.

На следующий год я был учётчиком молока на ферме, и худшей работы, чем учётчик молока, за всю мою жизнь не было — не потому, что работа тяжёлая физически, а потому, что мне некогда было заснуть. Тогда коров доили четыре раза в сутки. Надо было выбраковывать коров, чтобы лучших завезти, а тех, что мало дают молока, сдать на мясозаготовку. Так вот, в четыре — до шести утра начинали доить коров, и мне надо было от каждой коровы записывать отдельно молоко. Доили до шести часов, это молоко мне надо было завезти на сепаратор, забрать обрат, развезти на свиноферму, поросятам, телятам, а потом уже свободен. В десять начинали снова доить, до двенадцати часов доили. Снова так же надо было записывать, завёз на сепаратор, сдал, развёз назад. В четыре часа дня снова начинали доить, снова до шести часов вечера. А вечером то же самое — до десяти часов подоили, но этого молока, с третьей дойки, я не вёз на сепаратор, а дневное также отвозил. Когда подоили уже в двенадцать часов ночи, тут уже везти не было куда, тут я на ферме в соломе спал, потому что в четыре часа утра снова надо было записывать молоко. У меня глаза были опухшие.

С этой барской работы меня выгнали — выгнали из-за того, что я стал на преступный путь. Случилось так, что однажды после дождя я с мужчиной, который возил сметану на маслозавод в Володарку, выносил бидон со сметаной, этот мужчина плохо бидон закрыл, бидон открылся, и мы разлили литров десять сметаны. Молочница как увидела — конец месяца, слёзы, она ничего вымолвить не может: «Что же я теперь буду делать? Чем я это покрою?» Уже не у кого покупать и не за что покупать. Ну, и я рискнул, что я же не кто-нибудь — я же учётчик. Я сказал, что я тебе покрою это молоком. Я ей сразу, наверное, литров двадцать молока списал того, что привёз. Приехал на ферму и сразу же в этом журнале сделал исправление. Если бы это карандашом было записано — а записано же ручкой. И завфермой Кислюк Омелько обнаружил это, сразу же донёс бухгалтеру Кислюку Фёдору Захаровичу, а тот на меня был очень сердит из-за того, что я неплохо рисовал. Кстати, когда я был в третьем классе, я нарисовал портрет Сталина, и он несколько лет висел в седьмом классе, пока не появились печатные портреты. За это я ходил бесплатно в кино — мне давали несколько метров чистой плёнки, я там что-то должен был рисовать, что-то написать, а потом перед сеансом это высвечивали на экран. Ну и я написал кое-что на этого бухгалтера, и этот бухгалтер меня чуть не избил. Но поскольку я не побоялся, то он не рискнул меня ударить. В мою защиту выступил зоотехник Мельник Иван Степанович — он примаком был в Гайвороне, он постоянно очень хорошо на собраниях говорил и очень активно меня защитил, то есть что нет здесь такого большого уголовного преступления, из которого можно было бы что-то сделать.

Но меня от этой работы отстранили, и я стал ходить на разные работы в колхоз. На разных работах я чувствовал себя несравненно лучше, потому что к заступу, к вилам мне было не привыкать. И вот этим летом вернулся в отпуск мой друг, одноклассник, который работал в Донбассе на заводе имени Кирова составителем поездов. Он меня убедил, что я в колхозе выполняю намного более тяжёлую работу, чем он, здоровяк, делает там на железной дороге. Потому что это надо связать — два или три вагона сцепить, свистнул машинисту, махнул фонарём ночью или флажком днём — и поехали. Он тоже не сам поехал, а его брат, тоже мой друг, сейчас живёт в селе Блощинцы Белоцерковского района, это Ильченко Иван Семёнович, 1928 года рождения… А мой друг Ивченко Николай Семёнович, младший его брат, который с ним вместе в Макеевке работал, сагитировал меня поехать с ним туда и работать. А он поможет мне устроиться на работу, потому что у него уже есть там опыт. И я с ним поехал.

В. О.: Это какого уже года?

Н. П.: Это пятьдесят второго года, летом. Когда я приехал туда, то о заводе у меня было представление, что если есть труба, то это и завод. Потому что мы на экскурсию в Городище ездили, на сахарный завод, и там я впервые увидел маленькую паровую машину и трубу — это завод. Мы приехали в Макеевку — а там лес труб. Так я этого Николая и спрашиваю: «Николай, так в каком же ты заводе работаешь?» — «На том, куда мы идём». А этот завод длиной семь километров, а шириной где-то около двух километров. Так вдоль железной дороги шли. А тут четыре цеха прокатных, два мартеновских, от каждой мартеновской печи и от каждой печи — труба, труба, труба. Тут лес труб, и нельзя было разобраться мне. И я очень долго не мог понять...

Но приехали мы в Донбасс, жил я в его комнате. Жили они вчетвером, всегда была свободная постель, а когда не было, то я с ним спал в одной постели. Но устроиться мне на работу невозможно — нигде я не могу пройти медицинской комиссии. Как я ни рассказывал, что я в колхозе выполнял намного более тяжёлую работу, это никого не убеждало — пройди хирургический кабинет. Пройти я не мог, и мне помог устроиться на работу Макеевский горком комсомола — я же тогда был комсомольцем, я целых пять лет был комсомольцем.

В. О.: С какого года?

Н. П.: Где-то с сорок восьмого или с сорок девятого. Да, с сорок девятого, причём, я в комсомол поступил на спор — я поспорил, что меня не примут в комсомол, а секретарь комсомольской организации сказал, что непременно примут. Когда мы пришли в Володарский райком комсомола, он меня отрекомендовал как очень активного молодого парня, меня же начали спрашивать биографию. Я тут сказал, что мой дед был раскулачен, что отца моего исключали из колхоза — думал, что это же самые большие козыри. Нет, Николай Янчук (тоже Ивченко, но это совсем другого рода Ивченко) настаивает на том, что я очень много читаю книг, что я участвую в оформлении стенгазеты, что я, когда киноустановка приезжает, всегда участвую в освещении каких-то таких моментов сельской жизни. Он настаивал на том, чтобы меня всё-таки приняли. Меня эти спрашивают: ну, а если он говорит правду, то какие же ты книги читаешь? Говорю, что я очень люблю читать Дюма, я люблю читать Драйзера, я читал Конан-Дойля. Выходят только западные, и он мне говорит: «Слушай, да ты же читал „Люди с чистой совестью“». — «Да что там „Люди с чистой совестью“ — разве её можно сравнить с „Тремя мушкетёрами“ или с „Изгнанниками“?» Ну, думаю, это же уже, наверное, не примут. Приняли меня в комсомол, приняли, так я стал комсомольцем.

И это мне помогло устроиться на работу — меня устроили на работу в охрану завода. Мне это же очень нужно было, потому что я же приехал не столько на заработки, сколько хотел немножечко образование какое-то получить — надо идти в восьмой класс, вечерний. Украинской школы в Макеевке не было, в восьмой класс меня принимать не хотели: «Ты учился в сельской школе, а это городская школа, тут нагрузка намного больше, так что ты не сможешь учиться». Я сказал, что если уж я не смогу учиться, то пойду назад в седьмой, а так я настаиваю, чтобы всё-таки в восьмой идти. Сколько же нас было — ой-ой-ой! — за каждой партой по трое, ещё и возле некоторых парт стояли и записывали что-нибудь. Но так было где-то, может, недели три или с месяц, а потом уже все сидели за партами, а потом за партами уже по двое, а к весне нас осталось меньше двух десятков.

В. О.: А где же делись?

Н. П.: Трудно было, бросили, не выдерживали. И у меня первая оценка по геометрии была двойка, хоть я хорошо знал материал. Мне трудно было отвечать на русском языке. И преподаватель мне говорит: «Я чувствую, что ты что-то учил, но ты же должен понимать, что ты в вечерней школе, ты должен отвечать чётко. На первый случай я тебе ставлю двойку, а когда ты будешь готов, я увижу». И вот через некоторое время этот преподаватель мне ставил исключительно отличные оценки, потому что случилось так, что я его очень хорошо подколол. Меня, опять же за плохой характер, в охране завода послали на такой пост, который все обходили — на охрану взрывчатки.

А случилось такое. Я уже и в школу хожу, и секретарь парторганизации требует, чтобы все в охране подписались на газету «Макеевский рабочий». Но я ему сказал, что я русскую газету не хочу выписывать — выпишите мне «Радянську Україну». Он мне так сказал: «Ты русский язык понимаешь, и мы не позволим позорить наш коллектив — все должны подписаться на газету „Макеевский рабочий“». Раз «все должны», я тоже заплатил, но пришёл в общежитие — я жил тогда в общежитии №6 на Совколонии, а учился в школе рабочей молодёжи №2, которая была на Девятом проспекте города Макеевки... И вот, вернувшись в общежитие, в котором жили исключительно охранники, было девять человек нас — я самый младший, а те были теперешнего моего возраста, деды, — я сразу же написал возмущённое письмо в газету «Радянська Україна»: почему я не могу выписать газету «Радянська Україна», а мне навязывают русскую газету? Прошло, может, с месяц, и этому секретарю вставили «фитиль», он прибежал в общежитие ко мне: вот, на тебе квитанцию на газету «Радянська Україна» и распишись, что ты имеешь эту газету и ко мне не имеешь никаких претензий. Ну, удовлетворил мою просьбу, я подписался.

Однажды я был на посту, который назывался ЦВЭС, «Центральная воздуходувочная электростанция», так она тогда называлась. Там было два поста — один пост зольного цеха и второй пост там, где администрация. Этот последний считался престижным, а тут, где зольный, — там много пыли, копоти и грохота такого, что разговаривать нормально невозможно. Что это собой представляет? Там было пять мельниц — это такие горизонтальные бочки диаметром метров по три, внутри они выложены волнистыми чугунными плитами, в эти бочки постоянно сыпется уголь, и по этим волнистым плитам чугунные шары крутятся, разбивают уголь в пыль, вентиляторами эту пыль выгоняют в котёл. Котлы примерно такие, как трёх- или пятиэтажный дом, такие котлы были. Там эта пыль сгорала и в трубу выбрасывалась сажа. За город нельзя было вынести эту сажу, особенно когда юго-западный ветер, то эта сажа падала на город и на общежития.

И вот я был именно на этом посту. Лавочку вынес на улицу, сижу на той лавочке, когда проходит директор этой электростанции Батманов, а я себе сижу. Я знаю, что директор идёт — иди себе. Но он прошёл ступенек три, миновав пост, возвращается назад и спрашивает: «Постовой, вы почему не проверяете пропусков?» Я ему отвечаю, что я вас знаю — вы же директор электростанции, знаменитость. Ему премию тогда дали, «Победу», так что такого нельзя было не знать. «Да, это верно, но меня вчера могли уволить. И вы обязаны проверять пропуск у каждого. Сколько бы он сюда ни приходил, вы обязаны проверять пропуск каждый раз». Ну, я вскочил, вытянулся в струнку, извинился: «Извините, я буду дисциплинированным впредь». Этот же Батманов до обеда прошёл здесь раз пять, и я каждый раз вскакивал с этой лавочки, карабин к себе, вытягивался: «Пропуск?» Он: «Вот, молодец, правильно!» Я прочитал — «Пройдите, пожалуйста». А на пятый раз он взбесился — он побежал, начальнику караула позвонил, начальник караула сразу же прибежал сюда, мне замена, мне сразу же инструкция, что так же себя вести нельзя.

После этого меня послали на этот самый худший пост, где никого нет. Там ты один, ни нагреться, никакого огня, ничего нет — там только телефон и большая куча войлочных матрасов, таких сантиметра два, где-то около метра таких матрасов. И тулуп чёрный огромный, такой, что с головой мог закутаться в тот тулуп. Так вот, на этом посту я очень хорошо уроки учил. И вот именно так у меня случилось с этим преподавателем геометрии. Я наперёд уроки учил, а когда была тема, что надо было вписать окружность через заданную точку в угол, этот преподаватель так торопливо рассказал, а я потом поднимаю руку и говорю, что это вы провели только одну окружность, а надо ещё и вторую окружность провести. А он мне говорит: «Вторая окружность не вписывается». — «Разрешите я сделаю это». — «А ну, выходи!» Я вышел, вписал эту окружность — и он после этого мне только отличные оценки ставил. И в девятом классе то же самое — только отличные оценки. И вот на экзамене надо мной и моим кумом Лайтаренко Александром (у меня один кум есть и один крестник где-то есть — мне эта церемония так не понравилась, что я потом даже и к своим родственникам, к двоюродному брату не пошёл в кумовья), — так вот, с этим кумом я немножечко опоздал на экзамен, а наши подшутили над нами: чего же вы так опаздываете — вот уже задачки есть, мы порешали, а вы так поздно пришли? Из-за того, что над нами подшутили, мы сели в общем классе — три класса было девятых, наш класс у самых окон, а мы аж у дверей, отдельно, в другом классе мы сели. Я сделал свою работу и своему куму сделал работу, но я не успел своей работы полностью переписать. Ну, сориентировался, что мне тройка будет — отдал и ушёл, меня оценки не интересовали. И вот таким образом я очень обидел этого преподавателя математики. Он ко мне подошёл: «Почему ты не сдал экзамен? Почему ты так отнёсся?» А я и спрашиваю: «Что, там нет тройки?» — «Да тройка-то есть, но тебе же пятёрка нужна!» — «Зачем она мне нужна? Меня тройка устраивает».

Ну, а из десятого класса меня исключили — за Тычину. Не столько за Тычину, сколько за то, что я задавал неудобные вопросы преподавателям. Мне дали бумажку о том, что я учился в десятом классе — и на этом общее образование моё закончилось.

После этого я вернулся домой, потому что моего отчима раздавили — он шёл с заработков и попал под машину. Мать потребовала, чтобы я возвращался домой. Я вернулся в колхоз. Отчим мне оставил корову, оставил улей. Он очень хотел новую хату построить, кое-что из материалов раздобыл. Так я в 1955 году вернулся в село.

Но нет, тут ещё надо вернуться назад, потому что на этом это не кончилось. Я же в Макеевке ещё и вышел из комсомола, причём меня не исключили из комсомола, а я выступил на собрании и сказал, почему я не хочу быть комсомольцем, и отдал свой комсомольский билет. Это не пустяковая деталь.

В. О.: А почему же Вы не захотели быть в комсомоле?

Н. П.: А потому, что по-украински там говорить нельзя было — надо было говорить на русском языке. Жил я в одной комнате с двумя секретарями комсомольских организаций. Кстати, я же таки в железнодорожный цех перешёл. Опять же, я совершил преступление — когда уже каникулы были, я прошёл комиссию, а в хирургический кабинет послал своего друга Петю — с меня магарыч, ты только пройди хирургический кабинет за меня. Пётр прошёл хирургический кабинет, я ему бутылку дал. На работу меня приняли, а через две недели заподозрили, что у меня неполноценное здоровье. Тогда пришёл начальник станции в сопровождении своего заместителя — пройти мне снова же комиссию. Меня сразу в хирургический кабинет, а хирургический кабинет меня сразу забраковал — не могу я выполнять этой работы. Как я ни убеждал, что я в колхозе делал намного более тяжёлую работу — нет, и всё. Но уже прошло две недели, уволить меня с работы не могли, и меня перевели переписчиком вагонов, в этом же железнодорожном цеху, перевели на другую станцию. И снова же, я жил в одной комнате с двумя секретарями комсомольских организаций — секретарь службы Белоноженко, кажется, Толя. Этот парень был очень такой смекалистый, он тогда магнитофон сконструировал. А секретарь комсомольской организации цеха Кожедуб Владимир — этот пенёк, этот служака, он умел выслужиться. Он был инструктором по паровозам. Этот был машинистом на паровозе, а тот инструктором был. К этому инструктору был телефон в нашу комнату. И вот из-за того, что на комсомольских собраниях мне не давали возможности выступить на украинском языке — где-то дважды мне дали, а потом перестали давать, — я однажды всё-таки нагло вышел на трибуну. Кстати, комсомольская организация там была очень большая. Железнодорожный цех обслуживал завод, в цеху было 11 железнодорожных станций. Заводу, железнодорожному цеху принадлежало 300 километров железной дороги. Рабочих было где-то тысяч пять, в комсомольской организации было комсомольцев где-то душ 500. Полностью никогда собрание не могло собраться из-за того, что постоянно же на работе, но душ по 200 собиралось. И вот я так вышел и сказал, что вот я живу на Украине, а здесь такие безобразия: я не смог найти украинской школы, здесь кругом царит русский язык, украинский язык притесняется и даже на комсомольских собраниях я не могу высказать своего мнения. Цель комсомольца — стать коммунистом, но таким коммунистом, как Огарков, как Беляев — я не хочу быть таким коммунистом, значит, у меня нет цели. Прошу, заберите мой комсомольский билет, отныне я не комсомолец. Сошёл с трибуны, достал свой билет и положил перед председательствующим на стол и в дверь. Тут зашумели: задержись, останься. И вот как мне раньше не давали слова, что вот же «будет что-то там буровить на своём хохляцком языке», когда я вот выступал последний раз на украинском языке, как же меня внимательно слушали, ой-ой-ой, как внимательно слушали! Потом в мою защиту выступило немало комсомольцев, правда, русскоязычные все, но выступили в мою защиту. Тоже высказались, что у меня должна быть хорошая перспектива, из комсомола мне выходить нельзя, что я же всё-таки буду коммунистом, непременно буду коммунистом и буду полезным для Советского Союза коммунистом, но я билет больше не взял. Ко мне ещё полгода приходили и из завкома комсомола, и из горкома комсомола, но я комсомольского билета назад не взял.

В. О.: Это важное событие, но когда это было, Вы можете припомнить?

Н. П.: Это было уже в 1955 году.

В. О.: Вы сказали название этого завода?

Н. П.: Кажется, нет. Это завод имени Кирова, металлургический завод имени Кирова, город Макеевка, тогдашняя Сталинская область была, теперь Донецкая. Там между Макеевкой, Щегловкой и Донецком было тогда 12 километров, трамвай туда ходил. Один трамвайчик был. В Макеевке тогда было где-то 500 тысяч жителей, но разбросано очень-очень, потому что это были одноэтажные домики, в основном деревянные, из шпал сделанные. Там было несколько домов кирпичных многоэтажных, и самый большой дом был восьмидесятиквартирный. Даже была остановка трамвая — «Восьмидесятиквартирный дом», такая остановка была. И вот из-за того, что в десятом классе я уже начал преподавателю украинской литературы задавать неудобные вопросы, то мне сделали раз предупреждение, директор школы меня ой-ой-ой как отчитывал: «Если ты этого не понимаешь, то ты спроси учителя». Хорошо, я буду спрашивать, поднимаю руку, учитель говорит: «Позже». Как только урок закончился, учитель в дверь и нет его, и нельзя спросить. Так я допёк до того, что меня исключили из десятого класса.

Я поступил заочно в Ржищевский строительный техникум. Этот техникум я успешно окончил.

В. О.: А это в каких годах Ржищевский техникум?

Н. П.: Ржищевский техникум я окончил в феврале 1964 года.

В. О.: А с какого времени Вы там учились? Наверное, три года?

Н. П.: Да, три года я учился. Даже администрация техникума считала, что я, наверное, буду защищать красный диплом. Мне надо было пересдать одну контрольную работу, я по железобетону на «три» сделал, потому что болел, так тройка у меня была, надо было курсовой проект переделать. И мне помогли бы, но, опять же, меня оценки не интересовали. Почти все пятёрки были, но красного диплома не получил.

Ещё такая мелочь. Одну я сделал курсовую работу по статике сооружений на украинском языке. Я почувствовал, что если я останусь с такими убеждениями, то меня и отсюда выгонят. Пришлось мне давать моральную взятку: я перешёл на русский язык и защищал диплом также на русском языке.

Но технику в моём селе работы не нашлось. Там руководил тогда тридцатитысячник Отаманенко Александр Трофимович, очень-очень большой служака, он не знал ни украинского, ни русского языка. Перед войной он окончил семь классов, после войны окончил годичную партийную школу, работал заместителем директора МТС по политической части. Когда МТС реорганизовали в РТС, то его направили на «рукамиводящую работу в сельское хозяйство». Так он попал к нам. Хоть я и со своими председателями колхоза, с сельскими, не находил общего языка, здесь я очень быстро почувствовал, что значит чужак. Он собрал вокруг себя свиту тех угодников, а мне ходу не было — мне исключительно тяжёлую физическую работу давали, исключительно.

Случился со мной несчастный случай. Я уже год проработал, и этот председатель колхоза должен был делать отчёт. Перед отчётным собранием надо было перевешивать зерно, и я, перевешивая его вместе с колхозниками, пошёл на чердак в коровник. А там лестницы не было, так ребята вылезли по калиткам, а я с сыном этого Бондаря Григория Петровича, который водил моего отца под конвоем на колхозное поле, остался последний. Он меня на год старше. Я принёс лестницу, сказал: «Вот ты лезь, а я здесь подержу, чтобы она не поскользнулась, а потом я полезу». Он вылез на чердак, и случилось точно так, как я и предвидел, — только я одной ногой стал на потолок на чердак, как лестница выехала из-под меня, я упал вниз на эту же лестницу, на перекладины. Тут с машины жом разгрузили, меня носом в жом, отвезли в Володарку в больницу, я там 17 дней лежал.

В. О.: Это случилось когда?

Н. П.: Это уже было где-то, кажется, в 1963 году или, может, в 1962 году, точно не могу припомнить. Я не захотел там быть, потому что наступал новый год, и я выписался с температурой из больницы. Мне сказали прийти в марте, чтобы проверить состояние здоровья. Я пришёл туда, и мне дали справку о том, что я не могу выполнять физической работы. Но председатель колхоза сказал: «Ты можешь её использовать на мягкую бумагу, ты можешь принести мне хоть охапку справок — они для меня не будут иметь никакого значения». Наверное, это всё-таки было в 1962 году. И вот я не выработал установленного минимума трудодней.

В. О.: А Вы что-то повредили себе, когда упали?

Н. П.: Нет, меня же повредили ещё в школе, в первом классе. А это ничего не случилось — возможно, мне в пояснице по сей день отдаётся. Даже вчера я немного резко ступил с бордюра в троллейбус — и то ли радикулит, то ли ещё что-то мне в пояснице напоминает. Такое состояние у меня часто, теперь особенно часто.

Так вот, я не выработал установленного минимума трудодней, за это мне наложили повышенный налог на 50%, и я вынужден был его заплатить. Об этом я потом не раз говорил на собраниях. Кстати, здесь, наверное, стоит обратить внимание на такое, что у нас в селе были люди, мужчины старше меня, которые, наверное, из-за того, что я много болтал на собраниях, приходили ко мне и рассказывали о разных безобразиях — давали мне темы, о чём можно говорить. Я с этими людьми договаривался так, что я согласен, но поскольку ты это видел, ты об этом знаешь, то тебе об этом и надо рассказать. «Да я не сумею так рассказать». — «Я тебе помогу. Вот давай мы это напишем». — «Вот так и так написали — так? Теперь ты это выучи, как стих, а потом расскажешь». И мне это ни разу не удалось — все эти люди, которые так меня провоцировали на то, чтобы я выступал, они потом все убегали в кусты. Обязательно находилась какая-то причина — то он был пьян, то ещё что-то, обязательно какая-то такая очень уважительная причина, что он никак не мог выступить, никак.

Ещё такой случай. Был общий курс партии на укрупнение административных единиц — укрупняли районы, укрупняли колхозы...

В. О.: Это в 1962 году, при Хрущёве. Тогда промышленные и сельскохозяйственные районы сделали.

Н. П.: Да-да. Нам прислали этого тридцатитысячника и объединили два колхоза — колхоз «Коминтерн», где я вырос, в селе Гайворон, и село Петрашовка, которое граничит с Гайвороном с левой стороны Березянки, там был колхоз имени Шевченко. У нас был председателем колхоза ровесник моего отца, имел четыре класса образования земской Гайворонской школы, а тот человек, Бурлаченко Кузьма, тот имел два класса. Понятно, оба были члены партии, и поэтому они были председателями колхозов. Но когда их заменили и поставили этого тридцатитысячника, я очень-очень быстро почувствовал, что это такое.

Вот прошёл год. Этот Отаманенко Володарскому райкому партии очень понравился, хотели присоединить ещё один колхоз в его подчинение — колхоз села Белиевка, это того села, откуда моя мать родом. В том колхозе имени Фрунзе перед этим уже провели закрытое партийное собрание, общеколхозное, и прислали сюда делегатов, чтобы объединить ещё эти два колхоза. И на этом собрании — это было село Петрашовка, тогда уже был один сельсовет, но собрание было в том селе, где был больший клуб. Там выступило одиннадцать человек партактива, которые рассказывали, какие выгоды будут от такого объединения. Я после всех выступил, хотя мне уже и не давали слова. Я, опять же, выступил нагло и рассказал, почему этого делать нельзя. Предостерёг, особенно белиевцев, как им будет плохо, потому что им за каждой мелочью надо будет бегать три километра сюда к Отаманенко, чтобы он подписал бумажку. А он ещё и скажет, что не «товариш голова», а «товарищ председатель». И если с ним не так будете разговаривать, то он вам ещё и не подпишет. Ну, тут люди загудели, что правду он говорит, потому что и мать же его из того села, так он и то село знает. Я эти сёла знал очень хорошо, потому что я был почтальоном в селе, так я знал там всех — от самых старых до тех, что в колыбели.

И вот после моего выступления голосуют. Забыл я уже, кто был председательствующим. Он поставил на голосование и объявляет: «Принято единогласно». А я встаю, перехожу на крик: «Это же вы очень плохо знаете математику — я тоже плохо знаю, но я до ста считать умею. Я насчитал одиннадцать выступавших, и именно эти же одиннадцать и голосовали за, а остальные не голосовали. Я голосовал против, а вы меня и не увидели». Ну, тут шум поднялся, снова переголосовывают. Переголосовывают — клуб разделён проходом, и мне поручают посчитать голоса слева от прохода, если выходить со сцены, а Ищуку Петру Алексеевичу (он тоже был председателем колхоза у нас и людей кнутом бил в сорок седьмом году) поручили посчитать голоса с правой стороны от прохода. Снова так повторили, кто за, кто против — и снова же голосуют те же самые одиннадцать, что выступали, дисциплинированные партийцы. Закончили, против я один. Я кричу, аж пуп надрываю: «Пётр Алексеевич, сколько вы насчитали?» А куда же ему деваться — говорит, что одиннадцать насчитали. Я к председательствующему, спрашиваю: «Слышали ли вы, сколько Пётр Алексеевич насчитал голосов за то, чтобы объединить колхоз Шевченко и колхоз Фрунзе?» Не отвечает, но объявляет: «Принято единогласно при одном против». Я против, а остальные все за.

В. О.: А они же и не голосовали?

Н. П.: Они не голосовали. Тогда возмущённые люди встали и ушли из клуба, а президиум остался на сцене. Где-то через две недели за мной приезжает милиционер. С этим милиционером сразу после войны, Майкут Сергей, я пахал за одним плугом — он за рукоятки плуга держал, а я водил лошадей. И вот Сергей пришёл, достал мне обвинение, на большую газету, я его прочитал и говорю: «А знаешь что, Сергей, — ты меня сам не возьмёшь».

В. О.: Постойте, как это «на большую газету» — в газете написано было?

Н. П.: Нет, объёмом такое обвинение, как большая газета. А он говорит: «Я тебя и брать не буду, но ты должен понимать, что если я тебя не привезу в милицию, то недалёк тот час, если ты не сумеешь законно защититься, тебя связанного привезут, и ты будешь там, где сочтут нужным. Двести шестая статья Уголовного Кодекса — хулиган, сорвал собрание».

В. О.: Итак, это 1962 год, объединение колхозов?

Н. П.: Нет, это было немножко позже, не шестьдесят второй год. Это было где-то чуть ли не в шестьдесят третьем году.

В. О.: А когда Хрущёва в октябре 1964 года сняли, то сразу же всё назад переиграли с этим укрупнением.

Н. П.: Сразу же. А только Сергей сел на повозку и уехал, я хату на замок и бегом... Я поехал в Киев к своей сестре в Беличи, на Маршака, 22. Мне очень захотелось увидеть самых высоких своих депутатов. А мы тогда голосовали за Синицу, который был секретарём Киевского обкома партии, — в Совет Союза, и Александр Евдокимович Корнейчук — в Совет Национальностей его избирали. Вот этих депутатов мне очень захотелось увидеть, чтобы рассказать и поспрашивать, как же это надо понимать. Но мне этого не удалось. Я потратил почти неделю, и ничего мне не удалось — ни одного, ни второго я не увидел. К Синице я искал тропинку через обком партии, но разными способами меня не пускали, а потом сказали, что его уже в Киеве и не ищи, потому что он переехал в Одессу.

В. О.: Да, он в Одессе стал секретарём обкома.

Н. П.: Так было или не так, в любом случае, так мне сказали. Тогда я решил всё-таки до Александра Евдокимовича добраться. Нигде нельзя найти его адреса — ни в Верховном Совете, ни в справочных бюро не давали. В Верховном Совете часовой порекомендовал мне: а ты наведайся в Союз писателей — там непременно знают. Пришёл я в Союз писателей, на Орджоникидзе, 2, теперешняя Банковская — и тоже никто не знает. Я вышел из того кабинетика, где то ли секретарша, то ли кто там была, не знаю, там было несколько человек, но я, покидая то помещение, так очень коротенько сказал, что у меня такое горе: мне надо идти в тюрьму, а я не совершил никакого преступления, и это у меня последняя надежда, а как и что делать, теперь я и не знаю. Но эти люди мне ничего не сказали. Я вышел, по коридорчику отошёл к окну и стал размышлять, что же мне делать дальше. Тогда ко мне подошла та женщина, которая там меня выслушала, сказала, что она меня понимает, она мне сочувствует. «Но Александр Евдокимович Корнейчук — очень-очень большой пан, он никого из людей нашего ранга не принимает но если вы меня не сдадите, то я скажу вам, где он живёт. Почему-то я вам верю, и всё-таки я вас должна предостеречь, потому что мне будет очень много неприятностей: Александр Евдокимович Корнейчук живёт на улице Карла Либкнехта, дом 10, квартира 28, сейчас он дома я желаю вам всего наилучшего, пусть вас Бог сопровождает, но ещё раз прошу — не проговоритесь, где вы взяли этот адрес». Я ей пообещал, что этого не допущу. Через несколько минут я уже там был, возле этого серого дома, сразу и позвонил в дверь.

Мне открыла дверь полная женщина в красивой украинской вышитой сорочке, на украинском языке она меня спросила, что мне нужно. Я переспросил, здесь ли живёт Александр Евдокимович Корнейчук. Она подтвердила, что здесь он живёт. Так у меня всего-навсего один вопрос: где и когда Александр Евдокимович Корнейчук принимает своих избирателей? Вместо ответа она мне контрвопрос: «А откуда же вы?» Я ей говорю, что я из Гайворона Володарского района. «Нет, вы не его избиратель, он вас никогда не примет». Я ей начал рассказывать: так как же так, я знаю хорошо, что мы голосовали за Синицу в Совет Союза, а за Александра Евдокимовича в Совет национальностей вот тогда-то. «Нет, вы за него не голосовали, он вас никогда не примет. Вы его не избирали». Ну, я понял, что его не такие, как я, избирали — его избрали немножко другие, и он тех принимает, кто его избирал.

В. О.: А женщина эта — это же, наверное, его жена Любовь Забашта?

Н. П.: Я не знаю, кто она.

В. О.: Первая его жена...

Н. П.: Ванда Василевская была, так она же худющая.

В. О.: А поэтесса Любовь Забашта была его второй женой.

Н. П.: Не знаю. Полная такая женщина, полная. Я 2-3 минуты видел её в лицо.

В. О.: Очевидно, она.

Н. П.: Ну, разговор был именно такой.

В. О.: А когда это было?

Н. П.: Это же было где-то, наверное, чуть ли не в жатву 1963 года.

В. О.: Это же в 1963 году было такое безхлебье — помните? Хлеба не было. Гороховники…

Н. П.: Нет, это уже прошло немного времени. Тот хлеб горохово-кукурузный… Мой сосед жену с утра посылал в Володарку, чтобы буханку купила, а сам фуражиром работал, так, поуправлявшись на ферме, ехал в Сквиру, чтобы купить две буханки — это уже на второй год после этого было. На второй год после того, как булочки надо было брать по рецепту. Так отсюда я, от Карла Либкнехта, 10, квартира 28, и не знал, куда идти. Тогда я решил, чтобы там ни было, а мне надо идти в прокуратуру, и вот я пошёл в Киевскую областную прокуратуру. Пришёл я уже во второй половине дня, секретарша сказала мне, что прокурора области нет, если хочешь, иди к заместителю прокурора Русанову. Я сказал, что у меня нет выхода, я согласен пойти к Русанову. Она зашла к Русанову и сразу же меня пригласила к нему. Он был один в кабинете. Только я открыл рот, сказал ему, что случилось, что вот было такое собрание и меня обвиняют в том, что я его сорвал, но я не допустил ничего незаконного, я вёл себя дисциплинированно, — он больше не дал мне и рта раскрыть. Он как подскочил, как начал он бегать по кабинету, как начал он кричать, что это курс партии, а ты так портишь — не приведи Господь... Когда он уже накричался, то сказал: «Езжай домой, я завтра приеду лично, я разберусь сам, что и как. На этот раз обойдётся без ареста, но учти, что впредь прощения тебе не будет».

Ехать тогда уже было некогда, это было уже четыре часа дня, мы вышли из кабинета, он сразу же секретарше сказал немедленно заказать Володарку. А я к сестре вернулся, переночевал, раненько на автобус, пока я приехал, то уже тоже было часа четыре дня. Только я переступил порог, не успел пару яиц поджарить, как тут прибегает мой сосед: «Ой, ты дома? Беги! Беги, тебя сегодня арестуют. Там приехали какие-то машины и председатель сельсовета спрашивал, дома ли ты. Беги! Ну, я тебя не видел», — хлопнул дверью и убежал. Прошло ещё, может, минут пять, приходит очень большой активист Косюк Алексей. А как же его по отчеству, забыл. Ну, он один там, Косюк Алексей, был, примак старосты, очень не мирился он с активом села и постоянно провоцировал меня на то, что есть такие безобразия, ты расскажи это на собрании, потому что я так не сумею. Он так же пришёл: «Ты дома? Беги! Там какие-то чужие машины приехали, тебя сегодня арестуют. Председатель сельсовета спрашивал, дома ли ты». И предупредил, что он меня не видел. Как только он ушёл и только я пообедал немного, приходит посыльная и говорит, чтобы я шёл на расширенное заседание правления колхоза.

Расширенное заседание правления колхоза — это было очень большое чудо, потому что этот тридцатитысячник никогда такого не делал, на заседании правления колхоза могли быть только те люди, кого звали на заседание, а больше никого не пускали. А тут три объявления сделали о том, что такое расширенное заседание правления колхоза будет. Когда я пришёл, то в клуб протиснуться нельзя было — полно-полно людей. Пришёл, знаю, что мне надо же идти туда, где президиум, потому что там же я увидел Русанова и председателя колхоза, и председателя сельсовета, и актив наш. Так я туда пришёл, меня посадили на длинной лавочке и начали заседание правления колхоза.

В. О.: А где эта лавочка — на сцене, может, или в зале?

Н. П.: Перед сценой.

В. О.: Как подсудимого словно?

Н. П.: Перед сценой. Председатель колхоза рассказал о том, как выполняется хлебосдача — выполнили и перевыполнили по зерновым, осталась только кукуруза, но кукуруза ещё зелёная. Он уверен в том, что кукурузу тоже перевыполнят. На этом закончился доклад председателя колхоза об этом расширенном заседании правления колхоза. После этого он предоставил слово Русанову. Русанов как начал стращать колхозников...

В. О.: А на каком языке он говорил?

Н. П.: На украинском, на безупречном украинском языке. Начал пугать людей тем, что очень много преступлений по Киевской области. Отчитывался, сколько преступлений уже раскрыто, сколько осуждено. «И вот у вас, в Гайвороне, тоже не всё так как следует. Вот среди вас живёт такой колхозник Полищук Николай Кондратович, он вам мешает строить коммунизм. Так вот, я хотел бы, чтобы те люди, которые с ним проводили работу, потому что такого, чтобы никто ему ничего не говорил, не может быть, я просил бы тех людей, чтобы они рассказали, как они его вразумляли и как он реагировал на их добрые советы». На этом он замолчал. Но желающих что-то такое сказать не нашлось. Он снова встал, начал стыдить людей, что он понимает, что им стыдно, что среди них живут такие люди, — но вы же должны понимать, что вам всё-таки надо строить будущее, а такие люди вам же мешают, так вы же расскажите, как это было, нельзя мириться с этим. Сел — и снова никакого впечатления, молчат и всё. Потом он встал, посмотрел по залу, пальцем так поводил-поводил и ткнул пальцем в молоденькую-молоденькую девушку, в сестру моего друга, Новицкую Юлию Алексеевну. Эта девочка встала и сказала, что она в прошлом году окончила десять классов и сейчас работает звеньевой. Это очень обрадовало Русанова, он убедился, знает ли она меня. Она подтвердила, что знает. Тогда он задал ей вопрос, чтобы она рассказала всё, что она обо мне знает.

Но я пропустил. После Русанова начали выступать секретарь парторганизации Кален Иванович Парубченко, председатель сельского совета Даниил Иванович Омельченко, потом этот же Ищук Пётр Алексеевич, потом выступили человека три или четыре, и Русанов прекратил эти выступления. Он встал и сказал: «Я вижу, что это всё говорит актив села, и если хоть половина правды того, что они сказали, то Полищука от вас надо изолировать. Но кто что скажет другое?» И вот он начал уже спрашивать людей. Никто не откликнулся, и вот он пальцем ткнул в эту Новицкую, и вот она поднялась и сказала, что вот она окончила 10 классов, работает звеньевой и сказала, что то, что говорили эти люди, — она такого о Полищуке Николае Кондратовиче не знает. Он посадил её.

Тут вскакивает одна женщина, старше меня, Кимнацкая Нина, практически соседка моя через дорогу и через два огорода. С другой стороны дорога параллельно, и наши окна — окно в окно смотрели. Эта женщина выросла в страшной нищете, в латаных рубашках и латаных юбках она выросла, голодная, после войны замуж не вышла, сделали ей байстрючка, и когда приходилось нам где-то на работе вместе быть или возле сечкарни, или где-то так, где общая работа, то когда какая-то пауза, парни с девушками постоянно перебрасываются шутками, то я в ту сторону, где с Ниной так плоско шутили, боялся и слово сказать неосторожное, потому что она же очень обижена судьбой, эта женщина. И эта Нина светит своими глазками Русанову и говорит: «А что вы с ним нянчитесь? Такой был у него отец — такой и он. Я бы его сама упрятала туда, куда Макар телят не гонял».

После неё вскакивает её подружка, тоже на два года меня старше. Эта вышла замуж за фронтовика, её отец во время коллективизации тоже какое-то время был то ли председателем сельсовета, то ли секретарём парторганизации, но был очень-очень большим извергом — тех крестьян, которые не хотели идти в колхоз, на ночь вызывали в штаб. Мало того, что били, так этот Фёдор... как же его фамилия, матери же его кочерга... Шинкарук Фёдор. Так он был какое-то время в царской тюрьме и там подхватил туберкулёз. Так он после экзекуции тех мужиков, которые не хотели идти в колхоз, брал за нос и за бороду и плевал в рот, чтобы и тех заразить туберкулёзом. Так вот, его дочь Ивченко Вера Фёдоровна, тоже вскочила после Кимнацкой и тоже говорит, что Полищук Николай Кондратович — очень плохой человек: он лентяй, он не хочет работать в колхозе, если бы он сделал хоть сотую часть того, что я, то в колхозе было бы жить очень хорошо. Это в то время, когда я после несчастного случая не смог выполнить установленного минимума трудодней на работах, которые превышали мои физические возможности. А она же была такой большой ударницей, что из неё хотели сделать Героя социалистического труда. Так кроме той свёклы, которую выращивало её звено, ещё выращивали женщины, которые работали в животноводстве — в коровниках, свинарниках, птичницы, — тоже была посеяна сахарная свёкла, и эти женщины отдельно обрабатывали и ту свёклу, и не им это записывали, потому что они же отдельно зарабатывают — та возле молока, та возле свиней, — а записывали Ивченко Вере Фёдоровне. Но и этого количества свёклы не хватило, героини из неё не сделали. Но она была очень щедрой женщиной — постоянно она ездила на съезды, в этих делегациях постоянно она была.

После этого Русанов обращается к колхозникам: «Так, может, мы предоставим слово и Полищуку — пусть и он скажет слово?» Тут очень дружно загудели: «Пусть скажет, пусть скажет!» Он предоставил мне слово: «Скажи же, как ты впредь думаешь себя вести». Я встал и начал опровергать, почему так говорит Парубченко, почему так говорит Омельченко, почему так говорит Ищук. Русанов меня перебил: «Нет-нет-нет, от тебя не этого колхозники ждут!» А я ему вопрос: «А чего же колхозники от меня ждут? Я от них не слышал ничего, чтобы они от меня что-то ждали. Если от меня ждут актив села и Киевская областная прокуратура, что я буду каяться, и что буду каяться только потому, что меня обвиняют такие уважаемые люди, то я такого обвинения не признаю. Даже если меня будет обвинять и Русанов в том, что я преступник, то я не признаю этих преступлений до тех пор, пока убедительным образом мне не будет доказано, что я совершил вот такое и такое преступление».

Вот на этом закончилось это правление колхоза. Когда все люди ушли из зала, Русанов позвал меня в кабинет председателя колхоза и сказал так: «Ты видишь, что у тебя здесь нет друзей? Видишь». Я ему отвечаю, что я всех этих людей знаю, я носил почту и всех знаю от самых старых и до тех, что были в колыбели. «Так вот у меня тебе такой совет: уезжай отсюда. Тебе дадут хорошие документы — ты только отсюда уезжай». Я ему на это отвечаю, что я уезжать отсюда не хочу, потому что я уже построил дом, у меня уже есть пять ульев, я уже сориентировался на то, чтобы жить здесь. Он мне возражает: «У тебя здесь жизни не будет — и дома твоего не будет, и ничего не будет. Ты отсюда уезжай».

Я его не послушал. Ещё я вытерпел в колхозе год, а потом всё-таки меня убедили, что меня посадят за «тунеядство». Посадят. И вот я в 1964 году уехал в Белую Церковь. Сначала приняли меня в 34-е строительное управление плотником II разряда с условием, что весной меня возьмут мастером. Но поскольку не получилось, то я потом оттуда уволился и пошёл-пошёл по многим-многим строительным организациям. В управлении строительства на кирпичном заводе мастером поработал, кажется, чуть больше месяца. Там от меня начали требовать приписок — бросил, думаю, что у меня на это ещё опыта нет, рано. Потом поступил в СПМК-5 — это строительное управление занималось подземными коммуникациями и благоустройством на правом берегу Киевской области.

В. О.: Что такое СПМК? Что это за аббревиатура?

Н. П.: Специализированное строительное монтажное управление-5. Помню и то руководство, тогда был Кисиленко Сергей, главным инженером был Кушниренко Григорий Дмитриевич. Приняли меня на 100 карбованцев и послали в аэропорт Тетиева. Послали потому, что там уже по смете были забраны все деньги, а работы — непочатый край. Мне не разрешили наряды выписывать или товарно-транспортные подписывать рапорты — этого оформлять мне не разрешили. Там был местный тетиевский молодой человек, имел только 10 классов образования, но из-за того, что он местный, ему там в автоколонну пойти за машинами было гораздо удобнее. Мне дали только техническую работу. Там две взлётные полосы — одна полоса 750 метров, а вторая 350 метров, взаимно перпендикулярные. Туда прилетал дважды в день маленький самолётик АН-2. И вот я за месяц обе эти полосы выровнял. Всё поле я разбил на квадраты по 20 метров, поставил колышки, на каждом колышке поставил, что здесь надо 10 см срезать, а у того колышка 5 см досыпать — всё это я записывал в отдельную тетрадь. Через месяц за эту мою работу мне добавили 15 рублей и перевели на другой участок.

На другом участке — это уже Мироновка, Богуслав, Кагарлык. Я уже в этих местах был. Но этого моего напарника Николая Пацюка очень наказал один бульдозерист. У них была такая привычка: каждый мастер чувствовал себя этаким панком, что он вот только распишется и поставит штамп, а выписывали бумажки эти же механизаторы. И вот этот Сидорец Николай, что работал на бульдозере, — у него было что-то там 50 кубометров выработано грунта, а так он всё время ремонтировал. Я дал записку, Пацюк по моей записке подписал ему рапорт, расписался, поставил штамп, а Николай Сидорец оставил там место, добавил ещё два нуля, на пять тысяч, и записал прописью: «Пять тысяч кубометров на расстояние сто метров». И таким образом он наказал этого Пацюка Николая. Тот прибежал ко мне в слезах: «Что делать? Я за полгода не отработаю! У меня и так та зарплата, а тут ещё такое, да и репутация!» Я ему говорю: «Вот мой дневник, что я записывал». Он как увидел: «Вот что меня выручило!» Тогда того наказали, а меня так: то Снитинка, то Мироновка, по этим местам я всё время ходил.

Но в Мироновке я очень повздорил с начальником участка, своим непосредственным начальником. По образованию он механик и очень-очень любил мошенничать. Сейчас говорят, что он якобы работает в Белоцерковской колонии. Я прилагаю усилия, чтобы делать по проекту, а он так, как договорится, чтобы ему подписали процентовку, чтобы было чем закрывать наряды. В Мироновке председателем колхоза тогда был Герой социалистического труда Бузницкий. Бузницкий себе подбирал кадры более-менее такие, чтобы они в чём-то разбирались. От него даже ездили в Соединённые Штаты Америки на экскурсию. Так вот, там был исполняющий технический надзор Робаковский, якобы с большим опытом, и этот Робаковский написал на проекте, чтобы я выполнял не так, а противоположно — чтобы дороги там были проложены не с углублением, по которым должна отводиться вода, а чтобы вместо углубления делать насыпь. Я на это не согласился. Начальник участка пишет мне: выполнять только так. Тут приезжает главный инженер Кушниренко Григорий Дмитриевич. Я ему показал и говорю: «Григорий Дмитриевич, как же я так могу делать?» Кушниренко перечеркнул то и пишет: «Выполнять по проекту». Только я начал так делать, когда Кушниренко уже уехал, как тут прибежал тот Иван Ящук, шапку об землю: давай я напишу тебе. Он снова пишет: «Выполнять в серповидном профиле», так и так — так, как написал Робаковский. Я беру этот проект, еду в Белую Церковь, даю Кушниренко: «Григорий Дмитриевич, извините, но я так делать не могу — меня будто еврейские кучера запрягли: дёргают за обе вожжи, бьют кнутом и командуют то цоб, то цабе. Я этого не понимаю». И сразу же подал заявление на увольнение.

Тогда я перешёл на строительство шинного комбината в управление №1. Меня также приняли мастером на 100 карбованцев, и тут же через пару дней знакомят с приказом, что за приписки всё будет возмещаться полностью за твой счёт. Двое молодых парней, кстати, один сейчас мой сосед, на четвёртом этаже надо мной живёт, которых наказали, одного на сто рублей, а другого на сто четыре — за то, что они сделали приписки в рапортах. Начальник управления Чернявский проходил и увидел, что там бульдозеры стояли, что там краны стояли, закончился месяц, а тут показали оплаченные рапорты на работу этих механизмов. Так этих молодых мастеров наказали за приписки, а меня предупредили. Ну, поскольку меня предупредили, я исключительно на букве закона стою. Но так невозможно работать — постоянно, постоянно, постоянно обвинения со всех сторон. Так я тоже довёл начальника управления так, как Батманова довёл в Макеевке… Этот начальник управления Чернявский меня заставил: вон бульдозер работает, запиши ему полдня, а он пусть перетащит котёл с расплавленной смолой сюда, чтобы здесь клеили сверху крышу. Я так и сделал. Дважды я так сделал и опять же повздорил, бросил я там работу. Меня наказали — перевели бригадиром бетонщиков. Я из-за этого подал заявление на увольнение.

Через месяц я нашёл работу в проектной организации — там была организация 5-го Киевского треста организации технологии строительства. Начальником той группы был еврей, Малин Александр, забыл уже отчество, он был у нас Саша. Вторым главным инженером проекта был Кобелев Станислав Алексеевич, русский, и ещё там старшие инженеры были. Кстати, там был теперешний мэр Белой Церкви Шулипа Геннадий Владимирович. (Геннадий Владимирович Шулипа — потомственный приспособленец. В фальшивом Союзе он был «товарищем» рабочих и крестьян, «слугой народа», «пролетарием». У какого-то из его предков была украинская фамилия Шулика, но предок Геннадия Владимировича не защищал искажённой москалями своей фамилии, поэтому стал Шулипой. Когда «власть трудящихся» решила сбросить маску словоблудия, он сразу стал в Белой Церкви паном, и чуть ли не самым богатым! Недаром заходил в кабинеты «товарищей» «со своим мнением, а выходил с мнением «товарища»… — Прим. Н. Полищука). Меня также приняли на сто карбованцев, но там меня сразу же и поставили в очередь на квартиру. Через несколько месяцев, когда те организации, которые не хотели меня брать в своё подчинение, начали меня переманивать — мне уже на 20 рублей больше зарплату дают, только же ты приходи к нам. Но я сказал, что я не могу, потому что меня поставили здесь в очередь на квартиру — мне квартира нужна, уже же мне ой-ой-ой, 37 лет.

В. О.: А Вы тем временем где живёте — в общежитии или как?

Н. П.: До того времени я жил и в вагончиках, и по общежитиям. Я в семи общежитиях жил. Меня трижды поселяли в общежитии «Мир». Так вот, где-то незадолго до 1974 года, когда уже через год могла быть моя очередь получить квартиру, у нас вскрылось еврейское мошенничество. Из-за этого мошенничества мы подняли очень-очень большой скандал. В течение трёх месяцев у нас было пять комиссий из Киева. Следствием этого нашего протеста было то, что Кобелев лёг в психиатрическую больницу, Шулипу поставили главным инженером проекта, мне дали портфель профгрупорга и старшего инженера в отделе (в отделе было 9 инженеров и две копировщицы), повысили на 30 карбованцев мне зарплату. Был один старший инженер, Березанский Николай Григорьевич, который стоял в очереди, ему надо было первому получить квартиру. Создавался в Белой Церкви новый трест — «Промжилстрой». В тот трест ему предложили начальником группы ПОР — проектов организации работ. Николай туда пошёл, и, разумеется, он хотел укомплектовать своими же людьми, с которыми он работал. И меня он пригласил старшим инженером в свой отдел на 145 рублей. Я и согласился, но мне уже дали квартиру, и через три месяца я сказал: «Николай, я к нему перейду». Я подал заявление на увольнение с работы по собственному желанию, оформил все документы в трест «Промжилстрой», а меня здесь постоянно дёргают: «Куда же ты хочешь идти? И чего же ты хочешь идти? Да ты же получил квартиру, да это же нечестно, ты же только три месяца назад получил квартиру». Говорю: «Но мне же четыре года назад предлагали переходить на значительно более высокую зарплату, я же четыре года отплатил за то, что был в очереди». И в последний день, когда я отработал, уже некуда было деваться... Кстати, когда я был профгрупоргом, то мне поручили выступить в Киеве на профсоюзной конференции треста. Я согласился при том условии, что они только скажут, о чём там говорить, а я не буду с ними консультироваться, как я это должен говорить. Они согласились, я в тресте выступил на этой конференции, и после этого выступления меня сразу же начали преследовать начальник отдела Сигалов и главный инженер проекта. У нас уже сменилось: Шулипа ушёл секретарём парткома в трест «Химстрой», здесь Гудовича поставили, но Гудович — очень хороший человек, белорус. И Сигалов — Сигалов начальником отдела был, еврей. Этот ко мне был очень предвзят, даже масштаб пересчитывал, и ошибался. Я говорю: «Ты же сам делаешь такие грубые ошибки, а ко мне придираешься за это». Вот из-за этого я уволился оттуда. Итак, евреев выгнали, нас уравновешено было: трое русских, трое украинцев, трое евреев. Так в последний день, чтобы меня никто плохим словом не вспоминал, я тут поставил магарыч, а жена главного инженера проекта — уже Гудович сменился, Гудович уехал в Белоруссию, а тут стал Войцеховский и его жена — спросила: «Ну, ты же идёшь к Березанскому?» Говорю: «К Березанскому». А это же было уже после восемнадцати часов. На следующий день я прихожу в трест — и управляющий трестом меня не принимает. «Тебе квартиру дали?» — «Дали». — «Вот иди работай там, где тебе дали квартиру, а здесь без тебя обойдёмся. Хоть Николай Григорьевич хочет, чтобы ты здесь работал, но без тебя мы обойдёмся». — «Ну, — говорю, — хорошо, вы обойдётесь без меня, но я обойдусь без „Оргтехстроя“. Поскольку я оттуда с таким скандалом выбрался, больше я туда не вернусь».

После этого я пришёл во второе строительное управление треста «Химстрой» в производственный отдел. В производственном отделе я работал на комплектации железобетонных и стальных конструкций. Приняли меня на 145 карбованцев, но потом, через год, 15 карбованцев сняли, чтобы кого-то там не сокращать. И в 1974 году...

Наверное, сделаю ещё одно отступление. Когда я ещё работал в тресте «Химстрой», в сметном отделе был один еврей очень такой хитрый Векслер Наум Борухович. Мы одновременно с ним получали квартиры. Это я уже во втором строительном управлении работал в ПТО. А Векслер был распространителем прессы, и он ко мне пристал: «Подпишись на какую-нибудь газету». А я ему сказал, что той газеты, которую я хотел бы выписать, тебе не дадут, а других я не хочу, я этих газет уже начитался. — «Для тебя выпишу какую угодно». — «Ну, — говорю, — хорошо, если ты такой бравый парень, то ты выпиши мне газету „Вісті з України“». Хорошо, он записал, но через два или через три дня приходит: «Что ты мне назвал какую-то такую газету? Таких газет нет, в каталоге такой газеты нет, о чём ты говоришь?» Говорю: «Хорошо, я тебе принесу эту газету». Я ему принёс газету — а тогда я их покупал в гостиницах «Днепр», «Интурист», ещё где-то в трёх местах, кажется, продавали, я постоянно, как только в Киеве был, непременно покупал эти газеты. Особенно же меня заинтриговало, что я же из этой газеты об Иване Дзюбе впервые прочитал, об «Интернационализме или русификации?». Там кругом-кругом же его молотили, а за что, я никак не разберусь. Я потом прочитал, что на его «Интернационализм» даже отдельная брошюра была издана Богдана Стенчука «Что и как отстаивает Иван Дзюба». Я её нашёл в каталоге в читальном зале Библиотеки имени КПСС. Я подал заказ на эту брошюру «Что и как отстаивает Иван Дзюба», на «Запорожское войско» Елены Апанович, пять тысяч экземпляров было издано («Вооружённые силы Украины первой половины XVIII в.» — К.: Наукова думка, 1969. — 224 с.) и ещё такие книги — и мне ничего не дали. Я эту газету принёс и Науму даю: «На, вот тебе газета». Взял он эту мою газету, через несколько дней приходит и даёт мне квитанцию: «На тебе квитанцию, плати деньги». Я заплатил деньги, но перед Новым Годом мне вернули деньги, почтой перевод мне прислали — и всё, газеты не будет... Итак, Векслер мне сказал, что газеты не будет. Я, возмущённый, написал в несколько газет о том, что я же подписался, а мне её не дают.

В 1974 году я был в туристической поездке по Кавказу. Причём кагэбисты уже намеренно мне подстраивали такие «горящие» путёвки: дважды в Житомир мне, в Корбутовку. А это я был на Кавказе, от Баку до Сухуми. Когда я вернулся из этой поездки, то в КГБ уже знали, что я, будучи на Кавказе в туристической поездке, отказался голосовать. Там голосование было, выборы, вся группа пошла голосовать, а я не голосовал, даже не заходил на избирательный участок. Когда я вернулся, то в Белой Церкви уже об этом знали. Меня вызвал в КГБ Куприянец и сделал предупреждение. Так вот, после этой поездки по Кавказу... Фамилия Бондарь Игорь — не приходилось слышать такого?

В. О.: Да приходилось. Его уже нет в живых, так?

Н. П.: Нет, нет. На Белорусской, 119, жил в Киеве.

В. О.: Да-да, я там бывал, знал его.

Н. П.: Так там дочь его сейчас.

В. О.: К сожалению, я на похоронах не был, почему-то я не был тогда в Киеве.

Н. П.: Я был на похоронах у него, тоже был очень удивлён этим. Так вот, именно в это время, когда я был на Кавказе в туристической поездке, в моей квартире жил Игорь. С Игорем я был знаком где-то с семьдесят второго года, он недалеко от меня жил. Его ко мне привёл инженер по технике безопасности на хлебокомбинате, его уже нет, Руденко Николай Тихонович, он где-то 1926 года рождения, человек очень болел, но большой патриот Украины, очень осторожный. И вот Игорь дал мне записку, что меня приглашают на работу в военную часть. Тоже знакомые, которые знают меня по работе, приглашали туда на работу. Я пришёл сразу же, пока у меня есть время отпуска. Приглашают меня на работу на 160 рублей, а здесь только 135 — разница в 25 рублей значительная. Я узнал, что вот в военной части готовят проектную документацию по злобинскому методу, все ребята занимаются своим делом, нет только специалиста, кто бы знал сетевое планирование. А я к этому был причастен в Белой Церкви в «Оргтехстрое». Первый сетевой график я делал с киевлянином, который приехал мне помочь, на кинотеатр Горького, его должны были сдать в эксплуатацию к столетию со дня рождения Ленина 22 апреля 1970 года. А потом я на девятую школу уже сам делал сетевой график. А потом большим-большим коллективом, потому что очень уж много проектной документации, делал сетевой график на первую очередь шинного. Потом приходилось мне следить за его выполнением. Это было огромное полотнище где-то пять с половиной метров длиной, полтора метра шириной и где-то полторы тысячи позиций.

И вот этим москалям захотелось, чтобы я для их объектов делал эти сетевые графики. Меня устраивала оплата, меня устраивала работа, но после того как я с начальником отдела поговорил на эту тему, мы почти договорились, и я ушёл от него, но сделал вид, что ушёл совсем, а на самом деле пошёл по отделам поинтересоваться, как же здесь люди работают. Служащие мне сказали, что на работу они выходят аккуратно к девяти часам, а с работы идут тогда, когда отпустит командир, а это бывает, что и в десять часов вечера. Так зачем же мне эти 25 рублей, чтобы я вот так работал? Я отказался идти туда. Но меня так не оставили. Я ещё работал там же, во втором строительном управлении, и только в октябре согласился перейти переводом в воинскую часть с тем условием, что я буду работать только по КЗОТу — не больше восьми часов, а если есть какая-то необходимость, то могу задержаться не больше чем на 15 минут. Так я согласился. Командир, Михайличенко Владимир Ильич, дал письмо начальнику управления Рудюку, чтобы отпустил меня по переводу, чтобы не задерживали долго — тут же я должен сдать всю документацию. На подготовку к сдаче я потратил десять дней, и 20 октября я перешёл в воинскую часть на работу. Рудюк меня очень отговаривал — не иди туда. В этот же день, когда я дал Рудюку заявление на увольнение по переводу и письмо Михайличенко, меня позвал кагэбэшник Куприянец в партком треста «Химстрой». Это уже было после того предупреждения, что меня привлекут к уголовной ответственности по статье 187-прим. Я на этом предупреждении написал, что я к таким преступлениям не причастен, никакой клеветы на советскую власть я нигде не допускал, такого не было, и расписался. А это он второй раз позвал меня уже не к себе, а в партком треста, в кабинет Шулипы. И этот Куприянец, кагэбэшник, ни малейшего намёка не сделал на то, что ему известно, что я собираюсь переходить в воинскую часть на работу. То есть Рудюк сразу же и позвонил в КГБ. Мне Куприянец сказал так: «Лучше бы вы были бабником, лучше бы вы были наркоманом, лучше были бы пьяницей, но не были бы болтуном. Запомните, вам это зря не пройдёт». Вот так я простился с этим кагэбэшником в кабинете секретаря парткома. Я тогда его до кипения довёл в этом разговоре.

Ещё месяца не прошло, как начали искать ко мне какие-то придирки там, в воинской части. А 9 декабря 1974 года, за 15 минут до 18 часов, в 17:45, меня позвал к себе Михайличенко и сказал: «Поищите себе работу, я не нуждаюсь в ваших услугах». Я его спросил: «Есть какие-то претензии к выполнению моей работы?» — «Это не имеет никакого значения, поищите себе работу». Говорю: «Хорошо. Если вас моя служба не устраивает, я буду искать работу». На следующее утро, 10 декабря, в девять часов утра меня уже через проходную не пропустили. На проходной был приказ о моём увольнении с работы якобы по сокращению штатов, и туда не пропустили. Мне не было никакого замечания, абсолютно никакого, только это предупреждение Михайличенко. Ну, раз так, я начал искать работу.

Но в то время найти работу было очень-очень трудно из-за того, что распустили одно строительное управление, ПМК-100. Найти работу было нельзя. И я вынужден был обратиться в суд. Я подал в суд заявление, и где-то, может, в конце января меня вызвали в суд, причём прислали повестку. А я же интересовался, не приняли ли на моё место кого-нибудь. Я заходил в бюро по трудоустройству, там работала моя землячка, подружка моей сестры, не то Ямицкая Галина Климовна — это невестка того, кто задушил моего деда по отцу. Я к ней заходил и спрашивал: «Галина, нет ли каких-то свежих заявок?» Она этим интересовалась и дала мне знать: приходи, свежие заявки поступили. Я перед тем, как идти в суд, зашёл в бюро по трудоустройству, и мне показали три свежие заявки на инженерно-технический персонал в эту воинскую часть. Все эти профессии мне очень хорошо известны. Одна профессия — инженер по комплектации документации, вторая — мастер на стройке, и третья — геодезист, и ту я хорошо знал. И всё-таки на следующий день я взял направление на своё же место работы, пришёл в суд, иду же уверенно, с козырной шестёркой, что туда нужны люди, нет там никакого сокращения. Но никакого суда не было, судья позвал в свой кабинет меня и кадровика Терехова. Кадровик не может назвать настоящей причины, почему меня увольняют с работы, судья выслушал меня в дополнение к заявлению, сделал мне замечание, что я неграмотно написал заявление, заявление должен писать юрист. Кадровику он сказал в заключение так: «Уволили с работы вы его незаконно, и если суду придётся рассматривать это дело, то суд непременно вынесет решение восстановить его на работе. Кроме того, будет вынесено решение возместить ему материальный ущерб за вынужденный прогул за счёт того, кто подписал приказ об увольнении с работы».

Вечером ко мне прибегает солдат: «Выходи на работу». Я на следующий день вышел на работу так, будто после отпуска, на моём столе сплошная пыль, вот так пальцем пиши — никто и близко не сидел. До обеда так проболтали с ребятами, пообедали, после обеда меня зовут на заседание профкома. Председатель профкома просит дать согласие на моё увольнение с работы по сокращению штатов. Я ему говорю: «О каком сокращении вы говорите? Вчера я ходил в суд, позавчера — в бюро по трудоустройству, взял направление на работу к вам, там есть ещё две свежие ваши заявки, кроме этой. О каком сокращении штатов вы говорите?» — «Всё равно у нас сокращение штатов». Все восемь членов профкома очень хорошо об этом знают, в глаза посмотреть не могут, но все дружно проголосовали за то, чтобы дать согласие на моё увольнение по сокращению штатов. На следующий день — приказ о моём увольнении с работы с 31 января, выплатили полностью компенсацию за прогул, рассчитались полностью, так, как и должно быть.

Но в течение месяца я на работу устроиться не смог, мой непрерывный стаж оказался под угрозой. И я снова обратился в суд. На этот раз я уже пошёл к юристу. Бригадир юридической консультации Донской написал мне заявление в суд, я это заявление переписал на украинский язык и дописал такое: «Меня уволили с работы в Международный день прав человека — такие у нас права». Это заявление я снова понёс в суд, но уже не сдавал его в суд, а на почту занёс, почта через дорогу. Говорю: «Вот, возьмите в суд моё заявление». А мне на почте говорят: «Вот суд, чего ты не занесёшь?» — «Нате вам десять копеек, дайте мне квитанцию, что вы у меня взяли письмо, и занесите туда, чтобы не я нёс. Мне квитанция нужна».

Это как раз была прелюдия моего ареста. Вот мне вскоре подсунули порнографию... нет, порнографию мне подсунули раньше. А уже перед тем, как должны были меня арестовать, за несколько дней этот провокатор мне дал чёрно-белые плёнки, чтобы я проявил ему. Вот те плёнки забрали, так у меня это и началось.

В.О.: Но это Вы мне без диктофона рассказывали, а здесь не записано, как вам подсунули эти фотоплёнки.

М.П.: Я начал фотографировать из-за того, что меня познакомили с Гончаром Иваном Макаровичем. (Род. 27.01.1911. Скульптор, этнограф, собрал уникальный этнографический музей, ставший в 60-х гг. одним из центров украинской национальной жизни. Осенью 1969 практически закрыт. Восстановлен во время перестройки. С 22.08.2004 г. Музей И. Гончара действует в большом помещении возле Киево-Печерской Лавры. Автор Самиздата: письмо в защиту романа О. Гончара «Собор» (1968) и др. Умер 18.06.1992, похоронен на Байковом кладбище. — В.О.) Иван Макарович собирал украинскую одежду, и я подрядился перефотографировать такие фотографии, а если где-то удастся оригинал принести ему, то и оригинал. Для этого я купил немецкий фотоаппарат «Praktica-L», которым можно было сфотографировать с очень близкого расстояния без всяких приспособлений, с расстояния 33 сантиметра. Я мог на локоть опереться и сфотографировать ту фотографию. И вот это кагэбэшникам очень не понравилось, именно для этого и нужна была эта провокация. Я познакомился с этим провокатором в магазине «Мелодия» (что на площади Петра Запорожца в Белой Церкви. — Прим. М.Полищука), показывал ему свои фотографии, он свои, и он разыграл меня: засомневался, что я могу сделать фотографии такого качества, и подсунул порнографический календарь, с которого я сделал четыре или пять цветных диапозитивов, а потом с одного цветного диапозитива сделал цветной отпечаток. Вот так случилось.

В.О.: Как его фамилия, Вы не говорили, кажется?

М.П.: А я и не знаю, потому что они же такие, что настоящей фамилии своей не называют. С Иваном Макаровичем мне так и не пришлось увидеться, и то, что я собрал, оно всё пропало, и фотолаборатория, и всё моё имущество там пропало. Ивана Макаровича я после того увидел аж тогда, когда освящали памятник Владимиру Крестителю. Там, возле памятника Владимиру Крестителю, я с Иваном Макаровичем последний раз увиделся, с ним живым. А потом на похоронах уже был.

В.О.: Как это дело развивалось? Вы называли 10 декабря, это уже год семьдесят пятый?

М.П.: Нет, это семьдесят четвёртого. Мне пришла вторая повестка в суд на 11 марта 1975 года. В прокуратуре, видно, не готовы были к моему аресту, так что пришла вторая повестка, на 12 марта. А 11 марта в семь часов утра ко мне пришло 5 ангелочков, мне не дали даже и умыться. В однокомнатной квартире три часа делали обыск, меня забрали, и больше я порога той квартиры не переступал. Так это началось.

Привезли меня в Киев, в Лукьяновку меня не приняли из-за того, что там что-то у них не было оформлено так, как надо. В какое-то КПЗ меня закрыли, а когда всё оформили, тогда меня перевезли в Лукьяновку.

В Лукьяновке я не поддавался ни на какие провокации. Даже после суда я настаивал на том, что моя вина перед судом не доказана. Суд был закрытый, в первом зале Киевского областного суда. В суд не пустили никого, даже мою родную сестру, эту, у которой я сейчас был, и мать. Меня охраняли пять вооружённых солдат. Свидетелей вызывали так: отпирал солдат дверь, называл свидетеля, свидетель заходил. Свидетель заканчивал показания, в его повестке судья расписывался, говорил, где поставить печать, и так выставляли свидетеля, второго свидетеля звали.

В.О.: А в приговоре написано, что открытое судебное слушание.

М.П.: Ну да, ну да, ну да, всё правильно. Я всё это отрицал. Этот суд был 18, 19 и 20 августа 1975 года.

В.О.: И в чём Вас обвинили? В клевете на советскую действительность?

М.П.: Да, в клевете на советскую действительность.

В.О.: Какие-то конкретные «клеветнические измышления» инкриминировали?

М.П.: Инкриминировали, но там же не было никакой клеветы. То я с тем говорил, то я с тем говорил, то я написал в «Радянську Україну» открытым письмом. Как это я мог открытым письмом написать, когда я заклеил его и посылал даже заказным письмом? А письмо открытое... Оказывается, что на конверте надо написать, что это закрытое письмо, чтобы оно специальной почтой шло, а если просто так заклеен и сдан на почту, то это открытое. Вот так. Потом привезли меня в колонию аж на первый день Рождества.

В.О.: И куда это Вас завезли?

М.П.: Я был оба раза в Украине, в Донбассе. Первый раз в Дзержинске Донецкой области.

В.О.: Какой номер колонии?

М.П.: Кажется, два, но не помню.

В.О.: Там в названии какие-то буквы областного управления, а потом цифры.

М.П.: Да-да-да, я забыл, забыл я это. В Днепропетровске меня уголовники полностью ограбили.

В.О.: Это на этапе?

М.П.: На этапе. Все продукты у меня забрали, хотя я объяснял им, что я сразу пойду в БУР, я буду объявлять голодовку из-за того, что меня незаконно судили. Это не убедило ребят, они всё у меня забрали. Я начал немножечко повышать голос, шуметь, так они мне сказали: «Дед, вот сейчас в одеяло завернём, подбросим к потолку и легонько опустим на пол — и успокоишься. Ну чем ты недоволен? Ты ничего не знаешь, а возмущаешься». Так всё и забрали.

В Дзержинске всё начальство сразу сбежалось посмотреть на такого чудака, потому что на второй же день меня посадили в штрафной изолятор за то, что я отказался идти на работу. Посадили в отдельную камеру, там тоже был Шерстяной, он меня очень дурил, что я ещё совсем зелёный, ничего не понимаю, что так не должно быть, «ты так себя не веди, потому что это тебе обойдётся очень дорого». Но я его совета не принял во внимание — выслушал, но во внимание не принял. И тут сразу всё начальство начало сюда сбегаться. Откроют те первые двери, обитые жестью, а решётку не открывают: «О, так ты вот какой! А я думал, ты в самом деле страшилище такое! И вот это такой националист, антисоветчик такой! Так как тебе здесь — нравится или нет?» Я говорю: «Да чего уж — у людей получше бывало несравненно хуже, так что я как-нибудь вытерплю и это». — «Ну сиди, сиди, хуй с тобой! Посидишь — подумаешь. Здесь и не такие сидели». Закрыл дверь, ушёл. Другой приходит, третий, и так вся колония, администрация на второй день сошлась, посмотрели, что за диво.

Когда меня выпустили из изолятора, на мне полчища вшей. Я зайти в секцию отдохнуть не могу. И тут идёт хорошо одетый мужчина в битых валенках, в тёплых ватных штанах, в тёплых рукавицах и спрашивает: «Ну, расскажи, братишка, что случилось? Какими судьбами тебя занесло сюда?» А я промёрз так, что не могу слова вымолвить, только «э-э-э», вот так. «Ничего, потерпи, значит, так Богу угодно. Подожди меня здесь, я сейчас приду». Этот человек работал банщиком. Он также имел пять лет за то, что был баптистом, за убеждения. Это Мелащенко Иван. Он из Славянска, тоже был комсомольцем, пьянствовал, и это не тревожило его товарищей по комсомолу. Но когда Мелащенко Иван как-то вечером встретил девушку, которая произвела на него очень серьёзное впечатление, и он полез к ней по-комсомольски знакомиться — за шею, да в пазуху, — она сразу от него отшатнулась и пристыдила, что ты же человек, так же вести себя нельзя. И Галина легонько-легонько приласкала Ивана, Иван пошёл к баптистам, принял крещение, женился на Галине, а когда у них уже было двое деток, Ивану дали пять лет за распространение христианства, потому что он тоже ходил и призывал: возвращайтесь к Богу.

В.О.: Какая у него статья?

М.П.: Не помню. И вот этот Иван Мелащенко через несколько минут приходит, даёт мне кусок хозяйственного мыла, даёт кулёк кальцинированной соды, завёл в баню, моё барахло взял в прожарку, а я под душем помылся и уже жду, чтобы не околеть. Он принёс из прожарки моё барахло, я его постирал, Иван взял моё барахло в котельную, понёс к котлам просушить, а я под душем стою. Это была очень-очень большая помощь, переоценить её невозможно.

После этого я зашёл в секцию, как упал на постель — и сразу заснул. Сколько я спал, не знаю, меня разбудили уже где-то на второй день на работу. Я пошёл на работу вечером, как раз уже выходили на работу во вторую смену. Меня «путёвые» подзывают к себе. А это был стол — доска сантиметров тридцать шириной и длинная, по обе стороны этой доски такая же доска, стулья, такая же скамейка была. Так обедали. Меня в самый-самый конец, потому что с этой стороны раздатчик раздаёт, а «путёвые» аж с того конца сидели. Меня позвали туда, я взял свою миску, пошёл к ним. Меня расспросили, что, как, к чему. Я сказал, а потом один из них спрашивает: «Ну, а вот ты скажи, ты как — за социализм или за капитализм?» Говорю: «Знаете что, ребята — я вот так напрямик вам ответить не могу, но поскольку при социализме записано „кто не работает, тот не ест“, то я считаю такое понимание справедливым». — «А, значит, ты, падло, так и думаешь. Так вот, запомни: если я не хочу работать на таких дураков, как ты, то что я — и кушать не должен?» Я говорю: «Я не знаю, кто из нас умный, кто из нас дурак, есть все люди должны, имеют право. Но вместе с тем все люди должны участвовать в производстве. Если я дурак, то я должен работать с граблями, с лопатой, а ты умный — ты должен организовывать производство, чтобы было так, как надо. Это тоже работа, и она...» — «Всё, довольно, не надо нам больше вот такого галдежа. Запомни: если мы хаваем, чтобы ты к столу не подходил». И пришлось выполнять это требование. Вот приходишь — то ли завтрак, то ли обед, то ли ужин, — «путёвые хавают», а я не имею права туда подходить. А когда подходишь к раздатчику позже, то он: «А где ты шоркался? У меня уже ничего нет». Всё. Так очень часто я оставался даже без своей пайки. Мною ветер качал, постоянно перед глазами было розовое облачко, постоянно так что-то плавает перед глазами.

А потом администрация начала распространять обо мне слухи, что я у администрации стукач, что я доношу на заключённых. Через какое-то время этого Ивана Мелащенко из обслуги перевели сюда в шестой отряд, где и я был. Иван Мелащенко начал меня защищать. Он и оттуда уже так немножко начал передавать, что вы же там присмотритесь...

В.О.: Там зона была поделена на локалки?

М.П.: Да, поделена на локалки. У меня работа была — пружинные матрасы я делал, скручивал. Я стою, все восемь часов скручиваю, а у меня забирают. Меня администрация спрашивает и угрожает: где твоя работа? посадим за невыполнение нормы. А я им говорю, что мастер же тут есть — есть, бригадир тут есть — есть, так, может, вам был какой-то сигнал, что я не был на рабочем месте? А куда оно девается, так с этим вы уж разбирайтесь сами. Так мне три сеточки запишут, чтобы меня снова не посадили в штрафной изолятор. А надо было выполнять норму то пять сеток, то восемь сеток. Ну, но со временем я намеренно саботировал и больше пяти не делал. Две «путёвые» забирают, а три идёт администрации.

Но через какое-то время сменили мне работу. Меня перевели в другой цех, на сверлильный станок. Тут уже моей работы никто не мог забирать. В таких валиках длиной где-то сантиметров 15 и диаметром 22 миллиметра надо было просверливать дырочку 6,3 для шплинта. И вот когда меня поставили на эту работу, я начал выполнять норму. Норму выполнял нормально. Не перевыполнял, а только выполнял, потому что иногда надо что-то добавить к той баланде, что давали, что-то купить. Потому что на присланные деньги покупать продукты нельзя было.

В.О.: А на сколько — на 5 рублей, наверное, можно было купить?

М.П.: Кажется, на семь можно было, а в другой раз — то уже только на пять. Так вот, через какое-то время мастер, опять же через «путёвых», забрал меня от этого станка и перевёл на другой сверлильный станок, где не было механической подачи, надо было вручную подавать. Тут я перестал выполнять норму. Случилось такое, что правая рука, которой я давил, три пальца — указательный, средний и безымянный — не воспринимали никакой нагрузки, так вот болтались. Тогда меня не допустили к станку. Вывозили меня в зону — там километров за пять была новая зона, — к работе не допускали, и я там по зоне бродил, на солнышке грелся и всё время вот так разминал руки. И размял. А то не мог ничего делать. И к врачу возили, думали, что я саботирую — никакой нагрузки не воспринимали эти пальцы.

В.О.: А от чего это?

М.П.: А я вот тут пережал от подачи на сверло. Ко мне очень начали придираться, что вон другие на этом станке выполняют нормы, а ты не выполняешь. «Не могу, видите? Ты же видишь, что я не отхожу». Ну, я тоже начал намеренно саботировать. Как саботировать? Как только мастер дал новенькое сверло, заточенное, всё как нельзя лучше, но я это сверло через полчаса или через час сделаю синим, сожгу. То есть у меня был спрятан кусочек наждачки, и как только я разглядел, что никого нет, я станок включаю в обратную сторону и подставляю под сверло этот камешек — и я его таким способом затупил. И тут уже как не дави — потому что тут уже придёт мастер, что ты не давишь — а я же давлю, сколько духу хватает, а сверло посинело и сгорело. Он другое сверло приносит — я с тем так же поступаю. Так я саботировал на этой работе.

Поскольку меня преследовали и администрация, и осуждённые, я пошёл в профессионально-техническое училище учиться на токаря — думаю, что всё равно же меня к моей работе не допустят, мне нужна какая-то профессия. На эти курсы я практически убегал от зэков.

В.О.: Так же и я тоже, знаете. Я тоже был в криминале в таких условиях.

М.П.: Вот я закончил там курсы на токаря и получил четвёртый разряд. Нам только двоим дали четвёртый разряд — мне и тому, что был преподавателем в Славянском педагогическом институте, Попович Степан. Вот мы вдвоём сдали на четвёртый разряд. Но токарем мне работать так и не довелось. Именно с этой работы меня перевели сбивать ящики, тут уже и уволили меня. Когда меня выпускали, то я запротестовал, не захотел надевать тот красивый костюм с галстуком.

В.О.: Это перед тем, как фотографируют, да?

М.П.: Да, для фотографирования.

В.О.: О, точно так и со мной было — что я хочу быть в советском паспорте в зэковской одежде, так?

М.П.: Да-да, в такой, в какой я хожу, я чужого не надеваю. И они постыдились ту фотографию прилепить на справку об освобождении, так прилепили меня такого ещё с чубом, когда меня в Лукьяновке фотографировали, как привезли. Ту фотографию прилепили, у меня в справке об освобождении такая. А когда подобный случай произошёл во второй раз, так тут Павлов был начальник по режиму, и когда я так запротестовал, он мне так сказал: «Значит, ты продолжаешь выебываться — вот ты повыебываешься здесь немножко, так я тебе обещаю, что ты отсюда вообще не уйдёшь». И пришлось согласиться на тот мундир, эту тряпку с пришитым галстуком и накинутый пиджачок. Но я сделал такую гримасу, что тоже не прилепят — но с перекошенной рожей меня прилепили.

В.О.: Но это было во второй раз?

М.П.: Во второй раз.

В.О.: Значит, это Вас освобождают когда?

М.П.: В 1978 году, 11 марта освободили. С тем Иваном Мелащенко я общался довольно долгое время в колонии, с этим баптистом. Поскольку опять же надо было что-то есть, то я вспомнил свои былые забавы. Я думал быть художником, рисовал. И то и в Лукьяновке, и на пересылке, и в колонии я рисовал разные безделушки, случалось, даже и портреты. А в основном то безделушки я делал на платочках. Носовой платок — так там или цветочки какие-то, или Святую Троицу... Идут на свидание с родственниками — так отсюда передавали такой гостинец...

В.О.: А, это «марочка» называли, да?

М.П.: Да-да.

В.О.: Видите, я знаю эту терминологию. Это от слова «марать», платочек, который марают, да? Расписанный?

М.П.: Да. Вот такое я делал, и за это мне тоже не деньгами платили, а давали какую-то коробочку консервов или что-то такое, так меня потихоньку подкармливали. С того времени уже меня не так преследовали. В том числе я много рисовал и этому Ивану Мелащенко.

Опять же я пропустил. Когда я на сверлильном станке работал и норму не мог выполнять, то мне предложили деликатную работу — ходить с ментами, носить ключи и отпирать локалки, потому что ему же очень тяжело носить ключи. Я от этой работы отказался. И вот как-то вечером на перекличке этот мент, который перекличку делал, когда меня назвал, остановился и говорит: «А вы заметьте его — он хочет быть шерстяным, хочет быть путёвым. Ему предложили вот такую работу, а он отказался». А я ему тут при зэках так и говорю: «Я же знаю ваше „великодушие“ — вы сейчас доверяете мне запирать зэков, отпирать, кого считаете нужным, потому что у вас же нет сил ключи донести. А когда убедитесь, что я буду настолько послушным и буду выполнять все ваши распоряжения, то вы потом дадите мне пукалку и поручите расстреливать их. Так это уж вы выполняйте сами: что вам поручили, то вы и делайте. А мне вы вот это поручили — так я и делаю то, что вы поручили». И это имело огромное значение — перестали верить администрации, что я стукач, а потом кое-кому и всыпали за меня. А до того меня трижды избили, очень избили. Причём даже из Белой Церкви один был, такой парень спортивного склада, очень так вертелся, и со мной он сначала наладил отношения, но когда он начал играть в шахматы, начал выигрывать, а ему кто-то начал задолжать, потому что не было денег, а поскольку он очень сильный, то побил там не одного, а потом и его как побили, то побили так, что он еле дождался переклички и попросился в обслугу. Так как он досидел, я и не знаю, но больше я его и не видел.

(29.03.2009 г. М.Полищук добавил: В Дзержинске в рабочую зону заключённых возили в специально оборудованных рефрижераторах. Когда температура наружного воздуха стала высокой, «путёвые» предупредили заключённых, чтобы в транспорт больше 50 человек не заходили.

После дневной смены заключённых выстроили в колонну по пять. В первых пятёрках откуда ни возьмись были «путёвые». Я был в 12-й пятёрке, и когда 10-ю пятёрку посадили в рефрижератор, то 11-я перебежала в конец колонны. Я оказался в 11-й, и эту пятёрку менты силой затолкали в рефрижератор. Всю эту пятёрку по дороге в жилую зону «путёвые» избили. Когда в жилой зоне нас выпустили из транспорта, то моё лицо было в синяках и я не мог стоять на ногах. Офицер, который сопровождал «пассажиров», обратил внимание на то, что меня не таким загоняли в транспорт, и спросил:

— Кто это тебя так разукрасил?

Я ответил:

— Вы, советская власть, только руками заключённых…)

Этот Иван Мелащенко, когда я с ним общался, тоже пригрел одного молоденького баптиста, который не пошёл в армию из-за своих религиозных убеждений, и этому мальчику Петрику дали три года.

В.О.: Да, это стандарт — три года за отказ от военной службы.

М.П.: Пока Мелащенко был, то Петрик был очень хорошим парнем, но Мелащенко выпустили, и Петрик очень быстро испортился — начал курить, начал ругаться. Испортили парня совсем. Когда меня выпустили 11 марта 1978 года, Мелащенко приезжал в Белую Церковь. Он приезжал к баптистам, но баптисты разыскали меня, и мне пришлось с Мелащенко встретиться ещё раз, последний. Он через некоторое время умер, хоть был ещё совсем молодым, он был сорок первого года.

Как меня выпустили, так три месяца мне не давали паспорта.

В.О.: А Вы вернулись в Белую Церковь, да?

М.П.: Да, в Белую Церковь. У меня же здесь квартира была, в квартире осталось всё имущество.

В.О.: Так это же три года... А квартира была заперта всё это время?

М.П.: На квартиру следователь взял у меня доверенность на моего двоюродного брата. Этот брат жил очень близко, где-то в полукилометре от этого места, брат присматривал за квартирой, а потом брат со всем имуществом сдал мою квартиру квартиросъёмщикам, чтобы хоть платили за квартиру, чтобы не ему платить за неё. Через шесть месяцев после того, как приговор вступил в силу, этим людям, которых брат поселил туда, прислали бумагу, и она у меня хранится. Прислал управляющий трестом «Белоцерковхимстрой» Василий Иванович Кононенко — «немедленно освободить незаконно занятую квартиру». Тогда брату некуда было деваться, потому что брат сам работал на заводе сельскохозяйственных машин, поселился в маленькой квартире, а когда появились дети, эту квартиру перегородили надвое... Брат взять моё имущество к себе не мог, поэтому он поселил туда людей, чтобы эти люди хоть за квартиру платили, а через три года я должен был вернуться в свою квартиру — так брат был убеждён. Но после того, как приговор вступил в силу, управляющий трестом «Белоцерковхимстрой» Кононенко Василий Иванович прислал бумагу: «Немедленно освободить незаконно занятую квартиру». Из-за этого брат вынужден был продать всё моё имущество за 200 рублей — потому что это срочно, пригрозили судом, что как только не освободишь, то будет то-то и то-то. Так я потерял всё своё имущество.

Когда я освободился, то пришёл к брату, он мне всё это рассказал, и 28 марта 1979 года я был на приёме у председателя городского совета Залевского Василия Павловича. Василий Павлович выслушал меня, что я ему рассказал, и сказал мне очень честно, так, как оно на самом деле и есть. Он меня спросил: «У вас работа была? Была, и неплохая. Квартира была, и неплохая. И что же вам ещё надо было? Вы считали себя умнее всех. Так вот, видите, нашлись умнее вас. Так что вот вы получайте паспорт, прописывайтесь, а на работу мы вам поможем устроиться. А остальные хлопоты оставьте себе. Я ещё проконсультируюсь, можно ли вам хотя бы в общежитии жить». И вот пока Василий Павлович консультировался, можно или нельзя мне жить в общежитии, мне не давали никакой работы, всё время искали какую-то зацепку: то тебе дали бессрочный паспорт, куда ты его дел, то то, то это, то то всё время, зацепка же всегда найдётся. И вот когда «товарищи» угнетения Украины пришли к выводу, что мне можно жить в общежитии, что это в некоторой степени может быть даже и удобнее, то мне очень быстро паспорт дали и очень быстро устроили на работу. Мне паспорт дали в течение пяти дней и устроили на работу в трест «Белоцерковхимстрой» в отдел инженерной подготовки строительства. Устроили меня на сто рублей.

Поселили меня во второй раз в общежитие «Мир», из которого я получал квартиру — это возле парка «Александрия» в Белой Церкви, Северная 4/2. В этом общежитии мне меняли людей, с которыми я жил, — стукачи нужны были. И вот таких стукачей нашли — из Фастова, он цинкографом работал в книжной фабрике, и он теребил меня за язык и доносил. Через одиннадцать месяцев после того, как я уже отработал в тресте «Химстрой», мне полагался по закону отпуск, и через одиннадцать месяцев мне такой отпуск предоставили. Но перед отпуском меня послали на месяц поработать мастером на строительство завода асбестотехнических изделий. Начальником участка там был человек, который работал в четвёртом общестроительном управлении. С этим человеком я жил какое-то время в одном общежитии «Мир», в лицо мы были знакомы. Но общего у нас никогда ничего не было. И вот однажды, когда меня послали мастерить в его подчинение, я к нему зашёл и говорю: «Ярослав, мне нужен пенобетон». Он сказал, что даст мне трактор, всё обеспечит, что надо, но спросил: «Вот ты расскажи, что же случилось». Мы вдвоём в вагончике. Мне нечего было таить, но не очень я и распускал язык. Я рассказал Ярославу Афанасьевичу, какой был суд, что он же был закрытый, что в зал суда не пустили даже мать и родную сестру, что ни один свидетель не слышал вынесенного мне приговора, а написали, что это было открытое судебное заседание, что я отказывался от адвоката, ну и тому подобное. В общем, я рассказал, какой был суд, что он рассматривал и где я отбывал наказание — всё, больше я ему ничего не говорил. И Ярослав Афанасьевич сразу же на следующий день дал объяснения в КГБ о том, что он со мной проводил воспитательную работу, я его воспитательному влиянию не поддался и постоянно в разговоре с ним «допускал идейно враждебные высказывания». Ну, после этого Ярослав Афанасьевич очень таки вырос — его избрали секретарём парткома треста «Химстрой». После того, как меня арестовали и посадили — это было уже 20 ноября 1980 года, хотя дату я не совсем помню, там есть в приговоре. Так после этого Левчука Ярослава Афанасьевича...

В.О.: С 19 ноября 1980 года.

М.П.: ...сделали инструктором Белоцерковского райкома партии. А потом, когда я был в заключении, когда меня должны были во второй раз выпустить, он был инструктором Киевского обкома партии, уже в Киев переехал. Левчука Ярослава Афанасьевича я больше никогда не видел, то есть его прятали от меня. Даже после реабилитации, как я ни добивался, чтобы мне сказали, где он, чтобы посмотреть ему в глаза, мне ни одного свидетеля не назвали, не сказали, где они.

В.О.: Он был основным свидетелем?

М.П.: Нет, он не был свидетелем.

В.О.: Вообще не был?

М.П.: Он не был свидетелем, он только написал такой донос, и мне этот донос показали.

Ещё я пропустил, и, пожалуй, интересное пропустил. Когда меня устроили на работу, я начал тормошить власть тем, что меня незаконно репрессировали, не было ни одного убедительного доказательства, что я причастен к таким преступлениям. И, кстати, после того, как меня устроили на работу, мне установили административный надзор. Условия такие: вызвали в милицию, уже знали мой характер, что я не подпишусь, тут как раз уже были и понятые, и сказали так: «С 9 часов вечера до 6 утра из общежития не выходить, из города не выезжать. При необходимости уехать из города поставить в известность милицию. При необходимости уехать из города на срок более 3 суток встать на учёт по месту прибытия. Каждую субботу приходить в милицию отмечаться». Вот такое. Ну, и я Авдееву Светлану, кажется, Борисовну спросил, чем же вызвана такая милость. Она мне сказала: «Пришла ужасная характеристика из трудового учреждения — не исправился». — «Ну, как вы хотите, я сам не мог исправляться — меня исправляли, так что вы претензию предъявляйте к тем, кто меня не исправил, а я тут ни при чём. Я как раз очень хотел исправиться и спрашивал у родной советской власти, от каких мне надо недостатков избавиться и какие другие качества полноценного гражданина социалистического, коммунистического общества мне надо приобрести. Но мне на этот вопрос не ответили, поэтому я не буду подписывать эти условия». — «Ну что же — не будешь, так и не надо, вот парни подпишут». Одному предложили — он подходит и сразу подписывает. Другой подходит, я его спрашиваю: ну ты хоть знаешь, что ты там подписываешь? «Ну как же — конечно: тебе объявили админнадзор». — «Ну раз ты уже это понимаешь, тогда подписывай». Так мне был объявлен админнадзор.

В.О.: Это сразу после освобождения?

М.П.: Нет, это уже месяца через два после того, как меня устроили на работу.

В.О.: А на сколько — на полгода или на год?

М.П.: На полгода.

В.О.: А потом продлевали?

М.П.: Нет, не продлевали. Во всяком случае, меня не вызывали. Я их предупредил, что каких бы вы мер ни принимали, я ни разу к вам не приду отмечаться.

В.О.: Так ведь Вас могли посадить! Три нарушения надзора — и два года заключения.

М.П.: Ну, я это сказал, и они потом проверяли, в общежитии я или нет. Но я никуда не ходил.

В.О.: То есть Вы его не нарушали?

М.П.: Да, я не нарушал, за исключением вот этого одного, что я не ходил к ним по субботам отмечаться. Они проверяли. А что там проверять? Позвонили, дежурная в общежитии сказала, что он сидит, да и всё.

Но я всё-таки нарушил, ещё будучи под админнадзором. Добрался я в Лосятин к депутату Верховного Совета Выштак Степаниде Демидовне. До неё я добрался, но я только в пределах дня добрался, в какую-то субботу или в воскресенье, в выходной день. Баба только взяла у меня мою жалобу, говорить с ней нельзя было ни о чём — баба не могла повернуть языком во рту. То ли она не хотела, то ли что там, а разговора не было никакого. Она только сопела, подтвердила, что она Степанида Демидовна и всё, и пообещала, что она передаст мою жалобу, и больше ничего.

После того, как прошло полгода, я был у Гнатюка Дмитрия в театре. Я привёз ему вот это… Где-то оно, наверное, вот здесь. Дмитрий Гнатюк у меня взял, пообещал, что будет хлопотать. Он тоже был якобы очень удивлён, но он это моё ходатайство передал тому же прокурору, который подписывал санкцию на мой арест, Багачеву. Вот копия того, что я написал Гнатюку, — я ему первый экземпляр дал, а это копия того, что я ему дал. И вот вскоре после того, как я это Гнатюку дал, меня арестовали. Арестовали на работе — пришли на работу, сделали шмон на рабочем месте, потом привезли в общежитие, сделали шмон в общежитии, мой чемоданчик опечатали, и меня привезли в Киев. Так начался второй срок лишения свободы.

В.О.: Вы считаете, что этот текст попал к следствию?

М.П.: Я уверен в этом, что он попал туда. То я первый раз только одно заявление подал, что я отказываюсь от адвоката, потому что не доверяю адвокатам. А когда уже второй раз меня посадили, я подал четыре заявления о том, что я отказываюсь от адвоката и настаиваю на том, что незаконно возбуждено против меня уголовное дело... Предлагал, чтобы рассматривали его в Белой Церкви выездной сессией на строительстве шинного завода в клубе «Молодёжный» — там, где я работал семь лет. Покажите знакомым людям, которые меня знают, — какая моя вина перед советской властью? Но этого сделать они не могли, и поэтому меня вот закрыли в тринадцатое отделение «Павловки». Там свели меня с Кравченко Валерием... (Кравченко Валерий Алексеевич, род. 2.01.1946 г., рабочий. За протест против коммунистического тоталитаризма заключён в 1980 г. на 4 г. Ныне — председатель правозащитной организации «За реабилитацию „Первомайской двойки“». — В.О.).

В.О.: Это какой уже год?

М.П.: Это уже был восемьдесят первый, январь. Не знаю, был ли Кравченко тогда ещё или нет — туда попал очень интересный парень. Молодой, сильный, мышцы такие ой-ой-ой и очень-очень бойкий. Этот парень из Ватутино. В Ватутино в 1979 году перед седьмым ноября там, где проходили демонстрации, он ещё с кем-то перекрасили красный молоткастый-серпастый флаг в чёрный цвет и подняли над горкомом партии. И написали, что заминировано. И там же на фасадах написали какие-то антисоветские лозунги. Демонстрация прошла под этими лозунгами, чёрный флаг там был вывешен, но боялись туда подойти, потому что там было написано «Заминировано».

В.О.: А где это Ватутино?

М.П.: Это Черкасская область. И вот где-то только в начале 1981 года этих ребят нашли, и этого парня сюда в тринадцатое отделение воткнули.

В.О.: Я тоже был в этом отделении в 1973 году во время следствия, 18 суток меня держали на экспертизе. Врач Наталка Максимовна Вынарская — знаете?

М.П.: О, точно! Знаем, знакомы. И ещё Лифшиц.

В.О.: Лифшиц, да.

М.П.: Есть общие знакомые. Парень этот побегал тут несколько дней, со всеми познакомился, а потом что-то с ним сделали, что он не смог от своей палаты — она была возле самых фельдшеров — донести говна до клозета. Вот он так идёт, трясётся, топает, топает, по коридору погубит, махнёт рукой и возвращается назад. Вот такое с этим парнем сделали. Наверное, Кравченко уже там не было в это время. От этих психиатров хотели заключения, что я психически больной и нуждаюсь в длительном лечении. И как ни странно, не дали такого, воздержались. Не выполнила такого распоряжения Арсенюк Тамара Михайловна, заведующая 13-м отделением, дала заключение, что я в суде могу защищаться сам.

В.О.: Вы знаете, это все говорят про эту Киевскую психбольницу имени Павлова, что они таких заключений не делали — если на них очень давили, то они спроваживали в Москву в Институт Сербского, там делали такие заключения. А эти киевские врачи всё-таки выдерживали это давление.

М.П.: За день до того, как меня должны были перевести в Лукьяновку, там был фельдшер, который сказал, что мне было выписано 80 кубиков сульфазола, но мне не дали ни одного. А он мне сказал, что только потому, что он из Володарки и близко знаком с моим двоюродным братом. Вот как раз поэтому он и сказал мне.

В.О.: А то бы закололи.

М.П.: Да, а то всыпали бы мне — может, и я не смог бы носить говна.

В.О.: Так ужасные вещи Вы рассказываете. Это страшнее смерти.

М.П.: Вот такое. Так вот, когда меня из тринадцатого отделения снова перевезли в Лукьяновку, на этот раз уже судили другие судьи. Эти судьи уже были довольно выдержанными, потому что первый судья Дышель — ой, он очень...

В.О.: Дышель судил Вас? Это знаменитый душегуб.

М.П.: Он очень кипятился — и как же он подпрыгивал, как он стучал кулаками по столу! Он там сломал мой фотоаппарат, не мог открыть. Я же всё-таки думал, что не может так быть, должны же меня выпустить, нет за мной никакой вины. Уже же есть и «Один день Ивана Денисовича», и «Повесть о пережитом», «Не хлебом единым» — опубликовано уже много такого, так не могло же быть, чтобы возвращалось назад, — я не верил, на то время я не верил! Я довольно-таки успешно защищался от них. Я говорил, как это согласовать с такими декларациями? «Всё, суд делает перерыв, свидетель не отвечает, суд снимает вопрос». Пошли что-то там совещаться. Вот так все три дня было. А та 215 или 211 статья, что мне порнографию приписали, — так на это максимум 15 минут, практически никакого времени на это не потратили.

В.О.: Так это Вы о первом суде говорили?

М.П.: Да-да. А на втором Киселевич был — этот очень терпеливый был. Но они были те же самые и так же повторили мне три года.

Что ж тут ещё не пропустить? Очень быстро меня вывезли в колонию, это уже в Чернухино Перевальского района Ворошиловградской области. Тут в какой-то мере было легче, чем в первом заключении. Легче, что уже меня не оставляли без моей пайки хлеба, уже мне не было такого преследования. Второй раз никто из зэков меня ни разу не побил. Но от меня не брали никаких жалоб — только одно письмо в месяц, и больше ничего. И вот 10 декабря 1981 года. Один из заключённых, у которого заканчивался срок, пообещал мне взять письмо, потому что я его попросил — это заявление прокурору республики о том, что меня незаконно держат в заключении. Он пообещал мне, и 10 декабря 1981 года раненько я ему дал этот конверт с заявлением. В ту сторону, в сторону Манько, я не смотрел и дышать боюсь. Но ещё до развода меня потащили к заместителю начальника по режиму. Этот Манько сразу же передал старосте, а староста вынужден был сразу же передать начальнику по режиму. Начальник по режиму обвиняет меня в том, что я сделал попытку нелегально переслать корреспонденцию, за это штрафной изолятор, а я объявил голодовку протеста. Я голодал 25 дней, до 4 января 1982 года.

В.О.: Вас пытались искусственно кормить?

М.П.: Нет, не было такого. Я объявил сухую голодовку. Семь дней я не пил даже и воды.

В.О.: Боже, это ужасно!

М.П.: Я уже потерял голос. В камере я не сам был, нас было по меньшей мере душ пять, и меня мои сокамерники уже не слышали. На меня постоянно в камеру давали мою пайку, но мою пайку ели зэки, а не я. А я даже воды не пил. Когда я почувствовал, что меня действительно-таки не слышат, потому что переспрашивают, то я начал пить воду. Вот только я стаканчик воды выпил — и сразу отпустило, прямо-таки сразу.

Тут такая очень интересная деталь. Хоть есть вот такие странные люди, что сразу же передали администрации моё заявление прокурору, но кто-то из добрых людей, неизвестных мне, нашёлся, кто сообщил сестре о том, что я объявил голодовку и что я в штрафном изоляторе — сюда, на Маршака, 22, в Киев. Сестра подняла шум, начала требовать объяснений, в чём дело, почему он в штрафном изоляторе, почему он голодает. И именно из-за вмешательства сестры меня 4 января 1982 года позвал начальник колонии Пташинский и заверил, что все мои жалобы будут отправляться во все органы государственной власти, во все органы Союза: куда адресуешь, туда и будем отсылать, только что не родственникам — таких мы отсылать не будем и только через нас, нелегально нельзя. Вот из-за этого обещания — я-то сомневался, что будет так, — но это была причина, что я снял голодовку.

Снял я голодовку, и начальник отряда Пёхов отказался принять меня обратно в свою локалку, сказал: «Труп мне не нужен, забирайте его отсюда». И меня положили в санчасть. В этой санчасти начальник по фамилии Днепров так взглянул на меня, а зэки дают мне подкормку — дали кусок хлеба с маргарином. Я стою, а этот Днепров сюда идёт. Я ему говорю: «Меня подкармливают». — «Хорошо, хорошо, ешь, ешь, ешь». Он-то очень хорошо знал, что этого мне было нельзя. Когда я съел этот хлеб — а тут уже такая мука голода, что я просто не знаю... У меня не хватило духа, я ещё съел гороховый супчик в обед.

В.О.: А горох же ж тяжёлый…

М.П.: А потом я не мог найти себе места — всё время тут переворачиваюсь и падаю, просто не могу найти места. Когда меня санитар опять же привел к этому Днепрову, он сразу: «Что жрал?» Так я говорю, что тот хлеб с маргарином, что вы видели, и тарелку супа горохового съел. «Ах ты! Я думал, ты мужик с головой — так ты и коньки мог отбросить». Он дал этому же санитару команду, меня в другую палату отвели, дали несколько малюсеньких таблеточек, таких, как пшено, жёлтеньких. После тех таблеток боли немного уменьшились, но как только я опорожнил кишечник, это на третий день, как меня сразу же выписали на работу, сразу же.

Вот так меня ведут на работу, а куда же мне идти на ту работу, когда земля подо мной, как днище лодки, качается, я не могу ступать, у меня ноги по колено опухшие. Так вот людей повели на работу, а на меня махнули — всё равно, куда же он отсюда денется. Я туда дошёл, меня в рабочую зону пропустят, бригадир организовал, что там по несколько ящиков сбивали на меня, а мне где-то под каким-то станком в стружках место есть, вот я там и дремал. Но месяцев через два меня выгнали на солнце с метлой, подметал я в рабочей зоне. Потом поручили плести сетки — такие, как авоськи, рыболовные. На этом и закончился второй мой срок. Правда, ещё я ходил там на курсы операторов котельной, но это уже я не убегал от зэков. Вот Игорь Бондарь, я знаю, он же по двести шестой сидел и был оператором котельной.

В.О.: Игорь там был?

М.П.: Нет, Игорь не тут был, а я же раньше с ним был знаком, то знаю, что он по двести шестой статье был в заключении и что в колонии он получил профессию оператора котельной. Я с ним знаком был после того, как он работал слесарем в рембыттехнике, электробритвы ремонтировал. А когда меня освободили, он оператором в котельной недалеко от улицы Белорусской работал. Я в котельной у него много раз бывал. Так вот я там закончил курсы, думал, что удастся мне в колонии в котельную пойти. Но об этом и думать нельзя было.

После того, как Павлов пообещал, что меня вообще не выпустят, меня таки выпустили и дали мне билет до Белой Церкви. Приказали ни в коем случае от маршрута не отклоняться, в первую очередь прийти в милицию. В Белой Церкви у меня есть родственники и друзья. На этот раз мне очень быстро паспорт дали. Это 20 декабря 1983 года меня выпустили, а 25 декабря мне уже выдали паспорт, который я вчера сдал на обмен. Тут меня милиция тоже целый месяц устраивала на работу — ничего милиции не удалось. Моим трудоустройством занимался милиционер лейтенант Немов — хороший милиционер, я на него не могу сказать ни одного плохого слова. Но милиция меня устроить на работу не смогла. Даже и большое начальство белоцерковской милиции уже возмущалось тем, что я «клеветал», потому что я сказал о Международном дне прав человека, а он кулаком по столу стучал: «В Советском Союзе права трудящихся все 365 дней в году! А в мире капитала, где всё зависит от денежного мешка, — один день. Там у людей есть один день прав человека, а у наших людей права все 365 дней». Так вот, потом моим трудоустройством занимался Белоцерковский горисполком.

Такую мелочь я пропустил. Это же перед освобождением за три месяца посылают сообщение о том, что вернётся вот такой неблагонадёжный. На этот раз послали сообщение, что я вернусь в Белую Церковь, за полгода, но Белая Церковь не ответила колонии. И колония не знала, куда меня направлять, но поскольку я давно говорил о том, что у меня там было жильё, имущество было, там у меня родственники, друзья, то мне только туда, я иначе не имею куда ехать.

Так вот, моим трудоустройством занимался Шевченко Василий Петрович. (29.03.2009 М.Полищук добавил: Полковник Советской Армии Шевченко Василий Петрович в начале 90-х годов прошлого века мне сказал, что в 1943 году в городе Актарск Саратовской области была спецшкола, в которой готовили «бандеровцев». Этих «бандеровцев» командование Советской (тогда Красной) Армии отрядами посылало в зоны действия УПА. Замаскированные под повстанцев «бандеровцы», вышколенные в Актарске, были несравненно жесточе фашистов.

Покарав родственников или сочувствующих повстанцам, «бандеровцы», отъезжая с места расправы, пели стрелецких песен, чтобы крестьяне не сомневались в авторах экзекуции.

В январе 2009 года Василию Петровичу исполнилось 93 года. Он до сих пор пользуется «общепонятным языком»).

Этот Шевченко очень не любил украинский язык и очень старался выпихнуть меня из Белой Церкви. Он меня направлял и в Васильков, и в Фастов, и в Володарку, и в Сквиру, но я ему сказал, что я никуда туда не поеду. Тогда он меня устроил временно оператором котельной на завод «Электроконденсатор» — там новую котельную сделали, и вот он меня туда оператором устроил, на месяц. Когда я пришёл в милицию, то милиции я уже, как горькая редька, надоел, потому что каждое утро я туда приходил отчитываться, что я вот тут, я ваше поручение выполнил, я туда ходил, но меня не берут, так куда мне дальше идти и что мне делать. Меня спрашивают: «Где ты сегодня ночевал? Там мы тебя пропишем!» — «Я сегодня ночевал в электричке, прописывайте меня к электричке». Так они и не смогли, из-за чего трудоустройством дальше занимался горисполком. Когда я пришёл в милицию, мне очень быстро дали отношение к директору конденсаторного завода, тот дал просьбу к управляющему трестом «Химстрой», чтобы меня в общежитие поселить. И меня сразу же прописали там в общежитии, милиция тут очень оперативно сработала.

Но через какое-то время снова начали мне подселять сексотов. А потом уже переселили в заводское общежитие, строительство которого закончили, и в этом заводском общежитии меня снова переселяют из комнаты в комнату, из комнаты в комнату. И когда я с пятого этажа не захотел переселяться на второй этаж в лучшую комнату на трёх человек, меня вызвал к себе заместитель директора завода по быту Жуков и очень сильно мне пригрозил: «Ты не думай, что ты будешь нам устраивать погоду, где тебе жить и где тебе не жить — ты будешь жить там, где мы тебе скажем, и с тем, с кем мы тебе скажем».

В.О.: Там, где была приготовлена среда?

М.П.: Да-да. Из-за этого я вынужден был переселиться в эту комнату. А в этой комнате жили два начальника — начальник цеха Логвиненко и мастер Пивнюк. Когда меня сюда переселили, я этим ребятам сразу рассказал, почему меня сюда переселили, сказал, что вот я жил в том общежитии «Мир», тогда было так-то и так-то, и тут уже я во многих комнатах был, так вот меня переслали сюда к вам из-за того, что я не даю никакой информации о себе тем людям, с которыми я жил в общежитии. Так что вы не обижайтесь на меня, но здесь вы от меня не услышите ни слова — просто-напросто я не имею морального права с вами разговаривать, потому что вас потом позовут туда и заставят вас давать показания, а вам это не нужно. Эти ребята поняли — они тут не ночевали. В тот же вечер они отсюда ушли и тут не ночевали. Так я в комнате на три места остался один, жил там аж до того времени, когда уже меня реабилитировали, а по реабилитации дали мне вторую квартиру.

В.О.: А когда та реабилитация была?

М.П.: Меня реабилитировали в апреле 1989 года. А я переселился из общежития в январе 1991 года.

В.О.: Но подождите, Закон о реабилитации вышел 17 апреля 1991 года, ещё была УССР.

М.П.: Меня реабилитировали ещё в Украинской ССР в апреле 1989 года.

В.О.: А как — Вы этого добивались?

М.П.: Добивался. Я добивался очень много.

В.О.: Так это уникальный случай, что ещё до Закона о реабилитации Вас реабилитировали.

М.П.: Я добивался очень много, а потом-таки было удавился, замолк было, ещё и очень замолк. Вот как это случилось. Правда, один момент — не знаю, стоило бы его упоминать, — 9 марта 1984 года я со своим другом Гапоненко Леонидом Поликарповичем был в Каневе на могиле Шевченко, а 10 марта мне в КГБ очень-очень пригрозили: «Значит, тебе мало того, что ты получил, и ты ходишь и болтаешь, да? Болтаешь — ну что ж, болтай. Ты доболтаешься. Мы тебе сушим сухари на третий срок, не меньше 12 лет. А пока работа кочегара для тебя слишком большая роскошь».

В.О.: Ну, 12 лет — это 62-я статья, семь заключения и пять ссылки.

М.П.: Да. Меня о таком предупреждали ещё и раньше, в колонии в Чернухино — «переквалифицируем на 62-ю статью», но тут сразу же после этого разговора в КГБ 10 марта 1984 года я позвонил домой своему бывшему главному инженеру проекта. Он был вторым секретарём Белоцерковского горкома партии, Шулипа Геннадий Владимирович, сейчас он председатель Белоцерковского горсовета. Я ему позвонил домой и попросил, чтобы он вышел на улицу немного посоветоваться — может, он мне что-нибудь посоветовал бы, как мне быть. Но он испугался и отказался со мной встретиться. Он мне сказал: «Вот запишись на приём, как все советские граждане, и приходи, будем разговаривать». Но я семь раз ходил к нему, и он меня не принял, секретарша не пускала: «По какому вопросу?» Я говорю, что я скажу ему, я же не пришёл к нему молчать. «Нет, вы мне скажите, по какому вопросу». Вот я пришёл в общежитие, написал ему письмо и так же, как и в суд, написал, на почту занёс, заказным письмом отправил. Но он меня так и не принял. Меня вызвали в горком партии, и инструкторы горкома партии на меня кричали сильнее, чем Русанов в Киевской областной прокуратуре. Вот с того момента я замолк был — я ни с кем ни о чём не хотел говорить.

В.О.: Так это какого года уже?

М.П.: Это с инструкторами было, когда я ещё был в котельной, это где-то до мая 1984 года.

В.О.: Тогда ещё советский режим крепко стоял.

М.П.: Очень крепко. Как только закончился срок моего испытания в котельной, законным образом уже меня с работы уволить не могут. Я отказался ходить на политинформации, которые проводились по понедельникам в рабочее время, и мастеру сказал, что я таких информаций наслушался до полной победы коммунизма, мне нечего слушать. Он сразу же на одной ноге крутнулся, бегом к начальнику, сразу же бегом ко мне на машине приехал секретарь парторганизации, и меня сразу же начали увольнять с работы — сразу! Причём, заместитель директора по кадрам Мажара Станислав Филиппович — хороший человек, я с ним и сейчас в хороших отношениях, где-то четырнадцатого числа последний раз я его видел, — Станислав Филиппович меня очень хорошо рекомендовал во все строительные организации: «Вот только что у нас сокращение штата — возьмите на работу человека». И говорит: иди туда-то и туда-то — там тебя возьмут на работу. Прихожу я, начал разговаривать с главным инженером, начальником управления. Был в тюрьме — борони Боже, не-не-не, мы тебя не возьмём. Мажара меня направлял: в ПМК-1, СПМК-17, в управление ТЭЦ, в трест «Химстрой», договаривался с Багайчуком Георгием, но ведь Багайчук меня очень хорошо знал ещё где-то с 1965 года, только что он не знал, о ком Мажара с ним говорит, а как только я пришёл — «О, так это Мажара о тебе говорил? Да нет, иди себе, нет!» А меня надо же таки уволить, надо выполнять распоряжение КГБ, потому что они же сказали, что работа кочегара — слишком большая роскошь для меня.

И вот где-то в начале мая на конденсаторном проводили заседание комитета профсоюза. На этом комитете профсоюза был вынесен вопрос об увольнении меня с работы по сокращению штатов — такой кадровик Крук, который очень меня невзлюбил с самого первого разговора, — уже почти было вынесено решение о том, чтобы меня уволить с работы с конденсаторного, а тут в мою защиту выступила инженер по технике безопасности Врабиц Роза Анатольевна, её муж чех. Она выступила и очень пристыдила всё это заседание: «Вы выносите решение не думая, вы совсем не знаете этого человека. Этот человек настойчивый, и он вам этого не простит — он будет беспокоить органы власти и через суд заставит вас вернуть его обратно на работу и выплатить компенсацию за вынужденный прогул. И у него неполноценное здоровье, вам придётся иметь очень много неприятностей за такое решение». И они отказались от этого решения, сделали такую поправку: предложить ему другую работу на конденсаторном заводе, но если он от этого предложения откажется, то тогда уволить с работы по сокращению штата.

Через два дня мне предложили работу подсобным рабочим в ремонтно-строительном цехе. От этой работы я уже отказаться не мог, потому что я же строитель по образованию, так что я должен был уже идти на эту работу. Я же очень хорошо знал, что если я откажусь, то мне придётся возвращаться обратно в исправительно-трудовое учреждение, потому что нигде же мне больше работы не дадут. Так я вынужден был пойти работать подсобным рабочим в ремонтно-строительном цехе. Начальник цеха тоже очень быстро понял, что это и как, и целый день отбрыкивался, не хотел меня брать в своё подчинение, но вынужден был.

Прошло какое-то время, мастерица увидела, что я безотказно выполняю все работы и выполняю работы квалифицированно, предложила мне сдавать экзамен на разряд. Я ей объяснил, что это напрасный труд, потому что не позволят мне этого сделать. Но через какое-то время я и тут, на работе подсобного рабочего, опять же отказался ходить на субботники, отказался брать те марки ДОСААФ и разное такое. На меня снова начали пламенем дышать. Мне начали давать работу, которая очень-очень превышала мои физические возможности, и я вынужден был встать под защиту врачей. Я пошёл в больницу, из больницы принёс справку о том, что физическую работу я могу выполнять только такую, которая не связана с поднятием веса больше 20 килограммов. Ну, тут они никуда не могли деться, причём я одновременно начал беспокоить прокуратуру. С третьего захода прокуратуры мне разрешили сдать экзамен только на третий рабочий разряд. Начальник цеха прокурору сказал: «Он сдаст экзамен на шестой разряд, но мне такие рабочие не нужны», и всё. И вот так я аж до реабилитации выполнял работу каменщика огнеупорных изделий, по ремонту печей, где обжигали детали на конденсаторном. Хотя, когда не было специалистов, я выполнял и работу высокого разряда, но больше третьего разряда для оплаты труда не имел. После реабилитации в апреле 1989 года мой начальник цеха даже предлагал мне работать мастером там же, но я отказался. Я сказал, что я работаю тут только до пенсии и, получив пенсию, я больше не буду работать ни одного дня. Так я и был до последнего дня, получил пенсию.

В.О.: А когда пенсию получили?

М.П.: Пенсию я получил где-то в июне 1991 года. Получил в один день пенсию, а на второй день подал заявление на увольнение с работы. Меня ещё уговаривали поработать мастером, «ты ещё же мог бы», но я там уже очень пободался. Уже в 1989 году я немного осмелел и уже очень пришлось пободаться, потому что я уже очень активно бегал, чтобы создавать Общество украинского языка. В Белой Церкви, может, не последняя моя роль была в этом. На заводе ячейку создать мне не удалось, но в Белой Церкви я не последний был.

В.О.: Скажите, как Вам удалось добиться реабилитации и кто Вас реабилитировал, какое учреждение?

М.П.: Верховный суд Украинской ССР.

В.О.: А как Вы этого добились?

М.П.: Не помню, по какому именно поводу я снова подал сообщение, что я незаконно репрессирован так-то, так-то и так-то, и мне Владимир Пристайко прислал письмо...

В.О.: Пристайко, Владимир Ильич? (1941–2008, ген.-лейт. юстиции, зам. председателя СБУ член комиссии по вопросам помилования в 1989–91 — нач. следственного отдела КГБ УССР. — В.О.)

М.П.: Пристайко прислал письмо, что меня реабилитировано. Но справку о реабилитации мне дали — опять же сестра начала хлопотать — аж в конце декабря 1989 года.

В.О.: А реабилитированы Вы по обоим делам или по одному?

М.П.: По обоим делам, за отсутствием состава преступления.

В.О.: Тогда Вы великий подвижник, что добились этого.

М.П.: Я очень много барабанил, но после того как мне пообещали ещё 12 лет, я было замолк, а после ХХV съезда партии я снова немного осмелел.

В.О.: Наверное, двадцать восьмого?

М.П.: Двадцать пятого, Горбачёв. (25-й съезд КПСС был в 1976 г., последний, 28-й съезд, состоялся 2–13 июля 1990 г. Может, речь идёт о 19-й партконференции 1988 г. — В.О.). За то, что я не пошёл на собрание, которое проводилось в рабочее время, я был наказан 50 процентами премии, причём, опять же, хотели уволить с работы. Там было очень-очень много неприятностей, но я сумел защититься, потому что всю эту казуистику, как говорится...

В.О.: Вы уже прошли?

М.П.: Ну, да. То так, то этак, и не удавалось им. Только на 50 процентов премии меня наказали за то, что я не захотел слушать трепотни о двадцать пятом съезде. А когда уже в «Літературній Україні» что-то такое начало проскакивать, я туда про голод в тридцать третьем году подал, и газета опубликовала.

В.О.: Это то, что Вы рассказывали о голоде.

М.П.: Да-да-да, об этом. Я тогда немного посмелел и набирал темпы. В 1989 году, где-то в марте, в Белой Церкви на заводе сельскохозяйственных машин было проведено первое собрание Общества украинского языка, там была создана первая ячейка. А где-то в третьей декаде марта, в доме моего друга в Белой Церкви, у Гапоненко Леонида Поликарповича, с которым я был в Каневе, провели мы второе собрание Общества украинского языка, и там уже были из разных организаций со всего города. Так была создана вторая ячейка «Початок» Общества украинского языка. Эта ячейка была очень активной в Белой Церкви. Я с некоторыми дедами — Педченко Николай Фёдорович, Марченко Василий Михайлович — я с этими дедами ходил по школам, ходил по организациям, мы хлопотали о том, чтобы создать ячейки Общества украинского языка. Правда, немного нам удалось, но всё-таки когда уже подходило к последним выборам в Украинской ССР, мы сумели добиться, что создали объединение ячеек Общества украинского языка и имели право выдвигать своих кандидатов в депутаты.

В.О.: Эти выборы были в марте 1990 года.

М.П.: Да, да, да. Тогда и я баллотировался в городской совет и проиграл 42 голоса заведующей детской больницей. Тогда было аж семь кандидатов, я вышел во второй тур с ней и 42 голоса я ей проиграл. Ну, это мелочи. Важно то, что она, будучи депутатом городского совета, за всё время ни разу не выступила в городском совете. Я же этим интересовался. Так вот, об Обществе украинского языка. Из-за того, что я был на таком неблагонадёжном счету в администрации, то мне отпуска давали всегда в такую погоду, когда уже нельзя выйти из дому, и в 1989 году тоже мне отпуск дали в ноябре. Так я весь этот отпуск потратил на то, чтобы в Белой Церкви создать объединение Общества украинского языка и зарегистрировать его. И я это сделал. Я тогда жил в общежитии «Рось» конденсаторного завода, в «ленинской комнате», или же в «красном уголке». Тут собралось 120 членов ТУМ из ячеек «Початок», «Віче», школы № 15, школы № 4, УТОС и завода «Сельмаг». Был писатель Виктор Миняйло. В этой «ленинской комнате» общежития я провёл конференцию, сделал доклад, там было избрано руководство, Педченко Николая Фёдоровича избрали председателем Общества. Поскольку у многих членов Общества украинского языка появилась вера, что Украина воскресает и мы можем быть как-то причастны к этому воскресению, то нас, пожалуй, сотни четыре было довольно-таки активных людей. Но потом, когда Общество украинского языка реформировали и оно стало «Просвитой», а председателем Общества у нас стал Иванцив, то это Общество практически распалось, там никого, кроме Иванцива, нет, и нет никакого толка с этого Общества. В том числе и с Павла Михайловича Мовчана — они родственники в этом отношении. (Иванцив был редактором заводской многотиражки и создал первую ячейку ТУМ на заводе «Сельмаш». — Прим. М.Полищука).

Я где-то, наверное, с 1995 года очень начал сдавать в своей активности. В начале девяностых годов меня убедили в том, что нам нужна Украинская Православная Церковь, я тогда создал общину Украинской Автокефальной Православной Церкви в Белой Церкви. Когда она раскололась, эта Церковь, я перерегистрировал на Киевский патриархат. Но когда хоронили Василия Романюка, то я в этот вечер отошёл от христианства, пассивность моя начала нарастать, я стал очень пассивным во всём.

Наверное, больше ничего такого интересного я рассказать и не могу, чтобы было что-то стоящее внимания, разве что, может, какие-то вопросы будут.

В.О.: Вы теперь имеете какое-то жильё?

М.П.: Да, мне вернули по реабилитации. Только не то самое. Я порога той квартиры больше не переступал. Тут совсем близко, возле этого общежития, где я жил, жила немощная бабушка, уже пожилая, она умерла, и мне эту квартиру передали практически запущенную. Я ещё тогда работал, я выписал там, на заводе, материалов, дали мне и краски, дали мне стружкоплиты, дали ДВП. И именно в этот момент у меня случилось большое несчастье: я спрыгнул со верстака с высоты сантиметров 80, попал на кусочек кирпича и сломал ногу.

В.О.: Ещё и этого надо было…

М.П.: Я делал ремонт в квартире на одной ноге, и на больничном. Делал ремонт, потому что я уже выписал материалы, мне привезли. Нельзя было ходить, а как гвоздь забьёшь, не стуча? Я добивался, чтобы мне хотя бы пол перебрали, но ничего из этого у меня не вышло, так я на доски положил эти плиты. А стуча, я очень-очень надоел людям в подъезде, и мне даже угрожали окна побить. Но я объяснял людям, кто заходил, говорю, ну вот я же на одной ноге, а ремонт мне необходимо сделать. Так вот я где-то, кажется, с самого начала февраля 1991 года живу в этой квартире. Имущество моё всё пропало — всё. Мне по реабилитации было начислено десять тысяч, кажется, восемьдесят рублей, но осталась только дырка от бублика.

В.О.: В восемьдесят девятом году те рубли ещё чего-то стоили, да?

М.П.: Так что ж с того, что они стоили, если я ещё жил в общежитии, находил обоснование возврата в течение месяца жилья и чтобы убытки возместить, но ничего того мне не удалось. Мне вот насчитали 10 080 рублей, нужна была мебель, а мне четыре тысячи на книжку дали, но ведь я ими воспользоваться не смог, всё пропало.

В.О.: Ещё в ходе рассказа вот я заметил, назвали ли Вы годы жизни отца и матери. А где-то в конце сороковых годов Вы упомянули отчима. Так куда Ваш отец делся?

М.П.: Мой отец — есть у меня справка — погиб на фронте в декабре 1943 года. Пропал без вести.

В.О.: А год его рождения Вы не называли?

М.П.: А год рождения, кажется, 1904-й.

В.О.: Так же насчёт матери.

М.П.: Мать моя 1908 года рождения, родилась в селе Билиевка 23 июня 1908 года. Завтра годовщина дня рождения моей матери. Умерла моя мать в 1995 году 22 ноября. Так что мы поминаем мать и в ноябре каждый год. Каждый год в день рождения я приезжаю сюда к сестре. Похоронена мать здесь на Белицком кладбище, от сестры это близко. Сестра постоянно туда ходит, я вот так — от случая к случаю, но могила матери очень ухожена. На нашу долю выпало аж три отчима. Первый наш отчим был родной брат отца, он тоже кузнецом был в Донбассе, а после выхода на пенсию он оттуда, из Донбасса, приехал и тут женился на моей матери. Этого первого отчима — кажется, в 1955 году он попал в аварию — раздавили его машиной, свёклу вывозили с полей. Потом был второй отчим, кацапура. С тем я немножко бодался, но именно из-за того отчима я, наверное, и стал строителем, потому что он был плотником, я с ним пошёл делать людям хлева, хаты. Так я потом и в колхозе в строительной бригаде работал, и в техникум пошёл. Третий мой отчим был из соседнего села Антонов, это Сквирского района. Когда я уже в Белую Церковь переехал, уже устроился там на работу, мать чувствовала преследование гайворонцев в селе, так она перешла туда. Фамилия его, этого третьего отчима, Гринчий Иван Романович. Мать через какое-то время сестра забрала от него, года три мать там была. Но дед снова начал пить, он был агроном по образованию, был председателем колхоза какое-то время, но водочка, и из-за водочки сестра забрала мать в Беличи, там мать возле сестры и умерла.

В.О.: Вот Вы были членом Общества украинского языка. А были ли Вы ещё в каких-то организациях, партиях, и являетесь ли Вы теперь членом Общества репрессированных?

М.П.: Да, Общество репрессированных где-то летом приезжало из Киева к нам проводить митинг на стадионе... Это восемьдесят девятого года.

В.О.: Общество создано 3 июня 1989 года. Вы не были на Учредительном собрании на Львовской площади?

М.П.: Нет, в Киеве на собрании я не был. В Белой Церкви раньше всего появились ячейки Общества украинского языка. А на собраниях Общества репрессированных я не был. Позже я встретился с Климом Семенюком, и Клим Семенюк меня пригласил к себе, порекомендовал подать документы туда. Когда этот митинг в Белой Церкви был, милиция не разрешала флагов сине-жёлтых. Когда уже мы проводили киевлян на электричку, а милиция несколько раз — время от времени да и выкинут флаг — а милиция подходит и предупреждает, и угрожает, то вот тогда Семенюк меня позвал в Общество репрессированных. Тогда я и подал заявление. Я был знаком и с Василием Гурдзаном, и с Евгением Пронюком. Был я на некоторых конгрессах. Мне Пронюк предлагал создать ячейку, но я этого сделать не сумел, потому что инициативу перехватил Коломиец Владимир. Он собрал потомков тех, кого расстреляли, и собрал он где-то более 80 человек. Ну, а из таких, как я, то там были ещё Дубовик Иван, Дячун Тодор — сейчас он в Братстве УПА. Там несколько человек таких, что сидели.

В.О.: Настоящих политзаключённых, так?

М.П.: Да, да, да.

В.О.: По каким они статьям?

М.П.: Пятьдесят шестая, шестидесятая... — это того кодекса.

В.О.: Так они старшие люди?

М.П.: Да, да, они старшие, они где-то вроде с двадцать пятого года. Этому Тодору Дячуну — ему шестнадцать лет было, когда ему выписали двадцать пять. По половине его выпустили. Ещё там есть один — Захлинюк. Захлинюку тоже 25 лет дали.

В.О.: А не знали ли Вы такого, как Кузюкин в Белой Церкви?

М.П.: Нет, не знаю такого.

В.О.: Он был офицер, в Чехословакии служил, и какие-то листовки он по этому поводу распространял.

М.П.: Не знаю такого.

В.О.: Он потом сидел в Мордовии со мной. Был тяжело истощён туберкулёзом. Он сломался, его досрочно выпустили. В Белой Церкви жил, умер уже.

М.П.: Не знаю такого, не знаю.

Харьковская правозащитная группа.



поделится информацией


Похожие статьи