Интервью ПАВЛОВА Вадима Васильевича
В.В.Овсиенко: Десятое марта 2007 года. Рассказывает Павлов Вадим Васильевич. Записывает Василий Овсиенко.
МОЙ РОД
В.В.Павлов: Родился я в городе Киеве 21 августа 1951 года. Отец был русским, родом из России, после войны попал на Украину и женился здесь на моей матери. Отец — Павлов Василий Ильич, 1925 года рождения, служил 7 лет в армии, был фронтовик. После службы в армии работал на военном заводе механиком-испытателем приборов и, к сожалению, трагически погиб, утонул в 1961 году. Мать смешанного происхождения: по отцу она была шведского рода, Савост Ольга Адольфовна. Эту фамилию уже русифицировали. Родилась она в 1924 году и сейчас, слава Богу, ещё жива, на пенсии, восемьдесят третий год ей уже. Происхождения она смешанного, там у неё, насколько я знаю, среди предков были и украинцы, и русские, и даже французы, только вот документов, к сожалению, нет. Но, насколько я по рассказам знаю, прабабушка моя по линии матери была казацкого рода, фамилия, кажется, Сухорученко была. Кстати, племянник прабабушки был репрессирован ещё в 1918 году, расстрелян. Где-то там на Лукьяновском кладбище в Киеве расстреливали людей, и он тогда погиб там, потому что был в войске УНР, у Симона Петлюры.
Отец мой рано умер, а дед мой ещё был жив, Адольф Савоста. Он был художник, дореволюционный интеллигент. Он и мать, как я с детства слышал, были критически, и даже больше, настроены против советской власти, против коммунизма, и это, наверное, повлияло на меня.
В школу я пошёл в 1959 году, учился до 1969 года, заканчивал десятилетку. Учился неплохо, в основном, на пятёрки, было всего две четвёрки.
Дед критически рассказывал, пока жив был — он, к сожалению, умер в 1963 году, когда мне было где-то одиннадцать с половиной. А если бы прожил больше, то я бы у него ещё больше расспросил. Он был очень интересным человеком, много учился, всю жизнь — и в художественном институте, и в военном училище ещё до революции, был участником Первой мировой войны. К сожалению, я точно не знаю, но он участвовал в событиях в Киеве во времена независимой Украины, но точно не знаю — то ли у гетмана Скоропадского, то ли в других украинских военных организациях во времена УНР. Потому что я ещё маленький был, когда он это рассказывал, как он там участвовал в этих событиях. Дед имел большое влияние на меня. Он много рассказывал о дореволюционных и послереволюционных событиях. Кстати, дед в Коммунистическую партию вступать не хотел, потому что он не признавал этот Октябрьский переворот. Он был художник, и ему сказали: «Если вступишь в партию, то будешь и в Союзе художников, будешь иметь льготы». Он отказался и работал больше как художник-оформитель, на реставрации церквей, работал и в Киево-Печерской Лавре, и в Софийском соборе, и во Владимирском соборе. Помню, когда я маленьким был, то и он рассказывал, и мать рассказывала, что где-то в декабре тридцать шестого или в январе тридцать седьмого его арестовывали. Он, как художник-оформитель, когда-то расписывал кабинет Якира, и когда его арестовали, то хотели, чтобы дед дал какие-то показания против Якира. Приехали ночью, арестовали его, на допросе он был целую ночь, но никаких, насколько он рассказывал, показаний против Якира не дал. Его всё-таки отпустили — он был хорошим специалистом, художником, и как-то обошлось.
Был с ним другой интересный случай. Как художник он выполнял какую-то там работу, а потом пошёл в кафе отметить это дело, когда уже деньги получили. Сидели там с друзьями, и он какой-то там анекдот рассказывал, или что-то про Сталина. Подошёл один «из органов», переодетый (говорят, что тогда часто в кафе и ресторанах сидели такие сотрудники, они следили). Он говорит: «А что это вы такое сказали? Я вас сейчас арестую». Но только благодаря тому, что там с дедом был ещё один художник, Карл Вельке, который был старым большевиком, когда-то возившим газету «Искра» Ленина, но когда уже Сталин пришёл к власти и начались репрессии, то даже этот старый большевик разочаровался в своём коммунистическом деле… Так он сказал, что мы ничего не слышали, — и так деда второй раз спасли. А тот энкавэдэшник сказал: «Жаль, что у меня с собой свидетеля нет, а то я забрал бы вас».
В.О.: А Вы назвали имя того деда? Или годы его жизни сказали?
В.П.: Дед мой, насколько мне известно, по документам Савоста Адольф Вильгельмович. Фамилию исказили. Мать уже идёт как Савост, а дед — Савоста. Такое бывало с иностранными фамилиями. Родился, как по документам, и сам он рассказывал, в 1891 году 20 августа в Стокгольме, в Швеции. Он сам по национальности швед был. Ещё до революции была большая эмиграция из Швеции в разные страны, так он приехал сюда, здесь, в Украине, учился, жил здесь, женился и жизнь здесь прожил.
В.О.: Достаточно было быть иностранцем, чтобы быть расстрелянным. До 1963-го года он жил?
В.П.: Да. Единственное, что его спасло — что он был очень хорошим специалистом, реставратором, оформителем, и как-то его обошло. Конечно, после свержения УНР он активно против власти не выступал.
В.О.: «Незаменимых людей нет», — говорил товарищ Сталин.
В.П.: Ну, как-то вот так повезло ему, выжил. Он имел очень большое влияние на меня. Вот он рассказывал такой случай. Пришёл как-то один знакомый к нему домой, в тридцатые годы, когда уже начались мощные сталинские репрессии. Пришёл и говорит: «Адольф, что же это такое творится, что даже и своих они уничтожают?» А дед мой говорит: «А вы же встречали большевиков в восемнадцатом году с хлебом-солью?» А тот говорит: «Так кто же думал, что оно такое будет!» Много было обманутых людей. Большевики обещали и счастливую жизнь, и всё, а потом было уже поздно назад возвращаться.
И мама тоже от деда научилась. Кстати, мама мне ещё в детстве много рассказывала о голоде 1932-33 годов в Украине, так что я и об этом знал. Ну, так детально, что это было спланировано большевиками, — этого, конечно, простые люди тогда не знали. Даже в Киеве — мать рассказывала — много людей голодали. Кто работал на производстве, тем ещё такой-сякой паёк давали, чтобы с голоду не умерли, а много людей, особенно из дореволюционной интеллигенции, пожилого возраста, или кто совсем не хотел сотрудничать с большевиками, тем было очень тяжело — люди продавали какие-то последние ценности, которые у них были. Мать рассказывала, что вот дед до революции окончил Киевское художественное училище (это был филиал Петербургской академии художеств) с золотой медалью. Он даже ездил в Италию — это такая была благодарность: после окончания учёбы группа учеников ездила на практику в Италию. У него была золотая медаль, так он её сдал в «торгсин» — тогда были такие магазины, — чтобы не умереть с голоду. И ещё были какие-то там серебряные ложки, вилки. Жена его не хотела отдавать, говорит, у нас две дочери, нужно какое-то приданое, как раньше было принято. Дед говорит: «Ну что, умрём — не будет и нас, и дочерей, и ничего. А будем живы — как-нибудь на хлеб заработаем».
Вот рассказывала мать. Во время революции много в Киеве домов погорело: были то красные, то поляки, то немцы были, то белогвардейцы — много домов погорело. Так они поселились у родственников — была небольшая хатка в Предместной слободке, это сейчас Гидропарк. Там, мать говорит, где-то 30 тысяч человек жило до Второй мировой войны.
В.О.: В Гидропарке?
В.П.: Да. Частные дома были, жило много людей. Мать рассказывает, где-то, наверное, уже в декабре 1932-го или в январе 1933 года ночью такая метель была, вьюга, собаки лают, а кто-то стучит в калитку. Пошли они открыть — девушка молодая, лет 16-17. Говорит: «Пустите хоть переночевать, погреться, потому что очень замёрзла. В селе у нас голод, люди вымирают, иду в Киев, — говорит, — где-нибудь какую-нибудь работу найти, чтобы не умереть с голоду». У них тоже положение было трудное, потому что дед официально с властью как художник не сотрудничал, а в те времена даже и церкви позакрывали, так что негде было подработать. До этого в церкви что-то реставрировали, иконы или живопись. Продавали последнее, что было. Но поделились, чем могли, с этой девушкой, она переночевала, обогрелась и на другой день ушла.
А ещё рассказывал мне один, ныне покойный, наш сосед, Воронович Владимир Васильевич, он сам киевлянин был, 1924 года рождения, что даже — он тогда ещё был маленьким мальчиком, во время голодомора, — в Киеве утром специально приезжали машины, немало трупов просто на улицах лежало, так забирали эти трупы людей и вывозили куда-то. Вот такое было. Мама рассказывала мне и о репрессиях сталинских времён.
А ещё очень на меня повлияли события 1968 года в Чехословакии. Я как раз учился в девятом классе, когда эта «Пражская весна» началась. Это были большие надежды, особенно среди молодёжи, интеллигенции, что если там удастся, то, может, и у нас будут какие-то изменения к лучшему. Но, к сожалению, подавили тот подъём чешского и словацкого народов. Я очень переживал это, даже написал большое стихотворение об этих событиях, читал его друзьям. Но, к сожалению, не было у меня таких знакомых, друзей, которые бы действительно понимали, что происходит в стране, чтобы были критически и активно настроены против той большевистской власти.
В шестидесятые, семидесятые годы я слушал «Голос Америки», радио «Свобода». Хотя глушили, но что-то иногда можно было услышать, хотя приёмник был старый, но неплохой, «Рига-6», — прибалты всё-таки на совесть работали, ещё не отучились от досоветских времён на совесть работать. Так что хороший приёмник был, можно было, особенно где-то в полночь, после полуночи, что-то иногда послушать. Конечно, эти события на меня очень повлияли. Я после подавления возрождения в тогдашней Чехословакии очень переживал. Читал это стихотворение друзьям — у меня было несколько друзей, которые немного критически относились к тогдашней советской коммунистической системе, но не было таких, чтобы можно было какой-нибудь кружок создать или какую-то организацию, или как-то активно выступить против власти, что-то сделать. Ну, школу заканчивали, планировали дальше учиться, в институты, в университеты — жить, как все советские люди тогда жили. Очень мне одиноко было, я всё это переживал. Так закончил школу.
Отец в шестьдесят первом году трагически погиб, утонул. Конечно, мать хотела, как все матери, чтобы я где-то дальше учился, образование имел. Но я в то время уже много чего понимал, критически относился к той коммунистической системе. Хотя, конечно, была сильная пропаганда и в школе, и на телевидении, по радио, в газетах, поэтому какие-то иллюзии были. Особенно у некоторых старых людей, которые собирались на какие-то праздники, на день рождения. Некоторые говорили, что вот, может, если бы Ленин был жив, то, может, было бы лучше, может, было бы больше справедливости. Такие иллюзии среди людей жили, потому что Ленин мало побыл у власти. Люди не знали правды; это в последние годы открылись архивы, так узнали, какие он издавал приказы. А тогда люди мало чего знали, так у них Ленин был будто идеал в противовес Сталину и его репрессиям.
До того я ходил в археологический кружок во Дворце пионеров, интересовался древней историей, археологией, но в последние годы всё же больше стал интересоваться философскими проблемами, философией. С другой стороны, понимал, что и история, и философия — всё это было у нас пропитано официальной коммунистической идеологией, марксистско-ленинским учением.
ЮНОСТЬ
Поскольку я родился семимесячным, был слабого здоровья с детства, то в школу мать отдала меня в восемь лет. Как раз в 18 лет я окончил десять классов. Я ещё не мог решить, что же дальше делать. С одной стороны, хотелось иметь образование, учиться, а с другой стороны — какое-то отвращение было к той системе.
Так уж совпало, что пришло время идти служить в армию. В 1969 году пошёл в армию. Сначала был в школе младших авиаспециалистов, в 1969-70 году семь месяцев учился на механика электрооборудования самолётов, потом служил в Калининградской области в воинской части. Два года отслужил. Правда, заработал я в армии язву желудка, здоровье подорвал.
Вернулся из армии, какие-то иллюзии ещё были, думал, может, что-то изменится к лучшему, может, какие-то реформы будут в стране. Тогда уже немного слышал по радио «Свобода», по «Голосу Америки» об украинском диссидентском движении. Тогда уже о Сахарове немного начали говорить, о Солженицыне.
В.О.: А ни с кем не были знакомы? И не искали таких знакомств?
В.П.: Я уже говорил, что среди друзей, среди знакомых никого такого не было. В археологическом кружке были у нас двое товарищей, Леонид Зализняк и Марик Горовский. Марик Горовский как-то рассказывал, когда мы уже в девятом-десятом классе учились, что его отец учился в Киевском университете ещё до Второй мировой войны на историческом факультете, он какие-то национальные проблемы поднимал, так, кажется, был выслан из Киева в Сибирь. В заключении не был, но всё же был подвергнут некоторым репрессиям. А у Зализняка Леонида отец был дважды осуждён в сталинские времена — до Второй мировой войны и после войны много лет отбыл в заключении. Но даже эти дети и их родители, отбывшие наказание, — так и они никакой активности не проявляли. Может, боялись за семью, за детей, не хотели неприятностей, потому что уже натерпелись. Хотя точно я об их личной жизни на то время не знал. Не было у меня таких друзей. Были мысли, особенно после чехословацких событий, чтобы какую-нибудь молодёжную организацию создать, но не было таких единомышленников. Разделяли некоторые мои критические мысли относительно тогдашней власти, но единомышленников таких не было.
После службы в армии думал-думал, что же делать дальше… Мать нас с братом одна воспитывала, так что пришлось на заочное отделение поступить.
В.О.: А имя брата вы назвали?
В.П.: Брат Павлов Юрий Васильевич, 1953 года рождения, на полтора года младше меня. Я так подумал, что надо всё-таки семье помогать, так что поступил я на заочное отделение Киевского университета, на исторический факультет, в 1972 году.
В.О: А я уже окончил там в 1972 году филологию…
В.П.: У меня были сомнения, идти ли на исторический. Я интересовался и философией, думал сначала на философский поступать, но я понимал, что это очень связано с коммунистической марксистско-ленинской идеологией. Так я даже думал, что, может, лучше на заочном будет учиться, там я буду немного отстранён от той системы. Была надежда, что со временем, может, что-то к лучшему изменится. Тогда уже и Солженицына слышали в мире, писали о нём в советской прессе, конечно, критические были сведения о нём, и о Сахарове иногда вспоминали, об украинских диссидентах.
В.О.: А об арестах 1972 года в Украине вы слышали?
В.П.: Да. Сообщали по радио «Свобода», Би-би-си. Если бы кто-то ко мне тогда обратился с предложением подписать письмо или обращение к советской власти с протестом против репрессий, которым были подвергнуты представители украинской интеллигенции, то я скорее всего подписал бы такое обращение. Но у самого меня тогда ещё, видимо, не хватило смелости, чтобы самому выступить с каким-то протестом. Люди, которые тогда окружали меня, считали, что бороться с существующей коммунистической властью нет смысла, что эта власть непобедима. Даже родная сестра матери, Любовь Адольфовна Ткаченко (урождённая Савоста), которая в своё время натерпелась от так называемой советской, коммунистической власти, когда узнала о моих критических выступлениях против КПСС и тому подобного, то сказала как-то мне, что я, возможно, действительно сошёл с ума, потому что пошёл против такой могущественной силы, целой системы.
Кстати, интересно вспомнить: я в ноябре 1971-го вернулся из рядов Вооружённых Сил, а в мае 1972-го как раз готовился к поступлению в Киевский университет. 22 мая 1972 года был я у памятника Шевченко. Но близко подойти не удалось. Было много милиции, людей в гражданском, очевидно, из КГБ. Кто пытался или кому удавалось прорваться ближе к памятнику, того хватали милиционеры, люди в гражданском.
Помню я и первые мои посещения памятника Тарасу Шевченко 22 мая 1969 года. Я тогда заканчивал 10-й класс, учился и в археологическом кружке Киевского дворца пионеров. Как-то Леонид Зализняк, сын бывшего политзаключённого Льва Зализняка, сказал мне, ещё нескольким ребятам из археологического кружка, что 22 мая будут собираться украинские патриоты у памятника Тарасу Шевченко. Мы с Марком Горовским пришли туда. Был Леонид Львович Зализняк, ну, тогда он был просто Лёня Зализняк, сейчас он профессор, доктор исторических наук, преподаватель Киево-Могилянской академии. Кстати, там мы встретили отца Марка Горовского — он бывший репрессированный, историк. Также был отец Лёни Зализняка, Лев Зализняк, отчество я уже не помню. Было немало, сотни две, может, и больше людей. Конечно, милиции было много, оцепили. Пели украинские песни, но чтобы выступить — не давали никому. И даже близко не подпускали к памятнику. Но у самого памятника было небольшое количество людей, в основном молодых, наверное, студентов. Скорее всего, они пришли к памятнику очень рано. Но они были плотно окружены милиционерами и людьми в гражданском. Интересный был такой момент. Один молодой человек — я не знаю, как его фамилия, отчество — подошёл, положил цветы у самого памятника Шевченко, перекрестился, поклонился и хотел какую-то речь сказать, но его какие-то люди в гражданском схватили и отвели в сторону. Люди его окружили, не отдавали, отстояли его. Он как-то вырвался. Это, видимо, были кагэбэшники в гражданском. Несколько часов люди там были, но митинга нельзя было провести. Потом уже начали расходиться.
А через несколько дней мне Леонид Зализняк рассказал интересную историю о том дне. Эти кагэбэшники, милиция пытались выследить хоть часть людей — откуда они, кто присутствовал на этом собрании у памятника Шевченко. Там ходил 12-й троллейбус, возле университета остановка была, и, говорит, в этот троллейбус набилось много людей, молодёжи. И туда же эти кагэбэшники, милиция позалезали. Поняли, что они же будут ехать и за ними следить. Так какие-то ребята залезли сзади на этот троллейбус, сорвали штанги, водитель должен был открыть двери, выйти, чтобы поправить эти троллейбусные штанги, а эти ребята вышли и убежали, уже кто куда разбежались. Большинство всё-таки спаслось. Потом рассказывали, что многих студентов и исключали из университета за участие в таких мероприятиях.
В.О.: Интересно, в какое время дня вы были там 22 мая 1972 года?
В.П.: Где-то, я думаю, около двенадцати, может, в одиннадцать утра. В первой половине дня.
В.О.: Потому что где-то около 17-ти у меня была встреча с одним приятелем, Петром Остапенко, в Ботаническом саду, это неподалёку, должен был получить от него самиздат. Меня аж там выследили: подошёл милиционер проверить документы, мол, я на кого-то там похож. Я понял намёк и не пошёл к памятнику.
В.П.: Это был где-то час, может, одиннадцать, где-то в первой половине дня. Там парк, люди отдыхали, в шахматы играли, в шашки, поэтому под видом отдыхающих много людей собиралось. Они ходили, чтобы на одном месте не стоять, чтобы как-то показать, что они будто пришли сюда погулять, отдохнуть. Вот такие были события.
В.О.: Для вас никаких последствий не имело то, что вы там появились?
В.П.: Во-первых, я сам не выступал, был там среди людей, и, может, потому, что я сам роста небольшого, метр шестьдесят два, и очень молодо выглядел... Ещё когда я заканчивал службу в армии, так там один офицер говорил: «О, такой молодой, его можно ещё снова забирать на новый срок службы». Так, может, кагэбэшники приняли меня за какого-то школьника, потому что я лет на 16 выглядел, очень маленький был. Так как-то обошлось.
В 1972 году поступил я в Киевский университет на исторический факультет, на заочное отделение, учился. Но, честно говоря, ситуация была удручающая. Слышу по радио «Свобода», по «Голосу Америки», по Би-би-си: начались аресты в Украине, семьдесят второй, семьдесят третий год. Было понятно, что ситуация к лучшему вряд ли изменится.
В.О.: Это же тогда и меня тоже загребли, в семьдесят третьем году. Вы заочно учились, а где-то работали, да?
В.П.: Да, работал. Ещё до поступления в университет. Я же пришёл из армии в ноябре 1971-го, так в университет на следующий год летом сдавал экзамены. Одна родственница, сестра отца, по знакомству устроила меня в Четвёртое медицинское училище в Дарнице, в кабинет общественных дисциплин. Там преподавали марксистско-ленинскую философию студенткам — зачем она им была нужна, этим будущим медицинским сёстрам и фельдшерам? Там я работал лаборантом. Что интересно, там была преподаватель философии, женщина — сейчас фамилию не вспомню, — она, сама философ была и, очевидно, член КПРС, преподавала марксистскую философию. Тогда у власти Брежнев был, так она очень критически относилась к нему. Это на меня тоже, как на молодого человека, влияло. Иногда мы с ней разговаривали на политические темы. Как-то она пришла, говорит: «Ну, уже этого Брежнева захвалили, все ордена вешают, такой выдающийся. А что, — говорит, — мы можем сделать? Нужно только ждать, пока умрёт». Вот такие мысли были, такая пассивность была среди людей. Ей, может, как-то легче было ждать, она уже была женщина немолодая, лет под 50, замужем, может, семья, дети были, и, конечно, она относилась к этому так, что будем ждать, что дальше будет. Ну, а я всё-таки молодой был, так хотелось что-то к лучшему изменить. С другой стороны, я, конечно, слышал же от матери, что моего деда арестовывали, других людей.
Кстати, никаких документов, к сожалению, об этом нет. Разве что, может, где-то в архивах. Надо как-то поискать. Да и рассказывать об этом боялись. Только в 1990 году, незадолго до своей смерти... В семьдесят лет умерла сестра моего отца, Прасковья Ильинична, она по мужу Иванова. Так она рассказывала, что мой дед, Павлов Илья, работал машинистом в тридцатые годы, как раз тогда, когда голодомор был. Возили зерно через Украину и из Украины до границы с Польшей, дальше перегружали на иностранные поезда. И он как-то тоже будто высказался... Они же ехали через Украину, видели, что трупы валялись, люди голодные были, гибли, умирали, так он как-то сказал: «Как это так, что люди мрут с голоду, а мы везём зерно, продаём за границу?» И он тоже был арестован, его репрессировали и больше о нём ничего неизвестно, где он делся и что. И даже её мать об их отце не говорила детям, что с ним случилось, говорит, где-то он в Сибирь на заработки уехал. Только незадолго перед смертью (она умерла где-то в восьмидесятом году, уже ей 83 года было) она это рассказала своей дочери, моей тётке Прасковье Ильиничне Ивановой, что вот отца их в тридцатые годы репрессировали. Люди в те времена даже боялись рассказывать о таких вещах.
Конечно, всё это на меня влияло. С одной стороны, хотелось какой-то другой жизни, более свободной, демократической, а с другой стороны — и образование хотелось иметь. Я часто над этим думал, с некоторыми друзьями разговаривал. Вот написать бы какой-то протест... Ну, стихи критические я писал, друзьям читал, но чтобы где-то выступить, то как-то, может, ещё и смелости не хватало.
Кстати, в 1968 году — это мне только 17 лет было, как раз 21 августа, на мой день рождения, пошёл утром купил какие-то газеты — а там на много страниц эти документы о чехословацких событиях, о введении войск в Чехословакию — это такой мне «подарок» на день рождения советская власть дала. Конечно, это как-то влияло на меня, я думал, что же его дальше делать?
А в 1973 году один товарищ, Юрий Владимирович Воронович, он тоже 1951 года рождения, у него тоже дед был репрессирован, фамилия его деда была Липский... Он был из такой зажиточной семьи, может, даже польского происхождения, потому что бабушка его, жена деда, была полячка из Варшавы. До революции он окончил какое-то юнкерское или военное училище, ещё молодой парень был. Он советскую власть не признавал, часто критиковал её. И кто-то донёс на него, его арестовали — так он и сгинул в лагерях, даже неизвестно, как он погиб и где его могила. Он такой смелый человек был, что даже из заключения своей жене, это бабушке моего друга, писал: «Вышли мне какую-нибудь верёвку, чтобы я повесился, потому что не могу, не хочу видеть этих бандитов», — такое было отношение к той власти.
ПЕРВЫЕ ТЯЖБЫ С ВЛАСТЬЮ
Конечно, эти люди боялись репрессий, старались как-то приспособиться к той коммунистической большевистской власти, хотя и сами были из семей репрессированных, пострадали их родители и деды, и они, конечно, не могли иметь хорошего образования. И вот он, Юрий Воронович, работал в Институте гидромелиорации лаборантом, ездил в Крым. В Крыму была закрыта какая-то старая библиотека, и они там нашли труды Сталина. При Хрущёве они уже из библиотек были выброшены, списаны. Он принёс их мне, и я так, из любопытства, кое-что там просматривал. На меня большое впечатление произвело, что в одном труде Сталина, «Об основах ленинизма» — это писалось как лекции, которые читал Сталин в Свердловском университете после смерти Ленина, — что Ленин внёс новое в марксистское учение. Там я вычитал одну статью — труд Сталина о диктатуре пролетариата. Там есть такой интересный тезис — кстати, он ссылался на Маркса, на Ленина, что это они внесли такой тезис в своё учение. Сталин пишет, что, поскольку партия является орудием диктатуры пролетариата, то с построением бесклассового общества, с отменой диктатуры пролетариата, отмирает и коммунистическая партия, вся власть передаётся народу, уже будет республика Советов. Меня это так заинтересовало! Подумал, что всё-таки надо какое-то участие принимать в общественной жизни, что-то сделать. И я начал читать ещё некоторые труды Маркса, Энгельса, Ленина. Там тоже нашёл подтверждение этого тезиса о бесклассовом обществе, об отмирании партии. А поскольку при Хрущёве было заявлено, что у нас уже эксплуататорских классов нет, что мы уже переходим к бесклассовому обществу, что разница между рабочими, крестьянами, интеллигенцией небольшая, это не антагонистические классы, то я ухватился за эти тезисы и написал сначала в Институт марксизма-ленинизма, что вот интересно, если даже Ленин, Сталин, Маркс писали, что с отмиранием диктатуры пролетариата, с построением бесклассового общества коммунистическая партия уже не нужна, то, очевидно, надо её распустить и передать власть народу. Мне долго не отвечали. Потом я написал в ЦК Компартии Украины Щербицкому, в Москву в ЦК, писал, что поскольку я учусь на историческом факультете, то мне это интересно знать, и с исторической точки зрения, и как гражданину своего общества, государства — я всё-таки хотел бы какое-то разъяснение, ответ получить. Как это, что Маркс, Ленин, даже Сталин, писали, что коммунистическую партию надо распустить с построением бесклассового общества, а сейчас — наоборот. Это же как раз при Брежневе, 1973 год, уже были статьи Суслова и Брежнева о том, что роль коммунистической партии по мере построения коммунизма будет усиливаться — и как это понимать, это же противоречие?
Меня сначала вызвали в горком партии, но там, по сути, никакого разговора не было, там сидел мужчина уже пожилого возраста был, он фамилию свою не называл, какой-то Фёдор Иванович, вроде как Шаляпин звучит — Фёдор Иванович. Он спросил, где я учусь, кто я, что я, кто родители, и так побеседовал со мной. Я говорю, что писал в Институт марксизма-ленинизма, хотел, чтобы какое-то разъяснение дали. Он говорит: «Ждите, может, какой-то ответ вам будет». Через некоторое время пришло письмо из Института марксизма-ленинизма. Там написали, что в мире обостряется борьба с международным империализмом, и поэтому надо усиливать руководящую роль партии, чтобы помогать другим странам бороться за революцию, за социалистические преобразования. И такие общие отписки были.
КАРАТЕЛЬНАЯ ПСИХИАТРИЯ
Но после этого меня вызвали к психиатрам. Вернее, как? Вызвали в военкомат якобы на какую-то проверку. Обошёл я всех врачей, всё было нормально — это в 1973 году, где-то осенью. Уже пришёл к начальнику военкомата, чтобы мне отметили, что я был на обследовании. Он посмотрел, говорит: «Что-то тут не то». Забегали девушки, которые работали в военкомате. Приходит девушка в канцелярию и говорит: «Вам надо к психиатру второй раз подойти, она что-то вас не досмотрела». Пришли мы в кабинет к психиатру, там такая старая бабушка, так улыбается, посмотрела глаза, нос и говорит: «Надо вам обратиться в районную поликлинику, к районному психиатру». Тогда я жил (и сейчас живу) в Московском, ныне Голосеевский район.
Пришёл я в районную поликлинику, к психиатру. Там была врач Жаданова. Она так посмотрела меня, но ничего не решила и направила меня в Дарницу, там где-то за рынком «Юность» есть психоневрологический диспансер. Не знаю, есть ли он сейчас, а тогда, в семьдесят третьем году, был. Там меня осмотрел врач Крыжановский. Была там ещё врач — к сожалению, фамилии я не знаю, и тогда не знал, София Васильевна. Мать мне говорила, что Крыжановский был так настроен, чтобы меня или в психбольницу, или какой-то психдиагноз поставить, а та София Васильевна считала, что нормальный парень, ну, интересуется политикой, разными вопросами. И поскольку они не пришли к согласию, то посоветовались и решили, чтобы меня обследовали в Киевской центральной психиатрической больнице имени Павлова, на консультацию послали.
Поехали мы с мамой туда, а там сказали нам, что в такой-то день придёте, будет там профессор, фамилия у него была, насколько я помню, Барон. Но когда мы через несколько дней пришли на эту встречу, то нам сказали — так будто немного по секрету врач сказала, — что профессор Барон отказался заниматься такого рода консультациями. Может, такой честный человек был, а на него давили, видимо, чтобы какой-то диагноз поставил мне, так он отказался. Тогда нам назначили другую встречу. К сожалению, я сейчас не помню — там был другой профессор.
В.О.: Не Лившиц, нет?
В.П.: Нет, не Лившиц. Был какой-то то ли Соломон Моисеевич… Фамилия у него украинская была, Полищук, кажется. Вы не слышали, там был такой?
В.О.: Что-то такое вспоминали.
В.П.: Да, Полищук, профессор, если я не забыл. И вот мы пришли — я был, мама и ещё сестра отца, ныне покойная уже тётка Прасковья Ильинична Иванова. Зашёл я в такой большой кабинет. Сидел там врач Крыжановский, был ещё один врач — я фамилии его не знаю, был этот профессор Полищук и был ещё один мужчина лет, может, ему 40 было, 45 — на плечи накинут белый халат, но было видно, что под халатом какая-то будто форма у него.
В.О.: Психиатр в погонах.
В.П.: Да, погоны будто. То ли он был из каких-то «органов», то ли из прокуратуры, то ли из КГБ — не знаю я. Полищук начал расспрашивать, что, как. Ну, я рассказал. Крыжановский и тот ещё один врач — они всё допытывались — говорит: «Что вы, молодой парень, только начали учиться в университете — и вы уже поучаете Брежнева, пишете ему, как понимать марксистско-ленинское учение, указываете всем». И Полищук спрашивает: «Может, вы знаете, в психиатрии есть такое понятие как „сверхценные идеи“?» Я говорю: «Я не специалист в психиатрии, но я так думаю, что это человек о себе очень большого мнения, видимо, что гений человечества, что он может всех поучать — вот так я понимаю». Он говорит: «Вы правильно понимаете». Я говорю: «Но ведь я никого от себя не поучаю, я просто вычитал — могу назвать труды и Маркса, и Энгельса, и Ленина, и Сталина — это же они писали. Так мне интересно, почему тогда писали так, а сейчас пишут, что роль коммунистической партии должна усиливаться, а не наоборот. Мне интересно это как будущему историку и как человеку, который философией интересуется, как гражданину своего государства, общества. Профессор Полищук сразу не ответил, говорит: «Дайте, я вас посмотрю, послушаю». Послушал сердце, говорит: «Там немного будто тахикардия есть, надо вам к врачу обратиться». Говорит: «Возьмите академотпуск, полечитесь, отдохните и подумайте, как вы думаете дальше жить, что делать». А я говорю: «А как с вопросами, которые я поднял? Вы же психиатр. Я вообще не понимаю, зачем меня сюда вызвали и кто должен мне эти ответы давать. Я понимаю, если бы там ЦК партии или горком партии какую-то беседу провели». Он говорит: «Ну, когда-то они так писали, Маркс, Ленин, Сталин, может, когда-то оно и будет так, но, — говорит, — сейчас вот Брежнев, мы руководствуемся его указаниями, потом, может, будут другие руководители, учение будет развиваться», — так он ответил. А тот, будто в погонах, сидел и внимательно слушал, молчал больше, смотрел. Полищук сказал: «Ничего я у вас не нахожу с точки зрения психиатрии. Идите дальше, возьмите академотпуск, немного полечитесь, отдохните. У меня претензий к вам нет». Я довольный вышел: всё нормально.
В.О.: Вы говорили, что мать с вами приходила…
В.П.: Её не пустили, они были в коридоре — мать и сестра отца были в коридоре.
В.О.: И ещё: проступала ли в этой истории лапа КГБ, кроме того, что вы видели того будто в погонах? Кто же вас туда доставил?
В.П.: Понимаете, я письма писал в газеты — в «Правду», «Известия», в Институт марксизма-ленинизма, Щербицкому в ЦК КПУ, Брежневу в ЦК КПСС. Конечно, эти письма куда-то пересылались, но непосредственно меня в горком партии на беседу вызвали.
В.О.: Вы же не были партийный? Ну, в комсомоле были, да?
В.П.: С комсомолом тоже была интересная история. Мама рассказывала, когда собирались родственники, знакомые, вспоминала прошлое, что в комсомол она не вступала. Всё как-то отказывалась. Говорила в школе, что не готова к этому шагу. Классная руководительница её как-то приходила к ним домой, так видела, что у них много икон было. Некоторые её отец сам нарисовал. У мамы крёстным отцом был батюшка. И бабушка её, Прасковья Степановна, очень верующая была. А это же был 1938 год. Я всё это слышал с детства. Дед мой Адольф часто говорил, что большевики — это бандиты и босяки, халамидники. Хотя в школе, со времён «хрущёвской оттепели», все преступления и неурядицы списывали на Сталина, Берию и их приспешников. Нам обещали коммунизм (рай земной) уже в 1980 году. Всем хотелось верить в лучшее будущее. Хотя дома были разговоры и о кровавом подавлении Венгерского восстания 1956 года. Конечно, тогда ещё моё детское сознание это сильно не задевало. Хотя, очевидно, что-то там в моей голове и откладывалось понемногу.
Был ещё такой случай. Когда я в 1959 году учился в первом классе 143-й школы г. Киева, то на новогодний праздник в школу дед Адольф и моя матушка Ольга сшили мне костюм клоуна из флага УССР. Дед Адольф где-то на работе достал флаг и принёс его домой. Мама сшила костюм: одна половина синяя, а вторая — красная. Дед Адольф нарисовал на нём большие звёзды серебристой бронзой. Нарисовал мне маску клоуна, сделал клоунский колпак. Сейчас я думаю, что это был очень смелый шаг. Потому что если бы кто-то из посторонних людей узнал об этом (а мне тогда было 8 лет. Я же мог бы и рассказать детям в школе, из чего мне сшили этого костюма клоуна), то могли бы ещё маму и деда в тюрьму упрятать! Хорошо, что и в школе на новогоднем празднике никто на это не обратил внимание, хотя бы на цвета этого моего костюма клоуна. Мне всего несколько голосов не хватило, чтобы получить первый приз за лучший маскарадный костюм. Конечно, это не была умышленная антисоветская акция с этим флагом. Но, думаю, в том, что случилось именно так, можно проследить отношение моих родных к той коммуно-большевистской власти и её символам.
Нельзя сказать, что я с детства был таким уж ярым антикоммунистом, но и в комсомол меня не тянуло. Сейчас, анализируя своё прошлое, я думаю, что я вообще не склонен к тому, чтобы состоять в рядах каких-либо партий, организаций с жёсткой дисциплиной, определённой тоталитарной идеологией. Мир безграничен. Познать его полностью, очевидно, невозможно. Сколько я себя помню, я всегда находился и нахожусь в познании этого мира, в поисках Истины, в размышлениях о наиболее приемлемом для людей обществе, устройстве государства и т. п. Как-то не хотелось мне вступать в комсомол. Может, на подсознательном уровне. Несмотря на привлекательность коммунистических идей на то время, советская тоталитарная, репрессивная система отпугивала многих людей, особенно думающих. Где-то два года мне удавалось избегать вступления в комсомол. Только в 1967 году, уже в 8-м классе, весной, 1 марта, меня приняли в ряды ВЛКСМ. И если бы нас не задержала в школьной раздевалке наша классная руководительница, Лидия Захаровна Прохотова, и не отвела нас на заседание комитета комсомола школы, где уже утверждали кандидатуры на членство, то, может, я так бы и окончил школу, не будучи комсомольцем. А вот отказаться от вступления у меня тогда силы воли не хватило, к сожалению. Учился я хорошо. Классная руководительница наседала на меня. Даже у моей мамы как-то спрашивала, почему я не вступаю в комсомол. Да и тогда уже, в 1968 году, во времена брежневского застоя, вступление в комсомол было, скорее, формальностью, которая никого ни к чему не обязывала. А в пионеры как тогда принимали? Говорили в такой-то день прийти в школу с пионерскими галстуками. Так и в октябрята принимали. А летом 1973 года я подал заявление в Московский райком комсомола в г. Киеве и в ЦК ВЛКСМ, что я не верю в возможность построения коммунизма в СССР или где-либо и выхожу из рядов ВЛКСМ.
Когда я устроился на работу на Киевскую кинокопировальную фабрику, то в стандартном заявлении в графе «членство в ВЛКСМ» я поставил прочерк. Потом, где-то в 1975 году, когда уже набрало обороты моё противостояние с советской коммунистической властью, то меня уже официально исключили из комсомола. Решением комсомольской организации Киевской кинокопировальной фабрики — где-то же они всё-таки узнали, что я когда-то был членом ВЛКСМ. Формально за неуплату членских взносов. Кстати, тогда же на этой фабрике вместе со мной исключили из комсомола ещё несколько человек за неуплату членских взносов. Это тогда был самый лёгкий путь выйти из комсомола. Советская коммунистическая система понемногу разваливалась уже тогда.
Вернёмся к моим письмам. Поскольку я в тех письмах затрагивал проблемы истории партии, марксистско-ленинского учения, то они переслали письма сначала в горком партии. Но вот так непосредственно в КГБ меня не вызывали. Почему-то они мне эти «сверхценные идеи» приписали и к психиатрам направили. Даже не прямо, а через военкомат.
В.О.: Как правило, так они и делали — чужими руками.
В.П.: Полищук сказал, что всё нормально. Я вышел, говорю маме и тётке, что всё нормально, поехали домой. А потом мне на работу надо было справку... Получилась интересная история. С одной стороны, у них ещё, видимо, причины были меня положить на обследование. Так врач Жаданова сказала: «Вы пока на работу не ходите, побудьте дома, а мы будем выяснять, где консультацию проводить». Посылали то в Дарницу к Крыжановскому, то в больницу Павлова. Я где-то дней 10 или больше на работу не ходил, как они сказали. Потом Жаданова сказала, что в военкомате дадут отметку, что я был на обследовании. Я пошёл в военкомат, дали мне там справку. Жаданова сначала вообще дала какой-то больничный. А я в военкомате говорю: «Я же на больничном не был, я был на обследовании, так что я не знаю, нужна ли такая справка». Ну, они дали для места работы какую-то свою справку из военкомата, что я был на обследовании.
А военный билет у меня забрали, потом принесли, отдали, ничего не сказав. Я пришёл домой и — я уже не помню, в тот день или на следующий — я так подумал: зачем они забирали военный билет? Я начал его листать, открываю 16-ю страницу и читаю — на русском языке тогда везде писали, даже в Украине в государственных учреждениях, — пишут, что «Медкомиссией Московского РВК, г. Киев, 11 февраля 1974 г. признан негодным в мирное время. В военное время годен к нестроевой службе по ст. 8-Б, группа 1/224, 1966 года». Это, видимо, медицинское постановление 1966 года. Я так посмотрел и думаю: никто ничего не сказал, а такое написали.
Тогда я обратился, кажется, в Министерство здравоохранения Украины: я был на обследовании, мне профессор Полищук сказал, что всё нормально, никаких претензий ко мне со стороны психиатрии нет, тем более, что я отслужил в армии два года, всё было нормально — и тут такой диагноз: «непригоден к военной службе»? Мне ничего не ответили. Я писал в Москву в Министерство здравоохранения, они пересылали в Киев — там целая переписка была. Жаданова толком тоже ничего — я к ней обращался — не сказала мне. Тётка, сестра отца, у знакомых врачей спрашивала, так сказали, что это 8-Б означает что-то вроде психопатии, что таким людям нельзя в руки оружие давать, потому и признали, что в мирное время не годится к службе, а в военное — к нестроевой.
Я уже вижу, что я уже на психиатрическом учёте, так что же дальше делать? В Киеве тогда, конечно, никаких иностранных корреспондентов не было, и у меня таких знакомых не было, чтобы с кем-то связаться. Думал, если какая-то гласность будет, то, может, как-то можно будет повлиять, пересмотреть эти вопросы. Ничего нельзя было сделать. Я писал жалобы в разные инстанции, и тут однажды пришёл ко мне фельдшер, он, кажется, сначала работал с Жадановой, а потом в межрайонном психоневрологическом диспансере, Возиян его фамилия. И он мне сказал: «Будешь дальше писать, так вообще упрячут тебя в психбольницу. Лучше прекращай всё это дело, потому что ты ничего не добьёшься, только хуже будет».
Это было где-то уже, наверное, в феврале 1974 года, холодно было. В Киеве ничего нельзя было добиться. Сел я на поезд и поехал в Москву. Думаю, может, где-то там возле посольства какого-нибудь корреспондента встречу. Так проходил целый день. Где-то я слышал, что американское посольство на улице Чайковского. Походил возле него, там милиции было полно, ничего мне не попалось. Походил я там и вернулся в Киев. Думаю, что же делать? Надо как-то дальше отстаивать свои права, бороться, что-то делать.
Меня снова вызвали в горком партии, этот Фёдор Иванович. У него какое-то письмо было с такой красной полоской. И там написано было — я так заглянул — «Собрать сведения на автора письма в ЦК КПСС».
В.О.: Интересно, что с красной полосой.
В.П.: Да, такая красная полоса.
В.О.: Это, скажем, если заключённый, то красная полоса на деле означает «склонен к побегу». Так это и вы тоже какой-то опасный были?
В.П.: Вот не знаю я, что за красная полоса была на этой бумаге. Он уже старый был, так и сам забыл, что в прошлый раз со мной беседу проводил, а сведения обо мне он забыл собрать, так это он меня второй раз вызвал. Расспрашивал, кто, что, кто родители, где работаю, где учусь.
Я подумал, что ситуация уже сложная. Тем более, что в это время, ещё перед психэкспертизой, был такой взлёт культа личности Брежнева, захваливали его уже, ордена ему начали навешивать. Я Щербицкому в ЦК написал: что это такое делается, вы же там будто коммунисты, демократы, говорите, что надо учиться у Ленина скромности, а что же это такое творится, раздули такой культ личности Брежнева, как это можно, это ужасно, и люди смеются, начали анекдоты рассказывать про Брежнева. И даже написал, что, может, если уж Брежнев так зазнался, то надо его снять с должности, поставить более порядочного человека. Это, может, был такой юношеский эпатаж. Но ведь ничего другого нельзя было сделать.
Я, кстати, вернусь немного назад. Когда 21 августа 1968 года я узнал о вторжении войск Варшавского договора… Это как раз на мой день рождения, так я очень запомнил. По поводу этого вторжения — я когда прочитал это, то поехал к некоторым товарищам. Но как раз было лето, а мы в начале августа вернулись из археологической экспедиции из Одесской области, все разъехались отдыхать, у кого дача была, или где-то в село к родственникам, или пошли на Днепр, может. Так я ни Горовского, никого нигде не застал. Прошёлся по Крещатику, да никого я не увидел. Может, если бы был какой-то митинг протеста, или что-то, то я, наверное, присоединился бы.
В.О.: Надо было в Москву поехать, там была «демонстрация семерых».
В.П.: Это уже потом, это через несколько дней, вечером.
В.О.: Да, 25 августа 1968 года.
В.П.: Позже по «Голосу Америки» я слышал об этом, по радио «Свобода».
В.О.: Да вы бы не успели, потому что демонстрация длилась несколько минут.
В.П.: Кстати, я недавно читал, что в Киеве на Крещатике один человек развернул какой-то плакат против введения войск в Чехословакию. Он только развернул — и его буквально за минуту схватили.
В.О.: И в эти же дни?
В.П.: Да, вот буквально 21-го или 22-го. Где-то в прессе я читал, что такой случай был.
В.О.: Это Василий Макух. Только он сжёг себя на Крещатике 5 ноября. Он якобы бежал и выкрикивал лозунги против русификации Украины и против оккупации Чехословакии. Так это было аж 5 ноября 1968 года. Студент Ян Палах сжёг себя на Вацлавской площади в Праге 16 января 1969 года. А Олекса Гирнык сжёг себя у могилы Тараса Шевченко в Каневе 21 января 1978 года.
В.П.: Я так прошёлся по Крещатику, никого нигде не было. А я всё-таки 17-ти лет, ещё был молодым парнем, видимо, такой смелости ещё не было, чтобы самому что-то написать, выступить. Ну, а стихотворение я всё-таки написал, друзьям читал.
В.О.: Интересно, на каком языке вы писали?
В.П.: Тогда, к сожалению, ещё на русском, потому что, видите ли, родился я в Киеве, в русскоязычной семье. Киев тогда вообще был русскоязычным в основном.
В.О.: И школа ваша была русская, да?
В.П.: Школа русская была, да. Киев был русифицирован, конечно. Отец был родом из России. Он пытался изучать украинский язык, книги у нас были дома — и «Кобзарь», и сказки украинские мать читала. Мать тоже смешанного происхождения. Так и Киев тоже до войны русскоязычный был. В школе до войны немного учили, так она немного знала украинский язык, у нас украинские книги были. Я читал, как в школу пошёл. Тогда в русской школе со второго класса изучали украинский язык.
В.О.: Я слышу, у вас такой естественный украинский язык.
В.П.: Наверное, гены какие-то есть по линии матери. Как-то я хорошо схватывал, несмотря на то, что на украинском общаться в Киеве негде было. Пусть на меня не обижается Леонид Зализняк, профессор, но когда он был молодым парнем, то тоже общался на русском языке. Может, дома он и на украинском общался с родителями. Но я этого точно не знаю. Я только в школе это учил. Поскольку в школе я уже начал изучать украинский язык, у нас дома были книги украинские, русские, украинские народные сказки, то я сразу прочитал все книги дома, у родственников, соседей, знакомых, записался в детскую библиотеку — уже лет 11 или 12 мне было, потом во взрослую. Я, конечно, брал любые книги, лишь бы мне интересны были, хоть на украинском, хоть на русском. Ещё было украинское радио, хорошо помогало, потому что по телевидению — даже киностудия Довженко тогда на русском языке немало фильмов снимала.
В.О.: Некоторые украинские фильмы сохранились только в русских вариантах, так их и до сих пор показывают.
В.П.: А общаться практически не с кем было в моём окружении. Я говорю: не было таких вот ярых украинских национал-патриотов, чтобы можно было присоединиться к ним, общаться с ними. Так что тогда стихи я писал, конечно, на русском языке, хотя несколько стихотворений — вдохновение было — написал на украинском. У нас в школе (это была Киевская школа № 110, русскоязычная), когда я учился в 5-м классе, была хорошая учительница украинского языка и литературы. К сожалению, фамилии её я сейчас не помню. Кажется мне, она не очень долго преподавала нам, год или два, не больше. Но она организовала в школе кружок украинской литературы. Не очень много, но, может, учеников 15-20 ходили в этот кружок (это из трёх пятых классов, в которых в общей сложности училось более 100 учеников). Мы там изучали произведения украинских писателей, которые не входили в программу, учились писать стихи на украинском языке, участвовали в самодеятельности. Так, в марте 1964 года, к 150-летию со дня рождения Тараса Шевченко, в школе состоялся праздничный вечер. Думаю, благодаря этой учительнице. Я играл роль маленького Тараса в небольшом спектакле. Вышиванки у меня не было, так мне её одолжил ученик нашего класса Валентин Дорошенко (вот ирония судьбы, что парень с такой фамилией учился в русскоязычной школе, потому что такие были времена). На этом вечере выступила Михайлина Коцюбинская. Я думаю, что наша учительница была с ней знакома и пригласила её. А через несколько лет я слышал по радио, как советская власть поливала её грязью за национализм, за какие-то антисоветские действия. Вот такая была сложная и запутанная наша жизнь в советские времена.
В.О.: Вернёмся в 1974 год, после поездки в Москву.
В.П.: Поехал в Москву, вернулся в Киев, думаю, надо дальше что-то делать, как-то защищаться. С психиатрией тоже ничего не получается. В университете взял академотпуск. Я уже понял, что история, тем более философия, — это очень политизированные у нас науки. Думаю, раз я у них уже на крючке, то вряд ли дадут мне закончить.
В.О.: А вы закончили сколько, один курс?
В.П.: Только первый курс. Думаю, вряд ли мне дадут закончить, а если даже и закончу, то всё равно против совести я работать не смогу. Если научным сотрудником — это же надо писать и говорить, как они скажут. Если даже в школе преподавать, то надо будет учить, как написано в коммунистических учебниках. Я долго думал над этим, и в 1974 году, где-то летом, написал на ректорат Киевского университета заявление, что поскольку мои взгляды очень изменились, марксистско-ленинскую теорию я не признаю, считаю, что это какой-то миф и нереальное учение, написал, что в коммунизм, в построение идеального общества на Земле я не верю. Поэтому прошу отчислить меня из университета. Потому что я понимал, что всё равно это дело времени, всё равно они бы меня исключили.
В.О.: Интересно, какая была реакция?
В.П.: Реакции, в принципе, никакой не было, потому что я же был тогда уже на психиатрическом учёте. Ответа не было и, кстати, мои аттестат зрелости, грамоты из школы, документы до сих пор лежат там в архивах, если их не уничтожили.
В.О.: А приказ об исключении был?
В.П.: Вот я даже не интересовался.
В.О.: Вам даже не сообщили?
В.П.: Мне ничего не сообщили, я не интересовался, единственное, что у меня дома ещё лежит справка, как я сдавал документы — аттестат, две грамоты, прочее, — так я даже документы не забирал, как-то не до того было, а потом, думал, может, ещё что-то переменится. Надо, может, как-то поинтересоваться. Я не знаю, в архивах ли они, или уничтожают их через какое-то время, или у них там пожизненно хранится такое.
После того, как я оказался в таком положении... И главное, что я один был, не было же никакой помощи ни от кого, ни связей, ничего. Так иногда по радио слышал, что того посадили, того посадили, а что делать?
ПИСЬМА
Я продолжал писать, больше в газеты — в русские, украинские — критические замечания, отзывы на статьи в таком критическом духе. Критиковал и советскую власть, и политику, то, что делалось у нас. Слушал по приёмнику «Голос Америки», «Свободу». Когда Сергея Ковалёва арестовали в Литве, написал протест прокурору Литвы в поддержку Сергея Ковалёва. Потом писал письма в поддержку Мустафы Джемилева, когда Николая Руденко арестовали — в поддержку Руденко писал письма в прокуратуру, в другие инстанции — много. Где что я слышал — я откликался, писал, но так чтобы распространить, кому-то это дать — так возле меня таких людей не было. Друзья — так даже боялись брать для себя эти критические стихи, чтобы держать у себя. О любви там, что-то такое — так я им отдавал прочитать, а критические вещи, так, конечно, они даже боялись брать, чтобы у себя держать. Никто не хотел.
В.О.: Вы писали от руки или на печатной машинке?
В.П.: От руки. Очень много, как это всё вспоминаешь, это столько сил и времени отбирало. Где только что происходило — я старался как-то откликнуться, что-то написать.
Когда уже меня на психиатрический учёт поставили, то вызывали к психиатру, иногда в горком партии, а в КГБ почему-то ни разу не вызывали. Может потому, что на психучёте был. Тогда я, конечно, уже увидел, что ситуация сложная. Но я ничего не мог здесь сделать. Время шло, никаких друзей таких не было.
Тогда как раз началось движение выезда евреев из Советского Союза. Я в медучилище работал лаборантом, так даже там были девушки, может, еврейского происхождения — так у них родственники уезжали. Я так подумал, что если я уже здесь ничего не могу сделать, никакого выхода нет, если евреи едут в Израиль, то у меня всё-таки дед был родом из Швеции, хоть я смешанного происхождения — отец русский, мать тоже смешанного происхождения. Я написал, кажется, в Министерство внутренних дел, что если в Советском Союзе я не могу свободно заниматься историей, например, написать какую-то работу о том, что Коммунистическую партию надо распустить, или, например, когда я ещё в университете изучал труд Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства», то всё-таки Энгельс не был таким догматичным, как Маркс, у него иногда были интересные мысли. Он описывал, как возникло государство, что это было не просто так, как Маркс или Ленин-Сталин писали, что эксплуататоры хотели эксплуатировать людей и потому создали государство, что государство — это орудие эксплуатации порабощённых людей. Кстати, вот даже в этом труде Энгельса написано, что государство возникло исторически, что у людей сначала было определённое сообщество — сначала племена были, род, были отдельные общественные функции, возникла потребность как-то упорядочивать свою жизнь. Поэтому, в отличие от марксистской догматики, что со временем, при коммунизме, государство отомрёт, я считал, что государство, может, будет вечно, или очень долго существовать, потому что всегда будут какие-то преступники, ещё какие-то функции будут. Даже если органы будут самоуправляемые, всё равно это будут органы власти. Так же не может быть, чтобы большие народы, миллионы, десятки, сотни миллионов людей — без какого-то управления. Всё равно какие-то органы самоуправления будут. Я написал, что хотел бы в таком направлении что-то изучать, исследовать, но ведь здесь это невозможно, потому что это противоречит марксистско-ленинскому учению. Тем более, написал, что мне поставили психиатрический диагноз. Это же пятно — на работе, везде. Даже если люди не знают, что это такое, а уже смотрят на тебя, как на ненормального. Конечно, мне очень тяжело было. Я написал, что если евреям можно выезжать в Израиль, то у меня дед родом из Швеции был, может быть, я выехал бы в Швецию. Я так думал, что я и там мог бы как-то помогать демократизации советского общества, как-то влиять на эти проблемы, и наукой занимался бы более свободно.
Меня вызвали в киевский ОВИР, сказали: «Если бы у вас там были близкие родственники, и то одного вас бы никто не отпустил, потому что вы на психиатрическом учёте, если бы это вся семья выезжала…» Наговорили такого, дали понять, что шансов никаких нет. Что было дальше делать?
В.О.: Это в каком году вы обращались по поводу выезда?
В.П.: Это где-то уже был конец 1974-го. Продолжал работать, писать в советские газеты, критиковать проблемы, которые были, письма в защиту, по поводу высылки Солженицына тогда писал. Кстати, что интересно, когда Сахарову присудили Нобелевскую премию, то я — адрес я его, к сожалению, тоже не знал, — то я послал ему открытку. Сначала так спонтанно получилось, то я послал открытую открытку на адрес Академии Наук Советского Союза и написал поздравление, а потом подумал, что это же открытая открытка, она точно не дойдёт. Тогда я вложил в конверт и написал: Академия Наук и, по-моему, я написал не на имя Сахарова, а на имя тогдашнего её президента Келдыша, и попросил, чтобы это передали Сахарову. Не знаю, где она делась.
Тогда я уже университет оставил, так уже неудобно было работать в этом кабинете общественных дисциплин, да ещё и в медицинском училище. Я оттуда уволился, хоть меня не хотели увольнять — они видели, что парень порядочный, и учился хорошо, даже завкабинетом общественных дисциплин, фронтовик и полковник в отставке, говорил мне: «Мы тебе даже можем дать рекомендацию в партию». Я уже не знал, как отказываться, крутился-крутился, а потом сказал, что здесь зарплата маленькая. Потому что тогда лаборантам — вот говорят, что хорошо жилось при советской власти — а в 1972-74 гг. я, лаборант кабинета общественных дисциплин в медучилище, получал 65 рублей. Такая была ставка, и ещё с той ставки несколько рублей налогов брали — подоходный, малосемейный, профсоюзный, комсомольский, и это выходило где-то 59 рублей. Так что не очень хорошо и тогда жили. А, например, мамина тётка со стороны матери, уже покойная, она на восемьдесят пятом году в 1994 году умерла, Ксения Афанасьевна Онищенко, она работала няней в детском саду, так в конце 50-х и в начале 60-х годов у неё вообще зарплата была 300 рублей, это ещё до реформы. Если сейчас люди получают 300 или 500 гривен, то сейчас и цены такие. А тогда, после реформы, это было 30 рублей. Она 1910 года рождения, вышла на пенсию в 55 лет. У неё там такие семейные обстоятельства были, что она должна была уйти на пенсию в 1965 году. Так она получала 30 рублей пенсии, а потом уже через несколько лет добавили, она лет двадцать получала 45 рублей. Потом уже, когда цены поднимались, то немного добавляли. И когда коммунисты говорят, что тогда хорошо было, то должен сказать, что тогда люди тяжело жили. Например, когда у меня отец в 1961 году в Днепре утонул, трагически погиб, то государство мне и младшему брату моему на двоих назначило пенсию 34 рубля 68 копеек — это 17 рублей 34 коп. на ребёнка в месяц, и вот так живи как хочешь. Вот так коммунисты заботились о людях.
Кстати, ещё в 2002 году, перед парламентскими выборами, была в «Голосе Украины» большая статья Петра Симоненко с каким-то ещё историком-коммунистом, которая называлась, по-моему, «Кто виноват и что делать?». Они там писали, что руховцы во всём виноваты, что раньше всё было хорошо, а они всё развалили. Так я написал отзыв на эту статью в «Голос Украины» и описал, как люди жили, какие были цены и зарплаты, кое-что из своего опыта, родственников, знакомых, соседей. Были люди, у которых в войну документы пропали, уже не говоря о тех, кто в селе жил: по 5-10 рублей получали пенсии. И о тех, у которых пропали документы, а люди уже были старые, были и такие, что имели по 80-90 лет, они работали ещё до революции, так этот стаж у них тоже пропал, большевики не засчитывали. А если пропали документы в войну, то получали по 9-12 рублей пенсии, так что выживали, как могли. А сейчас говорят, что всё было хорошо.
Тогда я вынужден был работу в медучилище оставить и работал где-то с конца 1973 года проявщиком плёнки на Киевской кинокопировальной фабрике, потому что она была поблизости от меня. Там тоже зарплата была невысокая, потому что тогда вообще зарплаты были невысокие. Получал 100, потом 130-140 руб.
Когда я написал Сахарову поздравление с Нобелевской премией, то как-то я пришёл с ночной смены и ещё спал. Кто-то так звонит-звонит в дом. А я спросонья снова заснул и не вставал. А потом уже днём зашёл ко мне сосед Виталий Павловский, что рядом жил и сейчас живёт. Он тогда был молодой парень и немного мог пошалить. Кто-то звонил к нему в то же утро, что и ко мне. Он говорит, открываю дверь, а там стоит в милицейской или какой-то такой форме майор. Так он думает: если я что-то натворил или перепил, или подрался, то вряд ли чтобы ко мне майора прислали. А майор спрашивает, живёт ли здесь Павлов, в двадцать четвёртой квартире. Виталий отвечает, что да. «А что там за люди, кто там живёт?» Так он ничего плохого не рассказал. Потом я так подумал, что это могло быть связано с письмом Сахарову, потому что больше меня никуда не вызывали. Кстати, в газете, точно не помню, то ли в «Правде», то ли в «Известиях», как раз в эти дни после присуждения Сахарову Нобелевской премии была большая статья, которая называлась «Кому присуждаются Нобелевские премии?» Там они кого только не вспоминали — каких-то одиозных личностей, чтобы показать, что Нобелевский комитет — это такая западная буржуазная организация, она никаким хорошим по советским меркам людям премий не даёт. Так я написал им, что за несколько лет до того Нельсон Мандела получил Нобелевскую премию — это же такой человек, что его хотя бы формально и советские коммунисты поддерживали и восхваляли, что вот он борется за права негров в Африке. Ещё несколько имён привёл в том письме — старался всё-таки реагировать на события, мысли свои высказывать.
ГОЛОДОВКА
Это уже 1975 год. С начала года пошли слухи, что идёт обсуждение и скоро будут приняты соглашения о правах человека в Европе, есть договорённости между европейскими странами. Хельсинкская встреча лидеров европейских стран проходила где-то 29 июля — 1 августа. Как раз в эти дни я объявил с 29 июля голодовку протеста и забастовку по поводу нарушения прав человека в Советском Союзе, написал об этом в разные инстанции — в ЦК КПСС, в ЦК Компартии Украины, в некоторые газеты. Писал там и о преследовании известных людей в тогдашнем Советском Союзе, и кое-что из своего опыта. Где-то на третий день голодовки, в начале августа, пришли ко мне сначала с работы парторг цеха и женщина — парторг копировальной фабрики, где я работал. Спросили, что такое и в чём дело — видно, уже какой-то сигнал им был. Я так и так сказал, что поскольку проходит Хельсинкское совещание по правам человека, Брежнев от имени Советского Союза подписал документы, обещают, что будут выполнять все положения этих документов, а в Советском Союзе повсюду нарушения прав человека, и не голословное, что я где-то слышал по каким-то радиостанциям или от кого-то слышал, а и на собственном опыте я увидел, понял и почувствовал, что это такое, какая это власть и что она с людьми делает. Парторг Киевской кинокопировальной фабрики сказала: «Это ваши личные дела. Когда мы идём на работу, нас никто не спрашивает, ели мы или не ели, так что вы должны выйти на работу, а если не выйдете, то мы вас просто за прогулы уволим. И будет такая статья, что потом вас вообще никуда не возьмут. Вот решайте сами». Я сказал, что пока что я решил продолжать голодовку.
В.О.: На работу вы выходили?
В.П.: Нет, на работу я не выходил. Я объявил голодовку и забастовку.
В.О.: Ну, забастовка — это надо быть на рабочем месте, но не работать.
В.П.: Поскольку я голодовку проводил, то я не выходил. По-моему, я даже написал и в администрацию фабрики, вот тогда они и пришли. Она так поговорила, сказала, что решайте сами, что делать, и ушли они. Через несколько часов приехала карета скорой помощи. Хотели меня сразу отвезти в Павловку, требовали, чтобы я прекратил голодовку, сказали, что всё равно там будут насильно кормить. Я сказал, что я отказываюсь, но я подумаю, что делать. Плохо было, что даже в такой ситуации у меня никаких связей и никакой поддержки не было.
В.О.: Такие вещи дают какой-то эффект, если есть поддержка.
В.П.: Да. Видите ли, не хотелось жить, как все, каждый день с работы — на работу, и молчи, и терпи.
Была такая проблема. Моя бабушка умерла ещё до войны. Онищенко Ксения Афанасьевна, сестра бабушки, тётка мамы, — она мне как родная бабушка была, так рассказывала всё — и об Иисусе Христе, и о всяких религиозных вещах. В советские времена, когда я начал что-то более-менее понимать и интересоваться, всегда хотел прочитать Библию или Новый Завет, но нигде нельзя было достать, это же проблема была. Не говоря уже о том, что если бы человек захотел почитать Коран из любопытства, или какие-то другие религиозные тексты, или каких-то западных философов. У нас же всё подавалось только в интерпретации марксизма-ленинизма, как они это понимают. Такую жизнь я просто не воспринимал, я не мог жить в такой системе, хотелось перевернуть мир, но один же этого не сделаешь.
ПСИХБОЛЬНИЦА
На следующий день пришла врач Жаданова, сказала: «Ну что, ничего вы не добьётесь, потому что если будете продолжать голодовку, вас всё равно заберут, будут колоть, насильно кормить, только здоровье вам испортят, и ничего вы не добьётесь». Сказала: «Подумайте. Если прекратите, то приходите ко мне на приём». Мама на работе была, так я ходил с сестрой отца, Ивановой Прасковьей Ильиничной. Пошли мы на приём к Жадановой, и она, видя, что со мной нет толку разговаривать, с тёткой что-то разговаривала-разговаривала, потом они мне объяснили, что поскольку у меня организм ослаблен, то хитро так сказали, что где-то в направлении Пущи-Водицы есть психоневрологическая больница, немного там побудешь, подлечишься, потому что организм ослаблен после голодовки. И вызвали скорую, чтобы меня отвезли туда. Когда я приехал, то понял, что это же в Павловскую меня привезли! Я не помню, какой это был номер отделения, там они, кажется, по районам были раньше, те корпуса. Какое-то отделение, не помню, то ли шестое, то ли восьмое, — оно называлось отделением реабилитации. А ещё там было такое полуподвальное помещение, забором окружённое и колючей проволокой. Мне говорили, что там внизу держали в 1975 году заключённых, которые были на уголовно-судебной экспертизе. А меня держали на верхнем этаже.
В.О.: По-моему, судебная экспертиза — это тринадцатое отделение.
В.П.: Может, внизу было 13-е отделение. А когда я лежал в 1975 году, то у них ещё новых корпусов не было. В подвале было это отделение. И что интересно, ко мне из того подвала приходила врач, а не из того отделения, где я находился.
В.О.: Я был в 13-м отделении уголовно-судебной экспертизы в 1973 году летом, так это не было подвальное помещение.
В.П.: Новое уже было?
В.О.: Кто его знает, какое оно. Что я там видел? Только свою камеру видел. А под окном — забор.
В.П.: Когда я лежал в 1983-м, то уже был новый корпус. А в 1978 г. меня привозили сюда на экспертизу в это полуподвальное помещение. Может, там только кабинеты экспертов были.
В.О.: Может — я там ничего не видел.
В.П.: А тогда говорили, что там тоже какие-то судебно-медицинские экспертизы проводятся в подвале, и оттуда, именно из подвала, приходила врач ко мне. Условия были какие? Кололи какие-то лекарства. Говорили, что это какие-то витамины для меня после голодовки для восстановления организма. Не знаю, было ли там ещё что-то, не только витамины. Давали какие-то таблетки, от этих таблеток вялость наступала, сонливость и безразличие такое, ходишь какой-то расслабленный и чуть ли не сонный. Конечно, я старался как-то по возможности за щеку взять, а потом выплюнуть...
В.О.: А они следят за этим.
В.П.: Следили, но иногда удавалось, я старался как-то выкрутиться. И свет круглосуточно в палате горит, толком не выспишься.
В.О.: А там людей сколько было?
В.П.: Людей много было. Были там большие палаты, в которых человек по 10-15 было. Разные люди были, но чтобы политических — я там не встречал. Был один Олег Остроухов, он учился в Киевском университете, он интересовался йогой, всякими восточными учениями. Так его за это посадили.
В.О.: За «нездоровые интересы»?
В.П.:. Что практиковал йогу, вегетарианство и разные упражнения — его туда направили. Вот интересно, я не знаю, насколько это правда или нет, может, где-то эта информация и есть — был там один по фамилии Шевченко, как его звали — то ли Валентин, точно имя не скажу, — ему тогда, в 1975 году, было уже, наверное, лет под 50. Говорил, что он якобы какой-то потомок Тараса Шевченко по линии его сестёр. Он рассказывал, что жили они в том доме, где сейчас СБУ, бывший КГБ, или рядом, где сейчас тоже помещение СБУ, старинный дом — где-то на том месте, как он говорил, было построено, из гранита. Его мать была каким-то сотрудником — краеведом или что-то такое. Потому что когда началась война и была эвакуация, он ещё был молодым парнем, так они эшелонами ехали в эвакуацию с этими ценностями куда-то на восток — мать была научный сотрудник. Они попали под бомбёжку самолётов, его немного контузило. После войны у него на почве этой контузии иногда были грустные настроения. Он после войны работал на ремонте какой-то дороги — тогда посылали молодёжь, комсомольцев. Он говорит, что было тяжело и голодно, и холодно. Он пришёл к своему бригадиру и сказал, что так ему тяжело и трудно, что иногда хочется под поезд броситься, потому что нет сил терпеть после этой контузии. А тот сразу его отправил к психиатру, ему поставили какой-то диагноз, и теперь всю жизнь он с этим диагнозом и не может от него избавиться. Его не держали постоянно в больнице, но он должен был раз в год добровольно приходить, будто на переобследование или перекомиссию на месяц. Он говорил, что жил где-то в Дарнице. Рассказывал, что его хотели тогда, в семидесятые годы, национально-патриотические организации Канады забрать, но это не удавалось. Он таких демократических взглядов. Говорил, что как-то надо выжить и перетерпеть всё это. Не знаю, насколько это правда или нет: он говорил, что он из рода Тараса Шевченко (потомок одной из его сестёр).
А чтобы таких политических — то не было.
В.О.: А сколько вас там держали?
В.П.: Я был месяц. Вот это давали таблетки, делали уколы...
В.О.: И последствия какие-то были? Какой вывод был?
В.П.: Каждый раз расспрашивали, что дальше будешь делать, как жить будешь — их интересовало это. Говорил им, что буду работать, а дальше видно будет. Я там где-то месяц побыл. Меня самого не выпускали. Матери с работы было трудно уйти, так приехала сестра отца, тётка моя Иванова, и забрала меня оттуда под расписку. Это 1975 год.
В 1976 году, кажется, когда начала распространяться по западным радиостанциям информация о создании Украинской Хельсинкской Группы, то, конечно, хотелось как-то присоединиться к этому или выйти на этих людей — организаторов и участников. Я спрашивал у друзей-знакомых...
В.О.: А передавали по радио адрес Оксаны Мешко? Верболозная, 16?
В.П.: Лично я услышал о Верболозной, когда уже началась перестройка, когда я вернулся из заключения. А тогда — не знаю, то ли так не попадалось мне, потому что глушили страшно, особенно украинскую — не так русскую службу, как украинскую. Русскую — ещё иногда кое-что можно было услышать.
В.О.: Да, и в городе особенно глушили. В провинции ещё как-то легче было.
В.П.: Ну, у меня не было таких, к кому можно было бы поехать. Больше в городе слушал, и страшно украинскую службу глушили. Где-то там в два-три ночи можно было что-то услышать.
В.О.: Я в 1977-78 годах был дома, в селе, так я в основном через радио ориентировался в ситуации. В селе, конечно, было легче.
В.П.: Получилась такая интересная история. Когда-то я стихи Николая Руденко брал в библиотеке, читал и стихи его, и фантастические произведения с подтекстом критики культа личности. Его «Волшебный бумеранг» я ещё в подростковом возрасте читал, стихи его чудесные читал. И думал — тогда же справочные бюро в Киеве стояли, на каждом шагу будки — я даже не знал год рождения Руденко и не знал, дадут или не дадут информацию о нём в справочном бюро. Как-то я взял книгу его стихов, а там он в стихотворении писал, что в 1941 году было ему 20 лет. И я так ориентировочно подумал, что он двадцатого или двадцать первого года рождения. Это уже был, наверное, 1976 год. Обратился я в справочное бюро, написав, что это Николай Данилович Руденко. Долго что-то мне не давали, попросили подойти через час или позже. Дали адрес в Конче-Заспе. Но видите ли, я, как и каждый рядовой киевлянин, имел такое впечатление, что в Конче-Заспе живут одни «шишки», компартийные начальники. Я подумал, что это может быть какая-то засада. Кто знает, живёт ли он там. Тем более, что я знал, что он уже в опале был, из Союза писателей исключён. Думаю, поедешь туда — а может по этому адресу какой-то кагэбэшник живёт? Я никогда в Конче-Заспе не был, как это ехать — может, там уже какой-то пункт, где милиционер стоит и смотрит, кто туда въезжает-выезжает? Пустят ли меня вообще в тот посёлок, где то начальство, в основном, живёт? И к этому дому допустят ли, или там милиционер или кагэбэшник переодетый стоит у его ворот? Я так размышлял, и уже присмотрелся возле автовокзала, там, кажется, 41-й автобус ходил на Кончу-Заспу. И всё-таки я думал хотя бы на разведку поехать туда. Но пока я так размышлял, уже передали, что Руденко арестовали. Я написал в Прокуратуру Украины письмо в защиту Руденко. Кстати, это письмо в уголовном деле моём есть. И снова так вот связаться не получилось. Что же делать?
В.О.: Это 1976-77 год, а арестовали вас аж в восемьдесят третьем?
В.П.: Да, тут ещё несколько слов надо сказать. В 1976 году я видел, что уже всех арестовывают, Хельсинкскую группу, связей как-то нет, не получается у меня. Я видел, что наступает ухудшение, так я написал, что в знак протеста против всего, что творится в Советском Союзе, в Украине, я вообще не хочу быть советским гражданином и отказываюсь от советского гражданства. Вот, кстати, с 1976 года у меня сохранилась эта карточка: Москва, Кремль, куда я отправлял 29 июля свой отказ от советского гражданства. Они прислали мне открытку, где писали, что они переслали в МВД СССР. Из МВД СССР меня вызвали в их местные подразделения и расспрашивали, что я хочу. Я сказал, что, во-первых, я не вижу смысла быть гражданином Советского Союза, потому что фактически никаких прав я не имею, я даже с психиатрами не могу ничего решить, тем более, что за высказывание своих мыслей людей таскают и сажают в тюрьмы, в психиатрические больницы и так далее. Что делать, я не знаю. Мне ответили, что человек без гражданства будет просто ограничен в правах. Вы даже не сможете без нашего ведома выехать за пределы поселения, где вы будете жить, то ли в Киеве, то ли где. Не сможете выехать никуда без особого разрешения, потому что эти люди под специальным надзором. Я тогда снова поднял вопрос о возможности выезда, хотя бы потому, что мать — шведка по отцу, так можно было бы в Швецию выехать. Они сказали: «Это ваши личные проблемы, этот вопрос решайте сами». Поскольку связей не было, потому что дед приехал ещё до революции, до октябрьского переворота, потом войны были...
В.О.: Так что какого-то вызова или приглашения у вас не могло быть?
В.П.: Да. Они снова вызвали меня в городскую прокуратуру и там сказали, что если бы даже вы выезжали из Советского Союза, то только с матерью, потому что мать имеет, во-первых, больше прав на выезд, потому что она дочь отца, который родился в Швеции, а, как они говорили, по тем советским законам и подзаконным актам, третье поколение уже никаких прав не имеет. Конечно, мать не хотела, тем более, что уже у брата дочь родилась, да и так человек всю жизнь проработал, уже на пенсию собирался выходить. Так из этого ничего не вышло, и я снова объявил голодовку. Было, что вызвали меня в ОВИР, сначала на Богдана Хмельницкого — это Управление внутренних дел города Киева. Там были какие-то два подполковника, беседовали-беседовали и говорят: «Видите ли, вопрос выхода из гражданства рассматривает Президиум Верховного Совета СССР, и мы считаем, что у вас нет серьёзных причин для выхода из гражданства. Ваши взгляды — это ваши проблемы. Если бы, говорит, это было воссоединение семей, то мы это признаём, а у вас, мы считаем, никаких причин нет».
Я снова объявил голодовку протеста, снова приехала скорая помощь и сказали: «Если будете продолжать, то заберём и будем там насильно кормить, и никакого толку не будет».
В августе 1976 года я уволился с кинокопировальной фабрики. Поскольку я настаивал, что отказываюсь от гражданства, то даже написал, что поскольку мои права нарушаются, а где нет прав — не может быть и обязанностей перед государством, то я отказываюсь и от всех обязанностей перед советским государством. Уволился я с работы и некоторое время не работал — писал эти письма, хлопотал о возможности выхода из гражданства, о выезде. Даже ездил в Выборг, на советско-финскую границу. Хотел перейти границу. Но увидел, что это тяжёлое дело, тем более без знания местности. Поэтому вернулся домой в Киев.
ПЕРВЫЙ СУД
В конце февраля 1977 года меня вызвал участковый милиционер, Сидоренко Василий Иванович, и сказал: «Что вы там пишете и добиваетесь — это ваши личные проблемы, но если вы не пойдёте на работу, то вас могут по статье за „тунеядство“ посадить, или что там суд решит». Мне, конечно, надо было не обострять ситуацию, а просто пойти где-то работать, хотя с такой биографией нигде на хорошую работу не устроишься. Я написал объяснение, что поскольку я отказался от советского гражданства, то я требую, чтобы мой вопрос решили, и я буду продолжать голодовку. Вот же приезжала скорая, врач зашла и говорит, что если я буду продолжать, то меня заберут. Голодовку пришлось прекратить, но всё равно через несколько дней они меня снова забрали в Павловскую психбольницу. Там я был 2,5 месяца, потом я вышел, они вызвали меня в милицию — это в тогдашний Московский район, сейчас Голосеевский. Там какой-то начальник милицейский спросил, буду ли я продолжать эти свои дела — дальше хлопотать о выходе из гражданства. Я сказал, что закон это позволяет, это моё право — другое дело, какими методами. Он сказал: «Смотрите, потому что если вы будете продолжать и сейчас вы не работаете, то мы можем возбудить против вас уголовное дело, что вы не работаете».
В.О.: «Тунеядство?»
В.П.: Да. И спрашивает, на что я живу. Я говорю, что не пью, не курю, я скромный человек, и пока я работал, то копил деньги, потому что если бы разрешили выезжать, то тогда брали большие деньги — 500 рублей за выход из гражданства, за визы, за то да сё, так что нужно было немало денег.
В.О.: Не пью, не курю, не ем — на голодовку денег не надо...
В.П.: Так поговорили, он сказал: «Ну вот, идите домой и подумайте, и лучше где-нибудь устраивайтесь, а то будут у вас неприятности». Я ходил-ходил, а потом, правда, нашёл работу в Киевском библиотечном коллекторе — там комплектация книг для библиотек, это от нас недалеко — возле Парка имени Рыльского.
И только я устроился — вышло так, что пока я был в психбольнице, они формально уже возбудили уголовное дело. Это уже был 1978 год, июнь месяц. Я думаю: почему же меня выпустили? А вышло так, что как раз тогда впервые в Советский Союз с визитом приехал и в Киеве побывал король Швеции с супругой. А сотрудница матери вышла замуж за шведа, который приезжал сюда туристом, и мать достала телефон шведского посольства, который ей дала та женщина, что вышла замуж за шведа. И когда врачи меня спрашивали, что я буду делать дальше, то я сказал, что если будут издеваться, то нужно будет обращаться в шведское посольство. Не знаю, что там поспособствовало, но за несколько дней до приезда короля Швеции они меня отпустили домой из больницы.
Я уже устроился на работу, а тут на работу пришла повестка в суд. Я до сих пор не понимаю: я в советское время писал в разные учреждения жалобы, но так толком ничего и не решили. Фактически я уже с 12 июня 1978 года работал комплектовщиком в этом Киевском бибколлекторе, а где-то в конце июня они меня вызвали в суд. Адвокат была Наталья Индыченко из Печерской конторы — тогда она находилась как раз напротив Дома офицеров в подвальном помещении. Сказали, что я некоторое время не работал, и они имеют право наказать меня как нарушителя законов. А адвокат говорит, что он же жил на свои деньги — это же не то, что он там чем-то незаконным занимался или что-то в этом роде. Ну, и суд вынес такое соломоново решение: поскольку я уже работаю, то посадить меня или направить на принудительные работы они не могут, и поэтому назначили какие-то ежемесячные отчисления из заработной платы на год — такой вот вид наказания.
В.О.: Интересно...
В.П.: Да, у них глупость получилась: я уже работаю (я ещё и с работы отпросился на суд, мне неудобно было говорить, что это меня в суд вызывают, так я соврал, что у меня болит зуб, взял в поликлинике талончик на определённое время. Потому что я только устроился, две недели проработал. Тот суд где-то два часа длился).
В.О.: Итак, это был какой суд — районный?
В.П.: Да, Московского района.
В.О.: А дату его помните?
В.П.: Точно не помню, это где-то конец июня 1978 года.
В.О.: И, значит, какой приговор?
В.П.: Приговор — это отчисление 20% из зарплаты, потому что я уже работал.
В.О.: На какой срок?
В.П.: На год. Потом я пытался обжаловать это и в городском суде, и в Верховном, но так ничего и не удалось решить. Эта судимость через некоторое время погашается.
Ещё был интересный случай. Я в 1973 году прочитал Новый Завет, некоторые Евангелия мне удалось прочитать. Это на меня произвело очень большое впечатление, я даже писал стихи на религиозную тематику, тогда ещё на русском языке. Тогда выходил журнал Киевской митрополии. Я послал одно стихотворение в этот журнал. Мне никакого ответа не было. Я повторно обращался, а меня почему-то вызвали — я не знаю, как оно тогда называлось, это на нынешней Прорезной, тогда Свердлова, на углу с Крещатиком, Госкомиздат или что-то такое там было. Вызвали меня туда. Я захожу, где-то, по-моему, на втором этаже, один мужчина там был, уже не помню его фамилию, у него такая небольшая комната была. Я там вижу всё такие религиозные книжки — на религиозную тематику, и критические, и «Православные вестники». Я понял, что он, видимо, курировал эти вопросы от ЦК партии, или от Госкомиздата, или от кого там. Он тоже ничего прямо не спрашивает — расспрашивал, что и как, чем я занимаюсь. А потом говорит: «А вы что, стихи пишете?» — «Пишу». — «А на какую тематику?» — «Разные, бывают и любовные, и религиозные». Я уже о политических не говорил. «Ну и что, у вас какие-то проблемы есть?» Я так подумал, какие же там проблемы, что там было, вспоминаю. Говорю: «А, вот послал одно стихотворение на христианскую тематику в „Православный вестник“, а никакого ответа нет». — «Ну, это их дела. А вот вы про любовь пишете, про другое? У нас есть разные издательства — может, обратились бы? Есть „Молодь“, есть другие издательства. Может, там бы что-то напечатали из ваших стихов?» — «Ну, видите ли, я такой человек, что не могу себя разделять — дома я один, на улице другой. Если бы я жил в свободной стране, чтобы я мог (ну, конечно, это зависит от качества произведения, но если произведение хорошее, то неважно, на любовную ли это тематику, или о природе, или религиозное, или политическое) — то чтобы я мог свободно жить и печататься. Но я так не могу, поэтому я иногда поднимал вопрос, чтобы уехать отсюда. Потому что если человек пишет, и всю жизнь в стол пишет — это такое дело…». Так поговорили, он мне посоветовал почитать Зенона Косидовского, его книги тогда выходили об учениках Иисуса Христа, об апостолах. Попрощались.
Где-то через неделю или чуть больше я получил письмо из Киевской митрополии — где-то оно у меня дома есть, но сейчас я искал и не нашёл его, есть и конверт, и письмо, небольшой листочек, написанный от руки. Там написано: «Уважаемый товарищ Павлов, „Православный вестник“ Киевской патриархии в своих изданиях стихи не печатает. Можете попробовать обратиться в Московскую патриархию, у них тоже вестник выходит». Я и туда обращался, но из Москвы вообще никакого ответа не было.
Кстати, на суде адвокат Наталья Индыченко (она как защитник, как человек неплохой, в принципе, она ничего против меня не имела) говорит: «Ну что, человек жил на свои сбережения, тем более, человек пишет стихи». — Я ей передал несколько стихотворений на христианскую тематику. Мне сказали, что эти стихи нельзя напечатать ни в «Православном вестнике», нигде. А уже позже я читал советские издания о религиозном законодательстве в СССР, так там писалось, что поскольку церковь отделена от государства, то религиозно-литературная деятельность вообще не имеет места в Советском Союзе, к тому же, там детей нельзя обучать, и даже взрослых нельзя обучать на каких-то библейских курсах. Фактически, ничего нельзя.
В.О.: Свобода совести в СССР заключалась в том, что можно было вести атеистическую пропаганду, а религиозная пропаганда преследовалась в уголовном порядке.
В.П.: И что интересно: писалось, что есть свобода отправления религиозных культов, а фактически на большие праздники милиционеры даже оцепляли церкви, особенно Владимирский собор. Я помню, мы несколько раз с другом ходили на Рождество, на Пасху, так всегда придёшь — милиция в несколько рядов, и будки, и «бобики». Были смельчаки, которые перепрыгивали через это ограждение. Их, конечно, сразу хватали, в эти будки-«бобики», отправляли и давали им 15 суток или сколько, а потом сообщали в школу или в институт, в университет. Такая вот была «религиозная свобода».
Работал я в бибколлекторе. Интересно получилось: когда прислали это отчисление из моей месячной зарплаты, то они схватились за голову: что же это? Потому что городской бибколлектор подбирает книги не для районных библиотек, а во все центральные — ЦК КПСС, украинское правительство, Верховный Совет, КГБ. Кстати, что интересно, у них там был очень богатый отсек для КГБ — в ЦК КПСС и в КГБ были самые большие закупки литературы. И Верховный суд — там все такие учреждения комплектовали.
В.О.: Значит, вы там работать не могли, потому что могли подсунуть туда «идеологическую бомбу».
В.П.: И они схватились за голову — кого же мы взяли на работу, такого антисоветчика? А теперь как же его уволить? Там, правда, у нас была завотделом Филиппова Нина Борисовна, так она отстояла меня. Они, видимо, могли найти какую-то причину, хотя причины уволить не было. Я там несколько лет работал, и пока меня там держали, то я немного сдерживался, немного меньше писал. Писал критические замечания в газеты, но уже не так остро. Но в конце концов и с той работы пришлось уволиться, потому что давили всё время, вызывали, то парторг поинтересуется, что я пишу, то замдиректора — такие проблемы всё время были. Потом я работал в типографии профсоюзов — грузчиком, правда, но где-то же надо было работать. Некоторое время на маргариновом заводе работал упаковщиком. А что получилось? В 1982 году я уже увидел, что наступает ужесточение режима, когда Андропова перевели из КГБ одним из секретарей ЦК. Я так понял, что, очевидно, это уже готовится замена Брежневу, потому что с такой должности просто секретарём ЦК не пойдёшь работать. Он мог совмещать эти две должности, а чтобы оставить такую должность... Ну, ситуация в стране была удручающая. Я думал, какую ещё акцию можно провести. Я всё время один. Так, к сожалению, получалось, но за всё время, с 1973 по 1983 год, когда я активно пытался что-то делать против существующей власти, то ни разу никакой самиздатовский материал мне в руки не попал — ну не было такого ни среди родственников, ни среди знакомых, ни среди друзей. Единственное, когда-то, в конце семидесятых, моя соседка, Татьяна Воронович, молодая девушка, работала лаборанткой, кажется, в Институте онкологии, там где-то на Васильковской, так она рассказывала, что какой-то сотрудник их института пытался распространять какую-то самиздатовскую литературу, но до неё это не дошло, их раскрыли и арестовали. И были проработки, выступления на собраниях в этом Институте онкологии, что вот такой случай был.
В.О.: Ну, давайте о деле 1983 года.
В.П.: Подошли, да. В конце 1982 года я думал, какую ещё можно провести акцию. Я и раньше периодически писал, поскольку писалось и в официальных советских коммунистических источниках, что надо усиливать руководящую роль советской власти и компартии. И в новой Конституции 1977 года тоже была усилена руководящая роль Коммунистической партии.
И ещё два слова о Конституции. Я очень много подавал поправок — и к украинской конституции, и к союзной. Писал о многопартийной системе и чтобы не было руководящей роли одной партии, что компартия уже не нужна и так далее.
Я всё-таки был в русскоязычной среде, мне не встречалось таких националистов, патриотов в хорошем смысле этого слова. Но иногда можно было послушать или «Украинское радио Канада», или радио «Свобода» на украинском языке.
Когда обсуждалась Конституция Украинской ССР, то я одну из поправок написал и разослал в газеты, в «Правду Украины» и в другие газеты, в Конституционную комиссию Украинской ССР, в ЦК КПУ, что поскольку Конституция Украины — этот проект, а также старая Конституция — гарантировала право свободного выхода республик из состава СССР, то надо же дописать в Конституции, что это право должно быть как-то гарантировано. Во-первых, люди должны иметь право официально агитировать за отделение Украины и выход из состава Советского Союза и, во-вторых, чтобы это не была простая формальная запись, а надо периодически проводить референдумы. С одной стороны, чтобы агитация велась, чтобы можно было донести эти мысли до людей, а с другой стороны, когда уже агитация будет проведена, то периодически можно было бы проводить референдумы, и тогда бы народ высказывал своё пожелание — хочет ли он быть в составе Советского Союза или нет. А так получается, что чисто формально записано, что республики имеют право свободного выхода из состава СССР, а как это на практике провести — нигде ничего нет. Я понимал, что это была такая хитрость коммунистической власти, что они даже и не думали этого права никому давать. Но если продолжалось такое обсуждение, то я считал нужным высказать своё мнение. Ну, мне отовсюду были ответы, что мои обращения переслали в Конституционную комиссию и так далее.
Думаю, что были и другие люди в Украине и в других республиках Советского Союза, которые писали статьи об отмене руководящей роли Коммунистической партии. Брежнев, когда уже выступал на заключительном обсуждении проекта Конституции, уже после принятия или до принятия подготовленного проекта, сказал, что при обсуждении проекта Конституции СССР были предложения, чтобы отменить руководящую роль Коммунистической партии. Брежнев сказал, что партия — это сердце нашего народа, нашего государства, и как это без сердца может существовать народ и государство? Так я после того выступления написал Брежневу письмо, что бывают случаи, когда сердце очень больное и нужна операция. Такие были интересные вещи.
Кстати, в декабре 1981 года, когда в Польше подавили движение «Солидарности», ввели чрезвычайное положение, то я написал письмо в посольство Польской Народной Республики в СССР в Москве и в ВЦСПС СССР (руководство профсоюзов), в котором заявил, что в знак протеста выхожу из рядов профсоюзов. А свой профсоюзный билет уничтожил.
Ещё такое было. Где-то в сентябре 1982 года я поехал в Москву, перелез ночью через забор посольства Австрии в СССР, просидел там до утра и передал сотруднику посольства обращение к участникам Мадридской встречи лидеров государств, подписавших Хельсинкское соглашение. В обращении я привёл немало примеров нарушений прав человека в СССР в отношении других людей и моих прав. Написал, что руководству СССР верить нельзя, хотя руководители СССР и подписали Хельсинкский акт в 1975 году о правах человека, но они ничего из этого не выполняют. Когда я вышел за территорию посольства, меня задержали милиционеры и отвезли в 60-е отделение милиции Москвы. Там допросили, я написал объяснение относительно своих действий. Меня отпустили, чтобы я ехал домой в Киев. Возможно, хотели проследить, связан ли я с кем-то из диссидентов, правозащитников.
Ещё осенью 1982 г. я написал письмо в газету «Известия», где предлагал провести дискуссию на тему роспуска КПСС, необходимости демократических преобразований в СССР. Написал, что если не будет такой дискуссии на страницах газеты «Известия», то я вынужден буду обратиться непосредственно к народу, к общественности. Писал об этом и в газету «Правда», М. С. Горбачёву — он тогда занимал должность Председателя Комитета Верховного Совета СССР по законодательным предположениям. Какое-то такое интересное название было. Написал я письмо в Генеральную Ассамблею ООН с предложением осудить коммунистическую марксистско-ленинскую идеологию как идеологию расистскую, потому что она разделяла, противопоставляла людей по политическим, религиозным взглядам, классовой принадлежности и преследовала их за это. Но отослать это письмо, кажется, не успел. Понимал, что официальной почтой это письмо до адресата не дойдёт. А нелегальных связей с заграницей у меня не было. Я уже хотел один экземпляр его отправить официальной почтой в ООН. Уже не помню, отослал или нет, потому что вскоре меня арестовали. Правда, в моём уголовном деле это письмо не фигурировало. А после моего ареста 19 мая 1983 года, мама уничтожила немало моих бумаг. Хорошо, что тогда почему-то обыска у меня дома не провели. Может, из-за психдиагноза. Потому что у меня было немало антисоветских стихов. В частности, в 1983 году я написал, можно сказать, пророческое стихотворение «На смерть Андропова-тирана». Тогда ходили слухи, что было покушение на Андропова, тогдашнего Генерального секретаря ЦК КПСС и Председателя Верховного Совета СССР. Не прошло и года со времени написания того стихотворения, как Андропов умер. За это и другие стихи могли бы присудить намного больше, чем 3 года.
АРЕСТ. СЛЕДСТВИЕ. ВТОРОЙ СУД
Осенью 1982 года был такой заключительный, можно сказать, этап моей деятельности на свободе — я подготовил письмо, в котором снова писал, что надо отменить руководящую роль Коммунистической партии, распустить Компартию, отдать всю власть Советам, по крайней мере на первое время, и, может, ввести многопартийную систему, провести демократические реформы. Всё это я писал от руки и направил эти письма во все 15 республик, всем первым секретарям ЦК компартий республик, потом во все столичные республиканские горкомы республиканских компартий, всем первым секретарям, всем председателям столичных республиканских городских советов и ещё в газеты «Известия», «Правда», в Президиум Верховного Совета Украины, СССР — насколько можно, во все инстанции. Такая была акция.
После этого, 19 мая 1983 года, я пришёл с работы, по-моему, со второй смены. Работал я тогда на Киевском маргариновом заводе упаковщиком. Утром приехали ко мне и зашли в дом двое людей, кажется, из Киевской городской прокуратуры, приказали одеваться, даже не сказали, что я арестован или что, сказали, что поедем на беседу в прокуратуру. Я оделся, с мамой попрощался, спросил их, брать ли что-то с собой. Они сказали, что это ненадолго, поэтому я ничего с собой не брал. Вышли мы на улицу, там чёрная «Волга» стояла, сели мы в эту чёрную «Волгу» и поехали на улицу Резницкую, 11/13. По-моему, тогда была в одном помещении городская и республиканская прокуратура. Завели меня там в один кабинет, кажется, на втором этаже. Предъявили мне часть этих моих писем, в первую очередь все обращения по отмене руководящей роли КПСС, роспуску КПСС и так далее. Спросили, мои ли это письма — я сказал, что мои, я не отказываюсь, я же писал под своей подписью, это не анонимки, и конверты я подписывал, указывая домашний адрес — так что же тут отказываться? Что интересно, что хотя я подписал, что письма мои, я это признаю, они их ещё послали на графологическую экспертизу. И ещё интересный момент. Один из следователей, кажется, Ляшенко, Сергей Николаевич — он тогда ещё был молодой, лет 30, и с ним ещё один молодой человек был — так когда Ляшенко вышел, то кто-то позвонил в кабинет, а тот человек поднял трубку и сказал, что Ляшенко вышел. Наверное, его спросили, кто он такой, и он ответил, что не может сказать, условно назвал себя стажёром из Москвы. Что это за стажёр из Москвы — был ли он из КГБ, не знаю. Пришёл Ляшенко, говорит: «Поедем в больницу». Повезли, а когда подъезжаем, то вижу, что в Павловку завезли.
В.О.: А они как-то оформили это задержание?
В.П.: Ляшенко выходил из кабинета какие-то бумаги подписывать — очевидно, санкцию на задержание или направление на обследование. Но если меня в тюремное отделение, то санкция, видимо, была. Они подписали бумаги и привезли меня в психбольницу. От этого переживания у меня была температура 38. Видимо, на нервной почве. Это был май, 19-е, уже тепло было. Передали меня врачам в тринадцатое, тюремное отделение судебно-медицинской экспертизы. Там я был с 19 мая, по-моему, до 1 августа.
В.О.: Ого! Это же июнь, июль — больше двух месяцев.
В.П.: Да. Долго. А вообще говорят, что где-то двадцать один день на экспертизу уходит, не больше.
В.О.: Меня в 1973 году держали 18 суток.
В.П.: За эти более чем два месяца сменилось три врача — видимо, никто не хотел браться за это дело, потому что надо было какой-то диагноз, заключение делать. Кстати, там газеты можно было читать, хоть и держали нас за решётками. Каждая комната отделена, за решётками и на замке, и на окнах решётки. Как раз в эти дни — это уже, видимо, было в июне или в начале июля, — проходила международная конференция психиатров в Гонолулу. 1983 год. Это не могли вырезать из газет, потому что это в «Известиях», кажется, было напечатано, что Международная организация психиатров в Гонолулу осудила применение психиатрии в политических целях в Советском Союзе. Статья была так написана, конечно, что это неправильное решение, что советские психиатры протестуют.
В.О.: Тогда советские психиатры вышли из Всемирной психиатрической ассоциации, чтобы их не исключили.
В.П.: Может, это в некоторой степени повлияло, потому что психиатры тоже разные люди были — более порядочные и менее порядочные. За эти два месяца три врача сменились, потому что, видимо, никто на себя не хотел этого брать, ведь это всё-таки ответственность. Тем более, что санитары там, видимо, милицейские, если это тюремное отделение. Потому что один санитар каждый раз приходил и всё допытывался: «А вот что вы будете делать, если такое решение будет или такое?» Я говорю, что в крайнем случае мать будет в шведское посольство звонить, потому что она шведка по отцу, и телефон есть.
Там меня продержали, кажется, до 1 августа, а потом перевезли в Лукьяновскую тюрьму. Я ещё не знал, какое там решение, потому что мне там ничего не говорили. Кстати, мне рассказывали, когда я там был, что до меня буквально за несколько недель в этой же палате был один учитель из киевской школы. Молодой ещё он был, фамилии, к сожалению, не знаю, преподавал то ли физику, то ли математику в школе старшеклассникам. Иногда, может, когда время было, о жизни разговаривал, о политике немножко. И кто-то, видимо, из детей дома рассказал, а родители разные есть, есть и сотрудники КГБ, и ярые коммунисты. В конце концов этим учителем начали интересоваться «органы», упекли его в эту психбольницу и признали психически больным, перевели из тюремного отделения (это ещё до моего приезда было) в какое-то там лечебное отделение Киевской психиатрической больницы. Рассказывали, что рядом, недалеко от нас (а связи у нас не было) в женском отделении какая-то молодая женщина в это же время сидела за политическую деятельность против советской власти. Это май — август 1983 года. Ей даже какой-то шпионаж инкриминировали. К сожалению, её фамилии я тоже не знаю.
Был ещё один врач, он был каким-то активистом Всемирной организации эсперанто, эсперантистов. Его тоже упекли в психиатрическую больницу, потому что он переписывался с заграницей, его тоже преследовали и положили на освидетельствование и психиатрическую комиссию.
В Лукьяновской тюрьме сначала я был в общей камере. Тогда как раз андроповщина была, все камеры были переполнены, нары в два этажа, фактически свободного места в камере не было, только эти двухэтажные железные кровати. Тесно, конечно. На прогулку выводили на час.
В.О.: А сколько людей было в камере?
В.П.: О, я чуть не забыл. Сначала я был в такой камере — совсем маленькая, там с обеих сторон только две двухъярусные кровати и проход — и метра не было. Такая маленькая камера, и там было ещё два человека. Там меня держали, может, недели две или больше. Там был один какой-то здоровяк, он старался на всех давить, угрожать, всё выпытывал. Однажды получилось так, что мы пошли со вторым заключённым на прогулку, а того здоровяка не было — он к врачу пошёл или где-то его вызвали. И тот человек мне сказал, что будто бы он из Ленинграда, будто бы какое-то преступление совершил. А того здоровяка советовал остерегаться, потому что это «наседка», он всё выпытывает. В принципе, я с ними разговаривал, мне нечего было скрывать, потому что я всё, что хотел, писал в разные газеты и инстанции. Поэтому тайн каких-то не было, тем более, что я не был ни с кем связан, поэтому не мог никого выдать и на меня не надо было давить.
Через несколько недель меня перевели в камеру побольше, там было уже человек, может, пятнадцать. Тоже двухъярусные кровати и очень мало свободного места. Там, в большей камере, были уголовные преступники, но то, что я выступал против коммунистической власти, — это воспринимали нормально, не было таких притеснений, что вот ты против советской власти. Помню, в «Кремлёвских курантах» Погодина, когда инженеру Забелину большевики работы не давали, а он был специалист по электростанциям, и его уволили, то он вышел продавать зажигалки на базаре, разговаривал там и критиковал большевистскую власть. А один там тоже торговал, наслушался да и говорит ему: «Вы не нормальный советский спекулянт!» Так что было такое понятие среди людей, что можно быть нормальным советским вором, или социально, как говорили большевики, близким, а были преступники ненормальные, это уже антисоветчики.
В.О.: Из ваших сокамерников никто советскую власть не любил?
В.П.: А, там мне некоторые даже советовали, к кому можно обратиться, есть какие-то международные организации, которые и политзаключённым помогают, но для этого надо какую-то связь иметь.
Так я там пробыл до суда. Суд был 6 сентября 1983 года, судили в Киевском суде, коллегия по уголовным делам. Судья был Драга, народные заседатели Коробова и Кобзаренко, секретарь Гуменюк, прокурор Абраменко и адвокат Ламекин. Что интересно, прокурор Абраменко так настойчиво против меня выступал, говорит: это такой антисоветчик! Санкция статьи 187-прим Уголовного Кодекса УССР была от предупреждения, штрафа в 100 рублей до трёх лет заключения — так он мне требовал три года «особого режима».
В.О.: Особый режим — это камерное содержание, это для рецидивистов.
В.П.: А он сказал, что это такой антисоветчик, три года «особого режима». Кстати, когда впервые ко мне пришёл в Лукьяновскую тюрьму этот адвокат Ламекин, то я от него отказался. Потому что я спросил: «Можете ли вы меня защищать? Потому что я не признаю себя виновным». Он сказал: «Я так вас защищать не могу». Я отказался от адвоката, но прокурор Абраменко сказал, что у меня есть психиатрический диагноз «психопатия мозаичного круга», без адвоката я защищаться не могу, хотя и подсудимый, — такая вот двойственная позиция, и государственный адвокат мне был предоставлен. Он неплохой человек, против меня ничего не говорил, но когда мы с ним ещё до суда беседовали, то он сказал, что хотел посоветоваться с другими адвокатами, насколько вообще можно было меня судить по этой статье, потому что формально та статья — за распространение клеветы на советский строй и различные государственные учреждения. Но я в основном писал только в разные учреждения, в газеты, в партийные органы, а Конституция гарантирует право граждан обращаться с заявлениями, жалобами, предложениями и так далее.
В.О.: Вы же никому не давали их читать, так?
В.П.: Друзьям давал, но это не было зафиксировано — друзья были порядочные люди, никто меня не выдал. И даже когда родственников вызывали, то они сказали, что не знают, что я там писал, а знают лишь, что когда мне уже припекло, то хотел уехать, хотел отказаться от гражданства, но по сути они не знают, что я там писал. Некоторые знали, но не выдавали. Так Ламекин сказал, что хочет посоветоваться с другими адвокатами, можно ли вообще по этой статье судить за деятельность такого рода. Так ему, не знаю кто — может, Абраменко или кто-то другой в прокуратуре — сказали: «Если вы покажете эти письма из уголовного дела Павлова ещё кому-то, то вы пойдёте вместе с ним по делу за распространение этих материалов».
В.О.: Вон как!
В.П.: Вот так. Я вспомнил: когда следователь Сергей Ляшенко из Киевской прокуратуры и адвокат Ламекин перед судом пришли в Лукьяновскую тюрьму закрывать дело, то адвокат посмотрел моё дело и спрашивает того следователя, насколько это возможно — за такие вещи судить по такой статье. Так Ляшенко ему сказал: «Это так, на пробу пустим — получится, так получится». Так что, очевидно, они и сами на сто процентов не были уверены, получится ли что-то, но была вот такая андроповская акция. Мне потом сказали, что когда Андропов год побыл у власти, то только по Украине более трёхсот человек было арестовано и осуждено — это много представителей разных церквей, кто отказывался в армии служить, пропаганду религиозную вёл, а это было запрещено, а также другие — диссиденты, политические деятели. Больше трёхсот человек, и это где-то за год правления Андропова.
На суде Абраменко предложил для меня три года «особого» режима, сказав, что я особо опасен для общества. Адвокат меня защищал, говорил, что у меня хорошие характеристики из армии, с работы, где я работал...
В.О.: Это какой-то неграмотный у вас прокурор был, потому что особый режим — это статья 26 УК УССР, это рецидивист — преступник, повторно совершивший тяжкое преступление, это камерное заключение.
В.П.: Чем он это квалифицировал? Он, очевидно, имел в виду то, что я в 1976 году отказался от гражданства и некоторое время не работал, а суд фактически состоялся, когда я уже работал в библиотечном коллекторе. Они присудили 20% отчисления из заработка. Но фактически это была судимость.
В.О.: А, так вы уже рецидивист?!
В.П.: Хотя она уже была погашена, то есть в документах я уже шёл как не судимый.
В.О.: Но он хотел из вас рецидивиста сделать?
В.П.: Видите ли, было даже записано в приговоре по моему делу № 2-135 1983 года: «не судимого согласно статье 55 УК УССР».
В.О.: Ну да, потому что та судимость уже истекла. А чтобы признать рецидивистом, нужно, чтобы первая судимость тоже была тяжкой и не погашенной.
В.П.: Очевидно, что хоть статья уже была погашена и я считался несудимым. Но у них оно всё числилось. В.О.: Они всё помнят!
В.П.: Всё помнят, да. В уголовном деле было много обвинений — вот я немножко зачитаю, несколько пунктов:
«Пункт 2. 21 октября 1976 года так называемое „открытое письмо“, в котором подсудимый Павлов ревизует марксистско-ленинское учение о построении коммунистического общества в СССР, заявляя, что коммунизм является якобы в теории и на практике мифом, порочит советский государственный строй и деятельность советских правоохранительных органов, внутреннюю и внешнюю политику КПСС, направив его на следующий день в адрес главного редактора газеты „Вечерний Киев“».
Вот «Вечёрка» всё-таки предала.
В.О.: Так вы, оказывается, ревизионист?
В.П.: «Вечёрка» переслала моё письмо, чтобы выслужиться и показать, что они «бдят».
В.О.: Да, «бдят» — это такое богатейшее слово!
В.П.: «4 пункт. 16 ноября 1976 года письмо под названием „Заявление“, в котором утверждает, что якобы в Конституции СССР закреплена дискриминация христианской веры, и направил его через день в адрес главного редактора газеты „Правда Украины“.
Пункт 5. 19 декабря 1976 года так называемое „Открытое письмо“, в котором указал, что средства массовой информации СССР якобы „дезинформируют“ массы, восхвалял и оправдывал отщепенцев, привлечённых к уголовной ответственности, и направил после этого письмо в адрес Генеральной прокуратуры Союза ССР».
Тут ещё много аналогичных критических обращений в разные инстанции, учреждения...
В.О.: Мы скопируем приговор.
В.П.: Единственное, что тут я ещё зачитаю — это интересный момент:
«Пункт 15. В октябре-ноябре 1982 года (тут они указывают 6 экземпляров, но фактически там были десятки, но, очевидно, были более-менее порядочные люди, которые не передали органам КГБ, МВД эти мои письма и обращения) под названием „Открытого письма“, в котором, в частности, утверждает, что КПСС выполнила свою историческую миссию и будто бы должна заявить о самороспуске. Возводя клевету на советский государственный и общественный строй, в тот же период времени изготовленные экземпляры писем направил в адрес ЦК Компартии Белоруссии, Верховного Совета РСФСР, Ашхабадского горкома Компартии Туркмении, Тбилисского обкома Компартии Грузии, Алма-Атинского горкома Компартии Казахстана, председателю исполкома Вильнюсского Совета народных депутатов, главному редактору газеты „Киевская правда“».
На самом деле намного больше было, потому что я отправил всем руководителям всех республиканских организаций КПСС, всем руководителям верховных советов республик Советского Союза, всем руководителям горкомов столичных советов, республик Советского Союза, в Верховный Совет СССР, Верховный Совет Украины, в ЦК компартии Украины, ЦК КПСС, в «Правду», в «Известия», «Киевскую правду», «Вечерний Киев», в горком компартии города Киева, много других инстанций...
В.О.: Сколько же это труда было! Вы же каждый экземпляр отдельно писали? Какой был объём письма?
В.П.: Это делалось в течение нескольких месяцев. Объём письма не очень большой, максимум полторы-две страницы. В.О.: Так всё равно — это же сколько их писать!
В.П.: Я не помню, но, возможно, я даже под копирку несколько экземпляров писал — или все отдельно. Я уже не помню. У меня в уголовном деле есть...
В.О.: Сколько примерно писем прошло в уголовном деле?
В.П.: В уголовном деле они пишут шесть экземпляров.
В.О.: Это одного письма шесть. А в целом в приговоре сколько писем инкриминировано?
В.П.: В приговоре? Видите, тут пишется с 1976 по 1983 год.
В.О.: Тут их десятки?
В.П.: Может, и сотни. Это фактически началось с осени 1973 года, когда я впервые написал о необходимости роспуска КПСС, а потом отставки Брежнева — это было осенью 1973 года. Но тогда меня к психиатру вызвали, так что я не знаю, где те письма сейчас находятся. Когда я был на психиатрическом учёте, то они меня всерьёз не воспринимали. Кстати, врач Жаданова — я не знаю, насколько это правда или нет, — но она впоследствии сказала моей тёте, покойной Ивановой Прасковье: «Мы этим психиатрическим диагнозом в некоторой степени спасли его, потому что если бы не мы, то его бы посадили ещё в 1973 году». Так кто его знает, как оно — хуже или лучше.
В.О.: Суд длился сколько?
В.П.: Суд длился несколько часов. Там получилось так. Я, во-первых, от адвоката отказался. Во-вторых, у них было обвинение, у них был текст и были фотокопии моих писем. А мне на руки они ничего не дали. Абраменко письма не зачитывал, так я сказал: «Если вы меня уже обвиняете на суде, то давайте каждое письмо рассматривать отдельно, по тексту, по какой причине оно написано и что там написано, и тогда будем рассматривать — клевета это, или что, или как. Потому что по Конституции я имею право обращаться в разные органы с жалобами, с заявлениями, замечаниями, с предложениями и так далее». Так Абраменко на это не пошёл. У него, видимо, всё было заготовлено, потому что он даже никаких цитат из писем не зачитывал, а зачитывал вот так просто, как я сейчас читаю, что такого-то числа было такое-то письмо и там были такие-то и такие-то клеветнические измышления. Так я говорю, что как же я могу по памяти за десяток лет вспомнить, как же я могу защищаться и отстаивать? Что это за суд? Вы мне даёте голословные обвинения, а я должен помнить, что я в 1976 году написал и какого числа, если это уже 1983 год? Он так скопом зачитал все эти обвинения. Тут можно ещё сказать коротенько о последнем:
«Пункт 16. 15 января 1983 года письмо под названием „Нота протеста“, в котором выражает клеветнические и порочащие советский государственный и общественный строй измышления, сравнивая его с фашистской диктатурой, и направил его 16 января 1983 года в адрес председателя Президиума Верховного Совета Украинской ССР.
Пункт 17. 15 января 1983 года аналогичное по названию письмо, в котором порочит деятельность советских правоохранительных органов, заявляя о якобы имеющемся в СССР нарушении демократических прав и свобод граждан и направил его на следующий день в адрес Генерального прокурора Союза ССР».
Ну, виновным я себя не признал. Прокурор требовал три года «особого» режима. Свидетели ничего не показали. Только, видите ли, большая вина в том, что человек слушал западные радиоголоса Би-Би-Си, «Голос Америки». В приговоре записано: «Более того, свидетели Павлова и Савост показали (Савост — это моя мама Ольга Адольфовна, а Павлова — это жена моего брата, они некоторое время с нами жили), что подсудимый занимался прослушиванием отдельных иностранных радиостанций». То есть даже прослушивание западных радиостанций — это уже было преступление. «Более того», Павлов слушал эти западные радиоголоса.
И приговор: «На основании изложенного, руководствуясь ст.ст. 323, 324, 327 УПК УССР, приговорил Павлова Вадима Васильевича по ст. 187-1 УК УССР к трём годам лишения свободы в ИТК общего режима».
Интересно, что я же был на психэкспертизе почти три месяца, так они это сначала не хотели засчитывать. А я говорю, что был в тюремном заключении, под стражей. А приговор же у них был заготовлен заранее, видимо, так они уже так записали, что «срок наказания исчислять с 1 сентября 1983 года и зачесть Павлову в срок отбывания наказания время содержания его под стражей, которое он находился в медицинском учреждении в период с 19 мая по 31 июля 1983 года. Вещественные доказательства по делу, приобщённые письма оставить при деле. Приговор может быть обжалован через Киевский городской суд, Верховный суд Украинской ССР в семидневный срок со дня провозглашения, а осуждённому в тот же срок со дня вручения копии приговора».
Верховный суд Украины оставил всё без изменений. Но что интересно, я тут зачитаю, насколько это их за живое задело, что в решении Верховного суда по моему делу записано:
«Дело № 5/983К83. Приговор вынесен под председательством Драги В.Н., докладчик Антонов Н.Ф., определение именем Украинской Советской Социалистической Республики, судебная коллегия по уголовным делам Верховного Суда УССР в составе председательствующего Антонова Н.Ф., членов суда Кононенко В.И., Смородинова В.Д. с участием прокурора Погорелова В.П….»
Кстати, Погорелый — не знаю, где он сейчас — во времена перестройки в прокуратуре ещё работал. Он в своих ответах на жалобы моей мамы и мои подписывался как прокурор отдела надзора за следствием в органах безопасности. Получается, что КГБ всё-таки имело отношение к моему делу, хотя на следствии я находился в Лукьяновской тюрьме г. Киева.
В.О.: Погорелый много где фигурировал в делах политзаключённых.
В.П.: Кстати, я уже после заключения добивался реабилитации, так часто ответы давал Погорелый, даже во времена перестройки, что я осуждён правильно, согласно закону. И дальше:
«Рассмотрел в судебном заседании 6 октября 1983 года уголовное дело по кассационной жалобе осуждённого Павлова на приговор судебной коллегии по уголовным делам Киевского городского суда от 6 сентября 1983 года, которым Павлов В.В., 1951 года рождения, гражданин СССР, был осуждён по статье 187-1 УК УССР к трём годам лишения свободы в колонии общего режима, Павлов признан виновным...»
Интересно, что тут написано: «Наказание Павлову назначено с учётом повышенной общественной опасности совершённого преступления и данных о его личности». То есть в советские времена даже писать какое-то обращение, письма в газеты, в советские учреждения — это была уже повышенная общественная опасность. А что уж говорить о людях, которые имели возможность связаться с Западом или издавали и распространяли какие-то издания, подпольные журналы, листовки и т. д.? Это уже, видимо, были такие злостные враги советского строя, что если бы могли, то они бы их расстреляли.
В.О.: Какого числа был этот Верховный Суд?
В.П.: 6 октября 1983 года.
В.О.: Так это на кассационную жалобу?
В.П.: Да, на кассационную жалобу они ответили, что всё согласно закону.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ В РАФАЛОВКЕ
И тогда меня этапировали в Рафаловку — это зона в Ровненской области, там станция Рафаловка...
В.О.: Да-да, это известная зона.
В.П.: Что интересно, когда я прибыл в ту зону, то там собираются все начальники зоны и командиры, распределяют «по отрядам», по отрядам, или как это будет. Когда вызвали меня, то начальник зоны, фамилию которого, к сожалению, не помню, но он ходил с депутатским значком — был ли он депутат Ровненского областного Совета, или какого, но значок депутатский у него был, — начал против меня выступать, говорит, что это такой злостный антисоветчик, мы его должны здесь держать «в ежовых рукавицах». Обращается ко мне: «Чтобы ты тут никакой пропагандой и агитацией не занимался, а то будет тебе плохо, а сейчас, при Андропове, вышло такое положение, что даже если нарушаешь распорядок, не говоря уже о пропаганде, то прямо в зоне имеем право провести суд и добавить к трём годам ещё три года, и так можно добавлять, что ты совсем отсюда не выйдешь».
В.О.: Это статья 183-3, андроповская.
В.П.: Вот так меня запугивали. А я думаю, что мне терять нечего, и говорю: «Если вы меня так встречаете, с такими угрозами, то я в вашу зону входить не хочу». Я слышал, когда везли этапом, что бывает такое среди заключённых, что они говорят, что не хотят идти в эту зону. Какие-то там, может, другие проблемы бывают, но я слышал такое. Я сказал: «Входить в эту зону не хочу вообще, я объявляю голодовку и вообще требую статуса политзаключённого. Я никого не грабил, не крал ничего, не насиловал — если вы меня уже осудили за мои письма, то какой же я уголовный преступник?» Я понимаю, что по закону тогда политзаключённых в Советском Союзе не было. Но всё равно я сказал, что требую статуса политзаключённого и объявляю голодовку.
Меня отвели на вахту, в отдельную камеру, раздели там, на босу ногу какие-то тапки дали, такая пижама тоненькая, без ничего нижнего — разве что трусы были, майка, а ничего тёплого не было, и закрыли в эту камеру. А это уже было 23 октября 1983 года, уже довольно прохладно было. Я начал голодовку. Сначала мне несколько дней еду не приносили, потому что я отказывался — они туда заходить не могут, а я не брал. Но уже через несколько дней они, видимо, чтобы спровоцировать меня, открывали дверь и на полу у двери ставили еду и закрывали дверь. Первые дни ещё туда-сюда, тем более, что у меня был опыт предыдущих голодовок, так что я ещё как-то переносил более-менее неплохо. Но там была такая сырая камера, её не отапливали, уже холодно, конец октября, там были такие нары, что они закрывались в стену. И, конечно, эти нары были очень тяжёлые, дубовые или из какого-то дерева, обитые по краю железом. Много железа по краям. Когда они ставились, то там снизу такая ножка была, железная тоже. Так они стояли. Постели никакой не было, ничего.
В.О.: Так это карцер?
В.П.: Да, это карцер. И постели никакой не было. Первый день я голодовку проводил, так как-то их ещё держал. Я сам ростом маленький, где-то метр шестьдесят два, и весил немного, всегда так килограммов 56-57, когда и меньше. В первые два дня я ещё эти нары поднимал, потому что на день их надо закрывать, и целый день ты должен ходить по камере, нет там ни стульев, ничего, сидеть не на чем. А на ночь их надо снова открывать. Так я уже где-то на третий или четвёртый день их еле-еле закрыл утром, но уже чувствую: если я их вечером открою, то я утром уже их не закрою. А там очень строго: должен их закрыть. Я спрашиваю у часового: «Что делать? Если я их открою, то я их уже не закрою утром?» Он говорит: «Если не закроешь, то хуже тебе будет». Он посоветовал не открывать их совсем. Я подумал: лучше я не буду их открывать, потому что я не знаю, сколько буду голодать, сил не будет. А открою — и ещё они на меня упадут. Может, я не выдержу такой массы. Это длины метра два и ширины тоже с метр, это большая масса. И я сказал: «Хорошо, я открывать не буду». И пришлось спать уже на полу.
В.О.: Там деревянный пол?
В.П.: Вот хорошо, что пол был деревянный, и какая-то малюсенькая батарея где-то в углу была. Так что я в такой клубочек сворачивался, там какие-то газеты были, постелил и так на голом полу в этой пижаме, в тапках на босу ногу я под этой батареей всю ночь дуба давал, немного грелся. Кстати, это было даже немного лучше, чем на тех сырых нарах лежать, потому что они целый день были в стене и когда их открываешь, то они мокрые. Там вообще камера сырая была, влажноватая, потому что батарея была, может, три-четыре секции, очень маленькая, где-то у двери, и поэтому тепла там фактически никакого не было. Ещё была не зима, но уже прохладно было.
Приходили ко мне какие-то там сотрудники этой зоны, офицеры, начальник зоны был. Пришёл начальник зоны — вот жаль, что я его фамилии не помню. Тут есть какая-то бумажка, подпись есть, но не указано чья. Какой-то он был депутат то ли областного совета, со значком ходил. Он говорит: «Ты ничего не добьёшься, только тебе хуже будет». И рассказал: «У нас сидел вот тут до тебя Барладяну». — Это известный, как я позже узнал, правозащитник. Три года ему дали по этой самой статье 187/1 Уголовного кодекса Украинской ССР. Говорит: «Он уже досиживал срок, а мы нашли свидетелей, — он так и говорил, — нашли мы свидетелей и его прямо в зоне повторно осудили, ещё три года ему дали — и всё. Так и тебе будет. А голодовка что? — говорит. — О тебе никто не знает, ты тут или умрёшь, или обессилеешь, так мы тебя отправим в больницу, там зондом будем кормить, тебе здоровье испортим, и ничего ты не добьёшься».
Я, правда, десять дней выдержал голодовку, а в начале ноября думаю, что делать? Тут действительно обо мне никто не знает и я ничего не добьюсь. В камере вообще никого нет. Так я решил прекратить голодовку, а там уже думать, что дальше делать. Думаю, если я уже попал в эту зону, то надо хоть выйти посмотреть, что оно такое.
Голодовку прекратил, ещё несколько дней побыл в этом карцере, меня уже начали немного похлёбкой какой-то кормить. Из супа какую-то жижу давали, чай — я немного легче начал себя чувствовать. Меня из карцера выпустили как раз, кажется, на седьмое ноября — такая коммунистическая амнистия. И направили меня в восьмой отряд. Этот отряд работал в цеху, там разные работы были — ящики сбивали, кто имел специальность, то сварочные работы были, ещё что-то. Когда я уже вернулся домой, то увидел у матери извещение, в котором написали, что я прибыл к ним 23 октября 1983 года и направлен в 14-й отряд. Это я прочитал, когда уже вернулся из заключения. Это матери направили, чтобы она могла письма писать или посылку какую-то направить. А на самом деле я был в восьмом отряде. Там «локалки» были, каждый отряд отдельно. Двухэтажное здание, так что выходило, что два отряда в одной локалке огорожены. А 14-й отряд — это было отдельно. Я уже потом узнал, что 14-й отряд — это был самый плохой отряд. Эта Рафаловка славилась тем, что там был карьер, там добывали гранит, и это была очень тяжёлая работа. Поскольку я в том отряде не был, то я не знаю, но люди рассказывали — в столовой там иногда кого-то увидишь, парой слов перекинешься, — то там много работы было ручной. Этот гранит долбили, и была норма три кубометра за смену. Это же очень большая норма — три кубометра этого тяжёлого гранита надо было лопатами накидать на машину, а кто-то должен был надолбить. Там еженедельно по меньшей мере один, а то и больше человек гибли. Всё время несчастные случаи были — кого завалит, кто обессилен, потому что кормили очень плохо: какая-то похлёбка там или каши немного. Сам начальник зоны иногда на собраниях говорил, что зона переполнена. Она была рассчитана где-то максимум на полторы тысячи, а было больше трёх тысяч человек.
Сам начальник зоны как-то выступал (а я ещё сидел в карцере, это, видимо, на седьмое ноября было собрание в зоне) и говорил, что вот к нам прибыл такой антисоветчик, смотрите, если он будет вам какую-то агитацию проводить, то чтобы вы его не слушали и всё мне докладывали, что с ним лучше не иметь никаких отношений. Говорит, вот это преступник к нам попал, а вы что, какие вы преступники — кто-то там за мешок свёклы попал, или за картошку, или какой-то мелкий спекулянт — какие вы преступники, говорит. А вот это, говорит, действительно преступники, за ними надо следить.
Зона действительно была переполнена. Помещение немаленькое, но свободных мест не было. Там везде двухъярусные койки. Двухъярусные железные койки в четыре ряда и узенькие проходы между ними. В проходе между койками одна тумбочка стояла. Если тумбочек не хватало, то ставили две — одна на одной стояла. Очень узенькие проходы, и эти двухъярусные кровати…
Когда наш этап привезли в конце октября 1983 года, то даже всем мест не хватало. Там были такие работы, что люди в три смены работали, такие цеха были. Так было, что один идёт в ночную смену, а тот, кто пришёл со второй или с первой, на его месте спит. А потом тот приходит, этот идёт на работу, меняются — вот так было.
Кормили плохо. У меня работа была такая более-менее — ящики клепали. Были неплохие люди, они сочувствовали даже таким вот, как я, антисоветчикам. Хоть они по другим статьям сидели, но старались как-то помочь. Кто-то там в столовой работал — пытались подкормить иногда, какую-то работу полегче найти. Позже месяц я работал — хоть работа тяжёлая была, но там как-то независимее было: мы белили помещения, потом красили. Правда, приходилось издалека носить все эти материалы на носилках — землю, песок. Всё-таки немного как-то свободнее было, такого надзора не было постоянного. А вот люди, особенно 14-й отряд, где каменный карьер, — там постоянно гибли. И плохое питание, они уставали, там их заваливало. Постоянно комиссии, почти каждый месяц, даже из Киева приезжали, я сам несколько раз видел замминистра, который приезжал. Ну, родители же беспокоились, жалобы писали, так они должны были как-то реагировать.
И ещё мне вспомнилось. Когда-то был советский фильм по Шолохову «Судьба человека». Там главный герой, может, тоже в Рафаловке работал при немцах, в этом же карьере. И там тоже была такая же норма: три кубометра на человека. Как при гитлеровцах была норма для советских военнопленных и других заключённых, так и в советские времена такая же норма осталась — три кубометра. Такие тяжёлые условия.
Заключённые ко мне более-менее неплохо относились, особенно те, которые тоже были политзаключёнными. Таких, как я, там больше не было, а вот были баптисты, свидетели Иеговы, пятидесятники, которые в основном за отказ служить в Советской армии были осуждены, за агитацию. Вот Угрин Анатолий. Он был немного моложе меня, в 1983 году ему было где-то лет двадцать с чем-то — двадцать один, двадцать два. Несмотря на то, что у него были жена и двое маленьких детей (а по советским законам у кого двое детей, того в армию не брали), против него возбудили уголовное дело. Может, ещё до того, как он был женат, или у него был один ребёнок. Но когда уже двое детей родилось, то он думал, что его не посадят, и вышел из укрытия. Всё равно его забрали, осудили, три года дали. Религиозные — они держались вместе, там их было несколько человек, ребята молодые, так как-то легче было. Им помогали свои из общины, как-то поддерживали их. Ещё был Витя Довгань, Иващенко Анатолий, баптист.
В.О.: А всё-таки передача возможна только после половины срока, так?
В.П.: Нет, на общем режиме, по-моему, раз в месяц небольшую передачу можно было. Небольшую, но раз в месяц. А переписка без ограничений на общем режиме. Это в восьмидесятые годы. Их тоже часто в карцер сажали, этих осуждённых за религию, потому что они в субботу и в воскресенье работать отказывались. А поскольку они всё-таки были работники хорошие, люди послушные... Потому что уголовники — те могли что-то такое сделать, или навредить, или ножи точили себе, — а эти, религиозные, были спокойнее, они законопослушные, но они всех своих праздников придерживались. Если воскресенье или суббота, или какие-то религиозные праздники, то они отказывались работать. Так им уже как-то на уступки пошли, потому что что ж, если человек всё время в карцере сидит, то от него толку тоже нет. Так уже их как-то старались или в ночную смену выводить работать… Я больше с ними общался, потому что всё-таки они люди духовные, так мне с ними легче было общий язык найти, тем более, что они фактически тоже против этой безбожной большевистской, коммунистической власти были настроены.
Уголовники тоже были разные люди, другие понимали, с сочувствием относились. Был такой интересный случай. Мужчина, лет ему было, может, за сорок, он уже освобождался. Не знаю, что у него на уме было, я с ним не общался, но он из нашего отряда, так что знал, за что я сижу. Он уже, по-моему, на следующий день должен был освобождаться. Мы так стояли у дверей во двор, кто-то там курил, разговаривали. Так вот, он говорит: «Я ещё могу понять, что там кто-то где-то что-то украл, хотел лучше жить, а таких, кто выступает против власти, таких политических, то даже я, уголовный преступник, — я их ненавижу». Так что всякие были люди и среди уголовных преступников.
Я продолжал писать из зоны апелляции в разные инстанции, что я вины не признаю — в таком духе. Был такой случай. Я куда-то написал, в Генеральную прокуратуру или куда-то. Но все письма надо было бросать в ящик незапечатанными.
В.О.: Кроме прокурора. Прокурору можно заклеенными.
В.П.: Вот я не помню, по-моему, в прокуратуру или ещё куда-то я писал. То есть одно письмо по своему делу я написал в какую-то инстанцию. Меня вызвали где-то в спецчасть и говорят: «Зачем вы это пишете, вам от этого только хуже будет». Я говорю: «Если я считаю нужным, то и пишу». Он говорит: «Ну, вот это письмо, — я не помню, в прокуратуру ли, или в какие-то другие органы, кажется, в прокуратуру, — может, это письмо вы заберёте, чтобы не отсылать?» Я говорю: «Ну, если я уже его написал, то пусть идёт». Так и не знаю, отправили они его или нет, но они, по крайней мере, хотели, чтобы я его не отправлял. Может, так для них, для зоны, лучше было бы. Потому что за жалобы им тоже доставалось от начальства, что плохо воспитывают преступников.
В.О.: А подавали вас хоть раз на условно-досрочное освобождение?
В.П.: Как оно получилось? Мать была одна, уже на пенсии, здоровье слабое, брат женат, у него уже была маленькая дочка, они жили отдельно, и мать же переживала всё это. Кстати, буквально в те же дни, когда я был арестован, она всё-таки осмелилась писать во все инстанции — прокурорские, судейские: «За что вы судите моего сына? Если он там что-то писал, высказывал...» Ей отовсюду (у меня есть тут, я потом вам покажу, бумаги), ей отвечали сначала, что идёт следствие, потом что осуждён согласно закону, всё правильно, никакого пересмотра не будет — в таком духе. Мать писала, и я писал. Ну, по половине вряд ли меня бы выпустили, потому что я же всё время жалобы писал. Но меня в зоне никто не выдал. Я больше с теми верующими ребятами, которые по религиозным проблемам были осуждены, общался, там можно было правду говорить. А с другими, уголовными, общих интересов у меня не было, чтобы о чём-то говорить. Иногда с кем-то разговаривал немного, но так получилось, что никто меня не выдал. Может, кого-то и вызывали, но они всего не рассказывали. Были мне намёки, что были такие люди, даже на них показывали, что вот эти работают на спецчасть.
Кстати, был интересный случай. Я не знаю, насколько это правда или нет. Это был 1983-84 год. Эта зона, в Рафаловке, называется «Учреждение ОР-318/76». Мне сказали, что будто бы там есть такие двое — Иванов и Моторкин, такие фамилии. Как-то этот Иванов ко мне подходил, а потом и Моторкин подходил. Они спрашивали, за что я сижу, что и как, сказали, что, может, они даже попробуют передать на волю обо мне, что вот я по такой статье здесь нахожусь. Но я, конечно, не знал, что это за люди. Какая у них статья, сколько по ней дают, я не знаю, может, тоже лет до трёх. Где-то, может, в 1979-1981 году, как они мне рассказывали, они перешли украинско-венгерскую границу, добрались аж до Будапешта и хотели попасть в американское посольство, чтобы сбежать за границу и там рассказать о советской жизни. Но им не удалось в американское посольство попасть, их арестовали, и вот они попали в эту зону. Иванов работал на хлеборезке, так что у меня были некоторые сомнения, не хотели ли они просто у меня что-то выпытать. Может, их подослали. Так они о себе рассказывали.
В.О.: И в этой зоне вы провели все три года, да?
В.П.: Нет. Что получилось? Поскольку мать везде писала... А, приезжала она ко мне на свидание — это было где-то зимой 1984-го, ещё холодно было. Может, февраль был или март, когда она приехала. Как вышло? Считалось, что я хорошо работал. Не очень я старался работать на советскую власть, но замечаний не было. И когда 23 февраля, или когда там, объявляли за работу благодарности и обсуждались какие-то вопросы, я спросил, можно ли, чтобы мать приехала проведать, потому что уже срок прошёл, уже можно было. А начальник отряда, капитан, по-моему, или старший лейтенант, фамилию не помню, говорит: «А вы же были в карцере, когда прибыли». Это же записано как нарушение режима. Говорит: «Вам ничего не светит». А потом он как-то подошёл и говорит, что жалоб на меня нет. Производственная часть — это были гражданские люди, все эти прорабы или кто там на строительстве, бригадиры, мастер — это всё были гражданские. И они как-то сочувствовали мне, неплохо ко мне относились и сказали, что к 23 февраля мы можем тебе благодарность сделать, чтобы тебе легче было. А начальник говорит: «Что тебе, благодарность или снять то, что ты был в карцере?» Я говорю: «Лучше снимите». Потому что если не снимут, то могут и свидания с матерью не дать. Так они мне — где-то полгода прошло, — в качестве поощрения, то нарушение сняли. А до того, как с меня сняли это нарушение, мать с братом моим приезжали ко мне на свидание, но их не допустили к встрече со мной. И они уехали домой, так и не увидевшись со мной.
Тогда приехала мать с братом. Уже во второй раз. Она рассказывает, что ехала в поезде в Рафаловку. Ехали молодые ребята и, говорит, так веселились. Она спрашивает: «А что же такое, что вы такие весёлые?» А они говорят: «А вы ещё не знаете? Уже по радио передали, что Андропов умер». Мать обо мне им рассказала, и они хорошо к ней отнеслись. Они даже сказали, что будут гулять всю ночь, а Рафаловка — это же маленькая станция, несколько минут там поезд стоит, так они сказали: «Не бойтесь, мы вас разбудим, всё нормально будет». Мать говорит: «Я думала, может, они забудут, ну, молодые ребята, выпивали, праздновали, гуляли, так нет, — говорит, — пришли, разбудили». Какие-то ребята из Западной Украины были, на таком хорошем украинском языке разговаривали, и разбудили.
Вот мать была на свидании, рассказывала, что везде пишет. Но ведь она одна, у брата семья, ну, иногда он проведает, она же пережила много, вот волновалась, писала, и у неё всякие болезни начались.
ССЫЛКА
Когда я отбыл половину срока, то они, в качестве смягчения, отправили меня в Пермскую область на лесоповал.
В.О.: Это через суд, так?
В.П.: Ну, да, там комиссия...
В.О.: «Условно-досрочное освобождение».
В.П.: Это не «досрочно», это колония-поселение считалось.
В.О.: А, колония-поселение, понятно.
В.П.: И что интересно. Начальник отряда — он, может, человек неплохой был, сочувствовал мне, он первый раз подавал, но меня не пропустили. Они спрашивают: «Будете дальше писать, обжаловать приговор?» Я говорю: «Буду писать, потому что я не считаю, что я виновен. Поэтому я буду и дальше писать». Так меня не пропустили.
А на второй раз — это уже было после Андропова, так, может, они и сами надеялись, что будет какое-то смягчение. Это уже Черненко был у власти. Мать Черненко писала, и я писал, что я невинно сижу. На второй раз этот начальник отряда — ну, он тоже немного перестраховывал себя, — так отрекомендовал меня перед комиссией, что я думал, что меня снова никуда не выпустят. Потому что он так сказал: «Павлов сказал, что агитацией он на зоне заниматься не будет, но вот писать, что он считает себя невиновным в деле, он будет продолжать». Так я думал, что даже и на колонию-поселение не выпустят. Но пропустили на колонию-поселение. Может, и им надоело, что я постоянно жалобы писал из зоны.
И что интересно. Сначала написали в Красноярский край. Все говорили, что это хоть и далеко, но там будто бы условия лучше и для работы, и для жилья. Потому что там были большие лесоразработки и там было как-то легче с жильём, с питанием, со всем. Но что вышло? Нас привезли поездом во Львов, во львовскую тюрьму, сказали, что вот буквально день или и меньше побудем, и как будет поезд, то поедем дальше. Кто-то говорил, что в документах написано, что нас всех отобрали — было из этой Рафаловки несколько десятков человек — на Красноярский край, на лесоповал. Сказали, что буквально вечером поедем дальше, а продержали день, два, три, уже дней пять проходит, а никакого сдвига. Так уже где-то на второй, на третий день ребята — ну, я не курил, так мне легче было, — начали шуметь, что, говорят, нам говорили, что вечером или утром мы поедем, а они сигареты, у кого были, сдали с вещами где-то в подвал в кладовую. Они говорят: «Нам нужны сигареты, мы хотим курить». И там ещё кто-то что-то. Я, например, никакие тапки с собой не взял, потому что думаю, что вечером поедем, — что я буду из рюкзака их доставать. И как-то так спонтанно вышло, что мы все объявили голодовку, камера где-то тридцать человек. Все объявили голодовку, что требуем кто сигареты, кто ещё что-то, кто вещи свои взять. Через день, правда, ребятам разрешили взять сигареты, но нас ещё несколько дней продержали. Приходил там какой-то начальник, так как-то в мою сторону что-то шептались, так грозно разговаривали. Очевидно, думали, что это я взбунтовал людей. Хотя я не курю, так мне это безразлично было. Но я поддерживал, я тоже голодал со всеми. И через несколько дней — мы где-то неделю пробыли в этой львовской тюрьме — сказали, что нас направляют в Пермскую область. Поехали мы, «столыпиным» повезли нас в Пермскую область. Вот у меня осталась такая бумажка, когда-то мать писала. Почему я оставил её — потому что тут есть адрес: Пермская область, поселение Ныроб Чердынского района, учреждение Ш-320/8-6.
В.О.: О, так мы с Вами соседями были. Я тогда был в Кучино Чусовского района этой же области. Тут ещё и дата есть.
В.П.: Да, 7-го сентября 1984 года.
В.О.: Это вы там с этого дня были.
В.П.: Да. Фактически я где-то три месяца был на психиатрической экспертизе, потом почти год был в Рафаловке и уже после этого с сентября 1984 года — на лесоповале. Везли через всю Россию, останавливались в некоторых местах. Ну, страшно: с собаками, остановка, выводят, «ложитесь!», собаки лают, никуда ни ступить, ничего нельзя. Заводили на ночлег в какие-то бараки, там клопов полно. Какие-то такие деревянные, одноэтажные, страшные бараки, там сплошные нары, людей куча навалится — страшно. В некоторых местах и вещи крали, и книги, у одного парня украли какую-то очень ценную книгу, так сказали, что не говори об этом, потому что ничего не добьёшься, ещё и побьём тебя. Страшно было в этом «столыпине». Долго мы ехали, потому что часто остановки, эти вагоны отгоняют в тупики, пропускают пассажирские поезда, грузовые — долго ехали.
В.О.: То есть с пересылками? Останавливали где-то вас или нет?
В.П.: Да, на несколько дней останавливали в России в разных городах, пока довезли.
В.О.: А какие условия были на лесоповале?
В.П.: Там были такие старые бараки одноэтажные, огорожено деревянным высоким забором. Милицейские были вооружены. Фактически, там на сотни километров везде лес. Возили на работу с вооружённой милицией, но такой усиленной охраны не было. Работа тяжёлая была: вручную сучья обрубали. Несколько часов ехали в лес, несколько часов с работы, очень долго, потому что там уже места были выработаны. Леса было мало, нормы большие, план постоянно не выполняли, потому что леса мало, уже он редкий был. Там река Колва. Это уже на северной границе Пермской области. Ежедневно много людей сажали. Там был карцер неотапливаемый, самодельное деревянное небольшое помещение. Каждый день туда много сажали, что норму не вырабатывают, а утром их снова отправляли на работу. Единственное, что там какая-то зарплата была, небольшая. Конечно, не так платили, как добровольцам на лесоразработках. Они, видимо, неплохо зарабатывали. А у нас ставки малые были. Потом уже, при Черненко, ввели выходные субботы. Это колония-поселение, так суббота и воскресенье были выходные. Когда мы туда приехали, то вскоре субботы снова стали рабочими. По восемь часов, бывало, и больше работали во все субботы, а если плана нет, то и в воскресенье вывозили.
В.О.: А за зону можно было выходить самостоятельно?
В.П.: Там же несколько раз в день проверка была. Между проверками, когда есть в сутки час-другой свободного времени, то по этой территории можно ходить. И хотя там было высокое деревянное ограждение, сверху даже с колючей проволокой, на выходе была такая каморка, а дальше — ещё несколько домиков милицейских чинов, офицеров, обслуги, из кухни кто работал там — такое поселение небольшое. Вот оно и называлось посёлок Северный. Там буквально несколько домиков было. Теоретически можно было за ограду попроситься у охранника, немного выйдешь — сразу лес.
В.О.: Некуда идти.
В.П.: Да. Можно было сказать: «Вот я немного выйду посижу». Летом там были всякие ягоды, можно было насобирать немного, но фактически не было куда выходить. Знали, что никуда ты не сбежишь. Потому что там была одна узкоколейка, она ехала дальше на Колву, лес этот везли. Там, говорили, недалеко железная дорога проходит, так я иногда думал: если сбежать, то всё равно одна железная дорога на севере, всё там охранялось. И когда она подходила к какому-то населённому пункту, то, конечно, там тоже охрана была. Так что фактически там бежать не было смысла и возможности.
Но что там со мной случилось. Буквально через несколько дней, недели не прошло, как назначили меня сучкорубом, отвели нас на работу в лес. Там тоже охрана была, но она постоянно не следила. Валили деревья... Я будто чувствовал... Они как-то так сделали, чтобы им выгоднее было… Они пилой спиливали дерево, оно падало и мы уже рубили сучья. Казалось бы, лучше было бы, чтобы они шли вперёд и чтобы дерево падало не в нашу сторону, а от нас, а мы чтобы шли за ними следом и рубили эти сучья. Но я не знаю, специально ли это, или случайно, или из-за неопытности получилось так — ну, там с этапа все молодые ребята были — они спилили одно дерево, мы с одним парнем рубили сучья, а они пошли сзади нас. И случилось так, что они спилили дерево и направили его в нашу сторону. Когда это дерево начало падать и они увидели, что оно буквально на нас падает, то они крикнули: «Бегите!» Тот был дальше, Штепу, молдаванин, так он убежал, а я был ближе. Я как-то растерялся — и это дерево падает на меня. Я только почувствовал, что меня что-то ударило. И единственное, что я успел подумать: «Всё, конец». И потерял сознание. Не знаю, сколько времени прошло, я пришёл в себя и вижу, что этот Штепу возле меня, там ещё ребята сбежались: «Ну, скажи, как ты, как ты?» А у меня такой пульс стремительный, дыхание такое, что я лежу и ничего не могу сказать. Это продолжалось долго, может, минут 20 или больше я лежал и ничего не мог сказать, такое дыхание было частое. А потом уже немножко отошёл. Хорошо, что ребята не растерялись, взяли этот поезд без прицепа, без вагонов и по быстрой, по прямой, «зелёная линия» — меня отвезли в санчасть. Там где-то недалеко от нас была уголовная зона. По-моему, строгого режима. Меня отвезли туда. У нас, в этой колонии-поселении, только фельдшер был, из заключённых. А меня отвезли в зону, там была такая небольшая амбулатория или больница деревянная одноэтажная. Там меня врач осмотрел. Я ходить сам не мог, долго лежал.
В.О.: А вам что-то было повреждено?
В.П.: Потом, когда рентген сделали, то вроде небольшие трещины были на рёбрах, но переломов вроде бы не было. Боялись, что переломы, но переломов вроде не было, но очень сильно поясница болела. Меня спасло то, что ударило не стволом, а боковой веткой. Поэтому я потерял сознание, но потом отошёл.
Недели две или и больше я даже встать не мог. Потом понемногу начал ходить, надо же там как-то на уколы... Надо уколы делать, а медсестра в камеру заходить не имеет права, потому что это тюремная больница. Такой деревянный одноэтажный домик, там человек шесть было или семь в этой комнате. Еду туда приносили, выдавали через окошко, и нас запирали на замок. Врач приходил, нас осматривал.
А медсестра — я не знаю, то ли ей «не положено» было, то ли она, молодая девушка, боялась к уголовникам заходить, кто знает — чтобы сделать укол, надо было выйти хотя бы в коридор. Так меня уже ребята под руки выводили, она делала мне уколы разные, а потом меня относили. Я где-то месяц там пробыл. Потом меня отвезли в Чердынь в районную тюремную больницу, там я тоже где-то больше месяца лечился. И всё равно еле ходил, медленно так, шаркал по полу.
Немного подлечили, отвезли меня снова в эту колонию-поселение. Это посёлок Северный. Вот тут написано «Ныроб, Чердынский район». Ныроб — это небольшой городок. А это называлось «посёлок Северный Чердынского района Пермской области». Привезли меня назад — ну что ж, работать я не могу. Я ещё там немного побыл, полежал, ребята подкармливали. Были там даже киевляне, несколько человек. А потом нужна же какая-то работа. Так когда начальника этой колонии-поселения не было, кто-то решил этот вопрос так: меня поставили на коммутатор. Там был такой небольшой местный коммутатор. Из разных мест, из домиков, где жили милицейские офицеры, надо было соединять с начальством, они перезванивались. Или кто-то из Ныроба звонил — там дальше было такое поселение, побольше, где этот лес сплавляли по реке Колва. То поселение было больше, там наше начальство было. Не знаю, кто там хлопотал, может, политрук, вот я фамилию не помню. Политрук он назывался или замполит по воспитательной работе, капитан. Он сам был неплохой человек, к сожалению, я сейчас фамилию не помню, он был из Западной Украины, по-моему, из Черновцов. Что-то он проштрафился, милицейский работник был. И вообще в этом поселении (посёлок Северный) — там все такие штрафники. Милицейские были, что, может, они что-то совершили, за что их и судить надо было, так чтобы не судить, их отправляли куда-то подальше на Север, в такие зоны. Он так человек неплохой был, иногда мы с ним немножко разговаривали о жизни, о политике. Он говорит, что много есть плохого, а что сделаешь. Может, он, может, ещё кто-то, но поставили меня на этот коммутатор. Там легко, я быстро научился соединять, там написано, кто с кем. Но через несколько дней вернулся подполковник Уткин — говорили, что он якут, глаза у него узенькие были. Здоровый такой, жирный. И ему сказали, что Павлов работает на коммутаторе. Так он такой скандал поднял, говорит: «Как это так! Антисоветчика на коммутатор! Так это же он будет слушать все наши разговоры, все секреты, всё будет знать. Немедленно снять его!»
В.О.: Да, и врагу передаст!
В.П.: Такой разъярённый был, говорит: «Вот пусть идёт…». Там на станции дежурный был, отправлял вагоны с лесом, когда прибывали поезда. И был там ещё такой, назывался «по вызову», дежурный. Он должен был колоть дрова, топить печь, а если кого-то из заключённых надо было срочно вызвать на работу, или на станцию кого-то из начальства, или что-то сообщить начальству, — то вот он весь день и ночь там и жил, и спал. Там каморка такая была у него, страшная, тёмная, — и он там вот ночевал. Азербайджанец был, уже такой немолодой. Уткин говорит: «Вот Павлов пусть идёт дежурным по вызову в ту каморку». Ну, сказали иди, так я пришёл. Но я посмотрел — во-первых, тот азербайджанец начал мне жаловаться, что для него это была неплохая работа, потому что не надо в лес ездить, мёрзнуть. То есть он дров наколет и сидит себе в тепле. Там сбегал кого-то позвал — и так срок отбывает. А мне — я посмотрел: я же согнуться не могу, еле хожу, а это надо дрова колоть, такие брёвна здоровенные. Если «по вызову», то я еле-еле ходил. Говорю, потихоньку могу пойти, там не такие уж далёкие расстояния, то можно пойти кого-то из рабочих на работу вызвать. А колоть дрова я же не смогу. Я ему сказал, тому азербайджанцу, что я на твоё место не претендую, потому что он такой злой был. Я говорю: «Мне это не надо, тем более, что я не смогу».
Вот мы вдвоём несколько дней побыли, потом меня снова отправили на коммутатор. Несколько дней я там побыл, а потом нашли мне работу на этой же станции — мерить лес. Потому что там, бывает, в лесу ночью работают, темно, и не всегда точно могут измерить. Вот уже мне такую работу дали, что приезжает поезд с лесом, я должен каждый ствол замерить, в зависимости от сорта деревьев, там есть разные коэффициенты и разная кубатура, в зависимости от длины. Работа не тяжёлая, единственное, что там надо было круглосуточно работать, а я был один. Получается, что сна нормального не было, потому что так: заключённые едут на работу рано утром, возвращаются уже поздно вечером, а после них уже начинает идти лес. И когда они там работают, то днём тоже лес идёт. А больше леса идёт ночью, когда ночная смена загрузит этот лес и его привезут. Так часок там, когда полчаса, иногда два поспишь — и уже вызывают тебя, вставай, потому что идёт поезд с лесом, надо мерить. Приходилось с этим мириться, что ж делать, лучшего ничего не было.
Так я досиживал этот срок. Ну, там тоже писал кассационные жалобы в прокуратуру. Написал в институт Сербского, чтобы психдиагноз снять, так они мне ответили — где-то у меня тут есть тот ответ, потом я вам покажу, — что этот вопрос надо решать отдельно.
Так досидел я, доработал до горбачёвской перестройки. А там какой-то офицер уезжал домой, так мы все скинулись, купили его старый дешёвый телевизор, и уже можно было смотреть. В принципе, в зоне в Рафаловке телевизор был, но там всё время Брежнева показывали… А тут эти выступления Горбачёва по телевидению, некоторые газеты были, началась вроде перестройка, гласность. Так я и Горбачёву написал письмо, ещё куда-то: «За что я сижу? Вот уже гласность, перестройка, уже критикуют сталинские репрессии… За что я сижу? Тем более, здоровье подорвано, травму получил, мать тоже больна, одинока. Может, меня досрочно освободили бы, что ли». Приехал какой-то там из самой Перми начальник, проверял-проверял, смотрел, потом говорит: «Ну, это ещё неизвестно, что оно будет, этот Горбачёв, а вам уже не очень много осталось до конца срока, так что лучше никуда не пишите, сидите, досиживайте, а потом поедете домой».
Отбыл я срок — подошёл май восемьдесят шестого года...
В.О.: Это включая те два с половиной месяца на психиатрической экспертизе, или нет?
В.П.: Я настоял, так они учли. Они сначала не хотели, а потом даже в уголовном деле дописали, что учесть. Вызывают в спецчасть: куда ехать домой? Я говорю: «Я в Киеве родился, всю жизнь там прожил, мать у меня в Киеве, больше таких близких родственников не имею. Были далёкие в разных местах, но близких нет, — говорю. — Так я хотел бы домой ехать, где я жил, в Киев». Прошло некоторое время, снова вызывают, говорят: «Киев вам отказывает».
В.О.: Вон как.
В.П.: «Почему? — я говорю, — мать же не может отказать, скорее всего». Странно как: перестройка, Горбачёв, гласность, а тут 6 августа 1985 года — Постановление Совета министров СССР № 737 о том, что, как мне там объяснили, по моей статье 187-прим, да и другие государственные преступники не могут после освобождения из заключения проживать в Москве, в столицах республик Советского Союза, в припортовых городах и в приграничных городах — вот так. Ну, куда же ехать? У меня дальние родственники по отцу в Ленинграде жили — тоже нельзя, потому что это тоже центральный город. В Евпатории жили со стороны матери дальние родственники, ещё неизвестно, согласились бы ли они меня принять, но тоже нельзя, потому что это приморский город. А что делать? Там оставайся — что там делать? Работа какая? Снова лесоповал? Не знаю уже, как они согласились. Я взял карту — там нашли какую-то, Киевской области или Украины, посмотрел, что ближе всего к Киеву, говорю: «Ну, вот Фастов вблизи Киева. Пишите мне Фастов». Я приеду к матери, а там уже буду хлопотать, потому что я не понимаю, почему нельзя. Это мне уже позже это постановление показали. Потому что даже они ещё не знали, когда мне уже можно было выезжать из этого поселения, почему мне отказали, говорят, может, родственники не хотят. Я говорю: «Пишите Фастов, я приеду, а там поеду к матери, буду решать».
СВОБОДА
Поехал в Киев. Мне сказали, что есть такое постановление, езжайте, куда хотите, езжайте в Фастов. Я поехал в Фастов, там на учёт стал. Они говорят: «А что мы вам дадим? У нас городок маленький, работы никакой такой нет. Что делать, мы не знаем, — говорят, — но на учёт поставим». Я говорю: «Ставьте хоть на учёт, потому что мне же надо где-то числиться. Вот справка об освобождении». Они поставили на учёт, но говорят, что у меня жилья нет, работы нет, ходите ищите сами себе, может, что-то найдёте. Я пошёл на какой-то завод. Говорят: «Без прописки, без жилья мы вас не можем взять».
Приехал я в Киев, начал снова писать. Это долго рассказывать, но это продолжалось аж до весны 1988 года. Работал потом и в Броварах на производстве, там работу дали, а общежитие не дали. Не знаю, правда ли, что мест не было, или побоялись. Там начальник говорил: «У меня нет мест в общежитии». Там работа была разгружать вагоны с цементом, со щебнем, с лесом. Сутки работали, полные сутки — и двое суток выходных. По закону вообще-то трое суток должно быть, но они брали таких людей, кому некуда деваться. Может, там ещё кто-то был оформлен, но мы сутки работали, а двое дома. Ну, Бровары — это ближе к Киеву, я на метро доезжал до конца, а там автобусом. И это раз в три дня, так что ещё можно было ездить. Я говорю: «Мне общежитие, жильё не нужно, я всё равно домой буду ездить. Лишь бы хоть где-то я записан был, чтобы прописка временная, чтобы меня милиция не таскала». Потому что милиция приходила домой и начинает: «Вы в Киеве не должны находиться, покиньте Киев, а то будут неприятности».
Вот, например, 11 февраля 1987 года получил я такой документ от начальника Московского тогда, сейчас Голосеевского района РОВД города Киева Дмитрика. Он пишет мне, что на ваше письмо, «адресованное в Совет Министров СССР, по поручению Московского райсовета народных депутатов рассмотрено и повторно сообщаю, что вы были осуждены по статье 187-1 УК УССР. Вопрос не может быть рассмотрен положительно, так как лица, подпадающие под ограничения, предусмотренные пунктом 2 Постановления Совета министров СССР № 737 от 6 августа 1985 года, прописке в городе Киеве не подлежат». И дальше: «В случае дальнейшего проживания без прописки вы будете привлечены к уголовной ответственности по статье 196 УК УССР». Это как бомжи, или как они, что без прописки.
В.О.: Да-да, «Нарушение паспортного режима».
В.П.: И вот так я намучился. И уже же работал, казалось бы, чего вам ещё надо? А приходилось ездить, прятаться везде. Вот, например, 1 июля 1986 года вызвали меня на комиссию Московского райсовета и дали предупреждение: в пятнадцатидневный срок выбраться из Киева, или штраф может быть. Будут неприятности. Я подписался. И всё время такое крутилось. Я сам обратился в милицию, говорю, помогите с работой, чтобы прописка была, потому что что же делать? Нашли мне работу аж в Обухове, с «химиками». Это тоже заключённые, их называли «химики». Это более свободный режим. Работал на строительстве. Только через несколько месяцев наконец дали прописку.
В.О.: В Обухове?
В.П.: Да, в общежитии. И то мест в общежитии не было, где-то, сказали, может, есть там какая-то койка, в коридоре пока что. А там, может, место освободится в комнате, то дадут мне. Я говорю, что мне не обязательно, в Обухов тоже можно ездить. Приходилось рано вставать, но ничего, каждый день ездил на работу из Киева, работал там. И снова писал за прописку, за то, за это — тут у меня много разных документов. И только в 1988 году, весной, уже когда дали мне неплохую характеристику с работы, и тогда уже перестройка обороты набирала, — еле-еле дали мне прописку в Киеве.
Ну, что ж, прописку дали — уже немного легче, но я же не реабилитирован, да ещё с такой статьёй, куда на работу идти? Работал в магазине, хлеб разгружал, то на лодочной станции на Днепре, там еле взяли, и то я не говорил, что судимый. Интересно получилось, что мне в трудовой книжке записали, что я уволился по собственному желанию… Меня забрали утром после того, как я пришёл с работы со второй смены. На работе не знали, почему я не вышел на работу. Не знаю, как оно так вышло, по доброте ли душевной, а записали мне, что я уволился по собственному желанию. Представляете? А потом на суде прокурор спрашивает: «Вот нам дали справку, что вы с работы уволились по собственному желанию». Я говорю: «Как же я уволился по собственному желанию 19 мая 1983 года, когда я 18-го пришёл со второй смены с работы, а 19-го утром приехали, забрали меня и уже на работе я не был? Я в психбольнице был, потом в Лукьяновской тюрьме». Ну, они не углублялись в этот вопрос. А когда я уже вернулся в Киев из заключения, то пошёл забрать трудовую книжку с последнего места работы. Прихожу, взял трудовую книжку, а там записано, что уволен по собственному желанию. Я начальнику отдела кадров говорю: «Я же не по собственному желанию уволился. Меня же посадили, вот справка из заключения». А тот человек говорит: «Ну, вам это даже лучше, потому что вы будете искать работу, а если напишут…», — я не знаю, как они там пишут, что в связи с осуждением, или как они пишут...
В.О.: С арестом.
В.П.: Да, уволен с работы. «То, — говорит, — вам это только хуже». С одной стороны да, но с другой стороны всё равно, куда ни пойдёшь на работу устраиваться, спрашивают: «А вот вы уволились в 1983, а уже 1986-й год — а где же вы были три года?» Тоже надо что-то выдумывать, так кто поверит, кто не поверит.
Тётка матери работала в Подольском универмаге, так уже по знакомству грузчиком меня туда взяла, там я поработал. У меня была язва желудка. Я там поработал, а потом подорвался на работе. Потому что там так: когда вся бригада работает, так ещё ничего. А суббота выходной, то оставляли одного рабочего на всякий случай, потому что бывает в субботу приедут или не приедут. И как-то привезли вязальные машины, они же тяжёлые, где-то килограммов 50, в большой упаковке. А я сам где-то 50 с лишним килограммов весил. И пришлось мне разгружать эту машину, очень обострилась язва желудка, я подорвался на этой работе. А через несколько месяцев у меня вообще началось осложнение, врачи установили какую-то вестибулопатию, потому что было головокружение и рвота. Я лежал дома, потом в больнице, оглох в результате этого на левое ухо. Был в Институте отоларингологии в Киеве и везде. Даже профессор сказал: «Не слышите и слышать не будете». Так я до сих пор на левое ухо не слышу, вот так подорвал здоровье.
Тут уже, конечно, перестройка началась в Украине. Особенно в 1989 году. Люди начали выходить на митинги, демонстрации, я начал писать в газеты в Москву, в Киев, сотрудничал с разными изданиями, много писал, печатал. И стихи начал писать уже на украинском языке, потому что тогда люди начали собираться у Верховной Рады, на нынешнем Майдане Незалежности возле Главпочтамта. Уже было много людей-патриотов, разговаривали на украинском языке, я уже больше с ними общался.
Я писал о реабилитации, чтобы найти себе какую-нибудь работу поприличнее, потому что везде были отказы. Был у того же Абраменко, прокурора, который выступал обвинителем на моём суде. Уже 1989–1990 год, уже же вроде перестройка, а он посмотрел и говорит: «Вы осуждены правильно». Я говорю: «Как же правильно, когда сейчас пишут, признают, что было много нарушений. Горбачёв говорит, в газетах пишут многое из того, что я писал». Он говорит: «С одной стороны то, с другой стороны не совсем то». И как-то так высказался: «Вот как Москва решит. Вы в Москву и везде писали». Я писал в газеты, в «Московские новости», в журналы, в другие издания. Даже зацепился за то, что Чебриков, это же был глава КГБ, выступал то ли на XXVII, последнем съезде КПСС, то ли это была партийная конференция в 1988 году, — он там всё-таки признал, что даже во времена Брежнева, Андропова были нарушения социалистической законности. Я и ему в Москву написал: «Вы же выступали, что нарушения были, — вот разбирайтесь». Так Абраменко сказал: «Как Москва решит, так и будет». А сам он ничего не решает, он умывает руки. И вот я как раз заболел, оглох, было головокружение, лежал в больнице больше месяца, вышел из больницы — и где-то только в июле 1990-го года мне прислали сообщение, что я реабилитирован. Тут указано: «Решение пленума Верховного суда Украинской ССР от 11 мая 1990 года», а документ подписан 23 июля 1990 года. То есть фактически два с лишним месяца они вроде и реабилитировали, и вроде чего-то ждали, или думали, что власть перевернётся, вернётся всё назад, или что. 23 июля отправили, а получил я где-то уже в августе этот документ. И никакого извинения, конечно, ничего. Даже статью не указали. Когда я добился реабилитации, здоровье уже было подорвано.
С 1989 года я стал членом Всеукраинского общества политзаключённых и репрессированных (Евгения Васильевича Пронюка). Я принимал участие в съездах, во всемирных конгрессах — первом, втором конгрессе политзаключённых, в собраниях актива Общества.
В. О.: Я ведь там тоже бывал.
В. П.: Я вас часто видел, но близко пообщаться не приходилось. Помню, как-то на первом Конгрессе на регистрации стоит Вячеслав Максимович Черновол в очереди вместе со всеми. Я подхожу, говорю: «Вячеслав Максимович, так это я за вами?» — так вот было. Но близко не был знаком. С Лукьяненко встречался, с Оксаной Мешко, с Анатолием Лупиносом. С Евгением Пронюком приходилось общаться чаще — с Председателем Всеукраинского общества политзаключённых и репрессированных.
В. О.: В связи с реабилитацией вы получили какие-нибудь льготы, компенсацию?
В. П.: Интересно, что они-то реабилитировали, но ведь не написали, что я должен получить какую-то материальную компенсацию или что. А там же есть срок, там в течение полугода со дня получения этой справки я должен был обратиться за компенсацией. Если бы я этот срок пропустил, то они бы мне вообще ничего не дали и сказали бы, что это моя вина. Хотя они ведь ничего не указали. А ситуация же была неустойчивая, тогда же было то известное письмо Нины Андреевой, после которого многие испугались.
Тогда мне пришла такая мысль, что вот меня реабилитировали, может, настанут хорошие времена и на старости я засяду за какие-нибудь мемуары. Раз я реабилитирован, то написал заявление в Киевский городской суд, пусть отдадут мои письма. Думаю, там они их или уничтожат, или так пропадут, а так у меня будет память, может, для чего-нибудь понадобится. Я подал это заявление. Меня вызвали где-то в конце августа 1990 года. Заместитель председателя суда сказал, что письма после всех разбирательств, может, отдадут. Тогда же ещё «Закона о реабилитации» не было, а просто действовало уголовно-процессуальное законодательство, по которому любому человеку, отбывавшему наказание по уголовному обвинению, если он потом был реабилитирован и признан невиновным, то какая-то компенсация начислялась через суд. Судья, по-моему, Иванова, сказала, что нужны всякие справки: с последнего места работы, за последний год работы, из одной зоны, из другой, какая там зарплата была. Потому что такие уж хитрые законы, что прежде чем платить, они всё высчитывают, сколько я там получал, эти копейки. Начали они собирать эти справки. Не знаю, то ли они не очень хотели, но это продолжалось с августа 1990 года до самого июня 1991-го — больше года. И только где-то в конце июня 1991 года состоялся суд, по-моему, 21 июня, где-то так. Тогда они получили все эти документы, рассмотрели их, насчитали компенсацию. Сумма вышла немалая, потому что я на последнем месте работы перед арестом, когда работал в типографии профсоюзов грузчиком, особенно в последние месяцы, когда работали в выходные, потому что какая-то профсоюзная конференция была, то немного больше насчитали денег. Сумма вышла неплохая, но как начали высчитывать налоги — и малосемейный, и другие, и профсоюзные взносы, ещё там что-то, — но всё равно где-то три с лишним тысячи я получил. Но в то время уже начались павловские реформы с деньгами. Я пошёл в банк получать деньги, так мне сказали, что денег в банке нет. И если бы я их не получил в тот день, то эти деньги пропали бы, как у многих людей пропали сбережения. Я тогда поехал в районный отдел, они там перезвонили и сказали записать какой-то там красной лентой, что это идёт как долг, и мне эти деньги выплатили. И я хорошо сделал, что на сберкнижку эти деньги не положил. Я всегда не доверял этой советской власти, потому что мать рассказывала, что когда были денежные реформы, 1947-го и 1961-го годов, то людей тоже обманывали, пропадали деньги. Так я их так и оставил. Конечно, цены уже начали расти, так я хоть закупил кое-что из вещей, из продуктов на первое время, пока эта инфляция выросла. Много не выгадал, но не совсем пропало.
С 1989 года я в Обществе репрессированных, потом в Киевском обществе. Во всех пикетированиях участвовал, во всех мероприятиях, писал в газеты и в московские, и в киевские, печатали, что нравилось, стихи писал, раздавал, некоторые печатали. Здоровье, конечно, было уже слабое, поэтому какую-то организационную работу мне трудно было бы вести.
В. О.: В политических организациях вы состояли? Или только в общественных?
В. П.: Я думал вступить. 22 апреля 1988 года я написал письмо в «Литературную Украину». Тогда туда много писали, и уже начали печатать статьи на политические темы. Так я к ним обратился, что уже надо делать такое, как в Прибалтике, Народный фронт, или какую-то организацию, чтобы подниматься, организовываться, сплачиваться. По-моему, они мне даже не ответили на это письмо, потому что я там с очень антикоммунистических позиций выступил, написал, что нужна организация, чтобы свергнуть эту коммунистическую власть и идти независимым демократическим путём. А когда осенью 1989 года начали создавать Рух, то сначала у них была программа в поддержку перестройки.
Я помню дебаты Поповича с Кравчуком. Я поддерживал все эти мероприятия. 22 мая 1989 года у памятника Тарасу Шевченко, может, впервые в Киеве во времена перестройки взвились жёлто-голубые флаги. Милиция ещё отбирала их. Была драка с милицией.
На работе хотели создать ячейку Руха, но нужно было как минимум три человека, я и ещё один нашёлся, и одна женщина молодая — это уже был девяностый год, — лет под тридцать, тоже таких патриотических взглядов, украинка. Говорю: «Вот нас трое, давайте сплотимся, ячейку Руха создадим». Она говорит: «Знаете, я ещё не знаю, куда оно повернётся, а у меня дети, семья». Ещё в 1990 году люди побаивались. Так что я официально не вступал в Рух, но во всех мероприятиях участие принимал, поддерживал, ходил на все митинги, пикетирования руховские. Когда первый съезд был, я там присутствовал со всеми друзьями. Писал в украинские издания.
Прошёл год, как создался Рух, и начали говорить, что надо партию на базе Руха создавать. Я написал Драчу письмо, что это очень правильно, что я поддерживаю это. Но начались расколы, разные партии, организации, потом выборы 1991 года — тоже не удалось единого кандидата выдвинуть.
Практически я все мероприятия поддерживал, но формально никуда не вступал, кроме Общества репрессированных. Потому что здоровье очень слабое было. Да и не хотелось быть где-то просто зачисленным, как говорят, для галочки.
В. О.: А работали вы до какого времени и где?
В. П.: В 1990 году, когда я грузчиком работал и подорвался, то я уволился, лечился долго. Потом работал на разных работах. С 2005 года на инвалидности. А больше занимался тем, что писал статьи в газеты, стихи писал.
В. О.: А вот публикации автобиографического характера у вас были?
В. П.: Вот чего-то автобиографического, знаете, не писал. Я считал, что рядом с такими фигурами, как Черновол, Лукьяненко и многие другие, — ну что я буду о себе писать, что, я такой уж заслуженный?
В. О.: Меня интересует библиография.
В. П.: Как-то я не считал нужным писать о себе. Я думал, есть много заслуженных людей, которые пострадали, десятки лет отбыли в заключении, погибли там. Кстати, как-нибудь я вам покажу — сегодня-вчера искал, не мог найти. Когда было перезахоронение Стуса, Тихого, Литвина, то я принимал участие, даже гроб нёс.
На подходе к Байковому кладбищу сказали — люди же менялись, уставали, — что желательно, чтобы бывшие политзаключённые гробы несли. Я подошёл — я так ещё молодо выглядел, это 1989 год, мне было 38 лет. А там люди уже немолодые были. Подошёл гроб Олексы Тихого поддержать, а мне говорят: «А вы что, тоже политзаключённый?» Я говорю: «Ну, вот так тоже суждено было».
После похорон пришёл я домой, такие переживания были, вдохновение такое, и я написал стихотворение «Похороны героев». Как-нибудь я вам принесу, потому что полностью его не помню. Давал я друзьям, знакомым прочитать, переписывал от руки, один экземпляр где-то в декабре я отправил в «Литературную Украину». Но ещё был 1989 год, ещё Щербицкий был, и мне ответили, что «стихотворение ваше прочитали, спасибо, но, к сожалению, напечатать не сможем». В 1990 году посылал его ещё куда-то. А когда случилось ГКЧП, то я думаю, кто знает, как оно повернётся, так я все мои рукописи постарался спрятать подальше. Потому что, думаю, кто знает, может, ещё придут снова забирать, так чтобы не уничтожили. И некоторые так спрятал, что найти не мог долго.
И напоследок. Когда началась акция «Украина без Кучмы», то я тоже часто выходил на все эти акции. И когда были выборы 2004 года, конечно, я ходил, агитировал за Ющенко. Часто, почти каждый день, ездил на Майдан, хоть часто и больной был, и простуженный. Все эти дни отбывал там, и посильно, что мог, делал. Написал немало стихов на эту тематику, отдал в Киевский университет: там обещали издать книгу об «Оранжевой революции». Но пока что не слышал о ней.
С лета 2004 года я был тяжело болен. Врачи не могли установить диагноз. А в 2005 году установили онкозаболевание желудка. Пришлось операцию делать, сейчас на инвалидности второй группы. По возможности всё же продолжаю участвовать в работе Киевского общества репрессированных, пишу стихи, письма в газеты, в государственные учреждения. Вот на радиоконкурс Украинского радио написал пьесу, в некоторой степени автобиографическую. О себе, о прокуроре Абраменко, о суде надо мной, как с ним случайно встретился в прошлом году — такие вот жизненные коллизии. Что есть люди-перерожденцы, есть приспособленцы к нынешней власти. Не знаю, какая будет дальнейшая судьба этой пьесы. Стараюсь, что могу, делать, творчеством занимаюсь.
В. О.: Хорошо. Спасибо.