Интервью
30.09.2012   Овсиенко В.В.

Смогитель Вадим Владимирович

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Композитор, музыкант, жертва политических репрессий против украинской интеллигенции, эмигрант

Интервью В. В. Смогителя В.В. Овсиенко: Одиннадцатого ноября 2008 года в Киеве, в квартире Василя Овсиенко, ведём беседу с паном Вадимом Смогителем. Вадим Смогитель. В.В. Смогитель: Я, Вадим Смогитель, родился 1 апреля, в день обмана, или какой-то смешной день, в 1939 году в Одессе. Мать моя была из Черкасской области, село Матусов, а отец из Хмельницкой области, село Трительники. Они встретились в Одессе. Мать поехала в Одессу работать, и отец тоже. Они работали на железной дороге, и я там в Одессе в тридцать девятом году родился. Что можно сказать об одесском периоде? Мы там прожили, наверное, года четыре и ещё во время войны переехали в Жмеринку. Потому что отца забрали в плен румыны и матери не на что было жить, а отцовский отец жил в Жмеринке. Ну, что из Одессы я помню? В Одессе у нас был родственник по отцовской линии Андрей Перчинский. Он был националистом. Рисовал картины, делал скрипки, делал пианино — и везде говорил на украинском языке. Конечно, слесарем работал, очень боялся властей. В семье была такая легенда, что в роду Перчинских кто-то был священником... Как бы там ни было, но мать рассказывала, и отец, что он был националистом. Что ещё из одесского периода? Когда в Одессе была украинизация, то первыми украинизировались даже не украинцы, а немецкие колонисты. Мать рассказывала, что многих немцев арестовали за украинский национализм. Ну, им всё равно было, на какой язык переходить, они в сёлах жили, так что украинский язык знали. И мы во время войны жили у немца Томаса. Они там лет двести жили. Когда Советская армия начала наступать, то Томасы решили отступать с Гитлером в Германию. Поэтому мы не могли дальше у них жить. Мать связалась с родителями моего отца, с моим дедушкой, и мы переехали ещё во время войны в Жмеринку. Мать мне говорила: «Сынок, надо говорить не стіл, а стыл, не мягко, а твёрдо — стыл, и не інший, а инший». Она это слышала от кого-то. Я уже потом понял, что такое Черкасщина. Это как Галичина, тут всё с Черкасщины пошло, тут сильные люди. Впоследствии, когда мы туда ездили с хором «Жайворонок», то они в этом селе Матусове пели советские песни в переводе на украинский язык. Пели и эти популярные песни про Катюшу. Там я впервые увидел вертеп. Парни (девушек не было), восьмиконечная звезда — они вошли в хату. Это производило мощное впечатление. Что ещё? Мать в тридцать втором году или в тридцать третьем сбежала в Россию. Села на поезд и сбежала в Россию. Вышла перед Москвой в первом селе, чтобы в Москву не заезжать. И в этом селе — к счастью или к горю, наверное, к счастью — люди матерились. Мать рассказывала, что она думала, что сгорит со стыда, когда мать к дочери: «Ты пизда, ты пиздарванка ёбаная», а та: «Сама ты ёбана». И так же родители к детям. Ну, сплошная матерщина. Почему я об этом говорю? Потому что у нас в семье не было русского языка. Мать возненавидела их, она поняла, что это какое-то дикое племя. Пушкин — это каста, это элита, это не имеет к народу никакого отношения. Мать увидела этот русский народ. А там, на Черкасщине, в Матусове, куда мы ездили после войны каждый год, — там самое страшное ругательство было «чёртова кровь». Если соседка соседке или сосед соседу скажет «чёртова кровь», «ты чёртова кровь», то это до смерти не разговаривают, разве что как-то помирятся. А если не помирятся, то всю жизнь так и не разговаривают. Мать говорила: «Я не могла по улице пройти, я была красная, я не верила, что люди могут так жить, так разговаривать, я не верила». Возле Матусова было какое-то село, туда сгоняли в 33-м людей, они там работали. Это было как гетто. Мать поехала и из этого гетто забрала, вырвала отца моего деда Олексу ещё в тридцать третьем. Что ещё мать мне говорила? Что если коммунизм когда-нибудь воцарится во всём мире — потому что что там осталось, Китай уже стал коммунистическим, ещё Индия и Америка — говорит, если бы так случилось, то с тех пор, как Земля существует, — страшнее рабства на этой Земле не было бы. Война. Отец пришёл из плена, его румыны забрали. Одессу оккупировали румыны, не немцы. Он приехал в Одессу, а потом в Жмеринку, где мы жили. Отец мой знал «Кобзарь» наизусть, но был страшно напуган. Он выходил на улицу и пиво просил на русском языке — так напуган был. Он за того Андрея Перчинского всё знал. Это государство всё было замешано на терроре — он это знал. Он был в плену, он готов был жить беднее всего, но лишь бы не в тюрьме. Он так боялся тюрьмы... Он играл на гитаре, мать пела. Что она пела? Пела Руданского: москаль прийшов і каже: «Свари мне этого чего-то с чем в тесто напихают, а хозяйка добре знає, чого москаль хоче, та чекає барабана, поки загуркоче. Як почула барабана, слава тобі, Боже, тоді питає москаля: Вареники, може?. Вареники-лавреники, і побіг із хати, як почув, що труба почала грати». Я говорю, что у нас была такая национальная атмосфера. Это абсолютно не Бандера, просто весь Восток был такой, вот такая у нас атмосфера была в хате, когда я учился. Это запомнилось на всю жизнь... Мать, конечно, потом жалела, что такое мне говорила, она не думала, что такие знания станут какими-то ориентирами в жизни. В.В. Овсиенко: Пожалуйста, назовите имена родителей и годы их жизни. В.В. Смогитель: Годы их жизни мне надо посмотреть. Вы знаете, в Америке у меня дошло до того, что я забыл, когда отец родился. Когда приехал я в Америку — сейчас два слова хочу сказать — я думал, что раз написал музыку к кинофильму о Нине Матвиенко, то в какой-нибудь украинской семье буду детей учить неплохому украинскому языку, на пианино играть и буду себе писать музыку, и денег мне не надо. Но когда приехал, то увидел совсем другое! Я не то, что чуть не сошёл с ума, но я увидел, что нет интеллигенции — есть люди, которые говорят на украинском языке, но они даже не знают, для чего они говорят. Они не воспитывают в Америке детей для того, чтобы, когда будет Украина, то мы вернёмся и, как в Америке научились, будем Украину строить. Мне сами американские дети говорили: «Я не знаю, зачем я живу в Нью-Йорке и зачем я учу украинский язык». Значит, родители не объясняли, для чего. Ни одна украинская семья, ни одна — здоровьем своим клянусь... Я написал в одной песне, Джеймсу Мейсу посвящённой, что «эмиграция, вы не наша нация, и украиноязычная генерация тоже, братья, не наша нация». Это украиноязычные американцы. Это не те люди... Вот евреи — они где в мире ни есть... Этот Моше Даян, где он был? Генералом в Советской армии. Но они мечтали, что, когда будет государство, то мы соберёмся... А если бы я какому-нибудь украинцу в Америке сказал, что вот ты генерал, то, может, поедешь в Украину... Так он сразу в ЦРУ пойдёт и заявит. Они не понимают, поголовно, тотально! Я вам говорю как человек, который прожил в Америке 15 лет. На меня это очень повлияло. Может, были умные люди, был Евгений Маланюк — они поумирали, а то, что осталось, — это, как говорила одна дама лёгкого поведения, «кое-что c чем-то». Я приехал в Нью-Йорк и работал, рубашки красил на предприятии одного украинца. Там работал ещё один украинец. И он говорит: «Пан Вадим, зачем жить в Нью-Йорке? Вот меня водили в воскресную школу, я так и не понимаю, для чего». Я тогда не мог ему ответить, я не знал, я тогда только приехал. Это на меня произвело такое впечатление, что мне память отшибло... Мой двоюродный брат жил в Тернополе, так я ездил в Тернополь, и немного Галичину знаю. Я был в тюрьме в Херсонской области. Но самый плохой народ, самое искажённое лицо моего народа — в условиях свободы. Я не увидел там своего народа. В.В. Овсиенко: Ну, кто вернулся в Украину? Вот вернулся Осип Зинкевич с издательством. Этот человек здесь делает доброе дело. В.В. Смогитель: Да. А где же остальные? Я вернулся. У меня паспорт гражданина Америки, я могу сейчас сесть на любой самолёт, уехать и там жить себе. В.В. Овсиенко: Но я вас сбил… В.В. Смогитель: Сейчас, сейчас. Отец родился в 1911 году, но там что-то было с пенсией... Тогда все хитрили, хотели быть моложе. А когда пришло время на пенсию выходить, то начали назад крутить. Отец в 1911-м, а мать в 1916 году родилась. Мать умерла в 1990-м, а отец в 1975-м. Ему было 62 года. Он, конечно, ненавидел это всё. Когда мать шила телогрейки, потому что выжить на отцовскую зарплату было нельзя, то в дом зашёл милиционер. Она всегда запиралась, а тут вышла не то в туалет, зашёл милиционер. Она упала на колени и просила его, чтобы он не посадил её в тюрьму, ведь это же было запрещено. Так он до последних дней своей жизни приходил и мать платила ему какой-то налог за то, что он её не арестовал. Так прошло детство. Я родился в Одессе, но считаю Жмеринку родиной, потому что в Жмеринке пошёл в сорок пятом году в школу и в пятьдесят пятом году окончил её. Услышал когда-то по радио классическую музыку. Это такое было, будто меня ножом полоснули по глазам. Уже когда я учился в музыкальном училище, я знал, что это была сороковая симфония Моцарта. Я на этом свихнулся. Мать купила мне аккордеон. В шесть лет я пошёл стричься на вокзал. Стоял солдат с огромным аккордеоном. Говорю: «Продайте». Он говорит: «Мне нужны деньги». У матери был пуховый платок, она отдала его соседке, соседка дала деньги и мне купили этот аккордеон. Это для меня была самая большая игрушка, как живое существо. Я нажимал клавиши, оно говорило со мной — так я на этом аккордеоне играл. Когда я окончил школу... Я прекрасно знал математику, на пять. У нас была учительница евреечка Софья Борисовна, так она говорит: «Смогитель, а куда вы поступили?». Я говорю: «В музыкальное училище». Она говорит: «Вы с ума сошли! Вы совсем с ума сошли». Когда я впоследствии под Белым Домом играл на аккордеоне, я эту Софью Борисовну, эту премилую евреечку, вспоминал. Думаю: «Так бы я пошёл по математике…». А так музыка… Я не верил, что музыке можно учиться. У нас, в Жмеринке, не было музыкальной школы. Я не думал, что где-то можно пойти учиться музыке. А когда я поступил в музыкальное училище, то от радости просто плакал. В шесть утра можно прийти и играть до девяти. Два фортепиано стоит в классе. До начала лекций можно играть. Я хотел только музыкой заниматься. В.В. Овсиенко: В этом училище когда вы учились? В.В. Смогитель: Вот это я точно знаю — с пятьдесят пятого по пятьдесят девятый год. Училище имени Глиэра в Киеве. На четвёртом курсе училища я сам пришёл к национальному самосознанию, и то очень просто. Мы на первом курсе, на втором изучали ренессанс до Моцарта, потом Моцарта, потом европейскую музыку, потом русскую музыку, а на последнем, четвёртом курсе, мы изучали украинскую музыку. Оперы Лысенко — они не то что слабенькие, он их никогда при жизни не ставил на сцене. Где-то там частным образом кто-то там пел. Это просто как самодеятельность. Эти условные казаки, неразработанные характеры — словом, оно не идёт в конкуренцию. У Леонтовича — да. Произведения Леонтовича, его обработки песен — это просто гениально. Но украинская классическая музыка на уровне 1955 или 1959 года, когда я заканчивал учёбу, — она была очень слабенькая, просто очень маленькая. И я задумался. У нас в литературе есть Шевченко, это высокий уровень. А в музыке нет таких великих имён. И я подумал, почему? И я пришёл к выводу. Вот в России, например, были «бесплатные музыкальные русские школы». Собирали способных детей и бесплатно учили их. Я понял, что стихотворение написать — надо иметь захалявную книжечку и вообще уметь писать. И ты гениальное стихотворение написал. А чтобы написать даже плохую симфонию или плохую фугу, или плохую сонату — ты не можешь её написать, не получив образования. Потому что там есть форма сонатное аллегро, там фугу надо уметь писать, контрапункты — надо получить образование. Ну, а образование получить — это дорого. Это всегда было дорого, и тут должно помочь государство. Я понял, что должно быть государство в Украине — го-су-дар-ство! Нет государства — нет музыки. Потому что у нас отсутствует национальное государство. Надо делать государство. Как же его делать? Ну, не могу я товарищу или товарке сказать: «Давай, будем государство делать». Нет, государство делается, я абсолютно убеждён, из себя. Я должен сам его делать. Я разговаривал на русском языке, потому что в Киеве все на русском разговаривают. И я решил так — это было на четвёртом курсе музыкального училища, — что если я поступлю в консерваторию, то никогда в жизни на территории Украины не скажу русского слова. И на моё счастье или на моё горе, на мамино горе, а на моё счастье, я поступил в консерваторию. И после этого я больше никогда в жизни в Украине не говорил по-русски. В.В. Овсиенко: В каком году в консерваторию поступили? В.В. Смогитель: В пятьдесят девятом году. И вы знаете, что случилось. Вот те люди говорят: «Какая разница?» А вот разница большая. Когда профессура читает лекции, конечно, все на русском языке, я отвечаю на украинском, а сзади сидит группа человек двадцать, они смеются не надо мной, а над профессором, потому что понимают: где же мне ещё по-украински говорить? Это была просто бомба в консерватории. Это пятьдесят девятый год. В пятьдесят шестом году, когда мать приезжала ко мне в Киев, то мы заходили в троллейбус и разговаривали — на площади Победы, Евбаз тогда называли, — так троллейбус затихал и вдруг: «Смотри, прилично одеты, а говорят по-украински». Когда заходила баба, женщина со вздутыми жилами, в чунях, то это было нормально, это из резервации. А когда я был хорошо одет и мать хорошо, то это произвело впечатление. Это же не так давно: 1956-59 годы — и вдруг студент консерватории принципиально, абсолютно везде, и на лекциях говорит по-украински… Иду я раз, подходит мужчина: «Добрый день». Я говорю: «Откуда вы знаете, что добрый день?» — «Я в такой организации работаю, что я должен знать. Давайте поговорим». И показывает мне, что он из КГБ. «Ну, давайте поговорим». Сели мы, и он мне говорит, что мы знаем, что вы так с языком и так далее. «Вы знаете, — говорит, — я тоже украинец, у меня жена украинка и мы дома разговариваем по-украински, но мы из этого не делаем политики». — «Ну, — говорю, — я же не интересуюсь, что вы делаете с женой, меня это не интересует. Что вы хотите от меня?» — «Вы знаете, что вы можете залезть в такое, что мы даже если бы хотели помочь, не сможем, и танком вас не вытащим». А я говорю: «Это всё?» Он говорит: «Всё». Говорю: «Значит, так. Передайте своему генералу или кому — начальнику — такое от меня. Что я казацкого рода, такого страха большого нет у меня. Ну, есть страх, как и у каждого человека, но такого большого страха нет. Я ничего не делаю антигосударственного. У нас есть гимн Украинской Советской Социалистической Республики, там написано Пролетарии всех стран и Пролетарі всіх країн — на двух языках. Я ничего не делаю, я автомата в руки не беру — ничего абсолютно. Передайте ему, что я как разговаривал, так и буду разговаривать. И не тратьте времени, я ничего не делаю про-ти-во-за-кон-но-го. Если оно имеет такой вид, то это не моя вина, это ваша вина. А если вы только дома говорите по-украински — так тоже говорите везде, а не только как мой отец, что в хате говорил со мной, а на улице боялся. Говорите везде — это наша земля. Где, — говорю, — где, где, в Эдмонтоне, в Вашингтоне или в Москве — где мне говорить по-украински, если не в Киеве? Где, скажите мне, где говорить? Передайте своему начальнику, что я как говорил, так и буду говорить». Я после лекций садился в троллейбус и ездил, хотел услышать, это я один такой или есть ещё кто-то? Везде говорят по-русски. И однажды двое, мужчина и женщина, сидят и на прекрасном украинском языке говорят. Я стою — мне будто бальзам на душу. Думаю: «Господи, слава Богу, нашёл». И вдруг этот мужчина поворачивается и говорит: «Передайте на билет». Я на него как взъярился, как крикнул: «Что вы сказали! Я же слышал только что!» Боже мой, как я на него!.. Это я вспомнил своего отца. Когда женился, мы тоже стояли с женой... Да, я жену себе взял только такую же, как сам. Она преподавательница начальных классов была, Галина Рипа. Рипа её фамилия. Я думал, что художник не Репин, а Рипин. Вот почему мы говорим Репин? А она была Рипа. Галина Рипа 1937 года рождения. В 48 лет от рака умерла. Родила мне парня, сына, он сейчас живёт и всё нормально. Мы с ней стоим за квасом и тоже говорим себе на своём языке. Подходит мужчина — это мы на Воскресенке жили, — маленький такой дедушка, да и спрашивает нас: «А вы не боитесь?» А я прикинулся, будто я не понял, говорю: «А чего бояться?» — «Вы знаете, чего». — «Да нет, — говорю, — я не знаю, чего». — «Я вас спрашиваю, вы не боитесь?» — «Не боюсь», — говорю. Мы взяли квас и пошли, а я своей Гале говорю: «Галя, видишь, это из тех интеллигентов недобитых». А я, кстати, о страхе пишу книгу. Он у всех есть, но на Украине больше всего... Можно я отклонюсь на одну секунду? В.В. Овсиенко: Можно, можно, пожалуйста. В.В. Смогитель: Он есть везде. Я это издам. Когда Драч кричит: `«Перо – це наша чорна доля. Все обійти, все знайти, аж поки в головах тополя не прошумить за два хрести»`. Пишет: «Перо — это наша общая судьба». Понимаете? Опа! Сверстюк приезжает в Америку... Там надо было — я был на этой лекции, — чтобы прочитать об украинском православии. Сверстюк говорит: «А что церковь? Церковь одинаковая, можно в любую церковь ходить». Я не знаю, зачем это Сверстюк говорит. Вся эта интеллигенция, которая его пригласила, надеялась, что он скажет об Автокефальной Церкви. Об Украинской Церкви. А он эдакое что-то... Я это своими ушами слышал. Этот страх — он существует, где он и что? Ну, мог же Драч сейчас сказать, что я вот это исправлял под давлением, так? Может Дзюба сказать, что я написал «Грани кристалла», потому что у меня туберкулёз был. Может? Драч, я слышал, на квартире Горской говорил: «Меня вызывал генерал КГБ…» Ну, а Павлычко уже вызывать не надо, это просто мразь, какой наша земля не рожала мерзопакостнее, это просто пиявка. Он проклинал Маланюка, проклинал Папу Римского, проклинал жёлто-голубой флаг, проклинал всё — это просто ужас. В.В. Овсиенко: И что бандеровцы детей в колодцы бросали. В.В. Смогитель: Да, да, я это знаю, я это знаю! Но наши люди... Приезжает Павлычко в Америку — будто Иисус Христос в дом вошёл. Вот такое что-то делается у нас. Драч рассказывал, что его вызывал генерал КГБ. Он пришёл, сидит интеллигентный человек. Говорит: «Извините, это я вас вызвал. Вы хотите, чтобы я в форме был?» Этот человек ему говорит — это со слов Драча: «Вот, Иван Фёдорович, вы коммунист и так далее, мы следим за вами, вот, например, вы знали такие строки: `В день святого весняного Юрія я по воду з відрами йшла, божевільною білою бурею за криницею вишня цвіла`. Вы слышали?» — «Нет, не слышал». — Это какая-то Могилянская Ада. «Так вы знаете, Иван Фёдорович, может так быть, что следующие поколения и Драча не будут знать. Так давайте мы с вами так договоримся. Либо вы живёте в государстве и делаете так, как...» Это он в последний раз был на квартире Аллы Горской и так сказал. А после того он скурвился полностью, полностью. Это хуже шлюхи... Тот Дима Павлычко взял его на воспитаньице и воспитал из него... Но ведь может Драч сейчас это сказать, что это был террор? Я слушал Драча по телевизору, брали у него интервью — это просто развалина! «Я в шинели ходил, вы знаете, я ещё на первом курсе в военной шинели ходил. Телефона у меня тогда ещё не было». Зато на последнем курсе ты уже в модных кожаных пиджаках ходил. Это просто развалина, которую нечего слушать, это просто, по-тюремному, балабол, гениальный балабол, и всё. Это сплошная руина. Вот это страх. Так мало людей взяли на себя ответственность и пронесли эту ношу до конца. Можно упасть, да, но надо встать и снова идти, попросить прощения и идти. А этот упал — и всё. И Дзюба должен был извиниться. Когда я уезжал, я заходил к Светличному, и знаете, что Светличный сказал? Сказал: «Вадим, я всем прощу, и пусть мне все простят, может, я что-то не так сказал. Единственному человеку в мире не прощу. Кому? Дзюбе». Иван Светличный, понимаете? Бог есть. Я ничего не выдумываю, я говорю то, что было. В.В. Овсиенко: Времена консерватории. В.В. Смогитель: Да, времена консерватории. Я нашёл такую песню, белорусскую свадебную песню: `«Чырвоная каліначка да тына схылілася, а я, млада, зажурылася, што ад роду адбілася. Цяжка в свеце жыці-быці, с чужынаю гаварыці. Ой пайду я гукаючы, сваей долі шукаючы…»`. Мне это очень понравилось: `«Цяжка-важка в свеце жыці-быці, с чужынаю гаварыці»`. Я сделал эту песню на два голоса. Там, где это `«Цяжка в свеце жыці-быці, з чужынаю гаварыці, с чужынаю гаварыці, бо чужына і не радзіма»`. Нина Матвиенко пела, а нижний голос пел эту мелодию. Словом, я сделал такую полифоническую акапельную обработку для двух голосов. Почему? Я там почувствовал идею Советского Союза, что чужбина — не родина, не родня, что это всё-таки своё. А кто споёт? Эти знаменитые вокальные бельканто — не идут. И вдруг я слышу по радио Нину Матвиенко. Боже ты мой, это же она! Прихожу, даю ей, она поёт эту песню. Кстати, вчера директор школы дал мне пластинку, где эта песня записана. Я тогда сидел в тюрьме, а Нина говорила: «Если я буду издавать пластинку, то что, написать чьё-то имя или ничего?». Говорю: «Лучше ничего не пиши». Даю, ей нравится. Эта песня прозвучала раза два. Один раз прозвучала — и её КГБ сразу же закрыло в шкаф. Меня только удивляет, что Нина Матвиенко об этом ничего не пишет. Пишет, что она патриотка, но ничего не пишет об этой песне. Может, это тот же страх. Она спела — и песню закрыли. Вызвали её к Авдиевскому. А, Николай Воробьёв перевёл эту песню на украинский язык. Нина сказала, что хочет по-украински петь, так Николай Воробьёв перевёл. Сейчас лауреат Шевченковской премии. Кстати, отец его русский. Ни одного русского слова от Николая я никогда в жизни, никогда не слышал, никогда. Он перевёл. Её вызвали к Авдиевскому. А я же даже не подумал, что это «Червона калина» — это белорусская «Чырвоная каліначка», а перевели «Червона калинонька», а там «а ми тую червону калину та й піднімемо, а ми нашу славну Україну розвеселимо...». Вызывает Авдиевский Нину и начинает её почти ногами — избиение младенца: «Что ты, работаешь у меня, а где-то поёшь про какую-то красную калину песни? А меня КГБ вызывает, что это такое?» Опа! Нина мне говорит: «Вадим, не надо мне этого всего, я не хочу». Говорю: «Нина, я прошу прощения, но это белорусская песня. Я же тебе говорил, что давай по-белорусски будем петь. Это же ты захотела по-украински». Это было первое знакомство с Ниной Матвиенко, так оно произошло. Она спела. А потом, когда уже пахло тюрьмой, Нина спрашивает: «Я издаю пластинку, я бы не хотела твою фамилию писать, потому что если я напишу, что обработка Вадима Смогителя, то всю пластинку запретят. Так, может, чьё-то имя?» В.В. Смогитель: Нет, — говорю, — чужого не надо. Не пиши ничего, а потом разберёмся. В.В. Овсиенко: Так когда это было, в каком году? В.В. Смогитель: Это восьмидесятого года. В 1980 году вышла эта пластинка... Ну, мы песню написали раньше, а пластинка была в восьмидесятом году. Может, в семидесятом году я её написал, а там пока она спела, записала, оно пролежало лет восемь, пока она решила издавать пластинку. Пластинка вышла в восьмидесятом году, называется «Нина Матвиенко», и там есть «Червоная калинонька». Не написано, что это белорусская песня, но это было знаковое событие... Я почувствовал, что это государство... Ну, я вам скажу откровенно, что Нина в тюрьме не сидела, Нина получала квартиры, все звания в советское время, она не была обижена советской властью. Ну, может, ей немножко так по заднице дали. Так что Нине обижаться на власть... Я Нину никогда не видел в доме Светличного, никогда в жизни. Когда надо было спеть песню Авагяна, я попросил Нину, Нина побоялась прийти. Авагян был убит. Он написал: `«Чумацький Шлях, Чумацький Шлях, це наша доля, це наша воля, то є наш Бог, то є...»`. Такие начал украинские песни писать, Боже ты мой! И он что-то написал для Нины, Нина спела песню, а когда Авагяна убили... У вас нет его в «Словаре диссидентов»? Вам надо написать про Авагяна... Александр Авагян, Боже ты мой... Это то, что Ивасюк на Западе, а здесь был Авагян. В.В. Овсиенко: Может, в интернете поискать? В.В. Смогитель: Да-да, в этих «Диссидентах». В.В. Овсиенко: Я даже и не знаю такого... В.В. Смогитель: Я расскажу, только не сейчас, давайте немного позже, вы запишите — «Авагян». Он говорил на русском языке, у него отец был армянин, а мать Москаленко, но Москаленко уже три или четыре поколения в Ленинграде жили. Когда его убили, я пришёл к матери, а она: «А кто вы такой?» Я говорю: «Товарищ, знакомый». — «Что-то я вас никогда не видела». А я говорю: «Давайте так. Авагян был спелеологом, он в Тернопольской области в пещерах нашёл плакат бандеровский. Он приходил ко мне с трезубцем, и я ему делал фотографии». А она: «Ну, если вы это знаете, тогда проходите, если вам Саша доверял». Он родился здесь, эта киевская атмосфера — он начал украинские песни писать. Я его спрашивал: «А чего ты не говоришь на украинском языке, раз ты знаешь язык?» Знаете что, он мне гениально ответил? Он говорит: «Вадим, когда я написал Чумацький Шлях, то я его принёс сразу на радио. Не надо было идти в КГБ — вот эти все, которые говорят на украинском языке, они мне сказали: Саша, из этого ничего не будет. Песня хорошая, но ты её назови хотя бы Звёздный Путь. А я их сразу на три буквы послал и ушёл — педерасты». И до КГБ не дошло. Там такая песня! Над тобой какое-то стеклянное небо, и в этом стеклянном небе отразились чумаки… И всё время — `«Чумацький шлях – це наша доля, це наша воля, це наш Бог, це є наш... »`. Он говорил, что у него есть эти записи, я их тебе подарю... Он говорил: «Когда в Тернопольской области триста человек в лесу пели Чумацький Шлях, я сказал, что меня замочат. И если замочат, так я хотя бы что-то сделал для Украины». И его «замочили», его убили. Наняли того, что в тюрьме сидел, его отпустили, чтобы убил. Сивогорло, кажется. Я взял эти документы, привёз в Америку, сдал судье Футею. Да, Господи, он и смотреть не хотел эти документы про Авагяна. Даже смотреть не хотел. Авагяна убили. Но украинские ворота открылись, и он там среди святых ходит. Он пришёл бы и к языку, он уже пришёл, он столько написал… Хорошо. Ну, консерватория. Потом меня выгнали из консерватории. В.В. Овсиенко: В каком году выгнали? В.В. Смогитель: В шестьдесят четвёртом году выгнали. Мне надо было, чтобы больше зарплата была, я уже три курса закончил, это было при переходе на пятый. Мне надо было взять справку, вот я и пошёл. Они-то выгнали, а приказа об исключении так и не было. В.В. Овсиенко: Но ведь была какая-то формулировка? В.В. Смогитель: Да, «за неуспеваемость». Да, я не сдал несколько предметов. Ну, их можно было пересдать, Боже мой, весной прийти пересдать. Потом они меня приняли в консерваторию, потому что я заработал просто какую-то националистическую характеристику в Галичине. Все говорили «бандеровец», я там никогда не жил, бандеровца живого не видел. Я в Бучаче работал, и привёз характеристику, что работал прекрасно, но в работе был националистический стиль. Так я говорю: «Хорошо, а почему с футбольным уклоном человек может работать, а с националистическим не может работать?» Я собирал там книги, так что, я не имею права учиться? Потом я поехал в Москву, хотел на композиторский факультет, а потом решил, что если я композитор, то я буду композитором, а если я не композитор, то я закончу десять композиторских факультетов и всё равно не буду композитором. Где на работу устроюсь, поработаю два месяца — выгоняют с работы, выгоняют. А тут жена, ребёнок, жена, ребёнок, жена, ребёнок, понимаете? Дома скандалы бесконечные. В конце концов, пришли они ко мне и говорят: «Напиши». Я говорю: «Ничего писать не буду». Они приносят написанное готовое. «Хорошо, — говорю, — печатайте, только никого не трогайте и не лезьте больше ко мне. Я не могу так. Или я уеду из этой страны. Я так не могу жить». И они напечатали в газете «Путь коммунизма». Я там не знаю, куда вход и выход. Они сами написали и сами напечатали. И после этого они подошли ко мне и говорят: «О, так это же надо, чтобы ты по телевизору выступил». — «Нет», — говорю. В.В. Овсиенко: А что они там написали? В.В. Смогитель: Написали, что я признаюсь, что я в пропасть прыгнул. Что меня в это Светличный втянул. Я это всё вычеркнул, говорю: «Да, я плохой, и всё». Я просто физически не мог этого терпеть. Ну, как вам сказать? Это был не страх, просто они мне, как эти мухи туалетные. Ну, нельзя, понимаете, ну, нельзя жить! Где не устроюсь на работу, полтора месяца поработаю — выгоняют, выгоняют, выгоняют, из консерватории выгнали. Это был мой вроде как тактический ход. В.В. Овсиенко: Так когда была эта публикация? До семьдесят второго или после семьдесят второго? В.В. Смогитель: После семьдесят второго. Я думаю, что между семьдесят вторым и семьдесят седьмым эту публикацию они сделали. Когда они напечатали, я думал, что это конец. Слушайте. Он подходит, говорит со мной: «Знаете что, вы так смотритесь хорошо, давайте по телевизору выступим?» — «Нет», — говорю. «Ну, так что же это?» — «Нет, — говорю, — вот что хотите, нет, нет и нет, на этом конец, всё». На этом мы закончили. Ну, конечно, друзья мне: «Надо было, Вадим, не писать». Я говорю: «Я знаю, что надо было не писать, я знаю, — говорю, — но подождите, может, когда-нибудь это будет документом, как они терроризировали». Это террор, это настоящая террористическая акция! А с Драчом что, это не террор? Приходит и говорит ему: «Что это вы пишете?» Это же террор! Это настоящая террористическая организация. И я свидетельствую, свидетельствую, что это был террор. И не потому, что я не устоял. Может, если бы я был один... Но ведь дома ребёнок родился, жена скандалит каждый день… Ну, ни копейки нельзя заработать. Словом, дошло до того, что я поехал в Москву, а там есть Белая башня, мне сказали, и в той Белой башне... То есть я привёз письмо Брежневу. У вас тут нет его среди документов? Оно у меня есть, копия. В.В. Овсиенко: Нет, тут нет. В.В. Смогитель: Там написано было чёрным по белому: я в армии не служил, секретов не знаю, у вас прекрасная страна, но я прошу выпустить меня из этой прекрасной страны. Я никому ничего не должен… Прошу выпустить меня из этой страны. Знаете, они уже так допекли... Прошу меня выпустить. Я хочу создать где-то оркестр, я хочу писать музыку, я не хочу в вашей стране жить. Не хо-чу! Я пришёл к Кремлю, говорю: «У меня есть письмо Брежневу». А они: «Ты откуда?» Я говорю: «Из Украины». — «Знаешь, вон там Белая башня, там принимают письма». Я пошёл и отдал письмо. Конечно, я ехал тайно, ни товарищ, абсолютно никто не знал. Как я приехал, тут приходит ко мне Гриць Халимоненко — вот первый, кто меня сдал. В.В. Овсиенко: Ага, знаю, знаю Гриця. В.В. Смогитель: Так вот он сдал. У него есть ещё два брата, один в КГБ работает. Николай Халимоненко в журнале «Животноводство» был главным редактором, его возили на машине. Приходит Гриць, как только я приехал, говорит: «Слушай, где-то ты был, что-то ты понаписывал...» Это сто процентов, что он первый, кто... Я это понял уже потом, после тюрьмы. «Что-то ты понаписывал, что-то там говорят?» Я ему, как товарищу, беру рассказываю, что я там написал. КГБ получает деньги — и вдруг КГБ ничего не знает. Так они кого находят? Находят Грицька Халимоненко. Он прекрасно, кстати, знает украинский язык, прекрасно переводит с грузинского, но... И Дима Павлычко прекрасно знает язык. Но если сравнить стихи Авагяна с Павлычко... У Авагяна как-то: «Ветер травы уложил...», «На траву упала роса, на щеку скатилась слеза», то у Димы Павлычко... Авагян не знал дороги в Союз, но у Димы: «Мы станем с тобой, как олени-лани вслушиваться...», какой-то «тревожный зов». А что эти стихи: «Я пойду с тобой лягу»? Что эти стихи значат? Это в притонах для шлюх такое надо читать. Авагян стоял на десять голов выше. Я вам принесу. Я прочитал доклад «О проблемах компромисса в украинской литературе» и сравнил Авагяна с этим Павлычко, с его произведениями. Когда судили… Как его? Они жили на Московской улице... Антонюка! В.В. Овсиенко: Зиновия Антонюка? В.В. Смогитель: Да-да. Когда Зиновия Антонюка судили, я пришёл... Вышел один, я его не знаю, и говорит: «Что вы хотите?» Я говорю: «Я хочу Вересу, мне надо поговорить с Вересой. (Вереса — жена З.Антонюка. — Ред.) Она там в суде, можно её вызвать?» Это тут, где всех судили. А он говорит: «Вы идите отсюда, мы скоро доберёмся и до вас». Вы знаете, я впервые почувствовал, что доберутся. И они меня сбили. Я шёл по улице, сбили, бросили в машину и говорят: «Ну, как?» Идёт суд: «Без причины, из хулиганских побуждений правой рукой нанёс...». Три года дали. Как они меня после суда привезли в Лукьяновскую тюрьму и там оставили, кто-то взял бумаги и ушёл, а я сам остался. Как сам остался, я на всю тюрьму: «Гей, на високій полонині вітер повіває. Гей!» А выходит майор и говорит: «Осуждённый Смогитель, — на украинском языке, — а что это вы так поёте радостно?» Я говорю: «Вы знаете, я слышал, что Дзержинский Феликс собирал антисоветские собрания, а потом их накрывали, я слышал много чего, но сегодня я увидел, что всё государство, весь государственный аппарат свидетельствовали против меня, а суд — суда нет, ничего нет, это всё ложь. Вот вы идёте по улице, читаете: Человек человеку друг, товарищ и брат — ложь! Ваша зарплата — ложь! Учение Маркса, лучшее в мире, — всё, всё ложь! Я сегодня увидел это своими глазами, — говорю, — это не кто-то мне сказал». Как шёл суд? Перед судом зашёл кагэбэшник, молодой пацанчик: «Я буду вашим адвокатом». Говорю: «Я своё дело знаю лучше, чем кто-либо». — «Я знаю ваше дело точно так же, как вы его знаете». Такой улыбчивый, высокий, спортивный, подтянутый. Я ещё немного засомневался, но потом отказался, говорю: «Нет, не надо». Это он буквально за минуту-другую или за тридцать секунд перед судом вскочил: «Я буду вашим адвокатом». Говорю майору: «Всё ложь. Я сегодня увидел». А он говорит: «Вы знаете что, вы очень не пойте, а то будет хуже». — «А что хуже может быть?» Он говорит: «Я уже здесь тридцать лет работаю. В тюрьме может быть хуже, хуже, хуже и ещё хуже — без конца может быть хуже. Я вам просто советую». Такой был разговор. Когда я вышел из тюрьмы, моя мать говорит: «Ты, сынок, беги куда-нибудь в Америку, — это уже была перестройка, — потому что когда ты пошёл в тюрьму, ты ещё был не такой злой, а из тюрьмы ты вышел в сто раз злее и агрессивнее. Они тебя если во второй раз возьмут, то уже не выпустят. Они думали, что ты немного испугаешься...» И вот по воле моей матери — «Раз ты любишь свою Украину, то уж люби её там, там что-то, может, сделаешь для неё, а здесь они тебя убьют». Ну, никто же не знал, что будет развал Союза. Так я уехал... В.В. Овсиенко: Подождите. Вы как-то так быстренько сказали о своём уголовном деле, а ведь это самое важное — его обстоятельства. Как оно было сфабриковано? В.В. Смогитель: А, очень просто сфабриковано. Сейчас расскажу. Перед тем сидим мы дома, я и жена. Приходит мужчина, стучит в дверь: «Я врач». — «Добрый день, что хотите?» — «Хочу проверить оспу у ребёнка». Говорю: «Ребёнок в школе». Наличие оспы. Его звали Пётр. Прекрасный украинский язык, высокий. Мы с женой говорим, что ребёнок в школе, но мы можем подождать, давайте вот чаю выпьем. Ну, выпили чаю, он говорит: «У меня сестра в Австрии живёт» и так далее. Он ушёл, сказав: «Я в вашем доме проверяю у детей оспу, я из скорой помощи врач. Я к вам ещё приду». Только он за дверь, я говорю: «Галя, одну секунду». У нас наверху, на третьем этаже, жил парень такого же возраста, как сын Володя. Спрашиваю: «К вам врач приходил?» — «Нет, не приходил». Опа! Прихожу: «Галя, это крючок, мы на крючке». Приходит он во второй раз: «О, я вам могу гречки достать в неограниченном количестве» и так далее. А я говорю: «Вы знаете, меня довели до того, что я просто хочу уезжать из этой страны. Я ничего не могу, нет мне работы…» Про Нину Матвиенко кинофильм должны были делать, и мы уже подписали договор — опа, сняли. Это после тюрьмы было? Подождите, нет, до тюрьмы... Он ходит. Говорю: «Галя, что-то будет, вот что-то будет». А был 12-го декабря в Оперном театре концерт, посвящённый Леонтовичу. Приходит этот врач 13-го ко мне, а мы с Воробьёвым, с Николаем, сидим себе, что-то говорим. Приходит он 13-го и говорит: «Слушай, ты же говорил, что пойдёшь на концерт». — «Да, я был на концерте». — «Ну, расскажи. Тут, — говорит, — я взял вам вино, а себе коньячок». Но я вижу, и уже говорил жене, что он стопроцентный этот... «Ну, — говорю, — хорошо». Конечно, сегодня я бы запер дверь — и всё. Потому что всё это на свою голову. Но они по-другому сделали бы, наверное… Ведь перед этим было вот что. Открылось какое-то вечернее кафе до двух ночи на «Левобережной». Я забыл, «Червона рута», или как оно называлось. И он мне говорит: «Пойдём без жены». Мы пришли, есть два места пустых. Я понял, что это придут две каких-то бабы. Мы пьём, подходят двое, мы что-то говорим с ними. Что-то они про Мокрика сказали, а я говорю: «Я знаю Мокрика». Мокрик был главным педиатром Украины. Я его знал, потому что брат мой двоюродный был главным хирургом Тернопольской области, он меня возил к этому Мокрику. Так мы разговорились с этими девушками, пьём себе. А тут танцы, идём, он говорит: «Ты какую берёшь, эту, что с косой, или эту?» Ну, я танцую. Уже там половина второго, надо идти домой, и эта говорит: «Вы меня проводите?» — «Проведу». Я поднимаюсь — она там рядом живёт, — поднимаюсь наверх, а она говорит: «О, я вам чаю с гербатой сделаю», — как-то по-галицки или по-польски сказала. — «Ну, — говорю, — хорошо». — «А я сейчас, — у неё такой пеньюар прозрачный, — я сейчас приду». Она открыла дверь, смотрю — а там если не тысячи, то сотни всевозможных баночек, духов. Надо иметь огромные деньги на это. Она там моется, а я тихонько открываю дверь и, чтобы лифт не шумел, тихонько пешком вниз. Это был седьмой этаж. На другой день этот Пётр звонит: «Ну как?» Это было бы мне не три года, это было бы все семь или десять лет... В.В. Овсиенко: За изнасилование. В.В. Смогитель: За изнасилование, да. Только бы я лёг с ней, ворвался бы муж, она бы закричала, дёрнула бы крови... Пётр меня спрашивает: «Ну, так как?» — «А, — говорю, — очень хорошо. Такая красивая девушка!» Это я к чему говорю? Что я на все тысячу процентов знал, кто такой этот Пётр. А тут он приходит и это вонючее вино нам, а себе коньячку, потому что «у меня печень больная». Так за что пьём? Пьём, ну, за Леонтовича, не имеет значения, я не помню, за что-то пьём. Я говорю: «О, вы знаете, я нож забыл». Или вилку, или там что-то надо взять на кухне. Беру вот так — и раз, не глотаю, а сполоснул, прибегаю, приношу что-то там. И снова мы сидим. «Ну, за что пьём?» Так было раза три. Вдруг он берёт телефон — у нас рядом телефон — и звонит, что-то там говорит. Я думаю, это точно... «Пойдём, мне надо уже идти, мне сказали, что надо сестре в Австрию позвонить, мне надо на переговорный пункт, проводите меня». На Крещатике центральный переговорный пункт. Ну, Николай быстро собирается, а я говорю: «Я не пойду, никуда не пойду». — «Нет, мы выйдем». Как он меня вытаскивал! «Выйди проводи меня, ну проведи, расскажи, это же так интересно про Леонтовича, мы же только это начали». — «Да нет», — говорю. Но думаю: вот интересно, как же оно будет? И я иду, беру куртку меховую, не застёгиваю, хотя мороз был. Слава Богу, что я взял эту куртку и накинул на себя. Идём, доходим на улице Франко. Там так: тут аптека, а там улица Ленина, туда к Оперному театру. Я говорю: «Всё, я дальше не пойду. Я никуда не пойду». А он: «Ну, тогда я пошёл на переговорный пункт». Переходит улицу Ленина, эту, что теперь Хмельницкого, и идёт прямо туда, к бульвару Шевченко. Я ему хотел крикнуть: «Эй, пидарас, переговорный пункт вон там, тебе надо идти на Крещатик. А там нет переговорного, там Ботанический сад». А Николай перешёл улицу и пошёл на станцию метро «Университетская», там кажется, улица Пирогова. К «Университетской», потому что он на Воскресенке жил. А я такой злой иду, вот так опустил голову. А холодно, мороз был, людей очень мало на улице было. И так смотрю: как ноги напротив меня, так я раз сюда. А это, смотрю, ноги напротив меня. Я сюда — и ноги сюда. Он меня плечом — раз, и на колени: «За что ты меня ударил?» Я спрашиваю: «Я вас ударил? Я вас не бил». А тут человек восемь, белая «Волга»: «Что за драка?» И меня за руки и за ноги, в машину: «Ну, как?» Так я этот момент не хочу подарить. Этот момент! Я знаю, что есть Бог, а раз есть Бог, то мы этот момент доделаем. Я писал уже из Америки Кравчуку, писал Луценко. Они мне все отвечают, что дело уничтожено. (Материалы уголовных дел действительно уничтожали через 15 лет. — Ред.). Так у меня же всё есть, приговор с их адресами. Я ничего не хочу — я хочу повторить суд, пусть они расскажут. Это была группа захвата, пусть они расскажут, на кого они работали. А кто они сейчас? Ну, кто-то умер, а кто-то и жив. В.В. Овсиенко: Там где-то человек семь названо? В.В. Смогитель: Да. Там, я помню, были: майор Сирык из Октябрьского отдела милиции, одна была Романова, Иванов был — ох, падла, фашист... Этот Хацюр… А как же, а для чего мы делали это государство? Чтобы всё молчать? В.В. Овсиенко: Здесь вы их аж восемь называете* (*См. «Открытое заявление» в конце интервью. — Ред.). В.В. Смогитель: Да, да. Вот все они записаны как свидетели. Их адреса... Всё это у меня есть, что они дурака из меня делают, что всё уничтожено. Более того, я хочу прийти в СБУ и сказать, что это они уничтожили дело, что это вы сделали, вы уничтожили, так вы КГБ или СБУ? Потому что если вы не хотите пересмотреть дело, то вы не СБУ, вы КГБ, отдел КГБ. А если вы СБУ, пожалуйста, найдите виновных. Это была группа захвата, я же нормальный, я знаю. А теперь смотрите, что было самое интересное. Когда они меня арестовали, сразу повели в центр, чтобы алкоголь проверить. Она что-то там померила, я дышал, кровь взяла и потом говорит: «Пройдитесь, вот линия». Ну, я прошёлся, там какая-то линия, прошёлся и сел. Они были убеждены на сто процентов, что анализ покажет, что я пил. Ну, я же пил, да? И я уже в камере... Эта Романова, первый дознаватель — Романова, вот дрянь уже, это просто выродок. В камере целую ночь мороз, окно выбито. Где-то в три часа врывается эта Романова: «Поехали на экспертизу. Эта экспертиза была неправильная». Они всё знают, они ту экспертизу и не смотрели, но в два часа кто-то из них всё-таки пересмотрел экспертизу. Экспертиза показывает, что я могу сам себя защищать. Кто-то позвонил, и они меня ведут, а я говорю: «Не поеду». Она: «За сопротивление властям мы вас будем судить». — «Хорошо, — говорю, — я поеду, но только на моих глазах вы берёте кровь и на моих глазах пробирку сдаём». Едем. Они берут у меня кровь, берут пробирку и выталкивают меня из института. Я как начал кричать! Я кричал, что я, как вернусь, я вас всех перестреляю, я вас поубиваю, я вас повешу, вы падлы все! Мы же договаривались, что вы берёте анализ, а вы же сделаете из другой крови анализ. Я хочу, чтобы при мне делали анализ, я сижу, сделали анализ и показывайте мне. Сколько его делать? Его же не делать двое суток, этот анализ. И вот это им навредило, что я не пил вино. А он же видел, что я пил! Я уже знал, что это тот Пётр сделал... Вот такая была предыстория. Не предыстория — это так и было. Так я попал в тюрьму. А в тюрьме впервые, я впервые в камеру зашёл... В.В. Овсиенко: Вас держали где? В «Лукьяновке»? В.В. Смогитель: В «Лукьяновке». Первые три дня меня не в «Лукьяновке» держали. Три дня меня держали в... Я сейчас вам скажу... В.В. Овсиенко: В КПЗ? В.В. Смогитель: Да, да. Это называется КПЗ. Камера предварительного заключения. Этот КПЗ был расположен… Сейчас я вам скажу. Как к Стусу было ехать в Святошино, направо улица, там Октябрьское отделение милиции. Там, где завод Антонова, в тех краях. Там я три дня был. А через три дня они меня привезли в тюрьму. Нет, не там. Там я первую ночь провёл. На вторую ночь они меня отправили вот туда, где судили Антонюка, внизу, в подвал. (Наверное, это Киевский городской суд, Владимирская, 6, возле Софийской площади. — Ред.). Вот здесь три дня я пробыл. Там я встретил одного молодого парня. Я рассказал ему всё, как было. Он сказал: «Тебе минимум три года дадут. Минимум три года». И он мне посоветовал, как надо в тюрьме себя вести. Как будут раздевать, ты не поддавайся, дерись. «Да, — говорю, — что ж драться, если их столько?» — «Так ты дерёшься, те бьют, а другие смотрят. И, может, возьмут в семью — хороший пацан, значит. Не отдавай ничего». Он дал мне очень хорошие уроки. Это случайно, конечно. Я там побыл три дня, а может, два дня, не знаю, из этого КПЗ меня перевезли в тюрьму. В тюрьме, в камере, только я зашёл: «Давай забьём» — какой-то марихуаны или чего-то. Я говорю: «Я такого говна на свободе никогда не употреблял...» Я теперь знаю, что если бы я только взял в руки — моментально бы накрыли: «Наркота». Вот Бог меня берёг. А я действительно не хотел. Думаю, если я его там не употреблял, что ж я буду в тюрьме, оно мне надо? Я совершенно без задних мыслей отказался. Мать взяла мне адвоката. Пришёл адвокат, мне кажется, такой старенький, сухонький такой. А когда я начал читать дело (мне же разрешено читать дело) — Боже ты мой, что там написано!.. У меня всё это есть, копии есть. Я его в пятке ботинка вынес. Я сделал тайник в пятке ботинка. Все выписки есть. Смотрите, если «терпила» говорит, что я его ударил и тут же вскочил и спросил: «За что ты меня ударил?», то водитель «Волги» говорит: «Я ехал на Волге и вдруг вижу лежащего и кричащего о помощи мужчину, я же мог ему ноги перерезать». Вот это всё у меня есть. Я думал, что я выйду из зала суда. Потому что этот говорит, что я тут же вскочил, а этот говорит, что видел лежачего. Так если этот говорит правду, то этот врёт, да? А если этот говорит правду, что он видел человека, который лежал и кричал о помощи, то тогда этот врёт. Дальше. Что он был в очках… Все эти выписки из дела, если они его уничтожили, у меня есть. И экспертиза может подтвердить, что это писалось двадцать или тридцать лет назад. Это очень легко установить. Так если я его ударил правой рукой, а у него очки, то я мог бы ему разбить очки. Я его первым делом хотел спросить: «Не имеете ли вы ко мне материальных претензий? Ну, если я вас так сильно ударил, что вы упали, то, может, я вам дорогие очки разбил?» У меня всё это было. Я думал, что я выйду из зала суда. Но они мне говорят: «Обвиняемый, вы хотите что-то сказать?» Я говорю: «Не хочу, я буду говорить как адвокат, я не считаю себя обвиняемым». А это была ошибка. Мне надо было сразу, как только спросили, говорить. Но они, наверное, и так бы не позволили. И вдруг я вижу, что секретарь не записывает. А я спрашиваю судью: «А почему эта не ведёт протокол?» — «А вы говорите, фашист, а вы говорите, говорите». — «Да, — говорю, — чего ж говорить…» — «А вы говорите, говорите». И всё, они ушли, три года, говорят. Говорю: «А где же как адвокат?» — «А мы вам давали слово, вы отказались». — «Да, — говорю, — вы мне давали как обвиняемому, а мне нечего вам сказать, это цирк на проволоке». Я хотел задавать эти вопросы свидетелю: как ты мог видеть, что он лежит и кричит о помощи, если этот говорит, что он тут же, мгновенно вскочил и спросил? А они на что рассчитывали? Я вам сейчас скажу. Они рассчитывали, что я буду пьян, и всё, никто этого читать не будет. И они там понаписывали что-нибудь, понаписывали и всё. Что этого никто не будет читать, понимаете? Но я знаю, что это в деле есть и страшно молчу. Мать нанимает мне адвоката. Этот адвокат говорит... Да, я же голодовку объявил, я 29 дней не ел, я потерял больше двадцати семи килограммов, понимаете, я ничего не ел, только воду пил. И они мне говорят: «Можно идти?» Я говорю: «Можно». Приводят. Адвокат говорит: «Вы знаете, я внимательно прочитал ваше дело и считаю, что у вас не двести шестая, часть третья, а сто девяносто восьмая», или что-то такое. А я говорю: «Вы действительно внимательно читали?» — «Очень». Я же и ему не хочу вслух сказать, потому что если я скажу вслух, то они могут это всё исправить, а я себе это выписываю для себя. Говорю: «Дайте мне бумагу». Он дал, я написал, говорю: «Спасибо. Если вы видите там не двести шестую, а сто девяносто третью, то вы, — говорю, — внимательно не читали дело. Спасибо, я отказываюсь от адвоката». Он: «Ну напрасно, что вы...» Я говорю: «До свидания, всё, выведите меня отсюда». В.В. Овсиенко: А сто девяносто третья?.. В.В. Смогитель: Я не знаю, какая-то другая статья там была. В.В. Овсиенко: У меня есть кодекс, я могу посмотреть. В.В. Смогитель: Он другую называл, на сто с чем-то… Почему они все виноваты? Вот, например, когда здесь написано, что «нанес удар», то прокурор по надзору, какой-то старший советник, уже пишет, что «нанес два удара». О! «Нанес два удара Щербаню» — за это, за это Цупренко судить надо.** (См. ответ Цупренко в конце интервью. — Ред.). В.В. Овсиенко: Цупренко? А Цупренко и меня судил, между прочим, в 1973 году. В.В. Смогитель: О, вот это он, вот это он на нас специализировался. Я буду его судить и на том свете. В.В. Овсиенко: Он в девяносто третьем году умер. В.В. Смогитель: Да? Всё равно, всё равно. Скотина. Вы видите: «два удара», чтобы, знаете, было хуже. Если везде один удар, чего же ты пишешь... В.В. Овсиенко: Чтобы была драка. Что не случайно толкнул один раз… В.В. Смогитель: Да, но ведь этого нигде нет, это же он выдумал. Что, он этого не знал? Чего же ты пишешь «два удара»? Знал, знал. Если бы не знал, ты бы скопировал оттуда да и всё. Но не все они поумирали. Тут речь идёт о принципе. Итак, я отказался от адвоката. Я в тюрьме выжил благодаря этому парню, который мне подсказал, что надо драться. И когда надо было, когда ко мне подошёл один, чтобы меня ударить, я схватил на параше тот тазик и говорю: «А я не боюсь, я тебя просто убью этим тазиком. Как только ты меня тронешь — я тебя первым не буду бить». И он пошёл спать. Я думаю, что это его натравили на меня «кумы». А я этот тазик как пустил по камере — я думаю, что там по всей Лукьяновской тюрьме слышно было. Металлический, алюминиевый тазик. Я его как пустил — и он перепугался. Но они передали через кружку в соседние камеры, что — у меня там была «кликуха» «Учитель», — что «Учитель может убить». И это была самая большая похвала там. И ко мне никто не лез. Я и вправду его убил бы, и пусть бы меня расстреляли. Он подошёл и: «Что ты там...». И так мне только раз махнул перед носом... Я говорю: «Это всё?», — там, в тюрьме, я тоже на украинском языке. «Это всё?» А он: «Не хочу раскручиваться». А я говорю: «А я не боюсь. Вот только тронешь — этот тазик я весь в тебя вдавлю. Весь». И он тихонько, как свинья, ушёл. А знаете, камера видит… Я этот тазик как пустил по камере и ушёл. И всё, и больше ко мне не цеплялись. Этот совет мне дал в КПЗ на Богдана Хмельницкого какой-то молодой заключённый. Он говорил, что уже раза три или четыре в тюрьме, молодой, лет 26, говорит, я всё время сижу по тюрьмам. И он научил меня, что надо защищаться. Так они судили и отправили меня в зону. В.В. Овсиенко: А куда отправили? В.В. Смогитель: В Старую Збурьевку, Херсон. Седьмая зона, зона номер семь. Это, потом я слышал, беспредельная зона... Ну, вы знаете, раз вы сидели, что такое беспредел. Там менты что хотят, то и делают. Вводят одного политического туда. А там страшная атмосфера. Когда я там полтора года пробыл, то человек двадцать пять офицеров вызвали меня, чтобы я признал себя виновным. Вот это, я вам скажу откровенно, у меня есть подозрение к Чорновилу покойному. Я знаю, что ни одного человека не выпустят раньше даже на два часа — Чорновола выпускали, понимаете? Вот меня могли выпустить. Смотрите, как они сделали. «Выйдите». Я вышел на середину. «Ну вот, видите, вот консерватория, вот композитор, ну что вы, ну что вы, вы же не какой-нибудь, ну что вы. Ну признайтесь, ну было такое». В.В. Овсиенко: А, это комиссия, которая называется УДО — условно-досрочное освобождение. В.В. Смогитель: О, о, о! Да, да. В.В. Овсиенко: Половина срока прошла — и уже они могут отпускать по УДО. В.В. Смогитель: И если бы я сказал, что виновен, они бы меня выпустили через неделю или на второй день. Но я не хочу. Что я им сказал? Этот Шмагель — фамилия начальника зоны, хозяин зоны, Шмагель: «Ну что вы, ну что такое! Ну скажите, ну да, было, что вы сидите с этими босяками!» А я ему говорю: «Гражданин начальник, — говорю, — если бы мне было 25 лет или расстрел, а не 3 года, я бы всё равно не сказал, что я бил. Я никого не бил, у меня не было причины. Это надо меня в сумасшедший дом или вас в сумасшедший дом. Ну как это так, идёт человек по улице, идёт навстречу человек — блысь его и пошёл дальше, так? Ведь люди, или кто-то кого-то послал куда-то, или посмотрел не так. Так не бывает. Вот если бы я ударил, я бы сказал: да, я ударил. А надо было, — говорю, — ударить, но я не ударил. Но надо было так, чтобы голова раскололась. Но я не ударил, я не трогал его, понимаете? Даже если бы было 25 лет, даже расстрел мне — всё равно я его не бил!» А он тогда: «Идите, отбывайте наказание». В.В. Овсиенко: Такая ситуация и у меня тоже была. Меня ведь тоже обвинили, что я милиционеру две пуговицы оторвал. Я тоже сидел в криминале. И тоже был этот вопрос на УДО. В.В. Смогитель: Так я за Чорновола говорю: ну, как человека выпускают не по сроку. Я их только обманул, что меня взяли тринадцатого где-то в семь вечера, а выпустили тринадцатого в одиннадцать. В.В. Овсиенко: Несколько часов вам подарили. В.В. Смогитель: Да, я обокрал их на несколько часов. Вот я и вспоминал, когда Чорновил жив был, что его дважды досрочно выпускали. Не выпускают из тюрьмы так, не вы-пус-ка-ют. В.В. Овсиенко: Ну, тогда в 1967 году амнистия была, и его как впервые осуждённого амнистировали наполовину. В.В. Смогитель: (Вздыхает). Да, это у меня вызвало бы удивление, если бы не было второго случая. Я знаю, что за мной на зоне следил преподаватель английского языка... После работы ходим там, прогуливаемся, шпацируем. Я ему это рассказываю, а он начинает плакать. Он вот так со мной походил месяцев шесть — и его освободили. Он просто со мной ходил. Может, он там на долларах каких-то попался и его послали ко мне. Я это рассказываю, а он же не может мне сказать, чтоб не рассказывал. В.В. Овсиенко: Всё-таки его совесть мучила. В.В. Смогитель: Да, мучила, поэтому он так плакал. А как его раз — и отпустили, так я понял, почему он плакал. В.В. Овсиенко: Какие там были условия содержания? В.В. Смогитель: Условия были страшные. Скажем, я хотел английский язык учить. Ни «Moscow News» нельзя, ни словаря нельзя выписать. Там же, как вы знаете, что ты работаешь на хозяина, только половина заработка тебе идёт. Однажды я стою в очереди в ларёк — у меня ни копейки денег нет! Говорю: «Как нет? Я же вот год как работаю». — «Нет, вы переходили из отряда в отряд». — «Ну так что, — говорю, — не было ни одного дня, чтобы я не работал. Я не пойду на работу». И они меня закрыли в ШИЗО. Это зима была, окно выбито, так я через десять дней харкал кровью. Спал на этих нарах — вот такие полосы металлические. Там я наверху. Я через минут двадцать, наверное, проснулся из-за вибрации тела. Там же нары на день поднимают, а ночью они опираются на эти два столбика. Я на этом столбике днём сижу. Я один был, вторых нар не было, только верхние, нижних не было, и я целую ночь зарядку — десять суток — делал. Окно выбито, на улице минусовая температура. В.В. Овсиенко: Вас на работу не выводили? В.В. Смогитель: Не выводили, да. Это за то, что я не пошёл на работу. А что я сказал? Я сказал, что я не пойду, раз вы не платите — я ни копейки не заработал, — так я на работу не буду ходить. В.В. Овсиенко: Это же там питание — один раз горячее блюдо на двое суток. И каждый день 400 г хлеба. В.В. Смогитель: Да, да. Но когда я вышел, так мне блатные рушник постелили. Я вышел, берёт меня майор, начальник отряда, пошли в ларёк и отоварили меня. Нашли деньги, и я там что-то купил. Так когда я обратно возвращался, то я по белому рушнику прошёлся, что я добился своего. В.В. Овсиенко: Вот как! В.В. Смогитель: Хотя всё равно зэки украли фуфайку, пока я был в штрафном изоляторе. Пришёл — фуфайки нет, перешили, переделали. Это такое… Так что относились плохо. В стройбригаду перевели меня, чтобы я носилки носил. Меня спасло, что у меня был геморрой, и я просто отказался, говорю, я не могу носилки носить. Пришли врачи, проверили. А хотели на носилки — это была самая страшная работа там. В.В. Овсиенко: А там в целом какая работа была? В.В. Смогитель: Там мы делали капканы металлические. Там такие прессы были, на прессах такие металлические штуки, и части к капканам. Собирали капканы. Были высоковольтные эти керамические изоляторы для высоковольтных линий... Блатные их разбивали и брились ими, потому что эти кусочки очень острые. Разбивали и брились. Делали прессы, делали высоковольтные изоляторы и вязали авоськи. Брали старые военные парашюты, распарывали — и двенадцать авосек в день норма была. Или на прессах. Но кто-то мог работать в ОТК, отдел технического контроля, проверять. В три смены, целую ночь ходишь, ноги болят, сесть не можешь. В.В. Овсиенко: А потом спать не можешь из-за этих пересменок. В.В. Смогитель: Да. А потом блатные могут и прибить. Это ад. Когда я в ночную смену вышел, эти факелы горят, прессы всякие пружины выбивают — это просто какое-то подземелье. В.В. Овсиенко: Это для вас, музыканта, такое, такие условия... В.В. Смогитель: Да, да. А потом на носилки. Я сказал, что носилки не буду носить, я в больницу после работы, не взял носилки и всё. Потом, когда уже я отсидел и врачи сказали, что у меня геморрой, я просто не могу носить, потому что кровь течёт, то они меня на авоськи. На авоськах там был один такой блатной «Одесса». Говорит: «Ну, раз ты уже два года сидишь, то ты сидишь с краю стола. Я здесь сижу, а Одесса-блатной напротив меня, а здесь сидит Марик. И мне этот Одесса говорит: Слушай, ты встань, а на твоё место сядет Марик». Я уже знаю, что это кумовской. Мне остаётся ещё полгода до конца, так это на «раскрутку». Надо «раскрутить» на новый срок. Я говорю: «Не сядет». Ну, в этом случае надо просто брать половник и его в голову бить, но ведь понимаю, что они этого хотят, поэтому спокойно говорю: «Не сядет». — «Сядет». — «Не сядет». — «Сядет, Учитель». — Говорю: «Не сядет, Одесса». — «Сядет». — «Не сядет». Я не встаю, Одесса не начинает драку. Поели мы, пошли. Я говорю: «Одесса, пойдём поговорим». — «Пойдём». Вот сели мы. Тут такая штука, как табуретка, только из трёх ножек, сваренная из арматуры, высокая, чтобы сетки плести. Я думаю, что я его просто этой табуреткой убью. Я сажусь возле табуретки, а он вдвое больше меня, тот Одесса. Он был на бойне в Геническе. Я даже когда-то хотел в Геническ приехать к нему. Ну вот слушайте, я ему говорю: «Одесса, давай договоримся так, — говорю, — вот вы тут что-то крадёте, а я вроде по политике. Одесса, запомни, если меня раскрутят, ну, если мне дадут ещё срок из-за того, что ты сегодня начал, то тебя найдут и на том свете. Тебя не просто убьют, тебя замучают. Я же не один». Ну, а я один, да что-то надо делать... Говорю: «Тебя просто замучают, обосрут, обоссут твою могилу. Так я тебе просто говорю: Одесса, не лезь туда, куда тебе не надо. Понял? Я спокойно выйду и ты спокойно проживёшь. Потому что зайдут и семью твою, и всех, вырежут, понимаешь, жестоко, если ты будешь лезть туда, куда тебе не надо. Сиди себе со своим Мареком. Я не встану, я буду здесь, я сидел напротив тебя и буду сидеть. Но если ты что-то начнёшь делать и меня раскрутят, то с тебя спросят. Ты же не будешь всю жизнь сидеть в тюрьме, выйдешь, и с тебя спросят так, как надо спросить, по-крутому». И вы знаете что? Он ничего, пошли мы. Тут наступает шесть часов или пять, конец рабочего дня, из промзоны выходим на жилую зону. Я захожу в барак и боюсь — боюсь. В.В. Овсиенко: Да уж. В.В. Смогитель: Я наговорил такого, что такой блатной Одесса уже лежит на кровати в бараке: «Учитель, посмотри, который час, если тебе не тяжело». А там ходили такие ходики. «Шесть». — «Большое спасибо». Так, оказывается, Одесса перепугался ещё больше меня. И я так отбыл. Ну, ещё было. Шерман. Пришёл, тоже на раскрутку. Он пришёл в тюрьму, побыл там три месяца и ушёл. Взял у меня адрес или что-то там. Приезжает в Жмеринку и говорит моей матери: «Мария Алексеевна, вот я сидел с Вадиком, вашим сыном, он такой хороший, вы знаете, я могу помочь, у вас вот внучка есть, я могу купить апельсины». Мама спрашивает: «А на сколько?» — «Сколько дадите». Ну, она где-то там занимает сто рублей, даёт ему. Шермана нет. Вторая серия. Шерман приходит в Киев к моей Галине: «Вот я сидел с вашим мужем, я могу вам купить апельсины для сына». А она: «Сколько?» — «Сколько хотите». Она тоже даёт какие-то деньги — Шермана нет. Ну, мне же пишут, что же ты даёшь адреса, приходят какие-то… Проходит месяца два, Шерман идёт на зону. Значит, на что рассчитывалось? Что я Шермана... Понимаете? Но я же всё знаю. Я их жизнью не хочу жить и не хочу эти разборки устраивать, я понимаю, кто такой Шерман. Приходит Шерман, и все же думают, что я тут буду его бить. А я при всех говорю: «Шерман, а скажи мне, я к тебе относился как к интеллигентному человеку, и ты же такой вроде. Неужели человек может стать такой падлой? Вот ты смотришь на себя в зеркало, вот ты смотришь, и ты видишь просто падлу. Ты знаешь, я даже руки свои не хочу о тебя марать, ты хуже пидараса». Повернулся и ушёл. И Шермана забрали через неделю. В.В. Овсиенко: Потому что он уже не нужен. В.В. Смогитель: Номер не прошёл. Вы спрашиваете, как? Вот так было. Я только один раз дрался. Там вот стрижка... Должен взять машинку. Кто-то мне говорит: «Слушай, проверка вечером, ты пойди постригись, возьми быстренько машинку у каптёрщика. У него эта машинка — ты быстренько...». Ну, я к каптёрщику, говорю: «Слушай, дай машинку, меня постригут». А он: «Да пошёл на ...» Ну, я же сидел среди уголовников, а там это считалось очень оскорбительным. Я захожу за эту стойку и так как разогнался и ногой его в грудь. Он полетел и в эту решётку. Я думал, что убил его. Говорю: «Падла, я уже почти три года сижу, ещё ни одна тварь меня на ... не послала». И он упал. После проверки — а они живут семьями — семья зовёт: «Идём в каптёрку поговорим». Приходим. А я им прямо говорю: «Парни, я драться с вами не буду, но если вы начнёте, тогда и я буду драться. Но передайте ему, что я не заслужил, чтобы меня посылали при людях на ... Я считаю, что я правильно его избил, чтобы он знал своё стойло». Они раз — и вышли. Вот несколько эпизодов рассказываю. Их много было. Был ещё один семит, Боря Бродский, он барабанщиком был, кончал в Херсоне музыкальное училище. Там раз в полгода передача, я попросил масла с мёдом. Мать мне прислала. Это же сердце у меня болит, и думаю, это масло месяца два будем мазать на хлеб к чаю. Боря его за один вечер сел и съел. А я говорю: «Боря, ты что?..» — А он: «Вадим, Вадим, я хочу умирать и знать, что я накушался масла один раз. Мне не надо на ... твоё масло раз в день к чаю, я хочу знать, что я один раз нажрался масла». Вот такое. Ну, как освобождался? Освобождался так, что пришло время. Я себе на те документы сделал отверстие в каблуках и туда запихнул их. Они и в задницу лазили, и везде, но в каблуки не догадались. Значит, никто не сдал. Встретила меня моя мать и мать этого Бори Бродского, с которым я масло ел. Может, меня ещё встречала... ой, забыл, как её... Гук, Гук. В.В. Овсиенко: Лидия Гук? В Скадовске она жила. В.В. Смогитель: В Скадовске, да. Встречают меня три женщины. Моя мать, послушайте... Это был такой и смех, и грех. Моя мать, вот смотрите, вот так, будто ей кто-то топором разрубил лицо — столько горя. Я смеюсь, говорю: «Мама, это у меня должно так быть, что я за три года пережил, а ты гордись». Она: «Чем же гордиться, что ты в тюрьме. Если бы я знала, что это тебя посадят, лучше бы ты в армию пошёл. Вот тебе армию они сделали». Я был удивлён, что моя мать была так раздавлена. Я ещё забыл сказать, что в тюрьму самолётом привозили мою жену, чтобы я написал, что виновен. Она не раздевалась, целую ночь просидела, но я сказал, что не буду писать. Она шла по улице, её забрали на самолёт, привезли в Херсон и привезли в эту дурную Збурьевку машиной. Я был в ночной смене, а меня на свидание. Конечно, Галина была очень разочарована. Её привезли, чтобы я только сказал, что я ударил — и всё. И на этом всё. Я не думал, что мать моя была так раздавлена этим горем. По сегодняшний день думаю, что даже если бы мой ребёнок за какое-то хорошее дело пострадал, я бы никогда в жизни не упрекал его. В.В. Овсиенко: Всё-таки свидания у вас были? В.В. Смогитель: Были, были. В.В. Овсиенко: С Галиной, да? А с матерью нет? В.В. Смогитель: Нет-нет, были с матерью свидания. Вот первое свидание. Кагэбэшник из Херсона с ней говорил перед свиданием, и говорит ей: «Вы знаете, если б он только был националистом, но он же антисоветчик. Он в институте работал и всем говорил, что мертворождённое государство, мертворождённое государство, что американцы придумали джинсы, придумали джаз, а Советский Союз придумал песни о партии, которые никто не поет. Ну как мы можем его держать?» А мать говорит: «А чего же вы его не посадили как антисоветчика? Чего же вы его бросили среди этих урок?» А я спрашиваю у матери: «А он что?» — «А он, — говорит, — опустил голову, налился, красным сделался, посидел так с минуту, говорит, ну, давайте дальше». И всё. В.В. Овсиенко: А формально режим считался у вас какой? Общий? В.В. Смогитель: Общий режим, это среди босоты, общий режим. Были свидания, немного. Они лишали свидания, за то что ты что-то проспал или не доспал. Раз у меня было кровоизлияние в мозг. Я на втором ярусе спал и слышу, что у меня голова стала такая как капля крови. Я потихоньку-потихоньку слез, пошёл, выпил анальгин. Я начал каждое утро бегать. Два с половиной года я сначала вставал в пять часов, потом в четыре — два часа бегал, и зимой бегал. Когда я уже в Америке жил, одна женщина-экстрасенс пришла и меня проверила. Говорит: «Вы знаете, что вы счастливый человек?» — «Почему?» — «Вы не будете долго мучиться, потому что у вас когда-то было кровоизлияние в мозг». А я забыл про этот случай, а тут вспомнил, что у меня такое было. Не давали прокурора по надзору, когда я просил, чтобы дали мне прокурора. Например, — это ещё в тюрьме было: «без причины, из хулиганских побуждений». Я вроде знаю русский язык, но побуждение — это тоже причина. Ну, из каких побуждений? Это значит, что «без причины из хулиганских причин» или что? Говорю: «Дайте мне словарь Даля, я не понимаю, что это за предложение, это какое-то нагромождение слов». Не дали словарь. И я объявил голодовку, я 29 дней не ел, и я бы умер. Я сейчас вам расскажу, как я начал есть. «Дайте мне словарь, я хочу знать, я не знаю, как перевести побуждение, я не знаю, что это такое. Я хочу перевести на родной язык и знать, что вы написали». И говорю, что я бросаю есть. И я бы и не ел и умер бы, но нельзя зарекаться. Приносят мне посылку. А эта девочка, что приносит посылку, спрашивает: «Вы ещё ходите?» Говорю: «Хожу». И эта девочка говорит: «Ну, вы пойдите возьмите, там есть тёплое бельё, посмотрите хотя бы». А я уже на двадцать девятый день вот так по стене еле иду. А они меня через шланг кормили — это просто безумие. Я по стене ходил, потому что всё время пил воду и делал клизму. Сделал из какого-то капрона клизму и промывал желудок себе. И пил воду. Дошёл я туда и смотрю: корзина, а в корзине где-то пять вот таких красных здоровенных, красивых яблок. И я подумал себе: «Чего я буду за этих придурков умирать». Говорю: «Давайте мне бумагу». Она дала бумагу, я пишу: «Прекращаю». И начал это яблоко есть. А сердце у меня вот так... Я сейчас вам расскажу, как это. Как будто бетон. И когда я это яблоко на двадцать девятый день взял и вот так сосу — через две минуты этот бетон вот так раз — и отпускает. Такое красивое ощущение, такое безгранично красивое ощущение. Так я вышел из голодовки. Меня сразу переселили в камеру к смертникам. Один подошёл и за Плахотнюка Николая разговорился, что он в этой тюрьме. «А вы знали Николая Плахотнюка?» — «Знал», — говорю. — «А что он любил курить, сигареты или папиросы?» — «Он, — говорю, — не курил. Может, он в тюрьме начал курить, но он никогда не курил, он врач. Я не думаю, чтобы он начал курить». — «Ну, тогда я вам поверю». Говорит: «Я чем больше людям говорю, тем у меня хуже дела». Я не помню его фамилии. Просто камера смертников. А этот подошёл ко мне, но он такой был… Я такого человека ещё не видел — воск, понимаете. Вот как в церкви воск, у него руки такие, всё жёлтое. Это страшно. Он подошёл и спрашивает: «Кто вы?». [Сбой записи]. У него эти руки жёлтые. Он подошёл расспросил, я ему рассказал о себе и соответственно спрашиваю: «А вы?» А он говорит: «Я не буду рассказывать». Говорю: «Не рассказывайте, но почему?» Он говорит: «Я что ни рассказываю людям — только расскажу так, как есть, и у меня мои дела хуже, хуже и хуже». — «Ну, а, — спрашиваю, — вы можете рассказать, где вы сидели? Вы ведь всё время не здесь сидели?» Он говорит: «Я сидел в сумасшедшем доме в Днепропетровске». Говорю: «Я в Днепропетровске знаю сумасшедший дом, потому что я туда возил...» Я когда-то Плахотнюку привёз ведро черешен. Я его нашёл там, говорил с начальником этой психиатрической больницы. Такой, скажу, маленький с усиками человек, начальник. Я просил свидания. Он не дал, но сказал: «Я не могу вам дать свидание, но я вам могу разрешить, что хотите, передайте ему». Говорю: «Нет, вы спросите, что хочет Плахотнюк, то тогда я передам. Что, я знаю, что он хочет?» Через двадцать минут они его нашли, и Николай сказал, что хочет черешен. И я принёс черешен. Так вот этот заключённый говорит: «Я Плахотнюка очень хорошо знаю». — «Ну, — говорю, — так прекрасно». — «А вот вы мне скажите, что он курил, сигареты или папиросы?» Говорю: «Он не курил никогда. Может, он там начал, но не думаю, что он начал, потому что он врач, он знает, что это такое». — «Ну, — говорит, — тогда я вам могу верить. Действительно он не курил, это я вас хотел проверить». Вот такое. Когда меня потом перевели от этих смертников в другую камеру, то меня обокрали — ту передачу. Я же те яблоки не все съел. Меня сразу, как только написал заявление, перевели. Там были какие-то сухари, что мать передала. И эту передачу забрали. Я среди ночи выломился в дверь, говорю: «Я с крысами жить не хочу». Мне открыли, надзиратель пошёл искать камеру. И лежит моя карточка! Он вытащил её и ушёл. А пока он ходил, я эту карточку читаю. Ну, «Смогитель Вадим Владимирович», а вверху чёрными чернилами от руки написано: «Склонен к антисоветским измышлениям». Это точно, что я вам рассказываю. Это точно. Я ничего не выдумываю. Приходит этот надзиратель: «Ну, пошли в камеру». И берёт эту карточку. Он её просто вытащил, он не читал, а теперь смотрит, читает — опа! И уже хотел меня назад вернуть, но, наверное, совесть не позволила. Собрали камеру таких самых-самых, самой босоты, отбросов от отбросов, и бросили меня туда. А этот же заранее не прочитал, и он меня перевёл в нормальную камеру, где я уже сидел до самого этапа. Вот такое, что было давно, я вспоминаю. Освободили меня. Освободили. И потом тот кинофильм про Нину Матвиенко... Дали мне шесть месяцев домашнего ареста в Жмеринке, чтобы я никуда не выезжал. В.В. Овсиенко: Административный надзор. В.В. Смогитель: Надзор, да. И когда мне надо было ехать повидать сына в Киеве, то я должен был идти к жмеринскому кагэбэшнику и просить у него разрешения. Время от времени я приходил на подписку и мы разговаривали. Этот кагэбэшник мне говорит: «Я не русский, я с Волги». Какой-то там коряк или удмурт, что-то такое он говорил. «Ну вот скажите, какой у вас национализм, чем вы недовольны?» Говорю: «Пожалуйста, я вам скажу». Он говорит: «Вот я знаю, что в Жмеринке 97 процентов людей украинцы. Ну, может быть, два процента русских, евреев, может быть, один процент цыган и всё. Чем вы недовольны, скажите мне? Я просто хочу знать». Говорю: «Хорошо, я вам скажу. Вот смотрите, в Жмеринке девяносто семь процентов, почти сто процентов украинцы. На сто процентов украинцев у нас есть десять школ. Из них восемь русских, две украинских. Вы поняли?» — «Ну, хорошо, вы хотите в Киев? Хорошо, я вам даю разрешение, едьте, только привезите мне пепси-колу для ребёнка». И замолчал. Я ему просто объяснил, чем я недоволен — что на девяносто семь процентов украинского населения восемь русскоязычных школ. Всё. Когда надзор закончился, я поехал в Киев и снова с Ниной Матвиенко встретился. Надо кинофильм ставить о ней, и она показала записи Станковича, Кивы. А мы с Ниной делали записи... Есть такая Явдоха Зуиха. Жила она и умерла на Винничине. Я хочу в её село поехать. Гнат Танцюра (написано, что умер в тридцать седьмом году я думаю, что его расстреляли в тридцать седьмом году) — он двенадцать лет от этой женщины записывал песни. И говорил, что через три года проверяю какую-то песню — она пела в той же тональности. Это была энциклопедия. Я нашёл такие песни. Говорю: «Нина, давай мы их оживим, дадим им вторую жизнь». А тут как раз хор «Дударик» во Львове с симфоническим оркестром. А был такой критик — я потом вспомню его фамилию — он говорит Нине: «Вот они во Львове поют Баха — Баха в Германии поют лучше, вы так не споёте Баха, как в Германии. А вот вы бы издали пластинку: Нина Матвиенко, симфонический оркестр, хор и, скажем, Явдоха Зуиха, а? О, это было бы событие в мире искусства!» Так Нина мне говорит: «Вадим, напиши». Я сделал первую `«Ой, брате мій орле»`, детская игра. Пан Василь, чтобы взять детские игры всех стран мира, всех народов — не будет лучшей. Я когда увидел ноты — я не думал, что это плод детского интеллекта. Там одни дети поют, что `«Ой, брате мій орле, ти високо літаєш, ти багато видаєш, чи не бачив ти моїх овець?»` А потом они становятся все в круг: `«Ой, бир-бир-бир»`, — будто как овцы. А потом орёл: `«А які ж твої вівці?» — «Барани рогаті, а вівці кудлаті, собаки кленцаті»`. И снова орёл: `«Аж он ген-ген пасуться, іди-но, займи-но»`. И снова они становятся в круг: `«Ой, бир-бир-бир»`. Там такая роскошь!.. Плод детского интеллекта… Это детская забава. Так я не изменил наверху ни одного звука, специально, а сделал для оркестра, для хора. Переслал дирижёру этого хора Николаю Лукичу Кацалу, а он мне звонит: «Мне легче Баха петь, что-то ты очень сложно сделал». — «Ну так, — говорю, — пой Баха», — и повесил трубку. Ну, в конце концов, они выучили. Когда выучили, пели в органном зале Львова. Они думали, что это Западная Украина, а это Винничина, там тоже овец разводили. Ну и пошло у нас. Тогда я сделал для Нины «Роде мій красний», Нина принесла мне эту песню. Но то была свадебная песня, что `«не цураймося, признаваймося, не багацько нас є»`. Я говорю: «Нина, оно меня не интересует. Вот если бы было багацько нас є, то это будет сорок миллионов». Нина согласилась, мы так и сделали. Когда мы спели в Оперном театре, люди встали как на «Ще не вмерла Україна». Я по сегодняшний день не могу понять, почему Нина не издала этой песни в кассете. Есть там одна моя песня «Літа молоді», даже на мои слова, а этой нет. Почему она её нигде не поёт? Я, знаете, что я про Матвиенко скажу? Маленький человек с большим голосом... А она снова поёт: `«Небагацько нас є, не цураймося...»`. Может, снова страх, я не знаю, может, кто-то ей что-то сказал... Я думал, что когда была Оранжевая, она как встанет: «Не цураймося, признаваймося, бо багацько нас є». От Донбасса до Карпат, до Закарпатья даже. Вот я этого не понимаю, вот я не знаю, что это делается. Она издала книгу и там пишет о патриотизме, что эта песня стала символом... Ну, стала, а чего же она её нигде больше не поёт?.. Вот у меня вопрос. И поэтому я откровенно говорю: я ту Нину видеть больше не хочу. Не хочу принципиально. Потому что я никогда не жил для музыки, я жил, если мне музыка что-то помогала, на мой взгляд, для Украины, то я тогда музыкант. А просто так пересыпать музыкой из пустого в порожнее — я красивую музыку никогда не писал. Я удивлён поведением Нины. Я удивлён был, ещё когда звонил ей из Америки, что она начала ходить в Московский патриархат, в Лавру. Я узнал об этом, позвонил, а знаете, что она мне ответила? — «Это моё дело, куда мне ходить». Говорю: «Нина, есть же украиноязычные церкви». — «Там тоже наши хлопцы». — «Да, — говорю, — там наши хлопцы, но там же управа вся не наша». И она мне так резко ответила, что не моё это дело. В.В. Овсиенко: А вы сколько пробыли после заключения здесь, в Украине? В.В. Смогитель: Я вышел в восьмидесятом году, так, думаю, что лет девять пробыл. Вы знаете, я как вышел, так уже не хотел никуда ехать. А когда я с каждым годом становился агрессивнее и злее... Мы сделали кинофильм о Нине Матвиенко. Был случай, что когда мы спели «Роде мій красний» во Львове, зал встал. На второй день снова концерт. Подходит ко мне Кацал, руководитель хора, и говорит: «Вадим, я Роде мій красний петь не буду». — «Почему?» — «А потому, что мне сказали, что ты сидел в тюрьме, а ты этого не сказал». — «Слушай, Кацал, когда мы с тобой собирались, мы же не болтали, с какой ты бабой спишь и где ты сидел. Мы говорили о музыке, так? Тебя музыка устраивает — ты поёшь, а причём тут это?..» — «Вадим, ты будешь жить в Киеве, а я здесь, во Львове. Мне сказали, чтобы я эту песню не пел, потому что она обостряет национальные чувства». — «Давай, Николай, так договоримся: если ты поёшь, то всё окей, но если ты завтра не поёшь, то я тебя никогда в жизни... Вот увижу на улице, взгляну и буду смотреть на тебя, как на какое-то стекло, я тебя не зна-а-а-а-ю». На второй день концерта Николай Кацал «Роде мій красний» не поёт. Я сразу на поезд и в Киев из Львова. Приезжаю в Киев, сразу иду в КГБ на Владимирской, а они говорят, нет, где-то там, где был памятник Лесе Украинке. Выходит какой-то мужчина, я не знаю, как его звать, но, помню, Чипак, майор Чипак. «Вадим Владимирович, что там такое?» Говорю: «Вот я отсидел тюрьму, так что вы до меня доебались, чего вы от меня хотите? Вот я сделал обработку песни, которая была написана тогда, когда вашей власти не было ещё даже в помине. Это свадебная песня». Я не говорю, что мы там немного изменили слова. А я тоже народ, я имею право изменить так, как я хочу. Говорю: «Что вы хотите? Вот сколько вы будете? Вот вчера...» — «Да что вы, Вадим Владимирович, что вы так, это же там, может, знаете, как у нас там». — «Нет, — говорю, — там не могли бы без вашего совета так сделать. Ну, чего вы? Сколько вы будете кровь пить? Вот, — говорю, — хотите, я вас приглашаю в гости? Пойдёмте, я вам что-то покажу». Он соглашается: «Хорошо». Приезжаем мы на улицу Франко. А я когда-то в Фастове или в Казатине, где останавливалась электричка, в магазине купил такой топорик, помню, там написано: Николаев, завод, который пароходы выпускает. Вот такой цельный кусок металла. Тут топорик, тут молоток, а тут чтоб гвозди вытаскивать, но цельнолитой. Я его купил, он у меня на столе лежит. Вот он пришёл. «Вот, — говорю, — вы видите этот топорик? Передайте своему генералу, что если вы во второй раз придёте меня когда-нибудь арестовывать, как вы меня арестовали, я, сколько смогу, столько вас убью». Говорю: «Вот верите — не верите, я бы с вами справился бы... Но у меня, — говорю, — ещё есть музыка, я хочу музыкой заниматься. Но если вы придёте меня арестовывать за свадебную песню и будете говорить, что это национализм или ещё что-то... Если вы придёте меня снова арестовывать за какую-то песню или за какие-то стихи, что я держу у себя, то вас надо этим топором убивать. И если бы семьдесят лет вас просто убивали, когда вы приходили там зерно забирать... Пойдите и передайте ему, и к такой матери идите отсюда из моей хаты, потому что вы уже меня достали, я просто не могу. Ну, отсидел — что вы ещё хотите от меня? Отсидел, что вы ещё хотите?! Эта песня была написана задолго до вашей власти. Что вы хотите, что вы в ней ищете? За что вы зарплаты получаете? Передайте, что вас надо просто убивать. Вот мой последний вывод». И он ушёл. Вот такая история песни «Роде мій красний». А Нина вот не поёт. Вот не поёт. Ну, говорю, пусть ей не нравится моя обработка, так? Но на эти слова, что нас много, пусть сделает Станкович, пусть Кива, пусть кто-то лучше сделает. Я не говорю, что я композитор, я никогда композитором себя не считал, но я думал, что сделать надо так, и оно прекрасно звучало, люди вставали. Ну, почему не сделать это во имя Украины, а не во имя музыки? Это меня удивляет. Поэтому я ту Нину видеть не хочу. Говорю: большой голос у маленького человека... В.В. Овсиенко: Вот вы вспоминали коллектив, с которым ездили во Львов, как он назывался? В.В. Смогитель: Ну, это же этот хор «Дударик» во Львове. Мы ездили с Ниной во Львов и там делали репетиции, разучивал партии этот Николай Кацал, и это он отказался. Ну, снова террор, снова террор, снова страх. Ему сказали, а он должен был на своём стоять. Нина должна на своём стоять. Вот боятся. Да, я тоже боялся однажды. Я ничего не писал, они сами всё написали… Только когда вспомнили Светличного, я сказал: «Я буду хороший. Всё, я буду хороший, только отцепитесь от меня, я не могу так жить. Я не могу так спать, я не могу так делать, я не могу...» Это государство и это КГБ занималось тер-ро-ром против людей. И та Нина Матвиенко — жертва террора, и тот Кацал — жертва террора, и Драч — жертва террора, и Павлычко — жертва террора яркая, яркая, просто мразь от мрази, земля бы не родила такой дряни. И Дзюба — жертва террора и так далее. Это изувеченные, покалеченные души. И то, когда Светличный сказал, что Дзюбе не простит, он сказал, знаете что? Что он не думал, что Дзюба сломается. Он не думал. В.В. Овсиенко: Да, это был тяжёлый удар для всех. В.В. Смогитель: И Драч тоже отошёл, как крыса. Вот Воробьёв написал о Драче: что ж ты, Драч, там за колонной стал, за мраморной, и смотришь на нас? Хотя мы все стояли за колонной... Николай Воробьёв пишет, что мы все стояли за мраморными колоннами. Нет, мы не стояли, Николай, за мраморными колоннами. Народ не стоял, Светличный не стоял, Алла Горская не стояла, не стоял Василь Стус — много людей не стояло. Это те, которых мы знаем, а сколько людей мы не знаем, что не стояли. Так что я не могу с Воробьёвым согласиться, что там все стояли. Это страх. Это страх, он и в Нине Матвиенко, он и во мне, только разный уровень страха... Да, не каждый может идти на автомат, который на него наставили. Кто-то может упасть, но я к чему говорю? Надо встать и снова идти, снова идти, не меняя направления. В.В. Овсиенко: «Впади і встань! Хай твій лунає крок!» — так Верхарн сказал. В.В. Смогитель: Да. А они упали — и уже всё. Я Драча слушал — это же просто руина, это просто стыдно слушать этого человека, это просто больной человек, в больницу отправить и всё. А тот Павлычко — это же ему надо повеситься, да, это же нельзя, чтобы так проклинать всё лучшее. А теперь он переделывает гимны, «нас убивали...» В.В. Овсиенко: Вы знаете, как его прозвали, когда он написал проект нового гимна? Его назвали «гимнoтворец». В.В. Смогитель: Ну, это ужас, это просто мерзость. Ну, хорошо, теперь вернусь к себе. Когда эту песню, что её запретили, «Роде мій красний», — я такой злой был. Мать знает за того кагэбэшника, что я ему тот топор показывал, и мать мне говорит: «Слушай, сынок, ты беги отсюда, потому что они тебя второй раз возьмут. Они думали, что ты перепугался». Я действительно вышел в сто раз злее. Был знакомый в Канаде, и я уехал в Канаду. Стоял целыми ночами, пока этот паспорт выправил. Месяцев четыре спал по каким-то машинам, по очередям — это было безумие. Я никогда не думал возвращаться, я взял с собой архив, взял где-то триста плёнок, взял всё, что мог взять. Это из Москвы я выезжал, так я там давал какие-то деньги, чтобы не проверяли. Да, говорю, что там бумажки, бумажки, я композитор — чтобы не позабирали. В.В. Овсиенко: В каком году вы уехали? В.В. Смогитель: Думаю, что в девяностом году я уехал. Это буквально за год до Украины, до развала Союза. Ну, уехал, прилетел в Канаду. Ну, я же дурак, думал, что это Канада… В Монреаль я прилетел. А тот, что мне сделал вызов, в Эдмонтоне. А Эдмонтон — это ещё тысячи километров. Надо триста долларов, чтобы долететь до Эдмонтона, а у меня ни копейки денег нет. Но меня встретили какие-то люди, украинцы. Это было седьмого января, как раз на Рождество. Я думал, что посмотрю, как в Канаде празднуют. А они говорят: «Какие у вас есть планы?» Я говорю: «Планирую лететь, а вот денег на билет нет». Они звонят этому Тарасу Литвяку в тот Эдмонтон, у меня был телефон, а тот говорит по трубке, я слышу, что у него нет таких денег на билет. «Сегодня седьмое число. Может, где-то посмотреть, как Рождество празднуют?» — «У нас в планах не было иметь сегодня гостей». Так если правильно сказать, мне надо было садиться и назад лететь. Я уже потом до конца понял, что это было их лицо. Ну, извините, пидарасы украиноязычные да и только. Я ему и говорю: «Мы когда-то делили Киев писателей, конструкторов, выдающихся людей, ходили к ним колядовать, так я хотел бы посмотреть, как у вас в Канаде это делается». Я знаю, теперь я уже знаю, почему они были недовольны. Потому что это взять человека, а если у него нет денег, его надо кормить — никто этого не хочет. А они тогда спрашивают: «А у вас, может, есть ещё какие-то телефоны?» И они нашли телефон Иосифа Терели, и Иосиф Тереля согласился, чтобы меня привезли к нему. Там было пять часов езды, вот меня и привезли к Тереле. Ну, отвезли меня к Тереле, и Тереля заплатил 50 долларов водителю. Оказывается, что жена Терели меня знает. Говорит: «Вадим…». А я смотрю — я не видел этой женщины. Оказывается, что когда-то с Плахотнюком мы ходили в общежитие в мединституте, она нас там уложила спать, в этом общежитии. Ну, студенты разъехались. И она меня помнит, а я нет: там сколько девушек было. Тереля мне очень помог. Он купил мне билет в тот Эдмонтон, я поехал. Увидел того человека, всё увидел. Я в университете показал кинофильм «Русалчин тиждень», который мы сделали о Нине. Кстати, прекрасный кинофильм, а Нина о нём нигде не хочет и слова сказать. Там, например, [напевает песню: `«Кого люблю сердушком…»`] — как эта песня называется? В.В. Овсиенко: «Ішло дівча лучками». В.В. Смогитель: Там сделан такой клип к нему: девочка с гусями — это просто на весь мир. Ну а Нина под эту моду, что эти, извините, проститутки голые ходят… Да показать этот клип... Нина об этом кинофильме нигде ни слова не говорит. А там, где мы поём вместе, я пою `«Чорна рілля ізорана»`, а Нина `«Орел поле поорав»` — там тоже такой клип, казак мёртвый, такое всё — показать бы это. Нина нигде даже слова не говорит. Я знаю, почему. Потому что оно не пользовалось популярностью. Ну, так подожди, может, музыка Баха не пользуется популярностью? Сейчас поставь Баха и поставь Повалий, которая кричит, что она одолжила мужа, что напрокат взяла мужика, шлюха — так то слушают, а Баха меньше слушают. Ну, это же не значит, что Повалий лучше Баха или Бах хуже Повалий? Вот Нине не хватает ума. Либо у неё советники какие-то плохие, либо она хочет в этот момент, пока она живёт, чтобы вот это всё было. Я вам говорю, что это `«Ішло дівча лучками»`, ну, она не так эта песня называется, закарпатская, — я её там сделал с виброфонами, со скрипками… А видеоклип какой! Гуси и этот ребёнок танцует — Боже мой!.. Там такие кадры, всемирные кадры! А она... Это наша беда. Я когда-то думал, что действительно, виноваты жиды, поляки, москали. Нет, мы сами виноваты. Мы сами виноваты! А что, немцы любили поляков или сегодня любят немцы поляков? Не любят. Или что, русские любят поляков? Нет. Но они, видите, поставили всё... А у нас... Тут какая-то американка привезла игрушки на украинском языке. У нас ни одной игрушки на украинском языке не продают. Она говорит: «Как же вы воспитываете детей?» А у нас есть и президент, и государство, и всё, а нет ничего. Какая-то полька приехала сюда, какая-то Брыльска. Так она не Брыльская, а Брыльска — вот надо, чтобы и по-украински так было. Если я Ковальская, то я и на русском языке Ковальская. И нет Владимира Путина. Если Владимир Путин, то Юрко Буш. Что это? Владимир Путин, я бы ещё через «ц» писал бы — Владимир Пуцин. Что это? А журналисты: «Владимир Путин». Так что, тогда Владимир Саакашвили или что? Это пока Советский Союз был, то так было, но сейчас это должно так быть. «Уже народ — одна сплошная рана», — как писал Симоненко. В.В. Овсиенко: Остались недобитки украинского народа. В.В. Смогитель: Да, да. Это просто ужас. Я побыл в Канаде, и Канада мне совсем не понравилась. В.В. Овсиенко: Что вы там делали, в той Канаде? В конце концов, на что вы там жили? В.В. Смогитель: А мне Тереля купил билеты, я у Терели жил. Но что мне не понравилось, что я прихожу в семьи, а они там сделали многокультурность. Им там час дают по радио и час дают по телевидению на украинском языке, и они, извините, ту Украину давно забыли, что они хотели здесь сделать. Они имеют там заводы пластинок, имеют свои передачи, «Христос ся рождає», пьют водку. Я им что-то про Украину говорю, а вижу, что никто из них не думает в ту Украину возвращаться, потому что им хорошо в Канаде. Я увидел, что это большое село. Это хорошая страна, чтобы приезжать умирать, но жить там нечего. И я переехал в Америку. Канада мне не понравилась тем, что я увидел, что все эти украинцы себе живут своей полнокровной украинской жизнью. Раз меня повезли на сбор пластунов. Там молодые парни спели песню, что «мы жизнь отдадим за Украину», а потом — вот композитор из Киева. Ну, я и говорю: «Жизнь, ребята, не надо отдавать. Вот я вам дам адрес, вот Кандыба, вот ещё люди, так вышлите им блок кассет. Одна кассета, — говорю, — у нас стоит двадцать пять рублей, а зарплата — сто, значит, если не есть ничего, то можно купить четыре кассеты. Я вам дам адреса и вышлите им по блоку этих кассет, чтобы они могли всё записывать, передавать». Ни один человек не подошёл. Прошло два дня, они снова встали, спели, что «жизнь отдадим», те же, из Хмельницкого, хмельничанки. Этот усатый такой, их предводитель, мне моргнул, они сели и поехали домой. Вот я второй раз увидел, что это вырождение, просто вырождение, а не деградация. И всё, я больше в Канаде, сказал, не хочу, нечего мне там делать. Там видел Лантуха, он мне отдавал радиостанцию в Торонто. Он взял у меня прекрасное интервью, но в конце — «Сонце низенько...» Говорю: «Тут же была Червона рута, Жовто-сині прапори піднімемо догори, вот, давайте, — говорю, — я вам поставлю все эти кассеты. А ещё, хотите, я вам сделаю передачу про Козловского, и тогда вы Сонце низенько споёте». А он говорит: «Вот я вам отдам станцию. Вы знаете, что станция держится на деньгах, которые дают люди. Я езжу по этим фермам и спрашиваю: Что вы хотите?, а он говорит: Сонце низенько и даст ту десятку или двадцатку». Ну, собрал я этих людей, вроде элиту их, и поставил из «Червоной руты» вот эти такие политические песни. И одна дама встаёт: «Это как у нас в Америке — что они что-то кричат?». Говорю: «Они не что-то кричат. Они же не кричат, что твои губы, мои губы, а они кричат Украина!» — «Так это как в Америке». Говорю: «Господа, давайте я вам что-то скажу. Правду хотите? Вот когда вы все повымираете? Вы должны вымереть и должно прийти новое поколение, новые люди должны прийти. Вместо того, чтобы собрать деньги и научили какого-то композитора писать так, как американцы, популярную музыку... Вот я вам показал образец, а вы даже слушать этого не хотите. Вы, — говорю, — какие-то закостенелые структуры, вы просто не понимаете, что я вам говорю, вы ничего не понимаете. Вы не можете делать Украину, не можете! Вы просто не понимаете, что в мире делается, что делается в Украине. Вот я вам показал — вы не хотите». Они же кричат «У-кра-и-на!» — «Ну так что это, это как в Америке!» Вот такое я встретил в Канаде. Выехать из Канады в Америку очень трудно, очень трудно. Там поставлено так. Даже если ты в разведке работаешь (а я уже разведчиков встречал), если ты гражданин Канады — всё, ты подписываешь контракт. Не дают гражданства. Не да-ют. Дают папуасам, из Перу, целыми сёлами — это люди, которые не будут предъявлять претензий. Голландцам, немцам. Диссидентам — знаете, как они говорят? «Диссидент там — диссидент здесь». Значит, ты будешь искать что-то неправильное, а им надо, чтобы люди молча работали, покупали себе одежду, барахло, высылали домой копейку и всё. А таких людей они не хотят, принципиально не хотят и обходят. Выехал я в Америку через РУНВеру, родную украинскую национальную веру. Сам Силенко, руководитель её, перевёз меня. Иначе нельзя переехать. Нельзя. Он сказал, что я ему нужен как священник... там что-то такое, и вывез меня. В.В. Овсиенко: А когда вы перебрались? В.В. Смогитель: Я месяц пробыл в Канаде и сказал: я не хочу, не хочу! Это просто деревня, большое украинское село, там ничего нет. Умирать — прекрасно. Умереть или отдохнуть. Там ничего нет, это просто охвостье. Ну и что, что они говорят по-украински, что они поют колядки? А их дети? В.В. Овсиенко: А в Америке что? В.В. Смогитель: Так вот в Америке. Приехал я в Америку. Уровень выше, и украинства уровень выше. Но «Голос Америки», руководитель «Голоса Америки» Беляев, прекрасные стихи пишет. А, нет. Сначала я написал там «Украина — народ». Много написал произведений. «Земля», а потом «Народ». Идём мы в библиотеку Конгресса с этим Беляевым, чтобы сдать их туда, чтобы они там хранились, авторские права получить. Беляев мне и говорит: «Пан Вадим, вот послушайте меня. Назовите это не Украина и народ, а напишите Америка и народ. И у вас возьмут, и по телевидению покажут. Ну что для американцев Украина?» Я сначала не обратил внимания. «Нет, — говорю, — я же Америку так не знаю, чтобы писать, вот только приехал, сколько там, полгода или что». — «Ну, как хотите». Второе. Это уже Америка, как я узнаю её. Этот Беляев, как глава «Голоса Америки», его государство посылает по работе в Киев, а его жена-американка спрашивает: «Володя, ты уже старый, тебе больше семидесяти лет, ну, не дай Бог, что-то случится с тобой, так где тебя похоронить?» — «Конечно, в Америке». Опа! Опа-на! Тогда я вспомнил, почему он мне говорил, что Америка… Они никто не думает возвращаться... Там уровень людей выше, но опять они никто, ни один не думает возвращаться на Украину. Тогда я написал музыку на его слова, а когда писал, я не думал о содержании: «Нам стала родным берегом земля / Чужая, приветливая и ласковая, / А родная нам видится издалека / Как воспоминание и сон, как мечта, как воображение». Это Беляев. Ну, стих красивый, а когда я разглядел, то я увидел, что это... Вот поэтому я и написал, что «эмиграция — вы не наша нация». Ну, например, не знаешь английского языка, читаешь какую-то их газетку. Таким языком написано, будто пастух писал, который пасёт овец. Ужасным языком. Подписана какая-то Марта там Сирык, или что-то. Звоню я этой авторше, говорю: «Добрый день». — «Добрый день». — «Это ваша статья?» — «Моя». — «У меня есть предложение». — «А какое же у вас предложение?». — «У меня такое предложение. Я приехал из Киева, я не знаю английского языка. А вы пишете на прекрасном украинском языке, но это диалект. Это диалект. Давайте так. Я вам пятнадцать минут современной литературной нормы, вы мне пятнадцать минут английского языка». Пауза в трубке. Я думал, что трубка испортилась — ну, ничего нет. Говорю: «Вы меня слышите?» Пауза. Говорю: «Вы меня слышите?» — «Так что, я не знаю украинского языка?» — таким стальным голосом. «Нет, — говорю, — вы знаете, но ваш язык не отличается от языка человека, который присматривает за полониной. Здесь, для эмиграции, возможно, это нормально, но для Украины, если бы читали, то люди бы просто смеялись, потому что люди другие, язык уже пошёл вперёд. Вот, — говорю, — например, на русском языке Голос Америки. Они говорят на современном русском языке. Так же и вы должны...» — «А я пишу для эмиграции, я не пишу для вас». — «Ага, до свидания». Я положил трубку. Дальше. В газете «Свобода» читаю: «Не допускайте людей из Украины к нашей молодёжи, потому что они создадут барьер между нами и молодыми». Ну, если бы я занимался политикой, так возьми пистолет, приди: «Вы писали? Именем народа — пристрелю». Они создали гетто. Воробьёв пишет в одном стихотворении, что лабиринт пуст, и если раб не убегает, то нет рабства. Понимаете, если раб никуда не убегает, то нет рабства. Они никуда не убегают, им хорошо там и всё. Ещё, например. Я с одной женщиной встречался и забыл об этом. Потом говорю: «Вы знаете, я забыл». — «Ну, вы же в Америке живёте, если вы вот так будете забывать, то вас никто не будет принимать. В Америке, если человек сказал и ждёт вас...» Говорю: «Хорошо, спасибо, я это запомню». — «Это будет правильно». Идём, а тут американский флаг — там американские флаги на каждом шагу, — она: «Вот, вы знаете, как смотрю на американский флаг, так у меня просто, вы знаете, сердце расцветает, я молодею. Вот смотрю так на этот флаг и таю». Дальше. Как же его?.. Сейчас вспомню. Пётр Одарченко. Вот ему уже под сто лет. Дарит он мне пластинку, а я ему свою. И говорю: «Пан Пётр, а где вы себя похоронить решите?» — «Конечно, здесь». — «Ну, — говорю, — а як умру, то поховайте на Вкраїні милій, серед степу широкого?» — «Да что вы, пан, кому я нужен? У меня уже там никого нет». — «Ну, — говорю, — а там, где вы родились, в селе? Люди сойдутся с двадцати, со ста сёл вокруг, что американец завещал себя похоронить на родной земле». — «Да что вы, здесь дети». — «Да, — говорю, — дети приедут когда-нибудь туда, увидят ту Украину». Дальше. Ольга Ляк, она родилась в Нью-Йорке, но муж научил её украинскому языку. Это не их фамилия. Он был главным редактором русскоязычного журнала «Америка». Он никуда в украинское не ходил, он спал с пистолетом, украинец, видимо, страшно боялся, чтобы его не депортировали. Но он эту Олю, свою жену, научил такому роскошному языку, будто она приехала из Киева, в университете училась, или из села откуда-то — такой совершенный язык. Наступает лето, она говорит: «Я возьму внуков и поедем Штаты посмотрим. Надо детям Штаты показать». Я промолчал. Вот они посмотрели Штаты — «Ой, так было хорошо!» Говорю: «А почему вы детей на Украину не повезёте?» — «А вы знаете, я никогда не была и не хочу туда ездить. Знаете, я уже выросла здесь». Вот такую я Америку увидел. Ну, конечно, когда уже украинское государство образовалось, я где-то через год Кравчуку написал, как меня арестовали. Ответ — ну, не Кравчук, а в министерство он передал, что моё дело уничтожено. Я снова пишу: «Это у вас уничтожено, у меня есть». Нет ответа, только единственное: забрали хату, когда второй раз написал. Сестра написала: куда вещи девать? Вот и весь ответ. В.В. Овсиенко: Что за хата? В Жмеринке или где? В.В. Смогитель: Нет, в Киеве. Я жил в Киеве, у меня улица Франко, 26, квартира 8, там, где меня арестовали. Забрали квартиру. Вот и весь ответ. В.В. Овсиенко: Это при независимости, да? В.В. Смогитель: Конечно. Это когда я Кравчуку написал. Такой был реальный ответ. Там я много, очень много музыки написал, но она никому не нужна. Это будто летопись — кому будет интересно. И про Верховную Раду, и открытое письмо Кравчуку, и «Голос с того света», и «Шахматные фигуры» — что вы будто шахматные фигуры, и про Лукьяненко, что ты же когда-то сам хотел стать президентом, а ты пошёл играть с теми убийцами. Он не имел права идти в тот парламент. Они должны были — и Чорновил, и он — все должны были стоять в стороне. А раз вы не можете делать государство, тогда мы... Они пошли туда, в эту колониальную администрацию. Эти четверо дураков — два Горыня и Лукьяненко с Чорновилом — четверо из всех заключённых пошли к этим пидарасам работать, к этому Кравчуку. Надо было суда над Кравчуком требовать, а не идти туда, принципиально. Я никогда не сел бы с ними. Я там пишу, что никогда не сел бы играть на шахматной доске ими. С теми, кто меня вчера посадил. А как же он?.. Из Закарпатья… (Юрий Бадзё. — Ред.).Тот прямо за Марчука. Я к нему позвонил из Америки. За Марчука голосует, за кагэбэшника, чтобы был президентом, Боже ты мой! В.В. Овсиенко: И Лукьяненко за него, и работал на него. А через год написал статью «Ошибался…». В.В. Смогитель: Ну, это просто маразм интеллектуальный. А хотите, расскажу вам за Марчука? Приехал ко мне Кандыба. Я в центре жил, возле вокзала. Так мы с Кандыбой созвонились к Пронюку сходить вечером. Это ночью уже было, после двенадцати. Пронюк говорит: «Приходите». Ну, чего будем ждать троллейбуса, по бульвару Шевченко туда к цирку, а оттуда немного пройтись, там он за мостом живёт. Идём с Кандыбой, идём, идём, что-то там говорим, доходим до моста кленовый лист, переходим под мостом и вдруг перед нами белая «Волга» на всех тормозах! Такой страшный звук, вылетает на траву. А между нами и белой «Волгой» горбатый «Запорожец». Значит, мы идём, а «Волга» разгоняется нас сбить. И когда мы переходим, выезжает «Запорожец» и становится между белой «Волгой» и нами. Машина разворачивается, водитель машины оглядывается — точно глаза Марчука. Тёмные цыганские глаза, толстые руки за рулём. Я тогда не знал Марчука... Но слушайте. Год я пожил в Вашингтоне, а там есть возле вокзала такая украинская фирма от Конгресса. Я прихожу туда — Марчук выступает. Смотрю, знакомое лицо, и вспоминаю. Может, это похожий на него, я не знаю. И потом после этого я все фотографии тех, кто на президента шёл, все я сравнивал. Это копия была. Боже ты мой! И смотрю: у него какая-то Кириченко... Там возле дворца «Украина» они жили, он тоже в тюрьме сидел, писал. Я забыл, Бадзё, Бадзё... В.В. Овсиенко: Юрий Бадзё? В.В. Смогитель: Да. Я звонил Бадзё: «Как ты можешь за Марчука?..» В.В. Овсиенко: Да, и он, и его жена Светлана Кириченко. Я тогда очень резко выступил против Марчука. На меня как напали… В.В. Смогитель: Всё, давайте на этом прекратим. В.В. Овсиенко: А когда вы перебрались в Украину? В.В. Смогитель: И как я перебрался. Во-первых, я начал терять здоровье, во-вторых, я уже 14 лет там прожил, в-третьих, я увидел бессмысленность тамошней жизни. Всё серое. Здесь собираются какие-то поэты, что-то говорят... А там ничего. Там только покупают, потом умирают и всё. И эти украинцы — это цирк на проволоке. И я решил ехать домой. Но ещё был Кучма, и Гонгадзе голову отрубили. А сын говорит: «Что, папа?» А сына я тоже вывез в Америку, потому что, думаю, если меня не убили тогда, когда мы с Кандыбой шли, то сына убьют. А сын говорит: «Что, папа, боитесь, да? А вы поедьте посмотрите, что там». — «Хорошо, — говорю, — поеду». — «Когда?» — «Давай сейчас поедем». И мы садимся на машину, едем в Нью-Йорк, а он говорит: «Я хочу Нью-Йорк увидеть, а из Нью-Йорка назад приеду». Беру с собой фотоаппарат, беру аккордеончик маленький, чтобы, если что, денег нет, сесть где-нибудь поиграть. Я как приехал, так сказал: «Володя, я больше назад не поеду». Ну, понравилось: люди другие, лучше люди, добрее. В поезде едешь — там чем-то угостят, рюмку нальют. В Америке я 14 лет прожил — никто не даст ни куска курицы, никто. Я приехал посмотреть, а написал сыну, что ты там это всё продавай, я не вернусь, не хочу. Ну, во-первых, в Киеве нет квартиры — забрали, Кравчук забрал. Во-вторых, я вообще не хотел в Киеве жить, потому что я хочу многое написать, а в Киеве так: то то, то это, то сюда пошёл, то туда, звоночки, куда-то бегаешь, где-то концерты и всё. Я знаю, я здесь жил, и это без конца беготня. А в Жмеринке я школу окончил. Так я себе в Жмеринке. Правда, мало делаю, потому что всё ремонт дома делал, а то на кладбище делал ремонт. Но если я завтра умру, я буду плакать не потому, что умер, а потому, что я ничего не сделал. Но я в Америке купил студию и очень много написал. Если оно людям не нужно, то хоть историку. Я когда-нибудь приеду и вам поставлю, вы послушаете. В.В. Овсиенко: У вас это есть в записях? В.В. Смогитель: Да-да, на кассете, на компакт-дисках. В.В. Овсиенко: Где-то оно исполнялось, звучало? В.В. Смогитель: Я никогда не показываю. А кому оно надо? Здесь некому. Даже вот это с моим делом. Ну, кому? Ющенко сказать, или кому сказать? Или Медведько сказать, или там Потебенько был, я его Поебенько называю. Кому показать, кому? Никому, никому это не интересно. Я не вижу, кому показать. Это надо, знаете что? Это разве что оперу написать, да? Чтобы всем понравилась. А просто так — люди клюют на имя. Имя должно быть. А имени нет. Ну, когда была песня «Роде мій красний», то все знали. Но Нина перепугалась. Или спросить её? Нет имени, а без имени трудно. Но, как тот поляк говорил, усруся, а не поддамся. Я много написал. Я написал одну очень интересную вещь. Один из оперного театра сказал: «Это гениально, Вадим». «Кулина». В 1513 году была написана эта баллада, самая старая в Европе. В.В. Овсиенко:То есть записана в 1513 году. В.В. Смогитель: Записана, да. Я обработал. Принёс на радио, показал. Никто не перезвонил. Говорю: «Даже если плохо, позвоните мне, скажите». Я месяцев четыре над ней работал. Показал в оперном театре — прекрасно, прекрасно, надо распространять. Как? Как я могу распространять? Говорить, что мне нравится? Здесь нужен подготовленный слушатель, там атмосфера того времени сохранена. Хочу сказать: если бы Бетховен написал только, скажем, вторую симфонию, шестую пасторальную, седьмую там, то его никто бы не знал, если бы не было первой, третьей, пятой и девятой. Действительно, надо что-то такое создать, чтобы всем было понятно. В.В. Овсиенко: А в каком году вы перебрались, хотел уточнить, в Украину? В.В. Смогитель: Пять лет назад. Думаю, что в 2004 году я перебрался. Я приехал и не жалею. И никогда туда не поеду. Ну, Америка спасла мне жизнь. Меня никто не убил, я выучил язык, я увидел другую культуру, увидел других людей. Я очень благодарен Америке, это прекрасная страна, но не мо-я. В.В. Овсиенко: А сын остался там? В.В. Смогитель: Он не только остался, он ещё худший националист, чем я — он взял украинский паспорт. У меня американский паспорт. В.В. Овсиенко: Так где он, здесь? В.В. Смогитель: Нет, там, с украинским паспортом. В.В. Овсиенко: Подождите, вы никогда не назвали его имени. В.В. Смогитель: Владимир. Владимир Смогитель. Он окончил университет, космос знает, он знает драку. Он приезжал сюда, хотел на работу, найдите ему работу. Он может тренировать, он может переводить, он может о каких-то партиях говорить, он в совершенстве знает английский, не так, как я. В.В. Овсиенко: А какого он года рождения? В.В. Смогитель: Он шестьдесят девятого. В.В. Овсиенко: Говорите, найдите работу... В.В. Смогитель: Я говорю, что он много знает и хочет работать. Он приедет сюда. В.В. Овсиенко: И где приткнуться? В.В. Смогитель: Негде приткнуться. Всё, давайте выключим. В.В. Овсиенко: Это был Вадим Смогитель, 11-го ноября 2008 года, а не 12-го, как в начале сказано. Открытое заявление к ЛЕОНИДУ КРАВЧУКУ, ныне Президенту Украины, руководству Службы Безопасности Украины, Министерству Юстиции Украины. В ночь с 13 декабря 1977 года меня бросили в белую «Волгу», и только через три года я смог вернуться (и то не домой в Киев, а к матери, где я должен был отбывать шестимесячный домашний арест). Я не могу пока что знать всех причастных к моему аресту в 1977 году, но могу назвать вот такие имена: 1. ЩЕРБАНЬ Анатолий Юрьевич, Киев, ул. Попудренко, 42/2, кв. 6. На протяжении суда и во время ареста – «потерпевший». 2. СИРЕНКО Адам Филиппович – майор милиции, Киев, ул. Баумана, 4 – «свидетель». 3. АРТЮХ Григорий Карпович, Киев-135, бульвар Шевченко, 143, кв. 54 – «свидетель». 4. КОЛОЩУК Леонид Романович, Киев-128 ул. Блюхера, 17, кв. 35 – также «свидетель» и водитель белой «Волги». 5. РОМАНОВА – «дознаватель» отдела милиции Советского района г. Киева. 6. ИВАНОВ – майор того же отдела милиции. 7. ЦУПРЕНКО П. Г. – заместитель председателя Верховного суда УССР. 8. ПАПЕНКО Д. Д. – старший советник юстиции Министерства Юстиции. К этому заявлению прилагаю документы, которые подтверждают прямую причастность этих людей к моему аресту – подтверждено их собственноручными подписями! Я подаю на этих людей в суд, требую начать против них судебное расследование. К заявлению прилагаю: 1. Копию обвинительного приговора 2. Ответ заместителя председателя Верховного суда Цупренко П. Г. 3. Ответ старшего советника юстиции Папенко Д. Д. У нового Украинского государства старый государственный аппарат. Это вызывает не только естественное удивление, но и закономерные опасения миллионов людей за будущее молодой провозглашённой самостоятельной Украины. А процесс над семью прислужниками КГБ мог бы развеять опасения и положить начало тем основам, на которые можно было бы класть кирпичи доверия к современной правительственной администрации Украины. Вадим Смогитель. 1434 Kennedy St. NW Washington D.C. 20011 U.S.A. Phone:(202)829-8971 ВЕРХОВНЫЙ СУД УКРАИНСКОЙ ССР 252601, г. Киев-24, ГСП, ул. Чекистов, 4 № 5- 1380(?)/78 26 января 1978 г. Начальнику учреждения ЮА 45/183 г. Киев Копия: Винницкая обл., г. Жмеринка. ул. Западная, 6, гр. Смогитель Н.А. Прошу сообщить осуждённому Смогителю В.В., что по его жалобе и жалобе его матери на приговор народного суда Радянского р-на г. Киева от 3 февраля 1978 г., которым он осуждён по ч. 2 ст. 206 УК УССР на три года лишения свободы, Верховным судом УССР проверено в порядке надзора уголовное дело. Изучением дела установлено, что виновность Смогителя В. В. в том, что он беспричинно из хулиганских побуждений нанёс два удара гр. Щербаню и причинил ему лёгкие телесные повреждения без кратковременного расстройства здоровья, подтверждена показаниями потерпевшего Щербаня, свидетелей Артюха и Сиренко, а также заключением судебно-медицинской экспертизы. Оснований не верить показаниям потерпевшего и свидетелей по мотивам, изложенным в жалобах, не имеется. Поскольку хулиганские действия осуждённого Смогителя по своему содержанию отличались особой дерзостью, суд обоснованно их квалифицировал по ч. 2 ст. 206 УК УССР. Наказание осуждённому назначено с учётом характера и степени общественной опасности совершённого преступления и данных о личности. В опротестовании приговора председателем Верховного Суда УССР отказано. Заместитель председателя Верховного суда УССР П.Г.Цупренко тн25
СМОГИТЕЛЬ ВАДИМ ВЛАДИМИРОВИЧ


поделится информацией


Похожие статьи