Интервью
18.03.2013   Овсиенко Василий, Ткачук Александр, Павлов Валерий

Мороз Раиса Васильевна

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Жена политзаключённого, диссидентка. Работала учителем на Волыни, позже преподавателем немецкого языка в Ивано-Франковском пединституте; в эмиграции (с 1979 г. ) — радиожурналист, библиотекарь.

Интервью с Раисой Мороз 26 декабря 2012 года

МОРОЗ РАЇСА ВАСИЛІВНА MOROZ RAISA VASYLIVNA

МОРОЗ РАИСА ВАСИЛЬЕВНА

В киевской квартире пани Раисы Руденко беседуем с пани Раисой Мороз. Спрашивают Василий Овсиенко и Александр Ткачук. Снимает и записывает Валерий Павлов.

Коротко о греках в моём селе…

Выборы президента 1991 года. Кравчук и Черновил были главными претендентами на пост Президента Украины. Я как раз приехала в своё село Великая Новосёлка в Донецкой области и пошла к своей тётке Марфе, которая вернулась с семьёй в наше село. Потому что она уже на пенсии была. И были там у неё её сыновья — два моих двоюродных брата, Лёня и Жора. И вот такая разгорелась у них дискуссия. Звонит им из Москвы их сестра (у них трое детей, сестра в Москве живёт очень долго) и говорит: «Ваш Кравчук такой хитрый, такой хитрый!». А тётя Марфа, её мама, говорит: «А почему бы ему не быть хитрым? Так и надо политику быть хитрым!». Такая история. Уже конфликт между теми, кто в Москве живёт, и теми, кто на Украине. А тогда Жора и Лёня говорят: «Мы голосуем за Черновола». Забитое греческое село... Откуда они знают Черновола? А тётя Марфа: «А я буду за Кравчука голосовать. Мне нравится его платформа». А ребята спрашивают: «Ну, мама, ты же за независимую?» — «Да, конечно, за независимую, конечно!». Такая тогда была эйфория. А потом Алла спрашивает: «Это ж вы хотите, чтобы и Православная Церковь была отделена». А мама ей говорит: «А как же! Почему наша церковь должна отдавать деньги в Москву?» Я думаю, такую сценку надо было бы записать в воспоминаниях, но забыла. (Речь идёт о книге: Раїса Мороз. Проти вітру. Спогади дружини українського політв’язня. – Львів: Свічадо, 2005. – 216 с.; Мороз Р. В. Проти вітру. Спогади дружини українського політв΄язня. Видання друге, зі змінами і доповненнями / Р. В. Мороз. – Харків: Права людини, 2012. – 288 с. фотоіл. — рус. Раиса Мороз. «Против ветра. Воспоминания жены украинского политзаключённого». — Львов: Свичадо, 2005. — 216 с.; Мороз Р. В. «Против ветра. Воспоминания жены украинского политзаключённого». Издание второе, с изменениями и дополнениями / Р. В. Мороз. — Харьков: Права человека, 2012. — 288 с., фотоилл.)

Также забыла написать: когда судили Игоря Калинца — а его судили, наверное, на год позже, чем Ирину…

— Его и арестовали позже… 11 августа 1972 года. Осудили 15 ноября.

— Да, арестовали и судили. Я приехала из Ивано-Франковска. Тогда только женщины приходили под здание суда или в коридоре сидели, чтобы как-то показать солидарность с заключённым. Потому что из мужчин ещё был на свободе разве что Михаил Косив. Хоть он и говорил, что сорок лет был другом Черновола, но тогда нигде не появлялся. Писал против Шептицкого ляпсусы всякие...

Я поехала поддержать Игоря. Хоть мы и знали, что он нас не увидит, но пошли: Оленка Антонив, мама Игоря Зеня (Зиновия), я, ещё, наверное, Люба Попадюк была и ещё кто-то из женщин. Но КГБ уже придумало такое: чтобы отучить нас ходить на суды, решило судить таких, чтобы три дня улицы мели. Новое наказание придумали. Сидим мы в коридоре. Пани Зеня в сером плаще, я в яркой оранжевой кофте. Идёт один кагэбэшник и показывает глазами на меня — мы это заметили — мол, «вот она». Зеня говорит: «Знаете что? Они хотят вас забрать, чтобы вы мели улицы во Львове». А я же приехала из Ивано-Франковска, у меня же там ребёнок! Я же бросила сына. Тогда Зеня говорит: «Наденьте мой плащ, а мне давайте ваш свитер и бегите отсюда!» Мы поменялись. Таким образом я избежала подметания улиц во Львове. А пани Зеня осталась сидеть там с Оленою Антонив и другими женщинами.

Конечно, хотелось бы всё помнить… Я очень мало и о сыне написала. Скажем, Валик никогда не спрашивал, пока был маленький: «Почему папа там сидит?». Я брала его на все свидания. Говорил: «Папа, сбрей уже свою бороду, хватит быть дедом!», но никогда не спросил: «Почему ты здесь? Почему ты домой не едешь?». Никогда-никогда не спрашивал. Что в той детской головке было, я не знаю. Надо когда-нибудь спросить его, помнит ли он что-то.

Уже когда был старше, то все сведения собирал где-то на улице, не от меня. Видимо, товарищи ему рассказывали и про УПА, и про ОУН. Я в воспоминаниях писала, как он в свою книжку члена ДОСААФ записал, что он член УПА и член ОУН, что у него руководители Мельник и Бандера — всё, что слышал, записал. В школе раздали какие-то книжечки ДОСААФ — «Добровольного общества содействия армии, авиации и флоту». А директор был у них кагэбэшник, по фамилии Краснопёра, потому что это была элитная украинская школа. И этот Краснопёра дал им задание дома записать в ту книжечку все данные о себе. Каждый что хотел, то и записал. Мой сын написал то, что я вам говорю. Тогда Краснопёра его поймал где-то в коридоре (об этом я писала в книге), завёл в физкабинет и начал вырывать ту книжечку. Вырвали её с учителем физкультуры, отдали ту книжечку в КГБ, меня вызвали туда и сказали, что я не так воспитываю ребёнка, что я могу лишиться ребёнка, что они могут забрать его и воспитывать в детском доме… Ну, словом, начали давить на меня угрозами забрать сына.

— Когда вы уехали за границу, сколько ему было лет?

— Он 1962 года рождения, было ему 17 лет.

— Как сложилась его судьба? Он где-то учился?

— В Ивано-Франковске ему же не дали аттестата зрелости, хотя школу он окончил. Мы переживали, как его примут в университет? Но был такой Василь Маркусь в Чикаго — он, кстати, готовил энциклопедию украинской эмиграции в США, — так вот он поручился за него, объяснил, что КГБ приказало не давать сыну аттестата, но он будет учиться. И сын учился, окончил очень престижный колледж — University of Loyola в Чикаго. Окончил политические науки и получил бакалавра. А потом поехал в Эдмонтон в Канаду, защитил магистерскую по украинскому фольклору, потому что политика его не очень интересовала. Но изучать украинский фольклор в эмиграции — безнадёжное дело. Очевидно, с украинского фольклора там тяжело было бы жить, получить какую-то работу, хоть его и хотели оставить на кафедре.

Позже его пригласили на радио «Свобода», и он уехал в Мюнхен. Потом радио «Свобода» переехало в Прагу. Жена его — уже вторая жена — не захотела ехать в Прагу, и он вот пять лет без работы сидел. А потом устроился в компьютерную компанию и до сих пор там работает. Неинтересно ему там, но работает, потому что надо же на жизнь как-то зарабатывать.

— Я слышал его радиопередачи, но уже после освобождения, с 1988 года начиная. «Валентин Мороз-младший» — так он представлялся.

— Мыкола Руденко говорил, что неплохие были у него передачи. Жаль, потому что он был хороший журналист, он также писал в журнал, получил там какую-то грамоту, и это была интересная для него работа. Но не поехал в Прагу, потому что Галя не поехала, так и остался. Галя — бывшая жена Тараса Черновола. Она развелась с Тарасом Черноволом, у неё от него были двойняшки-мальчики, и вышла замуж за моего сына. Теперь ребёнок его (внучка моя) живёт в Вене, ей уже 22 года. А он развелся с Росей, живёт с Галей, с детьми Черновола. Всё очень сложно, и ничего от мамы не зависит, Василий. Вы сами знаете: что мама может сделать? Маме только больно, что такое происходит. А я с внучкой поддерживаю контакт, я ездила к ней. Хотелось, чтобы она сюда приехала, увидела Киев, но Рая Руденко заболела, и я уже должна была здесь сидеть с Раей.

— Ваша девичья фамилия?

— Левторова.

— А откуда у вас такая фамилия?

— Потому что мы греки. Мы все из деда-прадеда, вся моя семья — греки. Греки, переселённые Екатериной II в конце XVIII века — не переселённые, а фактически депортированные из Крыма в Донецкую область, тогда она называлась Новороссийский край. Для колонизации Новороссийского края она нас переселила насильно, под дулами, Суворов возглавлял эту депортацию. Наше село было основано в 1781 году. Этого я, очевидно, не знала, обо всём этом узнала уже на Западе. Был такой языковед Олекса Горбач, муж известной Анны-Гали Горбач, он мне прислал материалы, из которых я обо всём этом и узнала. Дома мы знали, что мы греки, что мы были выселены из Крыма. Ещё дед мой очень грустную песню пел (мама рассказывала — я уже этого не знаю), мама знала эту песню. Так что помнили, что мы выселены из Крыма. Кое-что сохранили, в основном в быту: национальные блюда, песни и танцы. На таком уровне это у нас было. Мы устраивали какие-то вечеринки у нас в доме, тогда мама танцевала и пела наши песни. А чтобы была, скажем, какая-то самодеятельность — в те времена это было невозможно. Это уже началось после перестройки. Теперь село называется Великая Новосёлка, а называлось оно Большой Янисоль. Кстати, теперь я уже узнала, что мы были переселены из села Яни-Сала, что на берегу реки Салгир в Крыму, недалеко от Симферополя. Не знаю точно, я там ещё не была, всё мечтаю туда поехать.

— А вот вы говорили, что однажды были в Крыму, остановились у какого-то села и почувствовали, что это здесь ваша прародина!

— Да, мы ехали тогда с Оленкой Антонив, её сыном и моим сыном. Мы были в Коктебеле и решили совершить прогулку в Ялту. Ехали мы по горным дорогам, а обратно возвращались по берегу. Итак, ехали горными дорогами, автобус вёз нас какими-то запылёнными сёлами. И остановился на очередной остановке в селе. И я увидела так, будто наш дом взяли и переставили в то село. Помню, что даже сказала Олене: «Наверное, мои предки отсюда переселены». Потому что что-то такое мне почувствовалось, такая я была взбудораженная, это на меня очень сильно повлияло. Так что мы знали, что мы — греки, выселенные из Крыма, но многое в нашей культуре уже не сохранилось. Где-то там, под Мариуполем, скажем, откуда поэт Костоправ вышел, — там ещё были в наше время поэты, которые писали на греческом языке, но в нашем селе это уже было только на бытовом уровне. Это Великоновосёлковский район, районный центр. Мы — главное село, и целый ряд греческих сёл относился к нашему району.

— О своей юности, детстве расскажите немного…

— Училась я в русской школе. Почти половина наших учителей были греки. Церковь была греческая православная, разрушили её в 30-х годах. Татарский язык, кроме греческого, очевидно, также усвоили и привезли из Крыма, потому что в некоторых сёлах было больше татар. Во всяком случае, их не выселили, и те сёла ещё сохранились. Наше село сохранилось, Пионерское теперь называется, недалеко от Симферополя. А другое село — там, наверное, были все греки, и их выселили. Там, где больше греков было, в основном знали только греческий. Мой папа знал только греческий язык. Бабушка с маминой стороны знала оба языка — греческий и татарский. Была православная, у неё была икона Иисуса Христа, которую она годами прятала.

— Ваш язык имеет своё самоназвание, это диалект греческого?

— Это диалект греческого языка, мы — урмеи, или, в некоторых сёлах, — румеи. Мне когда-то Валентин показал какую-то историческую статью, ещё в Ивано-Франковске, и там было упомянуто румейское государство. Он меня спрашивает: что тебе это говорит? Или по ассоциации сразу вспомнится ваше самоназвание? А я говорю: конечно, оттуда мы и называем себя урмеями или румеями. Это то же самое. Мы же почему-то не называем себя эллинами. Наш греческий язык — это «урмейк глосса», как говорят у нас. А в школе приходилось учиться на русском языке, у нас обе школы были русские.

В 1955 году я окончила школу. А в 20–30-х годах какое-то время были школы греческие. Мой брат даже запомнил стишок на греческом языке. Но в то же самое время, когда прекратили украинизацию, тогда и наши школы закрыли. Георгий Костоправ, наш самый известный греческий поэт, был арестован и расстрелян. О нём Рыльский писал, что был он талантливый поэт. Так что всё это одновременно шло. Украинизация и коренизация — всё это исчезло. Большинство учителей, и даже директриса школы, были греки. Но преподавали на русском языке. Даже учительница русской литературы и языка была гречанка, очень хорошая учительница — но она учила наших родителей, чтобы они ни в коем случае не говорили с детьми на греческом языке, потому что пойдут они волам хвосты крутить, не будут учиться, не будут хорошо успевать.

В нашем селе в школе на суржике говорили. А дома у нас, пока папа был жив, был греческий язык. Так же сестра всё время с мамой на греческом говорила, пока мама жива была. Со мной мама старалась говорить по-русски, слушала учителей. Поэтому я хуже знаю греческий язык, чем моя сестра. Знаю, могу говорить, но мне уже после стольких лет отсутствия тяжелее.

— Чувствовали ли вы, что вы всё-таки в Украине живёте? Или этого совсем не ощущалось?

— Почему? Мы воевали с украинскими ребятишками через речку. У нас сёла Времовка и Нескучное — это украинские сёла! Мы чувствовали, как же. Мы завидовали им, что они более сплочённые, друг на друга не доносят в колхозе. Первый сорт были русские, второй — украинцы, а мы — какой-то третий сорт. Так мы себя чувствовали.

— Я читал вашу книгу и знаю, что вы были комсомольской активисткой.

— Да, мне было лет 12-13, и я так мечтала стать комсомолкой, что даже сказала, что мне уже 14 лет. Выучила устав и поступила. Но где-то к концу обучения в школе я уже начала разочаровываться, а уже в университете я полностью отошла от комсомольской организации. То есть, я была и дальше комсомолкой, но уже никакого активного участия не принимала. Стала спортсменкой, стала петь на сцене.

Окончила школу в 1955-м году и поехала во Львов, потому что недалеко в городке Николаев жила и работала моя сестра Валентина, так она уже меня должна была поддерживать, потому что мама в колхозе не могла, а отец в 1948 году погиб в автокатастрофе.

В университете всё это моё комсомольское увлечение выветрилось полностью.

— А как вы в украинскую среду вживались?

— Сначала, очевидно, мне было легче все конспекты писать на русском, я переводила их на ходу. Там немного, но были студенты русскоязычные, это были дети в основном львовской приезжей элиты — военных, всяких начальников дети. Они требовали русского языка, и я с ними тоже. Приходит преподаватель и спрашивает: «На каком языке вам нужно?» Так мы кричали, что на русском. Но большинство было за украинский. Преобладали голоса украинцев. Мы говорили, что нам «трудно», нам тяжело конспектировать. Но я очень быстро научилась украинскому, потому что жила в общежитии с девочками из окрестных сёл, со Львовщины, Волыни. Так что я быстро перешла на украинский язык. Ну и окончательно я перешла на украинский язык общения, когда познакомилась с Валентином Морозом. А это было в конце первого курса. Он дал мне, можно сказать, такой толчок. У нас даже было несколько конфликтов на языковой почве. Я спрашивала: разве не всё равно, «морозиво» или «мороженое»? Ему было не всё равно. Я его даже один раз назвала «националистом», и у нас тогда был конфликт, мы поссорились, я должна была извиняться.

— Он учился на историческом факультете, а вы — на факультете иностранных языков, вы выбрали немецкий язык…

— Да, я учила немецкий язык. Он окончил на два года раньше, потому что я в школе болела и потеряла один год. Окончил, поехал на Волынь. Фактически первые шаги к чтению самиздата сделаны в Луцке. Я ещё была в селе Марьяновке на Волыни, а его уже взяли преподавать историю в Луцком пединституте. И он в один прекрасный день, в субботу, принёс стихи. Стихи были Симоненко, Драча, Лины Костенко и Винграновского. Он так таинственно позвал меня на берег озера — это даже не озеро было, а пруд, — и начал читать эти стихи. Сказал, что эти стихи переписываются от руки, большинство из них не напечатаны нигде — или переписываются от руки, или машинопись, только четыре-пять листов через копирку. Эти стихи для меня были, как гром среди ясного неба.

Он сказал, что таких людей, как вот мы, критически настроенных к действительности, там, в Луцке, больше, а в Киеве и Львове — ещё больше. Называл фамилии Горыня, Светличного… Вот так начиналось. Вскоре, в 1964 году, мы переехали в Ивано-Франковск. Потому что его взяли там преподавать историю, а меня — преподавать немецкий язык. В Луцке мы пробыли буквально несколько месяцев вместе, его там не утвердили, потому что за ним тянулось досье, что он — потенциальный националист.

— Особенно после того, как он прочитал лекцию о Шевченко…

— Это уже потом было, когда мы уже в селе работали. А почему шло это досье — потому что он задавал неудобные вопросы в университете, которые преподаватели предпочли бы не слышать и не отвечать на них. Об этом нам рассказал знакомый юрист, который учился в то же время, только на юридическом факультете. И он знал, что за Морозом идёт досье, что он — потенциальный националист.

В Луцке, по сравнению с Франковском, наша среда была более «литературной». Читали стихи. Там были две студентки V курса Луцкого пединститута — они были молодые поэтессы, писали такие свежие стихи. Был Дмитрий Иващенко — преподаватель пединститута, он возглавлял клуб, подобный Клубу творческой молодёжи в Киеве, «Клуб поэзии», что-то такое. Это было наше общество. Когда мы переехали в Ивано-Франковск, то уже было более политизированное общество. Это были историки, Петро Арсеныч, Фиголь (художник), был Панас Заливаха. Я лично не была знакома тогда с Заливахой, но это было то общество, которое уже думало о политике.

— И Оксана Попович там была…

— Нет, Оксана Попович была позже, в то время мы её ещё не знали. Они были другого поколения, другого мировоззрения — это же были откровенные националисты, они и сидели за национализм. Наше общество так откровенно не говорило о национализме. Мы читали запрещённую литературу, была работа Дзюбы «Интернационализм или русификация?», была статья Ивана Кошеливца «Украинская литература в московской удавке». Книга Дзюбы, помню, была напечатана на машинке, такая большая толстая книга. Работу Кошеливца я не видела, Мороз дал её читать Марии Влад — поэтессе с Гуцульщины.

— Кошеливец — это, очевидно, была книжечка, из-за границы переданная…

— Да, наверное, это часть его работы была, напечатанная, может, «Современностью» (журнал «Сучасність» — прим. пер.), я точно не скажу, потому что я её не видела. Там же было у нас стихотворение «Забывайте украинский язык» Станислава Тельнюка, у нас его забрали во время обыска. У нас Дзюбу не забрали, но Мария Влад свидетельствовала, что Кошеливца дал ей Мороз. Так что там, в Ивано-Франковске, самиздат уже был в полном ходу, я бы сказала.

Где-то летом 1965 года, в начале лета, приехал к нам Михаил Горынь. Я его впервые увидела, он был незнаком мне. Он спросил Валентина. Валентина не было дома, так он сказал: «Может, вы заведёте меня к Заливахе?». Я лично о Заливахе только слышала, что он очень смелый человек, самый смелый на Ивано-Франковск, потому что он откровенно критиковал халтуру в искусстве, в литературе, ни с чем не прятался, и в творчестве не придерживался соцреализма. Но я знала, где он живёт. Он жил в каком-то закоулке Армянской церкви, был тогда одинок, уже разведён с первой женой. В Армянской церкви была не церковь, а какой-то склад, сбоку была пристроена комнатка, и он там жил. Я его привела, познакомила, но, к сожалению, они не обратили на меня никакого внимания, начали обниматься-целоваться, а я пошла домой, разочарованная, потому что я очень хотела с Заливахой познакомиться. А на Кошевого, 10, Заливаха жил уже позже, когда отбыл пять лет заключения.

— А Михаил Горынь, я знаю, в то время развернул очень широкую деятельность по изданию самиздата, было несколько пишущих машинок, всё это изготавливалось, шло по всей Украине…

— Кстати, Михаил Горынь тогда меня предупредил. Он сказал, что готовятся аресты, как-то дошло из верхних кругов компартии во Львове, что Киев или Москва знает о возрождении национализма и это скоро прекратят. Горынь привёз такую весть, а к тому времени у нас было уже довольно много самиздата, а кроме того, были книги от некой пани Грушкевич. И Фиголь, и Мороз ходили к ней. Муж её был Теофил Грушкевич, думаю, очень активный украинец при Польше, потому что книги у него были прекрасные. У неё были произведения Донцова, сборники «Червоної калини». Помню, Мороз принёс оттуда Винниченко, и я первый раз прочитала Винниченко «Записки курносого Мефистофеля», и ещё возмущалась, почему он больше не принёс Винниченко, а какую-то «Червону калину». Для меня эта «Червона калина» была ничто по сравнению с Винниченко. Тогда это всё загребли. 1 сентября 1965 года пришли к нам с обыском и загребли.

— Аресты, собственно, начались уже с 25 августа…

— Да-да, а к нам пришли 1 сентября.

— Ну, а тогда связи же такой не было — знали вы об аресте Михаила Горыня, или ещё нет?

— Когда 1 сентября забрали Валентина, я пошла сразу к Петру Арсенычу, потому что это были близкие друзья. А он говорит: мы же сидели накануне, в последний день августа, обсуждали… Откуда-то они знали об арестах, прокатившихся по Украине. Речь шла о том, чтобы спрятать: если что-то есть — спрячь. Валентин пришёл и завалился спать, ничего не спрятал. А утром пришли, где-то в 6 часов утра — стук в дверь. Он надел быстренько спортивные штаны, открыл — а там ввалилась группа кагэбэшников, видно пистолеты у них, и начали обыск.

— А вы говорили, что вы своё спрятали или уничтожили…

— Нет, я не прятала. Единственное, что я очень любила стихи Симоненко, и я их переписала в записную книжку. Когда Горынь мне сказал, я сразу вырвала эти листочки и уничтожила. Мама мне рассказывала об арестах 30-х годов, говорила, что ездил «чёрный ворон». Когда мы приезжали на каникулы в своё село, съезжались все студенты из разных институтов и университетов, мы в огороде очень громко спорили — о политике уже говорили. И мама говорила: «Слушайте, перестаньте так кричать на всю округу, а то приедет „чёрный ворон“». Я уже знала про того «чёрного ворона». Как Горынь сказал, то сразу всё уничтожила.

— Валентин оказался под арестом, а как с вами власть себя вела?

— Преподаватели, коллеги делали вид, что ничего не знают. Это пока работала в институте, преподавала немецкий язык. Но вскоре меня ректор пединститута по фамилии Кравец вызвал и сказал мне буквально такое: «Вам надо подумать, и я считаю, что вам надо воспитывать ребёнка самой». То есть намекнул, что надо разводиться. Я на это ему ничего не сказала.

Через некоторое время меня встретила как бы случайно на улице директор этнографического музея Синица — жена майора КГБ Синицы. И она вдруг сказала: «Ой, Рая, мы, оказывается, земляки, я тоже гречанка! У меня был первый муж, его осудили, я с ним развелась, я думаю, что тебе так же надо сделать. Ты к нам приходи, мой муж тебе посоветует, как это всё сделать». Я опять промолчала, ничего не сказала, ни «да», ни «нет». Ну, но очевидно, никаких шагов к разводу не делала. Я считала, что это не то время, когда надо разводиться.

— А у них был такой закон, что если подсудимый осуждён на три года, то это является достаточным основанием для развода. Автоматически, без его согласия.

— Кстати, у нас были конфликты — не на национальной почве, а другого порядка. Мороз не вёл себя так, как следует вести себя женатому мужчине, и я несколько раз хотела с ним развестись. Но когда уже его забрали, я посчитала, что не время разводиться, бросать человека в беде. Тем более, что я знала, что он никакой не уголовный преступник, просто за свои взгляды его судят. Ну и его осудили — 20 января 1966 года начался суд в Луцке — вместе с его подельником Дмитрием Иващенко, дали ему четыре года.

Весной ко мне пришли две незнакомые женщины, звали их Люба Лемик и Оксана Попович. Они мне сказали, что в Киеве хотели бы меня видеть Иван Светличный и Надийка Светличная, что Оксана Мешко подала им мой адрес, и они явились ко мне. Они дали мне адрес Надийки Светличной — она работала тогда на радио в Киеве, надо было явиться к ней, а Надийка тогда направит меня к Ивану Светличному.

Об Иване Светличном, о киевлянах я уже слышала. Была такая девушка, что носила передачи Заливахе. Она упоминала и об Алле Горской, и о Светличном, и об Ирине Жиленко. Я видела ту девушку на картинах Заливахи, она, видно, ему позировала. Она где-то потом исчезла. Разные слухи о ней распространяли, якобы она, может, на КГБ работала… Но она по крайней мере упоминала об этих людях, и мне очень хотелось познакомиться, потому что я была очень одинока в Ивано-Франковске. И вот такой случай. Я обрадовалась, что могу поехать и познакомиться с этими людьми.

Иван Светличный несколько месяцев был арестован, а потом освобождён.

— Восемь месяцев продержали его и освободили «за недостаточностью доказательств».

— Да, я думаю, чтобы распускать слухи, что он, может, пошёл на сотрудничество, — потому что никого больше не освободили, только его.

И где-то в июне я приехала в Киев. Сначала явилась к Надийке, Надийка дала мне адрес — Уманская, 35, квартира 20, кажется, — и я явилась к Ивану Светличному. Представляла его себе таким козарлюгой, усатым таким, крепким — а открыл мне дверь среднего роста мужчина, совсем не спортивного, а наоборот, более научного типа, немного сутулый. И с того времени началось моё знакомство с киевлянами.

Это было совершенно другое общество. Раскованное, по сравнению с Ивано-Франковском, не такое пугливое. Они вели себя так, как будто ничего не случилось: это не мы нарушаем законы, это государство нарушает свои законы, а мы только хотим, чтобы государство придерживалось своих провозглашённых законов. Я фактически у них, у киевлян, получила первые лекции по гражданскому поведению.

Иван Светличный дал мне адрес Славка Черновола. Почему он хотел меня видеть, он не сказал. Иван Светличный был очень хороший конспиратор: если не было необходимости говорить, он не говорил. Дал адрес Олены Антонив и Черновола и сказал как можно скорее к ним поехать. Я где-то сразу к ним и поехала. Оказалось, что Черноволу нужны были документы или какие-то сведения о Морозе, потому что он готовил эту Белую книгу — «Лихо с розуму» («Горе от ума»). И я ему подала все документы, всё, что могла: отрывки из писем, биографию Мороза; и он его поместил в этой книге. Черновил издал ту книгу, очевидно, самодельную. Она выглядела толщиной где-то с хорошую мужскую ладонь, потому что фотографии были наклеены, страницы напечатаны на пишущей машинке. Он дал нам, каждой женщине, по книге, и сказал не очень прятаться с ней, потому что он выслал в Киев эту книгу (тогда Брежнев уже был), и что это всё он делает легально. Жили мы тогда в общежитии с сыном, Мороза уже забрали. Я положила книгу на шкаф, и там она лежала. Черновола вскоре арестовали и дали ему «за клевету» лёгкую статью.

— Да, 187-1, три года дали.

— Да. И как его арестовали, я всё посматривала на эту книгу, думаю, где бы её спрятать, а она такая толстая, где ж её спрячешь… Я живу в общежитии, хоть это боковой вход, но всё-таки одна комната общежитская, это всё, что я имела. И так продолжалось и продолжалось — аж вдруг одной ночи, где-то в два часа, будто меня кто-то толкнул и разбудил. Я встала среди ночи, схватила ту книгу и начала метаться по комнате: где её спрятать?! Носилась-носилась, наконец увидела стиральную машинку — такая круглая машинка, надо было наливать воду и выливать из неё вручную, это была очень примитивная машинка. Я перевернула её и увидела, что там есть место возле двигателя. Нашла какие-то шнурки, замотала то «Лихо с розуму» к двигателю, перевернула и легла спать.

Долго не пришлось спать: где-то в 6 часов стук-стук в дверь. Пришли с обыском по делу Черновола, ищут его «Лихо с розуму». Ну, «Лихо с розуму» у меня в машинке, а юрист оказался знакомым ещё с университета, потому что ходил на свидание в мою комнату, к Вале Хромых. Она была русскоязычная девушка из Ессентуков, дочь какого-то военного, очень хрупкая. Она ходила-ходила с ним, а потом бросила из-за того, что он говорил с акцентом по-русски и был «местный». Так она объясняла. Хотя был очень красивый мужчина. И вот он делал обыск у меня и нашёл её фотографию. Долго-долго смотрел на неё, а потом говорит мне: «А вы ведь были когда-то другой, вы ведь были когда-то не такая…». А я говорю: «Да, я тогда требовала, чтобы на русском языке лекции нам читали, мы хотели, чтобы всё было по-русски. Да, я была такая. А на вас — ну, это я соврала, очевидно, — а на вас мы смотрели как на „местных“, будто второсортных». Он на это ничего не сказал. Но я не знаю, то ли потому, что он увидел ту фотографию, то ли он просто ещё не очень был опытный — он не догадался ту машинку перевернуть. Хотя каждый раз, когда он к ней приближался, у меня сердце уходило куда-то вниз. Я была напряжена. Так что он ничего не нашёл. А потом Славко нам всем благодарил: оказывается, как его арестовали, все женщины спрятали это «Лихо с розуму». Не только я. Какой-то ангел-хранитель — или его, или мой, не знаю, — тронул меня и разбудил: «Прячь книгу».

— Ну вот, Валентина завезли в Мордовию, он был в 17-м лагере…

— Нет, первая была Сосновка. В Сосновке у нас было с ним свидание.

— Интересно, как эти свидания проходили, и брали ли вы сына с собой?

— Я всегда брала его. Всюду его таскала по тем концлагерям. Не знаю, хорошо ли это было.

Первое и последнее в Сосновке свидание было долгим, трое суток. Его водили на работу, а на ночь приводили. Нам комнату выделили, и мы имели в той комнате с ним свидание. Я днём готовила какую-то там еду и сразу выходила с ребёнком к речке. Там речка была такая, что напоминала мне Донецкую область. Там тоже красивые такие речки, спокойные, не бурные. Песчаный берег, и мы там сидели. Только и разница была, что сосновые леса, и вышки, и колючая проволока.

Однажды мы выходили на улицу и увидели целую шеренгу заключённых. И там Мороз стоит с одним мужчиной, совершенно лысым; и говорит как-то так гордо, хвастаясь: «Рая, посмотри, это Михаил Сорока!». Для меня тогда это имя ничего не говорило, но я почувствовала, что это какой-то необыкновенный заключённый, потому что так Валентин это сказал.

— Да, это самый авторитетный политзаключённый не только среди украинцев, а и вообще среди всех политзаключённых.

— Вот я впервые и в последний раз в жизни увидела Михаила Сороку. Какие-то такие деревянные мостки были, мы шли, а они стояли все и смотрели на жену Мороза и на ребёнка (смеётся). Мы шли с Валиком, я его водила на улицу, потому что мы скучали в комнате. Это было одно-единственное свидание. Второе свидание было, когда мы приехали в Сосновку, а там их уже не было. Их уже перевели в 17-й лагерь.

— Это вы приехали с Ольгой Горынь, так?

— Да, мы встретились с ней в автобусе. Зашли в автобус, видим: а там их Оксанка сидит! А Ольга где-то побежала. Говорю: «Оксанка, что ты тут делаешь?» — «А мы с мамой и с бабушкой едем на свидание в 17-й лагерь». Мы приехали туда, а все заключённые на работе. Работа была огорожена несколькими деревянными заборами. Ольга сумела найти какую-то щель в заборе, кто-то из заключённых позвал Михаила к той щели как можно ближе, и она переговорила с ним. Свидания нам не дали, потому что они «не становятся на путь исправления». Была Горынева мама, Оксанка, Оля Горынь и я с сыном. Итак, нас две семьи ехали так далеко, а свидания не дают. Оля договорилась с Михаилом, что мы с ней пойдём утром под лес на холм: «Где-то на рассвете выходите и вы с Валентином во двор. Хоть поговорим».

— Ольга рассказывала, как она хотела перебросить колбасу!

— О, она не только хотела, она перебросила! Она уже сидела, так что имела опыт, была отважная. Мы же приехали на свидание, у нас были колбасы, разные продукты. Всё, что можно было бросить, она позакидывала за забор. Она предупредила Михаила, что будем говорить по-немецки, чтобы начальство не знало, о чём говорим. Для конспирации. Ведь и Михаил, и Мороз хвастались, что изучают немецкий язык. Мы рано-рано утром оставили своих детей на Михайлову маму, пошли на рассвете на тот холм. Это было невероятно: трава по колено, роса, комары объедают нас с головы до ног... Мы вылезли на холм и начали выкрикивать по-немецки, очевидно, в первую очередь о том, что мы им перебросили за забор колбасу и хлеб. Я им кричу: «Brot und Wurst!», а Михаил кричит: «А что такое Wurst?» (смеётся). Такая конспирация! Пока мы объясняли, что такое Wurst, часовой увидел нас, начал бежать и кричать: «Стой, стрелять буду!» Ну, мы сначала не обращали внимания, но видели, что он узкоглазый — или какой-то казах, или узбек, действительно будет стрелять, потому что с ним не договоришься. Мы начали убегать, а он за нами. Он и дальше кричит: «Стой, стрелять буду!». Тогда мы остановились, и он нас отвёл к начальнику. Начальник сказал: «Мы сообщим на вашу работу, как вы себя плохо ведёте». Оля уже не работала, я работала, но он ничего не сообщил. Так обошлось. Обошлось наше свидание без свиданий.

— А вот известно, что Валентин написал ещё в том семнадцатом лагере знаменитый «Репортаж из заповедника имени Берии». Как он оттуда выскочил? Не вы ли вынесли?

— Я — нет, у нас ведь только одно свидание было в самом начале, нам же больше не давали свиданий. Вывез кто-то другой, я не знаю кто. Знаю только, что на Запад вывезла Марта Скорупская, и был напечатан этот «Репортаж» в «Сучасності». Он, кстати, был переведён на русский язык, русскоязычная газета «Русское слово» в Нью-Йорке напечатала этот репортаж, но сделала купюры там, где речь шла о русификации, это слово им не нравилось. На многие языки он был переведён, вместе с работой Дзюбы и «Лихом з розуму» Черновола. Эта работа была очень популярна в западном мире.

— Да, это очень сильная публицистическая вещь.

— Собственно, в англоязычном предисловии к этой вещи они отмечали, что это — сильнейшая вещь, написанная против КГБ: с названиями, именами, с их методами наказания. Она была самой язвительной, и автор, очевидно, получил по полной программе именно из-за этой вещи. Сразу возбудили дело, ещё до окончания первого срока. Где-то полтора года его держали на Владимирской, 33, в Киеве, на этот раз у него был следователем Кольчик, и он довёл Мороза до очень плохого состояния. Кольчик разрешал мне видеться с ним. Мои отношения с Кольчиком — тоже целая эпопея. То есть его отношение ко мне: «О, гречанка! Я тоже по бабке грек», — он относился ко мне запанибрата, мол, земляки… Это началось ещё с Луцка. Он не был тогда следователем Мороза, он был следователем Дмитрия Иващенко и фактически «расколол» его. В досье Кольчика много «расколов»: это не только Дзюба, там ещё кого-то он «расколол», женщину какую-то — это я уже вычитала в интервью Михайлины Коцюбинской. Кольчик дал мне свидание 1 апреля 1969 года в Киеве, на мой день рождения. Играл друга! Это уже был почти конец следствия. Он сказал, что они закрывают следствие за недоказанностью, нет свидетельств. Это было не единственное свидание, Кольчик нам давал несколько свиданий и все передачи передавал.

— А эти свидания были просто в комнате, через стол, так?

— Да, он заводил нас, втаскивал те пудовые мои сумки, был страшный джентльмен — я говорю, он играл такого друга те первые четыре года — или, точнее, не четыре года, а с тех пор, как начал следствие по «Репортажу». Кольчик также приходил с обыском к нам в Ивано-Франковск, доводил меня до того, что я несколько раз теряла сознание после его допроса. Он умел как-то так делать: играет такого себе друга, шутит, вспоминает свою бабушку-гречанку, а потом вдруг, внезапно: «А теперь вопрос, Раиса Васильевна. Читали ли вы „Репортаж“?» Говорю: «Нет, не читала». Он на это: «Ага, не читали?» И начинает копаться, как вижу, в моих письмах. Лихорадочно думаю: «Что же я там написала, что вот сейчас он схватит меня за руку…» — «Была несколько дней назад у Славка Черновола, — цитирует он моё письмо, — он кормил меня очень вкусными блюдами». Что же это были за блюда?» Итак, нашёл и выхватил именно ту фразу, которая касалась «Репортажа». Говорю: «Это так давно было, не помню, что это были за блюда». Тогда он снова начинает шутить, что-то говорить будто совсем не в тему, и снова вдруг: «А теперь я вам должен сообщить очень неприятную вещь…». Снова что-то такое делается с моим сердцем, оно летит куда-то вниз. А он говорит: «Мы должны у вас сделать обыск». У меня сразу отлегло, потому что у меня ничего в доме тогда не было. А он, очевидно, это видит, он же очень хороший психолог был. Делал такой вид, будто и не ищет ничего. Но после того разговора и после того обыска три раза ко мне вызывали скорую помощь.

Моя соседка, Лина Вакуленко, преподаватель археологии, жила во второй малюсенькой комнатке и вызывала ко мне ту скорую. Она лишь качала головой, потому что знала, что меня довело до такого состояния.

Так я думаю, он такие же методы применял и к Морозу. Потому что когда я его последний раз видела под следствием, меня поразил его вид. 1 апреля Кольчик дал нам свидание и сказал, что закрывает дело. Я была очень рада, потому что осталось всего несколько месяцев до его освобождения 1 сентября 1969 года. Я говорю Валентину об этом, а до него не доходит, что я ему говорю. Он так был настроен на то, что будет говорить на суде. Говорил: «Я на суде встану и скажу: „Да, я написал эту вещь. И больше ничего говорить не буду“». Я говорю: «Валентин, тебя отправляют обратно в лагерь». Наконец до него дошло, что Кольчик закрывает следствие по «Репортажу» и что его отправляют дальше отбывать первый срок. Но вид у него был страшный. Он был такой жёлтый и не то чтобы худой — просто как засушенный гриб.

Я думаю, что те полтора года в одиночке в Киеве плюс методы Кольчика довели его до такого состояния. Потому что я возила в Киев очень хорошие передачи: мы с Лёлей Светличной искали по всему городу зелень, лучшие колбасы, что-то свежее — итак, речь шла не о питании, а речь шла, видимо, о том давлении, которому он подвергался. А потом это повторилось во Владимире — снова два года одиночки… Я думаю, что это его доконало.

— Отбыл Валентин свои четыре года и 1 сентября 1969 года его освободили….

— Девять месяцев был он на свободе. Кстати, перед его освобождением зовёт меня ректор института и говорит: «Вы вот в общежитии живёте, ваш муж освобождается, поэтому вам нужно освободить комнату, потому что будет нездоровый интерес студентов к вашему мужу. Так что вам надо искать жильё». Я, конечно, загрустила, но думаю, буду искать жильё, потому что мне было важно сохранить работу.

Валентин освободился, приехал. В Киеве его очень хорошо встретили — ведь автор «Репортажа»... Он остановился у Аллы Горской. Приехал худой, как жердь, но очень бодрый, делал зарядку, даже на голове стоял на улице. Студенты действительно пялились на него, интересовались — но вижу, что нас никто не зовёт, не выгоняет больше из общежития. Мы искали квартиру, квартиру невозможно было найти — как только узнают, что это Мороз… Кстати, те же самые люди, которые слушали его «Репортаж» по разным «вражеским голосам», — но брать на квартиру не хотели, боялись! Говорили: «Да зачем нам, будет ходить здесь КГБ и делать обыски». Тяжело, фактически невозможно было найти квартиру в Ивано-Франковске. Тогда вижу, что нас никто не выгоняет, — значит, будем жить!

Наконец кто-то подходит ко мне и говорит, что тут освободили соседнюю комнату, она теперь пустая, так что будьте осторожны. Подслушку сделали там. Им было очень удобно наше расположение, потому что телефона у нас не было, кто-то звонит — надо было идти на проходную. Все письма приходили на проходную. Общежитие многоэтажное, сотни глаз: кто хочет — следит, кто к нам приходит, кто уходит, потому что вход у нас был боковой. Идеальное расположение нашей квартиры для подслушивания, для слежки. Так что нас оставили там жить аж где-то до весны 1970 года.

Когда сказал мне ректор, что надо выбираться из институтской квартиры, Черновил узнал об этом и бросил клич во Львове: Мороз приезжает, а жить негде. Львовяне собрали деньги на кооперативное жильё. Не на всё, а на тот первый взнос, 1800 рублей. У меня лично было только 180 рублей, и никакой речи о кооперативе быть не могло. Но деньги Черновил собрал, и где-то весной 1970-го года нас поселили в кооперативный дом, но не дали ордера. В трёхкомнатной квартире поселили с каким-то дедом. Он ждал своё кооперативное жильё — тогда было страшное наводнение в Ивано-Франковске, даже первые этажи были залиты. Морозу там недолго пришлось жить: пришли с обыском раз, пришли второй раз, а потом и арестовали — 1 июня 1970 года, после девяти месяцев на свободе. За этот период он написал три статьи: «Среди снегов», «Хроника сопротивления» и «Моисей и Дафан».

— А в каких условиях это делалось? В квартире?

— Нет, он дома почти не был. Он был в Брюховичах. Поехал во Львов, его устроили в санаторий, недалеко от Львова, в лесу. Кстати, там, в тех Брюховичах, позже убили Владимира Ивасюка. Валентин там сидел, писал. Я думаю, что у него были заготовки ещё в лагере. Думаю, Кольчик это всё видел и знал, что Мороз готовит ещё что-то и Мороз рано или поздно ещё попадётся им в лапы. У меня такая версия.

— Он, может, и выпустил его для того, чтобы написал ещё больше, чтобы было из чего делать дело…

— Да, потому что не было из чего. Славко Черновил отказался свидетельствовать, сказал: «Я ошибся, он меня не просил высылать эту вещь в Киев». Сначала говорил, что «да, выслал по просьбе Мороза», а потом на свидании Мороз мне сказал: «Скажи Славку, чтобы он поменял показания». Я сказала это Олене Антонив. Олена поехала на свидание в бытовой лагерь, где Славко сидел, и он сразу поменял показания. Так что у кагэбэшников не было зацепки. Хотя, конечно, позже они взяли те три вещи, но «Репортажа» как такового они в глаза не видели, оригинал не нашли. У меня его не было. Кольчик искал, но не нашёл тогда, когда довёл меня до потери сознания. А эти он имел. Пришли с обыском, нашли все три вещи. Мороз не был великим конспиратором, ничего не прятал. Он мог первый раз спрятать и ничего не спрятал, и второй раз не спрятал.

— А была же ещё какая-то катавасия, когда он ездил в Космач, и там его пытались схватить, так?

— Да, там его хотели арестовать. Там священником был Василий Романюк (впоследствии Патриарх Владимир). Так было устроено, что меня послали в Косов дать консультацию заочникам. Я думаю, что тоже специально, чтобы я потом успела пойти в Космач, и меня потом за то, что я была на религиозном празднике, уволить с работы. Но вышло так, что я дала консультацию студентам, их было немного, был праздник как раз, Пасха была. Я хотела поехать в Космач — но ни один шофёр туда не ехал, автобусы не ходили, все праздновали Пасху! Это гуцулы, им до лампочки советская власть и борьба с религией. Мне не на чем было ехать в Космач. Нашлась машина до Яблунева, а ещё до Космача от Яблунева, наверное, километров 10, может 15. Я доехала до Яблунева, а потом пошагала пешком. Пока я дошла до Космача, было пять часов вечера, так что уже все разошлись. Я пришла, думала, будут удивляться, что я пешком так долго шла, — а им было не до меня, начали рассказывать, что случилось.

У Мороза был магнитофон с собой (у нас был магнитофон, ещё первый, такой громоздкий). Он хотел записать Службу Божью. К нему подошли двое пьяных (это были директор школы и председатель сельсовета) и начали его тянуть. Он сопротивлялся. Вмешались люди: «Что вы нам прерываете Службу Божью! Человек хочет записать». А были даже гости из Москвы, много людей приезжали посмотреть гуцульскую Пасху. Все стояли, ждали, никто не расходился. Получилось так, что было очень людно. К нему подошла какая-то гуцулка, совершенно чужая женщина, взяла его за руку и сказала: «Вы мой гость!» Взяла и повела его за руку к себе. И на том кончилось.

Я была страшно на нервах из-за этого и сразу вернулась в Ивано-Франковск, а Мороз только через день приехал. Я приехала домой, вижу — в доме следы обыска. Он приехал, я ему сказала, но он опять ничего не спрятал. Очень уставший приехал, сразу завалился спать. А на утро они пришли и забрали все его рукописи. Они уже знали, где что лежит, уже знали, где те три его эссе. Ещё забрали «Я видел Магомета» — такая маленькая юмореска, тоже его. Но на суде сказали, что не доказано, что это его. Обвинили — и «не доказано». Чтобы показать, что суд очень объективный. Потом его несколько раз вызывали и он возвращался домой, а однажды, 1 июня, не вернулся.

— А вас в связи с этим делом пытались обвинить, что вы как-то неадекватно себя вели, как хулиганка…

— Да, они, видимо, запланировали, что я буду в Космаче, но я не пришла вовремя. Была там такая Марийка Юкиш, тоже черноволосая женщина. Они написали моему ректору в институт, что я вела себя не так, как подобает преподавателю института, что я кричала, ругалась… Это, наверное, Марийка защищала Мороза и ругалась. А я дала ему встречную докладную, что я там не была и у меня есть свидетели, что я в то время давала консультацию, что меня вообще не было на Службе Божьей. Так что им этот вариант не прошёл. Тогда они меня поставили на аттестацию и тогда уволили с работы, только через год.

Суд был в ноябре 1970 года. Кто хотел быть на суде — львовяне обратились в соответствующие органы — всем запретили: угрожали увольнением с работы. Ирина Калынец хотела приехать — и, кстати, приехала, Стефа Гулык была; была, кажется, Валя Черновил. Было много людей, даже из Москвы был кто-то. А Заливахе запретили даже появляться на этой улице, где будет суд. Нину Строкату-Караванскую тоже предупредили, чтобы она не ехала. А что сделали с той Марийкой Юкиш! У неё был маленький ребёнок, ещё младенец. Оксана Мешко лечилась в Моршине, хотела приехать на суд и сказала Марийке: «Как только узнаешь день суда, чтобы мне сказала». Так что делает КГБ: берут ту Марийку Юкиш с маленьким ребёнком, помещают её в больницу — кстати, вместе с заразными больными, потому что, видно, места не было в других отделениях — и держат здорового ребёнка, она, мол, больна! Марийка встревожена, но кто-то из врачей всё-таки узнал и шепнул: «Ваш ребёнок здоров. Но будьте осторожны, в соседней палате сидит мужчина и следит за каждым вашим шагом». Это всё было сделано для того, чтобы Марийка Юкиш не сообщила Оксане Мешко о суде.

Я была на суде — только на чтении приговора. Суд прошёл закрытый, Борис Антоненко-Давидович, Иван Дзюба и Вячеслав Черновил были свидетелями, а также один мужчина из Космача — Василий Бабьяк, крестьянин. Антоненко-Давидович, Дзюба и Черновил отказались свидетельствовать из-за того, что суд закрытый. Для Антоненко-Давидовича это был своего рода выход, потому что он писал комментарий к одной из работ Мороза, и этот комментарий КГБ забрало. Их даже сводили на очную ставку, потому что Мороз отказывался от всего, а Антоненко-Давидович не мог, он старенький человек, да и комментарий его изъяли. Если бы Мороз был хоть чуточку конспиратором… Ведь можно было спрятать, уничтожить в конце концов… Ничего он не уничтожил. А Черновил перед тем говорит мне: «Поезжай к Антоненко-Давидовичу и скажи, чтобы он как-то отказался от своих показаний». А мне было очень тяжело это сделать. Думаю: «Старенький писатель, у них доказательство в руках: как ему отказываться?» Но вышло так, что ему уже не надо было отказываться, потому что они отказались от показаний вообще.

— Пани Раиса, а вот мы находимся сейчас на улице Богдана Хмельницкого, 68, квартира 24. А знаете ли вы, что это была квартира Бориса Дмитриевича Антоненко-Давидовича?

— Знаю, что он здесь жил, и я однажды даже была здесь на дне рождения. Он, кстати, когда все разошлись, устроил мне настоящий допрос: почему Мороз ведёт себя так? Уже второй раз после Владимирской тюрьмы, как его перевели в лагерь в Мордовию, и там начались все эти неприятности, ссоры между ним и Шумуком… Фактически со всеми он перессорился, начали жаловаться на него, на его поведение. Поведение, конечно, было абсолютно неадекватное. Я думаю, что он был болен уже тогда, после той пятимесячной голодовки.

— Он получил шесть лет тюремного заключения, три года особого режима — тоже камерного, пять лет ссылки с признанием особо опасным рецидивистом...

— Да. Кстати, Славко собрал 600 рублей для адвоката. А Иван Светличный поехал со мной в Москву договариваться с адвокатом — несмотря на то, что он уже был поссорен с Морозом, Мороз его фактически очень тяжело обидел, сказал: «А, вы не хотите этим заниматься, вы боитесь». Что-то в таком духе — хотя это была неправда.

— Да, я тоже могу сказать, что в то время, когда те статьи Мороза ходили по рукам, то даже мне их давали с большой оговоркой: «Не очень многим давай!» Потому что Светличный был против распространения этих статей, они, мол, слишком резкие.

— Во всяком случае, я не знала, что за этим скрывается. Но Светличный был мне очень близким человеком, мы большую симпатию чувствовали друг к другу, просто на человеческом уровне очень хорошо общались. А тут я услышала, что Мороз его обидел. Поссорился он тогда и с Черноволом. Но несмотря на всё это, когда Мороза арестовали, Светличный буквально взял меня за руку, и мы поехали с Лёлей в Москву искать адвоката для Мороза. Думали брать Софью Каллистратову, она тогда бралась за политические дела. Но когда мы приехали, он нас оставил с Лёлей на улице, сам зашёл. Вышел, ничего не сказал, ни словечка. Но потом мне как-то дал знать, что Каллистратова уже не имеет права, ей запретили вести политические дела. Но она посоветовала взять Когана, кажется, его звали Эдуард Коган. Он был адвокатом Синявского в том громком деле Даниэля и Синявского 1965 года. И он взялся за это.

Славко передал мне деньги. Уже после первого дня суда Коган встретился со мной. Он был поражён, особенно его поразила статья «Моисей и Датан», там есть о евреях, о надгробиях, что во Львове с гробниц брали и мостили дороги, Мороз писал об этом. Коган был поражён, восхищён и говорил мне, что Морозу грозит очень-очень большой срок, поэтому он не хочет брать всех денег. Но я дала все деньги, настояла, и он взял. И Славко говорил, что очень хорошо, что дала все деньги, потому что кто знает — может, и нас ещё будет защищать этот человек.

— А я вспомнил, как рассказывал Иван Гель. Он был у Ивана Светличного в Киеве. Они вышли на улицу поговорить — а тут Леонида кричит с какого-то там этажа: «Иваны́, Иваны́! Идите сюда, Рая на проводе!» То есть вы по телефону сообщаете об аресте Валентина Мороза. Они между собой поговорили: «Были у нас некоторые разногласия с Валентином, но когда он арестован, надо его защищать. И тут нет никакого сомнения, что надо поступать по-другому».

— Мороз тогда перессорился со Светличным и с Черноволом, но очень близко сошёлся с Оксаной Мешко. Они характером немного похожи: такие прямолинейные, не обращали внимания на какие-то там тонкости.

— Валентин отбывал это заключение во Владимирской тюрьме. И там ему создали ужасные условия, вплоть до того, что какой-то уголовник, который был его сокамерником, порезал его заточенной ложкой в живот. В связи с этим же начал Валентин голодовку, или нет?

— Нет, голодовку он начал, когда закончились три года. Всё время ему невыносимые условия создавали, сажали с уголовными типами. Когда я возмущалась, они говорили, что они такие же политические. Попробуй докажи мне со стороны, политические они или нет. Да в конце концов и так: уголовник что-то сказал против власти — уже он политический.

— Да, а то порой так специально делали: он в уголовном лагере проигрался в карты, скажем, и его бы там или убили, или изнасиловали бы. Так он выбрасывает какой-нибудь дурацкий антисоветский лозунг — «Долой КПСС!», «Брежнев — педераст!» — и ему дают политическую статью.

— Вот таких «политических» и сажали. И он уже был настолько этим затравлен, что говорил мне: «Я требую, чтобы меня посадили в одиночку». И говорил мне, чтобы и я требовала. Я знала, что одиночка была для него губительна, видела, как он переносил одиночку в киевском изоляторе во время следствия. Он был странный такой, говорил, что на него давят стены, — это клаустрофобия. Он говорил: «Я не могу сосредоточиться, эти уголовники мне мешают, требую одиночки». Я только упомянула об одиночке — и они очень легко перевели его туда. Два года он был в одиночке.

Шесть лет тюрьмы ему дали, три года отбыл и начал добиваться, чтобы его перевели в лагерь, потому что есть такой закон: если нет никаких нарушений, то можно. Ну, но его не переводят. Тогда он где-то в начале весны на свидании через стол сказал: «Я объявляю голодовку с первого июля. Делай что-нибудь, если не хочешь, чтобы я стал каким-то другим». Так сказал. Я начала его отговаривать, я знаю, что ничего никогда не добьёшься голодовкой — но он это так твёрдо сказал. Я вышла и сразу поехала в Москву, к Людмиле Алексеевой, у которой я всегда останавливалась, сказала об этой новости. Там была и Лариса Богораз, они сразу растерялись, не знали, что мне сказать, как мне помочь. Но они что сделали — они сразу сообщили на Запад, то ли через Сахарова, то ли сами, я не знаю — но той же весной эта весть, что Мороз идёт на голодовку, была в газете «Свобода», в чём я убедилась, когда уже эмигрировала. У меня на работе были все те подшивки, и я видела, что они сразу сообщили.

И на этом остановилось. Аж где-то летом звонит мне Олена Антонив из Львова, моя лучшая подруга, и таким игривым голосом говорит: «Рая, я по тебе так соскучилась, может, ты приедешь?..». Я поняла, что это не просто так. Приехала к ней, а там у неё Ирина Корсунская из Москвы, едет в Карпаты отдыхать и остановилась у Олены, и говорит мне такое: «Люда Алексеева предложила вам дать интервью западным корреспондентам в начале июля». Она всех корреспондентов организует, из Германии, из Канады, Америки, ещё кого-то — пять она назвала. «Если согласитесь, как-то дайте знать и приезжайте на несколько дней раньше, чтобы приготовиться». Говорит: «Мы понимаем там, в Москве, что Ивано-Франковск — не Москва и даже не Киев, что у вас ребёнок, вы хорошо подумайте, потому что помните, что у Надийки Светличной и ребёнка забирали (Лёля никак не могла найти Яремко тогда, когда Надийку арестовали)…». Одним словом, предупредили меня: подумайте, согласны ли вы дать интервью — а интервью должна дать жена, никто за вас этого не может сделать, потому что не будет того эффекта.

Я возвращаюсь домой в Ивано-Франковск, очевидно, подавленная: что мне делать? Страшно интервью давать, это же надо сжечь все свои мосты, выступить против КГБ, против такого государства... Раньше я была просто женой политзаключённого — а теперь надо своё слово сказать. Я послала телеграмму Люде Алексеевой: «Костюм на меня не совсем подходит, но я его беру». Я хотела хоть немножко передать своё настроение, что я боюсь, но всё же соглашаюсь. Таким образом она знала, что я приеду и дам интервью. А ещё мне надо было перед этим поехать во Владимир и узнать, что он действительно голодает.

— А как это вам удалось?

— Я сразу взяла на работе неделю за свой счёт, а подала это заявление тогда, когда директора профтехучилища, где я тогда работала, не было, он пошёл на обед. Была его секретарь, Софья Самойловна. Она взяла то заявление. А через дорогу были кассы аэропорта. Я сразу пошла в кассу, купила билет, села на автобус, поехала в аэропорт и полетела в Москву. Они не успели ничего сделать. Прилетела в Москву, Люда говорит: езжайте во Владимир, узнайте, действительно ли голодает. Я беру такси и еду во Владимир.

— За 300 километров?

— Да. К тому времени меня уже уволили из пединститута. Как только на Западе узнали, что я без работы сижу целый год, начали посылать посылки. Поэтому у меня уже тогда не было проблем с деньгами. Посылки мои Люба Лемик отправляла в Стрый, всё это продавалось, мне давали деньги.

— А вас не могли обвинить в спекуляции?

— Очевидно, но я сама этого не делала. Люба тайком это всё делала для меня. В Стрые продавали, а деньги мне передавали. Там что-то немножко делились…

Во всяком случае, я беру такси и еду во Владимир. Приехала во Владимир, села на автобус, еду по главной улице прямо к тюрьме. Еду и молюсь: лишь бы он не голодал, лишь бы мне не надо было этого интервью давать, зачем оно мне сдалось, у меня же ребёнок дома. Мама далеко, сестра далеко на Херсонщине, что с ним будет? Вдруг смотрю — афиша, на ней реклама нескольких фильмов, но мне в глаза бросилось только одно название: «Назад возврата нет», такой фильм. И у меня сразу: «Всё. Ясно, что он голодает, что мне надо давать интервью, что „назад возврата нет“».

И я уже с таким настроением влетела к Завялкину, начальнику тюрьмы, и сразу на него в атаку: «Мороз голодает, вы ничего не делаете, что вы себе думаете, он умрёт!..». Он был застигнут врасплох и говорит: «Мы его уговариваем, но ничего не можем изменить, он не хочет нас слушать». Взяла его нахрапом, так сказать. Он подтвердил, мне ничего больше не надо было, я вернулась в Москву и дала интервью.

Для интервью я приготовила заявление по-русски, Люда поправила мой русский язык, распечатала его. Пришло пятеро иностранных журналистов, дала интервью, они разошлись. Когда мы глянули с 8-го или 9-го этажа вниз — а там куча машин, и все чёрные. Они все съехались, но что могли сделать, если это были иностранные корреспонденты?

Тот день был такой напряжённый, что я никуда не ездила. На следующее утро я уже собираюсь в Ивано-Франковск — но надо какие-то покупки сделать! Апельсины купить, какие-то подарки Любе купить, ведь я ребёнка оставила на них. Я в один магазин — вижу, какая-то женщина за мной. В другой магазин — ты смотри, и она тут! Думала сначала, случайно, а потом вижу, что она за мной ходит. Тогда сажусь в метро, уже мне не до покупок. Еду в метро — она за мной! Я в последнюю минуту выскакиваю из вагона, захожу в другой вагон — через какое-то время она снова за мной. Как она это умела делать, я не знаю. И у неё была какая-то такая маленькая сумочка, и какие-то странные чёрные глаза у неё были, или мне уже казалось. Смотрит на меня, а так, будто не видит, сквозь меня. Я вышла из метро, а она за мной. Я наконец останавливаюсь и говорю ей: «Что вы от меня хотите?» Она начинает убегать. Я иду, она снова за мной. Я думаю: «Ну, сейчас приведу „хвоста“ к Люде». Захожу в телефонную будку и говорю: «Люда, слушай, тут за мной ходит какая-то женщина и не отцепляется». А сама уже нервная! А Люда говорит: «Да пошлите её к чёрту и приходите домой!» У меня сразу отлегло, и я пошла к Люде. Но к Люде она, конечно, не пошла.

Я тогда же, той же ночью — ехать домой, а билета нет. Я за билетом, а мне не дают, никаких вечерних рейсов нет. Люди покупают, а как доходит моя очередь — нет. А в аэропорту тоже та женщина крутилась, я её видела. Наконец дают мне билет, кажется, на час или полвторого ночи, только до Львова, не до Ивано-Франковска, а до Львова.

Прилетает самолёт во Львов, я выхожу с трапа, иду в аэропорт. Подходят два милиционера, хватают меня под руки и так тихонько: «Вы Раиса Мороз?» А я говорю: «Чего это вы? КГБ вас послало?» Стараюсь громко говорить, но от волнения громко не получается. Они: «Тихо, тихо». Завели меня в аэропорт, в какую-то комнату и оставили. Через какое-то время заходит мужчина, очевидно, кагэбэшник, а я такая напряжённая, сразу к нему: «Что вы хотите от меня?» А он: «Мы ничего не хотим, мы хотим вам помочь — звонили из Ивано-Франковска, попросили нас купить вам билет на самолёт». То есть на «кукурузник», который никогда вовремя из Львова не вылетает из-за утренних туманов. Я говорю: «Вот такая помощь — милиционеры хватают за руки? Да и никто кроме вас не знает, что я здесь. Я еду поездом, не „кукурузниками“». А они: «Ну так езжайте, чего вы разволновались?».

Я не верю своим ушам, но выхожу, там уже все разошлись, одно одинокое такси стоит. Сдуру сажусь в это такси, ничего не думая, говорю ехать на Спокийну, 13. К Оленке Антонив. Он меня везёт на Спокийну, 13, я оглядываюсь — за нами машина. Думаю, здесь, на тёмной улице, эта машина… Лучше бы меня уже из аэропорта забирали, там хоть светло было, там хоть люди какие-то видели меня, а тут темно, что они со мной тут сделают? А ещё вспомнила, что Люда мне запихнула какой-то самиздат! Что мне делать, я в такси сижу, как мне от него избавиться? Никак! Пока я думала, он петлял-петлял, а улица Спокойная — это боковая Окружной, там много маленьких улочек. Он наконец говорит: «Я дальше не знаю, куда вас везти». Выпускает меня, я, говорит, заблудился. Я вышла, темно. Я днём плохо ориентируюсь, а тут — ночь, хоть глаз выколи! Я пошла не оглядываясь, я почти бежала, не смотрела, идёт ли кто-то за мной или не идёт, и пришла к Олене! Ангел-хранитель привёл меня к Олене, не иначе.

Олена мне открыла... Наверное, на мне лица не было. Она мне сразу дала какие-то транквилизаторы, она же врач, положила меня в кровать рядом с собой, нагрела чаю… В ту минуту она была ближе моей родной сестры. Рано-утром мы где-то в пять часов или в полпятого встали на первый поезд в Ивано-Франковск. Я немного успокоилась, начала думать, что у меня дома делается, как там мой ребёнок? Олена меня взялась провожать, на улице моросит дождик, мы смотрим в окно — а там уже стоит мужчина под плащом. «Хвост». Так мы пешком дошли до вокзала, а он за нами топал, потом исчез уже перед вокзалом. А та самая московская женщина попалась мне на глаза ещё раз возле моей работы в училище, уже в Ивано-Франковске. Похоже, что её роль была нагнетать на меня страх. И на этом мои перипетии с первым интервью закончились.

- А позвольте, я вас процитирую из вашей книги «Против ветра»: «Это было очень конкретное и деловое предложение. Но, Господи Боже, как же страшно было решиться! Я и западногерманские, американские корреспонденты? Я против КГБ и целого государства? Конечно, я давно была против КГБ и против государства, но никогда этого вслух не декларировала. Я была лишь женой украинского политзаключённого — а тут надо было сжечь за собой все мосты и сказать своё собственное слово. Что будет со мной, с сыном? Все эти мысли вихрем пронеслись в моей голове, но в глубине души я уже знала, что не откажусь. Надо было привыкнуть к мысли и преодолеть страх, чтобы потом всю жизнь не укорять себя, что была возможность помочь, а не помогла».

— Ну, вы знаете, за пять месяцев голодовки он мог умереть. Это не шутки были. Когда мы видели его там, на каком-то этапе той голодовки — они вызвали даже отца Мороза, чтобы он ехал уговаривал его, потому что, видите ли, жена не хочет уговаривать его прекратить голодовку. А отец приехал, в первую очередь, ко мне, и говорит: «Мне говорят ехать на свидание». Я говорю: «Поехали вместе». Он не хотел сам ехать. Ему дают свидание, а мне нет. А отец говорит: «Нет, я без неё не пойду на свидание». Тогда нам всем троим 5 ноября дали свидание в «красном уголке», чего они никогда не делают. Ещё и корреспондента из АПН (Агентство политических новостей) прислали. Наверное, чтобы сфотографировать и успокоить Запад, что Мороз жив и здоров... Но кого там было фотографировать? Он выглядел ужасно! 52 кг веса при 174 см роста. И он что-то такое говорил, что не раз оно не клеилось. Когда мы вышли с того свидания, то старенький Яков Мороз, дедушка наш, спрашивает: «Дочка, он здоров?» Имея в виду, что он психически какой-то несбалансированный.

— Да его чем-то нашпиговали.

— Я говорю: «Папа, молчите, даже если он нездоров, они его лечить не будут, ещё хуже сделают». Он уже и до этого жаловался, что врач тюремный всё время пугал его психушкой.

— И его же туда всё-таки упекли?

— Да. Когда он отбыл шесть лет тюрьмы, его всё-таки упекли туда, в Институт имени Сербского.

— Сколько он там был?

— Я точно не знаю, потому что я его искала, нигде нет, писем нет, тюрьма не отвечает, где он есть. Я приехала в Москву, никто мне не говорит, где он. Мороза нет! Тогда Люда Алексеева пошла со мной в какое-то очень высокое учреждение, мы пришли — и там ничего не говорят. Тогда я выкрикнула тому высокому чиновнику: «Если вы его спрятали, то я буду на целый мир кричать, что вы где-то его подевали!..». Тогда он сказал, что Валентин в Институте Сербского. Люда говорит: «Вы так это эмоционально сказали, что он Вам должен был ответить». Я тогда добилась свидания с Морозом, и мы сразу пошли на квартиру Петра Григоренко дать интервью, что он в психушке.

— А там журналисты…

— А там была куча журналистов, там была мама Буковского, сидела опечаленная в уголке, там было много крымских татар, они требовали возвращения в Крым, и было много журналистов по этому поводу. Григоренко устроил крымским татарам пресс-конференцию, так мне тогда очень повезло, и я сразу дала интервью, что Мороза взяли в психушку. А про Мороза уже знали, это уже не первое интервью было.

Первое моё интервью состоялось, кажется, где-то третьего июля. А в августе у меня был отпуск, и мы с Людой договорились, что я во время отпуска снова приеду давать интервью! Кстати, после первого интервью, после того как меня Олена Антонив провела, КГБ вызвало её на допрос и говорит: «Хорошо мы Раю напугали?». Напугать — напугали, но я уже собиралась ехать на второе интервью. Тогда меня вызвал завоблоно и говорит: «Вы знаете, Раиса Васильевна, мы вам дадим работу по специальности». А я говорю: «А что, мне уже надо увольняться из той… шарашкиной конторы?» (Смеётся). «Нет-нет, не спешите увольняться!» Ага, думаю, это вы мне даёте обещания, чтобы я не ехала, не дай Бог, на интервью ещё раз. Я поехала в Киев, чтобы там сесть на поезд и ехать в Москву на интервью — Люда сразу после первого интервью договорилась о втором.

Тогда билет так тяжело было достать. Оксана Мешко говорит: «Да ты, Рая, никогда не купишь билет на Москву, ты посмотри, какие очереди!» Говорит: «Я пойду сейчас к начальнику просить для тебя билет». А я говорю: «Нет, я сама». Я подошла к кассе в противоположном направлении, где-то на Киевщину, не на Москву, потому что на Москву очереди страшные. Там сидела одинокая женщина. Я подошла к ней, даю деньги — на 5 рублей больше — и говорю по-русски: «Девушка, сделайте мне билет на Москву». Она мне через пять минут приносит билет на Москву! Оксана Мешко не могла поверить своим глазам, что я достала билет! (Смеётся). Не знаю, что кагэбэшники думали, но я достала билет и в тот же день поехала в Москву.

Когда я уже второй раз интервью давала, уже все знали о Морозе, что он голодает уже который месяц, все были заинтересованы иметь какую-то весточку. После того свидания во Владимире в красном уголке я также позвонила Сахарову и сказала, как Мороз выглядит. Это всё он сразу передавал на Запад — пока его не выслали в Горький, пока ему не отрезали телефон, он очень помогал мне. Я у него в доме была, и он всё говорил: «Заходите или звоните, когда вам нужно». Для меня это была очень большая поддержка. Многие люди хотели к нему попасть со своими жалобами, но разве он мог всех принять? А меня принимал — это, очевидно, благодаря Люде.

— Итак, Валентин отбыл те шесть лет тюрьмы, этой психушки немного, и потом в Сосновку его привезли, в Мордовию, и там он уже досиживал вплоть до того обмена. Помню — я тогда тоже был в заключении — 18 июня 1979 года Картер и Брежнев подписали этот ОСВ — «ограничение стратегических вооружений»… В той уголовной зоне был телевизор. Смотрю — Брежнев так потянулся к Картеру… Думаю: неужели будут целоваться?! Целуются! Взасос так. Это было 18 июня, я помню, 1979 года. А перед этим произошла та «работорговля».

— Да, но перед этим ещё был один интересный момент. После того, как я дала интервью о том, что он в психбольнице, вернулась домой — и среди ночи, где-то в два часа ночи, телефон из Вашингтона: «Согласны ли вы дать интервью газете „Washington Star“?» Корреспондент газеты Филипп Шендлер будет брать интервью с помощью переводчика, студента Андрея Михняка. Думаю: будет мне завтра за это интервью! Но согласилась. И спрашивают меня о Валентине, в психбольнице ли он, здоров ли он? А что я скажу? Говорю: да, он совершенно психически здоров. Хотя сама шла на то свидание и с ужасом думала, что он, наверное, болен. И он действительно стоял отчуждённый, был какой-то такой хмурый — не мой муж, чужой человек. Но я им говорю, что, здоров. А потом меня спрашивают: «А что вы знаете о выборах?». Тогда выборы шли, я знала, что Рейган был кандидатом и Картер был. Надо было сказать и про Картера, а я вспомнила только Рейгана. Говорю: знаю, что Рейган идёт на выборы. Они хотели знать, насколько мы здесь осведомлены, насколько я политически грамотна. «Верите ли вы, что Москва будет придерживаться Хельсинкских соглашений в области прав человека?». Я сказала: «У меня на этот счёт нет никаких иллюзий». Это слово «иллюзии», я потом увидела, тот Михняк не знал, как перевести, но перевёл примерно: «У меня нет надежд» или что-то подобное. Потому что потом, когда я приехала, мне дали это интервью на кассете с «Голоса Америки». Интервью напечатали на первой странице газеты «Washington Star» 15 июня. Его перепечатала также газета «Свобода». Сразу после интервью, 11 июня, утром встаю — а телефон у меня выключен. Он замолчал на несколько месяцев. Кагэбэшники проспали разговор и наказали за него постфактум!

Через два дня зовёт меня с работы парторг и ведёт к начальнику быткомбината, к которому относилось профтехучилище. А там сидит кагэбэшник и начинает меня допрашивать: «Как это вы так себе позволяете говорить — о выборах, о государственных договорённостях!» Видите, вдруг Рая Мороз решила поболтать о таких высоких материях! (Смеётся). Прохвостили меня тогда, но с работы всё равно не сняли — такая работа была, что мне легче было бы пойти уборщицей, свободное время бы имела.

— А вы в какой-то там библиотеке сидели, стерегли два шкафа с книгами?

— Да, закрытые на ключ. Очень часто меня оттуда выгоняли, потому что давали общие лекции, а я сидела в бухгалтерии и вышивала. Там сидела бухгалтерша, и приходила к ней маленькая девочка по имени Квитка. А потом эта Квитка оказалась Лилией Григорович! Очень та бухгалтерша была против советской власти — она же знала, с кем говорит. Когда мы были одни, она аж шипела на ту советскую власть! Так вот Лилия Григорович оттуда, из той семьи.

— Перед тем как подписать этот договор об ограничении стратегических вооружений, пятерых советских политзаключённых поменяли на двух советских же шпионов — Вадим Энгер и Рудольф Черняев, кажется, они по 30 лет получили…

— Они получили по 50 лет каждый. Но были очень важны для Советского Союза, их не хотели оставлять на произвол судьбы. Потому что тогда кто захочет быть шпионом? Они в ООН работали, они были дипломатами, но шпионили.

— На обмен выставили политзаключённых Валентина Мороза, Александра Гинзбурга, Георгия Винса, Марка Дымшица и Эдуарда Кузнецова — пять человек на двух шпионов. Их же не спрашивали, хотят они или не хотят… Это была политическая работорговля. И в ночь с 27 на 28 апреля 1979 года этот обмен состоялся в аэропорту имени Кеннеди в Соединённых Штатах. А как вы об этом узнали?

— Кстати, мне будто кто-то подсказал: «Уволься с работы». Я уволилась. И уже готовлюсь ехать в ссылку, потому что это уже был конец всяких его сроков, в ссылку должен идти. Я выслала ему деньги в Мордовию, чтобы у него были деньги уже на ссылке, уволилась с работы… Только не знала, что мне делать. Сын заканчивает десятилетку, что будет?..

Где-то буквально 30 апреля, это была суббота, звонит мне рано-рано утром Надя Лукьяненко из Чернигова. Будит меня и говорит: «Рая, вставай, ты что, спишь?» Я говорю: «А что?» — «Да ведь Валентин уже в Нью-Йорке! Все радиостанции об этом трубят!» Я как включила — так действительно, и глушилки не помогали. Все радиостанции как одна: Би-Би-Си, «Голос Америки», «Свобода» — все говорили о том же, что пять политзаключённых освободили в обмен на двух советских шпионов. Вот так я узнала. Две недели ничего не говорили мне, а через две недели позвали в ОВИР и спрашивают: «Вы будете ехать?». Я сказала: «Да, буду ехать».

— Ведь тогда была эта идея «воссоединения семей».

— Ну да, но тоже было тяжело. С одной стороны — оставаться, а что ждёт моего сына в Украине?

— Кстати, насчёт сына. Вот вы расскажите, как парня терроризировали?

— Даже маленьким мальчиком, когда я ездила тогда на все те интервью — а ему уже было 12 лет — он говорит: «Мама, я буду сам, я буду тебя ждать». Так где-то на улице напали на него ребята, порвали на нём пальтишко… Сами ребята убежали, а его забрали в милицию и держали аж до 12-ти ночи! «Пусть мама придёт и заберёт тебя». А они же знали, что мамы нет, мама в Москве. Отпустили только ночью домой.

А второй раз уже серьёзнее было. Уже ему где-то пятнадцатый год или 15 лет было. Вызывает меня с какими-то очень большими звёздами на погонах незнакомый кагэбэшник, начинает говорить о том, о сём… Не знаю, к чему он ведёт. А потом вдруг спрашивает: «А сколько лет вашему сыну?». Как он меня об этом спросил, сразу сердце защемило… Так, думаю, это всё. Они же хорошо знают, сколько лет моему сыну, они всё знают: сколько мне лет, сколько ему. Это же будут уже его травить, чтобы я перестала заботиться о муже, а думала о своём ребёнке.

А ещё ведь в меня бросали камнем, и брата вызывали из колхоза: «Иди, потому что мы её арестуем, иди спасай свою сестру!» Страшный шум был! Брат маме сказал, мама поехала к сестре, переживают за меня. Меня в то же время звали почти каждый день на допросы. Брат приехал, его начали водить по кабинетам и говорят: «Это мы для того, чтобы вы не встретились, потому что она здесь у нас на допросе», — а потом так напугали его, накрутили до предела и выпустили. Он пришёл к моей работе — а я сижу на скамейке, ни в каком КГБ не была в тот день. Он увидел меня и как расплакался, прямо при людях. «Что ты делаешь, — начал кричать, — тебя арестуют!». И плачет. Я его как-то успокоила, он у меня несколько дней побыл.

Меня зовут на допросы, а однажды и говорят мне: «Вот, Раиса Васильевна, вы всё на нас сваливаете. Вот с работы вас прогнали, не даём по специальности вам работать, квартиру вам не давали — во всём вы нас обвиняете. А если с вами что-то случится? Вы тоже нас будете обвинять?». Думаю: что-то случится, наверное, убьют, что ли. Говорю им: «Ну, а как же я тогда могу обвинять вас? Мёртвые не обвиняют». Хотя, по правде говоря, мёртвые тоже обвиняют. Но я им так сказала. А они: «Да нет, что-то случится слегка — может, хулиганы побьют вас, что-то такое». Кстати, я боялась этого, потому что я очень часто к Опанасу Заливахе бегала, а это через весь город. Возвращалась ночью и боялась, что мне точно, думаю, или изуродуют лицо, или что-то такое сделают.

«Может, хулиганы что-то сделают…». И буквально на второй день попадает мне ночью круглый камень в окно. А это первый этаж. Попал мне под глаз. Чуть-чуть не в глаз, если бы в глаз — потеряла бы его. А потом начали звать на допросы и бегать смотреть на меня все. Им было интересно, как я выгляжу. Синяк остался под глазом.

Одновременно разбили окно и одинокой соседке, а ещё через двор в другом доме — разбили всем нам троим окна. Брат говорит: «Вот если бы им не разбили окна, ты бы думала, что это КГБ, правда?» Он уже собирался домой, так я молчала, не хотела его пугать, хотя точно знала, что это КГБ. Пустили слух, что это за кавалеров нам попало: она одинокая, я одинокая, ещё кто-то там был одинокий. Такой слух был. А я звоню в Москву и говорю, что такое и такое случилось. Говорю: правда, я не совсем уверена, я их не поймала за руку. А мне говорят: да конечно, что это они! Это они делают что: чтобы я не сомневалась, что это всё-таки они, одному из моих сотрудников на работе так же разбивают окно, но уже на кухне. Тому мужчине, которому я книги давала, а они это заcекли, видимо. Самиздатовский сборник Калинца дала, чтобы он спрятал где-то в селе у себя. Они почувствовали, что мы дружим, и ему тоже разбили окно. Он женат был, с детьми.

— А как ещё обвиняли вашего сына Валентина в том, что он якобы велосипед украл у самого начальника милиции?

— О да, вора сделали из него. Раз иду с работы домой и чувствую — знаете, мать чувствует, — что-то нехорошее с моим ребёнком. Прихожу — звонят мне: приходите в детскую комнату милиции, забирайте своего вора. Я прихожу. Рассказывают: он украл велосипед начальника милиции.

А как случилось: незнакомый мальчик, не из нашего двора, предлагает ему купить велосипед. У моего сына был велосипед, но не такой же, как у начальника милиции, простенький велосипед. Мальчик говорит: дай три рубля и купи у меня этот велосипед. Очевидно, у него глаза разбежались: такой велосипед, у него такого нет, за три рубля… «У меня нет денег. Вот я достану деньги, на следующий день тебе принесу». И тот дал ему велосипед. Валик сразу сел и поехал по насыпи над рекой, и его тут же хватают милиционеры: «Ты — вор, ты украл велосипед начальника милиции!». Он говорит: «Я не украл, я купил! Я обещал три рубля дать за этот велосипед!» Ну, давай! Приходят к тому мальчику, туда, где они должны были встретиться, с тем велосипедом, и тот мальчик то ли забыл о договорённости, то ли что — берёт те три рубля у Валика. Выходит, что продали ему велосипед, а всё равно он вор. Того мальчика то ли взяли на учёт, то ли не брали — а этого взяли на учёт и распустили слухи, что он вор. Даже некоторые знакомые верили в эти слухи, останавливали меня и сочувствовали, что сын такой.

А потом устроили ему засаду — уже в восьмом классе. Сделали из него алкоголика. Потому что ребята — это уже восьмой класс — немного какого-то вина выпили... Поймали его с товарищем из класса. Того мальчика отпустили, а этого держали и держали на учёте, аж где-то до 9 класса. Иду в милицию: «Почему же вы его держите? Никаких же нарушений не было». — «А школа не даёт запроса». Я пошла к директору Краснопёре, кагэбэшнику, а он: «Это милиция не даёт запроса, мы ни при чём».

Так и тянули, посылали друг к другу, а потом через военкомат… Все ребята проходили комиссию, проверяли состояние здоровья. Всем задают несколько вопросов и отпускают. А ему говорят: «Мы тебя кладём в психбольницу». А он: «А почему это меня в психбольницу?». — «Потому что ты на учёте в милиции уже сколько лет как алкоголик». И такой скороговоркой (он в моих воспоминаниях всё описал) ему говорят: «Да ты даже домой не иди, к маме не иди, просто туда ляжешь, и мы тебя быстренько выпишем…». А он пошёл прямо в милицию, там поскандалил, а потом пришёл ко мне на работу и говорит: такое и такое, меня хотят положить в психбольницу. А я сразу позвонила в Москву: слушайте, уже хотят моего ребёнка в психбольницу положить как алкоголика. Они сразу, на следующий же день, позвали ещё раз на комиссию, все те же вопросы, что и ко всем, — и отпустили. Значит, не прошёл этот номер, и его пожизненным алкоголиком не сделали.

— Итак, у вас был очень важный аргумент за выезд: потому что у сына здесь никакой перспективы не было.

— Да. Ну и такое, слушайте, многие отказывались от гражданства СССР. Может, на самом деле кто-то и не собирался ехать, но некоторые политзаключённые отказывались от гражданства и добивались выезда. Если бы я отказалась ехать, это была бы пощёчина и Америке — хоть это и «работорговля», как вы говорите, но всё же на самом высоком уровне устраивались все эти обмены. Что бы сын здесь имел, какие перспективы? А всё-таки там он окончил университет…

— А какова сама эта процедура выезда? Я знаю, что вы ещё и стихи Василя Стуса вывезли.

— Вызвали в ОВИР и сообщили, что Мороз в Америке. Спросили, едем ли мы. Достаёт Опанас Заливаха письмо от Василя Стуса. До этого они не переписывались. Я знаю, что Опанас вообще не очень был охоч до писем и уже старался сидеть тихо. Выслал Василь ему письмо с рядом стихов. А он тогда был на Колыме. Мы поняли, что он хочет, чтобы я запомнила эти его стихи и вывезла. Он же переживал за каждый свой стих. А я в таком смятении… Я знала, что никак не смогу запомнить эти стихи.

Люба Лемик — она такая была изобретательная — взяла батистовый платочек, разрезала на три широкие полоски и переписала туда все те стихи химическим карандашом. А потом распорола низ моей юбки, этот отворот, зашила туда все стихи, и я в той юбке поехала.

Они сняли с меня кольцо Валентина — обручальное. Сняли гуцульские кораллы красные — не разрешили. Одним словом, всё сняли, а стихов Стуса не нашли. Обыскали меня, сказали раздеваться — всё, ничего не нашли.

— И теперь те лоскутки со стихами находятся в Музее шестидесятничества…

— Да, два из них выставили там, в Музее шестидесятничества.

— А вот как вас там встретили, как принимали вас, и вообще, что вы там делали, в той Америке?

— Да, это важно. Чем дальше течёт жизнь, я думаю: почему я там оказалась, какой был смысл? Весь первый год я была будто «суперзвезда». Звали меня всюду, где только жили украинцы. Через две недели я отошла от Мороза: Мороз сам по себе, я сама по себе.

Меня всюду звали говорить о положении в Украине, о политзаключённых, об арестах — об Украине рассказывать. Очевидно, в первую очередь я говорила об арестах, о преследованиях жён политзаключённых… После каждого выступления было интервью с иностранным корреспондентом. Первый год это была сенсация! Каждый хотел говорить со мной, потому что это жена одного из тех, кого обменяли.

Так что я объехала всю украинскую Канаду и Америку. И даже в Европу меня звали, в Швейцарию, «Вера во втором мире» — там была такая организация, они исследовали веру в коммунистических странах. Было интервью с австрийскими корреспондентами на границе с Германией, но на немецкой стороне — потому что меня не пустили в Австрию, я не оформила австрийскую визу. Несколько корреспондентов из разных газет приехали специально, чтобы взять интервью — такая это была сенсация с тем обменом. Всё это освещалось в австрийских газетах. Галя Горбач прислала мне ксерокопии интервью из нескольких австрийских газет

А потом я устроилась на «Голос Америки». Контракт предполагал, что я буду делать обзоры разных книг, изданных на доступных мне языках: английском, немецком или русском, и буду пересказывать их для «Голоса Америки», для Украины. Я очень много читала, много книг прочла и каждую неделю высылала им один репортаж. Начитывала в Виннипеге, а они получали по радио, по проводу, в Вашингтоне и отправляли на Украину.

— Вы там работали восемь лет. Если умножить 52 недели на 8 лет, получится более 400 репортажей!

— Да, я рассказывала о важных книгах. Юрия Шевелёва о преследовании украинского языка (она была издана на английском языке, сейчас переведена) при разных оккупационных режимах: в Румынии, Венгрии, Польше, России, Чехословакии. Оказалось, Россия преследовала больше всех. Я рассказала о книге Тома Приймака о Грушевском, о том, как его зарезали в Москве. Я рассказала о книге американского историка Яна Гросса о захвате Западной Украины Советским Союзом, обо всех тех арестах, депортациях в товарных вагонах… Я искала всё самое острое.

И я себе думаю: если и был какой-то смысл в моей эмиграции, то это то, что я делала в течение восьми лет на «Голосе Америки», а потом ещё и в украинской секции «Международного Радио Канады», где я работала внештатным корреспондентом более двадцати лет. Рассказывала, скажем, о переводах Стуса на английский язык. Был в Торонто прекрасный переводчик с украинского на английский, Марко Царинник. О переводах Гали Горбач на немецкий язык рассказывала.

Я говорила правду украинскому народу, у которого не было к ней доступа, разве что через эти «вражеские» радиостанции. Я считаю, что я — хоть Александр Ткачук и не согласен со мной — внесла самый большой вклад в Украину за те первые восемь лет, что работала на «Голосе Америки». Потому что книги были очень солидные, это были академические издания.

Кстати, я пересказала книгу Ивана Геля «Грани культуры». Я достала её и так обрадовалась, потому что даже авторы академических изданий были очень осторожны: утверждали, что Украина — это не колония в классическом смысле этого слова, потому что, мол, многие украинцы работают в высших эшелонах власти в Москве. Остерегались обвинений своих коллег в необъективности. А Гель расставил все точки над i. Только я не знала, что это Гель — эту книгу он написал под псевдонимом «Степан Говерля». Мы все понимали, что это псевдоним. Я говорю: «Надийка! — ещё и с таким энтузиазмом, — слушай, такая книга вышла! Наконец-то расставлены все точки над i, наконец-то я могу пересказывать о колониальном положении Украины!» Потому что наши ребята избегали этого, страшно было говорить о колониализме. Может, уже потом, из лагерей, Украинская Хельсинкская Группа что-то говорила, но до этого такого не было. Надийка говорит: «Да нет, это кто-то из эмиграции написал». А я стала возражать: «Да это мог легко написать Гель, я знаю его взгляды! А может, Хмара?» Думаю, Хмара — Говерла, может, что-то в этом роде…

— Между прочим, эту книгу давали также Леониду Плющу там, за границей, чтобы он сказал, мог ли такое написать кто-то из украинцев, и тем более в условиях заключения. Плющ сказал: «Это невозможно».

— Вот, видно, Надийка его и послушала.

— Да. А Иван Гель сделал невозможное — и вы угадали, кто это был.

— И я угадала случайно! Только через двадцать лет я приехала, встретилась с Марийкой, женой Геля, а она говорит: «А я, несмотря на все эти рогатки, всё равно перевезла книгу Ивана, я её проглотила». (См. об этом: Раиса Мороз. Одиссея одной книги // Украина молодая, № 38 (4294). – 2012. – 14 марта; https://museum.khpg.org/index.php?do=search=; http://maidan.org.ua/static/mai/1300969230.html).

— Я бы ещё хотел, чтобы вы вспомнили об Алле Горской, когда она эту карточку написала Валентину: «Ты цветок среди снегов…»

— После написания эссе «Среди снегов» Алла Горская откликнулась на это и написала почтовую открытку Валентину, назвала его «цветком среди снегов». В аллегорической форме она похвалила его. Эта открытка попала во время обыска в КГБ. Аллу Горскую вызывал Баранов на допрос. Во время допроса, это было где-то осенью 1970 года, она назвала его «бараном»: вместо «товарищ Баранов» она сказала «товарищ Баран». Сделала ли она это умышленно или нечаянно, я не знаю, но вскоре её нашли убитой. Я тогда с ней встретилась, она рассказывала о своём допросе и предсказала очень суровый приговор. Из-за той открытки, которую не спрятал Валентин или не уничтожил… Я всё время упрекаю его, он был очень-очень неосторожен. Можно было бы многое уничтожить, скажем, письмо Антоненко-Давидовича, или хотя бы спрятать его. Точно так же и эту открытку.

Что я хотела ещё сказать: сразу после приезда ко мне пришла познакомиться Айрис Акагоши — фамилия японская, потому что у неё муж был американец японского происхождения. Она состояла в Amnesty International (Международной Амнистии) в Нью-Йорке и опекала Зиновия Красивского, они переписывались уже много лет.

— Она ему где-то 33 письма написала, а он из неволи не мог ей ни одного написать.

— Он отвечал ей, пока был на свободе, некоторые его письма я переводила для неё. А также Аня Процик из Нью-Йорка это делала до меня. Айрис боялась, что Зиновия арестуют как члена Украинской Хельсинкской Группы. Она предложила мне написать письмо в New York Times. Как раз тогда политзаключённые вступили в Хельсинкскую группу, когда уже всех, кто был на свободе, арестовали. И я написала письмо, моё письмо в защиту Зенко Красивского напечатали, чтобы предотвратить его арест. Но это не помогло: письмо вышло в феврале, а его буквально, кажется, в марте арестовали (12 марта 1980 года. — Ред.). Потом, через какое-то время, до лета, арестовали Николая Горбаля по обвинению в попытке изнасилования, Чорновила — тоже за «попытку изнасилования», Ярослава Лесива — якобы за хранение наркотиков, в Днепропетровске Петра Розумного — за какой-то ножик, и ещё кого-то…

— И ещё Василия Сичко — тоже за «наркотики».

— О Сичко я не знала. Одним словом, я написала ещё одну статью. Название было по-английски: «КГБ меняет тактику: политических заключённых представляют как уголовных преступников». И это было как раз в защиту Украинской Хельсинкской Группы, их всех репрессировали.

— Да, это был 1979-80 год.

— Статья была напечатана летом в New York Times. Я считаю, что это очень важно, потому что всё, что печаталось в New York Times, передавали основные радиостанции. Насчёт Би-би-си не знаю, но «Голос Америки» и «Свобода» передавали на Украину. Это к той теме, что я всё-таки не просто как «жена политзаключённого» приложила усилия, но и сама там старалась что-то сделать для Украины.

— А каково ваше нынешнее положение?

— Теперь я пробую остаться жить на Украине, что очень тяжело. Так же, как было тяжело уезжать туда, так же тяжело и возвращаться. Не духовно — духовно я здесь очень комфортно себя чувствую: здесь друзья, выходят интересные книги, встречи, выставки, интересные разговоры… Там у меня всего этого нет. Но я уже в таком возрасте, что нужно лечение. И потом, я работала в украинском учреждении, пенсия у меня небольшая. Если те регионалы начнут сдирать с меня 15 процентов с каждого обмена валюты на украинскую гривну, то я просто не выживу здесь. Все эти проблемы меня очень волнуют. Очень тяжело решиться на этот шаг, чтобы сжечь там все мосты и вернуться на Родину. Я не знаю, понимаете ли вы это. Вы все здесь живёте, и я себя так же утешаю: все мои друзья живут, почему я не могу жить?! Но вот такие проблемы.

— Есть живой пример Раисы Руденко, которая тоже добивалась украинского гражданства, а ей так и не предоставили это гражданство.

— Да, и она по-прежнему американская гражданка.

— В ОВИРе хотели от неё взятку, она взятку не давала — так и осталась не гражданкой Украины.

— Рая немного в другом положении, она вернулась немного раньше. У неё есть, скажем, лечение в Феофании, а у меня этого не будет. У неё есть какая-то здешняя пенсия. Я не надеюсь на те привилегии, что у Раи, потому что я не сидела, я не Герой Украины. Моя пенсия небольшая, но я могу там на неё нормально жить. Там государство, если ты не дотягиваешь до прожиточного минимума, тебе доплатит.

— А здесь этого уже не будет.

— Да не то что не будет — ещё и заберут. (Смеётся). Если 15 процентов, или даже 10 процентов заберут, то это много.

— Да нигде в мире такого грабежа нет…

— Нет, сплошной грабёж. Так что я пробую остаться, но всё под вопросом. Там мне жить неинтересно.

— Пани Раиса, мы как-то забыли поговорить о последствиях тех ваших интервью, данных в Москве…

— Начали создаваться комитеты — по всему миру, можно сказать: в Европе, Канаде, Америке, даже в Аргентине. Комитеты защиты Мороза. Премьер Канады поднимал вопрос перед Громыко или перед Косыгиным. Было очень много всяких правительственных воззваний о его судьбе. Так что это не случайно, что его освободили, огласка была большая. Ну, и потом, очевидно, украинская проблема возникла благодаря этому обмену. Он выступал, объявил себя националистом — хотя академический мир очень косо смотрел тогда, да и до сих пор, на национализм. Но всё было в порядке, и фактически благодаря этому обмену и всему тому шуму вокруг Мороза украинская проблема на газетных полосах стала известной миру проблемой, на какое-то время, по крайней мере.

— Да, и особенно молодёжь восхищалась Морозом. Осип Зинкевич рассказывал, что на стадионах, когда проходили международные матчи, вдруг появлялся лозунг: «Свободу Валентину Морозу!». И это попадало даже на советские телеэкраны!

— Да Москва тогда сразу прекратила трансляцию, мол, технические проблемы! Это было как раз во время голодовки. Я говорю, это была страшная огласка. Когда я приехала в Америку, прочла все те газеты, что делалось в его защиту, — это было невероятно. Канадские парламентарии требовали, чтобы Канада прекратила продавать зерно Советскому Союзу, пока Мороза не освободят! Мортон Шульман, канадский депутат и врач по профессии, хотел поехать лечить Мороза, проверить состояние его здоровья. Хотели дать ему почётное звание гражданина Америки. На это звание в своё время были выдвинуты несколько человек: Черчилль, Колумб, Костюшко, Солженицын… и Мороз. Никто не получил этого звания, кроме Черчилля, но они были выдвинуты. Мороз, кстати, всё время, как только объявил, что выходит из советского гражданства, просил Америку, чтобы ему дали гражданство. Я говорю: «Я просила, чтобы тебе дали убежище». — «Какое убежище! Гражданство!». Я говорю: «Валентин, гражданство — это очень почётная вещь, это целая процедура…» — «Гражданство! Что ты там понимаешь…».

— Пани Раиса, а вот вы когда-то очень интересно рассказывали о приезде Олеся Бердника в Соединённые Штаты после того, как он покаялся и был досрочно освобождён.

— Бердник приехал, когда уже была «перестройка». Приехал сначала в Нью-Йорк, выступал там, вспоминал Иисуса Христа, такой он, мол, набожный, — и ни словом не упоминал о своём покаянии и том позорном обвинении Украинской Хельсинкской Группы в сотрудничестве с американской разведкой. Николай Горбаль как раз был там и рассказывал мне, как Бердник вёл себя в Нью-Йорке.

Я уже была готова к тому, что он будет говорить то же самое и в Канаде, потому что его пригласили в качестве главного докладчика на Конгресс украинцев Канады. Его представлял глава департамента славистики Ярослав Розумный, рассказал о нём как о герое, что он и писатель, и член Хельсинкской группы… В конце все встали и начали аплодировать. Я сидела и не встала. Мой муж Григорий Кукса из чувства солидарности со мной тоже не встал. Это окружающих очень удивило, стали подбегать ко мне и спрашивать, в том числе и Пётр Саварин — он тогда был в Эдмонтоне главой общины (он, кстати, адвокат, даже был канцлером Альбертского университета). Пришёл и спрашивает: «В чём дело? Почему, пани Раиса, вы не встали?» А я и говорю, что вы его здесь изображаете как героя, аплодируете ему, а он так и так себя повёл. Если бы он только покаялся… Ведь каялись и другие люди — но никого не обвиняли. А он такое пятно бросил на Украинскую Хельсинкскую группу, обвинив её в сотрудничестве с американской разведкой! КГБ сделало с ним видео: он на берегу Днепра, с бандурой, кажется, в руках… Надийка видела это видео. И я это всё рассказываю.

Одним словом, я всё испортила. Случился скандал. Он уже не выступал в качестве докладчика. После этого был банкет. Очевидно, община из одной крайности бросилась в другую: то аплодировали ему — а то никто не хочет садиться возле Бердника! Никто! Сидит он один-одинёшенек за тем столом. А на второй день — это уже мне рассказывали — от него все отреклись, он был в гостинице. Он ходил и говорил: «я хочу есть, я голодный…» (Смеётся). Так что он всё-таки получил за свой позор.

Но и я получила: Коць написал мне очень плохое письмо. Коць оплатил ему дорогу в Америку. Коць — это был украинский богач, но он не очень-то давал деньги, он только агитировал людей, чтобы давали на разные цели, а сам не спешил давать. Но Бердника он спонсировал. Он написал мне письмо, что так я себя повела потому, что я гречанка, что я не украинка. Ещё одно анонимное письмо пришло, так я даже не хочу его вспоминать, очень противное. Это, видно, от тех, кто его представлял. Вот такая была история. Я считаю, что нужно об этом говорить. Я об этом упомянула во втором издании книги.

— Вот теперь выходит второе издание вашей книги, в Харьковской правозащитной группе, существенно дополненное.

— Да. Есть дополнения о Михайлине, о Берднике, о Нине Самокиш, которая заслуживает всяческой похвалы и упоминания. Я эту книгу дополнила.

— Спасибо…

— И вам спасибо.

 



поделится информацией


Похожие статьи