Интервью с Олесем ШЕВЧЕНКО
В.В.Овсиенко: 21 октября 1998 года в кабинете Олеся Шевченко на улице Январского Восстания, 6, в помещении ОУН(м), Вахтанг Кипиани снимает видеокамерой, а Василий Овсиенко записывает на диктофон автобиографический рассказ Олеся Евгеньевича Шевченко.
О.Е.Шевченко: Олесь Шевченко, рождение 22 февраля 1940 года. Родился в городе Сквира на Киевщине. Казацкого рода. У моего отца есть документ, удостоверяющий, что он родился в Российской империи, там записано: «Казак Евгений, сын казака Стефана». Мои предки по отцу были из казацкого села Семиполки, что на Броварщине под Киевом.
Обычная биография. Хотя Сквира тогда называлась городом, но это было босоногое детство. Первые семь лет, босым, по грунтовым дорогам, сбивая сорняки, — я там получал своё национальное образование и осознал себя именно украинцем, в эти первые семь-восемь лет, которые я прожил в городе Сквире. А потом мы жили в разных городах и сёлах. Отец перемещался по службе. В основном, школьные мои годы прошли в селе Бровки, что на Житомирщине. Школа была в очень красивом здании. Этот дом — имение дяди Максима Рыльского. Среди дубов — панский дворец. В том панском дворце — школа. Никогда не забуду, какой там запах сто-стопятидесятилетних дубов. И молоденьких дубов там было полно. Это на всю жизнь запоминается.
Село, потом Киевский университет. Когда пришёл в Киевский университет, то увидел, что здесь преподавание на русском языке. Конечно, был естественный протест: почему это я, Шевченко, в университете имени Тараса Шевченко — в главнейшем вузе Украины — не могу получить образование на родном языке? Этот вопрос я постоянно задавал своим преподавателям. Иногда бывали такие курьёзы: преподавательница логики начала лекцию на русском языке, я ей задал такой вопрос: «Объясните мне логично, почему это такой парадокс?» Её стало всю трясти, она перешла на украинский язык, а после окончания, пошла в деканат. Там с ней была истерика, а меня вызвал секретарь парторганизации Суярко и, опершись на стол, кричал на меня, что слюна летела за три метра: «Украинского языка захотели? В Канаду поезжайте — там вам будет украинский язык!»
На других предметах, например, на политэкономии, я такой же самый вопрос задал. Преподавательница сказала: «Хорошо, сейчас мы проголосуем». Поставила на голосование: «Кто за то, чтобы перейти на украинский язык?» Подняло руки пять студентов, в том числе я. А двадцать пять — за русский язык. Вот так. Мне ничего не оставалось, как просто не посещать те лекции, которые велись не на нашем языке. Несколько раз ставили вопрос о моём исключении из университета. Поскольку я был одним из лучших студентов на курсе, то не исключили, слава Богу.
В.О.: Пожалуйста, обозначьте, в каких годах вы учились и на каком факультете?
О.Ш.: Я начал учиться на факультете журналистики в 1960 году. Так что такие мои демонстрации протеста начались с 1960 года.
Мы собирались у памятника Тараса Шевченко. Потом, конечно, каждого вызывали, обрабатывали: почему вы туда ходите? Это было время политического взросления. Шестидесятые годы — это время шестидесятников. Я себя к ним не отношу. Я себя отношу к поколению семидесятников. А в шестидесятых на примере наших украинских шестидесятников росло поколение, к которому принадлежал и я.
Кроме работ Валентина Мороза, которые мы читали в самиздате, и многих других, самой выдающейся была работа Ивана Дзюбы «Интернационализм или русификация?». Это был новый толчок для украинского национально-освободительного движения. Этот вклад Ивана Дзюбы навсегда останется в истории.
Когда в начале 1972 года прошёл очередной покос украинской интеллигенции, я и мои друзья советовались, как действовать дальше. Шестидесятники шли с открытым забралом. Они были порождены „хрущёвской оттепелью” и хотели показать, что за ними правда, истина, справедливость, и поэтому им нечего бояться — они честно говорят то, что думают. Мы решили, что настало время, когда с врагом, с оккупантом не всегда нужно быть открытым, откровенным, настало время нелегальной деятельности.
Мы применяли разные методы работы: изготовление и распространение самиздата, листовки. Была восстановлена, точнее, заново создана редакция «Украинского вестника», в которую вошёл я и по моему предложению Виталий Шевченко — мой друг, побратим, киевский журналист. Мы работали над изготовлением «Украинского вестника». Идея заключалась в том, чтобы показать, что сколько бы они не арестовывали нас, найдётся ещё кто-то, кто будет продолжать это дело. Мы хотели показать, что арестами не перечеркнёшь украинскую идею.
Чуть позже создаётся Московская Хельсинкская Группа (12 мая 1976. — В.О.), а у нас Украинская Хельсинкская Группа (9 ноября 1976. — В.О.). В отличие от Московской, наша правозащитная группа носила всеукраинский, национальный характер. По предложению покойной Оксаны Мешко я согласился быть неофициальным членом Группы, необъявленным, чтобы можно было какую-то работу делать. Мы понимали, что объявленных членов Группы сразу возьмут под стеклянный колпак. Некоторые документы я хранил у себя, потом завозил их в Москву. Был на квартирах членов Московской Хельсинкской Группы генерала Петра Григоренко, Юрия Михальки (?), который впоследствии уехал в Израиль, и других наших коллег-москвичей.
В это время в моей квартире (как я впоследствии узнал) просверлили дыры в железобетонных перекрытиях во все комнаты, даже в коридор, и опустили подслушивающие устройства — миниатюрные микрофоны. Итак, моя квартира прослушивалась, телефоны прослушивались. За мной постоянно ходили «хвосты», и за женой, даже за моими детьми. Потом сменился сосед надо мной. Он переехал в другую квартиру, а новый стал себе самодельный шкаф вмонтировать. Для этого он сорвал плинтус. Под плинтусом заметил какой-то кабель, увидел дырочку, просверленную вниз, и кабель, что пошёл в мою квартиру. Он пришёл ко мне и спрашивает: «Это вы себе какое-то радио проводили, что ли? А то я там шкаф монтирую и увидел, что кабель идёт к вам в квартиру». Я говорю: «Хорошо, я сейчас зайду, посмотрю». Я зашёл к нему не сразу, а через полчаса. Сосед был очень растерян. Он сказал, что случилось за эти полчаса. Он держал в руках обрезанный провод и показывал, где просверлено в мою квартиру: «Да, вот, — говорит, — этот кончик...» Там уже не было микрофона, а просто обрезанный провод. Я говорю: «Дайте, я себе отрежу часть этого кабеля». Он очень перепугался: «Нет-нет-нет — это нельзя. Ради бога, этого не делайте». У меня были такие клещи-кусачки — я всё-таки без разрешения отрезал кусочек кабеля. Он у меня до сих пор хранится. Я могу сдать его в музей, когда мы его создадим.
Всё это вместе взятое привело каждого из нас к аресту. Арест произошёл 31 марта на койке Киевской городской больницы № 3, на улице Петра Запорожца, в гастроэнтерологическом отделении, где я лежал с очередным обострением язвы двенадцатиперстной кишки.
В.О.: 1980 года?
О.Ш.: Да, 31 марта 1980 года. Пришёл туда подполковник КГБ Петруня — начальник Киевского кагэбистского изолятора. Меня вызвали в кабинет врача. Петруня мне сказал: «Мы должны вас отсюда сейчас забрать. Возьмите свои вещи». Мне принесли вещи, но не все. Я говорю: «Там ещё кое-какие продукты остались. Я должен пойти забрать». — «Хорошо, я вас провожу». Он пошёл со мной в палату. А была зима. Мои продукты лежали на балконе между двойными дверями. Я их открываю (а это было на шестом этаже)... А у него мелькнула мысль, что вдруг я выпрыгну на улицу из окна. Он опрометью бросился, вцепился в дверь и грубо меня оттолкнул оттуда: «Сейчас я вам сам достану. Что тут у вас стоит?» Вот так.
Это где-то в десять часов меня забрал подполковник КГБ. Посадили меня в их «Волгу», привезли домой. Оказывается, они уже приезжали к жене делать обыск, а она не открыла дверь. И детей в школу не пустила, чтобы не открывать дверь. А они вот, чтобы открыть дверь, поехали за мной, а у меня есть при себе ключ. Показали мне ордер прокурора на обыск, и вот это с десяти часов до двадцати четырёх ночи длился обыск в моей квартире.
Ничего они у меня в квартире не нашли такого, что было бы компрометирующим, чтобы сразу возбудить дело. Но всё равно завезли меня в КГБ, завели в подвал, раздели догола, перещупали все вещи. Записали в дело, что я был арестован 1 апреля — не 31 марта. А заведующий отделением больницы был Березовский. Он написал справку, как ему сказали кагэбисты: что меня выписано из больницы за нарушение режима, за употребление алкогольных напитков. Подшили это мне в дело. Когда я уже в концлагере обращался к лагерному врачу с жалобами на желудок, то он говорит: «Ну, так конечно, вы же употребляли спиртные напитки. Вот справка, что вас даже из больницы выписали за то, что употребляли спиртные напитки».
Впоследствии в наш концлагерь ВС-389/36 (это посёлок Кучино в Пермской области) приехал полковник Гончар. Когда меня привели в ментовскую и он обратился ко мне, то я повернулся спиной к нему и сказал, что я буду с ним разговаривать и повернусь лицом только тогда, когда они изымут эту фальшивую справку из моего дела и накажут того, кто её написал, или того, кто её заказал. Тогда я буду с ним говорить. Меня вывели.
А в лагере я был удивлён тем, что у меня были совершенно неправильные представления о заключении. Когда-то я думал, что очень тяжело выдерживать изоляцию. В лагере же оказалось, что если бы то была только изоляция, то человека, который привык мыслить, то есть наделён нормальным интеллектом, — его нельзя изолировать от мира, потому что он своим мышлением соединён со всем миром. Он постоянно мыслит, и поэтому это не изоляция. А наказание заключалось в постоянном физическом и психологическом издевательстве. Например, работа. Лёня Лубман: у него ноги больные — ему давали такую работу, чтобы он на ногах стоял. Кто плохо видит — ему давали такую работу, что надо было очень пристально присматриваться. Мне дали такую работу, что у меня всё время пухла рука. Утром встаю — правая рука в полтора раза толще, чем левая. Дают мне серию из десяти уколов и десяти сеансов УВЧ на эту руку. А потом снова на ту же самую работу. Норму не выполняю. Норму не выполняешь — значит, в карцер. Пытаешься как-то ту норму выполнить, потому что в карцере ещё хуже.
4 сентября 1981 года я ходил с этой опухшей рукой, но ещё и простудился, у меня из носа течёт, я перед тем ходил в медамбулаторию. Мне дали таблетки и послали на работу. Иду на работу. Но я взял куфайку. Капитан Рак — может, вы его тоже помните, — говорит: «Осуждённый Шевченко, вы нарушили форму одежды! Не было указания одевать фуфайки!» Я говорю: «Я болен. Вот, смотрите — таблетки мне дали. Вот доказательство». — «Нет, снять фуфайку!» Говорю: «Я не могу — я и так простужен, я ещё больше простужусь». Надзиратели запустили всех заключённых в производственную зону, а меня оставили. Капитан Рак и прапорщик Некрасов вдвоём накинулись на меня и каким-то приёмом скрутили мне эту руку назад, вывернули, содрали с меня куфайку. Но эта рука у меня больная. Рак её так крутнул, что пока я дошёл до работы, то вижу — рука уже набрякла. Я не мог работать: там надо было быстро собрать тринадцать деталей под пресс — это панель для электрических утюгов, — а потом ногой нажать, и этот пресс — ляп, спрессовывает всё это. Но я уже не имею возможности такие движения делать. Так я сижу себе. Мирослав Маринович рядом сидит за таким же станком, спрашивает: «А чего, пан Олесь, вы не работаете?» У нас была очень вежливая атмосфера: мы друг к другу обращались на «Вы, пан». А если на русском языке, то — «господин». Господин Виктор Некипелов и пан Мирослав Маринович — эти два человека были моими ближайшими друзьями в лагере. Так Маринович спрашивает: «Олесь, почему вы не работаете?» Я ему показываю руку. Тут все взбунтовались, все бросили работу, объявили забастовку в знак протеста против насилия над политзаключёнными. Тогда приходят за мной те же самые капитан Рак и прапорщик Некрасов, ведут меня в медпункт. В медпункте заводят меня на осмотр и пишут справку: «Следов насилия не обнаружено. Симуляция». Прямо оттуда мне объявляют 15 суток — и в карцер.
Через каждые семь дней приходит ко мне заместитель начальника концлагеря Журавкова — подполковник Фёдоров — и говорит: «Осуждённый Шевченко, пойдёте чинить туалет для прапорщиков». — «Нет, не пойду». Я когда заходил к нему, то стоял лицом к стене и не поворачивался к нему. «Семь суток ареста! Вывести!» Меня держали в карцере без вывода на работу.
Если успею, я расскажу про три момента в своей жизни. Когда уже биография — так биография.
Первый момент — самый тяжёлый физически в моей жизни. Второй момент — самый тяжёлый психологически. Третий момент — пик наивысшего человеческого наслаждения, или эйфории. Эти три жизненных момента.
Так вот, первый, самый тяжёлый физически. Зона продолжала бастовать. Заключённых сажали в карцер поочерёдно, потому что все в карцер не помещались. А меня обвинили как организатора — я же вызвал общую забастовку. Поэтому решили показательно меня наказать. Конечно, ни одно наказание украинца в лагере не обходилось без благословения киевского КГБ. Всё это согласовывалось относительно каждого из нас. Так и продолжали: ещё семь суток, ещё семь — без вывода на работу.
Есть карцер двух видов: ежедневно выводят на работу в рабочую камеру, ты работаешь, и каждый день тебя кормят. А если не выводят, то кормят раз в два дня. Подполковник Фёдоров сам ходил на кухню... Мне Антанас Стерляцкас, мой друг из Риги (он работал на кухне), рассказывал: «Олесь, ты извини, я ничего не мог сделать, потому что каждый раз приходил Фёдоров и сам приказывал мне, сколько чего положить». Они мне похлёбку варили. Там полкартофелины и ложку муки бросали, чтобы похлёбка была непрозрачная. Вот такая еда — и через день.
Так вот, на мне тогда поставили рекорд Советского Союза: я так просидел без вывода на работу и с кормлением через день 66 суток. Ребята по нашему карцерному «радио» спрашивали... В каждой камере есть такая дырка. Когда надо было оправиться, то снимаешь крышку. Этот подземный туалет, помойная яма, прямо под карцером. Если в ту дырку что-то кричать, то в соседней камере тоже снимут крышку и так через эту дырку вместе со смрадом можно услышать звуки из соседней камеры. Так мы разговаривали. Где-то на тридцать пятый день меня спрашивают: «Как самочувствие?» Тридцать пятый, потом сороковой, спрашивают: «Как себя чувствуешь?» — всё время беспокоились. Я их попросил: «Ребята, у меня к вам очень большая просьба: забудьте об этом и не спрашивайте больше, как моё самочувствие. О чём угодно, только не о самочувствии». Потому что это меня заставляло думать о своём самочувствии, а мне надо было забыть о своём самочувствии.
Пришёл Виктор Нитсоо — эстонец, у которого было четыре года заключения. Его бросили сюда перед тем, как к нему мать должна была приехать, и он меня спросил: «Олесь, может, я тоже буду долго здесь сидеть в карцере. Скажите, как вы себя чувствуете?» Я уже к тому времени немало суток сидел в карцере. Я говорю: «Больше всего знаете, что меня беспокоит? Что страшно больно сидеть». Дело в том, что мышц уже не осталось, костями сидишь на том кругляшке. Твёрдый кругляшок, на том кругляшке ни спинки, ничего нет. Сидишь на кругляшке костями. Это очень давило. «Это, — говорю, — самое большее, что меня беспокоит».
Самый тяжёлый физический момент — это было 30 октября. Меня посадили 4 сентября. 30 октября — это уже было почти два месяца.
В.О.: Какого года?
О.Ш.: 1981 года. 30 октября — День советского политзаключённого, общелагерная забастовка. Перед посадкой в карцер Вики Нитсоо имел свидание с матерью. Он успел перед свиданием принять в свои внутренности записочку. Вы знаете, герметично замотанный в целлофан шарик. Когда заключённый приходит на свидание, он извлекает из себя эту пилюлю и передаёт через своих родственников, которые приехали на свидание. Таким способом родственники вывозили из лагеря информацию. Так он спрашивает: «Олесь! Как вы, будете принимать участие в общелагерной голодовке в День советского политзаключённого?» А я говорю: «Вики, мне же дают поесть через день, а у меня на тридцатое число выпадает день кормления. Если я буду голодать, то у меня получится не через день, а через три дня». Он говорит: «Но, Олесь, я уже вписал вашу фамилию. Таким образом, вы поневоле делаете меня дезинформатором». — «Конечно, — говорю, — нет, Вики, я не могу вас сделать дезинформатором. Я тоже пишу заявление». Мы оба попросили бумаги у дежурного. Нитсоо написал заявление и я написал заявление, что объявляем голодовку 30 октября.
Через три дня, когда принесли мне ту похлёбку, я поднялся с того столбика, но не дошёл до «амбразуры» и так упал. Протянулся на полу, уже сил не хватило дойти до «амбразуры» за миской. А прапорщик был из Винницы. Он принёс комочек рафинада и тихонько подал. Вики взял и передал мне. Когда я стал сосать этот комочек рафинада, то почувствовал, как тепло пошло по жилам — это же глюкоза. Этот комочек рафинада — он меня поднял. Это, пожалуй, был самый тяжёлый физический момент.
А самый тяжёлый психологический момент в моей жизни был, когда после этих шестидесяти шести суток меня переводили в ПКТ (Помещение камерного типа. — Ред.). В ПКТ нас было четверо в одной камере. Моё место было на второй полке. Утром, когда я просыпался, стена была покрыта льдом. Я старался держаться подальше от стены, но ведь когда заснёшь, то не знаешь, прислонился ты к тому льду или нет. Это было очень опасно. Приводят ко мне медсестру и говорят: «Мы вам будем давать уколы». Осмотрели меня: надо сердце подкрепить. Прописали мне уколы АТФ. «Будете получать АТФ», — сказал врач. Прислал медсестру с ментами. Она (а я ведь только что вышел из того карцера) раз уколола. Сразу почернело и набрякло — она не попала в вену, потому что вены нет. Сюда уколола — так же: не нашла вены. Тогда она расплакалась. А тот врач приказал ей колоть в бедро. Она приходила ко мне и колола АТФ в бедро. Так они покололи мне дней десять АТФ и потом приходят — «с вещами» и прямо из ПКТ — в Пермь, а из Перми прямым рейсом на Киев.
Это было незадолго до Нового 1982 года. В пятницу ко мне приходит подполковник Гончар и говорит: «Ваша жена, к сожалению, в больнице, в безнадёжном состоянии. Врачи сказали, что она уже домой не вернётся. У неё такая болезнь, которая не излечивается. Вот так, дети остаются сами. Конечно, Родина их не оставит. Детей возьмём в детдом. Советская власть о них позаботится. Правда, квартиру потеряете. Ну, и детей, если вы о них сейчас не подумаете. А если хотите быть в своей квартире и за своими детьми ухаживать, то подумайте. Напишите заявление в наши руководящие органы с покаянием, с обещанием, что больше ничем не будете заниматься. И вы сейчас останетесь со своими детьми». Я сказал: «Я до понедельника подумаю». Вот я с пятницы до понедельника думал. Он пришёл в понедельник. Я сказал: «Не могу я принять ваше предложение. Уж что Бог даст, то всё от Бога». Такой был мой ответ.
Это был самый тяжёлый психологический момент: принять такое решение. Была альтернатива. И эта альтернатива была обрисована жестоко и ярко. Потом, на всякий случай, они надумали ещё раз повлиять на меня, чтобы сломать, чтобы я изменил своё решение: привели обеих дочерей и мою старенькую мать (у матери руки трясутся, маленькая, худенькая). Мать говорит: «Олесь! Ты же видишь: я за ними ухаживать не смогу этими руками, потому что я уже и за собой не могу ухаживать. Вот подумай о нас». Тогда я спросил детей: «Ну а что, дети, вы хотите иметь отца, или хотите иметь тряпку, о которую они вытрут ноги?» А старшая дочь Мечислава говорит: «Отца». Я им говорю: «Вот вам мой ответ».
Меня сразу после этого взяли на этап, но уже, конечно, не самолётом, а поездом. Это уже в который раз — в Харьков, через пересыльную тюрьму, через ту же самую камеру смертников в подвале. Там выводили на полчаса на прогулку... Там у них была камера, где расстреливали. Когда меня выводили, то я повернул не в ту сторону. Надзиратель говорит: «Куда поворачиваешь? Туда ещё обожди. Ещё придёт твоя очередь направо! Сейчас налево!» А тот, что дежурил у этих камер смертников, как-то вечером открыл „кормушку” и спрашивает: «Тебя за что?» Я говорю: «Да я просто журналист. Меня ни за что». Он говорит: «Гони, гони. В камеру смертников ни за что не садят». Такое вот дело.
После того, когда я прошёл самое тяжёлое, уже было совсем не тяжело сидеть в камере смертников. А тяжелее всего было не дать тому страху одолеть себя. Перед моими глазами были мои лагерные друзья, которые все бастовали за меня. Что, я их всех сейчас предам ради даже своих детей? И, кроме того, Бог-то всё видит. Вот такой самый тяжёлый психологический момент.
А теперь такой момент жизни, который можно назвать радостью, выше которой в жизни человека не может быть. Это было 24 августа 1991 года. Своё состояние я не могу передать словами — это было ненормальное состояние. Это был такой подъём, такая эйфория, что такое состояние не повторяется никогда в жизни человека. Слава Богу, что я от того подъёма, от той эйфории не погиб, — потому что можно было и погибнуть. Это было какое-то такое опьянение... Всю жизнь мечтать... Не мне — нации мечтать! И вот нация дождалась свободы. Это был день высочайшей радости, день высочайшего жизненного наслаждения.
Потом было уже легче. Через несколько дней, когда на Банковской, 11, в здании Центрального Комитета Коммунистической партии Украины, опечатывали кабинеты коммунистических секретарей, их сейфы, я от Украинской Республиканской партии проводил митинг на площади имени Октябрьской Революции. Тогда это ещё не был майдан Незалежности. Майданом Незалежности я предложил назвать эту площадь 16 июля 1990 года, когда проводил митинг сразу после принятия Декларации о государственном суверенитете. Тогда все, кто был, весь многотысячный митинг, все по моему предложению подняли руки, чтобы назвать эту площадь «майдан Незалежности». А потом это осуществилось с помощью нашего демократического на то время большинства Киевского городского Совета.
Больше чем через год, в конце октября 1991 года, я снова провожу митинг на майдане Незалежности. Пробирается ко мне Юрий Збитнев, мой сосед по месту в Верховной Раде, и говорит: «Олесь Евгеньевич! Смотрите, что я вам принёс!» Я поворачиваюсь — а он держит в руках красное знамя с серпом и молотом и говорит: «Только что с моим участием с крыши Банковской, 11, из ЦК КПУ, с того шпиля, снято это знамя. Я пришёл сюда, чтобы передать его вам как представителю Украинской Республиканской партии». Я взял то знамя, показал людям и провозгласил в громкоговоритель: «Вот знамя из ЦК КПУ!» Тут все закричали: «Слава!» Ко мне бросились люди. Там были желающие разорвать его на куски, порвать. А кто-то стал кричать: «Давайте подожжём». Я взял его крепко и говорю: «Нет! Не порвём и не подожжём!» И объявил: «Это знамя передаётся на вечное хранение в музей Украинской Республиканской партии». И я передал его кому-то из своих коллег из УРП. Больше я того знамени не видел и не знаю, сохранилось ли оно. Я верю в то, что оно сохранилось, но где оно и у кого, я сейчас не знаю.
Вскоре после этого майор Шапошников, который вместе с Юрием Збитневым руководил группой, которая опечатывала кабинеты в ЦК КПУ, пошёл с группой офицеров МВД на охоту. На этой охоте он трагически погиб от выстрела в затылок. «Шальная пуля» — так сказали его коллеги. Этот майор Шапошников был на всех наших общественных мероприятиях. Я в 1988-89 годах был председателем Киевского филиала Украинского Хельсинкского Союза и руководил всеми нашими массовыми общественными мероприятиями. Где бы что ни проводилось — всегда этот майор Шапошников предупреждал: «Вы нарушаете общественный порядок!»
Сколько у нас минут? Ещё минут пять? Ещё можно говорить.
Я вспоминаю, как мы, Украинский Хельсинкский Союз, начали проводить первые демонстрации в Киеве. Это были выборы в Верховный Совет СССР 1989 года. Но ещё до этого была демонстрация, организованная Украинским культурологическим клубом. Мы изготовили лозунги и пришли на Крещатик 26 апреля 1988 года — это была вторая годовщина Чернобыльской катастрофы. Власти знали о нашем намерении. Мы не скрывали, что собираемся проводить демонстрацию памяти Чернобыльской трагедии. Власти поставили на ноги всю милицию, всё КГБ. По центральным улицам милиция и люди в гражданском стояли буквально через каждые несколько метров. А площадь Октябрьской Революции вообще была оцеплена вот таким образом. Специально вывели разные асфальтовые катки и молотки, что асфальт долбят. Именно в этот день и в это время нужно было делать ремонт асфальта. Это был официально придуманный повод, почему нельзя там проводить демонстрацию: потому что демонстранты мешают проводить ремонт на Крещатике.
Эти демонстранты были жестоко разгромлены. Прошло буквально несколько минут, как мы выставили наши лозунги: «АЭС — на референдум!», «Мы не хотим белых пятен!», «Требуем закрытия Чернобыльской АЭС!» — такие лозунги. Все лозунги были чисто экологические. Не было ни одного политического. Но специальная рота милиции (тогда ещё не было ОМОНа) была подготовлена жестоко подавлять массовые движения, не согласованные с коммунистической властью. Пригнали туда милицейский автобус, и не один. Людей хватали, валили с ног, за руки, за ноги, за волосы тащили по асфальту и заталкивали в те автобусы. Я, когда это увидел, стал на возвышение у деревьев на углу площади и Крещатика, напротив Дома профсоюзов. Я стал на это возвышение, вытащил Конституцию и стал читать статью, что граждане имеют право свободно проводить собрания, демонстрации, митинги. Только я успел это прочитать, как меня схватили вместе с Конституцией, выкрутили руки назад и потащили в автобус.
В отделении милиции Ленинского района всех нас записали, принудительно обыскали. Всех принудительно раздевали догола, якобы для того, чтобы сделать медосмотр, а на самом деле — для унижения. Людей отпускали после двенадцати ночи, а меня оставили.
На следующий день прямо в милицию привезли судью. Судья, кажется, Дурицкий. Он объявил мне 15 суток ареста. Завезли меня в Дарницу, где за вагоноремонтным заводом есть специальное заведение для арестованных на 15 суток. Там меня заперли и без вывода держали 15 суток на тапчане. Там даже днём клопы ползали.
В.Кипиани: Пан Олесь, не могли бы вы коротенько очертить, что вы делали с 1987 года? Вы сказали, что были председателем Киевского филиала УХС, но ведь перед тем, как стать депутатом Верховной Рады Украины, вы работали в «Украинском биохимическом журнале».
О.Ш.: Я вернулся в мае 1988 года.
В.О.: Интересно было бы знать, каким было освобождение.
О.Ш.: Освобождение начали по решению Горбачёва. Сначала, помните, Горбачёв дал интервью газете «Юманите», что в Советском Союзе политзаключённых нет, а есть только «уголовники». Но случилось так, что 8 декабря, как раз накануне Международного дня прав человека (10 декабря 1948 года была принята Всеобщая Декларация прав человека ООН), в концлагере во время голодовки умер московский рабочий-писатель, диссидент Анатолий Марченко.
В.О.: Какого это было года?
О.Ш.: Это было 8 декабря 1986 года. Пошла волна протестов по всему миру, что Горбачёв сказал неправду — на самом деле есть диссиденты, есть политические заключённые, и они даже умирают в неволе. Горбачёв был вынужден подкрепить свои слова действиями. В конце 1986 года по его указанию из горьковской ссылки был выпущен академик Андрей Сахаров. А с начала 1987 года начали выпускать других политзаключённых, в частности, украинских. У них требовали: «Напишите, что вы больше не будете заниматься антисоветской деятельностью». Может, были такие, что и писали. Были такие, что писали что-то другое. Были такие, что совсем не писали.
Ко мне приезжали несколько раз — я уже был в Казахстане на ссылке. Это пустынный аул Жаскайрат Миялинского района. Посёлок Миялы́ — районный центр Гурьевской области. Это пустыня. От посёлка Миялы́ до аула Жаскайрат не в каждое время года можно было доехать транспортом. А от Миялы до Гурьева на самолёте-кукурузнике летали. От Гурьева в Украину или куда-либо уже на больших самолётах. Так ко мне в этот аул несколько раз приезжали в течение первых месяцев 1987 года и предлагали вот это написать. Я отказывался. Я сказал: «Я этого не напишу. Как посадили, пусть так и освобождают. А нет — то не надо, буду терпеть».
Последний раз приехало уже областное кагэбэшное начальство. Областной кагэбэшный начальник сказал мне так: «Ну, напишите уже. Что сами знаете, то и пишите». Я написал: «Обещаю, что после освобождения буду ещё активнее заниматься общественно-политической работой на принципах гласности и демократии». Вот такое я написал. Так или иначе, им этого оказалось достаточно. Меня выпустили.
По дороге я заехал в Москву к Виктору Некипелову. Он уже был тяжело болен. Его и всю его семью пригласили во Францию. Вскоре он уехал во Францию вместе со всей семьёй. Но мне ещё удалось с ним увидеться, также с другими российскими диссидентами, в частности, с Ларисой Богораз. Как раз была демонстрация крымских татар. Они добивались права на возвращение в Крым. Мы тогда подписали коллективное письмо в их поддержку. Я счастлив, что смог активно включиться в общественно-политическую жизнь и уже по дороге домой поставить свою подпись под таким документом, который в то время считался антисоветским.
Когда я вернулся в Киев, меня нигде на работу не брали. Я обходил все редакции, все издательства — всюду объясняли, что сокращение, но: „Приходите попозже, а ещё лучше оставьте свой телефон, мы вам позвоним”. Это была форма отказа. Нигде меня не взяли.
Тогда по знакомству я устроился землекопом в Подольскую археологическую экспедицию. Археологи делали раскопки на Подоле. Им нужна была обычная рабочая сила, которая бы лопатой копала всё глубже и глубже. Мне это было страшно тяжело делать, я ходил со стульчиком, потому что через каждые десять-пятнадцать минут я должен был сесть на стульчик и отдохнуть. Как-то пришёл в тот раскоп майор КГБ Чипак и говорит: «Олесь Евгеньевич, не могли бы вы выйти наверх?» Я поднялся наверх.
Но это случилось после того, как я направил протест в ЦК КПУ. Я написал, что раз меня освободили, то, я так понимаю, власти признали осуждение несправедливым. Меня досрочно освободили — значит, должны меня вернуть на моё место работы или обеспечить работой по специальности. Я журналист, а не землекоп! А если этого не будет сделано, тогда дайте распоряжение вернуть меня отбывать ссылку. Это такое я подал заявление в ЦК КПУ. В ответ на это пришёл майор КГБ и сказал: «Выходите. Что бы вы хотели? Что вы скажете, если мы вам поможем вернуться на своё место работы?» Я ему сказал: «Если вы поможете мне вернуться на своё место работы, то я это не буду расценивать как ваш подарок, а как ваш долг, и ничем я вам платить не буду. Первое, что я сделаю — это приду к директору института, при котором выходит этот академический „Украинский биохимический журнал”, и скажу, что буду придерживаться того, что написал в заявлении при освобождении из ссылки: буду ещё активнее заниматься общественно-политической деятельностью, используя свои новые возможности на работе в академическом журнале».
Я точно так и сделал: я пошёл к директору института академику Ляшко и сказал, что я так сказал майору КГБ и так говорю ему. Но, очевидно, ему было указание принять меня. Он мне ответил: «Ну, я одно только вас прошу: в среде нашего института не надо этого делать. Там занимайтесь чем хотите, но только не в институте».
Так или иначе, в 1987 году мы создали Украинский культурологический клуб. Это было первое независимое общественное объединение культурологического плана. Мы проводили общественные вечера на темы «белых пятен» в нашей культуре, в истории, в искусстве. Фактически это была политическая деятельность — при коммунистической власти освещать «белые пятна» нашей истории. Нас неоднократно предупреждали, меня вызывали в прокуратуры всех уровней и устно, и письменно предупреждали. Письменно по той статье, что и Сахарова перед тем, как его в Горький посылали: что буду наказан по такой-то статье, в связи с продолжением антисоветской деятельности. Несмотря на то, я продолжал эту деятельность. Более того, через год, в 1988 году, по рекомендации Чорновола, меня на учредительном собрании Киевского филиала Украинского Хельсинкского Союза избрали председателем. Мы стали ещё активнее действовать.
Всего не расскажешь, конечно, но не могу не упомянуть эпизод, как мы работали в Украинском Хельсинкском Союзе. В июле 1988 года Украинский Хельсинкский Союз объявил цепную голодовку за освобождение тех политзаключённых, которые ещё оставались в неволе: Левко Лукьяненко, Богдан Климчак, Юрий Бадзё... Начал Киевский филиал, а потом мы передали эту цепь Львовскому филиалу УХС. Не помню, пан Василий, вы к этому времени уже были освобождены?
В.О.: Ещё был на Урале. Меня выпустили 21 августа. Мыколу Горбаля 23-го, Ивана Кандыбу 9 сентября.
О.Ш.: Так вот, мы объявили, что проведём пикетирование на площади Октябрьской Революции за освобождение политзаключённых. Это мы должны были делать во второй половине дня, в четыре часа. Но в первой половине дня нас, активистов УХС, выловили, кого где, в разных районах города Киева: кого в магазине, кого на улице, кого дома, кого в троллейбусе — хватали, арестовывали без всяких объяснений, запихивали в машины без номеров и вывозили далеко за пределы города Киева с тем расчётом, чтобы не успел к вечеру вернуться в Киев.
В.О.: Вас куда завезли?
О.Ш.: Меня схватили на улице Энтузиастов. Мы вышли из моей квартиры — философ Павел, жена Ивана Сокульского Орыся и я. Мы втроём шли вдоль канала в направлении к мостику, который ведёт к студии «Укртелефильм». И тут вдруг за нами резко затормозила машина, двое молодых людей схватили меня так под руки и швырнули на заднее сиденье в машину. Мои спутники стали кричать: «Что вы делаете! Бандиты!» На бешеной скорости повезли меня по Черниговской трассе. Я обратил на это внимание: на пропускном пункте дежурный милиционер поднял было жезл, пытался нас остановить. Ему что-то или показали, или что, потому что он опустил жезл, ещё и честь отдал. А меня за горло прижали к заднему сиденью, чтобы я и крикнуть не мог, чтобы не очень-то и шевелился. И так всю дорогу меня держали. Повезли меня где-то там по Черниговской трассе. Потом свернули с трассы в лес — там где-то есть танковая часть. Обогнули эту военную часть и поехали в направлении реки. Через реку был недостроенный мост — он обрывался посредине реки. Подъехали. Это была такая возвышенность. С той возвышенности до реки было, может, метров сто. «Выходи!» Я вышел. Там был такой обрыв. Один мне сказал: «Опускайся туда! Тебя твои уже ждут!» Я почувствовал, что если я стану туда спускаться, то я уже оттуда никогда не поднимусь. Я не поворачиваюсь к ним спиной, а стою лицом. Говорю: «Ну, тогда скажите мне, за что?» Один из них посмотрел на реку, подошёл к этим двоим и что-то шепнул на ухо. Они вдвоём отошли от меня на несколько метров. Стали о чём-то совещаться и снова показали на реку. А там на берегу реки стоял рыбак. Они посмотрели на того рыбака, а потом, ни слова не говоря, — раз, сели в машину и уехали.
Один из наших знакомых год назад встретился со мной и говорит: «Пан Олесь, чтобы вы знали, какой у меня есть материал о вас!» — «Какой?» — «Я был в одной компании, где был один отставник. Он работал в милиции. Его отправили на пенсию. Он, когда хорошо принял на грудь, стал рассказывать, что ему дали задание вас ликвидировать, а он этого задания не выполнил. Он в компании этих людей, которые пили по рюмке, говорит: „Ну, я-то понимаю. Ну, что он за политик? Что за политик? Но, понимаете, не смог я как-то. Ну, не смог. Ну, не смог“.» — И он рассказал всё то, что я вам рассказал. Всё совпадает. Этот мой знакомый записал этот рассказ. Спрашивает: «Это действительно так было?» Я говорю: «Точно так было». Только он услышал эту историю не из моих уст, а из уст того, кто должен был меня ликвидировать.
На „круглом столе” в Союзе писателей, когда я попутно рассказал эту историю (там была совсем другая тема), кто-то из писателей сказал: «Опубликовать это надо!» Я говорю: «Опубликовать? Назвать фамилию этого человека? Так какая будет от меня благодарность этому человеку? Хоть он и отставник, а может найдут способ и сейчас его наказать. И так его наказали, что отправили в отставку за невыполнение служебного поручения. А теперь за то, что он мне жизнь спас, что, я его буду в прессе называть?» В таком я оказался положении. Если захотите когда-нибудь подтверждения этой истории, спросите Грыця Куценко.
Такие истории бывали у каждого из нас. Я очень благодарю вас за внимание.
В.Кипиани: Я впервые о вас узнал при интересных обстоятельствах. Муж моей родственницы работал в «Украинском биохимическом журнале». Я даже фамилии его не помню, потому что это не мои родственники, только имя Вадим, он художник. Такой крупный парень, из России приехал. Я много лет собираю газеты, и он где-то так году в 1989-м принёс мне то ли «Голос возрождения»...
О.Ш.: Да, «Голос возрождения» — это первая газета УХС.
В. Кипиани: А он: «О! — а он русский, в России жил, — а я Шевченко знаю. Он у нас в редакции работает. Ничего мужик. Но нам сказали, с ним не беседовать. Ну, я и не беседую». Он восхищения не выказал, но и не отрицал: «Ну, типа, это его дело». Это было интересно и странно: человек работает с такими людьми в одном коллективе: «Нам сказали, типа, не общаться — я и не общаюсь».
О.Ш.: Я помню этого парня. Да-да. (Смеётся).
В. Кипиани: Не страшно, но и нежелательно.
Я снимаю вас под эгидой «Мемориала». Мы смогли найти средства на технику. Это хорошая камера — новое поколение. Мы так биографируем людей, которые могут о себе от первого лица рассказать. Чтобы не пришлось потом, через какое-то время, других спрашивать, как оно было. Вы же лучше знаете о тех годах. Вот вы назвали несколько фамилий. Расскажите об Анатолии Марченко. Вы говорили, что ваши кровати были рядом.
О.Ш.: Меня из Киева взяли на этап и привезли уже не в 36-ю зону, а в 37-ю. 36-ю уже раскидали, потому что там была очень сильная украинская группа: Мирослав Маринович, Мыкола Руденко, я, из таких сильных людей, хоть и не политиков, был Богдан Ведута, который сразу исчез, как только его выпустили. Потом нас допрашивали, не говорил ли он кому-то, куда поедет. Богдан Ведута мне сказал: «Только меня отсюда выпустят, я сразу буду за границей». Я спрашиваю: «Как?» Он говорит: «У меня есть коридор».
В.О.: Я Ведуту тоже знаю. Но его теперь нигде не слышно, не известно, где он.
О.Ш.: Он сказал: «Мне будет обеспечен коридор через южную границу». Он служил в Средней Азии. [Позвонил телефон. Разговор по телефону].
37-й лагерь был поделён на две зоны: большая зона и малая зона. Производственная зона была общая. Марченко был в большой зоне, где было сорок политзаключённых. Я был в малой зоне, где было двадцать политзаключённых. Представляете? Концлагерь на двадцать политзаключённых! Вот как нас делили, чтобы легче было нас контролировать. В моей малой зоне я был с Юрием Орловым, Глебом Якуниным. К чему это я говорю? Вы знаете, что в каждой зоне был своеобразный „паровоз”, к которому обращаются за советами. Его слово больше всего весило. В какой-то ситуации его слово было решающим. У нас в 36-й зоне, где мы были с Мирославом Мариновичем, таким сначала был Сергей Ковалёв. Мы с ним разминулись. После Сергея Ковалёва был Виктор Некипелов. После Виктора Некипелова был Мирослав Маринович. Когда нас раскидали, я попал в 37-ю зону, где таким был Юрий Орлов. Его больше всего и прессовали. Потом Юрия Орлова забрали в тюрьму, в Пермь. Вторым после него оказался я. И тогда я ощутил на себе, что такое быть лидером зоны.
В.О.: Ответственным за других людей.
О.Ш.: Да. И постоянное бешеное прессование. Но перед этим тут был один интересный момент. Юрий Орлов, Глеб Якунин и я сидели в ПКТ в соседних камерах. И сменяли друг друга на работе, смена по восемь часов. Крутили ручку, гнули проволочные сетки. Там надо было стоять на четвереньках и восемь часов крутить ручку. Так восемь часов её крутил академик, восемь часов священник и восемь часов журналист. (Смеётся).
В.О.: Советы летали в космос, но ручку надо было крутить вручную.
О.Ш.: Да. Академикам и священникам.
В.О.: Я немного недоволен Вахтангом — у него ограниченное время, всего час. А мне можно бы записывать разговор бесконечно. Мне жаль, что многое остаётся нерассказанным. Если, пан Олесь, у вас есть настроение и есть время, я могу остаться и мы можем продолжать. Или у вас нет на это времени?
О.Ш.: Там, в кабинете, ждёт наш финансово-хозяйственный референт.
В.О.: Хорошо. Я вам благодарен. Я надеюсь, что мы ещё будем долго жить и сможем записать многое.
На снимке: О.Шевченко в помещении карцера 5 сентября 2005 года.
Интервью
Шевченко Олесь Евгеньевич
Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья
Журналист, участник правозащитного и национально-освободительного движения, общественный и политический деятель
ШЕВЧЕНКО ОЛЕСЬ ЕВГЕНЬЕВИЧ
Похожие статьи
Интервью. К 90-летию Михайлины Коцюбинской
Интервью. Узник Сиона Натан Вершубский: адвокат Виктор Медведчук подставил меня в 1985-м
Интервью. Интервью Евгения Захарова о роли адвокатов в делах против советских диссидентов
Интервью. «Нас обвиняли в создании террористической группы…»
Интервью. Боцян Иван Семёнович