Хоть и знал я, что в жизни, как на длинной ниве, но всё же такого не ожидал. Были мы все застигнуты врасплох той акцией КГБ в середине шестидесятых годов, тем первым уловом после хрущёвского, оттепельного времени, потому что были совсем не готовы.
Прошло уже немало времени, но всё же помню, что испугались мы тогда с женой. Очевидно, испуг наступает из-за возможного влияния репрессий на семью, это ещё хорошо помнилось с детства.
Почему-то как и в тот момент, когда в пять утра постучали в дверь, так и потом всё время думалось, что причиняю тяжкие неприятности близким.
И потому лучше всего тем, у кого нет семьи. Это правда. Я так думал и убеждён до сих пор. Хотя встречал я много и противоположных мнений, когда ехал этапами в зону, да и в самой зоне, в Явасе Мордовской республики. Многие просто по-человечески завидовали мне, что у меня есть верная жена с дочкой, что есть возможность ждать весточки, что есть кому меня ждать.
...Всё случилось внезапно, вдруг, на рассвете, что мы даже не могли сообразить, чего от нас хотят.
Наверное, неофиты стояли на высшей ступени осознания своих действий, они собирались в катакомбах, наверное, знали и готовились к каким-то контрдействиям.
Мы шли каждый своим путём, никакой ответственности друг перед другом не несли. Думалось, что это отвечало духу времени, названного в литературе «оттепелью».
Это, конечно, мои личные взгляды на ту, теперь уже далёкую, середину шестидесятых. Был то период большого духовного подъёма, была настоящая весна надежд, те славные годы. Это было время становления Клуба творческой молодёжи, во главе которого стояли Лесь Танюк, Алла Горская, Иван Светличный, Иван Дзюба и многие другие, которые пошли позже разными, своими путями. Обо всём этом в какой-то мере речь пойдёт дальше, по случаю моих встреч с ними как лично, так и литературно, в том числе при ознакомлении с материалами следственного дела №...
Это было время возрождения украинской литературы, искусства и вообще духа нации.
В поэзии засияли Василий Симоненко, Лина Костенко, Николай Винграновский, Иван Драч и другие. В искусстве – Зарецкий, Горская, Заливаха, Семыкина, Севрук и тоже многие другие.
Это был 1963 год.
Первым, с творчеством кого я познакомился, был Иван Драч, опубликовавший в «Вітчизні» поэму «На смерть Шевченка». Где-то тогда же я слушал в Октябрьском дворце концерт Эдди Рознера. Был там Евгений Евтушенко, на слова которого пела песни Майя Кристалинская. Попросили его, Евтушенко, на сцену. И он открыл многим киевлянам Ивана Драча, очень своеобразно. Прочитав некоторые свои стихи, Евтушенко сказал, что и у нас есть замечательные молодые поэты, в частности, Драч, что он перевёл его «Соняшник» («Подсолнух»), и прочитал перевод. А дальше зовёт в зал: «Ваня, ты здесь?» А сверху слышится голос и взмах зонтика.
– Я тут, – кричит Драч.
Буря аплодисментов. Думаю, что многие из присутствующих заинтересовались тогда творчеством Драча благодаря своеобразной рекламе.
С Симоненко я познакомился уже, когда его не было в живых. Речь идёт о его «Дневнике» и неопубликованных стихах.
Но я немного отклонился от основного, чем я хотел поделиться в этих воспоминаниях.
Итак, стук в дверь. Вскочили мы с женой. Дверь открылась без приглашения, потому что мы жили в коммунальной квартире, но дверей на ключ не запирали.
Не слышали мы, звонили ли во входную дверь, или соседка открыла по договорённости. Мы так и не узнали, не призналась она и в сотрудничестве с органами.
Пришёл лейтенант Берестовский Леонид Павлович, который в дальнейшем был моим следователем, проворный был кагэбэшник, но о нём я скажу по случаю его действий. Пришёл также капитан Морозов, оперативник, и двое дворников из соседних домов, так называемых понятых. И началась процедура обыска.
Зачитав постановление-ордер прокурора, предложили добровольно выдать оружие и другие запрещённые предметы, документы и литературу.
Из всего имеющегося почему-то мне показался самой крамольной вещью напечатанный на папиросной бумаге текст под названием: «По поводу процесса над Погружальским». Я помнил, где он лежит, потому что недавно читал его. Встаю, иду к серванту (там у нас хранились книги) с целью уничтожения этой крамолы. Почему-то пришла мне на память где-то вычитанная когда-то сцена, которая и подсказала мне решение – надо съесть...
Но не удалось мне это, набросились они на меня пантерами (особенно этот Берестовский) и вырвали у меня изо рта. Надо признать их выучку.
Дальше они уже не доверяли мне, не просили самому подавать или отыскивать крамольные вещи.
Посадили нас с женой отдельно, не разрешая разговаривать и вообще общаться. Нарушала это предупреждение постоянно дочка, которой было на то время девять месяцев. Так что пришлось им следить, чтобы ничего не передали или не положили в детскую кроватку. И начали сами рыскать. Их и вправду так и называют: «ищейки».
Кроме упомянутого текста о пожаре в Академической библиотеке, устроенном тем самым Погружальским (профессионально сделал, пересыпав ценнейшие книги фосфором, за что дали ему семь или восемь лет, как за обычный поджог какого-нибудь сарая), изъяли «Воспоминания Софии Русовой», «Историю Украины-Руси», стихи и дневник В. Симоненко, некоторые стихи Драча и Винграновского.
Изъяли также пишущую машинку. Длился этот «шмон» где-то часа четыре. Составили протокол изъятия и забрали меня с собой в областное КГБ, это что на ул. Розы Люксембург. И началось там установление истины.
Задавались два вопроса к каждому «документу». Где взял? И кому давал?
Тут надо было уже думать или, как любил говорить следователь Берестовский, – выкручиваться.
О книгах я сразу чётко отвечал, что купил. Где – это уже было немного путано, но в основном говорил, что не помню. Это почему-то вызывало у Берестовского ироничную, характерно-профессиональную усмешку.
О стихах и других напечатанных на машинке произведениях объяснял то же самое, что не помню, кто дал почитать. Правда, тут несколько усложняло мои объяснения наличие целых подборок перепечаток.
Надо было давать и квалификацию этим «документам», и их размножению.
Ответ тоже был однозначный: что считаю эти произведения не антисоветскими. Потому что именно так ставился вопрос. Говорил, что Грушевский написал историю ещё до революции, а авторы стихов – советские писатели и т. п.
Относительно машинки тоже твёрдо заявил, что купил у кого-то на «толкучке».
Все мои ответы исправно записывал следователь, молча. Правда, были предупреждения, что правдивые показания уменьшат мою вину. Я с пониманием выслушивал тексты определённых статей кодекса и продолжал говорить то же самое.
Закончилась эта предварительная беседа где-то в одиннадцать вечера. Такая вот беседа с пяти утра до одиннадцати вечера.
И повезли меня куда-то в другое место. Проезжая, сориентировался, что везут через Крещатик на Владимирскую.
Во дворе того серого квартала стоит такой себе четырёхэтажный, кажется, дом, такая коробочка. И зовётся он внутренней тюрьмой. Там и приняли меня на проживание.
Вид у меня был, очевидно, паршивый. Чувствовал себя довольно плохо, особенно когда приказали раздеваться. Но обошлось. Если бы я только знал, что это инструктивная процедура для так называемого «личного обыска», для документального освидетельствования наличия особых примет.
Итак, тщательно осмотрев всего, заглянув повсюду, тщательно перещупав каждый лоскут одежды, отрезали все металлические побрякушки на одежде, сняли пояса, на босоножках отрезали пряжки и, проколов шилом подошву, приказали одеваться. Не могу не зафиксировать интересную деталь. Раздевался я медленно, потому что они медленно прощупывали каждый рубец. Стою раздетый, в босоножках, как вдруг глядь, идёт надзиратель ко мне с большим шилом, и очень несимпатичный тип. Чего тут не передумаешь, особенно когда есть фантазия. Но он рявкнул: «Снимай ботинки!» – и начал их протыкать. Вот в чём беда, когда нет опыта.
Одевшись, выслушал постановление об аресте. Зачитали и правила поведения в «изоляторе». Приказали идти за надзирателем, кажется, на третий этаж, в конец коридора.
Взял я свёрнутый матрас (чёрный тюфяк) и поплёлся следом. Процедура заселения, очевидно, такая же, как и во всех следственных изоляторах.
Кагэбэшные отличаются лишь одиночными камерами.
Размер камеры где-то 2x4 метра, высота тоже, может, четыре метра. Железная кровать с квадратами 20 на 20 см, из железных полос 5 см шириной, прикреплённая к полу. Это называют нары. В углу, под окном, столик и табуретка, тоже недвижимые. Окно где-то, наверное, размером 40х50 см, высоко, с решёткой, да ещё и подбитое снизу щитом («барабаном» его звали), чтобы не было видно внизу прогулочных двориков. Видны только квадратики неба. Пол паркетный, стены покрашены, батарея в глубокой нише, затянута сеткой. Так что полная изоляция с комфортом.
Всё это, конечно, я исследовал наутро. А тогда мне было всё равно, чувствовал страшную усталость. Зашёл, бросил так называемый матрас и упал на нары. Услышал ещё, как заскрежетали замки в двойных дверях, да и провалился в ночь. Так началась моя жизнь под опекой КГБ. Хотя – нет, на содержании, потому что они опекали меня, как оказалось, уже не меньше полугода.
Потом, анализируя свои действия, я установил более-менее точно, когда попался на цугундер, кто посадил «хвост».
В списки неблагонадёжных, очевидно, попал через список хора «Жаворонок». Это был любительский хоровой коллектив. Старостой был Борис Рябокляч, заместителем Володя Завойский, вокруг которого, собственно, и собиралась молодёжь. Самоотверженно работал с нами на общественных началах дирижёр Полюх, который мечтал создать из нас оригинальный акапельный хор.
И вот где-то в начале этих песнопений «потребовали» список участников с адресами и местом работы. Такой давний и верный приём. Это, разумеется, не является обязательным поводом, но КГБ всех, кто принимал какое-либо участие в украинской просветительской деятельности, считает потенциальным антисоветчиком-националистом. Сразу запускают или вербуют осведомителей, так называемых стукачей, и скоро узнают, какой дух в том коллективе или кружке. Особенно их волнует, если есть какие-то денежные сборы или групповые поездки. У нас тогда проводился сбор денег на памятник В. Симоненко.
Метод проверки по спискам, добровольно составленным руководителями кружков, был, очевидно, наиболее эффективным в действиях КГБ, потому что они им всё время пользовались. Так было потом и с хоровым коллективом «Гомін», организатором и вдохновителем которого был Леопольд Иванович Ященко, который за это, очевидно, и пострадал на многие лета. И самое примечательное то, что после так называемой регистрации участников закрывались двери то клуба «Большевик», то других помещений, которые были нам предоставлены для репетиций. Так что мы должны были собираться на склонах Днепра, но и там нам не давали покоя, присылали провокаторов-хулиганов.
Но это я опять немного отклонился.
Итак, разбудил меня в шесть часов, 29 августа 1965 года, в воскресенье, щёлкнув «кормушкой» (это дверца в двери 20х30 см, куда подают еду и через которую ведут всё общение), надзиратель и скомандовал: «В туалет».
Так и началось моё пребывание на полном содержании государства кагэбэрии.
И продолжалось оно в застенках этого могущественного государства один год.
Сейчас, описывая это, вроде бы даже странно как-то звучит – всего один год, и это в КГБ.
Сейчас уже подзабылось, что то были по-оттепельные времена, ещё руководил украинским КГБ Никитченко, а Украиной правил последний гетман Пётр Шелест. Они, на мой взгляд, по сравнению с позднейшими федорчуками, были либералами. Они даже пытались выслушивать нас, устроили что-то вроде приёма для каждого из нас. Изучали на самом высоком уровне, составляли впечатление.
Вспоминается из истории, что царь Николай I выслушивал тех, кого потом персонально жестоко наказывал, да и то только в начале своей царской службы.
Так вот, однажды, где-то в конце следствия, устроили приём. Компания генералов от КГБ, да ещё и в гражданском люди, очевидно, гетманские посланцы, слушали наши объяснения, наши «кредо» и «концепции». Это был основной вопрос.
Готовили нас как на настоящий приём: чисто побрили, помыли, дали даже чистые кальсоны и долго наставляли, чтобы мы чего-нибудь лишнего не сделали или не сказали. Не знаю, чего они боялись, потому что их, этих опекунов, столько бегало вокруг нас, что даже как-то настроение поднялось. Особенно хлопотал полковник Боровик, тогдашний начальник следственного отдела областного КГБ. Вели нас через двор, потом много коридоров и комнат, уже не камер, а комнат, где мы ожидали этого приёма, хотя мы и не очень понимали, что же это должно быть.
Запустили меня в большой зал. Я аж растерялся. Столько сразу новых мундиров и лиц! Это трудно описать. Это надо иметь фантазию, чтобы представить такой контраст. Ведь мы уже где-то по полгода в одиночных камерах. Глаза привыкли к однообразию, уши – к определённым звукам и тишине, которая сменялась иногда только командами «в туалет» или «к следователю». По дороге, по коридорам, надзиратель всё время щёлкал пальцами. Это такой условный звук для встречных.
Итак, глянул я перед собой и не знаю, куда идти, потому что буквально втолкнули и закрыли дверь.
Выручил один из генералов, добрый человек, пригласил даже сесть.
С чего начался разговор, не могу вспомнить. Кажется, этот Боровик зачитывал наши анкеты, как говорят, «представлял нас», потому что следствие было уже почти закончено, уже было известно, кто что совершил. От нас требовалось перед этим высоким собранием предстать своей собственной особой. То есть, очевидно, они решали, как наказать этих новых «крамольников». А может, их, власть имущих, интересовало посмотреть, кто они, эти инакомыслящие. Задавали какие-то вопросы. Помню, я убеждал их, что эти «документы» не являются антисоветчиной. Кто-то из генералов заявил, что, мол, София Русова сотрудничала с Донцовым и ещё что-то. В заключение Никитченко сказал: «Ну хорошо, идите, суд разберётся в вашей вине».
Но это я забежал на полгода вперёд.
А на самом деле началось воскресенье. Я один, в полутёмной камере, потому что, как я уже упоминал, окно снизу до половины подбито «барабаном». Солнца что-то не помню.
С этого времени и началось моё сознательное ощущение потери ориентации во времени и пространстве. Имею в виду отсчёт времени в буквальном смысле и полную изоляцию в информационном отношении. Особенно тяжело далось мне то воскресеньице, потому что произошло такое внезапное переселение в Немоту, так как голос запрещён: ни говорить, ни петь, да и надзиратели шёпотом обращались. Такое вот психологическое издевательство. Но хорошо, хоть дали выспаться, потому что вспомнились рассказы о прежних методах, когда не было ни сна, ни отдыха.
Я, да и все остальные, как потом в зоне выяснилось, не ведали, как с нами будут обращаться. Учреждение то же, помещение, да и школа та же, которая совершенствовалась 50 лет.
Моё хождение по камере через некоторое время прервали щелчком кормушки. Передали в окошко полбуханки хлеба, металлическую кружку с меркой сахара и чайник с кипятком. Потом, через некоторое время, подали кусок селёдки.
И снова один на один с собой. Благодать. Хочешь – ходи, хочешь – сиди, только лежать не разрешалось, чтобы не разлениться. И думай, думай. Что только не передумалось...
Течение времени в течение дня фиксировалось по командам: «Подъём, на оправку, – хлеб, завтрак, обед, прогулка, ужин» и снова «в туалет» и «отбой». Это когда не звали на следствие. Ну, а следствие – как следствие. В основном забирали сразу после завтрака. После обеда, бывало, затягивалось допоздна, где-то до 10-11 часов вечера. Это, наверное, когда их что-то поджимало. Например, конец командировки у следователей из других городов. У меня позже был капитан Колпак, из Харькова. У Саши Мартыненко – из Одессы. Были и из Днепропетровска и других городов.
Это было «натаскивание» их на национальном вопросе, своеобразный обмен опытом, потому что у тех «варягов» было мало знаний по националистическим проблемам. Там, в южных и восточных городах, очевидно, этот вопрос ещё не стоял.
Так, набравшись опыта в Киеве, они позже затевали дела и в Днепропетровске, и в Одессе, да и в других городах.
...И снова ночь в освещённой камере, и снова день, 30 августа, понедельник. Те же самые утренние команды и их выполнение.
После завтрака принесли чтиво, два тома Василия Нарежного. Первый: «Приключения князя Гаврилы». И второй – сборник повестей на исторические украинские темы («Бурсак», «Гаркуша» и другие). Вот тут-то я немного и отошёл после таких напряжённых двух суток.
После обеда началось следствие. В начале следователь Берестовский (кстати, в начале перестройки его выгнали из КГБ, и он устроился адвокатом. Но о нём ещё будет упоминание не раз) объявил мне постановление о «возбуждении дела...» по ст. 62, ч. 1, то есть о хранении, изготовлении, распространении антисоветских националистических документов и устной агитации против советской власти. Огласил также санкцию прокурора о «взятии» меня под стражу и месте содержания (следственный изолятор). Оказывается, они имеют право три дня держать и без санкции прокурора.
И началась «дискуссия» по правилам социалистической демократии застойных времён. Началось с грозной строгостью зачитывания статей кодексов об отягчающем влиянии ложных показаний и тому подобном. Наверное, так «положено».
Тот же Берестовский, который меня арестовывал, и потом, 28 августа, записывал мои объяснения к протоколу изъятия так называемых антисоветских документов, вещей и материалов, задаёт почти те же вопросы. Где, когда, от кого, кому и т. д. Я, конечно, старался повторить то, что говорил в первый раз.
Описывать все те диалоги не буду, потому что они повторялись много раз. Одно лишь приведу. Долгое время это слушателями воспринималось как анекдот, да и до сих пор почему-то слушатели дружно смеются.
А было такое. В основном, на мои ответы Берестовский записывал в протокол: «Вы говорите неправду, нам известно, что это совсем не так, поэтому ещё раз отвечайте на такой вопрос». Я же, и глазом не моргнув: «Я говорю правду» и т. д.
Вот тут Берестовский и говорит мне: «Иван Иванович, у вас будет так, как у того Абрама. Приходит Абрам с синяком под глазом. Его спрашивают, как это случилось. Он и говорит, что встрял в одну переделку, так вот, хотели дать ему пинка в зад, а он выкрутился, так вот и попали под глаз».
Посмеялись мы вместе. Это было уже где-то на второй неделе следствия, когда уже было ясно, что они знают и чего хотят, я уже был в какой-то мере спокоен. То есть позволял себе уже иногда подшучивать, заявляя, что всё это ерунда.
Кстати, очень важно поддерживать в себе чувство юмора и оптимизма.
Были эпизоды следствия, когда я менял показания, хотя считаю, что можно было и не менять. Это я уже стал таким мудрым потом. Они, следователи, прибегают к разным методам дознания. Например, к очной ставке. Но и дальше можно говорить одно, хоть тот, другой, говорит иное. Следователь должен записывать всё, как говорится, только резюмирует, что это правда, а это неправда. Это тоже ещё ничего не значит. Суд лишь может квалифицировать результат той очной ставки, которая повторяется и на суде. Это из собственного опыта.
Что значит «менял показания», объясню. В эпизоде с пишущей машинкой, которую изъяли у меня и я объяснил, что купил её на базаре за 50 руб., было продолжение. Прошло уже достаточно времени, уже поменяли мне следователя, им стал Колпак Борис Антонович, командированный из Харькова. Так вот, он снова проходится по делу, задавая вопросы и записывая ответы.
Спрашивает, откуда взялась машинка. Я повторил, что купил. А он вдруг и говорит, перед этим выяснив мои отношения с Сашей Мартыненко, что вот А. Мартыненко говорит, что он тогда-то принёс машинку на мою квартиру, чтобы перепечатать себе какие-то тексты. Вот те на! Это был первый такой удар, как тому Абраму. Я выкручиваюсь, беру на себя факт, а Саша искренне, как на самом деле было, объясняет. Что же мне говорить? Наверное, я был застигнут врасплох, потому что Колпак смеётся и говорит: «Ну, так кто говорит правду?».
Так что говорить можно, что хочешь. К физическому давлению в Киеве тогда не прибегали. И если кто-то и раскалывался, то по доброй воле. Так было и с подследственными, и со свидетелями. Все показания свидетелей и подельников дают читать при ознакомлении с делом, после окончания следствия. Было интересно.
Кстати, тогда же тех, кого кагэбэшникам удалось «расколоть», выпускали, прекратив дело мотивом, что дальнейшее пребывание на свободе не угрожает безопасности государства.
Как я уже говорил, весь шестимесячный следственный период одиночного содержания не стоит описывать, потому что он, в основном, схематичен. Ограничусь только самыми характерными эпизодами.
Так вот Колпак, будучи в Киеве в командировках, периодически интенсивно работал со мной, очевидно, торопясь выполнить какой-то план до окончания очередной командировки.
За четыре месяца мы уже подружились. Я уже научил его украинскому языку. Обещал он, что и сына своего отдаст в украинскую школу. Не знаю только, была ли тогда хоть одна украинская школа в Харькове. Вёл себя он довольно мирно, очевидно, играл простачка, а может и был такой. Хотя, очевидно, его заметили, потому что 12 января 1972 года, когда держали меня в КГБ, где-то около одиннадцати часов вечера, приходил он, поздороваться со мной и хвастался, что ведёт дело Даниила Шумука.
А тогда просил исправлять ошибки в его исторических писаниях. Писал он дважды, черновик и чистовик. Старался.
Шло уже дело к концу. Уже стало известно, что в деле объединили нас троих: Евгению (Ивгу) Фёдоровну Кузнецову, Александра Мартыненко и меня, хотя я Кузнецову совсем не знал. При ознакомлении с делом я узнал много интересного о ней, пионере университетских крамольников, уроженке Шостки на Сумщине. Её показания были достойные, никого она не привлекла, чем, очевидно, и разозлила репрессоров, что требовали ей пять лет строгого режима. Были там, в деле, и интересные её открытия, которые она делала, наблюдая физические явления. Например, о солнце как художнике и другие. Так она тихо, одиноко вышла на процесс, заработав четыре года строгого режима. Вышла тихо по окончании срока и тихо, недолго болея, ушла из жизни.
Это небольшое отступление к тому, что не мешало бы исследовать её вклад в дело национального пробуждения. К сожалению, у нас есть ещё забытые, хотя в целом их не так уж и много было.
Итак, Колпак уже обещал мне не больше трёх лет, потому что, мол, у тех двоих значительно больше «эпизодов преступления».
Говорят так, что на войне, как на войне. Можно сказать, что в тюрьме, как в тюрьме. Самые трудные – первый день, неделя, месяц. Всё относительно. Ко всему человек привыкает. И, самое главное, не терять оптимизма и чтобы совесть не мучила. То есть, чтобы ни перед кем не чувствовал себя виноватым, то есть, чтобы никого не «заложить», хоть якобы и нехотя, или из благородных соображений. В литературе уже приводились случаи «расколов» именно из «благородных» соображений.
Итак, надо всегда помнить о молчании. Надо минимум говорить на вопросы следователя. Буквально коротко: да, нет, не знаю, не помню, за давностью времени забыл и т. п. Потому что что бы вы ни сказали, в итоге обернётся против вас. Если говорите неправду, а следствию удаётся всё-таки установить правду, и вы потом вынуждены подтвердить – это уже усложняет ваше положение.
Когда же рассказываете правду, то обязательно кого-то вынуждены «привлечь», да и себе же добавляете количество эпизодов. Так что «молчи, глухая, меньше греха».
И несколько предложений о так называемых подсадных «утках». Это тоже всегда надо помнить. Подселяли их и мне трижды.
Где-то на четвёртом месяце одиночного содержания впустили в камеру дедка. Потом он разговорился, что из Прилук, Иван Данык, даже адрес дал, когда уходил через пять дней. Рассказывал о своём деле, что где-то после войны работал в Долине, инкриминируют ему связи с бандеровцами. Меня вроде бы и не расспрашивал. Может, интересовало их моё отношение к такому делу. Можно было бы его и не подозревать, но по тому адресу, в Прилуках, никогда такой не жил. Это я потом проверял, будучи в Прилуках.
Были ещё двое, но я не смог проверить, те ли они, за кого себя выдавали.
Конечно, нельзя всех считать стукачами, но надо помнить.
Следствие, как и все действия, имеет начало и должно иметь конец.
Итак, и у нас с Колпаком «дело» подходило к концу, хотя ещё не было выяснено два эпизода. Это источник той самой крамольной вещи «По поводу процесса над Погружальским», потому что я последовательно утверждал, что не помню, а больше никто о ней не говорил, не было её ни у кого другого изъято. И не верили они мне, что «Воспоминания С. Русовой» я купил, а у кого – не помню.
Но, несмотря на это, Колпак пишет постановление об окончании следствия и установлении факта преступления по ст. 62, ч. I.
Подписал я это и распрощались мы с Колпаком, хотя он уже под конец не отрицал, что он Колпак.
На душе стало хорошо, спокойно. Знаешь, что натворил, какое преступление совершил. Осталось «уповать» или надеяться на справедливое решение.
Но такое состояние скоро прервали, рано я успокоился.
Дня через два зовут меня снова на следствие. Мало ещё. Иду...
Ведут меня куда-то значительно дальше, значительно больше коридоров и дверей. Где-то остановились, заглянул надзиратель в какие-то двери и говорит подождать. Стоим. И там, из конца коридора, из-за двери слышен шум, крик. Прислушиваюсь. Слышно явно: «Ой, не надо», глухие звуки падения. Ну, как реакция жертвы на насильственные методы допросов, как в кино показывают. И так продолжалось, может, минуту, может, больше, а мы стоим и ждём, пока позовут в кабинет. Захожу и... О! Кого я вижу! Берестовский, мой первый «благодетель», это же он начал меня наставлять на путь истины. Сидит насупившийся, официальный. И говорит, что моя жена принесла передачу. И отодвигает занавеску с окна и говорит посмотреть. Смотрю: стоит моя бедная жена-терпеливица напротив, на улице Ирининской. Замёрзшая, сине-серая, с узелками в руках и с такой надеждой смотрит на те зарешёченные, занавешенные окна этой серой крепости... Жаль мне её страх как стало. Буквально спазмы скрутили горло. А он, как тот палач-благодетель, смотрит на эту немую сцену. Так я его возненавидел, что край. Говорю, закройте окно. На дворе было холодно, влажно, конец февраля.
Закрывает занавеску и говорит по-русски, буквально дословно: «Ты делал Колпака как хотел, поэтому мы продлили следствие». И зачитывает мне постановление об отмене постановления Колпака и о том, что следствие продолжается.
Я молчу. Он важно берёт протокольные бланки, закладывает копирки и спрашивает: «Что вы хотите добавить к делу?». Я говорю, что всё сказал. Задаёт дальше вопрос о той статье, о пожаре библиотеки АН. Я отвечаю, что всё, что знал, всё сказал следователю Колпаку. Смеётся, гад. Хитрая такая, иезуитская улыбка. Такой себе Леонид Павлович.
Кстати, мы с ним встречались потом раз пять.
Первый раз, когда я ехал в командировку в Богуслав, садились в один автобус. Он уже был старшим лейтенантом, то есть заработал звёздочку. Это было вскоре, в 1966 году, потому что меня приняли снова на работу в институт, где и работал. Был директором добрый человек, либерал Мельников, скрыто сочувствовал мне. Второй раз во дворце «Украина», на каком-то этнографическом концерте.
В четвёртый раз уже в 1992 году, Берестовский набивался в друзья, был обижен, что его выгнали из кадров. Что-то разговорились мы об оккупационных временах. Это праздновали тогда память Елены Телиги. Он и заявляет, что был под оккупацией, в десятилетнем возрасте носил, видите ли, тоже значок – трезубец. А то, что он работал в КГБ, так это он ошибался, выполнял задание, и такой он хороший, так сочувствует. Работает он адвокатом сейчас в консультации, напротив Золотых Ворот. Был я как-то ошарашен, что не сказал ему и ничего злого. Жаловался он ещё на Николая Холодного, что, мол, написал на него какую-то жалобу, и вот его вызвали в Комитет на объяснения. Комедия, да и только.
Последний раз совсем недавно встретились на остановке троллейбуса №15. Он уже имел встревоженный вид: почему-то мы часто встречаемся. Хотел я у него подтвердить некоторые кагэбэшные приёмы, помня, как он раскаивался в своих следственных делах. Напомнил ему даже генерала Калугина. Но он куда-то спешил и не стал подтверждать факты, сослался только на то, что он выполнял указания той «банды» во главе со Щербицким и что Федорчук – негодяй и т. д. Да и сбежал.
Но продолжу. Говорит тогдашний Берестовский: «Вы передачу хотите получить?». Он тогда говорил по-русски, а протоколы по моим требованиям записывал по-украински. Будто в насмешку спрашивает. Я сделал вид, что не расслышал вопроса, и говорю: «Я всё сказал и больше ничего добавить не имею». Ещё что-то говорилось, без записи. И он звонит, чтобы меня забрали. Мне же говорит: «Вы хорошо подумайте, чтобы не пожалели».
Так я и ушёл. На том его миссия закончилась. Больше уже не вызывали, аж до того комедийного спектакля с генералами в главном кагэбэшном зале, о котором я уже рассказывал выше.
Где-то потом сообщили об окончании следствия, перевели на другой этаж жить, дали газеты. А ещё через некоторое время начали знакомить с делом.
Это тоже довольно интересный период. Дают читать все тома, все материалы, всю крамолу, которая была изъята у Ивги Фёдоровны Кузнецовой, Саши Мартыненко, некоторых свидетелей, да и все показания опрошенных по делу.
Вот тут-то я и просветился. Вот уж начитался! Где-то с неделю ходил я учиться. Да, да, именно учиться. Были там и Кошеливец, и Винниченко, и Донцов. А сколько «крамолы» без авторства! А сами показания! Чего стоят только дискуссии со следователем Ивги Фёдоровны Кузнецовой. Жаль только, что человеческая память не способна фиксировать надолго то прочитанное.
Можно только представить себе диалоги Ивана Светличного с ними, потому что даже мой Колпак говорил, что это серьёзный и сложный человек. Они действительно учились на нас.
Кстати, ещё вспомнилась одна сцена. Это ещё с Берестовским, в начале следствия, когда велись диспуты по национальному вопросу, когда они хотели нас убедить, что всё национальное является националистическим, то есть антисоветским. Так вот, я часто ссылался на Ленина. Берестовский в сердцах и кричит: «Что вы ухватились за этого Ленина!». Я же хватаю его на слове: что значит такое ваше пренебрежение выражением «этого Ленина»? Он сориентировался и говорит: «Да нет, я ничего». Вот я и убедился, каковы их принципы.
Но дальше, об ознакомлении с делом.
Присутствовал на этих моих занятиях какой-то Логинов. О, как он меня подгонял. «Зачем вы себе голову засоряете», – говорит. Но ничего не поделаешь. Подсудимый, коими мы уже стали после окончания следствия, должен, согласно кодексу, ознакомиться с делом, подписать протокол об ознакомлении.
Вот я и читаю, и прямо кайфую. Ну где же ещё была бы такая возможность начитаться и, главное, не неся за это наказания? Комедия да и только. Никогда и не думал, что такое может быть, ведь откуда знать, нас тому не учили. Читаю показания почти всех моих друзей или знакомых. Выходит, кагэбэшники таки следили некоторое время за моими общениями. Показания в основном все положительные. То есть, знаю его как хорошего человека, и ничего мне не давал читать. Агрессивными были только несколько моих сотрудников. Один говорит, что я упрекал его, что он послал своего сына в русскую школу. Второй говорил, что я ругал Хмельницкого. Один еврей написал, что я антисемит. Такие показания были приобщены к делу. Зачем – я не знаю. То ли это тоже антисоветчина, то ли может просто для общей характеристики для суда, потому что судом употребляется такое выражение: «учитывая личность».
Интересная одна деталь из того ознакомления с делом. Читаю показания Володи Завойского. Относительно меня там мало сказано, и положительно. Много у него было хлопот с Грынем и Мартыненко. В протоколе его допросов вижу фамилию того же Логинова, как следователя. Спрашиваю его, как там Володя Завойский. Он и говорит: «Ничего. Подправил я ему мозги. Будет работать».
Смотрю на него и просто смех берёт. Он же такой щуплый, мужичок с ноготок, мл. лейтенант, очевидно чьё-то протеже, потому что явно выпадает из ряда этих «бойцов-чекистов». И он «подправил мозги» Завойскому! Боже, мой Боже... Кстати, на последней встрече с Берестовским при воспоминаниях о личностях сказал он мне, что Логинов спился.
Листаю дальше те тома признаний, так они назывались, хотя там далеко не всё можно называть признаниями. Делал себе ещё и выписки, потому что есть такое право, когда готовятся к суду, к своей защите.
Так вот, начитался, просветился, набрался чужого ума и подписал протокол об ознакомлении с делом.
И стал ждать судебного процесса. Вызывает меня как-то надзиратель. Приводит на первый этаж изолятора. Такая же камера, только без «барабана» на окне. Стол и две табуретки. За столом сидит какой-то мужчина, просит садиться. Сажусь, а он называет себя адвокатом, который собирается меня защищать.
Я же, после ознакомления с делом, решил не нанимать адвоката, о чём и написал заявление. Почему-то был уверен, что это фарс, потому что с каких позиций может защищать адвокат, член партии?
Говорит он, что нанял его мой брат. Я и спрашиваю о позициях защиты. Фамилия его была Котлярский. Я подумал, может, он земляк, потому что в нашем Городке были такие фамилии. Был это среднего возраста еврей. Что-то он мне объяснял, ссылался на какие-то статьи, на гуманность советского законодательства, что аж тошно стало. Говорю ему, что не надо меня защищать, что я написал официальную «бумагу», что я не верю этой защите, что сам буду защищаться.
Он не спорил, но говорит, что ему заплатили, и он должен отработать, должен прийти на судебное заседание, а там я могу официально потребовать его отсутствия. Так и порешили, ведь ему же заплатили за услуги.
Наконец дождался дня суда.
Снова побрили нас, постригли и переодели в чистое бельё. Просто к празднику нас подготовили.
Приехала за нами машина, такая, как хлеб возят или мясо. Помните, как описывал движение этих машин по Москве Солженицын? Тогда на них писали ещё по-иностранному, что везут мясо.
Был это обычный «чёрный ворон», как в народе говорят. Погрузили нас по боксам, по одному. Слышно было, что нас трое. Окликнули друг друга, узнали. Долго не ехали, потому что это же рядом, на одной улице крепость КГБ и так называемые «присутственные места» – городской и областной суды.
И вот когда нас привезли, когда нас выводили, случилась оказия, как потом надзиратель говорил, «СБОЙ». Встретили нас с цветами друзья!
Были там Лина Костенко, Алла Горская, Надежда Светличная, Иван Дзюба и другие. Они подбадривали нас, их грубо отгоняли. Кто-то бросил красные гвоздики. Всё это трудно описать. Это вселяло в нас силы, это давало нам душевную крепость. Это не забудется. Были там и родные, знакомые, но никого не пустили на суд. Суд прошёл при закрытых дверях. Удивляюсь до сих пор, чего они боялись, чего боятся всё время? Зачем раздувают штаты КГБ, внутренних войск?
Итак, судебное заседание проводилось на уровне областного суда. Всё как записано в кодексе: трое судей, прокурор и адвокаты. Относительно моего, Котлярского, провели процедуру согласно кодексу. Я дал ему отвод, и суд удовлетворил мою просьбу. Он и ушёл себе. И начался фарс судебного заседания, которое безосновательно закрыли. Суд срежиссирован синими фуражками, потому что их было много, они всё время суетились. Наверное, не давали им покоя наши группы поддержки, наши родные и друзья.
Заседание длилось где-то с неделю. Времени заняло много чтение этих томов.
Были заслушаны свидетели. Вид у них был паршивый, растерянный. Были они, очевидно, сильно запуганы. Повторяли они всё то, что говорили и на предварительном следствии. Мой сотрудник, Николай Тодор, повторял, что я, мол, осуждал или ругал Хмельницкого. Я же спрашиваю его, чтобы он вспомнил, говорил ли это я, или читал слова Шевченко. Он без задержки подтвердил, что да, это было в стихах Шевченко. Тогда я и спрашиваю его, так чего же ты говорил неправду и подписал такие показания? Тут вмешался прокурор. Тодор промолчал. И так выяснили этот эпизод устной антисоветской агитации, то есть оставили без изменений, потому что, очевидно, по режиссуре была уже решена судьба каждого. Это просто поиграли...
Больше «сбоев» уже не было. Провозили нас заблаговременно, входы в суд надёжно загородили.
Само заседание не заслуживает какой-то особой оценки. Всё как задумано, как в «самом гуманном» социалистическом суде, «народном» суде.
Разве что несколько предложений. Защитник Ивги Фёдоровны напирал только на гуманность советского законодательства, что, мол, нельзя женщин осуждать к строгому режиму. Суд подтвердил это, но добавил, что, к сожалению, у нас нет статьи об общем режиме, да и лагерей такой специфики нет – общего режима содержания.
Адвокат Мартыненко тоже что-то плёл, хотел разжалобить судей. Смотрите, мол, какие они молодые, и им жизнь сломается, даже как артист, сам себя разжалобил, проронил слезу. Интересно, действительно ли такой мягкий человек, а может для храбрости принял немного... Как-никак, а защищать надо было государственного преступника, как бы возражать кагэбэшникам, и как бы оно потом чего не вышло.
Запросил прокурор: Евгении Кузнецовой – ПЯТЬ лет, Саше – ЧЕТЫРЕ, мне – ДВА. И пошли совещаться. Посовещались, проявили мягкость, или как они записали, учитывая личности, объявили нам РЕШЕНИЕ.
Уменьшили всем по году. На том и порешили.
Кассации я не подавал. Очевидно, мои подельники тоже не подавали. Началось ожидание отправки на этап.
Был среди обслуги один вроде бы порядочный человек, библиотекарь, парикмахер и банщик. Сказал он мне, что повезут в Мордовию. Меня же, наверное, будут держать здесь, потому что осталось где-то чуть больше трёх месяцев, и нет смысла везти меня в лагерь.
Но фортуна была благосклонна ко мне и дала мне возможность пройти полный путь от ИЗОЛЯТОРА до ЛАГЕРЯ, до ЗОНЫ строгого режима, где я снова же таки прошёл ускоренный курс «всеобуча», где судьба дала мне возможность лично познакомиться с великими ЛЮДЬМИ: Михаилом Сорокой, Святославом Караванским, Афанасием Заливахой, братьями Горынь, Осадчим, Даниэлем и многими другими.
Вообще-то, все очень хорошо относились ко мне, старались передать сюда, в большую зону, свои мечты. Мне даже жаль было так скоро покидать их, эту славную украинскую общину. Но об этом во второй части: об этапах и лагере.
Журнал „Зона”, № 5 (1993 г.), с. 217-233. С исправлениями автора в мае 2007 года. Подготовил В. Овсиенко. Последнее прочтение 4.08. 2007.
Иван РУСИН
ЭТАПЫ
Кто-то мудрый сказал: «Те, кто в великой войне принимают на себя первые удары, победу празднуют редко. Но память о них живёт в веках и отзывается в сердцах потомков щемящей болью и сыновней благодарностью...»
Наконец судилище закончилось и озвучили приговор. Итак, решение есть. Оспаривания от нас (Кузнецовой Ивги Фёдоровны, Мартыненко Александра и меня – Русина Ивана) не было. Куда повезут на дальнейшие места жительства, никто из нас не знал. Побрили, постригли нас, выдали наше бельё и одежду, но когда и куда – не говорят.
Правда, библиотекарь, он же и парикмахер, говорил мне, что, очевидно, я буду на содержании в этой же их кагэбэшной тюрьме, потому что осталось мне меньше четырёх месяцев до звонка на волю. Но так не случилось, потому что, наверное, вынуждены были выполнять предписание приговора, где было указано место жительства – лагерь строгого режима. И вот в один прекрасный день послышалась суета в коридоре, а затем открылась «кормушка» (дверца в двери, куда подавали еду и всяческие указания) и прозвучала команда «с вещами».
Было это как-то неожиданно, потому что уже привыкли к спокойному режиму содержания. На допросы или в суд, то есть никуда уже не звали. Есть дают, да ещё и из дому передачу разрешили. Словом, люди как люди, ко всему привыкают и не хотят лишних хлопот или перемен. Но что поделаешь, хозяин знает, что делает. Раз надо, так надо, ему виднее, где нам комфортнее жить и как жить.
Так вот, взял я свою торбу, присел ещё на дорожку, осмотрел камеру, чтобы запомнить интерьер, чтобы мог рассказать потом, где начиналось моё первоначальное образование. Первое потому, что «мои университеты» были фактически уже в лагере, в мордовском Явасе. Грузили нас в «воронок» поодиночке во дворе тюрьмы. Не очень спешили, так что я смог рассмотреть довольно обширный двор внутри кагэбэшного квартала. Так называемая внутренняя тюрьма выглядела как четырёхэтажная кирпичная коробка, поставленная в одном из углов двора. Типичное сталинское архитектурное сооружение.
Разместили нас (Ивгу Фёдоровну, Сашу и меня) в «боксах» по одному и повезли на вокзал. Но привезли нас куда-то далеко, потому что здания вокзала не было видно, да и вообще никого не было видно. Очевидно, местом, где формируют, укомплектовывают так называемый «вагон-зак», была специально отведённая для таких дел колея.
Со злыми псами и автоматами конвоиры переправили нас в вагон. «Вагон-зак» – это специальный, вроде бы купейный вагон для перевозки по этапам «заключённых». Поэтому и называют его «зак». Купе в этом вагоне имеют прозрачные зарешёченные двери с прочными засовами. По коридору-проходу всё время снуют охранники, которые и взялись с тех пор нас опекать. Им всё видно, что в тех купе делается, и слышно, что говорится. Иногда дают, если им захочется, немного воды и отведут в нужник. Но всё это происходит после долгих просьб, требований и общего крика, потому что все поддерживают эти просьбы. Это такая солидарная поддержка.
А всё это общение – сплошная матерщина, или, как некоторые филологи говорят, – на «тюркском наречии».
Посадили нас с Александром Мартыненко в одно купе, кажется, первое. Евгению Фёдоровну Кузнецову рядом, во второе купе, одну. Вот тут мы почувствовали определённое преимущество политических заключённых, то есть отделили нас от остального народа. А того народа было полно-полнёхонько. Наверное, человек по десять, а может и больше, в одно купе. Между верхними полками откидывалась площадка над проходом, которая давала возможность разместить 5-6 человек в лежачем положении на втором ярусе купе. Вот попробуйте представить себе такие условия путешествия. Внизу же сидят по 4-5 человек на каждой лавке. Были случаи, когда запихивали и под лавки, потому что там нет багажных мест. И лезли туда, как потом мне объяснили, так называемые «петухи». Чего только не случается на этом грешном свете.
Относительно питания. Дорожный паёк был хорошо продуман: селёдка, в основном подгнившая, и полбуханки хлеба. А воды, как уже упоминалось, трудно допроситься. Технология.
И все эти купе, как мужские, так и женские, были полностью набиты. Но те пассажиры, очевидно, не чувствовали какого-то неудобства, потому что, наверное, привыкли к таким путешествиям. Это мы были шокированы увиденным и услышанным. Нам с Сашей ещё кое-как, а эта бедная Ивга забилась в угол купе и только молилась.
С Ивгой Фёдоровной я не был знаком до ареста, хотя нас и сделали подельниками. Только во время ознакомления с делом после следствия я заочно узнал её как высоконравственную личность. Поэтому для неё это был настоящий шок. Очевидно, на дальнейших этапах она ещё больше набралась, насмотрелась и наслушалась этой гадости. Больше я её не видел.
Рассказывали потом, что в лагере она находилась в крайне подавленном состоянии, серьёзно заболела и после возвращения на Украину вскоре перешла в иной мир, то есть как бы освободилась из «большой зоны». Последние дни была под опекой сына, который и похоронил её, как Бог велит. К сожалению, украинской национально сознательной общественностью до сих пор должным образом не почтена. Может потому, что не была публичным деятелем. Работала преподавателем на химическом факультете Киевского государственного университета. Вела, как впоследствии квалифицировали репрессивные кагэбэшные органы, антисоветскую националистическую пропаганду и агитацию среди студентов и преподавателей. Была выслежена и арестована. Уголовные приспешники признали её подпольную деятельность самым весомым преступлением, и она была в нашем общем деле «паровозом».
Присудили ей 5 лет, Саше 3 года, мне же один год лагерей строгого режима, хотя в Уголовно-процессуальном кодексе для женщин и впервые заключённых не был предусмотрен строгий режим содержания. Но что поделаешь. Таким было это «самое гуманное советское правосудие».
Это, конечно, своеобразная лирика. Поэтому извините за отклонение от темы этапов. Подобные лирические отступления, возможно, будут случаться и в дальнейшем.
Итак, просидели мы в том «купейном» вагоне, наверное, часов шесть, пока не укомплектовали «пассажирами» всё это северо-восточное направление. Прицепили нас к какому-то почтовому поезду, и где-то под вечер мы отправились. И вот тут начались те диалоги, о которых уже немного упоминалось. Наша обслуга, видите ли, не хотела загрязнять колею до начала движения поезда. Но если бы не такое долгое ожидание, да ещё и в жару, потому что был уже май. Правда, конвоиры при экстремальных ситуациях давали какие-то ёмкости (кулёчки, бутылки). Но это с большим скандалом.
Почтовый экспресс тащится медленно, с частыми остановками. И всё же путешествие было не скучным, было слышно множество споров, ссор и даже драк. И всё это сопровождалось тем могучим «наречием». Для нас это было определённое просвещение, ведь такого не слышали и не видели ещё. Ну, настоящая какая-то клоака. Думаю, что это трудно даже представить себе.
Кое-что из увиденного. Вспоминаю такие действа. Ведёт охранник в туалет одного или двух зэков. Проходя мимо женского купе, зэк просит: «Засвети душу». Но останавливаться нельзя, его надзиратель толкает дальше. А когда они идут назад, то уже имеют возможность рассмотреть большое разнообразие этих «душ». Это женское общество, наверное, тоже сильно соскучилось, потому что с таким подъёмом вываливает все свои прелести, что аж души наблюдателей радуются от этих выставленных «душ». И все довольны, всем становится весело. Особенно когда они друг друга отталкивают от этого зарешёченного отверстия. Те охранники-«салабоны» тоже радуются, хоть и командуют, чтобы «прекратили безобразие». Такое «веселие» продолжалось довольно долго. Если это всего лишь человекоподобное существо, то что с него возьмёшь. Очевидно, и некоторые люди в экстремальных ситуациях становятся существами. Так началось моё путешествие в тот «университет».
Со временем пассажиры как-то понемногу угомонились, успокоились. Как-то устроились и, очевидно, задремали. Соседка наша Ивга всё время молчала, а может, дремала. На какое-то обращение Саши ответила одной фразой: «Да хранит тебя Господь». Между нами с Сашей велась довольно оживлённая беседа. Началось с выяснения некоторых обстоятельств следствия. Хотелось много чего прояснить...
Короткая предыстория. Познакомились мы в Киеве в 1964 году, хотя и учились на одном геолого-разведочном факультете Львовской Политехники. Я в 1959 году окончил геодезическое обучение, а Саша Мартыненко где-то года на два позже геофизику. Сблизились мы на репетициях хора «Жайворонок». Вели интересные беседы на историко-патриотические темы. Много говорилось о литературе и о поэзии. Вспоминается, он даже пописывал стихи. Я же в то время увлекался модной поэзией молодых поэтов. Со временем перешли на самиздат. Мы называли это в шутку «крамолой». Кагэбэшники позже просветили нас: с помощью учёных экспертов разъяснили нам, что это антисоветские, да ещё и в основном националистические документы или материалы. Но читать или обсуждать, как моя бабушка говорила, «философствовать», – большого ума не надо. Надо было и самим что-то уже делать.
Так вот Саша раздобыл где-то пишущую машинку и принёс её ко мне, потому что сам проживал на съёмной квартире. Я договорился с Лидой Мельник, которая умела печатать, так как работала в какой-то редакции. И началась работа по перепечатке самиздата. Были это сначала стихи Василия Симоненко, кое-что Ивана Драча, Николая Винграновского и Лины Костенко. Потом дошло до «Дневника» Василия Симоненко. А дальше уже добрались и до настоящей крамолы, как-то «Иск Святослава Караванского к министру образования Даденкову» и «По поводу процесса над Погружальским». Это о том негодяе, что поджёг архив Национальной академической библиотеки, пересыпав книги фосфором. Впоследствии организовали фотокопирование и размножение произведений Ивана Кошеливца и прочего.
Было это ещё время «хрущёвской оттепели», и мы как-то, можно сказать, совсем не заботились о глубокой конспирации. И нас потом проучили за такую легкомысленность. Но не одни мы с Сашей были такими необразованными неофитами. Даже такие «мэтры» шестидесятников, как Иван Светличный и его ближайшее окружение, не рекомендовали играть в подполье, проводить какие-то ликбезы в катакомбах. Можно много рассказывать о тех 1964-1965 годах. Кое-что, конечно, позабылось, и ничего тут не поделаешь.
Что имеет начало, тому когда-то приходит и конец. Так и нашему «подполью» пришло время расплаты. 28 августа 1965 года была проведена облава, или, как потом назвали, «первый покос». И всех нас, этих примитивных «подпольщиков», загребли без предупреждения, внезапно. А кагэбэшники подготовились исправно и провели эту акцию одновременно во многих городах Украины. Было арестовано более двух десятков, может и больше, национально сознательной интеллигенции.
Находясь в лагере, в спокойной обстановке мы проанализировали эту репрессивную акцию. И подавляющее большинство согласилось, что уж очень мы были наивны и неопытны. Или, обобщая, можно уверенно сказать, что неофиты в катакомбах были значительно более организованными и опытными.
Правда, это может касаться лишь тех, кто дал себя замести той кагэбэшной метлой в конце августа 1965 года в Киеве, Львове, Ивано-Франковске, Луцке, Одессе и других городах. Ведь не могу поверить, что вот на этих двадцати или чуть больше личностях, которых впоследствии назвали «шестидесятниками», держалось сопротивление коммуно-большевистской империи в Украине. Я уверен, что их было очень и очень многократно больше. Ведь не может такой великий народ долгое время быть в ярме. Революционные подъёмы происходят волнами. Каждое поколение выталкивает на вершины своих лидеров, которые и становятся движущими силами прогресса, может, и героями. Часто бывает, что они репрессируются правящими режимами, даже гибнут за идею. Но всё это всегда не было напрасным. Борьба, кровь и страдания за свободу всегда с Божьей помощью приносят свободу народу и независимость государству.
Но, очевидно, хватит, потому что что-то уж слишком разговорился и слишком далеко отошёл от того вагона-зака, от того купе на двоих «политических», которые едут этапами в места «не столь отдалённые».
Продолжалась ещё по инерции «хрущёвская оттепель», и на Урал и в Сибирь пока что не посылали. Все «антисоветчики» на то время оказывались в Мордовии. Очевидно, и мы туда направлялись. Итак, наш почтовый потихоньку тащится, пассажиры, наверное, задремали, потому что всё затихло. Мы с Александром всё-таки выяснили некоторые вопросы следственного периода. В общем, откровенного, искреннего анализа показаний не получилось. Как-то он ушёл в себя, замкнутым остался и в лагере. Что-то его угнетало. Может, что-то семейное, может, определённое недовольство следствием и приговором. Как-то сказал он такое: «Хорошо тебе, ты скоро возвращаешься, тебя ждёт жена с ребёнком, а у меня единственная старая мама, которая, может, и не дождётся меня». Тут нечего возразить. Но всё же...
Наши приговоры по сравнению с дальнейшими репрессивными карами в 70–80-х годах за такие же «преступления» были детскими. То есть присуждали позже от 5 до 10 лет, да ещё и по 5 лет ссылки уже в отдалённые края империи, вплоть до Магадана.
Привезли нас на какую-то станцию, точнее, в какой-то тупик, ранним утром. И снова так же, со злыми овчарками по бокам, с криком «бегом, бегом» погрузили нас в чёрные «воронки» и привезли в тюрьму, как оказалось впоследствии, города Рязань. Там приняли нас поштучно, согласно количеству «дел», то есть папок, и втолкнули в какой-то зал уже всех вместе. Вот тут-то мы с Сашей наконец увидели и почувствовали прелести криминальной среды. Сначала бросились расспрашивать, кто откуда, искать земляков, или, правильнее, «кучковаться по зонам». Тут же, пока охрана разбиралась с сопроводительными делами, стали заваривать чифир. Делалось это в пол-литровой алюминиевой кружке, разжигая под ней свёрнутую газету. Таких варилок было три или четыре. Стало полно дыма. Пока надзиратели опомнились, чай-чифир был уже заварен и спрятан для настаивания. В это же время началась проверка торб, сумок. То есть добровольно-принудительная «делёжка» с ближними. Таким образом мы с Сашей лишились лишнего груза, своих «сидоров» с передачами из дому на дорогу и кое-чего прикупленного в ларьке следственного изолятора. Позабирали или поменяли также нашу одежду. Дали нам прозвища (кликухи), ведь все они общаются по этим кличкам. Александр стал «мужик», я же «очки». Мы интуитивно поняли, что не надо оказывать сопротивление.
Начался их ритуал кайфования. Расселись кругами, очевидно, по землячествам-зонам. Нас тоже пригласили, но мы отказались. Никто не настаивал, потому что им больше достанется. Нарезали лезвиями нашего украинского сала, разлили питьё и начали... Эта кружка ходила по кругу. Надо было хлебнуть два глотка, не больше, потому что может быть реакция по шее. Было нам странно и, может, даже досадно, но все эти впечатления от увиденного как-то уравновесили настроение, ведь наука даром не бывает. А ещё и такие зрелища. После чифиревания началось курение самокруток. Наверное, с какой-то «дурью», потому что тоже по кругу ходили эти самокрутки. После этого каждый как-то полулёг – и ушёл в себя. Называли это состояние «гнать кино».
Мы с Сашей тоже кое-как улеглись. Но не дали нам задремать. Щёлкнули засовы, в открывшиеся двери прокричали нашу 62-ю статью. И нас выдернули из этой «честной компании». Поместили отдельно по боксам. Просидели мы в этих конурках (0.8x1.0) где-то, может, с час, и забрали нас дальше на этап. Перевозка к поезду состоялась согласно уставу караульной службы. Такие же собацюры, такие же краснопогонники с автоматами и команды о передвижении бегом.
В купе было уже трое мужчин. Были они иеговистами. В то время иеговистов, пятидесятников и ещё какую-то секту преследовали и осуждали тоже по 62-й статье. Пытались они о чём-то своём заводить беседу, будто вербовать нас, но не нашли поддержки и отцепились. Вагон не был переполнен, так что довольно скоро провели прогулку в туалет. Весёлых ситуаций, как прошлым вечером, не было, поужинали такой же селёдкой с хлебом, запили водой и улеглись. Рассвет встретили мы уже в большом городе, в Пензе. Так же, с псами, с автоматчиками и бегом переправили нас в тюрьму.
Когда принимали нас и проводили санитарную обработку (стригут, моют и всю одежду закладывают в прожарочную камеру), один из приёмщиков спросил, откуда мы. Услышав ответ, многозначительно произнёс: «О, опять хохлы пошли». Поселили нас вдвоём в какую-то странную камеру, которая в высоту больше, чем в длину или ширину. Стены бетонные, не покрашенные, не гладкие. Под потолком малюсенькое зарешёченное окошко. Был там немного приподнятый подиум для лежания, был и туалет, и водяной кран. Позже нам сказали, что это камеры смертников. Подали в «кормушку» немного какой-то похлёбки, пайку хлеба и кипятку. Где-то позже даже вывели на прогулку. Немного размявшись, стали мы осматриваться вокруг. Тюрьма та – очень капитальное сооружение из красного кирпича. Огромная, двух- и трёхэтажная. Показалось мне, что будто на горе. И была эта тюрьма, как нам говорили, ещё с «катерининских» времён. Рассказывали ребята, которые шли этапом через Харьков, что и харьковская тюрьма такого же типа. И тоже на горе, на так называемой Холодной горе. Такие символические нагорные сооружения. В советские времена тюрьмы и «зоны» строили на низинах, с высоким уровнем грунтовых вод, чтобы нельзя было сделать подкопы. Просидели мы там, в этой цитадели, шесть дней.
В один прекрасный день под вечер снова забрали нас на этап. Действо перемещения из тюрьмы к поезду такое же, как и предусмотрено уставом. Поселение в вагон, купе и все последующие мероприятия, прописанные в правилах перевозки зэков, вплоть до «отхода ко сну», прошли неинтересно, ничем не запомнились. Ранний рассвет мы встретили в Ряжске. Было ещё немного темно, и конвоиры были очень нервные, очень уж чего-то боялись. Их волнение передалось и собакам, которые начали неистовый лай. Почему-то не было машин, и нас трусцой погнали в тюрьму. Хорошо, что было не очень далеко и у нас не было тяжёлых сумок. А то как бы мы мучились с этими «сидорами». Приняли нас, запыхавшихся, от запыхавшихся псарей в широко распахнутые ворота. И снова же поштучно, согласно количеству папок, пересчитали и погнали на санобработку. Потом завели нас обоих в огромный зал с многорядными железными двухъярусными нарами, или может это тоже была камера. Застали мы там какого-то старика. Позже дали что-то поесть и через некоторое время вывели нас на прогулку. Осматриваться было некуда, потому что прогулочные дворики были закрыты высокой стеной. А вообще тюрьма как тюрьма, без особых примет. Может, правда, я уже привык к этим своеобразным условиям содержания.
Как-то потихоньку мы разговорились. Расспрашивал он нас, откуда мы, по каким статьям и куда направляемся. А дальше он начал нас «просвещать», потому что был уже давно долголетним заключённым. Рассказал кое-что о себе, что едет в Москву, что постоянно «проживает» в зоне 385/11 в посёлке Явас в Мордовии, куда, очевидно, и нас этапируют. Сообщил также, что в том лагере содержатся заключённые военных и послевоенных времён, большинство националисты из Украины, Прибалтики и немного из других регионов империи. Впоследствии, воспользовавшись нашими свободными ушами, увлёкся рассказом своей «легенды». Фамилия его была Иванов. Якобы был полковником власовской армии и добрался под конец войны до Парижа. Много было речей о прекрасной жизни во Франции. И вдруг в 1946 году в ресторане официант передаёт ему приглашение к телефонному разговору. В телефонной кабине его скрутили, вставили кляп в рот и с пистолетом под боком вывели, впихнули в машину и отвезли в посольство. А дальше в Союз – и под трибунал. Дали высшую меру наказания – расстрел. Но почему, он и сам не знает. Потом его измену переоценили на 25 лет. Таких случаев случалось много. Запомнилась мне эта его легенда тем, что он на полном серьёзе говорил, что его брат, тоже Иванов, является генералом и чуть ли не начальником комендатуры Москвы. И что уже не раз возили его на свидание с ним, и всё хотят от него какого-то заявления-информации. Не разобрал я только, какой, то ли власовской-штабной, потому что он представлялся заместителем начальника штаба. В лагере я узнал, что он был одним из стукачей-информаторов. Так вот, очевидно, он и ездил давать информацию. Прожили мы в Ряжске дня три.
Дальше была Рузаевка. Тюрьма без украшений, серая, очевидно, типовая, как и все советские строения. Продержали нас там меньше двух дней и снова со всеми почестями забрали на дальнейшее этапное путешествие.
И последняя пересыльная тюрьма на станции Потьма. Отсюда начиналась узкоколейная железнодорожная ветка, вдоль которой на каждом километре был исправительный лагерь. Это один из бывших сталинских архипелагов лагерей-зон. Было тех лагерей в том архипелаге не менее двадцати. Из них на то время было где-то 6 или 7 специальных – политических. Конечно, условно политических, потому что какая политика у тех полицаев или власовцев. Но это между прочим. Подробнее о них будет в разделе о той 385/11 зоне.
Загнали нас снова всех вместе, разных, в довольно большую камеру. Под стенами были немного выше пола обустроены настилы. Там лежали и спали. Само здание было одноэтажное, барачного типа. Вот тут я и увидел впервые классическую «парашу». Это такая довольно большая металлическая бочка, значительно больше так называемой «выварки». И изготовлена, очевидно, в серийном промышленном производстве. Имеет прочные горизонтальные ручки, чтобы по двое брались с каждой стороны, потому что утром и вечером надо эту «парашу» очищать и дезинфицировать. Извините за детализацию, но ведь многие слышали это слово, а мало кто представляет, что это такое.
Были мы с Сашей также удивлены медицинским обслуживанием. Каждый день, после так называемого завтрака, был медицинский осмотр. Открывалась «кормушка» и спрашивали: «больные есть?». Почти все кричат, что есть-есть, и протягивают руки в это окошко. Там им сыплют по две-три какие-то белые таблетки. Всем одинаковые, ведь не спрашивают, кто чем болеет. Был один для всех диагноз – «больные». После закрытия окошка эти таблетки ссыпают двум или трём «больным», и они, тщательно пережёвывая с водой, глотают эту кашу. Потом ложатся и ждут «прихода». Был ли у них какой-то «приход» от этой белой массы, я не знаю. Скорее всего, «приход»-дурман был у них от самого ритуала. Держали нас там тоже дня три.
Как всегда, без предупреждения, открылась камера и по команде «с вещами» всех нас начали разделять согласно указанной в «деле» прописке. Потом конвой взял нас под опеку, погрузили в вагончики узкоколейки. Довольно долго возились с этим разделением по загорождениям вагонов. Было очень жарко, а воды не давали. Да и вообще никого не слушали, потому что вся охрана была очень нервная. Даже и собаки.
Наконец поезд тронулся в далёкий путь на долгие и долгие годы. Конечно, это из лирики, а в жизни у каждого своя дорога и свои годы. Возле каждого лагеря остановка и высадка по одинаковым уставным правилам и действиям с собаками и автоматами. На одиннадцатой остановке высадили нас с Сашей и ещё четверых верующих сектантов. Так закончилось этапное путешествие в зону, которая и стала моим университетом с ускоренным курсом обучения. Этот дорожный рассказ можно было бы обогатить или украсить ещё очень многими эпизодами из тех пересылок. Люди в основном в экстремальных условиях, а тем более зэки, нуждаются в том, чтобы выговориться. И каждый развивает, создаёт свою легенду.
ЗОНА ЖХ-385/11
Число 385 – это номер мордовского микроархипелага из того большого имперского, советского архипелага ГУЛАГ. А было их по той необъятной империи зла, очевидно, в разы больше, чем число 385 того Мордовского. В криминальных зонах 385-го архипелага селились, в основном, выходцы из Московского региона. Специальные, то есть политические зоны, заселялись со всего Союза. Наш одиннадцатый лагерь содержал около 1200 человек из всех республик. Подавляющее большинство составляли украинцы, среди которых больше всего было бывших воинов УПА, ОУНовцев. Было несколько эсбистов (бандеровская служба безопасности). Они были наиболее организованными и следили за взаимоотношениями различных политических или национальных группировок. То есть поддерживали внутренний порядок. Это, может, немного похоже на роль «паханов» в воровских-бандитских зонах.
На время моего пребывания в зоне все политические, или инакомыслящие, или, как позже они назывались, диссиденты, группировались в основном на идеологических основах. Так, как бандеровцы и мельниковцы, социал-демократы и либералы. Но это только украинские националисты имели такую роскошь разделяться, наверное, по принципу «потому что нас много».
Белорусские националисты приняли название «литвины», а граждан современной Литвы называли «жмудами». Лидер их был высокообразованный, бывший учитель. Имел хорошую подборку литературы по истории и географии, а также немалый задел исследований своего исторического этноса. Здесь же хочу заметить, что тот период лагерного содержания был ещё довольно либеральный. Это было время хрущёвской оттепели. То есть не запрещалось иметь книжные собрания, писать и рисовать, создавать землячества и проводить диспуты.
Снова хочу предостеречь читателя, что рассказы мои не будут в чёрных тонах; может, даже иногда романтические, потому что воспринимал я всё увиденное и услышанное будто турист в какой-то неведомой стране. Я не испытывал давления невольничьих лет. Я хотел получить определённое образование и воспользоваться им, чтобы хоть как-то рассказать об увиденном и услышанном. Но, как впоследствии оказалось, была та страна не такой уж и неведомой. То была «малая зона». Почти то же самое, что и в «большой зоне», которая называлась Советский Союз.
Мне, собственно говоря, ещё повезло, потому что уже в конце 1966 года начали «закручивать гайки». То есть в дальнейшем все льготы отменили, и режим содержания стал хуже, чем даже прописано в кодексе. Об этом впоследствии рассказывали те, кто освобождался после меня. Это Михаил Осадчий, Виктор Кукса, Александр Мартыненко и особенно Афанасий Заливаха, который отбывал 5 лет. Именно отбывал кару, потому что запретили ему рисовать. Так коммуно-фашисты лишили Украину почти пятилетнего творческого наследия такого выдающегося национального художника.
Так что вернёмся к тому узкоколейному поезду, к той последней остановке моего приключенческого путешествия. Из вагона нас выгрузили, как всегда. «Воронком» нас довезли до ворот, или, как говорили, до вахты. Там повпихивали в «боксы» – и снова томление в жаре без воды. Потом через «шлюзы» передали нас лагерным надзирателям. Пересчитали, сверили лица с «делами», открыли загон с вертушкой и впустили в зону №11.
Какое-то странное чувство было. Не надо руки держать за спиной, нет команд «шаг влево» или «шаг вправо»... Ну будто какая-то свобода, ведь колючей ограды сразу не заметно, а видишь пространство, деревья, незарешёченное небо. И немного вдали здания и люди. Так что зона всё-таки – это определённая свобода. Во-первых, можно ходить по всей территории, хоть и ограниченной колючими ограждениями в три ряда. Во-вторых, можешь общаться с кем хочешь. Особенно это чувствуется после почти месячного этапного путешествия. Очень отчётливо в тех экстремальных условиях осознаётся всеобщая относительность. Представьте себе такой «бокс» 0.7x1.0 в воронке при перевозке из тюрьмы в поезд или наоборот. Или долгое ожидание этапа, или перевозка на суд, или куда-нибудь ещё. Да и те же вагонные купе, куда напихивают по 10–15 человек, и мучаются они там по 10–15 часов движения поезда. И вдруг совсем другая действительность. Можно раскинуть руки, бегать, видеть птичек и цветение цветов. И вроде никто ничего не запрещает. Такая вот она, относительность. Конечно, это был минутный эмоциональный всплеск. Скоро всё стало реальностью.
Первыми, кто приветствовал нас на том острове из архипелага ГУЛАГ, были Ярослав Геврич, Иван Гель и Михаил Озерный. Все они из нашего прошлогоднего августовского «призыва». Старожилы, их было несколько, наблюдали за нашей радостной встречей с объятиями. После этого они повели нас в какой-то двухэтажный дом. Завели в какую-то небольшую комнатку, которая была «мастерской» так называемого лагерного художника Романа Дужинского. Он там писал или рисовал всякие лагерные объявления, плакаты типа «На свободу с чистой совестью» и тому подобное. Иногда упражнялся в портретном творчестве. Любил делать копии значительных работ великих художников. Застал я его над воссозданием «Запорожцев» Репина. В целом на то время он сделал несколько довольно удачных работ. В частности, портрет долголетнего заключённого Святослава Караванского, который, кстати, удалось вывезти из лагеря и завезти аж в Америку, где впоследствии вынужденно оказались сам Святослав и его жена Нина Строкатая. Где-то в начале 90-х годов удалось Роману Дужинскому поехать в США и представить кое-что из своих лагерных и послелагерных работ в некоторых городах Америки. Очевидно, немного и продал. В 1995 году в Детройте я имел возможность увидеть некоторые его работы. Экспонировались они, а может и до сих пор выставлены, в Художественной галерее Украинского культурного центра, которой управляет семья господ Колодчиков.
Но простите, меня время от времени заносит, и можно потерять целостность или последовательность сюжета. Итак, в той мастерской, которая по-зэковски называлась «шурша», отметили торжества нашей встречи с «выпивкой», которую по-ихнему называли чифиреванием. Были там Виктор Солодкий, Василий Пидгородецкий, Степан Сорока, Роман Дужинский как хозяин и Юрко Шухевич. Это своего рода активисты украинской диаспоры в этом мордовском «заповеднике». Когда-то такие заповедники носили имена Берии или Ежова, а также и самого вождя, потому что там были дети всех народов советской родины, а он очень, как пропагандировали, любил детей.
А дальше – как в той басне, когда собрались трое и почти без слов вмиг организовали пол-литра. Дужинский, как хозяин или председательствующий, воскликнул: «Ну, так что...». И Юрко Шухевич с полным пониманием бросился искать котелок, потому что алюминиевой кружки было явно маловато. Пока мы поговорили, рассказали, как ехалось, сколько времени, через какие «пересылки», то уже заваренный чай или, как они говорили, «гарбатка», был готов. Юрко Шухевич был непревзойдённым мастером «кайфового» дела. Там была целая школа мастеров, кто по чаю, кто по кофе. Даже было основано Украинское Чифирно-Бальзамное Общество. Кстати, я впоследствии тоже прошёл ту школу и, когда освобождался, то мне даже выдали диплом с номером и мокрой печатью. Председателем общества был Ю. Шухевич. Секретарём В. Савченко. Так что всё чин чинарём, по науке, как в добрые времена.
Прибыли мы, очевидно, в воскресенье, потому что иначе не смогли бы среди бела дня устраивать такую торжественную встречу, с принятием нас в землячество. После торжеств развели нас по баракам, согласно распоряжениям, указанным в наших направлениях. Представили меня старшему «дневальному», которым был грузинский генерал, фамилию, к сожалению, не запомнил. Но помню его жизненную историю, которую он перед моим освобождением рассказывал. Был он уже довольно стар, совершенно седой, сгорбленный. Просидел уже более десяти лет из пятнадцати. До свободы не дотянул, умер в лагере. Трагическая судьба постигла его в марте 1956 года. Был он комендантом Тбилисского гарнизона, грузинского, потому что до того времени почти все грузины служили в Грузии.
Когда Хрущёв начал антисталинскую кампанию и стали сносить скульптуры идола и изымать все упоминания об «отце народов», грузины, и особенно тбилисское студенчество, начали протестовать. Протесты начались в день смерти Сталина. 9 марта протест перерос в неконтролируемые манифестации с лозунгами о независимости. И вот Москва приказала прекратить беспорядки. А генерал не отдал приказ подавить восстание. Он знал, что солдаты-грузины не станут избивать своих братьев и сестёр. Его арестовали, гарнизон разоружили и расформировали. Была переброшена авиацией дивизия из Ташкента. Говорил он, что командовали ею украинские офицеры. Эта демонстрация была буквально расстреляна, было много жертв. Весь этот рассказ мог быть и его легендой. Но...
В 1958 году я был на преддипломной практике на Кавказе, в Сванетии. Были в нашей геодезической бригаде два техника-грузина. Один из них, Джумбер Каландадзе, был в то время студентом Тбилисского топографического техникума. Был он участником, свидетелем тех событий. Показывал след от глубокой раны простреленного плеча. Я тогда не очень верил в его рассказы и отметины. В том тоталитарном обществе мало кто знал и о событиях в Новочеркасске, где тоже жестоко, с оружием, подавили мирные демонстрации. То же самое повторилось в Тбилиси в 1989 году. Явно искупают грузины деяния своего соплеменника, того кровавого палача «дружной семьи народов».
Когда рассказал мне о тех жестокостях старый генерал, я вспомнил рассказ участника и жертвы военного карательного насилия и поверил им. Такой вот была та «хрущёвская оттепель», такая вот демократия с хрущёвским лицом. Или в 1989 году — с горбачёвским. Очевидно, что та коммуно-большевистская государственная система и не могла быть иной. Ведь империи всегда держались вместе только насилием. И советская империя держалась только на страхе, на громадном милитаристском режиме НКВД и КГБ. Стоило немного ослабить режим, как это прогнившее мегасооружение на глиняном фундаменте рассыпалось. И нет будущего у той наследницы союзной империи, потому что она тоже держится на армейской силе. Она падёт, и многочисленные небольшие народы, упорные в борьбе за независимость, достигнут настоящей свободы.
Уважаемый читатель, прошу не хмурить брови. Я же предупреждал, что будут встречаться «лирические отступления». И ещё раз напоминаю, что время моего пребывания в лагере было периодом завершения «хрущёвской оттепели». В лагере можно было писать и рисовать, проводить досуг по своему усмотрению. Был участок, обсаженный калиной, где собирались на торжества друзья или единомышленники, где дискутировали. И, главное, гласно — никто не мешал. Будто бы такой себе строгий лагерь с человеческим лицом. Можно было получать посылки или бандероли с салом, чаем, кофе. Присылала нам Надежда Светличная даже сборники В. Симоненко, Н. Винграновского. Цензура была очень ослаблена. Как я уже упоминал, можно было вывезти свои, да и не только, записи, портреты. Так, разрешили мне вывезти свой портрет работы Панаса Заливахи и Романа Дужинского. Кнут Скуениекс, латвийский поэт и переводчик, тоже вывез свой портрет работы П. Заливахи. Василий Подгородецкий как-то передал на свободу свой. Многие другие работы Заливахи тоже тогда увидели свет. Кстати, мне также удалось перевезти письмо — открытое обращение к Ивану Драчу с осуждением его тогдашнего сотрудничества с руководством Компартии. Его послали с Дмитрием Павлычко представлять Украину в ООН, где они хвалились, как хорошо, свободно жить в Стране Советов. Было у меня и послание к Ивану Дзюбе и Лине Костенко, где выражалась поддержка и гордость за их творческо-патриотический труд и организацию правозащитных акций. Вся эта информация дана для общего понимания той противоречивой короткой «оттепели».
Уже в конце 1966 года, а дальше всё туже и туже, стали закручивать гайки режима. И не только в том, что касалось режима содержания и питания. Все условные льготы были ликвидированы. «Кумовья», или ещё их называли «землячки», эти опера украинского КГБ, почти постоянно проживали в Явасе. Проводились постоянные «шмоны» с изъятием всех записей. Панасу Заливахе и другим творческим личностям запретили «писать и малевать». Помню, какой измученный вид был у Михаила Осадчего. Он освободился на год позже меня, у него был двухлетний срок. И все после него возвращались измученные и истощённые. А Панаса Заливаху, который отмучился 5 лет, трудно было узнать. Совсем седой, худющий, сгорбленный. Тяжело он переносил моральное насилие, этот запрет писать и рисовать…
Я снова слишком далеко зашёл, нужно возвращаться к сюжетной линии.
Итак, возвращаемся к первым дням, или что же там было дальше. Была хорошая летняя погода, хотя ещё был май. Был понедельник. После завтрака всех построили на плацу для утренней проверки и развода на работу. Виктор Солодкий, один из тех, что приветствовали нас вчера, сообщил нам, что и где мы должны делать. Он, очевидно, был помощником «нарядчика», может, просто одним из «паханов», о которых уже упоминалось. Но смысл этого слова совсем не такой, как в уголовных зонах. В конце концов зачислили меня в строительную бригаду. Александра Мартыненко — в рабочую зону, в деревообрабатывающий цех, там изготавливали коробки для радиоприёмников. Там уже был пристроен Иван Гель каким-то слесарем. Ярослава Геврича пристроили медбратом в лазарет. Тех, кто работал «в больничке», в библиотеке или, как упомянутый лагерный художник, — их называли «придурками», потому что это была лёгкая, непыльная работа.
Об этом я узнал позже, десять лет спустя, когда в 1976 году меня осудили на семь лет и отправили в самую жестокую по режиму уголовную зону № 93, в Ново-Даниловский карьер Николаевской области. Там такие должности давали «кумовским» работникам. В нашей 385/11-й зоне тогда ещё «кумовья» не имели на это монополии. Впоследствии, через год, всё стало как и должно было быть. Геврича выгнали в рабочую зону, Геля лишили должности слесаря-обходчика. То есть всех, кто не собирается каяться, заставили «пахать». В 93-й зоне в такой ситуации, в частности, обо мне, киевские кагэбистские шефы кричали лагерному куму: «В карьер его, в канаву, гноить его, суку». И таки сняли меня со строительства и погнали «гноить». Но это так, как пример, как всё относительно.
Поскольку мне осталось недолго «тянуть срок», то те старожилы посоветовали мне не стараться, просто тихо, без проблем отбывать время. И не участвовать в ремонте ограждения, потому что это считалось «западло». Меня это вполне устраивало, я старался не «высовываться» и «филонил» по полной программе. Конвой время от времени загонял меня в группу. Вначале был небольшой конфликт с бригадиром. Был это бывший полицай, некий Филипчук с Волыни, который досиживал своё наказание и старался побольше заработать денег. В зонах тогда, да и позже тоже, те, кто хотел добросовестно работать и с чистой совестью выходить на свободу, имели возможность зарабатывать определённые деньги. Можно было с тех денег делать переводы родным или получить их при выходе. Совесть меня не мучила, поэтому и не было нужды и охоты добросовестно ремонтировать колючие заграждения или граблями выравнивать песчаные полосы между рядами колючей проволоки. Я и говорю тому бригадиру как есть, что мне денег не надо и не трогай меня. Он, полицайская душа, агрессивно воспринял это и пытался «заложить» меня. Но вмешались наши старшие опекуны, и он притих, перестал меня замечать. Так я и «исправлялся» в рабочее время, «искупал свою вину» до конца августа.
Но до этого ещё далеко. Всему своё время. Жизнь-бытьё, как в «большой зоне», так и в «малой зоне за колючей проволокой», проходит у каждого по-своему. Кто как устроится. Помню, как в той 93-й зоне не раз я слышал такую фразу: «Кто при немцах жил, тот и тут будет жить». Разъяснений смысла этого предложения я так и не добился. Но, наверное, что-то в нём есть, и каждый, очевидно, по-своему понимает этот смысл.
Распорядок дня по мере возможности все выполняли. Подъём, завтрак, потом проверка численности в каждом отряде и отправка в рабочую зону. Туда и обратно, в жилую зону, пропускали через шлюз-ворота со строгим пересчётом. Кто был в рабочей зоне, тот там и обедал. Ужинали уже все в столовой. Еды на то время было достаточно, хлеб в неограниченном количестве. Потом почти два часа свободного времени. В основном проводили его в беседах, прогуливаясь по тому плацу-стадиону, где проводили утренние и вечерние переклички. В 10 часов «отбой», все по баракам и по нарам. Бывали и ночные проверочные рейды, все ли нары заняты.
Так прошла неделя, а потом вторая. Я ко всему прислушивался и присматривался, начались определённые знакомства. И начал я набираться знаний по ускоренной программе. Время для меня летело быстро. А тут прибыло пополнение. Привезли Михаила Осадчего, братьев Михаила и Богдана Горыней и Панаса Заливаху. Были очень тёплые, может, даже радостные, если можно применить к таким обстоятельствам такие эпитеты, встречи. Ярослав Геврич и Михаил Озерный, как уже наши старожилы, наставляли их, как и что делать. Поселили их по той же схеме, что и нас. И снова торжества по случаю прибытия, снова особый коллективный ритуал чифирения из искусных рук Юрия Шухевича. И настоящая закуска из их домашних припасов. Складывалось впечатление, что только нас с Сашей ограбили на пересылке те камерные «гоп-стопники».
Немного погодя мы пришли в себя, успокоились и начали вживаться в среду. Кто-то из сообразительных старожилов высчитал, что мне положена продуктовая бандероль и посылка, потому что уже давно прошла половина моего «срока». То есть надо было истребовать разрешение, что и было сделано. Вскоре я получил от жены посылку с копчёным салом и мешочком кофейных зёрен. Немного позже ещё и бандероль с чаем, от брата. Так что «гуляй, Вася».
Месяц, а может и больше, прошёл под «праздничными знамёнами». Да и дальнейший срок не слишком сказался на мне. Некогда было оглядываться на себя. Барьер подозрений и отчуждения был преодолён. Земляки-старожилы убедились, что я не заслан в спецкомандировку на три с половиной месяца. Особенно после того, как прибыл Михаил Осадчий с двумя годами, а потом ещё кто-то с полутора годами. Говорили они мне сначала, что я, наверное, послал Хрущёва на три буквы. А ещё подшучивали, что с таким сроком можно и «на параше пересидеть». Вообще все удивлялись кагэбистской глупости: на такой срок посылать в такую зону, где половина была приговорена к смертной казни. А такие лагерные «мэтры», или аксакалы, как говорили кавказцы про того своего седого грузинского генерала, как Михаил Михайлович Сорока и Святослав Иосифович Караванский, говорили, что мне очень повезло с поступлением в этот Университет. Говорили, что я смогу многому хорошему и ценному научиться, хотя и по сокращённой программе.
Вот я и старался всё узнать и познать. Большинство из тех учителей или профессоров, зная, что я скоро возвращаюсь в «большую зону», старались изложить мне свои, вымечтанные годами, украинские идеи или планы обретения независимости. Иначе говоря, пользовались наличием свободных ушей. Потому что, насколько я позже понял, они друг друга уже не слушали. Очевидно, уже знали всё обо всех, или кто чем «гонит». Вот, например, был такой интересный человек Михаил Луцик. Не знаю, какое у него образование и кем он был когда-то в том другом мире. Но то, что он научился многому разному, очевидно, усовершенствовал свои знания в тех лагерных университетах, — это факт, потому что тоже досиживал свои 25 лет, а может и больше имел. В лагерях не принято спрашивать, кто сколько и за что сидит. Так я и не спрашивал. Так вот, у того Михаила была такая идея, может, она и «фикс». Узнав, что я занимался строительством, он надумал поручить мне архиважную миссию, ну прямо легендарную. По его замыслу, надо было организовать следующее. При каком-нибудь сносе старого дома в центре Киева, при разрушении фундаментов надо найти какой-нибудь сосуд, в котором находится письмо или что-то от Ленина к Скрыпнику. Это письмо или, может, грамота, или договор утверждает гарантирование Украине независимости. Вот так-так! И всё это действо должно засвидетельствоваться журналистами с кино- или телекамерами! Желательно или необходимо присутствие иностранных свидетелей. Вот так идея, вот так фантастика! И всё это говорится на полном серьёзе.
Носился он ещё со школьной географией, где были выделены будущие территории Украины. На востоке — включая реку Дон. На северо-востоке — Воронежская, Курская, Орловская и, кажется, вплоть до Смоленска. Белорусам Минск всё-таки оставил, а Брестская и Гомельская области — это наши. С Польшей согласовал границу по реке Висла. Что касается юго-западных границ, то по Дунаю. Вот было бы Государство! У меня не было много времени «прожектёрствовать» с ним, но я не возражал ему и крепко, с восторгом, жал руку. Пусть тешится. Это мечты его сознательной жизни. Этот эпизод знакомства с фантастическими проектами вроде бы и был исчерпан. Но нет. На заре независимости, когда должны были проводиться первые президентские выборы, господин Михаил Луцик нашёл меня в Киеве. Захотел быть президентом. И я присоединился, чтобы помочь ему собирать подписи в поддержку. Не мог ему отказать. Помог я ему и деньгами для поездки в Донецкую область. Почему-то он ждал там большой поддержки. В дальнейшем он больше не выходил на связь. Говорили, что всё-таки собрал довольно большое количество голосов в поддержку, но не хватило для регистрации.
Заслуживает особого упоминания Василий Подгородецкий. Это классический эсбист. Он был настоящий борец с коммунистической гидрой, фанатично верил в независимость Украины. Всю свою сознательную жизнь отдал борьбе за свободу Украины. Всегда оставался верующим оптимистом. Не знаю, какое у него было базовое образование, но в беседах или диспутах он умело, с глубоким знанием темы, вёл диалоги. На вопрос, сколько ему ещё осталось лет каторги, отвечал: «До конца советской власти». Эта власть всё время добавляла ему лет. А схватили его коварно где-то в конце 40-х годов в Донецкой области. Был он руководителем группы, посланной для налаживания там подпольной работы. Когда он заходил ночью в какой-то явочный дом, в сенях с чердака набросили на него сеть, связали и буквально через несколько дней трибунал присудил высшую меру наказания. Потом заменили на 25 лет. Во время лагерных восстаний добавили ему ещё десять. И только благодаря развалу империи зла он вернулся на Украину. Проживал во Львове. До самой смерти так и не был почтён по достоинству в государстве своей мечты. Эта власть, уже якобы и не прокоммунистическая, до сих пор не может или не хочет чествовать настоящих национальных героев.
Исключением, пожалуй, является героизация Левка Лукьяненко или сына и отца Шухевичей. Или героизация последнего командира УПА Василия Кука, хотя и осталось много вопросов, не выясненных чётко. Может, когда-нибудь украинское СБУ раскроет свои архивы, и мы сможем узнать, как он стал наследником Романа Шухевича, как дал себя поймать и как получил квартиру и творческую работу в Киеве.
И ещё кое-что о Юрии Шухевиче. Как уже упоминалось, Юрий был общепризнанным, очевидно, лучшим чифирщиком. Наверное, за эти заслуги и стал председателем УЧБО (Украинское чифирно-бальзамное общество). Какого-то предметного разговора с ним о чём-то прошлом или настоящем не состоялось. Да это и понятно. Собственно говоря, ему и нечем было поделиться или похвастаться своими достижениями и действиями. Разве что сын командующего УПА, которого в 13 лет поймали и посадили на долгие годы ни за что. Как ему жилось все те двадцать лет, почему-то рассказов не было. Однако другие говорили, что он был под опекой заключённых-бандеровцев как сирота и сын генерала Чупринки. Вышел на свободу после отбытия 25 лет каторги. На Украину не пустили. Поселился в Нальчике благодаря Нине Строкатой, которая поменяла свою квартиру в Одессе на квартиру в Нальчике и отдала ему. После развала империи перебрался во Львов с семьёй. Там примкнул к УНА-УНСО и даже стал руководителем какой-то ветви той организации. Колебался и выступал часто с довольно противоречивыми заявлениями. Такие себе колебания в отношении поддержки той или иной из ведущих украинских политических фигур. Когда заметно и в нужный час качнулся в сторону Президента Ющенко, то, как москаль говорит, «схлопотал» и получил звание Героя Украины. Тех геройских званий Ющенко раздал очень много, где надо и не надо. Но это их дела. История рассудит.
Очень колоритной личностью в лагере был Святослав Иосифович Караванский. С ним я был знаком заочно. О нём много рассказывал мне известный поэт и переводчик Дмитрий Хомович Паламарчук в Ирпене, в том знаменитом писательском оазисе, где он жил. Они вместе оканчивали Одесский университет. Вроде были знакомы ещё со сталинских лагерей. А ещё довольно существенно помогло нашему знакомству прочтение его крамольного труда. Возможно, самыми значительными пунктами обвинения меня в размножении и распространении антисоветчины были именно его «Иск к министру образования Даденкову...» и «По поводу процесса над Погружальским». Так что встретились мы с ним как давние знакомые. Он знал о моём аресте от Дмитрия Паламарчука, потому что его арестовали позже. Но в лагерь привезли быстрее, так как с ним не проводилось затяжного следствия. Сразу после ареста отправили досиживать остаток из 25 лет. То есть чуть больше девяти лет.
Отпустили его, уменьшив срок, где-то сразу после смерти тирана, в надежде, что он исправился. Такие освобождения НКВД и КГБ практиковали тогда и всё время позже. Но надо было писать «прошение» с определённым раскаянием, осуждением своих действий и, образно говоря, петь, «как хорошо в стране советской жить». Что-то и он написал.
Успел он закончить филологическое образование, но преподавателем работать не разрешили. Кроме того, проводил в Одессе национально-просветительскую работу вплоть до создания и распространения самиздата. Кагэбистская камарилья выследила его и арестовала. Беседовать с кагэбистами он совсем отказался. И они под предлогом, что он не исправился, отправили его досиживать некогда присуждённый срок.
Был это мужчина могучего казацкого телосложения. Обладал крепким здоровьем. Часто проводил протестные голодовки. По характеру не был открытым, не проявлял потребности в общении. Может, это моё личное впечатление. Но, очевидно, наиболее весомой причиной такого его состояния и взаимоотношений было вывешенное на доске начальственных сообщений его прежнее заявление и справка КГБ о нём, что он был сотрудником румынской «сигуранцы», за что и получил был высшую меру наказания с заменой на 25 лет. Долго висели те материалы, и кое-кто, конечно, реагировал.
Я во внимание это не принимал и искренне общался с ним по-дружески. Вспоминали недавнюю свободу, много говорили о поэзии, переводах. Занимался он и словарями. Был очень трудолюбивый человек на ниве украинского языкознания, и до сих пор таким является. Вышли в печать его «Словарь рифм украинского языка», «Русско-украинский словарь сложной лексики», дважды издавался с дополнениями «Словарь синонимов». Много опубликовано работ по языкознанию и литературоведению. Был опубликован сборник стихов и переводов, в частности, сонетов.
Подружился он с Михаилом Осадчим как с поэтом и близко с ним общался. Мы считали его своим, шестидесятником. Однажды он объявил протестную голодовку. В политических лагерях, да и в тюрьмах, это едва ли не единственная эффективная форма протеста. Бывают одиночные или с поддержкой коллективные голодовки. Мы с Осадчим, узнав об этом, решили организовать коллективную поддержку. Собрали всех наших на той «поляне свободы слова», о которой упоминалось где-то выше. Есть такое правило: нужно обсудить и принять совместное решение о коллективной поддержке голодовки. Демократия. Вот Саша Мартыненко ознакомил всех с фактом и причиной и предложил всем поддержать. Михаил Осадчий и я тоже просили общей поддержки. А братья Горыни, Иван Гель, Михаил Озерный стали возражать. Мол, он должен был согласовать со всеми нами. Ещё кто-то говорил, что он часто голодает, и по не слишком важным проблемам, что, мол, эти голодовки девальвируют наиболее радикальную невольническую протестную акцию. Короче говоря, говорили-говорили, но голодовку не поддержали. Большинством приняли обращение к Святославу Караванскому о прекращении голодовки. Он всё-таки добился решения своего требования и, конечно, прекратил голодовку, независимо от нашего обращения.
Из того эпизода запомнился мне процесс обсуждения и голосования. Хотите верьте, хотите нет, но и в неволе проявляется разделение украинцев на галичан и надднепрянцев. Это очень печальный прецедент. Такое случалось когда-то и повторяется до сих пор. Но это между прочим. Надеюсь, что та галицкая «бомондная» черта осталась в прошлом, ведь «бомонд», очевидно, уже весь перебрался в Киев, на Днепр.
Вторым в моей памяти таким классическим «мэтром» той лагерной аристократии остался Михаил Михайлович Сорока. Он не обладал значительной, видной внешностью. Средний рост, спортивная фигура. Системно занимался спортивной гимнастикой, больше всего «йогой». Почему-то при первом знакомстве мне показалось, что он внешне очень похож на Михаила Коцюбинского. Говорили мне о нём как об абсолютном авторитете. За все свои бесконечные лагерные или тюремные испытания он ни разу не оступился, никого не предал. И самое главное, очевидно, что ни разу не колебался и не сомневался в грядущей победе мечты своей жизни. Верил в Независимость. Но не дождался. Умер в лагере. Останки его перезахоронены на Лычаковском кладбище Львова вместе с женой Екатериной Зарицкой, которая тоже многие лета, почти всю свою сознательную жизнь, мучилась в нечеловеческих условиях тоталитарной коммуно-большевистской империи. (М. Сорока умер 16.06. 1971 г. в лагере ЖХ-385-17А, пос. Озёрный, Мордовия. Екатерина Зарицкая, отбыв 25 лет заключения, умерла 29.08. 1986 г. в Волочиске Хмельницкой обл. Торжественное перезахоронение их состоялось 28.09.1992 г. — Ред.). Совместная супружеская жизнь на воле у них была очень короткой, чуть больше года. (Всего 4 месяца: арестованы оба 22.03.1940 г. — Ред.)
После знакомства наша беседа была как бы на общие темы. Он не старался что-то выведывать у меня или навязывать своё. Было такое впечатление, что он всё знает о той «большой зоне». Это впечатление впоследствии подтвердилось его рассказами. Его часто возили на Украину и по Украине. Хотели убедить в большом прогрессе Украины за годы его отсутствия. Переодевали в господина с галстуком. Водили по театрам и выставкам, возили по передовым колхозам и успешным заводам. Даже по санаториям и больницам. Очевидно, в Феофанию. И всё это ради того, чтобы он отрёкся от своих идей, осудил национализм и, конечно, похвалил советских руководителей.
Мне позже, где-то в 1977-78 годах, в зону № 93 привозили несколько газет киевский кагэбист «в штатском» Ганчук и николаевский полковник Брык в форме. Там уже были выделены заявления-покаяния, и все они заканчивались славословием жизни в социалистической Украине под руководством компартии, то есть КГБ. Запомнил я явку с повинной литератора Василия Захарченко, после чего его освободили и вроде бы впоследствии даже дали Шевченковскую премию. И братьев Мартыненко. Не знаю, за что их так прижали. Саша тогда, в семидесятых годах, работал где-то на Севере в геофизической экспедиции. А брат его Леонид, бывший политзаключённый, освобождённый после смерти диктатора Сталина, проживал и работал где-то в селе возле Гадяча. Прочитал я их. Все однотипные и почти похожие.
Через некоторое время снова оба кагэбиста приезжают и тоже требуют «бумагу». Такие «дружеские» встречи были несколько раз. Я защищался тем, что «завязал с позорным прошлым» десять лет назад. И не трогайте меня, потому что я подопечный другого ведомства и буду жаловаться. Разозлились они очень и с матом приказали лагерному начальству «загнать его в траншею, в карьер; гноить его, суку». Но это между прочим. О приключениях в той 93-й зоне в течение семи лет может когда-нибудь и соберусь рассказать.
Так вот, глубокоуважаемый пан Михаил не дал им никаких надежд, и они в конце концов оставили его в относительном, а потом и в абсолютном покое.
Слышал я от многих о его очень длительном пребывании за решёткой и колючей проволокой. Сколько — конкретно никто не говорил. Да я и не допытывался, потому что знал уже, что это нехорошо — спрашивать. И всё же, как-то позже, осмелился я поинтересоваться именно у него. Вот и спрашиваю: «Михаил Михайлович, извините за любопытство, сколько Вы уже сидите?» Он после какой-то паузы спрашивает: «Ивась, а сколько тебе лет?» Я и говорю, что я с 1937 года. Он размяк, расщедрился и стал рассказывать. Посадила его польская полиция (дефензива) именно в 1937 году. Просидел он в концлагере «Берёза-Картузская» до осени 1939 года. «Наши» освободили его после разгрома и раздела Польши. Где-то тогда сразу женился на Катрусе (так он всё время называл её) Зарицкой, дочери известной семьи учёных-математиков. Но судьба у каждого своя. И вот снова его посадила полиция, только это уже коммуно-большевистская, «освободительная». И это уже было «до конца советской власти». У него же получилось до конца жизни. Тогда же, в 1940 году, родился у них сын. Воспитывали внука дедушка и бабушка Зарицкие. Мать во время советской и немецкой оккупации работала в подполье. Ведала в УПА связями с мировым «Красным крестом». В конце 40-х годов её выследили и осудили на долгие годы. (К. Зарицкая родила сына Богдана в тюрьме в сентябре 1940 г. В возрасте 8 месяцев передала его на воспитание своим родителям. В июне 1941 г. сбежала из разбитой тюрьмы. Стала проводницей женской ОУН, впоследствии до ареста 21.09.1947 г. была главой Украинского Красного Креста УПА, связной Главнокомандующего УПА генерала Романа Шухевича-Чупринки. Заключена на 25 лет, которые отбыла полностью, причём почти весь срок в тюрьме. — Ред.). Говорил он, что уже в Мордовии, в больнице, которая была в общей ограждённой зоне с женским лагерем, разговаривал, то есть перекрикивался с Катрусей. Бывает и такое. И лишь могила на родной земле соединила их навеки. Пусть земля будет им пухом, а души их навсегда будут на Небесах. Пусть просят Бога помочь Украине стать образцом их мечты. И вечная им память на земле.
Советская власть разрешила воспитание фактического сироты дедушке и бабушке, хотя могла забрать и поместить его в «детдом». Как им это удалось, не буду ничего говорить. Получил внук академиков Зарицких высшее художественное образование и сейчас является известным в Украине графиком. Рассказывал пан Михаил с сожалением, как привозили сына в лагерь на свидание. Кажется, дважды. Когда был пионером, а потом уже комсомольцем. Пытался сын даже перевоспитывать папу. Наверное, был должен. Когда говорил об этом, то глаза были в слезах. Вот такие тяжёлые вериги носил на плечах этот человек-стоик.
При тех пространных беседах советовал он мне быть осторожным. Не выступать «на семинарах», а только прослушивать «лекции». Ведь время ненадёжное, могут и за какую-то мелочь добавить «срок». А такое очень часто случалось в тех зонах. Ничего он не просил передавать или пересказать. Очевидно, реально осознавал, что его уже забыли и никого уже там нет, а те остальные, что могли ещё помнить его, далеко. О своём участии в ОУН тоже не говорил. Говорил, если у меня есть такая потребность знать, то пусть «историки» расскажут, а их в лагере было достаточно. Даже немного иронизировал над этим.
Времени у меня оставалось всё меньше. Лекторов, в том числе и «историков», не убывало. И каждый старался поделиться своим творческим наследием. Некоторые из ближайших мне старожилов, как-то Василий Подгородецкий, Роман Дужинский, начали предостерегать меня от неавторитетных «профессоров», ведь нельзя транжирить драгоценное время. Это как с той «шагреневой кожей». Несведущему человеку трудно представить, но это действительно было так. Был такой всплеск идей и мыслей, такой период лагерного либерализма «с человеческим лицом». А мне действительно не хватало времени, чтобы всех желающих переслушать. Панас Заливаха часто впоследствии вспоминал о таком прецеденте относительности, что был в лагере человек, который искренне считал слишком маленьким свой присуждённый «срок». Мол, не успевает охватить ту образовательную программу. Слушатели считали это некоторым чудачеством. Так могло показаться после прочтения воспоминаний Василия Овсиенко. И даже Михаила Хейфеца. Но тогда было так. Но не долго «музыка играла». И не долго просуществовал лагерный режим с чем-то подобным человеческому лицу. В 70–80-х годах наступило похолодание, вплоть до режима сибирской мерзлоты.
Заканчивая рассказы о встречах с М. М. Сорокой, хочу ещё раз подчеркнуть, что он крепко и ровно стоял на ногах на протяжении всех долгих тюремных и лагерных лет. Ни разу не соблазнился призрачной свободой в «большой зоне», не писал никаких заявлений и нёс свой крест, не падая и не спотыкаясь, до самой гибели.
Можно было бы пространно написать и о других. Но, наверное, это будет уже слишком. Если захотите читать подобное дальше, то скажете. И я дополню при переиздании. Это шутка.
Оно как бы у каждого своя судьба, но пути у тех, кто должен был сидеть до конца советской власти, в основном, схожи. Аресты, пытки, трибуналы из трёх, каторжные муки по сибирям в гулаговском архипелаге, немного вдохнули кислорода в оттепельный короткий промежуток. И снова, в 70–80-е годы, Уральские концлагеря, где уже многие не выдерживали тех мук режима и уходили в мир иной. Это такая философия жизни и борьбы. Как в «большой зоне», так и в тюрьмах или «малых зонах», непримиримые всегда вступают в конфликт с властью или режимом. А дальше уже как Бог кого опекает.
Поэтому остановлюсь только на отдельных штрихах к портретам некоторых лиц.
Степана Сороку схватили в конце 40-х годов юношей. Был связным. При аресте имел оружие. Дали 25 лет. Очевидно, был сообразительным парнем. Получил самообразованием высокие знания по истории, литературе, особенно по философии. Наши беседы были очень интересными. Радовался он, что нашёл внимательного слушателя, потому что там уже его никто не слушал. За все те долгие годы каждый из тех интеллектуалов имел свою выстроенную концепцию и носился с ней. Уже в 93-й зоне я узнал, что это состояние называется «гнать». То есть каждый «гонит» своё «кино» и по-своему. Виделся с ним на втором съезде Руха. Выглядел немного растерянным. Очевидно, осознавал, что его теоретические концепции устарели. А дальше затерялся. (Умер в 1999 г. — Ред.).
Был такой ленинградский Белов. Не помню, за что его посадили, как инакомыслящего, или, может, он из группы «угонщиков» самолёта. Но срок имел немалый. Окончил Ленинградский университет. Кажется, даже кандидатом наук был. Словом, большой эрудит в поэзии, литературе и истории религии. Было интересно слушать его лекции, а он радовался, что поймал слушателя со свободными ушами. Но где-то после двух или трёх лекций на прогулке по стадиону отзывает меня кто-то из «доброжелателей» и говорит: «Что ты с ним разговариваешь, он же гомосексуалист». Вот так-так! Гомосексуалист или «петух» в зоне — это как негры в бывшей Америке, с ними прилюдно не общаются.
О Юлии Даниэле тоже буду краток. Привезли его с пятью годами где-то в июле 1966 года. Арестован был вместе с Синявским за книгу памфлетов «Говорит Москва…», которую издали за границей. Держался независимо, даже гордо. Каждое воскресенье приезжали в зону друзья и жена Лариса Богораз. Он взбирался на крышу двухэтажного барака, а они с холма за оградой рассказывали (кричали) ему обо всех новостях. Перед моим освобождением у меня было с ним несколько конфиденциальных разговоров. Просил кое-что передать жене. Я заезжал и ночевал там. Успел даже прочитать ту крамольную книгу. Очень интересно написана, хорошо запомнил. До сих пор рассказываю содержание тех повестей. Вот небольшая, «Руки». Где-то в санатории на юге проживают в одной комнате юноша и уже старший, почтенный мужчина, у которого всё время дрожат руки. При случае молодой человек спрашивает его, давно ли он болеет. И слышит рассказ, как лет, может, сорок назад, в двадцатых, служил он в ОГПУ и выполнял работу расстрельщика. Работа как работа, за смену приходилось до десяти человек расстрелять. Однажды стал он «к барьеру» и ждёт, кого ему выпустят. Появляется большой, седой, с большой бородой старец. Крестится, молится и шлёт им проклятия. Палач стреляет, а тот не падает. Стреляет ещё раз, а тот с поднятыми руками идёт на него. Ещё раза три выстрелил и от испуга падает, теряет сознание. Долго его лечили, вроде и вылечили, но руки всё-таки Бог наказал. Как оказалось, это так пошутили его дружки. Подсунули ему винтовку с холостыми зарядами.
А «Говорит Москва…» — это уже многосюжетная объёмная повесть. В одно воскресенье по радио известный голос диктора Левитана огласил указ, что такой-то день сентября определён днём открытых убийств. То есть каждый, имея желание, может убить без ответственности кого вздумается. Дело было поздним летом, в хорошую погоду. Люди были на дачах и не все могли слышать то сообщение, потому что тогда ещё мало было портативных радиоприёмников. Но слухи быстро распространились. И все ждут подтверждения этого сообщения в «Правде». Авторы приводят много вариантов, как разные люди к этому готовятся, ещё фактически не имея правительственного подтверждения… Но это надо читать, потому что очень много тех сюжетов об индивидуальных страхах, желаниях и возможностях. Каждый рассуждает, как защититься или воспользоваться таким решением родной партии.
О Романе Дужинском я уже писал. Остановлюсь теперь на двух «штрихах». Итак, принялся Роман, или Вениамин, как его в лагере ещё назвали, рисовать мой портрет. Дня три мучился, а всё не выходит. Устали мы уже оба. Вот и зовёт он Панаса Заливаху помочь. Панас не заставил себя просить и тут же взялся за работу. Для начала, говорит, снимем очки и уберём всю серость. Оставил только похожую композицию. И где-то часа за три, декламируя строки из стихов Василия Симоненко, закончил тот портрет. А было это воскресенье, и много было «болельщиков». Когда Панас разрешил посмотреть, то большинство было очень удивлено. Дужинский и Подгородецкий почти возмущённо заявили, что «изуродовал человека». А искусствовед Богдан Горынь оценил работу Панаса Заливахи как одну из лучших. Это Заливаха взялся за кисть где-то почти после годового вынужденного перерыва. Заканчивал он фон холста, декламируя: «Хай палають хмари бурякові...». Да и поставил автограф. Дужинский тоже не замедлил увековечить и свой автограф. Портрет тот длительное время по просьбе Лины Костенко экспонировался в её квартире.
Так вот, освободился Роман Дужинский где-то в начале октября того же 1966 года. Хорошо его встречали. Он сразу же захотел посетить Канев. И Лина Костенко вызвалась сопровождать его на пароходе. Она была пылкой поклонницей тогдашних узников. Поэтому был определённый пиетет к нему ещё и как к художнику. После путешествия, за обедом (потому что он остановился у нас), говорит Роман: «Иван, я женюсь». Это как в том анекдоте. Приходит один к приятелю и говорит, что хочет жениться. Приятель и говорит: «Так в чём дело, кто тебе не даёт?» А тот отвечает, что никто. Так и я спрашиваю, в чём дело, но почему так вдруг, кто же та невеста? А он и говорит, что признался в любви Лине. Мы с женой были этим очень озадачены. И как-то понемногу, помаленьку поставили его на землю. Такое бывает с творческими людьми. А Лина Костенко тогда была настоящая красавица. Очевидно, многие мужчины признавались бы ей в любви, если бы не боялись. Потому что она была недосягаема, будто на пьедестале. Были тогда такие наши амазонки, как Алла Горская и Лина Костенко.
Тут, к слову, приведу один эпизодик. Это о нынешней Оксане Пахлёвской. Была она тогда девочкой, может, в шестом классе. Приходит как-то из школы с царапинами и синяками. Мама и бабушка в отчаянии: что случилось? А Оксана с гордостью ответила: «Ничего. Это я дралась с одноклассницами, потому что они обзывали маму и меня националистками. Вот я их и проучила». А была она рослая, сильная девочка. Да ещё и говорит: «Я хочу быть такой, как ты, мама». Такие-то они, гены.
И ещё один штрих к портрету Лины, потому что где ещё будет такая возможность рассказать? Жила она тогда, в 1966-67 годах, с мамой и дочкой возле Печерского моста. Жили фактически на бабушкину пенсию. Познакомил нас Иван Светличный, который был её близким другом. И вот однажды я тайком положил ей под книгу сумму денег в размере средней месячной зарплаты. Это тогда было нормально — помогать тем, кому власть не давала возможности зарабатывать своим творчеством. Потом много чего изменилось в её жизни. Вышла замуж за директора киностудии имени Довженко. Говорили, что муж, Цвиркунов, отгородил её от бывших друзей. Перестала выходить «в люди». Да и настали годы жестокого террора КГБ. Почти всех её друзей пересажали на долгие годы. И вот где-то в конце 90-х годов мы случайно в метро встретились. Это прошло более 30 лет. На станции «Университет» мы вместе вышли. Она подошла, поздоровалась и начала что-то искать в сумочке. Вынимает какие-то деньги и даёт мне, говоря, что у неё есть долг передо мной. Я был озадачен и никак не мог понять, о чём идёт речь. Она же тщательно напомнила мне о том случае, причём с логичным объяснением: «Деньги мог оставить только кто-то из вас, Иванов. А так как у Светличного денег не было, потому что сам был на содержании жены Лёли, то деньги мог положить только Русин». Вот такая женская логика. После нескольких моих отказов и после угрозы оставить эти деньги где-то там, я вынужден был взять их. Такая деталь человеческой памяти.
Опять что-то слишком отклонился от лагерных встреч. Извиняйте и читайте дальше.
Кнут Скуениекс. Латвийский поэт и переводчик. Отсидел восемь лет. Освободился немного раньше меня, пригласил в гости. Тоже вывез свой портрет работы П. Заливахи. В лагере выучил украинский язык и переводил Лесю Украинку. Когда я был у него в 1968 году, он подарил мне изданный в Риге в 1967 году сборник своих переводов лирики Леси Украинки. Показывал почти готовый к изданию сборник переводов Василия Симоненко. Жил в собственном доме в городе Саласпилс. Никто его не трогал. Очевидно, на то время в Прибалтике уже повымирали «обрусевшие инородцы». Это в Украине они живучи и плодовиты.
Из москвичей запомнились мне только евреи. Называли себя социал-демократами. Был среди них интересный такой Илюша Бромберг. Или похожая фамилия. Но был большой «умник» на все темы. Всё знал и обо всём имел собственное мнение. Часто приходил на нашу поляну и внимательно прислушивался к нашим беседам. Кстати, выучил в лагере украинский язык. Досиживал свой срок. Дали ему 5 лет за какое-то выступление у памятника Пушкину. Говорил он, что тогда там у них было крамольное место, где собирались вольнодумцы и где их били и разгоняли. Называл он ту правящую банду саламандрами. Было бы это всё ничего, но был он калека, скрюченный и маленького роста. Надо же было им так допечь... И это уже при Хрущёве. Освободился он немного раньше меня и просил заехать к нему.
Итак, посетив Даниэлей и переночевав у них, пошёл я искать Илюшу. Нашёл ту улицу и тот дом. Красивый дом и чистый подъезд. Но на мои звонки никто не выходил. Когда я начал стучать, то открыла дверь соседка. Старая уже, и тоже еврейка. Сообщила, что они все на даче. Очевидно, была дружелюбная соседка, потому что много говорила об их делах. Жалела Илюшу и говорила, что повезли его «отходить». И закончила тем, что и мы все говорили ему и просили «не мудрствовать и не высовываться».
Ещё одно интересное воспоминание о тех наших старожилах. Был такой Николай, фамилию уже забыл. Скитался он по неволе уже довольно долго, может, уже лет 15. Был хорошим мастером по дереву, и ценили его за это на работе. Любил делать всякие украшения с инкрустацией. До сих пор храню его подарок — прекрасные шахматы. Был также большим, может, вторым после Юрия Шухевича, мастером «кейфового» дела. И ещё добрым мастером-мужем, потому что жена после каждого свидания с ним рожала ребёнка. Свидания давали раз в год. Это уже была своего рода юморина. Но он «сі тішив». Помните ту поговорку о «телятко наше»?
Так вот, одного зимнего вечера кто-то звонит. Открываю дверь — и кого я вижу? Николай в тулупе, ведь зима. Прошло, может, с полгода, как мы виделись в зоне. Оказалось, что где-то Бог помог ему. Его дело почему-то пересмотрели и обнаружили ошибку. То есть не по той статье присудили ему такой большой срок. И оказалось, что он пересидел семь лет с лишним. Освобождают его без предупреждения. Забирают из зоны, вроде как на этап, с вещами. А на вахте дают справку об освобождении и какие-то им заработанные деньги. И вдобавок справку, чтобы те 7 лет с лишним засчитали в рабочий стаж. Только, гады, и тут обманули его: не посчитали год за три. Случались и такие чудачества. Это всё из его рассказов. Как-то это немного странно, как на то время. Ну, бывали случаи, когда освобождали или сокращали срок после «покаянной». Но признаться, что такие подлецы, да ещё и не извиниться… Вот была подлая система. Не хочется думать, что это следствие какой-то его «бумаги», потому что не был он «теоретиком», а был обычным сельским мужиком, то есть примером не мог для кого-то быть.
Теперь кое-что о современниках — шестидесятниках. Об Александре Мартыненко уже много писалось. В лагере часто не встречались. Он работал в рабочей зоне, а я в свободное время слушал «лекции». Рассказывали потом ребята, что Мартыненко писал стихи и играл на скрипке. Когда освободился, то мать его уже не дождалась. Имел направление в Киев, но не прописали его и работы не дали. Устроился на Полтавщине в геофизическую разведывательную экспедицию. Женился и со временем почему-то уехал на Север. Увиделись мы уже где-то в 90-х годах. Был тяжело болен и умер в больнице. Похоронен на Байковом кладбище.
О Ярославе Гевриче добавлю тоже немного. Как уже упоминалось, режим стал более жестоким. Оставшиеся три года пришлось отбывать в тяжёлом труде в цеху. Имел направление в Киевскую область, но нигде не захотели его прописать. В институт тоже не взяли. Когда он «качал права» и дошёл до начальника районной Броварской милиции, то тот буквально с матом выгнал его с угрозами, что и мать свою не увидит. Благодаря Юлию Даниэлю взяли его на третий курс Смоленского стоматологического института. Вот такая еврейская солидарная помощь. После окончания учёбы работал стоматологом в городе Турка. Это не худший вариант при той власти. Почти в родных местах, ведь родом был из Косова.
Михаил Озерный тоже должен был три года мучиться. До ареста работал учителем. В зоне сначала был очень активным. Хороший дискутант. Любил рассказывать свои жизненные приключения. Имел харизму лидера. Со временем отошёл от национализма и присоединился к иеговистам. Очевидно, из практических соображений, потому что впоследствии стал у них проповедником, и даже высокого ранга.
Михаила Осадчего направили во Львов. Но там его не прописали, хотя имел свою жилплощадь и жену с сыном. Не могли простить ему такого предательства. Ведь был он коммунистом и даже инструктором обкома партии, успешным преподавателем в университете, имел законченную научную диссертацию, была уже напечатана книга стихов, но в свет она не успела выйти. Порезали после ареста. Львовские кагэбисты дали ему рекомендацию в Херсонский педагогический институт. Ездил он туда, но, очевидно, и там его не взяли на преподавательскую работу. Дома не давали жить, потому что не был прописан. Через некоторое время написал знаменитую повесть «Бельмо», которую напечатали на Западе. После чего его снова арестовали и присудили 10 лет особого режима. Под конец «перестройки» освободился с подорванным здоровьем и вскоре умер. Похоронен во Львове. Кстати, может, те львовские опричники так жёстко прессовали его ещё и потому, что он писал и обнародовал жалобу на следователя майора Гальского, который на следствии несколько раз ударил его.
О таких людях, как Афанасий Заливаха, Михаил Горынь, да и Богдан Горынь, коротко нельзя говорить, нужно профессионально исследовать, а потом писать. О Панасе уже упоминалось. Здесь скажу лишь, что это был художник-философ и законченный оптимист.
С Михаилом Горынем я познакомился в лагере. Близко не сходились. Держался он на определённой дистанции. У него был среди нас самый большой срок — шесть лет. Был осторожен, друзей не заводил. Общался в основном сам с собой, ведь психолог и аналитик. Составил и вынес на обсуждение открытое письмо-обращение к Ивану Драчу, где осуждалось его сотрудничество с коммунистической камарильей. Было, после обсуждения, принято письмо-обращение к Ивану Дзюбе, Лине Костенко и другим единомышленникам с благодарностью за поддержку нас в процессе следствия и судебных фарсов. Там же мы желали им силы духа в борьбе за нашу и их свободу. Письма те удалось мне перевезти и лично вручить адресатам. Драч пытался оправдываться, но я не задержался слушать. Освободился Михаил после «звонка» в 1971 году. Вернулся во Львов, к семье, работал где-то кочегаром. Прописали ли его тогда, не знаю. Как-то через некоторое время после второго большого «покоса», может, в 1974 году, у меня была с ним короткая встреча. Самиздат едва дышал. Посадили уже Евгения Пронюка и Василия Лисового, которые после погрома 1972 года смогли издать два или три номера «Украинского вестника». (Один номер. — Ред.). Так вот, мой знакомый, Евгений Васильевич Михайлюк, который вроде бы работал в то время над подготовкой последующих номеров «Вестника», попросил познакомить его с Михаилом Горынем. Приехали мы во Львов, нашёл я его. С некоторой конспирацией говорю ему о цели моего прихода. Он сказал, что не хочет лишних знакомых «друзей». Меня же спросил: «Ивась, ты очень хочешь в тюрьму?» Встреча закончилась... На какое-то время Бог уберёг его от «друзей». Меня же осенью 1976 года посадили во второй раз на 7 лет. Его же — немного позже.
Касательно этого сюжета приведу лишь один эпизод с участием Богдана Горыня. В лагере «по душам» не общались. Какие «эпизоды преступления», как защищался на следствии и суде, не обсуждали. Но кто-то рассказывал, что поймали его кагэбисты на пароходе или катере «Ракета» по дороге в Канев с полным портфелем «крамолы». И он, глазом не моргнув, говорит, что это дал ему Биняшевский. Как там разобрали тот эпизод, не знаю.
С Эрастом Биняшевским я был давно знаком. Был он весьма импозантной личностью. Выделялся своим высоким ростом и всегда был модно, со вкусом одет. Был высококлассным специалистом-ортопедом. Большой знаток литературы, истории и особенно этнографии. Издал альбом об украинских писанках. Был одним из организаторов Клуба творческой молодёжи. Очень интересный человек. Но о нём почему-то начали ходить слухи, что с ним надо быть осторожным, что он какой-то там майор или капитан КГБ. В лагере мы с Гевричем обсуждали эту тему. Я лично не имел оснований верить этим слухам, потому что с ним о «крамольных» делах не говорил. Так вот, по возвращении в Киев мне позарез нужно было достать кому-то дефицитные лекарства. Я вспомнил, что Эраст Владимирович часто помогал в таких делах, потому что имел большие связи. Вот и иду к нему. Разговорились о прошлом, спрашивает, как там ребята, потому что он со многими лично был знаком. Я коротко что-то рассказал. А Биняшевский потом почти с отчаянием (он был артист) говорит: «Иван, да ты знаешь, какое у меня было разочарование в Богдане?» И дальше: «Я и духом не слыхал об этом и не знаю, а мне кагэбисты инкриминируют полный портфель самиздата и спрашивают, мой ли это». Якобы была «очная ставка». Я не стал продолжать тот разговор. Скажу лишь, что многие другие тоже спихивали на Биняшевского как на первоисточник свои «улики». Следователи записывали, хотя не верили тем показаниям. Но дискредитация Биняшевского состоялась, он был исключён из активного просветительского процесса. И ещё, кстати, Геврич рассказывал, что был очень похожий на Биняшевского какой-то оперативник, капитан КГБ, который снимал его с автобуса где-то возле Косова. Случалось и такое.
Можно было бы ещё много рассказывать о том «неофитском» времени с известными или забытыми уже персоналиями. Одни ушли, другие состоялись, а ещё другие пришли. А все вместе всё-таки достигли цели и одержали вымечтанную Победу.
Так что не буду вас больше утомлять, вернусь к теме и коротко доведу до конца рассказ о той моей первой «ходке». Всё имеет начало и всему когда-то наступает конец. Вёл я себя последнюю неделю очень прилично. Даже попросился в рабочую зону. Захотелось увидеть, что там на мебельной фабрике люди делают. Почти как на производствах в «большой зоне». Кому нужны деньги и хочется работать, тот и работает. А кто не хочет, тот загорает где-то между кучей досок или контейнеров с готовой продукцией. Тогда ещё не было системы эксплуатации и принуждения. Важно было только выходить в рабочую зону и там не нарушать правила режима. Много случалось пьяных от денатурата или ацетона, выколоченного из лаковых красок.
За три с половиной месяца я ничего не заработал, и начальник вынужден был выделить мне 25 рублей и купить железнодорожный билет домой. Было много смеха по этому поводу, потому что такого ещё не случалось в той зоне. 28 августа 1966 года выпадало на воскресенье. Вот и вынуждены были выгнать меня в субботу, на день раньше. Прощальная «пьянка» состоялась вечером в пятницу. На «разводе» в субботу я попрощался с друзьями и стал ждать «звонка». Где-то в десять часов позвали меня на вахту, с вещами. Отдали мою одежду. Как-то поверхностно осмотрели вещи. Отдали портрет и всё остальное из моей писанины. Даже разрешили взять на память зэковскую кепку, которую потом выпросила у меня Надя Светличная. Взял я и алюминиевую ложку, которую потом, по лагерной традиции, перебросил через ограду в зону.
В сопровождении какого-то лейтенанта тем же узкоколейным поездом доехал до Потьмы. Он получил в паспортном столе мой паспорт, дал мне 25 рублей и билет до Москвы и до Киева. Он доброжелательно пожелал мне счастливого пути и — не возвращаться. Было как-то немного непривычно. Не чувствовалось эйфории свободы. Но что поделаешь: уже надо самому собой руководить. Пошёл на почту и отправил телеграмму: «Получил вольную». Дома получили: «Еду к вам». Без приключений доехал до Москвы, нашёл семью Даниэлей. А дальше каким-то почтовым поездом поехал в Киев. Когда переезжали Хутор-Михайловский, вспомнил роман «За ширмой» Б. Д. Антоненко-Давидовича. И должен сказать вам, что было почти такое же чувство, как он описал. Действительно, есть разница между российскими пейзажами и постройками и нашими хатами в садах и цветах.
Встретили меня на вокзале жена Жанна с близкими друзьями. Через день-другой пошёл на прежнюю работу, потому что надоело целый год «валять дурака». Как говорил классик: «Чертовски хочется работать». Там меня ещё не успели забыть и без колебаний приняли снова инженером-геодезистом. Такое было преимущество инженера перед гуманитарием. Но ещё раз должен напомнить, что это были остатки «оттепельного либерализма». Вскоре главного украинского кагэбиста Никитченко сменили на Федорчука. А со временем и Пётр Ефимович Шелест пошёл на «повышение» в Москву...
Отсканировал и вычитал 16 и 29 мая 2009 года Василий Овсиенко, Харьковская правозащитная группа.