АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЙ РАССКАЗ ГРИГОРИЯ МАКОВИЙЧУКА
Я, Маковийчук Григорий Трофимович, родился 30 января 1935 года в селе Ивча Литинского района Винницкой области в крестьянской семье. Отец мой работал в колхозе трактористом, а мать воспитывала нас, троих детей (три брата, в том числе и я). Я был старшим. Родился я со слабым здоровьем: сказался голод 1933 года. У изможденных голодом родителей не может родиться здоровый ребенок. Младшие братья, в отличие от меня, как в детстве, так и в подростковом возрасте, никогда не болели.
И поныне в моей памяти сохранился образ нищего, который приходил среди лютой зимы к нам просить хлеба. Мне было 5-6 лет. Его называли «панычем», потому что он был из раскулаченной большевиками семьи...
Помню, как в начале 1941 года отступала советская армия. В нашем селе солдаты спилили и порубили много деревьев, и фруктовых тоже. Ветками деревьев они накрывали военную технику, пряча ее от немецкой авиации.
Когда в наше село пришли немецкие солдаты, то не было такого, чтобы немцы бегали за нашими девушками или женщинами и насиловали их, как это большевики показывали в своих фильмах о них. Было другое: заманивали какими-нибудь вещами или лакомствами.
Не знаю, ходили ли немцы за зерном по всем домам, или только к нам пришли — по доносам соседей или недругов. А только однажды приехал к нам на возу советский пленный за этим зерном. Кто знает, сколько зерна им нужно было у нас взять. Мать носила его в другую схованку, а мы, два старших брата, подавали его с «гирчины» (так у нас называется потолок над кладовой, он ниже обычного потолка. На нем можно было что-то хранить, в данном случае зерно). Мать высыпала зерно в мешки, которые находились в яме, ранее выкопанной для овощей. Тогда мы не умерли с голоду.
Когда же в наше село под весну 1944 года вместо одних завоевателей пришли другие, советские, то они тоже искали у нас зерно. А когда в зернохранилищах ничего не нашли, то стали тыкать железными штырями вокруг хаты, нашли и забрали все до зернышка, и то, что в земле было спрятано на посев.
Я хорошо помню, как советские солдаты пытались изнасиловать наших соседских девушек, из-за чего их матери и соседи подняли большой крик в их защиту. Они прибежали с жалобами к командиру-женщине, которая квартировала у нас. Ее звали Маруся.
Учился я при немецкой оккупации в школе, но обуви не было, так что я много пропустил, по нескольку месяцев не ходил.
Мой отец, Маковийчук Трофим Оникиевич, воевал на протяжении всей войны 1941–1945 гг., вплоть до окончания военных действий против Японии. Вернувшись с войны, он снова работал трактористом в колхозе. В паре с помощником, по целым суткам — посменно через сутки. Домашней работы в селе было много, а отец не успевал ее переделать, поэтому мать часто ругала его. Сама мать — ее девичья фамилия была Пшеничнюк Марина Яковлевна — тяжело работала и дома, и на колхозном поле.
Однажды с отцом на работе случился несчастный случай. Он был так изнурен, что не заметил, как стопа одной ноги попала под колесо трактора, когда его вел помощник. Отцу раздробило кости стопы. Его отвезли в районную больницу. В ту же ночь в другом селе, в Микулинцах, погиб тракторист. Когда матери сообщили по телефону о несчастном случае, она пешком (10 км) побежала в больницу. По дороге матери встретилась женщина, которая подтвердила смертельный случай с трактористом. Из-за такого стресса у матери появился порок сердца, а затем болезнь печени. Она потеряла трудоспособность. У матери была медицинская справка об освобождении от работы по состоянию здоровья, но, несмотря на это, руководство колхоза терроризировало ее, подавало в суд за невыработку минимума трудодней. Хотя в судах ее каждый раз оправдывали, но это сказывалось на ней. Состояние ее здоровья так ухудшилось, что приступы болезни печени случались по несколько раз за ночь. Услышав сквозь сон неистовый стон матери, я вскакивал, делал массаж печени, потом грел воду на плите для грелки, сжигая солому. Так продолжалось около трех лет. Почему никто, кроме меня, не вставал? Ведь все слышали стон матери. Младшие братья, наверное, считали, что это должен делать старший. А отец из-за работы никогда не имел нормального сна, я это осознавал.
Так и жили до 1953 года. Мать болела, я за ней ходил, какая там учеба... В том году мать умерла в свои 37 лет. В то время мне исполнилось 18 лет, среднему брату Владимиру — 16, младшему Евгению 14 лет.
После смерти матери мы, два старших, поехали на заработки. Владимир поехал в Николаевскую область к родственникам и там поступил в техническое училище, а я в Одессу, был учеником формовщика на предприятии, потом формовщиком. Потом в Москве в учениках маляра ходил, но недолго, потому что оттуда меня забрали в 1955 году в армию, хоть и не прописан я был в Москве. Служил до декабря 1958 года на станциях Ваганово, Всеволожская, Васкелово Ленинградской области.
После армии я попал в дурацкое положение. Когда увольнялся, то просил администрацию в Васкелово, чтобы оформляли документы на домашний адрес, на Украину, на мою родину, и чтобы соответственно выдали проездной билет. Но мне сказали, что в соответствии с советским законодательством о воинской службе они меня направляют туда, откуда призвали, то есть в Сокольнический район Москвы. Никакие мои ходатайства не помогли. Мне пришлось ехать в Москву, откуда призывался. А только кому я там был нужен? Прописки так и не дали, потому что я и перед службой не был прописан в Москве. Тогда мой паспорт взяли на прописку в отделение милиции, но, не прописав, поставили на воинский учет и сразу же прислали повестку в армию, чего не имели права делать. Ведь непрописанный человек для государства как бы не существует. Теперь же в военкомате сказали, что того военкома уже уволили, а они ничем помочь не могут. Когда я поехал в строительное управление, где работал, то мне сказали, что никаких сведений обо мне у них нет, и трудовой книжки тоже. Если бы я намеревался остановиться в Москве, то добивался бы, но увидел, что без суда ничего у них не добьюсь. И кто знает, сколько времени это займет. Так что я за свои армейские копейки поехал в родную Ивчу.
В колхозе работать «за палочки» (трудодни) я не желал и весной 1958 года поехал на Донбасс, где работал до следующей весны 1960 года в шахте № 20–20-бис Шахтерского района Донецкой области. Оттуда я переехал в Кременчуг с товарищем, который прописал меня в своей собственной хате. Тогда селянам или украинцам из других областей прописаться в Украине было труднее, чем россиянину. Россиянам, приехавшим из России, предоставлялись льготы, о которых не говорилось вслух. Но некоторые из них эту тайну выдавали: их приравнивали к категории граждан, пострадавших от стихийного бедствия. Кроме того, гражданам, прибывшим из России, не приходилось так долго стоять в очереди на получение жилья. Им обязательно предоставлялось временное жилье (семейное общежитие), не так, как нашим гражданам. Россиян ставили в очереди на жилье как «молодых специалистов».
В Кременчуге я устроился на завод Дорожных машин имени Сталина, как он тогда назывался. Завод этот производил в основном продукцию военного назначения. Работал он крайне нестабильно, поэтому зарплата была соответственно очень низкой, где-то 500–600 тогдашних рублей (с 1961 года, после денежной реформы, — 50–60). Когда попытался перейти на другую работу, в сферу обслуживания населения, то там зарплата еще ниже, 25–30 рублей в месяц и 20 рублей «левых», то есть «калым» за работу сверх нормы.
Увольняюсь я с работы, покидаю Кременчуг и еду на свою родину. Когда говорят, что в те времена не было безработицы, то это неправда. Она была. Правда, не для всех. Хотел я устроиться на винницкий электроламповый завод, да где там! Говорят, местных жителей не принимают, потому что уже заказаны молодые кадры из России, из Сызрани... Они проходят шестимесячные курсы и приедут сюда работать. Вот так! И это была что, не русификация Украины?
Я временно устроился на низкооплачиваемую работу электриком в «Заготзерно», и то по знакомству. Поработал несколько месяцев, заодно искал другую работу. Но поскольку у меня была сельская прописка (у моего дяди в селе Якушенцы, в 8 км от Винницы), меня на работу не брали. Кроме того, у меня были трудности с жильем, потому что даже за плату нельзя было найти жилье хотя бы без прописки. В малых городах нечего было и думать, чтобы найти какую-то работу, потому что там была сплошная безработица. Даже на Левобережной Украине, где промышленность была развита сильнее, в малых городах была безработица.
Пришлось мне снова ехать на Донбасс, в Шахтерск, где я устроился машинистом водопроводной станции шахты № 30-31. Поработав несколько месяцев в шахте, я снова еду в Кременчуг и в мае 1963 года устраиваюсь на Автомобильный завод (КрАЗ). Я должен был жениться, поэтому хотел на автозаводе вступить в жилищный кооператив, потому что и зарабатывал тогда неплохо. Но говорят: «Мы набрали, а больше не принимаем». Мне пришлось в 1964 году уволиться с этого завода и идти на нефтеперерабатывающий завод (НПЗ), чтобы как можно быстрее получить жилье. Дали мне квартиру от нефтеперерабатывающего завода где-то через год и шесть месяцев. А те, что приезжали из России, получали уже через два-три месяца, вне очереди. Нас обходили, мы получали жилье в последнюю очередь. Я женился на Валентине Игнатьевне Ризнык, она из села Бондари Кременчугского района, тоже работала на автозаводе.
У меня появилась аллергия на нефтепродукты. Случилось так, что я поранил руку, в рану попала солярка. Рука опухла. Я попал в больницу. Лечили-лечили меня, наконец выписали. Через дня два я выпил сто граммов, так за несколько секунд обе руки опухли, опухло и на ногах, и на груди. Меня снова забрали в кременчугский диспансер. Я не мог переносить запаха нефтепродуктов. А врачи какие были? Они считали, что я просто не хочу работать.
31 августа 1966 года я уволился с НПЗ и 9 сентября пошел работать на завод дорожных машин, где раньше работал, только в другой цех. Тогда Кременчугский народный суд постановил выселить мою семью из квартиры, полученной от НПЗ. До 9 июня 1967 года нас должны были выселить. Поэтому в этот день я увольняюсь с завода дорожных машин и 15 июня перехожу в теплоцех НПЗ.
В связи с моей болезнью (аллергией на нефтепродукты) я вынужден был в сентябре 1968 года уволиться с НПЗ и снова перейти на КрАЗ. Там я работал в двух цехах. В одном цехе с моей болезнью работа опасная, а в другом цехе я попал в коллектив, где собрались кум, брат, сват и другие родственники и друзья, где «чужаку» работать несладко.
В июне 1969 года я перехожу на колесный завод по той же профессии слесаря-инструментальщика, как и на КрАЗе.
В апреле 1971 года снова возвращаюсь на КрАЗ, где и работал в механическом цехе №1 до самого ареста 31 января 1973 года, по ст. 62 ч. I УК УССР, «антисоветская агитация и пропаганда».
Арестовали меня прямо на рабочем месте, в механическом цехе № 1 автозавода. Меня позвал начальник цеха Скороход Аркадий Александрович. «На несколько минут», — как было сказано. А оказалось, на три года... Оставив на рабочем месте все дорогие приборы и инструменты — нутромеры, индикаторы, — я зашел в кабинет на втором этаже. (Кстати, все мои инструменты и приборы тогда разворовали. Они были дорогие, и я не мог их оплатить за время заключения...) В кабинете сидели кагэбэшники в гражданской одежде. Человека четыре. Среди них был майор Лысенко, тогдашний руководитель кременчугского отдела КГБ, капитан Шкурба — следователь. Сидели они в разных местах по периметру кабинета, а кабинет большой. Мне предложили переодеться в чистую одежду, повезли домой делать обыск. По дороге я им напомнил, что у меня на рабочем месте остался инструмент, но кагэбэшники заверили, что инструмент не пропадет.
При обыске у меня нашли магнитофонные записи передач радиостанции «Свобода». В подавляющем большинстве — это передачи о репрессиях, глумлении над украинской интеллигенцией. Отрывки из книги Вячеслава Чорновола «Горе от ума», из работы Ивана Дзюбы «Интернационализм или русификация?», Евгения Сверстюка «Собор в лесах». Я увлекался радиотехникой, у меня был приемник, я переделал его на прием коротких волн до 13 м и слушал мир, «Свободу». Я некоторое время и радиомастером работал. Я постоянно, где-то с 1968 года, слушал и людям рассказывал о том, что слышал. А там говорили правду, горькую правду об украинской истории и современности. Я дал послушать запись Василию Ткачуку. А потом оказалось, что он агент КГБ. До меня это дошло, когда он сказал: «Боже упаси!». А когда он женился, то пригласил меня к себе. И на свадьбе разговаривал на русском языке. И стал русскую песню петь. А сам же из Львова. Я возненавидел этих манкуртов. Уже когда я освободился из заключения, то встретил его на улице — и отвернулся.
Нашли также черновики некоторых листовок, которые я в ноябре 1972 года наклеивал на заборах в Кременчуге. Это было один раз. Всего было семь листовок, писал я их от руки.
При обыске у меня были обнаружены также черновики жалоб в высшие органы власти о беспорядках, злоупотреблениях властью на нефтеперерабатывающем заводе, а также черновики писем в высшие органы власти УССР и СССР, где я требовал пенсии для своей тети по матери Вусатюк Мотри Яковлевны, у которой было четверо детей, она наработала в колхозе 24 года трудового стажа, но пенсии не получала, поскольку перешла из колхоза в совхоз. В то время тех крестьян, которые переезжали из одного села в другое, где была совхозная система хозяйствования, пенсий лишали. (Какого еще подтверждения крепостничества нужно?). Я упомянул это недаром: следователь на допросе меня предостерег, что за одни эти жалобы меня стоило привлечь к уголовной ответственности. Я на работе с некоторыми разговаривал, о голоде упоминал, о репрессиях. «Откуда ты это знаешь?» Говорю: «Знаю, мне тетя говорила». А тетя моя была как энциклопедия... Если бы у меня тогдашний ум был... К сожалению, она умерла. То энциклопедия была. Татьяна Яковлевна Головащенко, тетя по матери. Сколько она рассказывала...
В Полтавской тюрьме под следствием я находился до 18 мая 1973 года. Следствие вел капитан Шкурба, а иногда майор Редькин. Со мной проводились «беседы»: майор Лысенко одобрительно отзывался о собранной мной фонотеке украинских, испанских и итальянских песен. Зато майор Редькин высказался как-то, что за такую, мол, фонотеку в сталинские времена он поставил бы меня к стенке и расстрелял. Он не сказал почему, но я догадывался: среди собранных песен не было русских...
Суд был закрытый. В зале сидела «спецпублика»: парторги, комсорги, идейные активисты-ортодоксы. Зачитывались характеристики на меня, написанные руководителями предприятий, где я работал. Конечно, все они были одинаково негативные, написанные «под диктовку». Зачитали даже характеристику, написанную директором школы, в которой я учился на Винниччине. Больно это было слушать. Мало сказать, что эта характеристика была необъективна — там была откровенная, наглая ложь. И написана она была рукой моей учительницы, Надежды Дмитриевны Гайдей... Не зачитали лишь одной характеристики, которую дал мне руководитель БИХа (бюро инструментального хозяйства) Василий Васильевич Копычко. Потому что он дал мне характеристику такую, какую я заслужил. Когда я через три года вернулся, то сам Василий Копычко мне рассказывал, как его терроризировали, вызывали несколько раз в КГБ и заставляли написать на меня негативную характеристику. Он такой культурный человек, с высшим образованием, и он просто сказал: «Этого, ребята, не будет, я напишу характеристику, которую он заслуживает, это мое право». Так они ее на суде даже не зачитывали, только сказали коротко, что тут есть и хорошая характеристика.
Свидетельства моей жены Валентины и тещи Кристины Кононовны были подтасованы. Они якобы свидетельствовали, что я запрещал им смотреть и слушать телепрограммы на русском языке. Спрашивается, а много ли было тогда украиноязычных? Так что на суде жена не знала, что ответить на эту ложь. То есть свидетели оказались между двух огней. Я мало кому говорил, что слушал радио. А жена знала, но не обращала на это внимания. Упомянутые произведения передавали отрывками, так я отрывками их и записывал. На коротких волнах передавали, где-то 13–16 метров. Эти волны трудно заглушить, потому что у них такая природа распространения. Даже если глушилка стояла где-то километров за 500 или 600, то все равно короткие волны нельзя было заглушить.
Жена и листовки читала, которые я писал. Она просто не представляла, что за это можно посадить. Да и я не думал, что меня можно посадить за то, что слушаю радиопередачи и говорю об этом. Я считал, что сажают интеллигентов, и за что-то более серьезное, за призывы к перевороту или к чему-то. А выходит, что их, как и меня, посадили только за то, что они разговаривали. Такой я был очень беспечный.
Суд вынес мне приговор — лишение свободы на три года в лагерях строгого режима. Говорили, что это «мягкое наказание», потому что я — из рабочей среды. «Вам повезло, что вы рабочий, — сказали, — а то бы дали «на всю катушку»...
Во время следствия в одной камере со мной был еще один заключенный, Акишев. Церковь он несколько раз обворовал. 2 года ему за это дали...
Взяли меня на этап. Из Полтавы в Харьков, а там в «столыпинском» вагоне в Мордовию...
Отбывал я наказание в Мордовии в лагере ЖХ-385/19, поселок Лесной Теньгушевского района. Там деревообрабатывающее предприятие, изготавливали деревянные футляры для разных часов. Там, по сравнению с Украиной, другие производственные нормы: можно было вырабатывать 160–200 процентов. За перевыполнение была большая зарплата. Хотя половину нашего заработка забирало государство, я должен был работать, чтобы хоть немножко помогать семье. А премиальные украинцам никогда не платили. Мы спрашивали почему, а они говорят, что мы нарушаем дисциплину.
Администрация лагеря больше всего внимания уделяла украинским узникам совести. Натравливали провокаторов, которые пытались «вынюхать», о чем ты думаешь? Был там такой Сирык Николай, из уголовных. Он сидел в уголовном лагере, но не поладил с кем-то, его там могли убить. Так он нарисовал портрет Гитлера, понаписал какие-то примитивные листовки — и он уже «антисоветчик», уже он в политической зоне. Тут он свою миссию выполнял, доносил на нас. Однажды я назло, чтобы проверить его, сказал, что намерен Кремль взорвать. Он поверил и донес. Кагэбэшник Стеценко вызвал меня и говорит: «У вас серьезные намерения».
Без преувеличения надо сказать: больше всего в зоне унижали, наказывали, преследовали именно украинцев. Натравливали и заставляли заключенных-полицаев за мизерное вознаграждение служить администрации стукачами и провокаторами, а то и делать фальшивые доносы на узников совести.
Утром заключенных, даже не пустив в туалет, гоняли под «Марш славянки» на физзарядку или «прогулку». После работы требовали идти на «политзанятия», где проповедовали свои коммунистические догмы. Короче говоря, малая зона — это «большая зона» в миниатюре. Но там я познакомился со светлыми личностями, настоящими украинскими патриотами Зоряном Попадюком, Николаем Слободяном, Кузьмой Матвиюком, Любомиром Старосольским, Василием Долишним. Кажется, года два отбывал наказание вместе с Василием Овсиенко, там же был Игорь Кравцив. Особенное впечатление произвели на меня бывшие воины УПА Иван Мирон, Михаил Жураковский, Николай Кончаковский, Роман Семенюк, Дмитрий Синяк. Они по 25–28 лет сидели. Это были люди высочайших моральных качеств, твердые, непоколебимые личности.
До 1973–74 года политзаключенных, отбывших свой срок наказания, просто отпускали домой (из малой зоны в большую). А с 1975 года стали спецконвоем отвозить туда, где судили. Это чтобы по дороге в Москве не зашел к академику Сахарову, не дал информацию о положении в лагерях. Так и меня в «столыпинском» вагоне привезли в Полтавскую тюрьму. Уже 18 января 1976 года я был там, а освободили 31 января.
Когда я возвращался из Мордовии, то меня снова везли через Харьковскую пересыльную тюрьму. Я тогда спросил у надзирательницы, нельзя ли передать брату, который жил тогда в Харькове, что я нахожусь здесь. О том, чтобы встретиться с братом, у меня и речи не было. В ответ услышал жесткое: «У вас не может быть брата, вы враг! И не добивайтесь, а то еще срок припаяем!» Они были проинструктированы так, что политические — это фашисты. А к уголовникам относились снисходительно.
Перед освобождением в Полтаве мне тоже стукача подсаживали. Кременчужанин, забыл его фамилию, русский. Он начинает мне говорить: «Теперь Кременчуг вы не узнаете, он так изменился за эти годы». Так хвалит Кременчуг. А потом начинает себя хвалить: «И чего политикой заниматься? Надо, как я. У меня есть жена, детей мы отдали в интернат. Мы себе живем припеваючи». Я говорю: «Я политикой не занимался, я просто хотел, чтобы был украинский язык, а не иностранный». Ну, он донес, что я говорил.
Дома меня еле узнала трехлетняя дочь, потому что видела меня только на фотографиях и слышала из рассказов мамы и бабушки. Бабушка не дождалась — умерла за месяц до моего возвращения. Жена Валентина натерпелась вдоволь: не один раз глаза кололи мужем-врагом. Меня арестовали 31 января, еще месяца не прошло, как жена родила дочку Оксану. То есть 6 января 1973 года. У нее были тяжелые роды. В Железнодорожной больнице над ней еще и поиздевались. Она не могла родить, а те акушерки говорят: «А, ты любишься, а теперь сдыхай, как хочешь». Тогда гинеколог Литвиненко Владимир Борисович принял роды, вакуумом вытягивали ребенка. А так могла бы не родить и сама умерла бы. Не говорю уже о такой врачихе, как Еремеева, которая даже отказалась принять и осмотреть больную жену «врага народа». Вот тебе и клятва Гиппократа...
О бедствиях семьи в те годы и говорить нечего: двое маленьких детей, жена один год была без работы. Целый год жили на пенсию тещи в 12 руб. К счастью, у тещи были небольшие сбережения. Собирали бутылки от пива или ситро, которые кто-нибудь оставлял, и сдавали за копейки. А еще же сказали жене оплатить судебные издержки. Мол, или плати, или разведись с ним, тогда он будет платить. Заплатила. Она еще девять лет прожила. Получали всего 12 рублей пенсии тещи, пока жена не пошла на работу. Когда обыск делали, теща легла. Она же никогда так не ложилась, а тут легла — значит, уже ей плохо было. Перед самым моим освобождением умерла, парализована была.
А сын, когда меня арестовали, пошёл в первый класс. Ходил в десятую школу. Над ним в школе тоже издевались. Классный руководитель говорила: «Он не может сдачи никому дать». А если он даст сдачи, то его забьют. Тот же кагэбэшник Стеценко ещё в Мордовии говорил мне: «Знаете что, от нас всё зависит. Может, сын ваш будет учиться дальше, а может, мы так сделаем, что он дальше учиться не будет». Сын пошёл в армию после первого курса Харьковского университета. А то, что сын позже попал в секту, — по-моему, это их работа, это они подставили ту секту. Он приезжал в гости и настроил мою дочь против нас обоих — против меня и зятя. Сын мой по специальности биофизик. Я говорил ему, чтобы оставался только на Украине. Его направляли в Белгород. Это тоже территория Украины, но она ведь под Россией. И он просил, чтобы его оставили в Харькове, в научно-исследовательском институте. Но когда началась перестройка, тот научно-исследовательский институт начал распадаться. Зарплата у него была такая мизерная, что нечем было платить за квартиру, перешёл жить в лабораторию. Говорит, что даже жену себе не может найти, потому что зарплата маленькая. Пришлось заниматься коммерцией.
А Оксанка маленькая была, её пришлось переводить в другое детское учреждение. Я помню, как этот «детский комбинат» переводили на русский язык. Я пришёл — ужас! Книги на украинском языке — все под ногами валяются. Спрашиваю: «Что тут такое делается?» — «Это переводят на русский язык». Так новый методист хозяйничала, смеялась над украинским языком. Моей дочери запретили разговаривать на украинском языке. Ну я им там и устроил разнос: «Я не знаю, что вам сделаю, если ребёнок мне ещё будет жаловаться». Так они проводили русификацию. А сейчас они плачут, что украинизация… А тогда просто запретили детям говорить на украинском языке.
После освобождения из концлагеря у меня были проблемы с трудоустройством, потому что администрации предприятий не хотели лишних хлопот с такими работниками, которые склонны отстаивать как собственные интересы, так и интересы всего коллектива, а особенно — критиковать деятельность бюрократического аппарата всего государства. Я вынужден был пойти работать на прежнее место работы. Зная мои способности, руководитель службы БИХ мехцеха № 1 Гашевский прислал ко мне домой посыльного, чтобы посодействовать моему возвращению на работу, которую я могу выполнять профессионально и качественно. Одновременно он предостерёг, что о его ходатайстве не должно знать партийное руководство автозавода, так как за это сам Гашевский мог бы поплатиться должностью. Он вынужден был пойти на это, потому что такую сложную работу мог делать не каждый слесарь: это зависит не только от умения, но и от психологии человека, его терпения и технологической точности.
За мной по заданию КГБ постоянно следили. Я был год под административным надзором: с 21:00 до 6:00 быть только дома, без разрешения я не имел права выезжать из Кременчуга, еженедельно — отметка в милиции. Ходил также на вызовы в КГБ. «Опекуны» от КГБ у меня были такие: Борис Иванович Христенко, Иван Михайлович Лисный, Николай Васильевич Москаленко, Валентин Ильич Старосольский. Худшие — Христенко и Москаленко. Именно при их «опекунстве» было больше всего стукачей. Христенко — это был палач, у него по лицу видно, что палач. Он со мной вёл себя корректно, но дал понять, что может что угодно со мной сделать. В девяностые годы он был в горисполкоме и всё так чёртом смотрел. Москаленко обещал мне второй срок. Вот так показывает какую-то шпаргалку и говорит: «Вот вы говорите, что ни с кем не разговариваете. А это что? Это же кто-то написал». Я не могу узнать, чей это почерк. Говорит: «Если ещё раз попадётесь, то уже не вернётесь». Говорил мне, что я не исправлюсь. А Старосольского, наверное, Бог наказал. У него были аллергия и бронхиальная астма, он задыхался. Но этот Старосольский был самым простым в общении со мной. Он мне никогда не угрожал.
Ещё вспоминаю, как через некоторое время после моего освобождения из концлагеря появился Владимир Жовнир. Тот самый, что отбывал наказание в лагере ЖХ-385/19 за принадлежность к «СС-Галичина». Чтобы не вызывать подозрений, он домой ко мне сам не пришёл, а крутился неподалёку от моего жилья на набережной Днепра, где я его и встретил. Он стал оправдываться за своё поведение в лагере — а оно было негативным по отношению к узникам совести. Тогда не было никаких сомнений, что он стукач. Он стал постоянным «гостем» у меня дома. Часто навязывал мне провокационные разговоры и действия. И очень «болел» за патриотов Украины, которые мучились в концлагерях. Я не хотел его от себя отторгать, потому что знал, что обязательно подошлют другого стукача, возможно, ещё хуже.
Когда Украина стала независимым государством, Жовнир метался, как сумасшедший, то в одну сторону, то в другую, не замечая, что своим поведением и эмоциями выдаёт себя. Только когда некому стало писать на меня доносы, он отстал. Я не знаю, какова его судьба, потому что к нему домой я никогда не ходил. Он сначала жил в малосемейном общежитии, а потом ему дали однокомнатную квартиру. Жил он с женой-московкой. Часто рассказывал мне, как она презирает Украину и украинский народ, а главное — очень боится украинцев.
Кагэбэшники «позаботились», чтобы во все коммунистические праздники я был на работе и работал. Это был неофициальный запрет на моё участие в общественных мероприятиях, хотя у меня и не было никакого желания там быть. На коммунистические праздники всем работникам, присутствовавшим в колонне на митинге, выдавалось определённое вознаграждение, и мне тоже, но я за него отрабатывал в день этого праздника.
На автозаводе была такая традиция, что юбиляру выдавали какое-то вознаграждение. Так, рабочим ремонтных служб на 50-летие выдавали по 50 рублей. В 1985 году мне исполнилось 50 лет, но мне никакого вознаграждения не дали. В 1995 году мне исполнилось 60 лет. Оформили документы на пенсию, а через 7 месяцев уволили с работы по сокращению штатов.
После увольнения с работы я в августе 1996 года устроился работать сторожем в автогараж, принадлежавший торговой организации АО «Продтовары», а потом был переведён сторожем в магазин этой же организации, где проработал до 16 января 2003 года.
Несмотря на это, жизнь идёт. Сын мой Виталий живёт и работает в Харькове. Дочь Оксана вышла замуж, живёт у свекрови. Могла ли их судьба сложиться иначе? Уютнее, теплее. Наверное. Вспоминаю, как спорил с воспитательницами ещё маленькой Оксанки, чтобы они не делали ей замечаний, когда она разговаривала в садике на украинском языке. И сегодня в детских садах редко услышишь украинскую речь, хотя он уже государственный. Украинизация как в детсадах, так и в других государственных учреждениях в городах пошла в обратном направлении, к ещё более лютой русификации, и не только в Кременчуге, но и по всей Украине, разве что за исключением Галиции. Это объясняется слабостью власти. А сколько же человеческих жизней и судеб надо было искалечить, чтобы украинский язык стал государственным! Скольких украинских патриотов нужно было посадить за решётку, чтобы Украина всё-таки состоялась. Хоть ещё далеко не патриотическая, далеко не правовая, но всё же государство без российских Соловков и Мордовий.
Подготовил 17 мая 2006 года Василий Овсиенко (Харьковская правозащитная группа) по рукописи Григория Маковийчука, публикации Тамары Просяник в кременчугской газете «Информационный бюллетень», № 3 (357), 21 января 2000 года, по интервью, которое взяла Настя Просяник в 1999 году, с исправлениями и дополнениями Г. Маковийчука, внесёнными в текст 7 июня 2006 года.