ПРЕЗЕНТАЦИЯ ИЗДАНИЯ: МИХАИЛ ХЕЙФЕЦ. ИЗБРАННОЕ. В ТРЕХ ТОМАХ.
Харьковская правозащитная группа. – Харьков: Фолио, 2000. – Т. 1: Место и время. Русское поле. – 272 с.; Т. 2: Путешествие из Дубровлага в Ермак, 1979-1987. – 228 с.; Т. 3: Украинские силуэты. Военнопленный секретарь. – 296 с.
В. В. Овсиенко: Киевский городской Дом учителя, 10 декабря 2000 года, презентация трехтомника Михаила Хейфеца. На сцене Михаил Хейфец и Евгений Захаров. Ведет Евгений Сверстюк.
Е. О. Сверстюк: Нас здесь собрал жизнерадостный и всегда улыбающийся Михаил Хейфец [Бурные аплодисменты] — автор этих трех томов, которых мы давно ждали. Хотя не все знали, что там будет, но все надеялись, что Хейфец — это всегда интересно. Нас собрал также Евгений Захаров, который был инициатором этого издания. [Аплодисменты].
Я скажу несколько слов предварительно. У этой книги есть свои герои, и эти герои здесь присутствуют, и они могут свидетельствовать. Где-то у Байрона есть такое выражение: «Не ищите героев на страницах истории: дни вашей юности и были днями вашей славы». Дни вашей юности...
Юность Михаила Хейфеца уже не первой поры, но она засветилась в том месте, которое ему выбрали, и в то время, которое ему присудили. «Место и время». Я думаю, что все знают этот анекдот, с которого открывается «Избранное». Может быть, сам автор прочел бы, но он выступит сегодня. Я прочитаю:
Разговор в КГБ: «Рабинович, у вас, оказывается, есть родственники за границей?» — «Что вы, что вы! Я их не знаю. И не писал им никогда». — «Зато теперь садитесь и напишите». — «Не хочу, не надо». — «Надо, Рабинович!» — «Дорогие братья! — начал Рабинович. — Наконец, я нашел место и время написать вам». (Аплодисменты, смех).
Итак, Михаила Хейфеца сосватали и дали ему время, и нашли ему место в Мордовии. Я думаю, что он стал героем лагерной легенды писателя, так сказать, вполне заслуженным героем. Далеко не все умели использовать то время и не все умели сориентироваться в этом месте. Читая эту книгу, на которой, правда, оказался совсем не тот портрет (на обложке первого тома — портрет Иосифа Бродского), но это уже рейтинг. Читая эту книгу — а от нее оторваться невозможно, — я заметил, какой это дневник героизма. Дневник героизма — творить, писать то, что нельзя, и там, где нельзя. И главное — передать на волю.
Я хотел бы напомнить о постоянно действующих на кону истории — постоянно действующих, которых всегда прогоняли... Михаил Хейфец, как из поколения шестидесятников, помнит еще ту школу. И он тоже еще помнит то время, когда вышел свежий номер журнала «Новый мир», и там была статья «Об искренности в литературе». Это было время — я был тогда студентом, — когда были погромы за погромами. Громили националистов, громили сторонников модернизма, и совершенно неожиданно начали громить статью об искренности. Искренность — о нет, этого вам не позволено! Я думаю, что эта постоянно действующая фигура на сцене здесь заявила о себе со всей силой, я бы сказал, с беспрецедентной силой. Есть постоянно действующая правда, и в то время, когда «Правду» можно было совершенно легко приобрести за две копейки или за три в субботнем выпуске, но когда кто-то заговорил о правде, то сперва не расслышали, а потом, когда поняли, что он имеет в виду — «Ах, вот ты кто такой!». Такой вопрос ставился к правде.
И вот Михаил Хейфец, освобожденный от всех условностей в том месте, которое ему отвели, счел возможным призвать эту правду.
Наконец, есть еще такой момент увлечения. Вы помните, что было предостережение против обобщения и увлечения. «Только не обольщайтесь и не обижайтесь». И вот Михаил Хейфец как исследователь зоны пришел со своим увлечением и способностью увидеть, кто есть кто, со способностью открывать настоящее и отличать от ненастоящего. Я думаю, что именно из этого увлечения и родилась его книга.
Я очень внимательно прочитал его «Место и время». Кто-то говорил: это — публицистическая вещь, «еврейские заметки». Подзаголовок книги — это едва ли не ключ ко всему. Это умение видеть правду без тех очков, которые автоматически люди надевают на такие деликатные вопросы, как свое национальное происхождение. Но Михаил Хейфец глазом наблюдательного писателя видит и затем описывает все на глубине своего понимания. И здесь чрезвычайно много интересных интимных интерпретаций, без которых не обойдется ни один солидный писатель.
Между прочим, для меня загадочным был такой вопрос, мимо которого все мы так или иначе проходили: Тарас Бульба и Янкель в известной повести Гоголя — что между ними есть? Почему Янкель держится Тараса Бульбы в окружении врагов? Он ему остается очень верным. И почему он в этой буйной среде остается постоянно, не скрываясь? А потому, что Тарас уважает его за то, что это человек, который является профессионалом в торговле, так же как Тарас является профессионалом в битвах. Эта порядочность, профессиональная порядочность — это надо быть хорошим писателем, чтобы уметь видеть такие вещи, которые совсем разбросались и затерялись в эпоху строительства социализма в России.
Итак, я хотел бы закончить свое вступительное слово тем, что перед нами — настоящий автор, перед нами настоящий писатель, писатель, который был интересен и будет интересен. И нам очень приятно, что он из Иерусалима приезжает в Киев, как домой. [Аплодисменты]. Теперь попросим к слову издателя этой книги господина Евгения Захарова. [Аплодисменты].
Е. Ю. Захаров: Добрый вечер! Я очень рад, что могу наконец представить книгу, которую я мечтал издать более десяти лет назад, потому что я прочитал книгу «Место и время» очень давно. Я еще тогда понял, что Михаил Хейфец — тот человек, который очень тонко анализирует именно национальный вопрос. Как по мне, так я ничего лучшего в самиздате и ничего более объективного в этом смысле не видел. Еще тогда мы задумывали издание «Истории инакомыслия в СССР», и была такая договоренность, чтобы он написал своего рода интернациональный очерк, чтобы собрать в нем наблюдения в лагерях за национальными группами — россиян, украинцев, евреев, прибалтов, армян и других. К сожалению, тогда этот проект не удалось реализовать, а сегодня — это удалось.
Господин Евгений сказал, что это издание украшает первая повесть, «Место и время». А я думаю, что одной из самых интересных вещей является статья «Иосиф Бродский и наше поколение», с которой собственно и началась история Хейфеца как диссидента. [Неразборчиво несколько слов]. Михаил Хейфец, который еще в 1973 году написал эту статью о Бродском, — он первый назвал его великим поэтом и первым написал статью о нем [неразборчиво].
Наша организация (Харьковская правозащитная группа) уже довольно давно собирает различные материалы по истории инакомыслия, как архивные, так и музейные, самиздат, фото, оригиналы. [Неразборчиво] Скоро должен выйти список лиц, осужденных в послесталинские времена по политическим мотивам в Украине. И этот список насчитывает более двух тысяч человек. [неразборчиво]. Эта работа, как по мне, необходима, потому что архивы наши, к сожалению, закрыты или не полностью открыты, — потому что можно посмотреть только дела тех, кто реабилитирован. И если мы не будем это делать, то у нас не будет истории, потому что, как говорит Василий Овсиенко, который работает над этой программой, история — это, к сожалению, не всегда то, что было, а то, что записано. Так вот мы и собираем материалы для того, чтобы история была справедливой. Это аудиоинтервью, воспоминания, документы, другие материалы, которые мы будем печатать.
Кроме того, мы готовим книгу Людмилы Яковлевны Немыринской, в которой будет показано десять дел. Она защищала Николая Руденко, Раису Руденко, Виктора Некипелова, Иосифа Зисельса дважды и других политических заключенных. Там будут ее речи. Кроме того, мы готовим к изданию воспоминания Стефании Петраш и Петра Сичко и еще много других книг. [Неразборчиво]. Через месяц выйдет книга «Две судьбы» — об украинских языковедах Елене Курило и Юрии Шерехе-Шевелеве. Выйдет книга Константина Штеппы и Фрица Хаутерманса «Чистки в России». Штепа — это известный историк, профессор Киевского университета, а Хаутерманс — это известный физик, они были вместе в неволе в 1938 году, писали под псевдонимами. Это очень интересное исследование причин и сущности сталинского террора. Эта книга скоро выйдет. А кроме того, хотим издать научные статьи Елены Курило. У нас очень много планов. Это совместная программа историко-мемориальной серии, которую ведет наша организация — Харьковская правозащитная группа, которую я здесь представляю, и харьковского издательства «Фолио», вместе с которым мы этот проект реализуем.
Спасибо за внимание. [Аплодисменты].
Е. О. Сверстюк: Это что-то из той истории, которая была написана, и потому стала историей. Действительно, у нас мало есть таких книг, которые можно было бы сравнить с «Украинскими силуэтами» Хейфеца. И это тем более вызывает удивление — ленинградский писатель, который не знал украинского языка, который попадает в лагерь и только там знакомится с украинским языком и с украинцами, там начинает открывать, кто есть кто. Я хотел бы подчеркнуть, что это особый дар — открыть, кто есть кто. Очень часто не хватает того человека, который бы открыл. Во всяком случае, Стус засветился в воспоминаниях, в литературном освещении из-под пера Михаила Хейфеца. Но среди нас есть герои этой книги, и одним из первых из них я хотел бы попросить к слову — Николая Руденко. [Аплодисменты].
Н. Руденко: Дорогой Михаил! Для меня большая честь и радость видеть тебя у нас в Украине. Здесь всегда твой дом, потому что здесь у тебя много друзей, которые тебя любят, которые тебя знают. Потому что нельзя знать человека лучше, чем тогда, когда ты спишь рядом с ним на одних нарах, да еще в ШИЗО, да еще в ПКТ, да еще на этапах. Это то, что не забывается, что остается на всю жизнь. Я всегда благодарен тебе за те слова, которые ты сказал в своей книге обо мне, о наших дружеских разговорах, о переводах стихов, обо мне как о человеке, обо мне как о политзаключенном. Так, можно сказать, никто обо мне не писал, и за это моя сердечная благодарность тебе. Я должен сказать, что это большой талант. Не каждому дано так «лицом к лицу — лица не увидать». А здесь действительно очень близко, «лицом к лицу» — ты увидел. Я не могу сказать о себе, я не знаю, какой я. Я просто верю тебе, что ты говорил обо мне правду. А я говорю о других, о которых ты рассказал с большой правдой, с большой любовью, с большой искренностью. Так что прими мою благодарность. Это не только я говорю — скажут и другие. Очень тебя прошу: чаще к нам приезжай, мы тебя любим. Позволь подарить тебе свои воспоминания. [Неразборчиво, аплодисменты]. Я думаю, что и ты мне подпишешь свою книгу. Так что позволь пожелать тебе острого пера — такого, как оно у тебя есть, было и будет, — и здоровья, и доброго труда на радость Украине, потому что ты пишешь, в основном, об Украине! [Аплодисменты].
Е. О. Сверстюк: Было бы ошибкой, если бы я не пригласил к слову представителей посольства Израиля, но, кажется, их здесь нет. Итак, я попрошу к слову того человека, который близко общался на нарах в Мордовии с Михаилом Хейфецом, что даже и теперь он у него ночует, по старой привычке, — Василия Овсиенко. [Аплодисменты].
В. В. Овсиенко: Уважаемый господин Михаил и все общество родное и сердечное! Как-то я написал статью «Мордованный союз». Мордованный — то есть связанный с Мордовией. Это такое интересное слово — когда-то мой отец приехал на свидание ко мне в ту Мордовию и говорит: «Тут какие-то такие страшные названия — Мордовия, Умор, Барашево, Явас, Потьма». Действительно, страшные названия. Так вот, там действительно был такой союз — мордованный, союз Тризуба и звезды Давида. В журнале «Жовтень» известный публицист Тарас Мигаль писал о таком союзе. Я утверждаю, что действительно в Мордовии такой союз был, потому что украинцы и евреи в мордовских концлагерях были ближайшими союзниками в борьбе с тоталитарным российским коммунистическим государством. Мы совместно выступали в одних акциях, вместе голодовки проводили, забастовки, заявляли протесты.
Украинцы составляли примерно половину каждого политического концлагеря — всегда и везде. Хотя мы, украинцы, составляли в империи 16% населения, но в концлагерях это была половина, и это свидетельствует о том, что украинцы не плелись в хвосте в борьбе с империей, наша заслуга в этом велика. Но и о том, что давление на украинцев всегда было больше, чем, пожалуй, на кого-либо другого. Если, скажем, в Москве можно было писать почти на глазах у КГБ книги и класть их в ящики стола, то украинцы в Киеве не могли писать книги и класть в ящики стола, чтобы потом издать их. Потому что из украинцев вытрясали не только из ящиков стола, но и из душ, и с душами вытрясали.
Поэтому так и случилось, что мы, украинцы, мало написали о своем пребывании в заключении. Мы там были фактически в авангарде всех событий, едва ли не больше всех страдали, а написать как-то не каждый мог, и не каждый догадался, и не каждый, может, имел талант. И слава Богу, что нашелся такой летописец, как Михаил Хейфец, который сделал это за нас, и сделал это на высшем уровне. Я рад тому, что в конце книги «Украинские силуэты» есть маленький очерк обо мне. На первом месте там очерк о Василии Стусе, затем о Вячеславе Черноволе, Николае Руденко, о Зоряне Попадюке, о Петре Саранчуке, который здесь есть сегодня. К сожалению, Попадюк не приехал, и Дмитро Квецко не приехал. Там много наших людей — почитайте! Там целая плеяда украинских повстанцев — Владимир Казновский, Кость Скрипчук, Михаил Жураковский, Николай Кончаковский, Роман Семенюк — это живые люди, там нет ничего вымышленного. Там все правда. Хейфец написал только то, что узнал от этих людей.
Я хочу отметить такую черту господина Михаила — я был с ним в 17-м концлагере в Мордовии 30 октября с 1975 года, а потом в 19-м, — я наблюдал, как он шьет те рукавицы. Они вылезают из-под его машинки как раздавленные лягушки. Потому что тот человек сосредоточен совсем на другом: у него в голове писалась книга. И вот он ходил под забором, заложив руки в рукава, и шапка на нем висит криво — он в себе сосредоточен. Я никогда не видел, чтобы он писал ту книгу — это делалось тайно. Вот только вчера-позавчера он рассказал мне, как это делалось.
Скажу еще такое. В 17-м концлагере провели грандиозный обыск, позабирали все рукописное. В том числе у Василия Стуса забрали тетради со стихами, и Василий был тяжело подавлен этим. Его бросили в карцер. Тогда господин Михаил подошел ко мне и говорит: «А у меня осталась тетрадь с Васиными черновиками — я взял почитать. Давай их выучим — и уже из памяти их не выскребут». К этому еще присоединился Роман Семенюк — 25-летник, который на самом деле имел 28 лет заключения. Мы начинаем учить те стихи — и тут меня хватают на этап. Я помню, это случилось 9 июля 1976 года. Я успел выучить всего каких-то 2-3 стихотворения. И когда я возвращаюсь в Мордовию 11 сентября, уже в 19-й лагерь (17-й закрыли), — Стус снова в карцере. Но Михаил Хейфец приносит тетрадь, исписанную таким корявым почерком, русскими буквами — это он по памяти записал стихи Василия Стуса. А потом еще мне диктует, и я их тоже списываю. Так спасаются те стихи. Вот вам пример настоящего интернационализма! [Аплодисменты].
Тот человек действительно не владел украинским языком, но просил с ним говорить по-украински, читал украинские тексты, переспрашивал некоторые слова. Зачем это ему было нужно? Он понял, кто находится рядом с ним. Когда он своей жене Раисе в комнате свиданий прочитал Васины стихи о жене («Ты здесь, ты здесь, вся белая, как свеча...»), то Раиса сказала: «Да она счастливая женщина! Он сделал ее бессмертной».
Господин Михаил здесь меня цитировал — надо наоборот, это я его цитировал, что история, к сожалению, не всегда то, что было, а то, что записано. Так вот, спасибо ему, что он записал ту историю правдиво, и теперь, по крайней мере, к тем людям, которые зафиксированы в этой книге, — к ним история будет справедливой. Спасибо Вам, господин Михаил, и дай Вам Бог больших творческих успехов! [Аплодисменты]. И пусть тот союз Тризуба и звезды Давида будет крепким и надежным! [Аплодисменты].
Е. О. Сверстюк: «Жалко, что нам с тобой не пришлось посидеть», — сказал как-то мне Михаил Хейфец. [Смех, аплодисменты]. [Фраза неразборчиво]. Здесь есть люди, которые, наверное, хотели бы сказать от Василия Стуса — или пани Валентина, или Дмитро.
Валентина Попелюх, вдова Василия Стуса: Мне приятно, но я ведь не собиралась выступать [неразборчиво]. Я желаю Мише счастья, здоровья, творческих успехов и хочу поблагодарить за то, что он сделал для Василия, для украинских политзаключенных [неразборчиво, аплодисменты].
Дмитро Стус, сын Василия: Говорили очень много и, может, сказали все. Господин Михаил побывал у нас в гостях, а я его знаю, как можно знать по «Украинским силуэтам». Знаю как человека, который, может, единственный открыл не столько то, что было, потому что разные интерпретации мы уже знали, а открыл психологию существования человека в неволе [неразборчиво]. Когда хочешь понять, через что пришлось пройти людям, надо открыть его воспоминания и читать. Когда этот человек сидел у нас за столом, рассказывал какие-то случаи, рассказывал анекдоты, то было такое впечатление, что для того, чтобы уметь радоваться жизни, надо было пройти те дороги, которые прошел он. Я благодарен, что существуют эти воспоминания, что они написаны человеком, который любит [неразборчиво]. Эти воспоминания о людях, которые прошли страшными дорогами, будут интересны и нашему поколению, и всем. Спасибо. [Аплодисменты].
Е. О. Сверстюк: Есть такой раздел в «Украинских силуэтах» — «Зэковский генерал». Зэковский генерал уже не может выступить, но о Славке Черноволе или от него, может, что-то скажет его жена пани Атена.
А. Пашко: [Говорит несколько минут, что-то цитирует на русском языке, но совсем неразборчиво, очень тихо]. Я Вам благодарна, господин Михаил! Я Вам желаю всего наилучшего. Вы знаете, что Вы очень близки моей душе. Я Вам желаю здоровья, успехов, пусть Вам помогает Господь [неразборчиво, аплодисменты].
Е. О. Сверстюк: Оказалось, что среди нас есть еще один персонаж книги «Украинские силуэты». Это Петро Саранчук — повстанец и антисоветчик с 28-летним стажем. [Аплодисменты].
П. С. Саранчук: Я хочу сказать, что я с этим человеком долго не сидел [неразборчиво]. Мы и не знакомились с этим человеком, а просто как-то сошлись. Я и по сегодняшний день не понял, как оно случилось [неразборчиво]. Но когда мне уже пришлось освободиться из Мордовии, а господин Михаил уже был в Казахстане, то я писал ему письма. Мне очень не хотелось снова возвращаться в этот замкнутый круг. Когда мне начали фабриковать уголовное дело, я обратился к нему, чтобы организовал мне вызов в Израиль. [Неразборчиво длинная фраза — о выезде в Израиль]. Но меня посадили, и мы не могли переписываться.
А когда мы общались еще в Мордовии, то он говорил, что переводил Стуса. Я ему подарил свой учебник украинской литературы. Но судьба нас долго не держала вместе, так что мне нечего много сказать. В свое время мы занимались каждый своей работой, будучи в Мордовии. Но и по сегодняшний день мы остались очень близкими людьми. Редко так бывает среди знакомых, что с первого дня стали чрезвычайно близкими людьми. Я благодарен Михаилу за все добро, за добрые слова в мой адрес. Желаю в дальнейшем больших успехов, а самое главное — здоровья [неразборчиво, аплодисменты].
Е. О. Сверстюк: Попросим к слову еще одного антисоветчика — Иосифа Зисельса. [Аплодисменты].
И. Зисельс: Добрый день, дорогие друзья! К сожалению, я с Михаилом не сидел. Мы сидели в разное время и в разных местах. Но мое знакомство с ним началось уже с середины 70-х годов, сначала заочно, когда по материалам самиздата мы следили за его приключениями и за тем, что с ним сделала власть, что он писал тогда — из того, что попадало в самиздат. Потом, когда он вышел из зоны на ссылку, мы нашли его адрес и переписывались с ним. У меня до сих пор есть его открытка из ссылки, я очень берегу эту открытку. Лично познакомиться нам пришлось только в 1989 году, когда я впервые приехал в Израиль, где Михаил Хейфец был уже известным публицистом, работавшим в очень серьезной, очень качественной газете, которая называлась «Время», а потом «Вести».
Сегодня уже много рассказывали о Михаиле. Но Михаил — очень многогранная личность, и всегда есть на чем остановиться, чтобы рассказать людям. Он человек скромный, не любит о себе говорить. Есть люди, которые отдали свою жизнь борьбе, и мы благодарны им за это. Есть люди, которые живут своим прошлым, потому что в том прошлом есть очень многое — они пишут об этом, вспоминают. К сожалению, не все люди, богатые своим прошлым, могут найти себя в новой, мирной жизни. И это очень жаль, потому что, на мой взгляд, мирная жизнь требует не меньшего, чем в то время, мужества, отваги, смелости и искренности, и главное — совести.
Когда читаешь статьи Михаила, которые в последние годы я имею удовольствие читать в израильской прессе, то видишь, что это бескомпромиссный человек, очень серьезный и сильный публицист. Даже если не знать его истории, за что он сидел и сидел ли вообще, то даже тогда по его статьям видно, что за этим стоит не идеология, а совесть, закаленная большой жизнью, переживаниями, закаленная годами неволи, которые он провел вместе с другими в советских концлагерях.
За 9 лет независимости Украины, кроме самого факта независимости, нам мало чем гордиться — и экономика плохая, и социальная сфера, и политика нам не нравится — и внутренняя, и внешняя. Но есть одно качество нашего государства Украина, которым мы действительно можем гордиться — это мир, межнациональный мир, который уже 9 лет никто не может сдвинуть в Украине. Когда мы вспоминаем об этом, мы не всегда понимаем, чем обусловлен этот мир, почему это так случилось, что Украина среди других стран, где идут межнациональные, межрегиональные войны, осталась таким островом мира. Я думаю, что одна из причин этого — это жизнь таких, как Михаил Хейфец, его совместная с украинцами борьба в концлагерях. Мы понимаем, что в нашей общей истории есть много черных страниц, и мы об этом не забываем. Но и не очень легко писать об этой истории объективно и не очень легко сотрудничать после такой истории, немногим это удалось.
Господин Михаил — это тот, кто много времени потратил на взаимопонимание между евреями и украинцами. Его жизнь, его книги — это одна из причин, почему мы сегодня живем в мире, почему почти нет антисемитизма в Украине. Когда я вспоминаю первые шаги Руха и других национально-демократических организаций в совместном противостоянии антисемитизму, я думаю, что тогда я всегда вспоминал Михаила Хейфеца. Спасибо ему и от еврейской общины, и, я думаю, что и от вас за то, что он сделал в своей жизни и еще много сделает. Спасибо! [Аплодисменты].
Е. О. Сверстюк: Я хотел бы напомнить еще об одной черте, которая может и исчезнуть из нашего поля зрения, если ее не вспомнить.
Вчера мы посидели вечер с Михаилом и с Василием Овсиенко, и как-то я напомнил себе один интересный момент, немаловажный в лагерях — это игра, умение вести игру даже тогда, когда ты прекрасно знаешь, что это твой заклятый и смертельный враг. Он знал, что это не случайность, а это смертельный враг. Это умение поддерживать игру удавалось младшим людям, людям другого нрава. Я думаю, что Стусу Василию это не удавалось, мне, скажем, не удавалось — у меня была холодная дистанция с ними. А он мог вести с ними такую игру [неразборчиво, помехи.]
Мне вспоминается один эпизод с заключенным Витольдом Абанькиным из Ростова. Его схватили в рабочей зоне на свидании так, что он не успел проглотить контейнер с текстом и держал его в руках. А они, по сути, не спускают глаз, и он не может ничего сделать. Так он и пошел на вахту с тем контейнером в руках. Они его раздевают и заглядывают ему в зад, а Абанькин: «Ну что там, начальник — коммунизма не видать?» [Смех, аплодисменты]. А они не знали, как он умеет прятать, они ему не заглянули в руку, а он держал его все время в руке. Вот что значит умение постоянно поддерживать игру в невероятно ужасных обстоятельствах [неразборчиво].
Я попросил бы к слову Михайлину Коцюбинскую, которая здесь есть. [Неразборчиво, аплодисменты].
М. Х. Коцюбинская: [Сбой записи] Наш друг, настоящий друг — так я его воспринимаю. Потому что в предисловии к своему «Путешествию из Дубровлага в Ермак» он размышляет о литературе на лагерную тематику, не надоест ли это читателям и ему. Там очень много интересных и глубоких мыслей, но он говорит, что в нем есть тот категорический императив, который приказывает ему: пиши! Я вам могу сказать, что когда есть такой категорический императив и человек его слушается, то, как правило, и получаются хорошие вещи.
Действительно, ограниченная тематика. Может, она уже исчерпана, может, она надоела, может, она не всем нравится. Но я скажу вам, что мой литературный опыт свидетельствует о том, что собственно тематика сама по себе еще ни о чем не свидетельствует — ни о широте, ни о глубине, ни об актуальности. Возьмем пример абсолютно из другой оперы. Мы знаем такого писателя, как Стефаник. Где может быть более узкая тематика, чем у Стефаника? Ведь все его герои, все его темы происходят из Русова, все его герои живут в Русове. Он писал, что вот [неразборчиво] для него любить Русов и правду в себе [неразборчиво]. Что очень важно — не только Русов, но и правду в себе. И когда сочетается эта тематика и тот охват, в котором вращается человек, то каким бы он синтетическим ни был, но если он сочетается с категорическим императивом, с любовью в себе, вот тогда и имеем такой результат, какой мы имеем в книгах Михаила Хейфеца.
Я бы это назвала в какой-то мере человеческой комедией. Это такой витраж из разных тем — больших, меньших, более ярких, более темных, которые отсвечивают, которые как-то так мало заметны. Но вместе с тем это колоссальный человеческий материал. Некоторые выписаны подробнее, некоторые даются несколькими штрихами, но что важно — нигде не навязывается какая-то оценка, все эти оценки идут изнутри. Это целая колонна разных людей, через которых мы, собственно, познаем жизнь.
Конечно, я читала с особым интересом, потому что в этой человеческой комедии, среди этой когорты людей есть очень много людей, которых я знала лично, которые знакомы мне по литературе, по воспоминаниям, о которых я писала, которых я люблю.
И конкретно среди таких людей промелькнуло имя, которое, возможно, многим, если не всем присутствующим здесь, ничего не говорит, а мне сказало очень много. Это совсем не лагерное имя, он упоминается в книге «Путешествие из Дубровлага в Ермак» — ленинградский профессор Ефим Григорьевич Эткинд. Вот как раз для меня это имя дорого, потому что я знала его как человека, как абсолютно блестящего филолога. И в человеческих категориях, в принципах моральных он сравнялся с теми героями, о которых писал Хейфец. Я просто не могла сразу вспомнить — я когда-то сказала, что у меня память сугубо кадровая — я вижу все, как в кинематографе, отсвечивают кадры. И вот с именем Эткинда мне вспоминается такой момент.
Середина 60-х годов, я доживаю свои последние годы в Институте литературы. Я как зачумленная: не каждый ко мне подходит, не все со мной общаются. И вот вдруг защита докторской диссертации, и первым оппонентом приезжает блестящий профессор из Ленинграда Ефим Григорьевич Эткинд, который, на удивление всем, оказывается, мой знакомый, который меня целует, обнимает при всех и который общается только со мной. Это уже, так сказать, протест, потому что он прекрасно знал, в каком я положении. И вот такая деталь человеческой комедии. Вечером банкет. Ясное дело, я не собираюсь на тот банкет идти. С чрезвычайной настойчивостью Ефим Григорьевич настаивает, он звонит моей подруге, чтобы забрала моего ребенка из садика, он высчитывает, сколько времени мне нужно, чтобы я пошла переоделась и чтобы хорошо выглядела. Мы вместе заходим в двери Союза писателей, заходим в этот зал, уже почти полный. Маленький шок. Большой такой стол, за ним, конечно, его место [неразборчиво несколько слов]. «Извините, я с дамой». И садится со мной за отдельный столик, который через десять минут превращается в центр всего зала. Он провозглашает тосты, он рассказывает анекдоты, и все смотрят только на этот столик. Это просто эпизод, одно из тех стеклышек из витража господина Михаила Хейфеца, которое для меня засветилось. Хорошо, что эти стеклышки есть.
И еще вот такой момент. Тот категорический императив диктует очень четкую моральную оценку людям, ситуациям, событиям [неразборчиво], и та оценка соотнесена с какой-то идеологической оценкой. Может, это банальная характеристика, но за тем чувствуется то, что Василий Стус назвал «поставою прямостояння» (осанкой прямостояния), которая начинается с самого автора, с самого героя. Он не произносит речей, он не проповедует, но одно то, как он общается даже со своими конвоирами, уже показывает, что это человек [неразборчиво]. Такая осанка высвечивается чрезвычайно ярко, и это очень важно. В наше время так много духовного обезлюживания. Такая осанка даже высмеивается и кажется не модной, но без нее собственно мир и человечество существовать не может.
И еще один момент, который я хотела подчеркнуть. Здесь все об этом говорили. Я хочу сказать, что это чрезвычайно яркий талант национального понимания. Я иначе, чем талантом, это не назову. Потому что это просто удивительно, как человек идет навстречу другой национальности, раскрывается. Ему все они интересны, и что очень интересно, он, как никто, на каждом шагу подчеркивает эти страшные пороки, страшные гримасы денационализации. Этот Зиненко, капитан он или кто, эти конвоиры и начальник украинской национальности — нет больших ненавистников своих соотечественников, которые там сидят. Это проходит, говоря штампами, красной нитью — это показано буквально на каждом шагу, и это особенно остро звучит из уст человека другой национальности.
То, что ленинградский филолог сошелся с Василием Стусом на таких высоких интеллектуальных уровнях, на уровне поэзии, философии, истории — это каким-то образом можно понять. Но как этот ленинградский парень, который, хотел он того или не хотел, но воспитывался в стереотипах той пропаганды, имел какие-то обрывки знаний о новейшей истории Украины, которые до него доходили — как же он смог так быстро назвать ветеранов УПА, с которыми он сидел, «святыми стариками Украины»? Эти слова для меня особенно дороги. Он их понимал. Я не хочу сказать, что он спустился к ним — нет, кто к кому спускается или поднимается, здесь совсем другие категории. Но они были для него люди из какого-то другого лагеря, но он их понял, он увидел их изнутри, как никто другой. И за это большое ему спасибо!
Я тут, между прочим, хотела сделать маленькое замечание издателям, что поскольку книга издается в Украине, то там, где есть украинские фразы и украинские слова, то их можно печатать украинскими буквами. Это я тоже хотела сказать.
Собственно, этот талант мне как-то ближе всего. Я считаю, что это огромная заслуга. Это не так часто встречается. Я не хочу и не буду развивать эту тему, но один из первых героев, о котором писал Михаил Хейфец, поэт чрезвычайно талантливый, чрезвычайного интеллектуального потенциала, — он не удержался на этом высоком уровне понимания национальности, на уровне общечеловеческого понимания Украины. Как это ни прискорбно, в последние годы своей жизни он очень фальшивит и берет очень неприятные ноты. А вот господин Михаил всегда на высоте в этом смысле. Я думаю, что это чрезвычайно важно. Это есть, и слава Богу, что оно есть — несмотря на горячие точки, несмотря на всплески какой-то страшной вражды на высшем уровне и на низшем, несмотря на бытовое непонимание национальности, сплетни и инсинуации, несмотря на всплески какой-то черной энергии — они есть, никуда от этого не деться. Надо только взглянуть на историю. Есть это и в сегодняшней жизни. Но вместе с тем есть и что-то другое. Существование Михаила Хейфеца и его книг свидетельствует, что несмотря на все это, есть и будет. И только благодаря этому наш мир не превратится в Вавилонскую башню, а останется планетой людей. [Аплодисменты].
Е. О. Сверстюк: Попросим к слову Леонида Финберга.
Л. Финберг: Глубокоуважаемые коллеги! Глубокоуважаемые друзья! Как и господин Евгений, я поздравляю вас всех с сегодняшним праздником. Все мы читаем нашего господина Михаила, и ради этого мы собрались в этом зале. Только два слова. Я хочу обратиться ко всем присутствующим. Мы готовим сейчас антологию украинских диссидентских текстов 60-80-х годов. Я всех вас, кто пишет, приглашаю нам помочь. Все вправе присоединиться к этой работе. Спасибо и еще раз прошу к слову — надеюсь, что это не вопреки сценарию, — господина Михаила. Спасибо! [Аплодисменты].
Е. О. Сверстюк: Я думаю, что тут мы подошли к главному моменту — к выступлению автора [неразборчиво, аплодисменты].
М. Р. Хейфец: Я что хочу сказать? Во-первых, раз тут столько говорили, то я начну с опровержений. Я вовсе не такой хороший, как обо мне говорили. Прежде всего, хотя я действительно и неоднократно очень старался овладеть украинским языком, но я им не овладел. Читаю совершенно свободно, но свободно говорить я не могу. А вот мои друзья-украинцы все в совершенстве знают русский язык, и когда я пытал их и просил со мной говорить по-украински, но я же не знал его — я переходил на русский, то и они мне по-русски отвечали. Так они меня и не научили. Так что виноватых нет, но я с вами буду говорить по-русски. Вы меня извините, но извинением служит то, что и на иврите я не говорю. Так что на своем языке не очень, и на вашем не очень — я говорю по-русски, вы меня простите.
Сегодня, в самом деле, большой день в моей жизни, и на самом деле я только сейчас в вашем присутствии это понял — я тут понял, господа, что я писатель. [Аплодисменты]. Потому что когда выпускаешь книжку — у меня книжек около десятка — ну, книжка вышла, и все, кто сейчас книжки выпускает. [Сбой записи].
Я только вчера прочитал такое смешное высказывание, Карл Маркс выпустил первый том «Капитала», потом 10 лет, 15 лет, 18 лет — второй том все не выходит, третий том все не выходит. К нему приходит один его приятель и говорит: «А не пора ли Вам думать о собрании своих сочинений?» На что Карл Маркс отвечает: «Их еще надо написать». То есть он был не уверен в том, что у него получалось, он сам понимал, что там что-то не в порядке, он строил модель и искал, и видел и чувствовал, что что-то не так, потому он задерживал публикации.
И вот я был в таком же положении, т.е. я выпускал какие-то книжки, но это было предшествие, что ли. И вот появился в моей жизни Евгений Захаров и сделал меня писателем. [Аплодисменты].
На самом деле я прожил четыре жизни. И настоящая моя жизнь, наверное, была первая — я был по образованию и по призванию школьный учитель литературы. Я очень любил это дело, и, по-моему, я был хороший учитель. Но так случилось, что эта моя жизнь кончилась, потому что школьный учитель в Советском Союзе не мог прокормить свою семью, если только не взял две ставки. Я понимал, что не могу взять две ставки — я тогда никогда не буду писать. Давать каждый день по шесть уроков у меня не было сил.
И я вынужден был оставить школу, и стал писателем. И я вел какую-то странную писательскую жизнь, очень странную. Я вроде бы даже и пригибался, я вроде напечатал книгу о «Молодой гвардии», я печатал очерки в издательстве «Советский писатель», в толстых всесоюзных журналах — вроде все было хорошо, но это как-то очень-очень странно, потому что с какого-то момента, что бы я ни писал, все как бы [неразборчиво]. Я шутил, что советская власть — самая гуманная власть в мире: она кормит мою семью за счёт рабочих и крестьян и не требует никакой отдачи. И так длилось четыре года, пока за мной не пришли. Только тут я понял, что я четыре года был под колпаком. Это было следствием недоразумения, чистого недоразумения.
Я вообще прожил очень странную жизнь. Я как человек очень домашний, не ищущий никаких приключений, не стремящийся ни к каким испытаниям, ни к путешествиям. Мое любимое развлечение — сидеть дома, сначала за пишущей машинкой, а потом за компьютером. Или, в крайнем случае, в библиотеке выписывать книги и их читать. Я очень такой приватный человек, у меня совершенно нет общественного темперамента, у меня совершенно нет стремления участвовать в каких-то общественных организациях, а уж тем более в политических.
И вдруг оказалось, что такой человек, как я, попал под колпак, потому что в одном письме я высказал некое предположение, которое сейчас стало азбукой историков, что ли. Это письмо было перехвачено, и органы госбезопасности решили, что я слишком много знаю. На самом деле я просто написал в этом письме, что в товарища Ленина стреляли по поручению товарища Дзержинского. Сегодня эта вещь в среде историков общеизвестная, а я ничего такого не хотел и никуда не залезал — я просто прочитал, что когда был процесс правых эсеров, то участником группы, которая организовала покушение на Ленина [неразборчиво, помехи], две пули попало — это была не фикция. Их судили в 1922 году, и их осудили, естественно, к тому, к чему должны были осудить — к «высшей мере социальной защиты». Но гуманный советский суд обратился во ВЦИК, и ВЦИК гуманно заменил «высшую меру социальной защиты», расстрел, заменил — ну как вы думаете, чем? — немедленным освобождением из-под стражи! И вот в такую невероятную гуманность не то что советского, а какого бы ни было суда на свете я поверить не мог. Я, естественно, понял, что товарищи выполняли приказ, потом выполняли второй приказ, выступая подсудимыми на суде, а после того, как суд кончился, товарищей отпустили служить дальше.
Я стал выяснять, какая судьба у них, и узнал, что руководитель той боевой группы, которая организовала покушение на Ленина, кончил свою жизнь, естественно, в 1937 году, это не сложно было вычислить, но кончил ее в роли бригадного комиссара и заместителя начальника ГРУ Генштаба Красной Армии. Таким образом, я как бы понял, что это был приказ стрелять в Ленина. И я что-то в этом роде написал одному человеку. Письмо попало в «органы». Я объяснил, что я это просто вычислил по приговору, а приговор был напечатан в журнале, в открытом доступе, «Фронт пролетарской революции» называется. Но они решили, что я собрался [неразборчиво], что я историк, который слишком глубоко влез в их секреты и тайны. И вот с этого началась моя необычная судьба, и через четыре года, когда им попала в руки моя статья о Бродском, я оказался там, где я оказался.
Надо вам сказать, что моя судьба нетипична. Мне было намного легче, чем всем моим товарищам, чем всем моим будущим сокамерникам и соузникам. Дело в том, что я все-таки писатель, и я воспринимал происшедшее со мной как некую творческую командировку. [Смех, аплодисменты]. То есть мне как бы не пропавшие эти годы, а вот они и не думали, что дали мне возможность попасть туда, куда никто из писателей попасть не может, а вот я проник [неразборчиво].
Я был очень наивный и лопоухий человек — я совершенно не понимал ситуации. Когда я понял, что они всерьез собираются оформить приговор, я им сказал: «Мужики, вы опупели — сажать писателя в зону? Я ведь все напишу, я вам обещаю! Я за каждый год срока, который вы мне дадите, напишу по книге». Ну, и постановив так побольше, мне побольше и дали. [Смех].
Но поэтому, конечно, моя жизнь была легче, чем у всех. Во-первых, я в зоне работал. Во-вторых — это было, конечно, некое актерское переживание, потому что на самом деле я не люблю врать — не потому что я такой честный человек, а потому что я себя берегу: когда врешь, надо все же запоминать, что ты соврал. А у меня память ограниченная, поэтому я её берегу для того, что на самом деле нужно, а не для того, чтобы запоминать собственный обман. Поэтому я, как правило, говорю правду. А тут ситуация сложилась так, что я вынужден был их обманывать. Я играл некую роль, я стал актером, это было некое приключение в моей жизни. Я сочинил версию, и для следствия её все время играл. Я её играл перед всеми. У меня была в камере «наседка», и я с «наседкой» тоже играл эту роль. Я настолько вошел в эту роль, что потом мне было трудно из нее выйти. Когда я писал, мне надо было заставлять себя писать то, что было на самом деле, а не то, что я придумал для них. Из роли трудно выходить.
И, конечно, все было. Это были сплошные приключения. Вот я вам скажу, что такое зона. Обычная жизнь — это материал для прозы, а в прозе, как известно, нет настоящего. В жизни, как и в нормальной прозе, всё придумано. Так вот, на самом деле это не совсем так. Есть такие места на земле, где детективный сюжет осуществляется. Это есть зона. Я попал в детективный сюжет, даже сам стал героем детективного сюжета. Надо было писать книги так, чтобы никто меня не поймал. И, следовательно, надо было придумать какие-то ходы. Я тут вчера рассказывал такой, казалось бы, простой ход, как спрятать. Я горжусь до сих пор, что я придумал такой тайник, который никто не мог раскрыть. На зоне был жуткий шмон, никогда такого шмона не было. Десятки людей искали мою рукопись. Они знали, что она есть, они все перевернули — и не могли найти. А тайник мой был простой — вот это я придумал из рассказа Эдгара По «Потерянное письмо». Я книжки читал, поэтому я мог полученные мною знания использовать в зоне. То есть, спрятанная вещь должна находиться на самом виду, прямо перед глазами — и тогда ее никто не найдет. Я взял носки, сделал в них дырки, чтобы они были дырявые, — потому что целые носки могут украсть, а дырявые уже никто не украдет, — зашил дырочку поверх так, чтобы из нее ничего не вываливалось, и повесил эти носки посреди зоны, там, где сушилось белье. И в этих носках я прятал свои рукописи. [Смех, аплодисменты]. Это было очень удобно, потому что ты в любой момент мог подойти туда, в любой момент мог уйти оттуда: зеки приходят менять выстиранное белье — это обычное дело, и никто не обращал на это внимания. Гебистам, которые переворачивали всю зону, и в голову не пришло, что носки, которые висят прямо посреди зоны, у них на глазах, — что это и есть то, что они ищут!
Конечно, это была игра, конечно, это был некий азарт. Я попадал в совершенно фантастические приключения, на самом деле, и когда я их вспоминаю, я до сих пор сам в это не верю. И, конечно, на самом деле, что в зоне с людьми происходит, то и со мной происходило. Ты начинаешь понимать, что Бог есть, и если ты живёшь как следует, то Он тебя хранит. Потому, что, конечно, в моей жизни были эпизоды, когда я понимал, что только Бог меня спасает.
Например, у меня была рукопись, уже в ссылке, и я ее уже кончал, она была готова — это второй том «Путешествия из Дубровлага в Ермак». Я ее кончил, осталось три дня до конца срока, и я уже понимаю, что они знают, что они вот тут, но я не мог остановиться. Когда пишешь книгу и ее кончаешь — тут женщин много, они меня поймут, это как роды — ты уже не можешь остановить этот процесс, раз он начался. Ты понимаешь, что он тебе грозит, может быть, смертью и понимаешь, что это страшно, но ты ничего не можешь сделать — это идет. И я понимал, что они тут, но я надеялся успеть раньше них — и я не успел: они пришли за три страницы до конца.
Они пришли, я лежал в постели, когда позвонили. И я не понимал, что это они — я думал, что это гость какой-то пришел. И думаю: ну, сейчас выгоню гостя — а куда спрятать? Рукопись-то большая, а комната махонькая была. Я ее сунул под одеяло — так, на том месте, где лежал. У меня в комнате, помимо кровати, был только стол и стул один. Сунул под одеяло — там шесть человек: «Михаил Рувимович, мы к вам из КГБ, по делу Виктора Некипелова — вот ордер на обыск». Входят. Я в кальсонах и рубашке. Они меня сажают на кровать и начинают обыск.
А их шесть человек — двое обыскивают, большой начальник самый главный, который не представился, сидит за столом на единственном стуле, который у меня в комнате есть, и принимает их добычу, а трое стали и стоят, в том числе прокурор области, тоже в полковничьем чине товарищ. Ему надоело стоять — тут обыск проходили многие, и они знают, что он длится часами, что это небыстрое дело. Ему надоело стоять, и прокурор говорит: «Кровать я обыщу сам». Он подходит — прокурор, полковник, большой человек — будет он марать свои руки этим делом? Он мне говорит: «Михаил Рувимович, поднимите подушку». Я поднимаю подушку. «Михаил Рувимович, поднимите матрац». На самом деле, я должен сказать, что я был наглым человеком — если бы там не было рукописи, я бы его послал куда подальше, и пусть бы он сам работал. А тут я послушный мальчик — я поднимаю подушку, я поднимаю матрац. «Поднимите простыню». Я поднимаю простыню. Он говорит: «Сверните». Я сворачиваю простыню вместе с одеялом. Он говорит: «Садитесь». Я сажусь — сажусь на свою рукопись, а он садится рядом вместе с понятым. Они сидят рядом со мной весь обыск. Я сижу на той самой рукописи, которую они ищут. Согласитесь, но это фантастика — такого в жизни быть не может! Если бы это было не со мной самим, я бы решил, что человек, который это рассказывает, — большой фантазер и заливала. Но это произошло на самом деле. И, понимаете, когда ты в зоне, то бывают такие моменты в жизни, когда ты понимаешь, что над тобой есть рука, которая тебя хранит.
Я написал три книги — две книги в зоне я написал и одну книгу в ссылке, это три книги. И потом, когда я оказался в Израиле... Они меня выдворяли, на самом деле, это смешная история — они меня ловили, я угонял самолет, потому чтобы сделать обыск без санкции прокурора, нужны чрезвычайные обстоятельства. И тогда меня снимают с самолета как угонщика и подвергают личному обыску.
Была масса приключений, и мне было совсем не до смеха, я даже был немножко нервный. И главное, конечно, что важно было для зека, – нужно было научиться терять. Нужно было понимать: ты потерял – ничего, восстановишь. Ты потерял книгу – ничего, восстановишь. Что-то у тебя не получилось – ничего, мы все переделаем. На самом деле, мне, конечно, очень помогало то, что я историк, так скажем, в структуре своей. Потому что я понимал, что они обречены, я понимал, что на нашей стороне правда. Вопрос срока – доживу я или не доживу, но это вопрос другой.
А с другой стороны, я думал: чего там, я уже прилично пожил, почему мне и было легче, чем многим. Я прилично пожил уже, я не был слишком молодой. У меня были прекрасные подруги, у меня очень хорошие дети, у меня была очень хорошая работа, которая доставляла мне удовольствие. У меня было ощущение, что высшее наслаждение в жизни я уже испытал, и все, что мне будет потом, будет неким повторением того, что я уже имел. Поэтому если сейчас жизнь прекратится — ничего, я своё уже получил, и это хорошая была доля. Поэтому смерти я как бы не боялся. А в ту минуту, когда ты перестаешь бояться смерти, они тебе уже не страшны. И я должен отдать должное работникам КГБ. Они хорошие работники были. Во-первых, то, что они меня изъяли из всего общества — ведь на самом деле в Ленинграде было очень много писателей, гораздо более талантливых, чем я, гораздо более интересных, чем я. Но выбрали они меня. Это выглядело тогда каким-то недоразумением. Но теперь я понимаю, оглядываясь на [сбой записи, пустой участок пленки] ... не играет никакой общественной роли, не имеет никакого общественного значения, а я единственный, который вдруг оказался человеком, действительно влияющим на общественное сознание своей страны, Израиля. То есть, они выбрали именно того, кто был общественно опасен. Вот у них было чутье такое, что я сам в себе этого не видел, а они это во мне усмотрели. И они чувствовали очень хорошо тебя на следствии, они довольно профессионально себя вели, они были работники стоящие.
Другое дело — чего я не понимал. Я не понимал того же, чего не понимал Вячеслав Чорновил, о чем сегодня Атена мне напомнила. Я не понимал, что они играют с тобой по правилам, которые они сами установили. Вот они играют в шахматы с тобой, и они профессионалы, а ты любитель. Они должны у тебя выигрывать в любом случае. И если вдруг они проигрывают, тогда что делать — тогда идет игра по Остапу Бендеру: либо ладья воруется с доски, либо просто фигуры сметаются с доски и тебя бьют доской по голове. То есть исход игры должен быть определен. Если можно у тебя выиграть по правилам, они с удовольствием выигрывают у тебя по правилам, это им доставляет удовольствие. Но если они не могут выиграть по правилам, они тебя выключат другим способом, или, как говорил мой следователь: «Михаил Рувимович, Вы не знаете практики». Это было правдой – практики я действительно не знал. И, как вам сказать, в общем, мне было легко, легче многих, потому что я у них выиграл. Вы понимаете, я могу поэтому быть таким, как был. Тут мне говорили, что я объективный, все эти комплименты — это легко быть объективным, когда ты победитель, легко быть объективным, когда ты выиграл, и победитель имеет право быть великодушным. А вот когда ты проиграл — это гораздо труднее.
Тут очень много говорили о моем отношении к Украине. Отношение к Украине у меня, действительно, особое. Не буду от вас скрывать – я Украиной заинтересовался еще до посадки, это не было связано с посадкой. Я занимался народниками и народовольцами. И тогда я впервые обнаружил, что все народники и народовольцы начинались здесь, на Украине. И как историк я вдруг увидел необыкновенно талантливых людей, кучу талантливых людей, блестяще талантливых людей. И меня заинтересовала страна, из которой эти талантливые люди выходят. Я вдруг открыл, что это страна величиной с Францию, я увидел, что население ее – примерно как во Франции, а уровень культуры и уровень влияния в мировой истории совершенно несоизмерим с такой страной, как Франция. Можно было подумать, что народ не талантлив – но я-то видел, что народ очень талантлив, по этим людям, которых я изучал. Тут я понял трагедию этого народа, который был искусственно ограничен в своем развитии историческими условиями. И конечно, меня этот народ и эта страна заинтересовали.
А когда я оказался в зоне, я был к тому времени совершенно ассимилированным человеком, у меня не было никакого представления о национальном вопросе – ну начисто, совершенно! Кстати, я и диссидентом, наверное, не был – я был стихийным диссидентом, сам по себе. Но когда я оказался в зоне, я вдруг увидел националистов всех мастей, как говорили в то время. И самой крупной группой были украинцы. И надо отдать должное, что это была самая, как бы вам сказать, теоретически подкованная группа националистов, т.е. это были люди, которые выработали некое общее понимание национального вопроса. Тут Михайлина Коцюбинская говорила, что у меня есть некое понимание национального вопроса – не мое это понимание, это ваше понимание! Это вы меня этому пониманию научили, у меня его начисто не было.
Я действительно, у этих людей, у украинцев, в зоне учился пониманию того, что на свете есть нация, что человек – животное стадное. Он произошел от обезьяны, а обезьяна – животное стадное. И то, что в нас животного – оно в нас все равно сохраняется, оно в нашей генетике, мы от этого никуда не уйдем. Мы, конечно, стремимся быть личностями, особенными, необыкновенными, но все равно в нас сидит и та наша первооснова, в которой мы животные стадные и должны жить в своем коллективе, в своей группе – это так нам природой или, если хотите, Богом заповедано, и независимо от того, хотим мы этого или нет, это воля наших предков к продолжению жизни, к продолжению рода, к продолжению себя. Она где-то в нас воплотилась, независимо от того, понимаем ли мы это, хотим мы этого или нет.
Но в то же время что мне открыли украинцы... В чем ошибка того национализма, который приводил к таким бедам в XX веке? Люди не хотели верить, что каждая нация нужна Богу, что Богу нужно разнообразие, что Богу нужен каждый цветок, который растет в его саду. Каждый хотел, чтобы его цветок был получше, а другой был похуже. Так вот, украинцы меня научили именно тому, что каждый народ нужен Богу, что нет недостойных народов и нет великих народов. [Аплодисменты]. И я как бы осознал и себя как члена своего народа. Отсюда моя первая книга «Место и время» – она из этого родилась, – о том, как я с помощью украинцев осознал свое национальное существование как еврея. Отсюда, конечно, моя благодарность этому народу, который мне открыл глаза на меня самого. Так что уж позвольте мне вернуть вам те комплименты, которые вы здесь так слишком сыпали в мой адрес.
А дальше что? Дальше я кончил срок. Меня выдворили. Но не буду вам врать и говорить, что я этого не хотел, – я этого хотел. Было очень тяжело понять... Я, по-моему, выхожу за регламент? Ничего? Что трудно понять зеку? Старому поколению зеков, к которым относится Петро Саранчук, например, – им это, наверное легко было понять, а вот нам, зекам послевоенного времени, было очень трудно понять, что перед нами – противник. Например, ты сидишь со следователем, и ты же знаешь, кто он есть – ты гражданин своей страны, ты хочешь своей стране хорошего, ты об этом думаешь, у тебя есть какие-то знания. Вполне возможно, ты нормальный человек, ты допускаешь, что в чем-то ошибаешься. Истину знает один Бог, а человеку дозволено кусочек той истины. И он тоже что-то знает. Он – представитель правопорядка, он – представитель государства, и, может быть, он тоже в чем-то прав. Ты начинаешь с ним обсуждать, ты излагаешь ему какие-то свои мысли, ты пытаешься переубедить его в том, что ты прав. И ты не понимаешь, что перед тобой не оппонент, не партнер на переговорах – перед тобой враг, и что бы ты ни говорил, у него работает только один-единственный рефлекс: из того, что ты говоришь, отобрать то, что можно тебе поставить в обвинение. Вот это сказал – это такой срок, а это сказал – это уже другой срок. И все, больше его ничего не интересует, все остальное отсекается чисто профессионально.
И вот зекам было очень тяжело понять, что перед ними враги. А когда ты уже понимал, что перед тобой враг, жить в зоне было довольно просто. Потому что враги-то были не очень такие изощренные. Скажем, как мне удалось уехать в Израиль? А очень просто: я ходил по стукачам и говорил, что ни в коем случае не хочу уехать в Израиль. [Смех]. Ну что русский писатель будет делать в Израиле? Мол, я потеряю язык, я потеряю читателя – нет-нет, я ни в коем случае не хочу! А, он не хочет?! И меня стали насильственно выдворять в Израиль. [Смех, аплодисменты].
Это, казалось бы, такие простые вещи, но знаете, как трудно было до этого дойти! Трудно было эту простую истину, что перед тобою враг, осознать. Думаю, что мы на самом деле не видели в них врагов. Ну вот, до всего приходилось доходить.
Я оказался в Израиле и стал научным сотрудником [неразборчиво 2-3 слова]. Я стал уже профессиональным историком, я работал в университете. Я был благополучен, все у меня в порядке – и тут вдруг всех моих друзей снова сажают, по новому заходу. Меня выдворили, им не удалось меня посадить, а всех остальных сажают снова. И что мне делать? Я вам уже сказал, что я не общественный деятель, не политик, и на самом деле, я и просить никого ни о чем не умею – ну просто лишен такой способности о чем-то просить. Единственное, что я умею – это писать. И я сел и стал писать «Украинские силуэты» – для того чтобы помочь тем, кто сел снова. Потому что если человек уже по ту сторону проволоки, я знал, как это важно для людей, чтобы о них было написано. Это важно не только для морального состояния, не только, а часто это важно и чисто тактически. Потому что ну кто такие наши охранники? Обыкновенные колхозники, просто у них вместо обычного колхоза устроили зону. Зона эта и была их колхоз, куда они ходили, как на колхозное поле ходят мужики в обычном колхозе, а эти ходили в лагерь отрабатывать. За это они получали свои шесть соток или сколько там сенокоса, начальник лагеря прибегал утром на свой сенокос, быстренько выписывал нам карцера и быстро убегал, потому что в сенокос надо сена накосить.
Это было со мной лично, поэтому это не образ, а так на самом деле все и было. И им скучно, а тут рядом, в зоне – люди, о которых по радио говорят. И они вечером идут домой, включают радио «Свобода» и слушают, не сообщили ли чего-нибудь про их зону по радио «Свобода»? И если там о ком-то что-то говорится – о, этот человек уже заслуживает большого уважения, и его лишний раз могут не наказать, – в карцер лишний раз не сунут, ларька не лишат и вообще не будут придираться, потому что большой человек, по радио вчера о нем говорили. То есть это некая реальная помощь, а не только моральная. И вот я что мог сделать, я сделал – я написал эту книгу. Это была четвертая книга про лагеря. А потом армян посадили – я написал про армян тоже, это была пятая книга про лагеря, ну и я решил, что я с «гебой» рассчитался: я обещал им шесть книг, но поскольку все-таки ссылка – день за три, то я написал пять книг и счел, что я в расчете.
И дальше я работал как научный сотрудник, довольно успешно и очень хорошо работал, всякую карьеру так называемую делал – ездил на международный научный конгресс, печатался и в Англии, и в Америке, не говоря про иврит, там в ученых записках моего университета каждый год появлялись мои статьи, в кафедральном бюллетене всегда были. Короче, все было хорошо, плюс я книжки писал еще.
А потом в 1990 году мой шеф, который меня научил быть историком, умер. Пришел новый зав кафедрой, уволил всю кафедру и нанял новую. Я остался без работы, но довольно быстро стал журналистом. И началась моя новая жизнь, в каком качестве я сейчас и пребываю.
Я довольно известный журналист в своей стране – если похвастать, то я бы даже сказал, что я ведущий журналист. [Аплодисменты]. И поэтому как журналист я действительно пишу книги, но я их издаю как журналистские книги. И вдруг появляется весной Женя Захаров и предлагает издать. И я вспоминаю, что у меня же есть неопубликованная книга – «Путешествие из Дубровлага в Ермак». Я ему говорю: «Возьмите, посмотрите». Он посмотрел и сказал, что ему нравится, но он хотел бы и «Место и время». Я говорю: «Ладно». Он говорит: «А без «Украинских силуэтов» как же обойтись?» И тут я вдруг вспоминаю, что у меня же есть еще одна неопубликованная книга – «Русское поле». Я говорю: «И еще одна есть, посмотрите». Посылаю ему, он посмотрел и говорит: «Да, но это уже в два тома не влезет, придется третий том делать». Я говорю: «Пожалуйста». А тут Васыль Овсиенко вмешивается со своими идеями и говорит, что у Хейфеца есть еще одна книга, «Военнопленный секретарь» – и её надо вставить. Женя его поддерживает, и так возникает трехтомник только лагерных сочинений. И вдруг вот сегодня я осознаю: три тома, господа – это не журналистика! Это уже литература, это я уже писатель, и у меня начинается какая-то новая жизнь! [Аплодисменты].
На самом деле, я теперь ведь стал ездить на Украину. Я не был на Украине. Я не был на Украине до зоны – ни разу! А вот тут раз, второй, и уже третий раз я приезжал на Украину. И мне здесь приятно и хорошо, я как бы заново открываю страну, заново открываю города, заново открываю людей. Здесь мне очень хорошо и очень приятно, за что вам всем спасибо! [Аплодисменты].
Прослушал, вычитал, отредактировал и разместил на сайте Харьковской правозащитной группы http://museum.khpg.org 2.02.2010 Василий Овсиенко. Издатель Евгений Захаров и автор Михаил Хейфец. Снимок В. Овсиенко 10.12. 2000.