Воспоминания
16.03.2021   Юлия Винер

Группа двадцати четырёх

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Воспоминания Юлии Винер об акции, состоявшейся 50 лет назад, когда 24 еврея собрались в приёмной Президиума Верховного Совета СССР, требуя решения проблемы эмиграции в Израиль.

Утром того дня — 24 февраля 1971 года — я проснулась с тяжёлым чувством. Что-то мне предстояло в тот день, трудное и неприятное. Сделав мысленное усилие, я постаралась не вспоминать, что именно, и решила спать дальше. Накрылась с головой — и отчётливо вспомнила.

Нет, не пойду! — завопил категорический протест. Не пойду, я не обязана, никто меня не заставляет. Не пойду, там прекрасно обойдутся без меня. Не пойду, мне страшно, и всё это не имеет смысла, никакого толку не будет, один только риск... И на родных может отразиться, я не имею права... нет, не пойду. Лучше буду спать.

Ехала в метро, и сама перед собой делала вид, что направляюсь вовсе не туда. А когда вышла на улицу и увидела массивное тёмное здание библиотеки Ленина, полностью наконец проснулась и пошла прямо — туда. Словно кто тянул меня на верёвке — а ведь не тянул никто, не уговаривал, и сама я не хотела. Странно, да?

Туда — то есть в приёмную Верховного Совета СССР.

Юлия Винер, 2013

Это я собираюсь рассказать о событии, которое уже не раз рассказано-пересказано — в основном его не-участниками. С пафосом, с героизмом, с высокими сионистскими идеями. Зачем же я хочу опять о нём говорить? Развенчиванием мифов я заниматься не собираюсь. Существенно нового мне вряд ли удастся прибавить. Это если по большому историческому счёту. Однако в жизни мало что на самом деле складывается по большому счёту. Это мы уже задним числом, в перспективе назад, невольно или вольно завышаем оценки и себе, и другим, и всему событию в целом. Событие, конечно, и для меня было немаловажное, но с течением времени пафос из него сильно повыветрился, героизм начал представляться в несколько ином свете.

Для меня это событие остаётся в памяти не этапом еврейского освободительного движения, а моим личным переживанием, по малому, личному счёту. Со всеми сопутствующими ему мелкими и незначительными деталями, которые и сохраняют его в моей памяти не закостеневшим в смоле истории, а живым и реально бывшим.

Тем не менее, прежде чем писать о нашем сидении в приёмной Верховного Совета СССР в феврале семьдесят первого года, я попыталась заручиться достоверным о нём свидетельством, записанным по свежим следам. Моим собственным. Данным мной сотрудникам госбезопасности вскоре по приезде в Израиль. Сотрудники были молодые, симпатичные, на русском языке говорили плохо. Но расспрашивали меня дотошно, поскольку здесь очень мало ещё знали о еврейском советском бытовании, о сионистской же деятельности имели представление, нередко меня смешившее. А может, это они нарочно так, может, это их профессиональные приёмы были такие. Тем не менее, отвечала я охотно, даже с жаром — это ведь не кагебешники были злобные, а наши, родимые органы безопасности.

Записи эти были засекречены и остаются засекреченными до сей поры. Получить их мне не удалось. Так что придётся полагаться на свою, не всегда надёжную, память.

Прежде всего, отметить то, что я помню точно. То, чем поход наш не был.

Кое-где, в частности в интернете, неоднократно говорится о «захвате» приёмной Верховного Совета группой евреев-сионистов. Это я считаю необходимым отбросить сразу. «Захват» предполагает насилие, оружие, борьбу. Ни о каком захвате и речи быть не может. Просто пришли и сели.

По некоторым другим сведениям, это была «голодная забастовка» в приёмной Верховного Совета СССР. Звучит красиво, но голодной она никак не была. Да у меня у самой было в кармане полпачки печенья. У кого-то были, кажется, бутерброды. Не говоря о том, что длилось всё мероприятие едва полсуток. Так уж много не наголодаешь, хотя есть, конечно, захочется.

А сидячая забастовка действительно была. Хотя и тут — почему, собственно, «забастовка»? Бастовать, от слова «баста», означает прекращать что-либо, чаще всего работу. Мы вовсе не «бастовали», большинство из нас и так уже не работали. Собрались в приёмной Верховного Совета двадцать четыре советских гражданина с отметкой в паспорте «еврей», принесли петицию к властям с требованием урегулировать законным образом процедуру эмиграции в Израиль и с просьбой предоставить им возможность встречи с председателем Верховного Совета Подгорным. И заявили, что не покинут приёмную, пока не получат ответа. Забастовки никакой не было, вернее будет назвать это демонстрацией — демонстрацией своей решимости.

А решимость была, это правда. Многие из участников уже получили отказ на прошение о выезде. В том числе и я. Правда, мой срок пребывания «в отказе» был незначительный, месяца три-четыре, не больше. Но я знала про себя, что дыхание у меня короткое, долгого ожидания я не выдержу и либо сделаю какую-нибудь отчаянную глупость, либо вообще откажусь от мысли о выезде.

В одной отчаянной акции я уже чуть было не поучаствовала. К счастью, её инициатор вовремя отменил её. Иначе это неизбежно было бы ещё одно «самолётное дело», а то и похуже.

Он планировал взять несколько человек, пробраться в Севастопольский порт, угнать военный катер и уплыть в Турцию. Я готова была к нему присоединиться. Я, разумеется, понятия не имела, насколько такой план нереален и как велики его опасности. Но я полностью полагалась на Фиму Файнблюма, нашего предводителя. Это был (и есть) человек сдержанный, с мягкими манерами и негромким голосом, но смелый и решительный. Упрямый к тому же. Уже добиваясь выезда в Израиль, он добивался одновременно восстановления в партии, откуда его выгнали сразу после подачи заявления с просьбой о выезде. И зачем ему это надо было? А для справедливости. Для законности. Из упрямства!

Теперь Ф. Ф. успешный предприниматель. Бизнесмен. А может, вообще уже пенсионер. Наверняка знаю, что дедушка. Мне трудно представить себе его в любой из этих ипостасей, я давно его не видела. Помню деятельного, худого, красивого, с усами.

Это был один из инициаторов нашего похода, такой же нетерпеливый, как и я, только несравненно более опытный и авторитетный.

Второй был гораздо спокойнее и методичнее. О нём написано было немало, а теперь имя его, естественным ходом вещей, начинает забываться, тем более, что его уже больше тридцати пяти лет нет в живых. Пожалуй, я могу позволить себе назвать его по имени. Если что и привру, он был человек не мелочный, простил бы, я думаю. Имя его начинает превращаться в легенду, а по этой канве дозволено вышивать своё, что многие и делали без всяких церемоний. А я сделаю осторожно, хотя тоже, скорее всего, не вполне достоверно. Такова уж судьба легенд.

Меир Гельфонд. Этот человек вызывал у меня восхищение и робость. Восхищение, потому что был и умён, и разумен, к тому же любил классическую музыку, к тому же, по общим отзывам, был очень хорошим врачом. А робость — потому что уж очень героическое стояло за ним прошлое. Лагерь, длительный сионистский активизм. Я к героям отношусь как-то с недоверием, особенно к тем, которые сами признают за собой это достоинство. В нём этого геройства не было совсем. Что в нём было, так это сионизм. Как черта характера. Упорный, последовательный, фанатичный. Прямо с детства. В четырнадцать лет мальчишка уже был членом сионистского кружка! Я вспоминаю себя в четырнадцать лет... О сионизме я и слыхом не слыхала, а еврейство моё было лишь досадным источником неприятностей.

Наряду с восхищением и робостью, человек этот вызывал у меня некоторый страх. Фанатизм любого сорта всегда отталкивал меня. Я немало встречала всяких фанатиков-сионистов, они не пугали меня, а только раздражали, и иногда смешили. Раздражали шоры на их глазах, смешила высокая самооценка при глубоком невежестве. Не таков был Меир Гельфонд. Слишком он был значительной фигурой, чтобы раздражать, тем более смешить. Известная узость взглядов и интересов для фанатика неизбежна, но в невежестве его никак нельзя было упрекнуть. Сионизм у этого человека начинал превращаться в профессию, в цель, тогда как для меня он был лишь средством попасть в Израиль. Действительной сионисткой я стала лишь в Израиле, когда здесь это уже практически вышло из моды.

Эти две легендарные личности, Фима Файнблюм и Меир Гельфонд, и были главными двигателями нашего похода (возможно, были и другие, но я их не знала). Я помню жаркие дебаты по поводу этого замысла. Подходящий момент или не подходящий? Насколько рискованно? Может ли дать результаты, не повредит ли всему движению в целом. Кто пойдёт, кого звать. А я слушала и думала, только бы сговорились, только бы не отменили...

Это было до. А теперь я подходила к красивым дверям Приёмной с ужасом в душе. И с надеждой, что меня туда просто не впустят. И я с чистой совестью смогу вернуться домой.

У дверей я встретила двоих или троих соратников. Все радостно, весело приветствовали друг с друга, и я так же весело поздоровалась. Ужас быстро ушёл на дно. Нельзя было его показывать. Другие-то не боялись! Пусть думают, что и я нисколько не боюсь.

Вошли беспрепятственно, стражи у дверей едва глянули на паспорта. Об обыске с ощупыванием электронными лопатками и проходом сквозь электронные воротца никто и не мечтал тогда. Беззаботные были времена, безтеррорные!

Всё, я внутри, никаких оправданий и отговорок больше нет. Отступать поздно. И стыдно.

Просторная прихожая с дежурным за столом, из неё вход в зал, то есть в самоё приёмную. Большой зал, вдоль стен плотно сидят люди. Все с какими-нибудь жалобами, заявлениями и прошениями. Каждый сам по себе, на соседей не смотрят, не разговаривают. Лица хмурые и понурые.

Всем вместе нам сесть было негде, мы расселись в разных концах зала. Постепенно я выискала знакомые лица. Мы начали понемногу собираться в кучку. Сколько именно народу придёт, никто точно не знал. То один подходил, то ещё один. Я говорю «один, ещё один», потому что женщин нас было всего две. Ближе к полудню решили, что пора подавать нашу петицию. Под ней было тридцать с лишним подписей, пришли не все, но решили больше никого не ждать. Насчёт того, кто именно с бумагой в руках стал в очередь к окошку, куда положено было протягивать своё прошение или заявление, я с полной уверенностью сказать не могу. Мне кажется, что это был Лёва Фрейдин, ныне Арье Гилат (теперь узнала точно, что подавал именно он вдвоём с Меиром Гельфондом). Однако имеются ещё двое или трое претендентов. Один из них спустя годы прямо рассказывал: «я встал, я подошёл, я протянул...» Видимо, память подвела, бывает, — но занятно, что именно таким образом. А может, просто очень хотелось, чтобы это было так. А в другом месте это действие приписывается другому лицу, довольно известному писателю, про него я точно помню, что это не он подавал. Такие фокусы память проделывает с нами на каждом шагу, именно это я имею в виду, когда говорю, что пафос несколько повыветрился...

Так или иначе, петиция была подана. И немедленно отвергнута. Из окошка подателям было сказано: мы здесь принимаем заявления только от частных лиц, групповых не принимаем, заберите обратно. Подавшие обратно не забрали, бумага осталась лежать перед чиновником. А чиновник немедленно схватился за телефон.

Если посмотреть на дело непредвзято, акция наша была подготовлена довольно-таки слабо. Главная наша защита, иностранные корреспонденты, которые должны были оповестить мир о происходящем и тем сдержать карающую руку властей, получили информацию поздно. Тут важен был точный, до минут, расчёт: радио и телевидение в мире должны были сообщить о нашей акции не слишком рано, чтобы не предупредить о ней преждевременно, кого не надо. Но при этом достаточно рано, чтобы власти поняли, что в мире всё известно — ещё до того, как нас посадят в кузова военных машин и отвезут неведомо куда. Довольно долго чаши весов колебались и склонялись не в нашу пользу. Это мы, разумеется, узнали только потом.

И ещё. Акция готовилась вроде бы в условиях строжайшей секретности. Но никто не предупредил, например, меня, чтобы я никому-никому ни словечка... Поэтому, встретив накануне на улице знакомого, но очень мало знакомого собрата-сиониста, я с энтузиазмом принялась его вербовать. Расспросив о деталях, знакомый немедленно согласился присоединиться. Как я могла знать, куда он пойдёт, расставшись со мной? Я слышала, что многие, кому предлагали, отказывались. Само-то по себе это нормально, но таким образом круг посвящённых всё расширялся, секретность таяла на глазах...

Но чудеса бывают. Мировая пресса всё же успела прийти к нам на подмогу как раз в нужный момент. Встреченный знакомый присоединился к нам, как и обещал. Из всех посвящённых ни один — ни один! — не побежал стучать. Ну, ведь не может же быть, чтобы среди нас не было ни одного осведомителя?! Никак это невозможно. И тем не менее, наша акция застала власти врасплох. Я с тех пор слышала такую версию, что, мол, она вообще была спровоцирована самими властями. Что-то насчёт стремления Советов укрепить Израиль активными еврейскими силами с тем, чтобы напугать арабов и тем самым усилить зависимость арабских стран от СССР... И вот, мол, придумали сделать это таким хитрым способом... Не знаю, может что-то в этом и было, но как-то уж слишком по-византийски. Да и вообще, арабы прямо так уж испугались бы нескольких десятков, пусть даже сотен, добавочных израильтян? А что в конце концов будут сотни тысяч — этого, мне кажется, не предвидел никто.

А главное, мне трудно поверить, что заранее был специально организован такой тотальный спектакль. Как стало ясно позже, с противной стороны в нём участвовали сотни людей. Это уж даже для щедрой на людские ресурсы советской власти был явный перебор. Нет, не верю я в вышеупомянутую версию.

Мы сидели и сидели, и ничего не происходило. Просители в зале приходили и уходили, тихо подавали свои заявления, чиновники в окошках негромко им что-то говорили. Вообще, было на удивление нешумно. И в этой полутишине прекрасно слышно было, как по всему огромному чиновничьему дворцу надрываются телефоны. Было полное ощущение, что телефоны эти отчаянно взывают в пространство: что делать? как поступить? срочно дайте указания!

Зал постепенно пустел. К пяти часам кроме нас никого не осталось. А мы сидели — и рассказывали анекдоты. Некоторые были очень смешные, мы громко ржали, и тогда из прихожей заглядывали в зал дежурившие там офицеры и смотрели на нас с недоверчивым удивлением. Все рассказывали, и мне тоже очень хотелось что-нибудь рассказать, но я, как всегда, ни одного анекдота вспомнить не могла. Вот досада! Вдобавок у меня начала болеть спина. Я уже тогда страдала хроническим заболеванием позвоночника, вот он и разболелся от долгого сидения. От смеха становилось только хуже. Я вставала, ходила, садилась — боль не проходила. И ни у кого не было никаких таблеток от боли. Меня начали уговаривать идти домой. Но я теперь домой вовсе не хотела. Я уже перебоялась, отпереживалась — и что же, всё это зря? Теперь только и продолжать акцию!

В зал ввалилась бригада уборщиц — четыре мускулистые бабищи средних лет с вёдрами и швабрами. Начали гонять нас с места на место, злобно покрикивая:

— Чего расселись тут? Чего надо? Пошли вон! Только работать людям мешаете!

Мы на слова не отвечали, послушно переходили от одной стены к другой, снова рассаживались и продолжали веселиться.

— Ишь гогочут! Ни стыда ни совести. Ну, ничего, погодите! Вы своё получите!

Спина болела всё сильнее. Я вынула сигарету, закурила — не помогло. И тогда я решила выйти и сходить в аптеку. Все моё решение одобрили, но были уверены, что я не вернусь. А я сказала, что вернусь, и нисколько в этом не сомневалась.

Вышла. Первое, что увидела справа от входа — огромную серо-зелёную машину. Танк не танк, а что-то вроде. Подивилась, что он тут делает? Откуда взялся? И пошла искать аптеку. Обогнула здание слева и обнаружила, что вдоль всего его тыла тянется вереница серо-зелёных крытых брезентом грузовиков, плотно набитых вооружёнными солдатами. Учения какие-то, решила я.

Учения? В центре города?

И тут у меня мелькнула абсурдная мысль: а что, если это против нас? Даже самой смешно стало. Против нас! Полк солдат против нас! (Я не знаю, сколько в полку солдат, но там их явно было несколько сотен). Что бы они с нами делали? Если выводить нас из зала, так там хватило бы наряда милиции. Да нет, ерунда, это не имеет к нам никакого отношения. Власть, конечно, дура, но ведь не настолько же!

Нашла, наконец, аптеку и купила «пятерчатку». Средство довольно сильное, а продаётся, к счастью, без рецепта. На месте проглотила таблетку, заела печеньем и пошла обратно. Пока шла, боль в спине почти утихла. По дороге купила с лотка чего-то съестного, не то пирожков, не то бубликов (голодная забастовка!).

Ни моя мать, ни брат ничего не знали о нашей акции. Я им ничего не сказала, считая, что так безопаснее для них. А теперь подумала — может, всё-таки позвонить, предупредить? Что, если я исчезну, и они долго ничего не будут знать, начнут тревожиться, разыскивать? Но мной к тому времени уже владела бесшабашная, ни на чём не основанная уверенность, что ничего со мной не случится. И звонить сейчас, пока всё не кончилось, значит заставить близких понапрасну мучиться беспокойством за меня. Нет, решила я, расскажу всё потом.

Шла и размышляла с удивлением: странно всё-таки устроен человек. Вот передо мной прямой открытый путь домой. Садись в метро и поезжай! Я так сильно боялась, так не хотела идти, искала любого предлога, чтоб не пойти. А теперь предлог истинный, не выдуманный, спина у меня действительно ломаная и больная. И перед товарищами не стыдно, они понимают и сами настаивали. А я куда иду? Обратно туда же. И даже ни малейших колебаний нет. Тем более, спина уже почти не болит, и пятерчатка в кармане. И мне, подумать только, даже весело!

— Приёмные часы закончены, — сказал мне офицер у входа. За его спиной я видела, что прихожая полна военных, солдат и офицеров.

— Я знаю, — ответила я. — Но мне нужно туда. Я там была, только вышла на минутку. Меня там ждут.

— Ждут? Кто? — офицер обернулся, перекинулся несколькими словами с кем-то внутри. — Эти, что ли? — он качнул головой в сторону зала.

— Да.

— И вы хотите к ним?

— Да.

— Зачем?

— Мне нужно.

Офицер пожал плечами:

— Ну, дело ваше. Если хотите, идите.

И пропустил меня. Очень просто.

Я пробралась между солдатами. Прошла как призрак. Они меня в упор не видели.

В зале было уже чисто прибрано, пусто и тихо. Только телефоны со всех сторон трезвонили по-прежнему. Долго же они совещаются, никак не решат!

Меня встретили радостно и изумлённо. Я рассказала про машины с солдатами.

— Это по наши души, — уверенно сказал Фима.

— Да брось.

— Точно, точно.

— Такие силы ради нас подымать? Ты что?

— Для страху. Чтоб неповадно было. Чтоб боялись.

— Мы?

— И мы, и все другие. А вдруг у нас заготовлено подкрепление, целое вооружённое войско? Вдруг оно спрятано где-нибудь поблизости. Или вдруг — они нас потащат, а прохожие бросятся нас защищать? И начнутся массовые беспорядки!

Это тоже был анекдот, мы смеялись, но как-то уже не так весело.

Солдатиков жалко, — сказала я. — Гоняют их туда-сюда почём зря.

— Жалко-то жалко, но если прикажут, эти солдатики разорвут тебя в клочья.

Анекдоты постепенно иссякали. Доброхотные историки говорят про нас, мы, мол, пока ждали, читали вслух Библию... Трогательно. Такие подлинные еврейские евреи. Что-то не припомню такого. Может, это когда я в аптеку ходила?

Заглянул к нам в зал какой-то генерал (не разбираюсь в звёздочках, возможно, всего лишь полковник), прямо от двери настоятельно предложил нам покинуть помещение. Говорил совсем не грубо, наоборот, доверительно объяснял нам, какая неприятная нас ждёт судьба. Вернее, не объяснял, говорил обиняками, но дал понять. Особенно нам понравилось, когда он сказал:

— Ну, и зачем вам это? А нам столько лишних хлопот.

Кто-то хихикнул. Генерал хотел, чтоб мы ему посочувствовали!

— И зря смеётесь! — обиженно сказал генерал. — Покамест вы ещё можете свободно отсюда выйти и идти по домам. А потом...

— А что потом?

Генерал махнул рукой и удалился обратно в прихожую.

Он ещё мог показаться фигурой полукомической.

Но затем к нам из глубин и высот дворца спустилось, наконец, лицо вполне серьёзное. Как потом выяснилось, высокопоставленный чиновник из канцелярии Подгорного. Он нам, разумеется, не представился, но видно было, что важная шишка.

Первым делом он объявил нам, что, находясь в данном помещении после приёмных часов, мы нарушаем общественный порядок, а это поступок наказуемый. Не дождавшись от нас адекватной реакции, он продолжил:

— Подача коллективных заявлений запрещена советскими законами.

Начётчиков среди нас хватало, кто-то немедленно выкрикнул статью советской конституции, обещавшую соответственную свободу.

— Это прекрасно, что вы так хорошо знаете нашу конституцию. Но вы знаете своё, а мы знаем своё.

В этом никто не сомневался, и, хотя с нашей стороны посыпались возмущённые реплики, на самом деле возразить было нечего. Да и вообще, смешно ведь было пытаться что-то ему доказать, в чём-то убедить. Но мы всё-таки горячились, наперебой говорили, доказывали, требовали. В главном, однако, мы его, видимо, убедили — в твёрдости нашего намерения сидеть тут, пока не добьёмся своего.

— Хорошо, — сказал он. — Давайте поговорим спокойно. Я попрошу двоих-троих ваших руководителей подняться со мной в мой кабинет. Мы всё обсудим и посмотрим, что можно сделать.

Мы объяснили, что обсуждать будем только с Подгорным.

— Товарища Подгорного нет сейчас в стране. Я уполномочен действовать от его имени. Прошу вот вас... вас... и вас, — он ткнул наугад пальцем в троих, — пройти со мной в мой кабинет.

— Они не руководители! Никуда они не пойдут.

— Тогда сами укажите мне, кто будет вас представлять.

— Никто не будет нас представлять. Никто никуда не пойдёт. Ответьте на наши требования здесь и сейчас.

— Это нереально, и вы сами это знаете. И если будете упорствовать, добром дело не кончится.

С этими словами чин повернулся и ушёл.

Все мы почувствовали, что где-то что-то движется. Хоть чиновник и пригрозил нам — как же без этого! — однако всё-таки разговаривал с нами. Было ясно, что он ещё вернётся.

Время приближалось к девяти вечера. Телефоны внутри здания по-прежнему не умолкали. Не может быть, что все по поводу нас. С другой стороны, кому и зачем может понадобиться звонить сюда в нерабочее время? Или они здесь всегда так поздно работают? И всё ещё получают от кого-то какие-то указания? Или, наоборот, все уже ушли, и на звонки ответить некому?

Гадать пришлось не очень долго. Важный товарищ вернулся. Быстро, деловым тоном объявил:

— Принято решение удовлетворить ваши требования. Будет создана специальная комиссия, которая в кратчайший срок рассмотрит все ваши дела. Те, в отношении кого нет серьёзных противопоказаний, получат возможность уехать.

В первый момент мы обрадовались. Победа! Но очень скоро сообразили, что на самом деле ни одно из наших требований не удовлетворено. Мы ведь не просили за себя лично! Мы требовали общего решения проблемы эмиграции в Израиль (правозащитники справедливо упрекали нас в узко-еврейской постановке вопроса, но я считаю, что лучше так, чем никак, тем более, что нашему примеру последовали и другие, не-евреи) и прекращения преследований, которым подвергались подавшие заявления на выезд.

Мы стояли в нерешительности. Лично я, в приливе внезапно обуявшего меня героизма, настаивала на продолжении сидячей демонстрации. Согласие на предложение чиновника представлялось мне поражением. Меня поддерживали многие, но без большого энтузиазма. Да мне и самой, если честно признаться, совсем не улыбалась перспектива провести здесь ночь. И когда наши «старшие товарищи» решили, что чрезмерно натягивать струну не стоит, что большего сейчас уже не добиться и надо уходить, мы все восприняли это с облегчением, хотя и знали, что потерпели неудачу.

А с другой стороны — чего бы мы, собственно, могли добиваться дальнейшим сидением? Чтобы этот чиновник вынес нам готовый закон о беспрепятственном выезде советских евреев в Израиль? Чтобы он обещал не преследовать подающих заявления? Чтобы их не выгоняли с работы и т. п.? То есть, чего-то совсем уж нереального.

Так что неудача наша была относительная. Тем более, что позже другие последовали нашему примеру, заседали в приёмной и тоже кое-чего добивались. Единственное, что мне до сих пор представляется загадочным во всей этой истории, это тот факт, что мы сразу и безоговорочно поверили его обещанию насчёт комиссии и пересмотра дел. Казалось бы, откуда такое доверие к власти? Ей-богу, просто загадка. То, что они слово сдержали, теперь мне не кажется странным. Но мы-то этого знать заранее не могли! А поверили, не усомнились... Очень удивительно, до сих пор не пойму.

И когда он обещал нам беспрепятственное возвращение домой, мы тоже ему поверили. И разошлись по домам — и никто нас не тронул. У меня, как и у всех, был личный охранник в штатском — шёл всю дорогу в двух-трёх шагах позади меня, и в метро со мной ехал, и до самого дома довёл, и ни разу не заговорил со мной.

Настроение было какое-то смутное. После сидячей эйфории произошёл неизбежный спад. В том, что нас скоро выпустят, я была почти уверена. Ну, тут бы и радоваться. Ликовать. Ради этого ведь и участвовала в мероприятии!

А я, вероятно впервые, по-настоящему осознала, что мне предстоит уехать от всех и от всего — навсегда. Навсегда! Мы ведь тогда уезжали навсегда, с неясной надеждой, что может быть, когда-нибудь... И мне стало страшно. Совсем иначе страшно, не так как перед походом в Приёмную. Теперь это не был обычный страх за себя. За себя я тогда не слишком беспокоилась. Так или иначе, непременно устроюсь на новом месте. В крайнем случае, замуж выйду. Но — а вдруг в самом деле никогда больше не увижу мать и брата? И друзей? И вообще всё, знакомое и родное?

И зачем только я всё это затеяла! Так уж рвалась жить среди евреев? Ведь нет, не было этого. И мать моя, которая родилась и выросла в белорусском местечке, не раз говорила мне: «Не знаю, как ты там уживёшься. Ты ведь евреев совсем не знаешь. Ты представляешь их себе высоколобыми интеллектуалами, как твой отец и дед. Ты сильно заблуждаешься».

/

Сегодня, ровно пятьдесят лет назад, произошло то, что я описывала выше, и закончу описание сейчас. Группа из 24-х евреев собралась в приёмной Президиума Верховного Совета СССР, требуя урегулирования процедуры эмиграции в Израиль.

14 портретов участников этой группы появились тогда в очерке в израильской газете Маарив. Из остальных я помню Володю Слепака, Володю Престина... эти как раз уехали позже других, долго сидели «в отказе». Были и ещё несколько человек — каюсь, слабая моя память не удержала их имена, за что я очень прошу прощения. Прошу также прощения, если допустила ошибки в написании имён. Если кто знающий заметит, дайте, пожалуйста, знать.

...мать моя, которая родилась и выросла в белорусском местечке, не раз говорила мне: «Не знаю, как ты там уживёшься. Ты ведь евреев совсем не знаешь. Ты представляешь их себе высоколобыми интеллектуалами, как твой отец и дед. Ты сильно заблуждаешься».

Она была права, в моём окружении евреев было очень мало, и почти все — самого высшего качества. Моё представление об обыкновенных евреях почерпнуто было в основном из полушутовских рассказов Шолом-Алейхема и куда более серьёзных и мрачных произведений Давида Бергельсона. Бергельсона я высоко ценю как писателя, но желания общаться с ними его герои не вызывали. И ещё сильнее отталкивали меня произведения полуклассика советской литературы Исаака Бабеля — мне явственно чувствовалась в нём подделка. Подделка блестящая, чрезвычайно ловкая и талантливая, но — созданная на потребу и в угоду неевреям. Еврейская, так сказать, экзотика в наилучшем исполнении.

Таким образом, литературное моё знакомство было не очень-то в пользу евреев. Однако я никогда не забывала, что еврейка и я сама. Я к тому времени уже хорошо понимала, что еврейство — это такая вещь, отделить которую от себя нельзя никаким образом, и любые попытки это сделать недостойны и унизительны. Но и жить с этим отличием в России тоже казалось мне унизительным. Особенно после т. наз. «пресс-конференции» еврейских деятелей искусств. Пятьдесят именитых, популярных, любимых народом актёров, писателей, художников сидели перед телевизионной камерой и публично покрывали себя позором, проклинали сионистских агрессоров.

Я не удивлялась их поведению. Слава богу, сама ведь выросла в этой стране. Нет, не удивлялась и даже не осуждала — но ужасалась. Вот что ведь могут сделать и со мной. Не на таком, разумеется, высоком уровне. Но вот устроят, скажем, в моём группкоме собрание на эту тему — и что мне тогда? Изворачиваться, отговариваться болезнью? Можно. Но слишком уж унизительно. А в следующий раз? И в следующий?

К тому времени я уже вполне дозрела до понимания, что нет и не будет у меня в этой стране никакой возможности сохранить собственное достоинство — избежать тех или иных унизительных ситуаций, связанных с моим пятым пунктом. Тех или иных — порой грубых и прямолинейных, порой скрытых и жалящих исподтишка — какие бывали в моей жизни не раз. Единственная возможность — жить там, где этого пятого пункта нет, вернее, есть у всех.

К тому времени, как я подошла к дому, мои мысли проделали полный оборот, и я снова не сомневалась в правильности моего решения. Не радовалась, нет. Просто угрюмо сжала зубы, зная, что пойду этим путём до конца.

Власть своё слово сдержала.

Очень скоро, второго марта, меня вызвали в ОВИР (Отдел виз и регистраций). Сказали, что мне разрешён выезд. Дан срок до десятого марта. Велели принести деньги за визу и за отказ от гражданства (деньги на всё это великодушно дал мне мой весьма обычно прижимистый дядя). Ещё мне сообщили, что мне надо зайти в некую комнату в том же здании, на втором этаже. Я догадывалась, что это за комната, и хотела было не идти, но товарищи, тоже вызванные в ОВИР и ожидавшие внизу своей очереди, сказали, что лучше не злить их, не рисковать.

Встретил меня приятной, мужественной внешности человек в штатском костюме. Позже стало известно, что это был генерал КГБ Минин. Не представился, конечно, и навстречу мне не встал. Но сесть предложил. Беседа началась в задушевном, комплиментарном тоне.

— Юлия Меировна, мы знаем вас как умную, интеллигентную женщину. Что толкает вас на этот опрометчивый поступок?

Они меня знают! Да я-то вас не знаю! И знать не хочу. Но я промолчала.

— Неужели вам так плохо в нашей стране? Какие-то проблемы? Но их можно решить.

— Спасибо, у меня нет проблем.

— А как с жильём? Мы ведь действительно можем помочь

С жильём у меня было плохо, и они это знали. А вдруг и впрямь помогут? Голова знала, что поддаваться этому никак нельзя, но сердце ёкнуло.

— Спасибо, не надо.

— Ну, как хотите. Мы ведь к вам со всей душой, а вы вон как, — человек посмотрел на меня с обиженным укором. — Ну да ладно. Итак, вы уедете. Но у вас остаются здесь мать и брат. Мы знаем, что вы к ним очень привязаны. А вы подумали, каково им будет тут без вас?

— Вы будете их преследовать?

Человек рассмеялся:

— Что это вы все такие напуганные? Везде вам чудятся преследования, всякие страхи, бог знает что... Ну, кто их тронет?

Да, отчего бы это мы все такие напуганные? Какие у нас могут быть основания для страха!

— Не в этом дело. Но они будут без вас очень скучать, тяжело ведь знать, что они больше никогда вас не увидят. А вы их.

— Почему же никогда? Со временем, когда я устроюсь, они тоже переберутся ко мне.

— Да? Вы в этом уверены?

— Уверена быть не могу. Но надеюсь — разве что вы их не отпустите.

— Ну вот, опять вы. Опять вы делаете из нас каких-то монстров. Зря вы так, Юлия Меировна, ей-богу зря.

— А то что?

— Да ничего. Почему же не отпущу? А вы уверены, что они этого захотят?

Я и в этом не была уверена. Брат ещё не дозрел, а мать прямо говорила, что делать ей в Израиле нечего, работы она не найдёт, друзей новых не заведёт, а языка наверняка не выучит. А генерал словно подслушал мои мысли:

— Вы сами-то как, знаете идиш?

— Идиш? Нет, не знаю.

— Как же вы будете там без языка?

— Язык выучу. Только не идиш.

— Не идиш? А что?

Позже я узнала, что генерал знал и идиш, и иврит, и для чего он ломал комедию — не вполне понятно. Видимо, это был такой способ расслабить меня, настроить на более спокойный лад, внушить мне, что это у нас не игра в кошки-мышки, а нормальный человеческий разговор. Он порасспросил меня про иврит, выразил своё восхищение тем, что евреи оживили древний язык Библии и говорят на нём.

— Я одного не понимаю, — сказал он, задумчиво постукивая карандашом по лежавшему перед ним делу, наверное, моему. — Как такая достойная, интеллигентная женщина могла связаться с этим сбродом. — Он качнул головой, обозначая, видимо, людей, ожидавших внизу. — Мы ведь знаем, что там за люди, совсем не вашего круга.

Это, надо полагать, был мне очередной комплимент. Не знаю, какой реакции он от меня ожидал, но я решила, что отвечать на этот вопрос не стоит.

Он помолчал немного и, не дождавшись ответа, грустно вздохнул:

— Мне жаль. Мне просто по-человечески вас жаль. Ну, как отпускать вас в страну, о которой вы ничего не знаете. Где вам будет плохо и тяжело. Прямо и не придумаю, что с вами делать.

— Ничего не делать. Отпустить.

— Да отпустить-то легко... А вот... тревожно за вас. И думаешь: как бы вам помочь.

Надо же, какой заботливый. И вот ведь что смешно: хочется поверить! Ничего не скажешь, умеет, гад!

— А знаете, что? Может, вам сперва съездить туда на пару месяцев, на полгода? Осмотреться, ознакомиться... как вам такая перспектива?

— Да, это было бы хорошо.

— Ну? Так в чём дело? Съездите туда по туристической визе, всё разузнаете. Понравится — вернётесь и оформите выезд на постоянное жительство, а не понравится — останетесь тут.

— А разве это возможно?

— Стал бы я иначе вам это предлагать?

— Но это же замечательно! А я и не знала! Пойду поскорей скажу своим! Так ведь многие захотят, если не все.

— А вот этого как раз не надо, — генерал смотрел на меня истинно гэбэшным, пронзительным взглядом. — Именно этого как раз делать не надо! Я предлагаю это лично вам, в порядке исключения, и остальные ничего не должны знать. Вы меня поняли?

— Поняла.

— Я спрашиваю, вы меня поняли?

— Я вас поняла.

— Вы меня хорошо поняли?

— Хорошо поняла.

— А вам я даю день на размышления, завтра жду вас с ответом.

Я сбежала вниз по лестнице как полоумная. Словно за мной гнался кто-то. За мной гналось соблазнительное предложение гэбэшника. Я понимала, что он может это выполнить. И понимала, что не даром. За это придётся платить. Не знаю, как, но придётся непременно. Я боялась самой себя, поэтому мне необходимо было немедленно рассказать другим, чтобы отрезать себе пути к отступлению.

Фима выслушал мой возбуждённый рассказ и сказал спокойно:

— Вот сволочь. Знает, на что ловить. Ну, а ты что?

— Я не ответила. Сказала, что сейчас же расскажу всем, что можно так съездить. А он велел никому не говорить.

— Ты всё сделала правильно.

— Он велел завтра прийти и дать ответ. Я его боюсь.

— Ничего не бойся и никуда не ходи. Он теперь других будет на эту же удочку цеплять. А про тебя ему и так будет всё ясно.

Я послушалась Фиму и к гэбэшнику больше не пошла.

И после недели лихорадочных сборов я уехала. И уже много лет, полвека, «йовель» на иврите, живу в Израиле. Среди евреев. И ничего, привыкла.



поделится информацией


Похожие статьи