Интервью
26.03.2013   Овсиенко В.В.

Василенко (Губченко) Эвелина Ивановна

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Переводчица, студентка, безосновательно репрессированная

Интервью Эвелины Ивановны ВАСИЛЕНКО (ГУБЧЕНКО)

Слушать аудиофайлы

ВАСИЛЕНКО (ГУБЧЕНКО) ЭВЕЛИНА ИВАНОВНА

В.В.Овсиенко: 17 февраля 2001 года ведем беседу с Эвелиной Ивановной Василенко, девичья фамилия Губченко, на улице 8-я Восточная, 9, в Херсоне, почтовый индекс 73035. Записывает Василий Овсиенко.
Э.И.Василенко: Я Эвелина Ивановна Василенко, девичья фамилия Губченко, родилась в 1924 году, 25 декабря, в семье рабочего, слесаря седьмого разряда Губченко Ивана Кирилловича. Мать была домохозяйкой, нигде не работала, потому что воспитывала четверых детей. Семья жила скромно, даже бедно. Отцу часто приходилось обращаться за помощью, я в школе получала бесплатные обеды, «пособия». Всё было вроде бы хорошо. До девятого класса я доучилась в школе, а в девятом, в 1941 году, как раз началась Великая Отечественная война. Когда объявили эту войну, то лекторы говорили: «Отсюда не нужно эвакуироваться, надо оставаться на месте, потому что немец никогда сюда не придет, а если и придет, то на 2-3 дня. А вы оставайтесь, будете чем-то заниматься — то ли партизанить, то ли помогать армии. А пока нужна кровь для армии». Ну, кровь для армии сдавать мы пошли всем классом, хоть и маленькие еще были, еще и 18 лет не было. Вот это было моё первое донорское участие в Великой Отечественной войне.
А потом началось что-то совсем непонятное. Все уезжали, у кого была возможность, у кого были деньги, кто имел какое-то отношение к власти, а о нашем отце, хоть он и был коммунистом с большим стажем, никто и не подумал. Наша семья осталась на оккупированной территории. Перед этим я сильно хотела вырваться из Херсона. Я тётю свою — она тоже была коммунисткой и работала в горкоме партии, — попросила, чтобы она меня взяла с собой и вывезла. Но пока она собиралась, приехала комиссия набирать медсестёр запаса. Потому что я уже окончила школу медсестёр запаса, успела окончить. Пришла я, помню, в это здание, где сейчас Художественный музей, а мне говорят: «Вы не подходите, потому что мы сейчас набираем медсестёр для частей НКВД, там нужны девушки здоровые, сильные, а вы маленькая — не подходите». Я сама не решилась идти так, незаконно, с армией, всё-таки девушка, боялась, мне тогда 17 лет было, и я решила ехать с тётей. Она с горкомом партии выезжала, мы до 13 августа были в городе, а 13 августа 1941 года решили эвакуироваться.
Переехали через Днепр в Цюрупинск, там ночевали прямо на пристани. Начальство наше — и Ладычук был с нами, и Горский, это наши херсонские герои, — ушли узнавать и сказали, что транспорта никакого нет, добираться до Джанкоя придётся пешком. Ну, тётя побежала, чтобы меня отправить к родителям, ведь она же меня от родителей взяла. Трудно — потому что в Херсон уже никого не пускали, говорили, что там немцы, — но она выпросила, и вместе с бойцами Красной армии нас привезли в Херсон. Помню, что русских было много на теплоходе, который шёл в Херсон. Они и не знали, там уже немцы или нет, а приехали — никаких немцев еще нет. «Херсон, как говорят, город невест, а тебя немцы как женят, так ты будешь не рада», — так между собой солдаты разговаривали.
Приехали мы — никого не было, а только всё было разграблено, аптеки разбиты, в водопроводе воды не было, госпитали все разбиты. Мы с тётей пошли домой. А она жила как раз рядом с горисполкомом, вот где часы сейчас. Подходим — а ключи она оставила у моей матери, — подходит военный и говорит: «Скажите, пожалуйста, кто здесь есть из тех, кто тут работал, а то мы просились пройти в горисполком, а нас туда не пустили». Тётя и говорит: «Я». Он говорит: «Я военный прокурор, хочу вас допросить, при каких обстоятельствах власти покинули город». Она рассказала, и через два часа все власти были на месте, здесь, в Херсоне. Они начали бегать по людям, готовили еду, носили простыни, чтобы помочь госпиталям. Такая вот была эвакуация. А потом я жгла архив. Жгла в котельной завода «8 Марта». Бегали, бегали, а потом 18 сентября дали команду, что надо уходить, потому что немец уже близко. Они ушли, а мне тётя сказала: «Ты уж иди к матери, что будет со всей семьёй, то будет и с тобой». Я возвращалась 19-го днем, в два часа дня, так Ладычук, наш секретарь горкома, стоял на пороге горкома партии, такой печальный, в белой рубашке, при пистолете. Это последнее, что я видела, а потом пришла к матери и там пряталась.
Пряталась не так, как говорил нам лектор, два-три дня — я пряталась и месяц, и два, и три, и пять. А потом думаю, что надо что-то делать, потому что видим, что война затягивается. Пошла работать чернорабочей на консервный, а потом тётя говорит (уже вернулась и тётя из Голой Пристани, потому что там их немец догнал и вернул сюда, в город), она говорит: «Ты же знаешь кое-как этот немецкий язык, ты учила его в школе, так иди, может, в какую-нибудь мастерскую или еще куда, будешь какие-нибудь бумаги переводить». Вот так я и устроилась работать только с надеждой на то, чтобы никуда из Херсона не выезжать. Осталась я в Херсоне и переживала всё, что люди здесь переживали все три года оккупации. Работала в водопроводной мастерской, потом работала в строительной фирме потихоньку, на строительной площадке переводила, потом работала на паротурбинной станции, в таможне. Только тётя меня оберегала, и я сама себя, чтобы нигде себя не опозорить. Чем могла я людям помогала, люди меня видели, все знали: чем могла, я всем помогала. Там какие-то справки надо было — доставала, к пленным ходили — пленных было очень много, — ходили, относили им еду, переговаривались, просили, в мастерскую брали тех пленных. В общем, занималась делом — помогала всем, чем могла.
Приходилось очень тяжело, потому что бронь от вывоза в Германию дала мне паротурбинная электростанция. В Германию каждый раз набирали мой год — 24-й, 25-й, 26-й, а я же 24-го года. Как только набирали мой год, так я пряталась за какую-нибудь работу, чтобы мне дали бронь. Когда я работала на строительной фирме, то на чёрном рынке купила кусочек голландского сыра и шоколадку для своей племянницы, потому что нам давали только пшено и подсолнечное масло, так украинцам «положено» было. Пришла на работу, поставила свою корзинку под стол и пошла на площадку работать. Возвращаюсь — корзинки нет. Я спрашиваю: «Что такое?» Говорят: «Такой-то твой немец — я забыла его фамилию, он был у нас по политчасти — он сказал, чтобы ты зашла к нему». Я говорю: «Почему это вы забрали мою корзинку?» Он говорит: «Украинцам не положены эти продукты, это продукты немецкие, где-то они краденые, и поэтому я у тебя их забрал». Я разозлилась и так сгоряча ему сказала: «Украинцы эти продукты ели, едят и будут есть, а вы такого отродясь не видели, вот и бросаетесь на каждую лишнюю сумку». Он мне отвечает: «Ты свою голову уже проговорила. Вот если я сейчас подниму телефонную трубку, тебя уже не будет. Благодари Бога, что ты женщина, я не воспринимаю тебя как политика».
Я тогда, как говорится, ноги оттуда унесла и бегом. Сидела дома, пока с биржи не пришли и не сказали, что будут мой год снова брать. После этого я пошла на паротурбинную. Туда никто не хотел идти, потому что очень тяжёлая работа и зарплата небольшая. А мне некуда было деваться, я пришла прямо к шефу и говорю: «Если вам нужен человек, знающий немецкий язык, возьмите меня на работу, только мне бронь нужна». Он при мне позвонил на биржу труда, говорит: «Вы мне давно обещаете, а не даёте человека, знающего немецкий, я нашел сам, только давайте бронь». Они дали бронь. А как начали немцы отступать, то сказали мне: «Собирайся, поедешь с нами». Я сказала, что не хочу, здесь я родилась, здесь мои родители, здесь моя семья, я хочу быть здесь. «Хочешь или не хочешь, мы тебе дали бронь, мы обязаны тебя завезти в Одессу, если ты не хочешь с нами ехать. А в Одессе — там лагерь, оттуда тебя сразу в Германию отправят, куда надо». Я сказала «хорошо», а сама пошла к тётке, забрала свои вещи и прятаться. Говорю, что и вы закрывайтесь и скажите, что не знаете, где я. Жандармерия меня разыскивала, разыскивала и у тётки, а она спряталась и не показывалась. Как-то случай меня сохранил. Рядом жила моя подруга, я у неё спряталась, а рядом жили родители. Так приезжала жандармерия, говорят, что здесь где-то её родители живут. А та женщина была порядочная, не выдала меня, хотя видела, что я тут ходила. Они попали не в дом родителей, а к той подруге, где я пряталась. Та женщина мне сказала: «Ты будь осторожна, потому что тебя разыскивают. Я поняла: если жандармы приходят, значит, не к добру, и сказала, что я тебя не видела и где родители твои живут, я тоже не знаю». Женщина была порядочная, Шура, с ребенком на руках. Вот так я от них убежала. А потом 15 декабря... Это ж уже немец стоял на Днепре, наши подошли уже с той стороны, обстреливали друг друга. Матрасы везде повесили... Я скрывалась, а тут 15 декабря 1943 года объявили полную эвакуацию Херсона. Так объявляют, квартал такой-то, такой-то, такой-то, улицы объявляют — к 10 часам никого не должно быть. Конные немцы проезжают и выгоняют людей. И прятаться там было страшно, потому что это же неизвестно, на сколько, зима же, как раз декабрь. И гонят они всех людей, люди берут что могут. Так и видишь детей, мешок, тачку — транспорта же никакого, на тачках, вручную тянут. Всё оставляют, всё побросали. Гнали туда, по Николаевскому шоссе. А там пункт, сортируют людей. Отец у нас был болен на ноги — его в поселок инвалидов на Сухарном загнали, а меня как одиночку — в третью школу, в лагерь одиночек, а мать, сестру с маленьким ребенком погнали по Николаевскому шоссе на Загоряновку, там село Шкурино-Загоряновка, село Петровка. Они там прямо в сараях жили. А я была в том лагере одиночек. Потом говорят, что одна часть просит чернорабочих. Ну, я для того, чтобы остаться здесь, в городе, с родителями, я попросила, чтобы я осталась.
Я таки осталась здесь. На Сухарном нас семь женщин было, и мы делали всё, что нам говорили: и чистили картошку, и мыли сапоги, мыли кухню, и стирали, и убирали — всё, всё делали. Ну, так нас никто не трогал, там строго было, военный закон, никто нас не обижал, мы так тихонько держались. Кругом были объявления: «Запретная зона», «Запретная зона». Город был пустой. Представьте себе, столбы попилены, провода на земле лежат, собаки постреляны — стреляли, чтобы они не бесились. Снег упадет — нет человеческого следа, а только кошки прыгали из окон — там, где мы жили, было штук 12 кошек, мы их так жалели, они были с нами. И мы же сами никуда не имели права идти. А я специально попросилась пойти на наш дом посмотреть. Иду на дом смотреть, а он догорает — уже сожгли немцы наш дом. Я посмотрела — хоть увидела последний дым.
А иду обратно — идет шеф станции, с которой я сбежала, Майнингер. Рядом идет немец с винтовкой. Я говорю тому немцу: «Вот мне сейчас конец. Этот начальник хвалился: где меня увидит, там и убьёт». А он говорит: «Вы не беспокойтесь, то было гражданское время, а у нас сейчас военное время, так что никто Вас не тронет». Я тогда думаю: если этот меня защищает, буду идти прямо. Тот подошел и говорит солдату: «Позволь мне с ней поговорить». Тот говорит: «Пожалуйста». Солдат отошел немного в сторону, а этот говорит: «Зачем ты так подло поступила? Мы же тебе бронь дали, а ты...» Я говорю: «Ну, я же вас просила, что не хочу отсюда выезжать. Я хочу быть в городе, там, где родилась, где мои родители, я никуда не хочу ехать». — «А что ты делаешь?» Говорю: «Делаю всё, что нас заставят. И копаем, и загребаем, и строим, и стираем, и картошку чистим — всё-всё. Только чтобы быть здесь, с родителями вместе». А отец приходит ко мне за булкой хлеба. Или так: остается суп — там поляки развозили, — я туда, в этот поселок, везу суп. Там было что-то страшное, от тифа люди умирали. А немцы смеялись над ними: вот комики какие, за что они там живут? Там страшное было, там буханку давали за золото. Они остались там, на поселке, пенсионеров, инвалидов совсем без возможностей к существованию.
А отца я поддерживала. Он иногда через все запретные зоны приходил ко мне за куском хлеба. Мы с ним общались, он меня о политике спрашивал. А немец в конторе, где я убирала, сказал, что если хоть одно слово скажешь, то будешь там же, где твой отец, — убьём на месте. Я рассказала тому шефу, а он говорит, что глупость я сделала — нам такие люди, как я, очень нужны. Ты бы там имела (помню, что он это сказал) свой выезд, имела бы зарплату, имела бы уважение — а тут что ты в грязи возишься?
А потом опять же эта часть выезжала, и снова пришлось бежать. Так я бежала уже прямо с марша. Однажды — 31 декабря, они встречали 1944 год — вдруг ночью немцы дают команду отступать. И мы с ними — шеф меня позвал и говорит: «Или вы с нами, или мы сразу вас отправляем в Одессу». Если сказать, что не с вами, — то всё пропало. А солдаты уже знали, что мы хотим здесь остаться, мы даже спрашивали их, как через Днепр перейти. А они говорили, чтобы мы не делали глупостей, потому что ваши же вас не примут — скажут, что вас подослали или что. Солдаты нам сказали, чтобы мы не бежали, потому что сейчас такое декоративное передвижение — специально с вечера идут, а утром хотят показать нашим, что новая часть пришла. Их так выводят за город, поведут и снова заводят в город. Это было 31 декабря. А наши уже начали серьезное наступление уже в марте. И хорошо, что мы тогда не сбежали. Потому что если бы мы сбежали, то, конечно, пропали бы, потому что в пустом городе мы бы ничего не нашли.
Со мной шла Римма Катынская, тоже патриотка, хорошая женщина, дочь херсонского профессора, она старше меня была лет на 15. Она идет и смеётся, а рядом шеф идет с палочкой, капитан. Солдаты очень сердитые были, что надо отходить, и отходили бы, а вы нас, говорят, тут по болоту таскаете. А эта Римма Катынская говорит, что как французы отступали из России, то бабские тряпки надевали на себя, а немцы и женщин с собой тащат. Потому что и я, и Римма идем, всех нас они за собой ведут, а на подводе и вещи наши лежат. И засмеялась. А он спрашивает, что она сказала. Я ему перевела так, как было сказано. А он говорит: «Нет, у немцев дух не тот, что у французов, мы совсем другие люди. И знайте: Германия никогда не капитулирует!» А Римма отвечает: «Ну, так она тихо скончается, Германия». Мы засмеялись, ему сказали, но он ничего, только так уверенно сказал. Солдаты понимали, и им уже надоела та война, но командиры еще держали, как говорится, нос высоко.
И вот 10 марта солдаты нам сказали, что отступают. И мы с подругой Ириной Домашовой уже приготовили себе сумочку. Все жалели свои вещи, навязали там всякий хлам, а сумочку взяли, чтобы было что поесть — как помню, шкурки от сала, хлеб, сухари, водички немножко. И мы все время отставали. А двигалась эта часть в направлении за Херсон, по тому шоссе, где мебельная фабрика, там сейчас переезд Шуменское. В этом направлении шла эта часть. Мы отставали, отставали — уже и немцы, уже и те поляки, что были на подводах, разбегались в разные стороны, уже такая суета среди них. И мы под тот шумок свернули к мебельной фабрике, а там через еврейское кладбище побежали и сели там в траншею, спрятались.
Еще был день, мы спрятались и слышим, что из-за поворота мотоцикл фыркнул. Мы подумали, что нас будут искать. И точно, за нами была погоня, и там они оставили дежурить, а мы уже ночью шли с той Ириной Домашовой. Всё горело там — и мебельная фабрика горела, и дома, от огня было всё везде видно. Мы перешли, в доме на Сухарном спрятались и ждали наших. Мы уже знали, как строчит немецкий пулемет, как строчит наш пулемет. Мне что-то плохо было, а Ирина ночью говорит, чтобы я слушала. Мы слышали, что строчит немецкий пулемет грр, грр, а наш та-та-та, и слышали крики всякие. Конечно, боялись, потому что последние немцы ходили и прочесывали город. Но город все же большой, они все не могли обойти, и мы на счастье надеялись. А наши обстреливали эту дорогу. Мы тоже знали, что если снаряд свистит — значит, он пролетает.
Так мы встретили наших бойцов. Погода была солнечная 13 марта. Они шли уставшие, запыленные. Мы были очень рады, потому что пришли наши.
Начали мы помогать чем могли — и на вокзале работали, и везде, где нас просили помочь. Мы восстанавливали нашу разрушенную, сожженную державу, наш сожженный город.
Так было до июня. А в июне я поступила в институт, потому что все-таки мечтала поступить в Одесский технологический институт холодильной и пищевой промышленности, потому что там была столовая, а мне помогать никто не мог. Я думала о том, чтобы и учиться, и самой себе зарабатывать. А три года были выброшены. Я экстерном сдала за 10-й класс, и там же сразу была зачислена на механический факультет. Училась я в том институте и работала там в библиотеке в кабинете марксизма-ленинизма лаборанткой. Я казалась людям серьезной, потому что уже «горя хлебнула» много. Я там училась, в почете была — с первого курса до последнего висела моя фотография на доске почета в институте.
В.О.: Это Вы учились с 1944 года и до?..
Э.В.: До 1949 года. Я училась, была секретарем комсомольской организации механического факультета. Училась хорошо, все меня уважали. Я там и работала — вечером выдавала книги, консультировала студентов младших курсов. Родители мне ни копейки не могли прислать. У меня был на сапоги верх, так я его продала, и это был первый взнос, чтобы я туда приехала.
А потом дома всё хуже и хуже становилось. Отец заболел и в 1947 году умер от голода в больнице. А почему я знаю, что от голода, — потому что дома ничего не было, брат, вернувшийся после войны домой, ходил опухший. А отец говорит: «Вот, Эвелина, ты приехала, так хоть пол-литра молочка мне принесла». А я говорю: «Папа, почему ты лежишь в больнице, а не дома? Тебе же здесь никто ничем не поможет — у тебя склероз, ты уже старый, слабый». Отцу было только 65 лет, а он был уже такой обессиленный этой оккупацией и нищетой. А он говорит: «Знаешь, пенсионеру дают 100 граммов хлеба дома, а в больнице дают 300». И вот он ради этих 300 граммов хлеба лежал в больнице. В больнице он и умер. А когда я его проведала, то поехала в Одессу и привезла им свою рейсовую карточку на хлеб — рейсовую карточку можно было хлебом отоварить, чтобы у них был еще какой-то хлеб вдобавок к своим пайкам, к своим карточкам. Оставила им свою карточку, а потом мать меня уже не вызвала, когда отец умер 6 мая, потому что говорила, что как раз сессия... Отец умер. И Вы знаете, мне потом рассказали, а я это чувствовала, потому что он говорил прямо: «Виктор уже здесь, Вова в армии, за тебя я тоже спокоен». Потому что он ко мне всегда относился с доверием. И когда я перед тем, как бежать от немцев, пошла к нему туда, где он был среди тех инвалидов, среди женщин, — он в одной комнате с десятью женщинами там был — я пришла и говорю: «Па, что мне делать? То, что я не хочу из Херсона выезжать, ты знаешь, но когда мне бежать — сразу или позже?» Он так на меня посмотрел и говорит: «Лина, мне трудно сказать. Тебе лучше видно, как делать, а я только знаю, что ты сделаешь хорошо». Вот отец меня так наставил на то, что я действительно сделала хорошо, что оставила, сбежала оттуда и пришла сюда.
Когда отец умер, хоронить его было некому. Старший брат Виктор работал в ремесленном, взял двух или трех ребят, взял тачку, положили отца в гроб и похоронили. А соседи говорили: видите, вот коммунист, отец четверых детей умер — и вот так вот никем, ничем. Потому что не было возможности ни его похоронить как следует, ни созвать родственников. И так бесславно наш отец, который всю свою жизнь трудился на семью, вот так вот он умер.
А когда я уже была на пятом курсе, собиралась на дипломную практику и надо было писать диплом, меня вдруг вызвали в органы Одесского Северо-Черноморского бассейна с претензиями, что как это так, что я учусь, а там, в Херсоне, такое за мной, что я работала переводчиком, что я там себя плохо вела и всё-всё. Ко мне ночью пришли, как это делалось, наверное, со всеми. Я ничего не думала. Во-первых, меня не пустили на преддипломную практику в Ереван как злостного «врага народа» или что. Туда не пустили, а дали возможность пройти практику в Одессе. Я ускоренно прошла практику на соковом заводе.
А вообще мои друзья замечали и спрашивали, что со мной случилось, что я стала такая грустная и будто чем-то прибитая. Я говорила, что такая прибитая, потому что знаю, что если со мной что-то случится — я просила друзей своих, — не верьте никому, потому что я ничего плохого никому не сделала; что бы ни говорили — вы не верьте.
И действительно, 15 марта 1949 года ночью мы шли с дипломной с товарищем по курсу — не кавалером, кавалер у меня был другой — с Юрой Жабокрицким, который был инвалидом войны, очень хороший человек, он меня провожал в общежитие. Я смотрю, что какие-то такие люди, и сердце как-то почувствовало. «Вы Губченко? Вы нам нужны». Я с Юрой быстро попрощалась, они зашли в нашу комнату. А девушки, знаете как — та стирала, та что-то есть варила, та что-то готовила. Хоть уже и поздно было, но мы все ночью делали, потому что днем учились. Они показали ордер на арест и забрали меня. Самое интересное, что у меня в чемоданчике все вещи были б/у, как говорится, мне тётя из старого что-то нашила, чтобы можно было хоть надеть — сатиновая юбочка, штапельная блузка. У меня такого, что теперь имеет молодежь и студенты имеют, — у меня такого и в помине не было. Они все это б/у переписали, забрали тот чемодан, меня. Помню, на углу стояла черная «волга». Сели в нее и привезли меня в отдел охраны Северо-Черноморского бассейна. Там начальником был полковник Гойко. И все такие видные люди сидели за столом, и как начали перестрелку, меня всё расспрашивают. Я говорю: «Что вы меня расспрашиваете? Я всё вам рассказала, что есть, и там написано. Всё сказала, и я ничего больше не знаю». Они: «Нам известно, что вы курили?» Я думаю, что если уже говорят, что курила, то они уже совсем... Потому что я отродясь никогда сигарету в рот не брала. Говорю, что нет, я никогда не курила и с немцами никаких личных дел не имела — только по работе, и у меня все время только одна мысль была, чтобы остаться на Родине, возле родителей дома. Это одно. И я, как могла, немецкий язык использовала, чтобы помочь людям — и справки доставала, и военнопленных оформляла, и там один попался в румынский штаб, так мы ходили его выручали. Кому могла, везде я помогла, и люди меня за это уважали.
Они меня там оставили. Я только спросила, можно ли писать — да где там писать! И читать ничего нельзя, ни книжки. А у меня как раз защита диплома — прямо с диплома взяли. Я переживала, чтобы успеть. Они говорят, что не спешите. Но самое главное — они хотели меня до этого исключить из комсомола. А партком, который тоже заседал, сказал, что нет повода — если она, допустим, работала в таможне, то если это полицейский орган — дайте нам справку, и тогда мы будем решать этот вопрос. Но кто там давал справки — никакой справки не давали, а меня просто взяли комсомолкой, а потом на курсе позвали всех и говорят, что все от Юрки Жабокрицкого знали, что меня ночью забрали, и все видели, ты же на наших глазах и училась, и работала, и всегда целыми днями в институте пропадала, потому что никто тебе не помогал — и тут вдруг с тобой такое случилось. А всех вызвали и сказали, что надо заочно исключить из комсомола, потому что она враг народа. Говорят, что мы все поопускали головы и кто поднял руку, а кто и не поднял — кто как смог, но главное провели, что меня исключить из комсомола как врага народа, и чтобы больше ко мне никто не ходил, чтобы передачи мне не носили, всем было запрещено. А мне, конечно, говорили, что от меня все отказались.
На допросы меня вызывали ночью, конечно. На допросе спрашивали такое, потому что нечего было спрашивать — вот следователь, например, говорил мне так: «Ты знаешь, у тебя не к чему придраться, все у тебя нормально — и отец как следует, и семья такая, и ты сама себя вела хорошо, не к чему придраться, и во время войны, как он по-русски говорил, „нет ни одного факта, тебя порочащего, после войны у тебя все блестяще — а срок ты получишь, потому что такое время“». Следствие у меня вел следователь Белоглазов, а начальником следственного отдела был Евстафьев. Я так на него смотрела — такой рослый, будто умный дядька... И у меня все время была вера в то, что все равно я вернусь, потому что я ничего за собой не чувствовала. Он говорил: «Знаете что — вот что хотите, а все же вы не советский человек». Я ему говорила: «Ну, как знаете. Какая есть, но я только одно знаю: что бы вы ни писали, как бы вы ни судили, что бы вы там мне ни сделали, хоть осудите, а я все равно вернусь. А что будет с вами — неизвестно». Вот, честное слово, я им так сказала. А тот Белоглазов говорит: «Ты слышишь, что она говорит? Что ее выпустят, а нас посадят». А тот так заложил руки в карманы, ходит по кабинету и говорит: «Ха! Посадят! Мы Москвой проверенные, с нами ничего не случится».
Вот в марте они меня арестовали, а где-то в майские дни я уже была аж на Севере. И я всё время знала... Мне гадалка когда-то говорила — мы шутили, ходили с девчонками, а гадалка мне сказала, что я жить буду на Севере. А я и думаю: почему же на Севере — там же нет консервных заводов, а я по консервному делу специалист; не буду я на Севере. И вот — на Север. Помню, как сейчас: везли в товарном вагоне, ночью три-четыре раза стучали молотками по доскам — проверяли, не оторваны ли доски, все ли мы на месте. И мы должны были, как только они начинали стучать, соскакивать с нар вниз, они открывали двери и нас всех пересчитывали. И я от этих подпрыгиваний плохо себя чувствовала. У меня начался какой-то абсцесс в малом тазу, заболела я. Когда приехала туда на Север, я уже была больна.
А днем, когда ехали, мне запомнился один случай. Нас везли долго, там на остановках долго стояли эти товарняки. Мы выглядывали в щели, куда мы едем и куда нас везут. Видела я эти беленькие наши украинские хатки. А рядом со мной девочка молоденькая. Мне тогда было 24, это же 1949 год был, а ей, наверное, ну, лет 16. И она спрашивала у меня как у старшей, куда же это мы едем. Я говорю: «Ты знаешь, это же Украина. Это же Днепропетровщина, смотри, вон беленькие хатки». А она говорит: «Боже, я всю свою жизнь мечтала увидеть Восточную Украину!» И вот она Восточную Украину увидела в щель товарняка. Эта девушка была с Западной Украины.
Привезли нас в Ухту, Коми АССР, аж туда за Котлас. Я сразу попала в больницу. В больнице я встретилась с такими отзывчивыми людьми. Как я позже думала, что уже диссидентов не арестовывают, так и они удивлялись, думали, что теперь уже не так поступают, как с теми, кого арестовывали в 1937 году. Ведь это уже 1949 год. И что такое случается снова, они удивлялись. Там была такая хорошая медсестра Ольга Федоровна, она сидела за «ПШ» — подозрение в шпионаже, она маленького сына оставила. Она мне говорила, что до сих пор чувствует «ёжик» его головы. Она его погладила перед тем, как её забрали. Это уже 10 лет эта женщина была там. Меня в больнице немного подержали, потому что я грамотный человек, они думали, что я им рецепты писать буду, предлагали быть медсестрой. Но я не смогла — меня эта кровь... Там врачи были литовцы, латыши, эстонцы, западные украинцы, белорусов было много. Так, помню, Гринкус и Гармус, два врача были из Литвы, поручили мне перевязку одной больной, у которой был разбит череп. Сначала думали, что она не выживет, а она выжила. И он мне дал перевязывать. А начала перевязывать, а потом как посмотрела, что оттуда течет и гной, и кровь, и кости шевелятся — я сама потеряла сознание. Говорят: «Вот медсестра!» И я сама попросилась — я не смогла там.
Меня направили в бригаду на ТЭЦ, потому что я же была не дипломированная. Все же в моем деле было написано: «недипломированный инженер-механик». Меня направили на ТЭЦ «Ухткомбината». Директором комбината был Кудряшов — хороший дядька, хоть и молодой, и коммунист. Киричик был главным инженером. Шлом был начальником турбинного цеха. Они меня взяли. Там же зона была — эта ТЭЦ была огорожена. Мне там давали работу, чтобы я графики составляла по турбинам, по рационализации что-то делала.
Немножко поработала там. Переболела сильно, и сказывалось то, что я прыгала в поезде ночью сонная с тех высоких нар. Я заболела снова. Там вольнонаемным не разрешали приносить нам что-то поесть, а я как приходила в свой кабинет, то я была страшная, худая, больная, и из дома никто ничем не помогал — я приду и в столе найду то яблочко, то рыбий жир в бутылочке. Они меня жалели. А тут вдруг приказ Сталина: всю статью 54-3 (а эту статью мне дали, 54-3 — это «пособничество врагу») перевести на лесоповал, на тяжелые работы. И дали команду отправить меня на лесоповал.
Я была на лесоповале. Спасибо, наверное, те спецы позвонили или не знаю как, но там был техруком Лозунов, он ко мне относился неплохо и сделал из меня бригадира лесоповала. Дал мне белоруску Олю Татарчук — здоровая, ой валила! Деревья валили, правда, вручную, ручными пилами, подрубали топорами. Вот мы выходили на делянку. Бригада у меня была — я специально взяла таких — врачи, учителя, было там 3-4 девушки, таких как Оля, что хорошо валили лес. И бригада у нас была неплохая. Но я слово дала матери, когда она меня провожала...
Я еще не рассказала, как меня провожали, как меня из Одессы в Херсон привезли — вот было интересно!
В.О.: Кроме того, Вы забыли сказать, какой Вам дали срок.
Э.В.: 10 лет, статья 54-3 украинского Кодекса. «Пособничество врагу на своей территории».
В Одессе я очень просилась, чтобы меня отвезли в Херсон, потому что в Херсоне все меня знают, пусть там меня судят. Я все надеялась, что здесь же люди меня знают и никто не скажет обо мне плохого. Они отказывали, а под конец сказали, что всё, завтра мы тебя отправляем в Херсон. Смотрю, они того инструктируют, того инструктируют — а везти надо пароходом, — что утром надо завести, пока люди не садятся на пароход, в каюту, там один с пистолетом, другой с пистолетом, а там держите, чтобы никто не видел и все такое. А я выпросилась там выйти — такая бледная, без воздуха, без передач, потому что мне передачи они не разрешали, — я вышла, кивнула знакомому, а там же знакомых у меня много, и херсонские там учились. Люди сразу сказали маме, мама пришла к пароходу. Но ко мне никого не подпустили — ни сестру, ни мать, ни брата не подпустили. Меня двое везли, а еще двое встретили. Вели меня по Мостовой четыре конвоира, один с пистолетом впереди, один с пистолетом сзади. Я иду на таких высоких каблуках, потому что я тогда низенькая была, а хотела быть выше, так, помню, 7 сантиметров были те каблуки — вот я иду и сама себе думаю: вот сейчас я буду идти и смотреть людям в глаза, вот пусть они видят, что я ничего и никого не боюсь, здесь, в своем городе, я знаю, что меня люди знают и уважают. Иду так вот и смотрю на людей, которые мимо меня проходят. Помню — я же не знаю того дядьку, — какой-то дядька такой, уже постарше, говорит тому конвоиру: «Ты позорник! Ребенка ведете!» А они пистолеты повыставляли. Тот дядька посторонний, он не знает, кто я и что я, а пристыдил тех конвоиров, что они так вели меня в Херсон на суд.
Ну, а суд — как всегда, там привезли парней, нас было 9 человек, кажется, в тот день, и то, что мы говорили, и то, что свидетели показывали, — оно все было ни к чему. Тройка судила, у меня где-то осталась копия этого приговора.
В.О.: Надо будет скопировать.
Э.В.: Да я Вам могу его отдать. Там «с конфискацией имущества» — какое имущество? Тот чемодан со старым бельем, старыми платьями и с той сатиновой юбочкой? Ну вот, нас судили. Всем дали по 25 — тем парням, что там работали. Ну, парням труднее, потому что они немцам присягу давали. Они были «гильслойте» — это вспомогательный персонал, они там мыли, чистили, за чем-то следили, а потом приняли присягу и пошли как шуцманы, или что...
В.О.: А дату этого суда Вы помните? Дату ареста Вы назвали.
Э.В.: Да, дату ареста я назвала. А судили... Не помню, это надо будет в приговоре посмотреть. Так тем парням всем дали по 25, а один из них был в армии и был ранен — то ему 10 лет. И мне 10 лет «исправительно-трудовых лагерей» и три года поражения в правах, и с конфискацией всего моего имущества.
А потом, после того лесоповала, работала на гужтранспорте в сельском хозяйстве — там картошку сажали и имели свой гужтранспорт, лошадей. И меня туда к лошадям поставили. А почему я мать вспомнила — мать мне говорила: ты только не ругайся (потому что она знала, что кто из тюрьмы приходит, матерится и курит) — я тебя дождусь, только я прошу тебя: не ругайся и не кури. И это у меня был такой завет, что я никогда не курила и не материлась. И бригада была культурная. А пришла в гужтранспорт, помню, так там Митрофан Васильевич, фамилии уже не помню, — ему говорят, что вот тебе недипломированного инженера привели в гужтранспорт бригадиром, а он так скривился и говорит: «Еще такого не было». А позже он говорил, что сколько он здесь, с 1937 года работает и встречался с людьми, то такого бригадира у него еще не было — говорит, придет тихонькая, по-деловому разберется, какую лошадь куда посылать (там 85 лошадей было), и без крика, без шума. А я так всегда говорила: вот я сегодня тебя посылаю — иди туда, а если не хочешь, то тихонько ко мне подойдешь и скажешь, то я на завтра, может, что-то передумаю, но уж когда я делаю развод, то ты меня не трогай, а тихонько иди и делай.
Так они и делали все. Была у нас Рейтер Бронислава Львовна — она была секретарем у Молотова, по десятому пункту сидела за антисоветскую агитацию. Она москвичка сама. Говорит, что когда-то прибила дверью нос Молотову. Она была такая дотошная, что, наверное, кому-то надоела. Говорит, что сидела за десятый пункт, потому что у нее в библиотеке нашли стенограмму лекции Каменева, так она получила 10 лет. Девчонки там за анекдот имели по 4-5 лет. Там Барышевой дочь сидела, Галина, Жигарева Нина, Морева Вера. А дела самые интересные! Одна встречалась с американцем — пока она встречалась, все было в порядке, а только они надумали жениться, ее забрали в лагерь, а его отправили. Она получила 5 лет как общественно опасная. Там много сидело людей по «особому совещанию». Много интересных людей было там. И каждый рассказывал о своем деле.
Н.А.Василенко: А про ту, что в Кремле работала, ты говорила?
Э.В.: Так это же Бронислава Львовна Рейтер, я о ней говорила. Я никак ей не могла найти работу — она ничего не хотела делать. Когда были на лесоповале, она не хотела сучки жечь, потому что говорила, что не может. А мне же надо было ей дать какую-то работу. Так я говорю, чтобы чистила картошку. Она говорит, что не умеет. «Как это не умеете? А как же Вы дома чистили?» — «Я покупала чищенную». Она такая чудная была. Когда-то я ее послала — это уже в сельском хозяйстве, — там нужен был объездчик по полям, чтобы смотрел, чтобы лошади не вытаптывали овес, который там рос. Ну, никакой объездчик за теми лошадьми не угонится, но считалось, что там есть объездчик. И я ей говорю: «Бронислава Львовна, я Вас запишу объездчиком, а Вы так: пройдетесь по дорожке и обратно придете». Думаю, что надо же ей что-то дать. А в этот день как раз дождик пошел, так она пришла и говорит, что не пойдет, потому что дождик. Я говорю, что мы же договорились, это же закон, потому что больше у меня места для нее нет, только это. Она намотала на голову себе, одеяло накинула на себя и пошла. А тут идет Шелгунов, старший агроном, с 1937 года сидел. Он говорил, что никогда не думал, что государство до сих пор проводит такую кампанию — направляет людей ни за что, ни про что на Север. Так он мне звонит и говорит: «Лина, вы ничего лучшего не придумали, как Рейтер послать объездчиком? Мы скоро будем искать и Рейтер, и вас тогда будем подключать». Выругал меня хорошо и сказал, что он ее отправил и чтобы я не выдумывала. Так я и не нашла ей никакой работы, не могла ничего ей придумать. Она освободилась немного раньше, а я позже. Так я постеснялась, а она там была в Моссовете в Москве, так она говорит: «Я знала, что придут ко мне друзья, мои коммунисты»... Она там говорила начальнику лагеря Верхотурцеву: «Я хочу с вами поговорить как коммунист с коммунистом». Так смело вызывалась на разговор. А Берии написала: «Вы — самый справедливый, самый хороший...» И только бросила в ящик, что он самый справедливый и самый хороший — а тут объявили, что он враг народа. И она металась, как бы то письмо обратно забрать. Так она говорила: «Я боялась, что ты придешь и будешь смеяться надо мной».
Вот так я там и работала. После смерти Сталина нас расконвоировали, разрешили быть бесконвойными. Меня взяли нормировщиком. А в 1955 году, по-моему, 14 апреля, я освободилась. Я сейчас документ возьму и там посмотрю. Пришла бумага, как говорят, что сократили мой срок до 6 лет, потому что я уже 6 отсидела, и что освобождаюсь со снятием судимости.
Я приехала в Херсон, встретилась с матерью. Побыла немножко и поехала в институт. Мне говорили, что по закону через 6 лет теряются все оценки и всякая сила на диплом. И я уже надежду потеряла, что смогу получить диплом. А тут я пришла в институт — Мартыновский у нас ректором института был, Царство ему небесное, уже покойный — так он поговорил со мной. Я привезла ему характеристику, а он сказал: «Так у тебя прекрасная инженерная практика была! Хорошо, сдавай документы и защищайся». Вызвал при мне секретаршу. Я в апреле приехала, там в мае была, а в июне уже надо сдавать документы. Он говорит, чтобы сдавала документы и защищалась, а я у него прошу хотя бы год, чтобы стать на ноги, что-то подумать, потому что я сейчас подходила к институту, а у меня все вот так вот дрожало, ноги подкашивались, думала, что упаду — с 5 курса, с диплома забрали. Он вызвал секретаршу и сказал, чтобы меня к заочникам подключили и чтобы я защищала диплом. Она говорит: «Ну так пусть в июне приезжает и дает заявление, а мы поднимем книжку и всё». А он говорит: «Сейчас возьмите». Понимаете, дал мне зеленую улицу. И она взяла у меня документы.
Я пришла на консервный завод, устроилась на работу. А там были друзья, с которыми я училась, — как раз главный инженер и главный энергетик были те ребята, что на нашем факультете учились. Они меня знали, взяли на консервный завод. А директор был Смалянец, хороший директор. Он говорит мне так с иронией: «Да что ты рассказываешь, что будешь защищаться — это сказка про белого бычка. Никакой у тебя защиты не будет». — «Но мне же пообещали, и я буду защищаться».
И вот я приехала в 1956 году, побыла там полгода. Уже мне завод всё оплачивал, я защитилась и получила диплом.
В.О.: А вот что интересно: Вы же так много лет были в неволе, а как со знаниями — не пострадали ли те знания?
Э.В.: Знаете, там же повторять пришлось. А когда я была на практике, то хоть как-то заглядывала в ту книжку. А там еще надо было дополнительно сдавать «холодильные машины», и, как помню, дополнительно еще и практику сдавать и писать. Но практику легко, потому что я же работала на том консервном заводе, а «холодильные машины» — это было тяжело. Ну что ж — готовилась, ничем я не занималась, только готовилась и защищала диплом. А как защищала, меня еще в Одессе хотели оставить, а руководитель моей дипломной работы Нелуш говорил: «Я знал, что ты придешь, что ты вернешься». И меня на защите даже поцеловал. Все были довольны, потому что знали меня пять лет, что я трудилась, как говорится, на совесть.
Я говорю: обидно, что не только я страдала, а страдали мои братья. Они фронтовики. Их в партию... Старший брат хотел по отцовской линии в партию вступить. А ему отказали из-за меня. Он на заводе Петровского работал. Говорит: «Я не верю, что она что-то сделала плохое, потому что я уже людей спрашивал». А меня же в комсомоле восстановили после освобождения. И он говорит, что меня проверял и комсомол, так если бы так, то меня не восстановили бы в комсомоле. А ему сказали: «Раз вы не доверяете нашим органам — значит, вы не созрели еще для партии». И одного брата, и второго в партию не взяли. Они, бедные, так за меня были наказаны. Потому что отцу и матери ничего, а братья пострадали. А потом, когда я уже здесь работала — сначала в котельной, а потом в конструкторском работала, а потом пригласили меня в училище, то я в училище работала, — так в училище директор Запорожец говорил, что я не могу воспитывать молодежь. Собрал партийную группу, написали резолюцию, что мне не доверяют воспитание молодежи. А у меня судимость была снята, и никто мне не мешал, а только вот это, что я не могу воспитывать молодежь, потому что я сотрудничала с немцами. Он сам когда-то был секретарем, а потом к нам пришел директором. Я там 18 лет проработала, а он только пришел и начал меня снимать. Так я пошла к прокурору и говорю: «Сколько можно это терпеть? Я хочу подать на реабилитацию, прошу пересмотреть мое дело — сколько я могу всю жизнь неизвестно за что расплачиваться?» И подала на реабилитацию.
В.О.: А когда реабилитация была?
Э.В.: А реабилитация была в 1971 году. Я подала на реабилитацию, и меня реабилитировали. Так он, главное, и писал, и посылал в КГБ замполита. А замполит мне уже рассказывала, что в КГБ ей сказали: «Чего вы стараетесь? У неё ничего в деле нет». И вот меня реабилитировали, и выплатили денег 11 тысяч в качестве компенсации. Но травмированы были все.
Если Вам что-то из этого подойдет, то выключайте уже.
В.О.: Но Вы еще хоть так обозначьте, что же Вы делали после этого. До какого времени Вы работали?
Э.В.: Работала я в училище до 1980 года, а в 1980 году ушла на пенсию. И пошла на наш консервный завод, и там как пенсионерка еще работала оператором в автоматизированной системе управления до 1993 года. А в 1993 году уже всех пенсионеров «подчищали», так я ушла. Но я еще 13 лет проработала на комбинате — в профкоме, в АСУПе (это автоматическая система управления производством — такая вводилась, а потом она оказалась неэффективной, так что сейчас и комбината нет, уже его распродали по частям, и уже комбинат не работает). А теперь на пенсии — сижу дома да и всё. В Совете ветеранов была. Я Вам скажу, что в Совете ветеранов мне не понравилось. У нас с ними взгляды не сходятся. Чего я буду кривить душой, если я вижу, что те ветераны начинают мне против Руха, за коммунистов... «Я не допущу, чтобы встать в один ряд с УПА!» — а я как раз УПА очень уважаю. Так я думаю: чего я буду кривить душой? Я сказала, что не буду с ними, и ушла из Совета ветеранов. А так с ними поддерживаю связь — они меня уважают, знают, что я из Руха и что у меня другие взгляды, но не хочу с такими ветеранами иметь дело. А то он выступает и говорит: «Мы не позволим в один ряд встать с воинами УПА!»
В.О.: А Вы были в каких-то новых организациях конца 80-х годов? В Рухе были?
Э.В.: Руху сочувствую, но я уже никуда не вступала. Николай в Рухе, а я уже тут дома.
В.О.: А Вы обещали рассказать, как вы встретились с Николаем Александровичем.
Э.В.: А, ну так это уже личное такое...
В.О.: Ну, хотя бы вкратце.
Э.В.: Я же говорю, что мы с ним учились в 9 классе. Перед войной еще когда-то он критиковал меня на комсомольском собрании, что я пищу, бегаю, кричу, балуюсь на переменах. А я была такая, что любила людей, и они меня любили. Я хорошо училась, и на математике всем подсказывала, всё было. Я это очень переживала. Никто против меня и слова не сказал, а только Николай Василенко выступил. Я посмотрела и думаю: что за новый такой? Он не знает нашего порядка? Потому что меня если покритикуешь, то не дай Бог — я же нигде ничего не помогу. А он, такой смелый, отозвался. А он у нас сидел на последней парте и сочинял те литературные произведения, стихи писал — там он был первый. А с математикой у него было плохо. Так я очень переживала эту критику — я очень не любила, чтобы меня кто-то критиковал. А он сделал это. Тогда учительница увидела, что я очень это переживаю — классный руководитель у нас была Сопова Клавдия Илларионовна, и она говорит: «Василенко, ну зачем ты берешь с Губченко пример кричать? А я вот, откровенно говоря, хотела бы, чтобы у меня все ученики были такие, как Губченко. Смотри: ты по математике имеешь двойки, а она имеет пятерки». Она меня как-то поддержала. И что помню — пока Николая нет, я это скажу, а то он мне за это уже бубны выбьет, — был один мальчик из 7 класса, мы дружили. Это еврейчик, Резницкий Илька, и он никому не подчинялся — ни родителям, ни учителям, никому, — а мне подчинялся. Так она при этом и говорит: «А то, что она Резницкого в руках держит — это вы понимаете, что с ним никто не справится, даже директор?» Ко мне даже родители его подходили с просьбами что-то сказать, я скажу — и все в порядке.
Вот так у нас было. А потом война нас развела. Этот Илька Резницкий ушел в армию, а Николая я потеряла, потому что он был сельский, я его нигде не видела. А как освободили Херсон, то первый «треугольничек» я получила от того Ильки — он меня разыскивал. Разыскал, приезжал ко мне в институт. Но я тогда сказала в институте, что пока я не буду на 4-5 курсе, я никаких разговоров ни с кем не веду. И он уехал... А он же школу не окончил, в войну выдвинулся — он уже майором был, а сейчас подполковник в отставке. Так он поехал на Камчатку, завербовался, по дороге где-то там встретился с женщиной — очень интересная женщина, приятная, мы тут с ней встречались, все наши одноклассники, — и женился, так что наши пути с ним разошлись. А тем более, я же еще имела 6 лет лагерей — так куда там… Говорит: я ему несколько раз давала анкету, чтобы он поступил еще в школе в комсомол, а потом он проштрафится — и я ту анкету забираю. Он, как пришел с фронта, так говорил: «Ты знаешь, как Михаил сказал про таких, как я и как ты? Сказал, что не те комсомольцы, что комсомольские билеты в войну побросали, а те, что в войну их получили». И он тем гордился, он и в партию вступил.
А Николай... Я вернулась в 1956 году после защиты диплома сюда, и мне один знакомый, который знал меня по заводу, говорит, что у нас такой скромный парень, хороший электрик, и что он хочет меня с ним познакомить. Я тогда не хотела, но подумала, что могут сказать, что вот, гордыня какая — если институт окончила, так уже не хочет с электриками знакомиться. И я говорю, что уж ладно, из уважения к тебе, Борис, давай познакомлюсь с ним. Мы пришли, как раз в парк я вышла, и помню, что с пляжа бежала — просто так, чтобы тот Борис не думал, что я горжусь и не хочу знакомиться. Прихожу — выходит он, подает руку и говорит: «Василенко». Я говорю: «Василенко? Так ты что — меня не знаешь? Ты же меня на комсомольском собрании критиковал!» Он меня не узнал, а я сразу — так мне тогда болело, что я сразу узнала, что он меня критиковал на комсомольском собрании. Мы познакомились, так он сразу начал ходить то в кино, то... У него барышня была во Львове, и он всё говорил, что пока той барышни нет, то он со мной будет в кино ходить. А мне это безразлично, да еще и лучше как бы. Потому что я знаю того парня, и старшая сестра говорит, что он плохо говорит — она не слышит, что он говорит. И так он ходил-ходил, а потом говорит: «Давай уже поженимся, да и всё». И мы 31 октября 1956 года поженились. И с того времени мы вместе. И этот дом мы строили вместе, его родители нам помогали. Мои родители уже такие, что не могли, а его родители нам помогли. И это мы построили этот дом. И Смалянец помог, директор нашего завода, — он мне и лес давал, и камень, и всё-всё-всё. Он и сейчас говорит, что он мне как крестный отец.
В.О.: Спасибо. [Выключение диктофона].
Э.В.: Справка ИТЛ от 10 апреля 1955 г.: «Освобождена 10 апреля 1955 года и следует к избранному месту жительства в г. Херсон… По определению Военного трибунала Таврического военного округа от 11.03.1955 г. срок снижен до шести лет без поражения в правах по зачетам рабочих дней».
В.О.: Выше написано: «…осужденной Военным трибуналом Управления Министерства внутренних дел Херсонской области 29 апреля 1949 г. по ст. 54-3 УК УССР к лишению свободы на 10 лет с поражением в правах на 3 года»...
«Справка» Верховного Суда УССР от 27.04.1971 г.:
«Определением судебной коллегии по уголовным делам Верховного Суда УССР от 13 апреля 1971 г. приговор военного трибунала от 29 апреля 1949 года… в отношении Губченко (Василенко) Эвелины Ивановны отменён, а дело производством прекращено за недоказанностью обвинения. Гр. Губченко (Василенко) Э.И. по данному делу реабилитирована».
Ксерокопии этих документов есть.
Рассказывала Эвелина Ивановна Василенко, девичья фамилия Губченко. 17 февраля 2001 года в городе Херсоне. Записал Василий Овсиенко.



поделится информацией


Похожие статьи