Воспоминания
19.07.2005   Овсиенко В.В.

ПЕТРАШ-СИЧКО СТЕФАНИЯ ВАСИЛЬЕВНА

Эта статья была переведена с помощью искусственного интеллекта. Обратите внимание, что перевод может быть не совсем точным. Оригинальная статья

Участница национально-освободительного движения 40–90-х гг. , неофициальный член Украинской Хельсинкской группы.

Стефания ПЕТРАШ-СИЧКО

ЖЕНСКАЯ СУДЬБА

(Дополнения из первого, «канадского», варианта набраны курсивом.)

Рукопись воспоминаний жены пан Петр Сичко обнаружил уже после её смерти. Текст написан аккуратно, практически без исправлений, как будто переписан набело, хотя П. Сичко утверждает, что жена писала без черновиков.

Начала она их в праздник Покрова 1991 года. I и II разделы написаны на пронумерованных 68 листах стандартной бумаги. В тексте есть упоминание, что «60-ю страницу закончила писать в январе 1993 года и целый год не могла взяться за перо». Эти разделы посвящены событиям 1939 – конца 1949 года: юности, подполью, арестам, суду, этапам, заключению. Из текста нельзя понять, описала ли авторка хотя бы своё заключение до конца или на этом остановилась.

Самый объёмный, III раздел, С. Петраш начала 5 октября 1994 года. Это общий тетрадный лист в клетку. При ксерокопировании мы пронумеровали страницы: 165. Здесь описаны события 1974–1994 годов: как семья во второй раз восстала на защиту своего (и национального) достоинства, примкнула к Украинской Хельсинкской группе и какие преследования за это испытала.

За раздел IV авторка взялась через полтора года, 15 марта 1996-го, и написала всего 7 стандартных листов. Здесь она ещё раз возвращается к освобождению мужа и сыновей, описывает поездку в Канаду.

Название воспоминаниям дала сама авторка. Но чтобы читателю было за что зацепиться взглядом, мы разделили текст на более мелкие подразделы и дали им названия. Ради последовательности повествования мы позволили себе переставить местами некоторые фрагменты текста, в каждом случае указывая на это.

Уже когда этот том был свёрстан, мы получили весть из США от пани Надежды Свитлычной, что у неё есть немало документов, а также другой рукописный вариант воспоминаний Стефании Петраш-Сичко – из архива уже покойной Нины Строкатой-Караванской. К нему приложена такая, к сожалению, недатированная записка:

«Ниночка! Это всё на скорую руку, пятое через десятое. Знаете, никто за два дня книгу не написал, а тут всё какие-то препятствия, не свой дом, так что приходится делать то, что хотя бы хозяйке хочется.

Если у вас железные нервы и желание, то с вашим умом вы доведёте это до ума, хотя это очень трудно.

Я многое важное пропустила.

Между этим нужно будет вставлять там, на тех страницах, где я отметила «1а», а в них снова сделала пометки 1), 2)...

Отдельная пачка о моём детстве с 1941 по 1977 год.

Вторая пачка уже с известного вам времени с 1977 года.

Что-то разберёте, что-то нет, потому что я даже перечитать не успеваю. Ошибок куча. А если считаете, что это никуда не годится, то так тому и быть. Потому что это непосильный труд. Разрешаю менять предложения, переставлять фразы, чтобы книга имела более-менее «товарный вид». Потому что я почему-то разучилась писать, или это от спешки. Не осудите».

Из этого следует, что этот рукописный вариант является первоначальным. Написан он, очевидно, по просьбе Нины Строкатой-Караванской в Канаде, когда авторка находилась там по приглашению семьи. Владимир Сичко рассказывает, что он вместе с сыном Тарасом ездил в Москву провожать маму в Канаду в июне 1988 года. Есть дата её возвращения: 25 февраля 1989 года, аэропорт «Борисполь», когда у неё таможенники изъяли подаренный родственниками компьютер. Из раздела «Инициативная группа в защиту Украинских Церквей» видно, что он писался в Канаде.

Поражает удивительная память авторки: ведь в Канаде она, очевидно, не пользовалась никакими документами. Вернувшись домой, С. Петраш написала новый, на наш взгляд, более совершенный вариант воспоминаний. Описывая те же события во второй раз, авторка не имела под рукой «канадского» варианта, но текст местами совпадает почти дословно, отточенными фразами. Так что публиковать оба варианта в одной книге нецелесообразно: это ещё не академическое издание. Поэтому мы воспользуемся волей авторки, выраженной в записке к Н. Строкатой, и любезным согласием пани Надежды Свитлычной и включим в «украинский» вариант лишь отдельные эпизоды из «канадского», выделив их курсивом. Они существенно дополняют повествование, в частности, рассказ о заключении С. Петраш здесь хотя бы конспективно доведён до освобождения в 1957 году.

«Первая пачка» состоит из 71 страницы рукописи формата А4, «вторая пачка» – 107 страниц. Кроме того, есть ещё 11 страниц приложений. 14 июля 2003 года эти рукописи вместе с другими документами Сичко Надежда Свитлычная передала на хранение в Музей шестидесятничества в Киеве.

Редактор-составитель Василий Овсиенко.

Раздел I

(14 октября 1991 года)

Юность

Я, Петраш Стефания Васильевна, родилась 1 апреля 1925 года в селе Залуква близ Галича, ныне Ивано-Франковской области. Отец Василий и мама Александра Петраш. У них родилось семеро детей: два мальчика и пять девочек. Отец окончил Львовский техникум, работал в управлении, а мама трудилась дома по хозяйству, ей помогали дети. Пока дети были малы, нанимали работников.

Старшая сестра Розалия в свои 24 года, то есть в 1928 году, уехала в Канаду, поселилась в Торонто, где и прожила с мужем Дмитрием Чабаком и дочерью Любой до смерти.

Я была младшей. В школу пошла в 5 лет, потому что пошла старшая сестра Миля, от которой я не хотела отставать. Меня приняли временно, но, увидев, что я учусь, приняли на постоянной основе. В селе было 4 класса, так что в пятый нужно было идти в Галич. Туда меня не приняли, потому что мне было всего 9 лет, пришлось повторно учиться в четвёртом классе. В 1938 году я окончила 7-й класс и пошла учиться в гимназию в городе Станиславов, ныне Ивано-Франковск. Через год Польша распалась, я продолжала учиться при советской власти, но они из гимназии сделали неполную среднюю школу, второй гимназический класс переименовали в шестой, а третий – в седьмой. Так что в 1941 году я снова окончила 7-й класс.

Моя судьба – как и судьба тысяч девушек и женщин, моих ровесниц того неспокойного времени. Не успела ещё достичь совершеннолетия, как разразилась польско-немецкая война. В свои 14 лет мы встретили эту войну с радостью, потому что польская власть становилась всё более жестокой по отношению к украинцам.

Нас в патриотическом духе воспитывала читальня: ценить всё доброе и ненавидеть злое. Наш кружок назывался «Дорост». Здесь были младшие и старшие группы – до 16 лет. Нас учили прежде всего истории Украины, потому что многие дети заканчивали сельскую школу – 4 класса – и дальше не учились либо из-за бедности, когда нужно было зарабатывать на хлеб насущный, либо из убеждения, что хозяином на земле можно быть и без образования.

В читальне, кроме библиотеки для старших, была и детская литература, но отличная от современных книг. Некоторые из тех книг я помню до сих пор: «На уходах», «Осавул Подкова», «Ивась Чорноусенко». Интересно, сохранились ли они где-нибудь? Думаю, может, в диаспоре... Это книги о казацких походах против татар. О маленьких героях, которые, не жалея своей жизни, без каких-либо поручений помогали казакам или сообщали о татарском нападении. Прочитав такую книгу, хотелось самому стать таким.

Больше всего всколыхнуло наши молодые души (и не только молодые) событие, которое произошло в 1933 году, когда поляки повесили двух украинских революционеров – Данилишина и Биласа. Это событие сильно насторожило украинское население по отношению к польской власти. Тогда, после их смерти, по нашим сёлам полились песни о героях, и эти песни поднимали дух к сопротивлению.

Позволю себе рассказать, как жила молодёжь в селе в то время. В селе был какой-то порядок. Парни с девушками встречались либо в читальне, либо в домах у девушек, потому что девушки без разрешения родителей по ночам из дома не выходили и по улицам не шатались. В постные дни, то есть в понедельник, среду и пятницу, «на кавалерку», как тогда говорили, в дом нельзя было ходить. Для «кавалерки» оставались четыре дня недели. Итак, в эти дни – постные – парни собирались на выгонах, на заринках и пели. Пели не кто как попало. В сёлах были большие хоровые кружки. Хотя бы в моём селе Залуква был мужской хор из 40 человек. Они пели и в церкви, и на концертах, на фестивалях, и на похоронах. Поверьте, никакая оркестра на похоронах не заменит этого пения. С приходом большевиков в 1939 году в Галиче был похорон, хоронили нашего украинского деятеля. Когда хор запел «Со святыми упокой», все военные поснимали шапки и рты поразевали. Позже, как ни старались ликвидировать этот хор – не удалось. Разве что многие хористы погибли на войне.

Вернусь к польским временам. Парни пели украинские патриотические песни, стрелецкие, а потом о Биласе и Данилишине. Хотя бы такую: «Как революционеры из Городка убегали, польские конфиденты за ними гнались...» или «Над Львовом чёрная туча...». Пели парни, а мелодия лилась над селом, и никто не был равнодушен к этим словам.

Нас в доме было семеро детей: два брата и пять сестёр. И все хористы. Старшие сёстры вышли замуж тоже за хористов. У нас дома был свой хор. В воскресенье, в праздник или просто вечером в нашем доме всегда звучала песня. Бывали и голодные времена, но песня заменяла кусок хлеба.

Мой отец, Петраш Василий, – бывший сечевой стрелец. Окончил инженерно-строительный техникум во Львове и на то время был образованным человеком. Больше времени проводил в Галиче в управлении, а воспитанием занималась мама. Мама моя, Александра Петраш, была малограмотной, но по своей природе сознательной украинкой. Она учила нас любить Украину больше, чем её.

В нашем селе жил один политический деятель, который при Польше сидел в тюрьме, в «Березе Картузской», Олекса Пилипонько. Он любил приходить к нам домой. Ему, наверное, нравилась сестра Оля, которая не очень радушно его принимала, поэтому он целые вечера проводил с нами. Мне было 12 лет, а сестре Омеляне – 14. Он приносил нам книги, которые мы должны были прочитать в установленный срок, а затем пересказать ему то, что нас захватило. Мы читали внимательно. А на его вопрос, кого мы больше всего любим, мы отвечали: «Украину». За это получали похвалу.

Моя сестра Омеляна по рекомендации этого Олексы Пилипонька вступила в Организацию Украинских Националистов – тайно. Об этом знала только мама, потому что иначе как вечером выйти из дома? Отец не раз ворчал, что девушке не подобает шататься по ночам. Я удивлялась, как это мама выпускает её вечером из дома одну? Когда я спрашивала об этом, мама говорила: «Тише, никому не рассказывай, подрастёшь – и ты пойдёшь».

Большевистская оккупация

С приходом большевистской оккупации в 1939 году я поступила учиться в Станиславскую женскую гимназию, которая находилась на улице Липовой. Приход большевиков мы встретили настороженно. А вообще население встречало этот приход радостно, с цветами, потому что верило, что польской оккупации конец, а пришли украинцы с восточной Украины, которые принесут счастье и благополучие.

Но не прошло и месяца оккупации, как иллюзии населения развеялись. Новая власть начала вводить колхозную систему. Но перед этим стала налагать на каждого хозяина контингент, а кроме того – обязательную продажу зерна государству, что привело народ к обнищанию. Вдобавок в 1940 году было наводнение, которое уничтожило урожай, и в 1941 году начался голод. Кроме этого, начали вывозить зажиточных хозяев и сознательных людей.

Настало страшное лихолетье. Запретили все кружки. Не только «Дорост» не мог собираться, но были ликвидированы все общества: «Юнаки» (от 16 до 18 лет), затем общества «Сокол», «Просвита». Но моё поколение и старше уже были подготовлены, чтобы не спать.

Ещё хочу написать, как выглядел приход советской власти в Западную Украину в 1939 году.

Сознательная украинская интеллигенция знала, но не совсем представляла, что эта власть собой представляет. Простой люд радовался, потому что польский гнёт сильно давил на людей. Эта беднота, притеснения. Народ был зависим от евреев. Позаимствовали 5 или 10 злотых, а через несколько лет невозможно было выплатить проценты, и еврей выгонял такую семью из дома, дом шёл на аукцион.

Радовались, но недолго. В 1939 году начали раздавать бедным крестьянам «кулацкую» землю, чтобы через год забрать и их собственную.

В 1940 году начали организовывать колхозы, в которые никто не хотел записываться. Бывало даже так, что в доме, где принуждали записываться в колхоз, один приспешник бил крестьянина нагайкой ниже спины, а другой бил в барабан, чтобы не было слышно криков. Наше село тогда не записалось. И даже когда советы вернулись во второй раз, колхоз в нашем селе организовали только в 1950 году.

Некоторые сёла записались. Наша земля никогда не видела трактора. Загнали тракторы, вспахали слишком глубоко, и ничего не уродилось. Колхозники пошли побираться по тем сёлам, которые не были колхозными. А те упрекали их: «А зачем вы записались?»

А с тех, кто не записался, взимали непосильные налоги. Контингент, дополнительный, продажа государству, надбавка... Пять или шесть раз в год брали. Народ сдавал, но остатки всё же себе оставлял.

Немецкая оккупация

И вот настал конец и этим бедам. 22 июня 1941 года началась бомбардировка. А 23 июня стал для политзаключённых фатальным днём. Хотя НКВДисты были в панике, террористы не забыли оставить своих жертв живыми. Хватали той ночью с постели всех тех, кого ещё имели в плане, кого не успели арестовать за эти неполные два года. Кого удалось взять живым, а на кого не хватало времени, тех расстреливали. А что творилось по всем тюрьмам Западной Украины? Про Луцкую тюрьму я уже где-то читала, а сколько тюрем не упомянуто!

Возьму нашу Станиславскую, ныне Ивано-Франковскую. Мой отец поехал туда один, без нас. Советы сбежали, немцев ещё не было, наверное, недели две. Вернулся отец из Станиславова и сказал моей старшей сестре: «Завтра едем в Станиславов. Я тебе кое-что покажу. Когда-нибудь и своим детям расскажешь». Может, что-то и маме рассказал в тот день, но нам, младшим, ничего. А на следующий день, когда вернулись, сестра с плачем рассказывала те ужасы, которые увидела в тюрьме. Как это могло случиться? То ли заключённых загнали на склад, где хранилась известь, то ли навозили извести в подвалы? Но на сухую известь загнали людей, потом напустили воды, и в таких муках люди сварились. В то время в тюрьме сидел сознательный украинец из Галича Водославский, который работал ветеринаром. В той извести женщина нашла клочок галстука, который сама вышивала. Люди разгребали известь, но там была куча мяса и костей. До сих пор никто не знает, а если знает, то молчит, сколько тех жертв было.

Также стояли бочки, набитые гвоздями, вроде бетономешалок. Туда запихивали живых людей и мололи. Из одной бочки вытащили неживую беременную женщину, которая погибла в таких муках.

Сказал отец сестре: «За эти жертвы вы, молодые, должны отомстить. Потому что мы не знаем, доживём ли до тех дней расплаты».

Так мы росли и закалялись. Как сын мой пишет в одном стихотворении: «Я вырос весь из обид и боли, и муки».

Моя мама всегда говорила нам, что ничего бы не хотела, только бы дожить и увидеть Самостийную Украину. И дожила, когда 30 июня 1941 года провозгласили ту самостоятельность. Она тогда сказала, что можно и умереть. То ли в тот час сказала, то ли, может, пережила ещё и то, что вскоре у нас отобрали ту самостоятельность...

Снова война 1941 года и снова новый оккупант. И снова народ радуется, потому что такого ужаса, который был при оккупации большевиков, мир не видел.

Этот Олекса Пилипонько уже был в краевом проводе ОУН. Во время оккупации ушёл в подполье. Лишь изредка появлялся в селе, и то только к тем, к кому у него было дело.

Мы были так организованы, что с приходом немецкой оккупации 22 июня 1941 года всего за одну неделю смогли собрать все патриотические силы и уже 30 июня провозгласили Самостийную Украину. Акт провозглашения состоялся во Львове под руководством пана Ярослава Стецько, а в Галиче этот манифест был провозглашён под руководством Олексы Пилипонька.

Из всего района шла процессия. Каждое село имело свой национальный костюм. Отдельно шла старшая молодёжь, которая в то время называлась «Соколы», а младшие назывались «Дорост» или «Юнацтво». Я тогда была чотовой «Дороста». Все маршировали колоннами с сине-жёлтыми флагами. Молодёжь нашего села отличалась одеждой от всех остальных. Парни были одеты в белые полотняные короткие штаны и вышитые сорочки с рукавами, закатанными выше локтя. А девушки имели блузки, вышитые красными и чёрными нитками, и узкие белые полотняные юбки, спереди застёгнутые вдоль на чёрные пуговицы. Это была специфическая одежда, как теперь в «Пласте». Какое это было духовное воодушевление! Если бы ещё раз в жизни почувствовать такое обновление, то можно было бы спокойно умереть.

Мне тогда было 16 лет, я уже была чотовой «Дороста» и на этой манифестации вела «Дорост». Юнацтво вела пани Мария Лысак, позже подпольщица, муж которой погиб в УПА, а она с маленьким ребёнком уехала за границу. О ней я ещё буду рассказывать.

После провозглашения меня приняли в симпатики ОУН. Основным нашим заданием были вышколы. Под прикрытием якобы лагерей для воспитания школьников нас обучали для работы в ОУН.

О. Пилипонько обосновался в нашем селе в доме старшей сестры, которую из-за него выслали с семьёй, то есть с мужем и двумя маленькими сыночками, в Сибирь в 1940 году. Между прочим, маленький 4-летний сынок убегал от высылки, и когда его поймали, он кричал: «Не убьёте, всё равно будет самостийная Украина».

Итак, пан Олекса открыл свою канцелярию ОУН. Сестра Омеляна, 1923 года рождения, вступила в ОУН ещё до войны, в конце 30-х годов. Была в поветовом проводе ОУН и занимала пост главы поветового актива. В пятом доме от нас жил украинец – комендант немецкой полиции Иван Квасный. Примерно через три месяца после провозглашения, в сентябре 1941 года, приходит его жена к нам домой рано утром и говорит: «Больше не будет тот националист (то есть Олекса) провозглашать самостоятельность, гестапо с моим мужем поехало его арестовать». Моя мама посмотрела на сестру большими глазами – и сестру из дома как ветром сдуло. Она огородами стрелой помчалась, чтобы предупредить пана Пилипонька, но вбежала во двор вместе с немцами, так что едва сама сбежала. А Пилипонька арестовали, и он погиб в «Освенциме», за неделю до прихода англичан.

За первой большевистской оккупации в нашем селе было членов ОУН четыре парня и четыре девушки. Звеновой девушек была Владимира Мацькевич, которая заканчивала лицей. В последнюю ночь, то есть 22 июня 1941 года, один из сельских комсомольцев выдал её. Она сбежала через окно, но её поймали и в доме в присутствии родителей так били, что когда её увели, стены дома были забрызганы кровью. Она не вернулась. Эти четыре парня и четыре девушки, одна из них моя сестра Омеляна, были законспирированы, но с провозглашением самостоятельности 1941 года они открылись и носили оуновские значки – сине-жёлтая лента, сложенная кокардой в четыре лепестка.

Работа в ОУН снова стала подпольной. Сестра полностью погрузилась в эту работу, а дома хозяйство. Все дети были на стороне, и это хозяйство легло на мои плечи, пришлось бросить учёбу.

Меня из симпатиков перевели в члены ОУН ровно 50 лет назад, на Покрова 1942 года. Каждое лето я была на вышколе в юнацких лагерях.

В 1943 году на этом вышколе были студенты торговой школы из Станислава. Комендантом лагеря был Б. Самотулка, сын греко-католического священника из села Блюдники Галичского района.

Как-то немцы узнали, что это лагерь вышкола членов ОУН, и арестовали его. И мы в лагере ждали чего-то страшного, не расходились, чтобы не вызвать подозрений. Но он сумел выкрутиться и через неделю вернулся. Мы закончили вышколь. Всего пять девушек получили медали за успешное окончание, в том числе я. Когда меня приняли в ОУН, я уже стала звеновой, а позже подрайоновой. Это означает, что у меня в подчинении были члены ОУН нескольких сёл.

ОУН делилась на сеть «юнацтва» и сеть «актива». Моя сестра Омеляна, кроме того, что работала с Пилипоньком, была в чине поветовой «юнацтва», а позже поветовой «актива». Кроме того, сестра работала в Галиче в «Украинском комитете». Это был комитет, разрешённый немцами, но там работала вся элита ОУН, а председателем был тот же Б. Самотулка, которого я упоминала как коменданта юнацкого лагеря.

В 1942 году зимой умер наш отец, маму парализовало. Через 11 месяцев после отца умерла и наша мама. Старшая моя сестра Розалия, 1904 года рождения, окончила Львовскую трудовую школу и ещё в 1928 году уехала в Канаду. Старший брат Антин женился. Две сестры, Богданя и Оля, повыходили замуж. Дома остались брат Ярослав, сестра Омеляна и я. Брат учился в Станиславе ремеслу.

В нашем доме был как бы центральный связной пункт. Проводились собрания ОУН, отмечались национальные праздники, у нас принимали в ОУН и присягали.

Тяжело в такие годы оставаться сиротами, а тем временем на нас были возложены большие обязанности от ОУН. Было хозяйство, днём нужно было работать на нём, а ночами – подпольная работа. Или мы на собраниях от провода, или сами проводим собрания с молодёжью. Кроме этого, связь в доме, поступала корреспонденция, которую нужно было пересылать через курьеров на место назначения, а то и самой нести. Не останавливали ни ночь, ни непогода, ни опасность от врагов.

В 1944 году, в марте, стал приближаться фронт. Уже оккупанты были в нашей области за рекой Днестр, и нам был дан приказ уходить в подполье. Брат Ярослав, 1921 года рождения, пошёл в УПА, я пошла. В секретари взял меня поветовый пропагандист Всеволод – по псевдониму. Я там была недолго, потому что фронт отступил. Я вернулась домой, но ненадолго, потому что уже набирали закалённых и сознательных членов ОУН в «школу кадров». Сбор был в июне месяце. Перемещались две колонны в горы Карпаты. В первой колонне шли парни на «старшинскую школу». Вторая колонна, сформированная из девушек в Калущине, – это «школа кадров». Вёл нас командир по псевдониму «Крыга». Это родной брат поэта светлой памяти Зеновия Красивского. Первая колонна попала в засаду немцев и приняла бой на горе Маковке. Нам был дан приказ возвращаться в Калущину, потому что тот терен был под угрозой. Везде бушевали немцы, и мы были вынуждены возвращаться назад. Остановились в доме лесничьего, неподалёк от села Болохов Калушского района.

Нас было 99 девушек. Были с Холмщины, Волыни, Тернопольщины, Львовщины, Станиславщины. Все они занимали в организации ОУН ответственные руководящие должности, то есть окружные, поветовые, районные и подрайоновые. Нас не успели там распределить, потому что неожиданно приблизился фронт, который и застал нас в этом селе. Мы должны были возвращаться каждая в свой терен, по возможности домой.

Вторые большевики. Арест. Подполье

Сестра вернулась раньше меня. Сказала, что в нашем доме была офицерская кухня. Когда вернулась и сказала, что это её дом, один из офицеров наедине сказал: «А мне соседка сказала, что вы не вернётесь, потому что вы бандеровцы. Я ей сказал, что если она ещё кому-то это повторит, её расстреляют. Если бы это услышал кто-то другой, вас бы сразу арестовали».

Это было 24 августа 1944 года. На поле гнило зерно. Нужно было пока что собрать. Но не успели и толком осмотреться, как пришли арестовать сестру Милю, о которой все знали, что она член ОУН.

Когда все мы – то есть сестра Омеляна, сестра Оля со своим 4-летним сыном и я – были дома (это был конец сентября 1944 года), прибежала в дом соседская 7-летняя девочка Маруся Френдий и закричала: «Меня послали люди. Тётя Миля, бегите, большевики близко, идут арестовать».

Миля, то есть Омеляна, как стояла, так и выскочила из дома. Успела крикнуть: «Спрячь документы!». Я ещё не опомнилась, потому что через 2–3 минуты постучали в дверь большевики. Сказали, что должны сделать обыск. Тогда никто ордер не предъявлял. Спросили, где сестра. Я сказала, что в поле. Посылали за ней, но я не согласилась. Начали обыск и сразу пошли к подушке. Вытащили оттуда пакет, которого, честно говоря, я раньше не видела. Развернули бумагу на столе, спросили, кто это чертил и рисовал. Я говорю, что не знаю, что там нарисовано. Ответили грубо: «Пан и пани голые целуются». Я говорю: «Такими вещами не занимаемся». А то был подготовленный моей сестрой Омеляной план расположения военных главных позиций и зениток в городе Галиче, чтобы передать сотне УПА. В наших теренах тогда действовала сотня Чёрного, которая не раз пугала НКВД. Дальше не искали, хотя могли найти что-то большее. Сказали нам с сестрой Олей Гусак, которая как раз пришла навестить нас, идти за ними. Она 1919 года рождения, замужем, её мальчик Михась родился в 1940 году. Мы не успели даже одеться. Нас повели в Галич. Но поскольку мы были первыми заключёнными (тюрьмы ещё не было), нас поместили в холодной караулке. Я сняла с себя платок, сестра постелила на бетоне, положила спящего сыночка, а своим платком накрыла. Караульные ходят, дверями скрипят, а ребёнок на полу. Ночь. Пора брать на допрос. Первую взяли меня. Спрашивают и бьют до изнеможения. Ничего не знаю. А сестра слышит, как я кричу. Привели меня, берут сестру Олю, а она берёт на руки спящего ребёнка. Его отбирают, а она не отдаёт, идёт с ребёнком. Когда хотели её бить, ребёнок кричал, и они сдерживались. Так нас допрашивали 5 дней.

На шестой день мы вышли из тюрьмы – и за нами никто не идёт. Спрашиваю сестру, что случилось. Говорит: «Молчи». Когда мы оказались за городом, она сказала, что нас выпустили с условием, что через три дня я приведу им сестру Омеляну.

Сестру мы не привели, но, как и Омеляна, оказались в подполье – сестра Оля с маленьким Миськом на руках и я. Приехали за нами повстанцы и забрали. Ехали мы всю ночь. Ночь была дождливая. Наконец оказались в селе Дорогов, что в 20 км от нашего села. Сестру с ребёнком поселили в одном доме, где на всякий случай была криївка. Я пока осталась с ней до особого распоряжения провода ОУН.

В ноябре 1944 года была сильная облава, которая продолжалась до этого времени. В село заехало очень много войск НКВД. Мы с больным 4-летним сыночком сестры должны были идти в бункер. Ещё с вечера, перед тем как в село приехала облава (а наш Мисько уже температурил), я сама пошла лесом в соседнее село за 10 км (из Дорогова в село Темеровцы). Там был центр подпольной больницы. Я надеялась застать там поветового врача-хирурга, подругу сестры из села Крылоса, Марию Духович, и попросить, чтобы пошла со мной к больному ребёнку.

Я её застала в Темеровцах, но при очень тяжёлой работе. Был бой повстанцев с войсками НКВД, после чего привезли много раненых, среди них и сотенный войска УПА по псевдониму Риг, с которым эта доктор Духович, по псевдониму «Оля», дружила. Она пообещала мне, что надеется к ночи справиться с ранеными и на заре прийти к нам в Дорогов. В 12 часов ночи я возвращалась одна с тяжестью на сердце. Когда оказалась в лесу, услышала звон оружия. Шли войска. Я присела за куст, пока звон не стих, и пошла дальше.

И вот утром доктор не пришла, потому что село было блокировано войсками НКВД. Мы с ребёнком были вынуждены идти в бункер. Когда мы там шептались, мальчик предупреждал: «Мама, тихо, писевики (большевики) услышат». Разве нельзя назвать этого ребёнка героем-подпольщиком?

Ребёнку стало очень плохо, а у нас с собой не было никаких лекарств. На третий день облава немного утихла. Войска собрались у гарнизона. Мы потихоньку вышли из бункера. Хозяин впустил нас в дом. Мы затемно закрыли окна, зажгли фонарь под кроватью, потому что на свет большевики летели, как пчёлы на мёд. Наш малыш тяжело дышал животом. Сестра Оля на кровати прижала его к себе на руках и задремала после бессонных ночей, а я сидела рядом и услышала, что малыш перестал дышать. Я вскрикнула. Мы с малышом вбежали к хозяевам и просили помочь, но ребёнок уже был мёртв. Задушила его дифтерия...

За всё время моего подполья я не пережила более страшной минуты, а сестру Олю мы едва привели в чувство.

Большевики из села уехали, а мы ребёнка похоронили тут же, в селе Дорогов на кладбище. Сестра Оля так и осталась в селе Дорогов, там скрывалась, была в контакте с подпольем, но она не была членом ОУН и особой работы не выполняла.

Позже снова в этом селе был бой. Квартировала здесь одна боёвка ОУН, главой которой был Крыга. Это тот Крыга (псевдо), который вёл нас на школу кадров ещё летом. В этом бою погибла вся боёвка, 13 человек. Они отступали к лесу, а в лесу их ждала засада. Никто не сдался живым. Их также похоронили в селе Дорогов на кладбище. Теперь там есть насыпана братская могила, в которой и покоится наш маленький повстанец Михась.

Сестра Оля осталась в Дорогове, сестра Миля в сёлах Галичского района была секретарём в краевом проводе СБ, её проводником был Яр (псевдо). А я снова пошла на вышколь пропагандистов (забыла псевдо нашего референта, знаю, что он был из Восточной Украины).

Это было очень тяжёлое время. Нас было 40 девушек. Вышколь пропагандистов был в Галичском районе по левую сторону Днестра. Это Подолье со своими специфическими болотами, а поздняя осень была дождливой. Мы в селе не задерживались больше 1–2 дней, потому что кто-то мог донести, а ночами мы переходили с места на место. Терен был под угрозой.

Наш вышколь в шутку называли «Иисусова пехота». Наверное, потому, что у нас был такой вид, будто мы с крестного пути.

Примерно через месяц нас распределили по разным теренам. Я сначала попала в Богородчанский район, где пробыла зиму, а в апреле меня послали в Надворнянский район в распоряжение поветовой по псевдониму Смерека. Меня привели в село Переросль. Соседний район Солотвинский, куда Смерека (которую я в этом селе не застала) пошла налаживать районный провод, потому что предыдущий погиб. Но злая судьба не миновала и её. Когда она собрала новый провод, их застали врасплох, и все они – 5 человек – погибли.

Это был 1945 год. Война подходила к концу. В этом селе застала меня «победа». Та «победа», которую так щедро сегодня чествуют наши вышестоящие. И никто не задумывается, кто кого победил. Что после неё изменилось к лучшему для украинского народа? Тот, кто оказался в Германии, того судьба разная. Кто-то погиб, а кто-то выжил, попал в Канаду или США и продолжал работать на благо Украины. Многие из них получили высшее образование. А кто попал сюда, в СССР, – того ждала виселица, тюрьма или Сибирь. И до сих пор мы в своём государстве ходим как нищие, вымаливаем реабилитацию. Не дрогнуло сердце и у нашего уважаемого Плюща, чтобы реабилитировать ОУН–УПА к 50-летию её создания. Боятся коммунистов. Чтят их, потому что сами ещё не избавились от того коммунистического смрада. (Извиняюсь, пусть Бог им будет судьёй).

Хочу вернуться к тому, где застала меня так называемая «победа». В селе Переросль по дороге ехали большевики и сильно стреляли. Мы уже собирались бежать, но нас предупредили: стреляют от радости, что закончилась война. А примерно через неделю в середине мая на село навалилась облава, и то с леса. Бежать было некуда. В той хатке, где я была, лежал раненый в ногу уповец, а точнее, чотовый Искра (уже забыла, какой сотни, не Летуна ли). Он просил, чтобы я завела его в бункер и закрыла вход, потому что все домашние были в поле, а церемониться не было времени, ведь уже стреляли близко. Я всё это сделала быстро, а сама вывела в сад корову пасти.

Убили тогда 16 парней, и почти все из того села. Было два брата, бывшие студенты. Один был в поветовом проводе, второй в УПА. Того, что в ОУН, убили в его сарае. А второй бежал житом к лесу. Как у нас говорят, на святого Юра в жите спрячется курица. Но весна была тёплая, и жито было по пояс. Оставалось до леса несколько метров. Не добежал. Одного звали Михаил, псевдо не знаю, второго Остап, но то ли имя, то ли псевдо.

Того, что убили у дома (тогда ещё покойников оставляли там, где убили, а позже, в 1946 году, уже подбирали и везли в район, чтобы знакомые опознавали, кто они), того нарядили дома, а второго, чтобы мама не знала, у их сестры. Когда несли из дома гроб с Михаилом на кладбище, по дороге присоединился второй гроб. Мама знала, что убитых много, и не спрашивала, кого несут. Сложили на кладбище вместе. Как ни было горько, но открыли гроб, чтобы мама в последний раз посмотрела. Она посмотрела – узнала и засмеялась. Сошла с ума. Честные, мужественные гибли. А лихого беда не берёт. Мой чотовый Искра, по имени Богдан Козиевич, из Делятина, остался жив, чтобы потом, будучи сексотом, заложить меня в тюрьму. К этому мы ещё вернёмся, это будет позже.

Итак, поветовая Смерека не вернулась в Переросль. Пришла девушка по псевдониму «Оленка» (настоящее имя Оля Дирда, из моего села), которая тогда была в окружном проводе, и распределила нас. Районовой Солотвинщины назначили девушку по псевдониму «Журба», меня её заместителем, то есть пропагандистом и организатором, по медицине девушку по псевдониму «Вишня» и четвёртую по связям, псевдо «Недоля». Моё псевдо было «Марийка». Прийти в терен, где до нас уже погибли два провода, было нелегко.

После войны войска НКВД были брошены на наши сёла, особенно на Чёрный Лес, к которому относился наш терен. Очень редкими были дни без облав. В соответствующих местах при входе в каждое село всегда была большевистская засада. Падали наши девушки, курьеры, связные. Не сдавались живыми в руки, а кого захватили врасплох, тех тюремные пытки не сломали, они не выдали тайны.

Самый большой подпольный центр был в селе Майдан на Солотвинщине. Жили там сельские интеллигенты Стефанивы. У них в доме происходило всё. Отец работал лесничим, знал, что творится в районе, и не скрывал этого перед подпольщиками. У них было две дочери. Одна Стефа, лет 18, вторая младше. В терене районным СБ был Гнат, который ухаживал за этой Стефой и почти там пребывал. Одной ночью этот Гнат исчез, а семью Стефанив уничтожило СБ якобы за предательство. Все говорили, что если бы Гнат был, он бы этого не допустил. Но потом выяснилось, что Гнат уже работает в КГБ. Грустно писать такие вещи, а что поделаешь. Откуда знать, кто какой...

Раз в месяц поветовая собирала пару районов для отчёта о работе. Это могло быть в любом районе. Мы поодиночке не ходили, потому что, если с одной случится какое-то несчастье, другая должна знать. Так мы всегда ходили с Журбой.

Осенью 1945 года мы пошли на отправу (так назывался сбор провода) в Делятинщину, в село Чёрные Ославы. Не успели зайти на связь, как кто-то прибежал, сообщил: облава. Мы подались в лес. Перепрыгивали через загородки. Там, в горных сёлах, не было заборов, но жерди в два ряда. Вот я ухватилась за эту жердь, чтобы перепрыгнуть, выбросила ногу и упала. Ещё поскакала несколько метров и крикнула Журбе, что сломала ногу. Не было времени церемониться, недалеко были кусты, и она потащила меня. В лесу наткнулись на парня-повстанца, который указал нам бункер, за что старший бункера сильно ругался, потому что мы нарушили закон: днём никто не должен заходить в криївку, чтобы не выдать входа.

В криївке сидели три дня. Нога в колене распухла так, что, когда облава закончилась, меня в село принесли. Помню, в дом, где жила женщина с двумя маленькими детьми 3–5 лет, а муж погиб на фронте. Дети были рахитичные. Женщина сварила картошку в мундире, почистила, порезала, добавила туда варёную фасоль, в большой миске перемешала. Дети набросились есть, а она приглашает меня к этой миске. Хоть я была голодна, но не могла есть то, что дети так жадно ели. К моему удивлению, дети съели всё, то есть то, чем можно было накормить 10 человек.

К чему пишу это? Чтобы подчеркнуть, что люди отдавали нам последнее. Делились, чем могли. А в горных сёлах была беда.

Потом женщина позвала здоровенного старого деда. Он ощупал мою ногу, сказал ложиться на припечек. Свою ногу он поставил на стульчик так, что моё колено лежало на его бедре. Мою ногу взял своими руками, одной выше колена, другой ниже. Как согнул моё колено – я потеряла сознание. Отливал водой и говорит: «Вставай». Я встала. Как будто ничего и не было. Он вправил мне вывих колена. А если у кого-то из нас зуб заболел, то в селе всегда находился дядька, который простыми ржавыми щипцами выдергивал его. Вот так мы лечились.

Возвращались из Делятинщины. В горах возле Делятина есть хутор Белозорина. Край хутора была лесничья. Нас заметил лесничий. Это было под вечер. Сказал: «Девочки, не идите, потому что в этот проход, куда вам идти, пошла засада НКВД». Мы упирались, ещё не верили ему. Он предложил переночевать. Сказал, что из того места день за днём привозят трупы. Ещё никто не прошёл туда без обстрела. Мы заночевали. На рассвете отправились в путь, хотя он предупреждал, чтобы обошли кругом.

Вышли мы из дома, и я дала клятву Богу, говоря: «Господи, пронесёшь нас этим местом – буду поститься каждую пятницу во славу Твою, пока я девушка». И я верю до сегодня: молитва была услышана, Господь пронёс, а я ту клятву берегу до сегодня.

Мы были очень голодны, и когда вошли в село Гвозд Солотвинского района, зашли в первый дом. К нашей великой радости хозяйка вытащила хлеб из печи. Мы сказали, что голодные. Тогда никто никого не спрашивал, откуда ты. Хозяйка подарила нам целый каравай хлеба. Мы сели у дороги и ели, пока не съели весь.

Мы были в селе Раковец этого района. Был ноябрь, припорошило снежком. Кто-то крикнул: «Большевики!» Глянь, а они на соседнем дворе. Наш дом был недалеко от леса. Мы стояли босые, потому что старое обувье развалилось. Как раз нам должны были принести новые постолы. Мы так босые и подались в лес. Наткнулись на сотню УПА – и снова нас поругали, что оставили след. Но мы и не думали тут кого-то встретить. Те наломали веток, застелили брезентом и сказали: «Грейтесь, огонь разводить нельзя».

Почему пишу такие мелочи? Потому что хочу подчеркнуть, что мы ходили голодные, голые, оборванные, и никто ни на кого не жаловался. Мы гибли, хоронили своих подруг и не отчаивались, не раскаивались в том, что делаем, потому что делали всё не ради славы. Делали не для себя, а для будущего поколения, для тех, кто имеет теперь ту Вольную Украину.

Я отклонюсь от темы. Но часто думаю: если бы теперь у наших людей, у нашей молодёжи была хотя бы десятая доля того понимания, той преданности общей делу, то наш народ, при всём теперешнем кризисе, стоял бы гораздо лучше.

Что хочу сказать... Что во время войны, до мая 1945 года, убивали нас – будь то членов ОУН или УПА – трупы не забирали, а оставляли. Мы после боя могли их похоронить. А уже после войны убивали и заставляли селян складывать трупы на телеги и везти в район для опознания. А опознание происходило так: раздевали догола и, сидя, складывали вдоль стены НКВД или КГБ. Если среди повстанцев были девушки, то для большего смеха закладывали руки покойных девушек за шею покойных парней. Ходили вокруг них, смеялись и плевали. А прохожие, стиснув сердце, проходили и, уже когда были далеко от того места, горько рыдали. Когда приводили родственников – не признавались в своих детях. Не потому, что осуждали их, а чтобы избежать Сибири, чтобы под пытками не выдать тайны и не сдать ещё кого-то.

Чем глубже уходило подполье, тем труднее было работать. Большевики всё больше проникали в наши ряды. У них были свои специальные школы, где обучали шпионов и запускали их в сотни УПА или сеть ОУН. Одна из таких школ была в Тернопольской области, в Подволочиске. Об этой школе мы узнали позже. В ней были коммунисты, восточные украинцы и русские. Их учили даже говорить на нашем западном диалекте. Как они проникали в УПА? Когда были большие бои, случалось так, что из сотни или куреня оставалось несколько человек. Эти остатки организовывались в группы и присоединялись к другой сотне. Тогда ни у кого не было ни паспорта, ни удостоверения – таким образом и проникали шпионы.

После войны всё внимание КГБ было обращено на наше подполье. Больше всего своих людей большевики старались иметь в сети СБ, чтобы таким образом уничтожать нас нашими же руками, чтобы посеять недоверие среди населения. За 1945 год кагэбистам удалось хорошо наладить свою провокационную сеть в наших рядах. Всех приключений и стычек с большевиками не описать, потому что не было такого дня, или редко какой день, чтобы прошёл без приключений. А спали мы, как заяц под межой, одетые и всегда готовые к бегству. Как день, так и ночь у нас должно было вызревать алиби и всё остальное, приспосабливаясь к обстоятельствам и терену. Оружие нам носить запрещалось: мы были в терене среди населения, чтобы ненароком не выдать на уничтожение тех людей, у которых мы находились. А второе – если бы оружие было под рукой, то не раз закрадывалась мысль пустить себе пулю в лоб. Мы носили с собой «тройку», чтобы в безвыходном положении отравиться. Но не всегда была на тебе та одежда, в которой была зашита «тройка».

Перед Рождеством 1946 года мы втроём – я, Журба и третья, точно не помню, то ли Недоля, то ли Вишня – отправились на сбор в Надворнянский район, рядом с Солотвинским, в село Переросль. После сбора (это было в Сочельник), ещё засветло, мы двинулись в свой район, чтобы там встретить праздник. Из Переросля прошли село Цуцилов, пришли в село Федьков, а оттуда за несколько километров – село Гвозд, уже нашего, Солотвинского района. В Федькове на связи нам сообщили, что на хуторе Мельницы, который находится между сёлами Федьков и Гвозд, стоит большевистская засада, так что идти в руки врага неразумно. Нас привели в дом, где жили три молодые женщины. Все три – родные сёстры, жили вместе, детей у них не было. Их мужья служили в Советской армии, поэтому такой постой был безопаснее, чем в других местах.

Пока мы были на связи, выясняли обстановку и пришли на ночлег, женщины уже отужинали по случаю Святого Вечера и, видимо, подумали, что мы тоже поели. Нас не спросили и не угостили. В доме было холодно. Топилась только печь для выпечки, так что тепло было только на ней. Нас уложили спать под окном на лавке, дали по подушке под голову, но ни постелить, ни укрыться нечем. Спать не удалось, потому что было холодно. На рассвете зазвонили рождественские колокола. Все три хозяйки ушли в церковь, оставив нас одних. У этих хозяек где-то в сарае была крийовка, куда они должны были нас спрятать в случае облавы. Хозяйки ушли – а мы втроём забрались на печь погреться. А поскольку не спали всю ночь, то задремали.

Разбудил нас шум машины. Когда мы вскочили, увидели, что машина остановилась у окон, и из неё выпрыгивают большевики. Посреди комнаты стоял чан с сечкой для скота, чтобы утром отнести его скотине. Я спрыгнула с печи и, чтобы не выдать своего замешательства, склонилась над чаном и начала мешать сечку. Недоля принялась застилать кровать, хотя на ней никто не спал, а наша Журба не успела спуститься с печи. Ложась спать, мы не продумали алиби, так как знали, что в случае опасности нас спрячут в крийовку. Мы начали называться то Анна, то Катя, а тут уже враги в доме. Спрашивают, кто мы. Говорим, что хозяйки и что наши мужья в армии.

Поскольку я стояла ближе всех к порогу, меня схватил за ворот какой-то лейтенантик, вывел на улицу и говорит: «Показывай, где твой сарай». А я не знаю. В горных сёлах нет заборов. Вижу три сарая и не знаю, который мой, который соседский. Я сказала – не покажу. Тогда он привёл меня к одному сараю. Увидела, что стоит парень, и поняла, что это он предал и выдал крийовку. Стоят энкавэдэшники под крийовкой – не знаю, кто из них открыл вход – и говорят мне: «Лезь в неё». Они толкали меня туда, я сопротивлялась. Наконец вырвалась из их рук и побежала в сторону дома. Уже в сенях меня схватил за плечи тот лейтенантик, хотел что-то сказать или пригрозить, но вместо этого сказал: «Глаза твои спасли тебя». И отпустил меня. До сих пор не знаю, какими были мои глаза в тот момент. Не знаю, кто полез первым в крийовку. Наверное, тот парень. Она была пустой. А остальное войско уже хозяйничало: выносило из дома праздничные колбасы, калачи, сапоги, тулупы – всё, что попалось под руку.

Кто-то дал знать в церковь нашим хозяйкам. Они пришли как раз тогда, когда войско грабило. Эти женщины подняли крик. Энкавэдэшники спрашивают, кто они. Говорят, что хозяйки. «А эти кто?» И начался хаос. Они начали убегать к машине с награбленным и захватили с собой Журбу. Поехали, но я бежала за машиной и так кричала: «Отпустите сестру!» – что они её отпустили.

Оказалось, крийовка была новой, в ней только раз ночевали два повстанца с тем связным парнем, который попался в руки энкавэдэшников и показал им крийовку. Если бы нас там спрятали, мы бы погибли, потому что в крийовку бросили гранату.

После того погрома женщины начали плакать, что теперь их вывезут в Сибирь. Утешить было нечем, и мы решили идти в свой район, что бы ни случилось.

Вернулись мы в свой район и узнали, что кто-то из нашей организации попался в руки НКВД и сотрудничает с ними. Передвигаться было тяжело, повсюду засады. Мы остановились в Гвозде. Как-то за два или три дня до Крещения нас с Журбой застал в доме лейтенант гарнизона. Тогда в каждом селе был гарнизон, но по домам они не ходили. А этот пошёл один и наткнулся на нас. В доме начал приставать, кто мы и что мы, стал требовать, чтобы мы шли с ним. Кто-то донёс об этом голове сельсовета. А многие головы сельсоветов работали в пользу УПА. Пришёл этот голова и начал уговаривать лейтенанта, чтобы тот пошёл с ним, мол, у него есть хороший самогон, и зачем ему эти бабы. Видно, аппетит к самогону пересилил его патриотизм, он пошёл, напился, но на следующий день снова пришёл в этот дом. Нас не застал, начал искать.

Мы не ожидали такого поворота. Я была в одном доме, где жили старый дед с бабкой и их одиннадцатилетний внук. Я вскочила на печь, у края печи сел дед, повязал себе голову. Когда в дом вошли гарнизонщики, дед начал кашлять. Бабка сказала, что у него тиф, и энкавэдэшники ушли из дома. После этого пришла связная и сказала, что в селе нас ищут, описали, какие мы. Есть ещё одна не выданная крийовка, так что идите туда. Мы пошли. За это время кто-то донёс, что я действительно у деда. Энкавэдэшники пришли ещё раз. Не найдя меня, забрали в гарнизон деда и бабку. Внук пошёл за ними, чтобы вымолить их освобождение. Энкавэдэшники стали угрожать, что вывезут деда с бабкой в Сибирь.

В то время дети знали больше, чем им следовало бы. Потому что в трудных ситуациях, когда взрослым прорваться было невозможно, шли дети. Не под угрозой, а сознательно, понимая, что их ждёт опасность. Родственники, как бы им ни было тяжело, не возражали, зная, что за тем или иным сообщением стоит жизнь сотен. Этот внучок знал крийовку и, вероятно, видел, где нас спрятали. Когда энкавэдэшники пригрозили вывезти деда с бабкой в Сибирь, ему ничего не оставалось, как показать крийовку, чтобы освободить деда и бабку.

Прибежала связная. А крийовка была в сарае хозяев, где она была приёмной дочерью. Крикнула: «Убегайте, мальчик ведёт большевиков к крийовке!» В спешке мы не могли найти выход, а когда нашли, я выскочила и не могла вытащить Журбу. Это длилось минут пять, которые показались вечностью. Был Сочельник перед Крещением… Мы выскочили из сарая (я уже упоминала, что в тех хозяйствах не было заборов). Соседи несли чан с сечкой для скота. Мы выхватили у них чан из рук. А в это время энкавэдэшники уже окружили сарай с крийовкой и кричали: «Бандера, сдавайся!» Смеркалось, люди готовились к Святому Вечеру, а мы с этим чаном от дома к дому, как колядники, дошли до конца села на другую связь и попросили связную дать нам безопасную крийовку. Она ответила: «Всё выдано. Подрайонный ОУН сдался и выдал все крийовки. В селе из-за вас сгоняют в гарнизон всех девушек и женщин, чтобы опознать вас. Убегайте!» Мы постояли во дворе, сарай там был не заперт, так мы вошли в него. Там было несколько снопов ржи. Один сноп мы постелили, а остальными обложили стены, чтобы спастись от мороза. Не успели мы устроить ночлег, как слышим звон оружия. Пришли энкавэдэшники и рядом с нашим сараем устроили засаду с «дегтярём». Шепчемся губами, что если придут за соломой, мы пропали.

К счастью, хозяин, не зная, что мы там, запер сарай. Ночь крещенская, морозная, мы легко одеты, одолевает дрёма, а во сне можно захрапеть или закашлять – и мы пропали. Ночь показалась годом. На рассвете «москалики» собрали свой «дегтярь» и ушли. Утром вышел хозяин по своим делам. Мы постучали изнутри. Хозяин испугался, убежал в дом, но вскоре вышел и спросил: «Кто там?» Мы отозвались. Он отпер сарай и глазам своим не поверил: «В такую холодину и в сарае?» А потом добавил, что мы чудом не попались, ведь рядом была засада. Вышла его дочь-связная и сказала, что есть один выход: из их села люди ходят в Надворную (районный центр) за керосином. Спасение одно: чтобы выйти из села, надо взять в руки бутылки.

Нужно было идти на голую гору-полонину километра два-три, а потом лес. Какой керосин на Крещение? Но мы пошли. На самой горе говорим: «Давай оглянемся, что творится в селе». Оглянулись. На белом снегу войска, как муравьи, погоня за нами, облава… Мы упали в снег и поползли дальше. Перед этим сказали: «Бах – и одна очередь, и снег под нами покраснеет». И засмеялись. Потому что, как гласит наша пословица, если беда мала, человек плачет, а если велика – смеётся.

Мы добрались до Надворной через пару часов. Как раз Крещение, люди выходили из церкви, очень красиво одетые: разноцветные шерстяные юбки, белые или красные полушубки, большие шерстяные платки и постолы или красные сапожки. А мы одеты буднично, чтобы в будни не отличаться от крестьян. Мы поняли, что своим видом можем вызвать подозрение. Ушли подальше из города. Куда идти? Первая задача – нужно поесть. Опасность вроде бы миновала, и голод дал о себе знать. Не ели два, а может, и третий день.

Первое село за Надворной в сторону Делятина. Я зашла в первый попавшийся дом. Застала хозяина, попросила поесть. Он согласился. Я сказала, что позову подругу. Он не спросил, почему мы, молодые, просим еду. Дал холодной картошки с гуляшом. Мы поели, не жуя, поблагодарили, вышли из дома. Заныл живот. Пригрело солнце, и верхушки куч гравия у дороги были без снега. Я присела туда и корчусь от боли. Подумала – заворот кишок. Ехал хозяин на санях с лошадьми. Мы попросились сесть. Спросил, куда едем. Сказали, что в село, кажется, Добротов Ланчинского района, потому что Журба, до того как пойти в Солотвинщину, работала в этом районе и знала там станичного ОУН.

Смеркалось. Наш возница сказал, что в селе большевики и предатели, стоит ли туда ехать? Но выбора не было. Приехали, зашли в дом к станичному, застали его мать. Увидев нас, она ахнула: «Какими путями? Пять минут назад вышли москали из дома, и мой сын, как предатель, с ними. Куда я вас дену?» В сенях стояли охапки соломы. Говорит: «Разве спрячу вас там, хотя может случиться, что вас не проткнут, потому что у них привычка пробивать охапки соломы шомполом».

Переночевали опять в соломе. Утром облава немного стихла. Пришла связная, пристроила нас у одной неподозрительной женщины, где была примитивная крийовка на чердаке.

По всем районам, по всем сёлам бешеный натиск энкавэдэшников. Завелась большевистская сеть в рядах ОУН. Аресты массовые, массовые выдачи тайных мест, связей, крийовок… Нужно как-то выбраться, но куда без связной? Заподозрят свои – не примут. Решила добраться в свой район, где родилась, в Галич, а там наладить связи между своими, и будет видно, куда двинусь дальше.

Женскую сеть переименовали в УЧХ (Украинский Красный Крест). Основной нашей работой была помощь и защита раненых бойцов УПА. Чтобы уберечь нас от ареста, сказали, что у кого есть возможность, надо достать хотя бы фальшивый паспорт и легализоваться.

Через день мы выбрались из этого села в райцентр, в город Ланчин, откуда была родом Недоля. Она приютила нас у своих родных. В городе облавы не проводили, разве что шли на указанное место, если была выдача…

Мы там пробыли две недели. Узнали, что украинцы, переселённые из Польши, направляются в Галич. Хорошая возможность добраться домой с ними. Они ехали на подводах, везли своё добро и гнали скот. Я подошла к колонне и увидела, что один хозяин гонит три головы скота. Спросила, где жена. Сказал, что осталась. Я сказала ему: «Я пойду в вашей колонне. В случае большевистской засады я буду вашей женой». Он согласился, потому что сразу понял, кто я. Мы шли два дня. Ночевали в одном селе в домах, куда нас разместил голова сельсовета. Надо было пройти через областной центр Станислав. За пятнадцать километров до областного центра мы попали в засаду. Когда старший приказал предъявить паспорта, «мой» хозяин выпустил скот из рук и послал меня ловить корову. Вместо моего показал паспорт своей настоящей жены.

Из Станислава до Галича 25 км. Они остались ночевать сразу за городом в селе Пасечное, а мы с Журбой пошли пешком в Галич. Смеркалось. Был февраль, но из-за оттепели на дорогах страшная грязь. Асфальта тогда не было. Мы шли в постолах с очень тонкой кожаной подошвой. Подошвы продырявились, и хотя у нас были толстые шерстяные носки, в такой дороге и они порвались. Мы шли почти босые.

Второй арест

К полуночи добрались в родное село Залукву, где жил мой старший брат Антин. Его из-за инвалидности не взяли в армию. Он предоставил нам ночлег в подвале, где хранилась картошка. Там было тепло. Утром пришла связная – соседка – и забрала Журбу в безопасное место, а мне брат сказал зайти в хлев, он даст мне позавтракать, потом пойду со связной в соседнее село Крылос на связь. Я не хотела, но пришлось ждать связную и зайти в хлев. Не прошло и нескольких минут, как кто-то постучал в дверь. Я открыла и, к своему великому удивлению, увидела энкавэдэшников, а именно капитана Коростеньова, который арестовывал меня и сестру Олю ещё в 1944 году… Объяснений не понадобилось: он сразу меня узнал и надел наручники.

Начали обыск. Выпустили из хлева двух коней и трёх коров, стали копать под яслями, из сарая начали выбрасывать всё – молоченое и целое, гречку, пшеницу, рожь, фасоль, сено. Всё в одну кучу… Скот разбрелся по полю… Помню, была среда – в Галиче базарный день. Повсюду на дорогах полно народу. Пошла молва, что брата вывозят. Я хотела бежать, хоть знала, что застрелят. Но брат глазами умолял этого не делать. Постовой, который меня охранял, сказал: «Будешь бежать – застрелю. У меня тоже дети». Я смерти не боялась, но пожалела брата, чтобы не на его глазах…

Повели меня в Галич. Смеялись надо мной, говоря: «В чём ты одета, неужели у Чёрного (это сотенный, который действовал в Галичском районе) не было ничего лучше?» А я была в широкой собранной юбке, в дырявых постолах и гуцульском сермяге. Совсем не такая одежда, какую носили у нас. Наше село – пригород, так что одевались, как в городе. А люди навстречу, меня ведут в наручниках, да ещё в этом нищенском наряде… И хоть я уже арестантка, но стыдно за такую одежду…

Целый день продержали в караулке тюрьмы и не брали на допрос. Ждали ночи: ночью бьют, но мало кто слышит эти крики.

В то время уже две недели в этой тюрьме сидела моя сестра Омельяна, избитая до полусмерти. Несколько слов о сестре. Перед арестом она болела воспалением. Большевики напали на след боёвки УПА. Убегали в лес. Сестра не могла бежать, парни хотели её нести, но она отказалась. Сказала: «Вы в лесу бегите направо, а я уведу след». Думать не было времени. Когда парни подались направо, она пошла налево, но вдоль леса, чтобы облава видела её. В неё много раз стреляли. Она упала без сознания. Все подбежали к ней, а парни спаслись. Упала ничком, и они жалели, что убита и ничего не скажет. Перевернули её ногой – и тут она открыла глаза. Закричали от радости, что есть «язык»: «Живая». Повезли в село Комаров, за 8 км от Галича.

Куртка на ней была вся в дырах от пуль, а она невредима. Ни царапины. Потом в тюрьме показывали начальству и даже своим жёнам куртку и удивлялись, что куртка вся в дырах, а она, то есть сестра, цела.

В гарнизоне она, может, и выпуталась бы. Говорила, что шла в лес за дровами, услышала стрельбу и начала убегать. Но тут подвернулся «ястребок» (так называли предателей, которые пошли служить врагу), школьный товарищ сестры из Галичской школы. Сам родом из Галича, Глушко Михаил. Он опознал и сказал, что это Петраш Омельяна. Тогда и началось… Хуже всего было, когда арестовывал гарнизон. Каждый солдат гарнизона хотел испытать свою силу над жертвой – и в район, в тюрьму жертву привозили полуживой.

Не пощадили её и в НКВД, или, точнее, в МГБ, которое вело следствие. Сестра – человек с юмором: даже полуживой она умела шутить и поддерживать дух своих подруг. Она была избита до полусмерти. Явились свидетели её деятельности, а она ни в чём не призналась, никого не выдала.

Когда я сидела в караулке тюрьмы, зашёл четырнадцатилетний подросток из нашего села, Мельник Николай, который сидел за то, что колядовал, и сказал: «Твоя сестра Миля знает, что ты здесь, и знает, что меня выпускают за водой. Просила передать, что её сильно били, и она сказала, что ты находишься в сотне Чёрного».

Я подумала, что это правда. Думаю: в сотне – значит, в сотне. Это самое лёгкое обвинение. Когда спросят, где сотня, скажу, как поётся в песне: «Коло дуба зеленого». И ищи ветра в поле.

Но к вечеру заходит женщина мыть пол. Она сидит с сестрой в одной камере. Эта женщина мне знакома, из нашего села, Яцынович Юлия. Говорит: «О, меня, старую, берут пол мыть, а у вас сидит девушка, как калина, так пусть и моет». Моргнула, подала мне тряпку, и мы подались под стол. Сидел один твердолобый охранник, который ничего не понял. Эта женщина говорит мне: «Держись. Сестра сказала, что ничего о тебе не сказала. Что скажешь – то и будет. Она тебя не впутала, не впутай и ты её. Но ни в чём не признавайся. Если свидетелей не будет – выйдешь». И тут вдруг из-под стола меня вызвали на допрос.

До сих пор не пойму, почему лгал мальчик Николай. Наверное, пообещали, что за ложь его отпустят.

Взял меня на допрос сам начальник НКВД Полянов: «Почему в 1944 году сбежала из дома?» Ответ (потому что боялась ареста): «Сбежала и служила у людей за кусок хлеба».

Район, где я была, им неизвестен, свидетелей нет, а за «нет – суда нет». Не прошло и пятнадцати минут допроса, как он начал бить меня по голове в темя. Сложил военный ремень вчетверо – и пряжкой по темени… Может, 10–15 ударов я слышала, потом голова онемела. Я даже не кричала. Только после каждого: «Стефания, говорите, пока не поздно» – удар. Сколько их было за всю зимнюю ночь, 100, 200 ударов – я не считала. Перед утром пришёл ему на смену начальник МГБ, грузин Кузнецов. Тот бил шомполом под колени и головой о стену. Я упёрлась и ни слова. Ни «нет», ни «да». Это вызывало у них бешенство.

Утром привели меня в камеру, где уже было пятнадцать девушек. Я сказала, что ничего не хочу, только спать. А девушки сказали, чтобы я посмотрела в зеркало (где-то они нашли кусочек в один квадратный сантиметр). Я взглянула – и не узнала себя. Была вся чёрная, как уголь, только глаза красные от крови.

Девушки заслонили меня, и я сразу заснула. А проснулась и сказала: «Слава Богу за сон. Это первый спокойный сон за мои два года».

Дальше меня взял на следствие лейтенант Семков. О нём по-разному говорили, что он добрый, что кто к нему попадает, тот выходит на свободу. Но это была медвежья услуга. Потому что кого он выпускал на свободу, того ждали как жертву в лесу и уничтожали как предателя. На самом деле это была разведка КГБ, которая уже господствовала в рядах ОУН. Таким образом уничтожали наших сознательных людей. Нашими руками под прикрытием ОУН. А на самом деле уничтожало КГБ. Таких случаев были сотни.

Нас не водили в баню мыться. Нас только раз в день выпускали на прогулку. А прогулка заключалась в том, что мы стряхивали с себя вшей. У меня был свитер из овечьей шерсти, так я кулаками сбрасывала с него вшей. Через три недели я заболела тифом. Меня перевели в тифозную камеру, где уже было пятнадцать девушек. Нам не оказывали никакой помощи, ни разу у нас не было врача. Но я была рада, потому что эта камера была по соседству с той, где была моя сестра. А в стене была дыра, через которую можно было поговорить. Сестра, когда узнала, что я среди тифозных, притворилась слабой, повязала голову. Девушки вызвали начальника тюрьмы Минина и потребовали забрать ещё одну тифозную. Сам Минин забрал сестру и привёл в нашу камеру (а меня туда привёл ястребок Надольский, сам из Галича).

Это было в понедельник. Мы с сестрой поговорили о том, о чём нужно было. Так прошёл вторник, а в среду сестра Богданна (1913 года рождения), которая жила в нашем селе, замужем за Куцаком Николаем, принесла нам передачу. Ястребок Надольский принёс мне эту передачу, которую тифозники у меня отобрали, потому что говорили, что я умираю и мне не нужно есть. Сестра вступилась за меня, потому что она одна была без температуры.

Потом приходит этот же ястребок и спрашивает меня (а он ходил с нами в школу): «Стефа, где твоя сестра?» А Миля тогда, смеясь, тоненьким голоском отзывается: «Я здесь…» Он так и нырнул из камеры. Через минуту в камеру ворвались все: и начальник тюрьмы, и наши следователи… Начальник тюрьмы зачитывает: «Петраш Стефания». Говорю: «Есть». – «Петраш Омельяна». А она снова в шутку, будто ничего не случилось: «Я тууу…» Тогда следователь сказал: «Мы хитрые, но вы нас перехитрили». И к сестре: «А ну вон из камеры!» А сестра снова: «Как идти, так идти». И демонстративно вышла.

Сестра ушла… А лежала среди тифозных, где вши ходили пешком. Лежала с нами три дня – и не заразилась тифом.

Неожиданное освобождение

Когда сестру забрали, я потеряла сознание. Не знаю, на второй или третий день пришёл мой следователь Семков и сказал: «Подпиши приказ, идёшь на свободу». Говорю: «Нет, нет». Тогда он взял мою руку и подписал: «Дура, не подпишешь – сгниёшь здесь». Крикнул на меня: «Иди». Я поползла на коленях и локтях, потому что на ноги встать не могла. Помню, ещё волочила за собой тот вшивый кошт…

В караулке застала двух повстанцев из нашего села, которых арестовали. Семков сказал им: «Поднимите её и посадите на стул». Они подняли меня и посадили в кресло. Потом какие-то заключённые взяли меня под руки (потому что ястребки боялись тифа) и повели на улицу. Там стояла подвода, а возницей был мальчик лет тринадцати с пустыми бидонами от молока. Меня бросили между этими бидонами. Мальчик со страхом спросил: «Куда её везти?» Я хорошо слышала, как сказали: «Сбросишь в ближайшем кювете!»

Отъехали от тюрьмы метров триста. Мои ноги болтались с подводы. Тут у центральной больницы стояли наши женщины. Поинтересовались, кого мальчик так везёт, и узнали меня. Сняли с воза и повели в больницу. Главным врачом там был в то время известный многим пан Шикета. Он сказал, что ему позвонили, чтобы он не принимал меня в больницу. Но он хорошо знал моего отца, сестру Богданну – и принял, взял ответственность на себя. Сказал мне: «Скоро девять дней. Переживёшь до девяти дней – будешь жить. Нет – умрёшь». А когда прошло девять дней, сказал: «Ещё долго проживём». Из больницы выписал меня тайно, сказал: «Берегись».

Я пришла, точнее, меня привезли из больницы перед Пасхой 1946 года. А на Пасху я шла в церковь в Галиче мимо той тюрьмы, из которой вышла, и слышала, как заключённые пели – вся тюрьма: «Христос Воскрес!» Тюрьма в нескольких шагах от церкви… Когда в церкви запели то же «Христос Воскрес!» – я так плакала, содрогалась, что меня вывели из церкви, едва привели в нормальное состояние.

Сестру осудили на десять лет и увезли… Куда? Так и не узнали, пока через полгода не пришло письмо от неё из Красноярского края, из города Черногорска. Работала на слюде.

Вернусь назад. Когда я в тюрьме встретилась с сестрой, то сказала ей, что должна что-то сказать на себя, чтобы меня осудили, потому что слышала, что тех, кто выходит из тюрьмы, расстреливают в лесу. Сестра сказала, что такое было, но выяснилось, что это делала большевистская агентура. Это разоблачили, и теперь этого нет.

Когда я сидела в тюрьме, энкавэдэшники накаркали, что я работала у Чёрного. Не прошло и месяца на свободе, как меня действительно вызвал к себе сотенный Чёрный, расспросил о тюрьме и предложил сотрудничество, ведь меня никто из членов ОУН не исключал. Сказал, что подпольщикам трудно передвигаться по району, а я на свободе, осторожно, но всё же легче. Я согласилась без колебаний. При этом пошла в вечернюю школу в Галиче заканчивать среднее образование, чтобы можно было поступить в институт. Колхоза у нас не было. Брат отдал мне моё поле. Оно было недалеко от дома. Я начала хозяйничать. Так продолжалось чуть больше года.

Третий арест

30 июня 1947 года у нас должен был быть выпускной вечер. 28 июня 1947 года с поручением от сотенного Чёрного я поехала в Тлумачский район. Потратила ещё один день, пока нашла нужных людей, и 30 июня – это был понедельник – рано утром возвращалась домой. Тогда маршрутные автобусы не ходили. Я села на попутку, в которой ехали офицеры. Так безопаснее. При себе имела нелегальные документы, которые должна была передать сотенному Чёрному.

Сошла с попутки в Станиславе и шла центром города. Было раннее утро и понедельник, людей на улице было мало. Я почувствовала на себе какие-то подозрительные взгляды военных. Потёрла рукой лоб и сама себе говорю: «Неужели на лбу написано – бандеровка?» Нельзя оглянуться, проверить, не следят ли за мной. Вдруг увидела у ратуши стоит какой-то пан с попугаем, который таскает билетики и что-то говорит. Возле него человек пять. Я встала рядом, оглянулась – и обомлела. Шли три энкавэдэшника, среди них чотовый Искра из сотни, кажется, Летуна. Когда я была в Переросле весной 1945 года, перед Пасхой, он лежал там раненый. Налетели облава, был большой погром. Тогда в Переросле убили двух студентов, бойцов УПА, из того села, и ещё человек десять повстанцев. Этого же чотового Искру (настоящая фамилия Козиевич Богдан, из Делятина), поскольку никого поблизости не было, я затащила в крийовку, закрыла, а сама вывела корову из хлева, будто пасти. Он тогда сказал мне свою фамилию – на всякий случай, если его убьют. Мы доверяли друг другу.

Увидев чотового Искру, я ускорила шаг по улице Галицкой. Там стояли грузовики. Спросила, куда едут. Услышала, что в Галич. Вскочила в кузов. Там сидели два солдата. Шофёр уже хотел трогаться, когда к нему подошёл лейтенант и спросил, куда едет. Тот ответил, что в Галич. Он сказал: «Подожди». Потом обратился ко мне, куда еду я. Отвечаю, что в Галич. Говорит: «Слезай, нам нужно поговорить». Я обомлела. Полный карман нелегальной литературы, выбросить здесь нельзя, потому что солдаты… Я присела на запасное колесо, которое лежало в кузове. Он ещё раз поднялся к машине и сказал: «Сколько можно ждать?»

Я сошла. Он сказал: «Иди за мной». На тротуарах людей стало больше. Он шёл на полшага впереди меня. И сама не знаю как, но я всё из-за пазухи вытряхнула в трусы, а оттуда по дороге, где была толпа, засовывала в кожаную сумку, которую в дорогу дала мне подруга, жившая в селе рядом с нами, по национальности караимка, но украинская патриотка.

Отвлекусь от темы на несколько слов о ней, о караимке Амалии Леонович. Она моя ровесница, на месяц младше меня. Я 1 апреля, она 1 мая 1925 года. Её родители были «кулаки». Добрые люди. Караимов в Галиче было около тридцати семей. Наш сосед был богатый, держал много скота, лошадей, наёмных работников, кухарок, бог знает сколько земли. Во дворе было полно скирд, которые люди молотили с помощью лошадей и молотилки. Говорят, они приехали из Турции ещё перед войной, где-то в 1914 году, и за фасоль и бобы накупили земли. Тогда, говорят, тоже был голод. Его звали Леонович, а жену – из рода Зурохович. И была у них единственная дочь Амалия, 1925 года рождения, моя ровесница. В 1940 году отца забрало НКВД, он не вернулся, погиб. До 1940 года отец не позволял ей дружить с крестьянами, только с караимами, которых в Галиче и Залукве было тридцать семей, но разрешал играть с нами, то есть с сестрой Милей и мной. Миля придумывала интересные сказки и могла часами их рассказывать. Эти караимы радовались, когда мы к ним приходили.

Амалия попала под наше влияние, мы учили её, как надо любить Украину. До сорокового года она была мала и, может, чего-то не понимала, но когда отца не стало, она всем сердцем полюбила нашу Украину. Во время немецкой оккупации она уже была настоящей патриоткой. Училась заочно и работала в бухгалтерии у пана Терпиляка, который выращивал молодые саженцы, имел своего рода совхоз. Там она сблизилась с нашей молодёжью, пела с ними наши песни. С приходом большевистской оккупации в 1944 году пошла учительствовать в село Крылос. Мы ушли в подполье, а она включилась в работу ОУН легально. Когда я вышла из тюрьмы, мы с ней были неразлучны. Она восхищалась нашим движением. Организация ей доверяла. Когда я отправлялась 28 июня в свою последнюю поездку, то надела тёмно-синий костюм. Амалия сказала, что в дорогу его не стоит брать, он запылится, и дала мне свой серый жакет и кожаную сумку, с которой ходила в школу. Кроме неё, никто не знал, куда я еду.

Итак, во второй раз я сидела в тюрьме в её жакете, а сумку забрали. Уже из лагеря, в феврале 1948 года, я написала ей письмо. Она получила его в тот день, когда была вынуждена уйти из дома. У неё были повстанцы. Никто и не подозревал, что Амалия связана с ними. А тут, без всякого подозрения, подошли четыре большевика. Парни сбежали в кладовку, а еда осталась на столе. Большевики догадались и начали открывать дверь из коридора в кладовку. Парни отпустили дверь, началась стрельба. Три большевика были убиты, а четвёртый сбежал и донёс. И она сбежала с повстанцами. НКВД забрало её старую мать и осудило на десять лет. Она сидела в Сибири и ждала письма от своей единственной дочери, а дочка погибла в том же году.

Парни – не знаю и не могу узнать, к какому отряду они принадлежали, – прятались в церкви на чердаке в селе Колодиев Галичского района. Кто-то их предал, большевики брали церковь штурмом. В то время там были Амалия и два члена ОУН. Они сожгли архив, запели «Ще не вмерла» и, чтобы не сдаться, перерезали себе вены на руках. Вони не обгоріли. Їх всіх привезли в Галич і голих посадили на сидя попід мур КГБ. Амалію посадили всередині і її руки поклали хлопцям на рамена. Гнали народ, щоб ішов пізнавати. Караїми, які ще осталися в Галичі, йшли і плювали на Амалію. Бо вона за життя не підтримувала дружбу з ними, а з українцями. От кому би треба поставити пам’ятник. Чужинка віддала життя за українську справу. Слава таким і честь.

Это в прошлом году я была в том селе с сестрой, потому что во время подполья моя сестра тоже там бывала. Рассказывала старая бабка, живущая у церкви, что слышала её пение. Так закончила жизнь караимка за украинское дело в феврале 1949 года. Її мама, пані Леонович, була засуджена на 10 років таборів за ст. 54-1а, відбула 10 років і в 1956 році повернулася додому. Майно було сконфісковане, на тому господарстві урядував колгосп. Їй відпустив хтось кімнатку в домі її брата. Жила тим, що її брат, за Польщі адвокат Зурохович, допомагав їй дечим. І я тоді повернулась. Хоча я вже в Галичі не жила, але одного разу приїхала до сестри і зайшла до неї. Вона дуже злякалась, просила більше не приходити. І сказала, що якщо б знала, що дочка не живе, то й вона була б не напружувала всі сили, щоб пережити на Сибіру це лихоліття, а була б загинула. Віра в зустріч з дочкою привела її до своєї хати.

…Столько событий, что приходит в голову, поэтому не по порядку.

Продолжу о своём аресте. Тот же лейтенант привёл меня в милицию. Я попросилась в туалет, надеясь, что там смогу выбросить нелегальную литературу. Он согласился и повёл меня в туалет, зная, наверное, заранее, что там дверь на замке. Оттуда привёл в караульное помещение, сказал часовому: «Покарауль». А сам вышел. Комната была очень большая, как зал, и часовой сидел за столом метрах в пятнадцати от меня. Я задвинула сумку за спину, засунула в неё руки и стала срывать печати с клея с тех пакетов. Он что-то заметил и стал приближаться ко мне, при этом сказал: «Что ты там делаешь?» Вдруг в караулку ворвалось человек пятнадцать-двадцать с громким криком. Били какую-то растрёпанную женщину и кричали: «Воровка!» Часовой бросился к ним, а я воспользовалась случаем и начала рвать отчётность, все бумаги, что были при мне, при этом выбрасывая… Сколько это длилось? Наверное, минут пять. В сумке у меня был кусок хлеба, намазанный чем-то, так я начала мять те куски бумаги с хлебом. Не задержался и мой лейтенант. Подошёл ко мне и сказал: «Пошли». Мы вышли в сквер перед зданием милиции, по его указанию я села на скамейку. Тут он устроил мне что-то вроде допроса.

Это было 30 июня (1947 года. – Ред.). В школе должен был быть выпускной вечер. Лейтенант спросил, куда я ехала. Говорю, в пединститут, узнать, когда вступительные экзамены, чтобы готовиться к поступлению. Тогда он зацепился за это слово – институт – и стал выспрашивать, с кем я связана в институте. Если скажу, то поступлю в институт без экзаменов и успешно закончу, при условии, что всё буду доносить им о связях студентов с подпольем. При этом я не буду к ним ходить, а в назначенное ими место буду класть записки с информацией. Мы сидели в сквере часа два. Он убедился, что из нашего разговора ничего не выйдет, потому что я всё отрицала. Встал и снова сказал: «Пошли». Шли мы по городу. Я уже сообразила, что в сторону тюрьмы. Станислав я немного знала, потому что два года училась здесь в гимназии. К тому же, здесь сестру Милю осудили на десять лет лагерей, так что я не раз приносила передачи. Но каждый раз отказывали: «Такая заключённая здесь не содержится».

Был обед. На тротуарах людей прибавилось. Когда мы проходили мимо толпы, я в одной руке несла сумку, набитую рваной бумагой, а другую руку засунула в сумку, набрала полный кулак этих обрывков и бросила вдоль себя. Лейтенант заметил, потому что ветерок разнёс эти кусочки впереди нас. Он сказал очень вежливо: «Разрешите портфель». Говорю, нет, я сама его понесу. Он настоял, чтобы я отдала, и забрал у меня «портфель». А я подумала: «Вот теперь я пропала».

Следствие и суд

Привёл меня в КГБ где-то на третий этаж. Там уже ждали моей души два кагэбиста-следователя. Он высыпал все остатки на стол перед ними. Кучка была приличная. Спросили: «Что это?»

После тифа за полтора года у меня отросли волосы так, что я могла их накручивать. Как раз волосы были накручены, так я сказала, что это бумажки, на которые я накручивала волосы. Они допрашивали меня там до вечера, а когда уходили, запихивали меня под письменный стол и задвигали другим столом. Под столом было мало места, и из-за того, что ноги были сильно согнуты, они болели.

Но следователи не задерживались, возвращались, говорили: «Вылезай». Это слово сильно угнетало душу, что тебя считают собакой. Я действительно на четвереньках выползала оттуда. Садили меня на стул и всю ночь по очереди допрашивали. Я почти ничего не отвечала. После полуночи очень захотелось спать. Они что-то говорили мне, а мои глаза закрывались, и я засыпала, как во сне. Чтобы не дать мне заснуть, они всё время тыкали меня пальцами между рёбер, что сильно болело.

Утром спросили, буду ли я есть. Я от еды отказалась. Сказали, что в сумке было 140 рублей, так они могут купить мне еду за мои деньги. Я отказалась. Я не объявляла голодовку, потому что тогда о чём-то подобном и думать нельзя было, но сама себе решила, что есть не буду и тем приближу свою смерть.

После этого они принесли несколько больших листов бумаги, на которых были аккуратно расклеены кусочки рваной мной литературы. Многих кусочков из того, что я выбросила, уже не было, многие были испачканы хлебом, но они смогли прочитать хоть не предложения, а отдельные слова, которые свидетельствовали, что это нелегальная литература. Кроме того, они вернули следствие к моему аресту из подполья. Вызвали того же чотового Искру (Козиевича Богдана), который меня сдал.

С Искрой я не была связана организационно. Тем более, я в том районе была новенькой, он не знал, чем я занимаюсь. Он знал только моё псевдо «Марийка». Знал, что я на нелегальном положении. Поэтому, хотя он и свидетельствовал против меня, я его не признавала и твердила, что он мог меня видеть там, где я служила. На третий день (я всё время находилась в том же кабинете, днём и ночью) они привели ещё одного свидетеля, Барановского, который когда-то был в ОУН, но его заподозрили в предательстве и в него стреляли – у него был шрам над ухом. Ему удалось сбежать, и вот он теперь сидел в НКВД и мстил всем, кого знал и не знал. Нас, то есть моих сестёр и меня, он знал хорошо, потому что, когда мы сбежали из тюрьмы в 1944 году, мы осели на какое-то время в селе Дорогов Галичского района. А он уроженец этого села и видел нас не раз.

Следователи вышли, оставили нас втроём: меня, Искру и его. Барановский подошёл ко мне, пнул меня под колени, и я упала. Я три дня не ела и, что хуже всего, не спала. Была крайне измотана. Он навалился на меня коленями и начал бить. При этом обзывал нецензурными словами. Я не защищалась и не кричала, потому что не было сил. Я была в полусне и ждала, что он меня убьёт. Но Искра стащил его с меня, а он, разъярённый, кричал: «Ну что, и теперь не узнала меня?» Я ответила полушёпотом: «Подлец, лучше бы век вас не знать». Тут вбежали мои следователи и радостно закричали: «Узнала! Узнала!»

Ещё раз хочу сказать, что я с ним не была связана организационно. Он, кроме того, что мы бандеровская семья, ничего не мог доказать. Но этого было достаточно, чтобы мне на третий день зачитали акт об аресте и отправили в общую камеру. Ещё и сегодня помню её номер 11, в подвалах (Ред.). Там уже было семнадцать девушек, я восемнадцатая.

Камера довольно узкая, наверное, шириной 2,5 метра, потому что девушки спали вповалку. Ноги достигали до груди тех, кто лежал напротив. Как правило, «новенькую» клали спать у параши. Девушки показались мне очень бледными, а я с солнца, румяная. Все ахнули, откуда я такая взялась, потому что обычно сюда попадали девушки, которые месяцами сидели в районной тюрьме. Но меня у параши не положили. Сразу подошла ко мне одна из девушек. Как мы позже узнали, это была сексотка Надя Пасичняк (это псевдо от КГБ), а фамилия её Сеник Параска. Потому что я позже встречала её в Магаданских лагерях. Итак, эта Надя (с целью обработки) предложила мне место рядом с собой. При этом у неё было большое одеяло, которое она постелила нам обеим. Хотя я тогда ещё не знала, что она сексотка, но как она ни старалась что-то от меня выведать, я говорила в камере то же, что на следствии.

Здесь хочу дать характеристику следователям. Никакие они не были профессионалы. Если человек, то есть заключённый, мог выдержать пытки и не имел прямых свидетелей, то в конце концов они вынуждены были писать то, что заключённый признавал. Поэтому прибегали к сексотам и на них надеялись.

Девушки не знали, что я три дня не ела. Но когда принесли ужин, и я отказалась есть, они спросили, в чём дело. Я сказала, что не буду есть, потому что хочу умереть. Если бы меня поместили в одиночку, я бы своего решения не изменила. Но под просьбами и давлением девушек я начала есть.

Когда я ближе познакомилась с девушками-заключёнными, то испугалась. Больше половины из них были на провокации. Они этого не знали, а я, как новенькая, ещё с воли, уже кое-что знала об этом. Но они не верили.

Теперь о провокации, которая называлась «бочка». Це було найжорстокіше, до чого тільки більшовики могли додуматися. Бо в інший спосіб від тодішніх дівчат годі було щось дізнатися. Умирали під тортурами. Не важить, чи вже тоді досягли повноліття, чи ні. Вони пам’ятали слова Декалогу: «Ні грозьби, ні просьби, ні тортури, ані смерть не приневолять тебе зрадити тайну». У тих неосвічених дівчаток стільки було високої моралі, честі й гордості тим, що вони були членами ОУН!

Арестованных девушек, которые сидели в районной тюрьме – любого района области, или даже в областном центре – везли в тюрьму города Галич, который находится в 25 км от Станислава. Там держали два-три дня и везли назад. По дороге Галич – Станислав в овраге есть лесок, который называется «Глубокий поток». И вот в этом леске на машину с арестованной нападают якобы бандеровцы (а на самом деле те же энкавэдэшники) и отбивают жертву. При перестрелке забирают протокол от НКВД и обвиняют жертву в предательстве, при этом накидывают верёвку на шею и ведут вешать. Жертва хочет оправдаться, потому что страшно умирать предателем, защищает себя всеми, кого знает, при этом указывает, где они находятся, чтобы спросить их о её верности делу. Вас всё равно ведут на казнь. Тут снова нападают энкавэдэшники и освобождают. А чтобы жертва поверила в правдивость, они убивают повстанца (а на самом деле своего ястребка) и забирают у него протокол, который жертва якобы составила своим.

Так, как говорят, убивают двух зайцев: жертва должна убедиться, что повстанцы плохие, потому что хотели её повесить, а энкавэдэшники хорошие, потому что освободили. Поэтому она должна перед ними признаться. А второе – у них протокол с явками. По горячим следам едут и арестовывают или вывозят. А жертва, когда видит, что её искренние признания в лесу попадают в руки НКВД, просто сходит с ума.

Меня это несчастье обошло стороной. Не знаю, почему меня не водили на провокацию. Наверное, догадывались, что я что-то знаю об этой провокации. Как я хотела убедить девушек, что это провокация, что никаких повстанцев не было, – они не верили.

После меня в камеру бросили ещё одну жертву, которая прошла через провокацию, – Нусю Шутурму из села Блюдники Галичского района. Я её знала, потому что училась с её сестрой Лилей, а наши родители были знакомы ещё с польских времён, поскольку её отец и мой отец были войтами (то есть старостами) в своих сёлах, поэтому ездили друг к другу в гости.

Её втолкнули в камеру – и мы испугались. Одна нога босая, без чулка, другая обутая. Волосы растрёпаны, на плечах блузка разорвана. Она увидела нас и начала безумно хохотать, долго-долго. Я подошла, подошли другие девушки, пытались её успокоить – не помогало. Когда она отсмеялась, посмотрела на всех нас и горько зарыдала, безутешно и долго. И только после этого начала рассказывать, что произошло, что она рассказала о своих родственниках, которых действительно после этого выслали в Сибирь.

Второй, которую привели в камеру после Нуси, была Ганя Стеблинская из села Тумер Галичского района. Её привели из другой камеры очень измученной. Она была станичной. Простая девушка, но какая непобеждённая! Она сказала, что уже две недели подряд её каждую ночь берут на допросы, а днём не дают спать, и если мы сделаем так, чтобы она поспала хотя бы 5–10 минут, то она в ноги нам поклонится. Тогда мы все сели по-турецки в два ряда, спинами опёрлись друг о друга. Её посадили так, чтобы она была спиной к «глазку». Но это не помогло, потому что надзиратель сказал: «Стеблинская, встать и стоять». Ночью её снова брали на допрос, приводили избитой. Она промучилась у нас так пять дней, а потом её забрали. Позже я нигде не встречала её в лагерях.

Какие долгие летние дни, и какими бесконечными они казались в тюремной камере! Утром в шесть часов «подъём». Нам давали полтазика воды. Ну, литров пять-шесть. В этой воде мы все должны были умыться. А знаете, как девушкам – надо помыться везде. Потом из этого же таза мыть пол. После этого мы все становились на колени, кроме женщины-баптистки. Хотя надзиратель через окошко кричал «встать» или «сесть», нас это не волновало, мы никто даже глазом не моргнули, и он переставал. Однажды камера открылась, потому что пришла комиссия. Мы и тогда не встали, пока не закончили. Они сказали, что переведут камеру на штрафной режим, но этого не случилось.

Ещё одна процедура. Нам через окошко сыпали на пол тюльку – мелкую рыбку, да ещё вонючую… Если бы только вонючую! Мы шутили: «А ну, не будем её брать, она сама к нам придёт». Эта кучка шевелилась от червей. Но мы её ели. У многих девушек, как у меня, не было передач, потому что семья не знала, где я, или семья уже была в Сибири, и некому было принести. Передачи все годы советской власти принимались только от близких родственников. Отец, мать, сестра или брат. Дальним родственникам это было запрещено. К тому же большинство дальних родственников боялись подходить близко к тюрьме. После тюльки давали чай и очень маленький кусочек хлеба.

В обед давали баланду, уже не помню, из миски или из котелка, после еды их забирали. Мы могли держать при себе только деревянную ложку. Ага! Утром самая первая работа – вынести парашу. Не помню в жизни худшего положения, чем то, когда при всех присутствующих, при отсутствии свежего воздуха мы одна за другой должны были идти на парашу. Бочка высокая – ни сидя, ни стоя. От сидения у всех запоры. Всё равно, когда кто-то уже шёл для себя, две девушки заслоняли это место одеялом, то есть держали в руках одеяло или простыню, пока процедура не заканчивалась.

Если я читаю где-то в книгах или кто-то рассказывает, что в следственных камерах были кровати или нары с постелью, то у нас этого не было. Пол был чистый. Мы ложились, а накрыться или подложить под голову – у кого что было. У меня ничего не было, ну а Надя-сексотка «пригрела», дала одеяло накрыться. Мы от жары не то что задыхались, а тонули. На прогулку водили после обеда на 20 минут. За это время в камере делали обыск. Если находили иголку или кусок карандаша, то велели признаваться, чей он, и сажали в изолятор.

Вечером ложка каши и чай. Целый день никто не давал нам ни глотка воды.

С нами сидела малолетка 1932 года рождения из села Кримок – Домна Межирицкая. Через стену сидел её дядя, брат отца, в камере смертников. Он тоже Межирицкий, по кличке Дуб, комендант районной боёвки. Мы с ним перестукивались, потому что почти каждая знала азбуку Морзе. Там, мы слышали, часто открывалась камера, и кого-то забирали. Нам ребята простучали, что забирают по одному на расстрел. Их там было 24. Последним к нам достучался этот Дуб и сказал: «Я последний, если откроется камера, то уже моя очередь». Ждать долго не пришлось. Засрипел ключ. Дуб ещё успел стукнуть по нашей стене в последний раз, и всё замолкло. Плакала-рыдала эта Домця, и мы с ней.

Позже в камеру привели новых, но мы уже ничего не знали, наверное, были новички – стучать по Морзе не умели.

Ещё с нами сидела румынка, кажется, Пранеско Анета. У неё была чёрная болезнь, её часто било-трясло. Если она затихала и из глаз начинали катиться слёзы, мы уже переглядывались и старались её утешить. Не помогало. Вдруг её начинало трясти, нас шестеро держали её – и не могли. Она с большой силой либо вырывала руку и била нас, либо ногу. Так длилось минут 10–15. Пена шла изо рта. Когда она расслаблялась, мы её отпускали. Она будто просыпалась, садилась в угол и очень плакала. Однажды она вернулась с допроса и сказала, что ей намекали, будто кто-то из Румынии хлопочет за неё, что её, возможно, отпустят домой. Я её очень просила, чтобы, если освободится, она нашла мою сестру Олю в Дорогове и сказала, что я сижу в тюрьме. На следующий день её забрали. А ещё через неделю я получила от сестры передачу. Большую буханку домашнего хлеба и, наверное, килограмм масла. Тогда я поверила, что Анета нашла сестру. Через несколько дней меня осудили…

Когда меня вызывали на допрос, то спрашивали через окошко в дверях: «Кто на букву „П“?» Мы все отзывались. Но передо мной всегда первой на допрос брали Надю Пасичняк (сексотку), а потом уже меня. Сидела ещё с нами в камере Вера Филяк, которая занимала в организации ответственный пост, образованная и очень интеллигентная. Между прочим, когда её арестовали, она попросилась в туалет. Это было на втором или третьем этаже. Конвой согласился и вёл её по коридору. Она увидела перед собой не зарешеченное окно, прошла мимо туалета, бросилась к окну и ударила с такой силой, что вылетела из него и упала на клумбу без сознания. Её привели в чувство, но и тут ничего не узнали. Взяли на провокацию… Так она и сидела с нами. На лице, носу и руках торчали не вынутые осколки стекла.

Мама передала Вере передачу. А в передаче туфли, и в заявлении мама намекнула: «Если туфли не малы, оставь на дорогу». Мы все были догадливы: ага, туфли, надо в них искать записку. Распороли носки – и правда, записка. Тут сразу Надя: «Дай, Вера, я прочитаю». И просто вырвала из рук. Я почему-то заподозрила её и шепчу Вере, что Надя, похоже, сексотка. Вера по своей интеллигентности не поверила. Говорю, смотри: всем, кто на букву „П“, дают передачу в один день, а ей – на следующий, когда идёт буква „С“.

И правда, ей пришла передача, а Вера говорит: «Надя, позволь твоё заявление». Тут Надя кинулась и спрятала заявление за пазуху. Я начала: «Моя мама сидит здесь с вчера, наверное, еле упросила, чтобы приняли». И тому подобное. Вера тайно от надзирателя и от посторонних пишет записку, засовывает в туфли и передаёт маме. Мол, туфли малы. И не подозревает, что Надя уже её продала. Через две недели снова приходит передача – и она передаст маме. Но в тот день вызывают на допрос Надю, а вслед за ней и меня. Все мы сидели на полу, скрестив ноги по-татарски. У меня была узкая юбочка из тонкой шерсти. За шесть месяцев она протёрлась, на заду просто образовалась дыра. Идя на допрос, я быстро надела Верино платье. Не прошло и получаса допроса, как следователь спрашивает: «Ты в чём одета?» Говорю: «В том, что видите». «Чьё платье на тебе?» Я сказала, что моё. Но когда он сказал, что Веру забрали из камеры и она упомянула „платье“, тогда я говорю: «Ой, на мне её платье». А он говорит: «Снимай». Говорю: «Тогда я не пойду отсюда голая». Тогда он позвал надзирателя, чтобы тот отвёл меня в камеру. На третьем этаже очень светло, а когда спускаешься в подземелье, сразу в глазах темнеет. Только я спустилась (дверь в караульное помещение была открыта) – вижу, кто-то выскочил оттуда, бросился мне на шею. Сначала я подумала – моя сестра. А это Вера, шепчет: «Надя сексотка, мои туфли здесь на столе, и записка в них – читают».

Всё это длилось секунду. Нас разняли, меня толкнули в одну сторону, её в другую.

Иду с намерением, что сейчас „сыграем Наде тёмную“, как тогда говорили заключённые. Прихожу в камеру, спрашиваю, где Надя. Отвечают, что только что её забрали из камеры навсегда. Забрали и бросили в другую камеру, к новичкам.

С того дня мы с Верой встретились только через девять лет, на Колыме. А с Надей ехали одним этапом на Колыму, но я её увидела только на пересылке. Но уже не Надю, а Параску Синюк – такова её настоящая фамилия. Она родом из Косовщины, село забыла. В НКВД её использовали, дали 10 лет и повезли, как всех. Такая их благодарность.

Я передач не получала, хотя в селе была ещё одна сестра, Богданна, и брат Антин. Никто не знал, где я пропала.

С нами в камере сидела румынка Анна Петронеска. Я помню фамилию, потому что она на ту же букву, что и моя, и мы всегда вместе отзывались, когда надзиратель спрашивал: «Кто на букву „П“?» Она не рассказывала, за что сидит. У неё были прострелены обе икры. У неё была чёрная болезнь. Всё перед припадком она начинала плакать, и мы знали, что будет припадок. Припадки были такой силы, что нас десять не могли её удержать. Однажды она сказала, что её, наверное, отпустят. Тогда я стала просить её, чтобы она нашла мою сестру и сказала, что я в тюрьме.

Вскоре Анну освободили. Через неделю я получила от сестры передачу. Только хлеб и масло, потому что сестра не поверила в правдивость её слов, ведь люди говорили, что видели меня убитой. А через пять дней после этого меня осудили и перевели в КПЗ, в большую тюрьму. А ещё через пять дней отправили во Львов на пересылку. Это был конец октября, а 10 ноября я уже поехала на этап. Как говорится – голая, босая, передачу не успела получить.

Судил меня военный трибунал 5 октября (23 октября 1947 года. – Ред.) по статье 54-1-а – 11 сроком на 10 лет и 5 лет поражения в правах. На суде у меня был ещё один свидетель. Это была моя непосредственная начальница из нашего уездного провода, пропагандистка по кличке Гульнара. Она сама была восточницей и бывшей комсомолкой. Учительствовала здесь во время первой оккупации 1939–41 годов, с приходом немцев осталась, вошла в доверие организации, а когда пришла вторая оккупация, ушла в подполье и работала на две стороны. Когда сдалась и что её заставило – не знаю. Эта Гульнара вроде была женой Искры. Они доказывали, что знают меня из подполья (в 1946 году при аресте я в подполье не призналась). Мне не дали никакого слова. Адвоката не было. Суд не уходил „на совещание“. Мне сразу зачитали, что „обвиняюсь по ст. 54-1а УК за участие в ОУН, 10 лет“. Я обрадовалась, и очень. Я ожидала 25 лет, потому что тогда этот срок был в моде, а 10 давали малолеткам. Они заметили мою радость и сказали: „Не на свободу же идёшь, а в лагеря“. Я в суде участия не принимала. Это было 23 октября.

Раздел II

Теперь речь пойдёт о пересылке и об этапе*

(*Заголовок авторки. – Ред.)

После суда меня перевели, как и всех, из подземных камер в большую тюрьму. Там было веселее. В камере было много девушек, 50–100, из разных уголков области. Там можно было услышать всякие новости и из мужских камер. Перекликались через трубы параши или опускали „жулики“, то есть записки на нитках через окна с верхнего этажа на нижний. Но я здесь долго не была, дней десять, потому что, когда сестра принесла вторую передачу через две недели, меня уже в Станиславе не было. Нас этапировали во Львов поездом в закрытых спецвагонах.

Осень, а я одета по-летнему. Протёртая юбочка, блузка без рукавов, жакет и туфли-лодочки. На дорогу ничего из одежды не дали.

Высадили нас и уже грузовыми машинами доставили на пересылку, а точнее, в ад на земле. Впустили в ворота – а тут анархия. На нас напали „воровки-жульё“, начали отбирать у политзаключённых их узелки с одеждой (у меня ничего не было, но я испугалась этой дикой толпы). Потом нарядчица, или кто она там была, выделила нам камеру. Грязь и вонь, все стены разрисованы дохлыми клопами, а живые так и шныряли по стенам. Ночью спать было невозможно. Холод и клопы, а к тому же нападение бытовиков… Я тоже там долго не была, недели две или три, но эти ужасные условия – казалось, я никогда отсюда не выберусь.

Одной ночью, уже перед этапом, ворвались к нам бытовики-воры, начали всё у нас отбирать, бить, грабить. В зоне поднялся большой крик. Правда, прибежала служба надзора, но разнять нас уже не смогла. Тогда вызвали „пожарную охрану“, те стали поливать нас водой из шлангов, так что мы от сильной струи падали ничком. Тогда пожарные или охрана начали тащить этих воров волоком за ворота. В камерах холодно, а мы мокрые… Через день или два нас таких зачитали на этап. Не всех, потому что были такие политзаключённые, которые по году сидели на пересылке и проклинали свою судьбу. Их не брали на этап, потому что где-то ещё кто-то сидел под следствием, связанный с этой жертвой, поэтому не забирали, а возвращали ещё на следствие.

Считалось за счастье выбраться из этого ада. Кто был раздет – давали мундир. Мне на ноги дали соломенные лапти где-то 46-го размера. Когда я надевала их на туфли – они спадали, и я их оставила. Дали рваные штаны и мокрую фуфайку, которую я тоже оставила. Не ожидала, что дорога будет такой дальней.

Это было 13 ноября 1947 года. Нас привезли на железнодорожную станцию, долго держали, а потом подвезли к нам детей из детской исправительной колонии. Все раздетые. Был тёплый день, им в колонии сказали, чтобы ничего из одежды с собой не брали, потому что пойдут за зону перебирать картошку. Эти дети, ничего не подозревая, в чём стояли, в том и пошли к воротам. За воротами их погрузили в машины и привезли на железнодорожную станцию на этап. Эти дети были в колонии по 2–3 года, за это время кто-то из родных обеспечил их одеждой для дороги, а тут гэбисты так схитрили, что дети оказались под зиму раздетые. Выстроили нас в колонну и по пятёркам начали запускать в вагоны. Сначала грузили бытовиков-воров. Там не хватило пятёрки, в которой я была. Нас туда, но мы упёрлись, сказали: хоть расстреляйте, с ними в вагон не пойдём. А бытовики кричали: „Бандеровки, идите к нам!“ Вот я в первой пятёрке попала в следующий вагон, а за мной ещё восемь пятёрок этих раздетых детей.

В моей пятёрке была одна пожилая тётя из Черновицкой области по имени Параска, но все звали её „тётя Ция“. Она одна из всех нас имела тёплое шерстяное одеяло. Было ещё три венгерки, одной фамилию помню, потому что она похожа на мою. Я Петраш, она Туляш. Часто, когда нас перекликали, мы не знали, кого вызывают.

В вагоне были нары. С одной стороны в два яруса, с другой – в один, а низ был завален углём для отопления. Посередине стояла железная печь размером с ведро, но мы всю дорогу её не топили, потому что нам ни разу не дали дров, чтобы разжечь печь. В стене была дыра, а в неё вставлен жёлоб, то есть параша для нужд. Но в этой параше за день-два всё замёрзло, потому что не было палки, чтобы прочистить. Все оправлялись на эту кучу угля, но помёт сразу замерзал, так что вони не было. Не помню, почему на тех нарах, что над углём, нельзя было спать. Мы все, 42 человека, разместились на этих двухъярусных нарах. Почему пишу 42 человека – потому что венгерки завшивели и им трудно было каждый раз выбираться с нар. Так они и сидели на этой куче угля, никто не мог уговорить их на нары. Спали мы по команде и „ёлочкой“. От холода ноги ломило. Кто сходил на парашу, тому уже не было места лечь обратно. Я спала, как старшая по возрасту (мне уже было 22 года), у окна. Моя рубашка всё время примерзала к окну товарного вагона. Когда я вставала, кусок рубашки оставался на стекле.

Никто из нас не имел ни чего постелить, потому что доска голая, ни чем накрыться. Тогда эта тётя Ция давала своё одеяло, которое мы по очереди тянули, чтобы согреться. Только мы ложились, ещё не успевали задремать, как конвой стучит в дверь деревянным молотком и спрашивает у старосты вагона, одной из девушек: „Сколько вас?“ Ответ: 45. Тогда команда: „Направо с вещами!“ А в вагоне темно. Все мы со своими пожитками направо, на этот загаженный уголь. Двери открываются. На нас, раздетых, мороз бьёт, аж кости трещат. Конвой в тулупах, начинает считать, при этом каждой по плечам молотком: „Первая, вторая“. Посчитал до десяти или двадцати, сбился со счёта, снова – „Направо!“ Как уже натешит своё жестокое сердце, уходит. А мы на ощупь, как муравьи, ищем свои последние тряпки, стелем и снова ложимся. Не успели согреться друг о друга, как опять: „Направо с вещами!“ И так четыре, пять раз за ночь.

Утром приносили еду. Солёную селёдку и буханку мёрзлого хлеба на троих. Неразрезанную, потому что и топором её не разобьёшь. Мы сначала съедали селёдку, потому что некуда было её положить, чтобы не измазаться. Потом по очереди дышали на хлеб и зубами понемногу грызли. Съели, и, как говорится, ни в животе, ни наяву. Воды, ни чаю не давали, так что мы от жажды не знали, что делать. Вагон изнутри был грубо покрыт инеем, так мы кто ложкой, а кто языком лизали стены.

Когда вагон ехал, было веселее, но бывало и так, что мы стояли по 1–2 суток. Наконец приехали в Омск. Нас выводят в баню по 500 человек. Пока выгрузили, пока выстроили и полуголых повели… Мы стремглав летели с очень высокого насыпи. В баню заводили по 50 человек. Кто попал в первую пятдесятку, ждал и десятую. Я была в третьей десятке. Потом на 30-градусном или даже большем морозе ждала ещё семь партий. Но одежда из прожарки была тёплая, и это нас грело. После бани – в холодные вагоны. И только Божья сила спасла нас, что никто не умер или не заболел, по крайней мере, в нашем вагоне. Что было в других – не знаю.

В Омске нас принял другой конвой. Эти, наверное, не знали, кого везут, потому что меньше издевались. Ехали мы 5 недель, с 13 ноября. И только 18 декабря нас выгрузили в Хабаровске. Снова повели в баню, а перед мытьём – „санобработка“. Раздевали догола, брили под мышками в присутствии всего конвоя. Нас поворачивали то лицом, то спиной, а их человек 30 заливались хохотом. А мы готовы были провалиться сквозь землю от стыда. Зато наши пожитки, которые мы с себя сняли, – все сожгли, а нас одели в валенки, ватные штаны и тёплые шапки. Готовили нас к работе.

Ургал. Лесоповал

Оттуда нас разделили на две партии. Одних девушек-политзаключённых отправили в Алиноп, а нас дальше, с „жучками“ в Ургал, на лесоповал. Была зона бытовиков женская, а рядом мужская бытовая. Мужчины работали на более лёгкой работе, строили бараки, что-то тесали, резали, а женщин отправили на лесоповал. Нас, когда привезли, поместили в длинный холодный барак. Натолкали 400 женщин в барак. Посередине одна железная печка, которая сильно дымила. Дым выходил не в трубу, а в барак. И хотя мы все задыхались от дыма, никто не выходил на улицу, потому что там нас ждали „жучки-воры“, чтобы содрать с нас последнюю одежду.

Еду давали так. Утром в пять часов приносили бидон с супом. Есть было не из чего, посуды не было. Имели всего две банки из-под консервов. В них наливали суп, ждали, когда эти двое поедят, потом наливали следующим двум девушкам. Так что завтрак начинали в 5 утра, а заканчивали в пять вечера. Тогда сразу приносили ужин, потому что кормили только два раза в сутки. Завтрак начинали с правой стороны барака, по порядку, как кто спал. Заканчивали с левой, пройдя круг. Зато ужин начинали с левой стороны и по кругу заканчивали с правой. Та, что ела завтрак последней, сразу ела и ужин, а та, что ела первой, ждала ужина сутки. Хлеб давали сырой, с каштаном. Казалось, что этот хлеб из глины и травы. Многие девушки от этой еды болели. Отдавали хлеб тем девушкам, которые могли его есть. Я ела, но сначала делала из него „лепёшки“: поджаривала на ржавой печке-бочке, а потом ела. Кроме того, давали селёдку. Это была наша беда. Потому что зима была сухая, снега было мало, может, толщиной в два пальца. Мы весь этот снег съели, потому что воды нам не давали, даже помыться. Однажды девушка из нашего этапа очень хотела пить и потянулась ложкой в запретную зону. С вышки раздался выстрел, часовой убил её.

Так было несколько дней. Потом повели нас на лесоповал. Уже не кормили супом, а утром выдавали хлеб и селёдку. Вечером кормили по обычаю, по очереди всю ночь. Раз в 10 дней водили в баню. В бане давали полведра воды. Именно в ведре. Делай, что хочешь: пей, мойся, ешь – больше не получишь. А мы, девушки, у нас свои женские проблемы – никто с этим не считался.

Приближалось Рождество. Повели нас на Святой вечер в лес на работу. После работы недосчитались трёх девушек. Сбежали. Это были наши подруги из Стрыйского района Львовской области. Они между собой были двоюродными сёстрами. Хорошо помню их специфические фамилии. Одна из них Бида Катя, вторая Баланда и третья Возна. Конвой лютовал. На следующий день на работу нас не повели, а на третий этапировали в другую зону, где была ограда из досок. А тут ограда была из проволоки, можно было видеть, кто ходит за зоной.

Когда эти девушки сбежали, ко мне подошли девушки из Волыни, фамилий не помню. Одна звалась Пульфера, вторая Надя. Стали уговаривать, чтобы и мы сбежали. Я мало верила в успех побега, но они настаивали. Мол, Бида Водохреща будет праздновать дома, а мы тут. Мы ждали, чтобы на небе луна не светила, тогда начнём работу. Мы хотели копать туннель под оградой. Но, как ни горько, через две недели наших беглянок привезли обратно в зону, и им уже успели добавить то, что они отсидели – то есть срок (начинался заново. – Ред.).

Беглянки нам рассказывали, что хлеба им хватило только на три дня. Шли голодные, что-то искали в лесу, а когда очень проголодались, наткнулись на железнодорожную будку. Там была женщина, у которой они попросили еды. Женщина дала поесть, а сама позвонила куда надо. Не успели они немного отойти, как их догнали солдаты и арестовали. Тогда пропала наша надежда на побег, мы оставили эту мысль.

Из этой зоны нас тоже водили на лесоповал. Там протекала полноводная, широкая река Буря. Она замёрзла, и мы по ней ходили в тайгу на расстояние 10–15 км от лагеря каждый день. Здесь было очень много снега. Тракторы тоже возили лес по этой дороге, по которой мы ходили. Снег перемерзший и так перебитый тракторами, что по нему было очень тяжело идти, как по взбитому песку.

Бригада 30 человек, то есть 15 пар с пилами. Нам выделяли участок 50 метров квадратных – и пили. Когда дерево падало, девушки кричали: „Беги!“ Но никто не убегал, потому что бежать было некуда. К тому же надо было пилить, чтобы получить эти 700 граммов хлеба. Норма была спилить 12 кубометров, обрезать ветки, стянуть их в кучу и сжечь. Это был непосильный труд. Утром 700 граммов мокрого хлеба – на наш изголодавшийся желудок это очень мало – и суп. В обед ехала сивая кляча (лошадка) и везла бочку со „щи“. Это была чистая вода. Счастье, если тебе с водой попадал зелёный лист капусты. Вечером суп без хлеба. Однажды я пыталась оставить хотя бы корочку хлеба на обед. Шла в тайгу и всё время думала, что у меня корочка в кармане. Начала пилить лес, а хлеб не давал покоя. Тогда я стала за дерево, вытащила хлеб и съела. А тут кобыла „щи“ везёт. Ого, а хлеба нет.

У меня была очень неудачная напарница, которая совсем не умела тянуть пилу. Поэтому мы никогда не выполняли норму, хотя я уставала больше всех. Моя напарница была русская, Мура Смирнова, из города Клинцы. Интеллигентная, нежная женщина, неприспособленная к физическому труду. Когда девушки разобрали пилы и начали подбирать себе напарниц, она, эта Мура, стояла в стороне без надежды, что кто-то предложит ей сотрудничество. Я девушка хозяйственная, способная выполнять любую работу, хотя лес никогда не пилила. Пожалела её и предложила быть напарницей. Она обрадовалась, но предупредила, что мне с ней будет тяжело. И правда, было тяжело. Но я её не бросала, пилили всю зиму. Я ещё больше стала ей сочувствовать. Смирнова – её девичья фамилия. По мужу Кашланова. Её муж был хирург. Их обоих арестовали за то, что при немцах не ушли в подполье, а оперировали и врагов. Её муж отбывал срок где-то недалеко от нашего лагеря, может, за 100–200 км (забыла название). Он был хороший хирург. Сделал в лагере какому-то вольному операцию на мозг – и удачно. За это взъелись на него вольные врачи, и когда он заболел аппендицитом, они просто зарезали его.

Она была арестована беременной и в лагере родила девочку. За зоной был дом с детьми, её ребёнок был там. Уже летом, когда мы шли с работы, она сорвала цветок. Дети играли во дворе. Она позвала своего ребёнка и бросила ей цветок. За это её отправили на штрафную зону.

Летом по этой же реке Буря мы на лодках поехали на сенокос. Когда плыли, одна лодка качнулась, и упала девушка. В лодке их было четыре. Те хотели её поймать, наклонились – лодка перевернулась, и на наших глазах наши подруги ушли под воду. Вода мчалась быстро, как бешеная. Вышли мы на берег, а нам сказали рубить сухостой и строить палатки. Под ногами был валежник. Я неосторожно ступила, провалилась, и острый сук с ветки насквозь прошил мне ногу ниже и обломался. Конвой сгоряча хотел вытащить его, но сук был трухлявый, обломился и остался в ноге. Тогда старший приказал отвести меня в зону пешком за 30 км. Мы пошли лесом, валежником, бездорожьем. Я уже умирала, конвой подгонял. К вечеру мы остановились, потому что за 5 км от лагеря была конная база. Конвой пошёл пообедать, а я села на воз. Когда он вышел и сказал: „Пошли“, я уже не могла встать. Нога распухла, так что пришлось запрягать коня и везти. В зоне медсестра вытаскивала этот сук по кусочкам, засыпала, замазала, и через несколько дней меня одну снова пешком повели на сенокос, на съедение комарам. Там мы провели всё лето.

Хотя я пилила лес со Смирновой, но дружила и ела вместе с подругой из Львовской области, Жидачовского района, села Владимирцы, Марией Ткач (мы и сейчас встречаемся). Она была больна, истощена, как в лагере говорили – доходяга, поэтому её отправили на „ОП“ („Отдыхающий пункт“. – П.Сичко.) на более лёгкую работу. Она работала в парниках. Ей было жалко меня, что я так голодаю, а она там может даже огурец съесть. Однажды она спрятала огурец в фуфайку и хотела принести его мне. На вахте её обыскали и нашли. На следующий день на разводе, когда нас выводили на работу, зачитали, что за нарушение распорядка её отправляют на штрафную колонию. Тогда я сказала: „И меня на штрафную, потому что она несла огурец мне“. Оставили и меня. Тогда вся бригада начала кричать: „И нас с ними!“ Но их не послушали. Нас оставили в зоне, а бригаду вывели.

Через час мы уже ехали. Назывался лагерь „25-й километр“. На „постройку железной дороги“. Приехали в обед. Нас сразу повели на конюшню, сказали: „Выбирайте лошадь и поедете“. Стояло три лошади. Я подошла к первой попавшейся и вывела её к возу. Но когда начала запрягать – не умею. Лошадь это поняла. Как схватит меня зубами за руку – я повалилась на землю. Из руки пошла кровь. Но тут „штрафная“, никто внимания не обращает. Хотела поменять лошадь – не позволили. Сяк-так запрягли и поехали в карьер грузить гравий, делать насыпь для строительства железной дороги.

Надо было ехать узким мостом через болото. Когда мы с этим гравием оказались на мосту, наш конь встал на дыбы и загородил дорогу остальным подводам. Ко мне подошла одна из заключённых нашего барака, которая получала хлеб для нашей бригады (наверное, бытовичка, потому что ещё в 1948 году политические отбывали наказание вместе с бытовиками). По национальности она была белоруска. Стала ругать меня матом, почему я не еду. Я хотела оправдаться, но она повалила меня под коня и начала пинать ногами. Я еле поднялась. Наши девушки заступились за меня. Как-то собрала я эту упряжь и поехала на конебазу. Там дали другой воз и упряжь, снова погнали в карьер. На этот раз мы уже нагрузили полвоза, и кобыла потянула. Нам это не записали в норму.

Так мы работали два месяца – и все эти два месяца за невыполнение нормы получали штрафную пайку, 300 граммов хлеба и один раз в день суп. Казалось, что этому горю конца не будет. Но Бог смилостивился. Меня зачитали на этап на Колыму. Я обрадовалась, что вырвусь из этого ада, хотя мы все знали, что Колыма, как пели блатные: „Чудная планета, туда дорога есть, а оттуда возврата уж нету“. Жалко было только подругу Марийку, но она уже так ослабла здоровьем, что некого было брать.

За что благословляю Господа – это за то, что я никогда не болела за весь свой срок заключения. Когда в предыдущей колонии мы работали на лесоповале, ночью не раз нас поднимали на разгрузку вагонов. Были разные грузы. Был и цемент, но были и отходы сои, из которой уже выжали масло. Мы ели сырую, а когда сырая уже не лезла, разводили огонь, чтобы погреться, брали сою на лопату и поджаривали на огне. А шли в лагерь – набивали карманы. На вахте нас не обыскивали. Девушки всю свою добычу отнесли в „каптёрку“, туда, где хранились наши домашние вещи, в которых нельзя было ходить. Хотя на сон оставалось часа два, девушки легли и уже не смогли встать. В барак пришли начальник лагеря и медсестра. У всех, кроме меня, была высокая температура, до 40 градусов. Догадались, что причиной была соя. Пошли в „каптёрку“, оттуда всё вытрясли на помойку. В тот день вся бригада лежала больная, только меня взяли на работу на кухню, потому что конвой одного на работу не поведёт.

Ещё такой эпизод из этой же зоны. Привезли кинофильм „Молодая гвардия“. Фильм показывали на улице на стене барака. Всех выгоняли принудительно, чтобы смотрели. Хочешь не хочешь, пошли. А после фильма – „революция“. Наши блатняги-воровки почерпнули в фильме патриотизма, набросились на нас с бранью: „Сякие-такие бандеровки!“ И с кулаками на нас. Обороняла нас „дневальная“, то есть старшая барака. Она была старая, к тому же „бандерша“. Её звали „законная“. Она стала на пороге и сказала: „Не смей трогать их – побью“. Они отступили, но ещё долго мы терпели от них оскорбления.

Порт Ванино

Итак, об этапе на Колыму. Пока до Колымы, до того ада, надо ещё пройти Содом и Гоморру. А ею была бухта Ванино. На дорогу выдали нам хлеба на три дня, который мы съели за один раз. Везли тоже в вагонах-товарняках. Где-то за 2 часа до конца нашей поездки что-то случилось, и в нашем вагоне оборвалась половина пола – до одной доски. Счастье, что мы все были на нарах. Перед какой-то станцией поезд замедлил ход, остановился. Нас перевели в вагон, где была кухня. Так мы доехали до бухты. Выгрузили нас и повели в лагерь.

Не знаю, смогу ли описать все ужасы этой зоны, ту анархию и со стороны надзора, и со стороны блатных. (Блатными называли тот сброд бытового люда, воров, проституток, убийц, одним словом – дикарей).

Я там была недолго, всего пять недель, но я тогда говорила и теперь вспоминаю, что если когда-то была грешная Содома и Гоморра, то она повторилась в бухте Ванино. Кто там не был – не поймёт, а кто был, тот никогда не забудет. Попробую вспомнить хоть что-то. Если бы кто-то захотел нафантазировать каких-то мерзостей, то не смог бы. Потому что там был зверинец, а блатные – хуже зверей. Если терпишь унижения и жестокость от явных врагов-кагэбистов и их наставников, то чувствуешь себя выше их. Но если тебя терроризирует эта блатная скотина, то уже несила терпеть…

* * *

Хочу напомнить, что 60-ю страницу закончила писать в январе 1993 года и целый год не могла взяться за перо. Не то чтобы не было времени, но происходили в политике такие горькие события, что думалось: а зачем вся эта писанина и кому она нужна, если из Украины вырывают по кусочку, да так даром отдают России Черноморское пароходство, Крым, ядерное оружие. Восстановили без всякого Коммунистическую партию, и что ни новость, что ни закон, принятый нашим „славным“ президентом Кравчуком, то всё рана в сердце. И кто нами правит?

А по радио и телевидению только и слышишь, как сердечно встречают 50-летие „победы“ и поздравляют ветеранов Великой Отечественной войны.

И напрашивается мысль: что мы сейчас празднуем?! Если мы празднуем победу и поздравляем ветеранов войны, то, значит, у нас была свободная Украина. Тогда зачем мы её свалили? А если это была неволя, о чём мы теперь постоянно говорим, то зачем поздравляем тех, кто на штыках принёс нам эту неволю? Тех, кто мучил нас по тюрьмам, кто наших малых и голых детей среди зимы кидал в грузовики и вёз в Сибирь? А повстанцев убивали, а живых терроризировали и живьём кидали в огонь… Так какие это освободители, которых мы так искренне поздравляем?

По-моему, оккупант остаётся оккупантом, будь он коричневый или красный. Как первый, так и второй уничтожал украинскую нацию. Одним ставим памятники, других проклинаем. А о тех, кто действительно воевал в рядах УПА за независимую Украину – о тех совсем забыли.

Так трактуют все эти события – 1918-го и 40-х годов – люди, которые не видели тех событий, но их научили такому уму те же оккупанты, которые вбили в их головы, что коммунисты – освободители. Вот и пожинаем плоды. Ох, как горько всё это пробовать!!!

* * *

А теперь продолжу.

Бухта Ванино – это очень большая зона, а в зоне – анархия. Был один барак с двумя секциями, каждая вмещала 60 человек. На остальной территории зоны натянуты палатки, в которых царствовали блатные.

Нас привезли сюда этапом, в котором были почти одни блатные. Нас всего 7 девушек политических со штрафной зоны. Ещё когда мы стояли за зоной, слышали крики блатных, они кричали: „Бандеровки, быстрее заходите, мы вас ждём“. И правда, только мы ступили в зону, на нас набросились блатные. Здесь никто не принял нас в своё распоряжение, как это бывало в других зонах, где новоприбывшими распоряжался так называемый нарядчик. Мы начали искать место, но его для нас не было.

С нами приехала „законная воровка“ – 13-летняя девочка по кличке „Ласточка“. Её, как свою княгиню, встретили блатные и предоставили лучшее место.

Мы поинтересовались, есть ли в зоне политические заключённые. Есть, и очень много, около 800 человек. Они разместились в тех двух секциях, рассчитанных на 120.

Нас там не приняли. Хотя мы встретили там своих землячек и знакомых, но в тех секциях действительно не было места. Девушки спали там сидя – из-за нехватки места. Мы увидели небольшое здание – санчасть. Там была размещена санитарная служба. Там как раз ремонтировали маленькую секцию для больных. Мы обрадовались, что не будем спать под открытым небом, и зашли туда. Разместились на нарах и „блаженствуем“. Не успели заснуть, как под дверями раздался крик: „Бандеровки, сдавайтесь!“ Мы закрутили двери. Они бьют в окна. Мы хотели добраться до соседней комнаты, где ночевали медсёстры, но те закрыли двери и не впускали, думая, что это „блатные“. Мы так кричали, что на наш крик пришёл часовой с вахты и отругал нас: „Чего орёте?“ Говорим, что нападают. Он не поверил и ушёл, а „блатные“ снова к нам.

Так мы воевали всю ночь, а утром пошли искать место получше. Нашли одну палатку, в которой не все были закоренелые воровки, а были и девушки, попавшие в неволю за растрату или какие-то финансовые дела. Там было место, и мы пристроились. Вечером „блатные“ начали концерт. Хотя уже был „отбой“, или ночной час, они играли на балалайках и пели похабщину. Забегал надзиратель с палкой в руках и бил этой палкой всех подряд – виновных и невиновных. Он уходил – а блатные продолжали концерт. С верхних нар наклонялись к нижним и плевали на нас, а сверху лилась на нас вода. Другие говорили, что это они справляли нужду под себя, и это капало на нас.

Утром я пошла на завтрак, а моя подруга, родом из Чорткова Тернопольской области, Зена Музычка, осталась, потому что имела пару тряпок (Лахи, одежда. – Ред.) – чтобы не украли. Столовой не было. Под открытым небом стояли стеллажи из неструганых досок, а рядом на столбах тоже доски вместо лавок. Кухня тоже была под открытым небом, но отгорожена от зоны дощатой загородкой с одним окошком, в которое нам подавали баланду. Того утра была баланда из камбалы, а точнее из голов этой рыбы. Это такая рыбья голова с одним глазом и плавниками. Только занимала место в миске. Я взяла две миски, для себя и для Зены. Не успела донести до стола, как подбежала знакомая и говорит: „Беги в барак, Зену бьют блатные“.

Я бросила эти миски и помчалась в барак. Вижу, Зена лежит на земле, а на ней одна на другой, как по лесенке вверх, несколько блатных. Я подбежала, незаметно подставила плечо под эту башню – и они повалились на землю. Я вытащила Зену и крикнула: „Беги!“ Она сбежала, а меня поймали, дали несколько пинков и сказали, что если я её не приведу, то мне, как свидетельнице, достанется вдвое больше. Мы понимали, что Зену убьют, потому что её уже где-то проиграли в карты, поэтому пошли к нашим политическим девушкам просить убежища. Удалось как-то уговорить. Зену тайно завели в барак, чтобы староста барака не видела. Старостой была русская, которая сидела за связь с немцами.

Я осталась на старом месте. Пришли за мной, хорошо побили и пригрозили, что если не приведу подругу – убьют. Утром и я пошла проситься в другую секцию. Там была Кариванович Настя из Ямницы Станиславской области. Я её знала ещё из подполья. Она мне рассказала, что была в лагере с моей сестрой. Её не взяли на этап, потому что болела. Ещё была Настя Горальник из Викторова. Они приняли меня. Секция без окон, потому что „блатные“ повыбивали. Ночью все сидят. Вдруг начали лететь на нас кирпичи через окна. А двери затрещали, потому что к нам добирались блатные. Староста дала команду громко кричать, чтобы услышали вахтовые. Через некоторое время вахтовые услышали и пришли с криком: „Чего орёте?“ Говорим, что блатные лезут к нам. Не поверили. Отругали нас и ушли. А у нас продолжался этот инцидент. И так каждую ночь. Лезли „блатные“ и дверями, и окнами, и через потолок. Снимали балку и спускались. Но у нас были палки, вроде пестов, которые мы припасли, когда нас посылали в лес за дровами.

Однажды нас повели в баню. Мы шли по команде: „По пятёркам, возьмись под руки и шагом марш!“ Остановили нас, отсчитали несколько пятёрок и одной из пятёрок сказали: „Выйди из строя“. Девушки наивные, новички, ничего не подозревая, вышли. Конвой дал очередь из автомата – и девушки на наших глазах упали мёртвые. Мы все попадали на землю. И хотя конвой кричал „шагом марш“, мы так кричали и не встали, пока из зоны не пришло лагерное начальство. Сняли этот конвой, только тогда мы поднялись и пошли. Среди убитых, говорили, была девушка из Станислава.

Больше в баню мы не ходили. У нас завелись вши. Раз в день привозили воду в зону в цистерне. Подходили „блатные“ и набирали воду в свои тазы или вёдра. Они имели их от своих мужиков, которые жили за забором. А остатки воды – они кидали шланг на землю, и вода текла по земле. Кто из наших девушек имел жестянку из-под консервов и смелость, тот и себе набирал воды. Говорю Настуне Кариванович, что моя рубашка не стирана уже месяц. А она говорит: „Давай рубашку, у меня есть пол-литра воды“. Я стирала, она поливала, и тут подбежала „блатная“ и выхватила у меня рубашку из рук. Я осталась без рубашки.

В туалет мы ходили организованно, потому что был случай, когда пошла одна девушка, у которой были золотые зубы. Там её застукали блатные, убили и бросили в туалет.

Всего мытарства не опишешь, потому что было много всего бесчеловечного, когда к ним в бараки врывались мужчины из мужской зоны.

Этап на Колыму

Пошла молва, что скоро этап, что нас повезут на Колыму, а оттуда ещё никто не вернулся. Но мы ждали этого этапа, потому что верили, что такой Содомы, как здесь, нет и на краю света.

Наконец настал долгожданный день этапа. Это было 8 ноября (1949 года. – Ред.) , в день «октябрьских праздников». Начали нас мундировать. И где взяли такую одежду? Старую, страшно было в неё одеваться. А на ноги дали мне ботинки: один 44-го размера, на деревянной подошве, второй 37-го, на тонкой резиновой подошве. Я еле втиснула ногу. Я от них похромала как калека – им на радость.

Был ноябрь, 13-е число. Снова, как и во Львове, нас начали одевать для этапа. Выдавали валенки, ватники и сухой паёк. То есть сухари. Не буду рассказывать, как нас гнали к пароходу. Шёл мокрый снег, пока дошли — ноги промокли.

Нас погрузили на пароход под названием «Феликс Дзержинский». Нас — в один трюм, блатных — в другой. В трюмах были нары, а рядом с нарами — по две бочки. Одна для каши, другая для рвоты. Не успели отплыть и двух часов, как началась, как тогда называли, «качка». И сразу началась рвота. Девушки блевали в бочку, которая была ближе. Потом приходили официанты и наполняли эти бочки кашей, да ещё подгоревшей, от которой рвало ещё сильнее.

Я выделялась среди девушек тем, что меня не тошнило. Я съела свои сухари. Девушки отдавали мне свои. А когда проголодалась, я одна выходила на палубу, где была кухня. Повара лежали полумёртвые, конвоя не было. Я подходила к офицерской кухне и набирала себе котелок тушёной капусты с мясом. Никто не запрещал, но я чуть не поплатилась жизнью. Когда на море буря, не чувствуется, что пароход переворачивается, а кажется, будто море поднялось туда, где стоит солнце, и летит с горы на тебя. Я присела, а волна как ударила — и понесла меня по палубе. К счастью, я остановилась, ухватившись за туалет, который висел на борту.

Блатные и здесь не давали дышать. В нашем трюме вода выбила окно, и набралось воды по колено. Вычерпывал ли кто-то воду, не помню. Но наши валенки начали плавать. Пароход поставили на якорь — плавание было невозможно. Пресной воды не стало. Возвращались на Сахалин, чтобы заправиться. Не знаю, скольких заключённых укачало, но укачало ребёнка, мальчика, сына капитана парохода. Его пришлось выбросить в море, потому что, говорили, акула не давала плыть. Видели, как мать рыдала.

Не знаю, сколько дней нужно, чтобы доплыть от бухты Ванино до Магадана, но мы плыли три недели.

Колыма

Наконец нас выгрузили. Мы к валенкам — а они мокрые и не налезают на ноги. Что делать? Впихивали ноги, как могли, в голенища. Так и шли. А конвой подгонял. Чем бил по плечам — не знаю, потому что не оглядывалась. Путь — четыре километра. Загнали нас в баню. Сюда пришла комиссия. Они громко смеялись, глядя на нашу обувь.

Сказали раздеваться и повели в баню. После такой дороги баня казалась раем. Нам выдали всё новое: ватные штаны, шапки, бушлаты и валенки. Но валенки были маленьких размеров. Пока дошли до пересыльного пункта, на ногах были кровавые мозоли. Но радость была, когда узнали, что нас повели в «Берлаг», а блатных отделили от нас на лёгкую работу, в швейные мастерские в «ИТЛ» (Исправительно-трудовые лагеря. — Ред.).

Кто там не был, тот не поймёт, что такое «блатные». Хуже чесотки, а тут вдруг — нас освободили от них.

Заканчивался 1949 год, была зима. Нас привезли в зону, загнали в бараки. На барак длиной метров сорок — одна электрическая лампочка. Едва видим друг друга. Сказали: «Располагайтесь» — и закрыли барак на замок.

Барак достался неубранный. В тамбуре оставили пять бочек — все параши полные. Прежде всего надо было их вынести, потому что стоял сильный смрад. Пришёл надзиратель, открыл двери. Мы взялись за работу. Выбрали из себя старосту и засуетились. Стали занимать места. В пролёте — десять досок шириной 12–15 см. А нас на один пролёт — семь девушек. Спали по команде. Очень тесно. Если кто-то ночью вставал по нужде, то уже не мог попасть на своё место, потому что его не было. Нас на работу не выводили, разве что в зоне откидывать снег от бараков, чтобы можно было закрывать двери. А они были дырявые и плохо приставали. Ночами нас на нарах засыпало снегом. В Магадане зимой постоянные ветры. Говорили: «Метёт пурга».

В столовую водили дважды в день, потому что нас было так много, говорили, четыре тысячи. Не успевали или нечем было кормить трижды. У порога в столовой стояла бочка с наваром сланника. Каждый перед едой должен был проглотить ложку сланника, очень терпкого, — от цинги. Мы, хоть и с отвращением, но пили его, потому что знали, что других лекарств от цинги здесь нет, нам не выжить. У всех шатались зубы. У кого-то выпадали. Некоторые девушки кривели на ноги. Правда, нас не водили на работу на производство, только заготавливать топливо, то есть пни, или сланник, как для зоны, так и для гарнизона.

Где-то через три месяца из каждого барака набирали бригаду по тридцать девушек на строительство «учреждений» в Магадане. Записывались добровольно. Записалась и я, потому что надоело мёрзнуть, да ещё всё время под замком.

Магадан прийняв нас холодом і вітром з Охотського моря, від якого дуже скоро обморожувалося лице.

Пересильний пункт (то була 19-а зона ГУЛАГу) був порожній. Говорили, что тут были японці, але мало вірилося. Бо японці всюди дотримувалися чистоти надзвичайної. А нас помістили в бараки по 400 жінок, і що ми там застали? Що зразу впало у вічі, то це не в тамбурі, а посеред бараку стояли чотири бочки-параші, вщерть переповнені. Ми вже по цьому здогадалися, що тут були не японці, а «наши русские», і то мужчини.

Загнали нас у барак і зачинили за нами двері. Я почула від інших, що між нами мають бути цих дві сексотки зі Станіславської тюрми, і ця сама Надя Пасічняк, а тепер по-справжньому Параска Синюк, і Марта Федорняк. Я про це сказала дівчатам, аж глядь — вони стоять поруч. Помимо їхніх старань і їх доля загнала сюди, а що вже було їм тоді говорити: їм вкоряла їхня совість.

Коли ми опинилися в цьому холодному, смердючому бараці, то перший вихід з такого становища була бадьора пісня. Ми подивились одна по одній і, як каже наша приказка, коли мала біда, людина плаче, а коли велика, то людина сміється. І в нас іншого виходу не було, то ми заспівали: «Гей гу, гей га...» А потім ще й ще. Західна Україна по всі її закутках співала одні пісні, і всі їх знали, тому неважко було об’єднатись у велике море цієї пісні. І хоч двері відчинялись і нагляд намагався щось наказувати, ніхто його не слухав. І ще радісно було від того, що нас ще там, у бані, відокремили від «преступного бытового мира». Їх залишили в місті на легших роботах, нас же призначили на БерЛАГ, тобто в політичний. Хай буде що буде. Хай буде тиск зовні, зате ми були відокремлені від внутрішньозонного розбою.

Наспівалися, скинули бушлати і взялися наводити порядок. Виносити піврічні параші. До ранку і знаку не зосталося від непорядків. На роботу нас поки що не виводили, зате тримали під замком день і ніч. Навіть їжу приносили в барак. Якщо то можна назвати їжею. Але пайка хліба була 700 грамів. Хтось здивується: чи це мало? Я скажу: дуже мало, як на наш голод. І ще сім душ на один прольот між нарами. Це є 10 дощок шириною 15-18 см. Для п’ятьох осіб ще можна миритися, а для сімох? Ми по команді лягали, по команді обертались, а якщо хтось вночі пішов по своїх потребах, то місце пропадало, десь зливалося між сплячими, і треба було довго розпихати дівчат, щоб якось влізти і не замерзнути посеред бараку. Барак довжиною 25-30 метрів, наскрізь дірявий, у дверях щілини, з однією пічкою-бочкою, то й ніякого тепла не відчувалося.

Через паркан від нас знаходилися наші мужчини. У них за три пайки хліба через конвойних можна було виміняти один бушлат. І ми так робили. Удвох цілий тиждень сиділи на одній пайці, другу відкладали, потім міняли в мужчин на бушлат, а з бушлата шили ковдру і в такий спосіб рятувалися від холоду. Через якийсь час у такий спосіб вимінювали другий бушлат.

У бараку чергували щоденно дві дівчині. Дві зранку виносили парашу, тобто черпали з великої бочки черпаком у малу, яка мала вуха, запихали у вуха дрючок, брали на плечі і несли. Пам’ятаю, в моє чергування урвалося вухо в тій бочці. Поки його відремонтували, нас захопив ранок — «развод». І вже привели мужчин у жіночу зону покривати новий барак. Ми з подругою несли цю бочку, Була навіяна велика купа снігу. Подруга була попереду. Йдучи догори, вона не пригнулася, і раптом бочка слизнула по дрючку, вдарила мене в груди. Я впала, а все з бочки на мене. Не так було боляче, як встидно, бо поряд були мужчини і все бачили. Хоч здавалося, що під тими нашими бушлатами вже й не могло знаходитись якесь жіноче серце, тим більше встид перед мужчинами, а все ж таки... Не тільки встид, а образа за наше потоптане дівоцтво.

Інші дві дівчини мили підлогу. Коли була велика заметіль, чи як там казали пурга, ми сиділи в бараках. У погоду гнали нас на сопку (гору) по дрова, тобто по пні, які були зарання кимось викорчувані.

Десь у половині зими, здається, в березні, почали організовувати чотири бригади по 30 чоловік на роботу, для будівництва будинків у Магадані. Ці бригади перевели в окремий барак, тепліший. І я пішла. По природі я була працьовита. І краще мати щось визначене, як знову чекати етапу. Нам пообіцяли, що на етап нас не заберуть. А брали на далекі етапи. «Хінханжа» — це золота копальня за 1000 км від Магадана. Або «Богудукча» — це ближче, але добування руди. Там здебільшого працювали дівчата і хлопці каторжники. Там працювала й моя шкільна товаришка, з дому Богданна Дирда. Ще в спогадах ми з нею зустрінемось.

Усі чотири бригади мали різні об’єкти будівництва. Ми будували «учкомбінат». Спершу копали триметрової глибини траншеї в мерзлому ґрунті. Потім ці траншеї заливали бетоном. Одні дівчата підвозили тачками шутер і пісок до бетономішалки, одна з нас стояла і мішала в цій бетономішалці під напругою бетон, ми решта возили цей бетон тачками до траншей, кидали туди камінь і вібрували ручними вібраторами.

Роботою командував вільний прораб і кілька десятників вільнонайманих, з колишніх в’язнів 30-х років. Стіни клали зі шлакоблоків, мабуть, 20х20х30 см. Робота була важка, але скорше час минав і, здавалось, ближче кінець строку. Ми заздрили тим дівчатам, що була заарештовані ще в 1944 році і вже мали тюремного стажу 5 років, а ми тільки 2 чи 3 роки. Найгірше сидіти до половини строку, а після половини вже біжить згори.

Настала весна, місяць травень. Тоді ті дівчата, що не працювали, позавидували нам, бо ж усіх масово брали на етапи. У зоні було понад 4.000 дівчат. 11 бараків приблизно по 400 осіб. Брали і вивозили далеко в тайгу. Ні села, ні міста, маленькі посьолки з вільнонайманими, злими, як собаки на прив’язі. Звідтам доходили погані чутки. На «Богудукчі» прив’язували дівчатам на плечі вроді наплечників і гнали за рудою на гору. Там у холодні дні не ставало повітря. Звідтам з рудою на плечах можна було йти пішки. А хто не боявся, міг спускатися на санках. Багато сідали в санки, не керували навмисне, і так кінчали життя. Умови були нестерпні.

Найбільше гинули мужчини. Вони більш голодували. Вимінювали за пайку тютюн, а самі шукали щось по смітниках. Або до пайки хліба давали ту ложку жовтого цукру і піввідра води: робили так звану «тюрю», наїдались, пухли і вмирали. Дівчата в усіх ситуаціях уміли триматись і жити на своїм лише пайку. Декотрі щось вишивали чи в’язали вільним за пайку хліба.

Пригадую, ведуть нас у Магадані на роботу. Попереду 120 дівчат. Позаду нас 100 мужчин. Цілий взвод конвою з собаками. А люди людьми, тобто вільні. Хто кричить: «Немецкие...», хто обзиває: «Бандеровки клятые», а хто кине в нашу колону шматок хліба, рибу чи пачку цигарок. Ми йдемо по п’ять, взявшись під руки, як наказав конвой, і ніхто з нас навіть не гляне в той бік, де під ноги впала подачка. За нами йдуть мужчини, вони не втримуються переступити через ті цигарки, підбирають. Конвой затримує всю колону, виводить жертву в колони і б’є-місить ногами. Ми всі кричимо криком, тоді пускають на нас собак. А цього нещасного в’язня вже ледве теплого волочать на роботу. Ми, дівчата, до цього не опускались, хоча голодні були не менше їх.

Весною ще кілька бригад добавили на побудову Магадана, решту всіх вивезли етапом у тайгу. У таборі найгірше розлучатися з товаришкою, з якою ти зжилася чи то з дому, чи з тюрми, чи з попереднього табору. Розлука гірша смерті. З нами були й по дві рідних сестрі, і мама з дочкою. Їх розлучали, і це здавалось кінцем світа.

Ми приїхали в Магадан, то застали там 4 двоповерхових будинки. При тому дерев’яних і підпертих якимись стовпами, певне, перед вітром. А коли в 1957 році ми покидали місто, то вже був як не Львів, то Тернопіль. Коли доводилося здавати об’єкт для вжитку, то нам кілька тижнів підряд не давали вихідного. Ми мусили в найкоротший термін доводити все до блиску. А коли ми вже мали вихідний день і ще з кровавими мозолями сиділи на нарах, то по радіо «колгоспник» ми чули рапорт, що «сегодня комсомольцы сдали досрочно такой-то объект». Ми тоді говорили між собою сміючись: «Ого, ми й не знали, що ми комсомольці». Лише не нам була присуджена винагорода за «досрочную сдачу объекта».

Працювали у самому місті Магадані два роки. Після цього нас Ditto. нас, 4 бригади, перекинули на 6-й кілометр будувати склади під усяку продукцію, яка надходила з пароплавства. У нашій бригаді було 16 українок, 14 литовок і 2 естонки. Бригадиром була білоруска, не досить свідома, хто вона, називалась Надя Сискавець. Кожна бригада брала окремий об’єкт, тобто один склад. Починали з траншей, і все зимою. Тільки докопаємо землю до талого ґрунту, як і кінець робочого дня. Другого дня знову все промерзло. У траншеях, хоч була зима, ми працювали в черевиках. Бо валянки намокали від землі та снігу і робились важкими. Їх годі було висушити.

Закінчивши земляні роботи, ми бралися до робіт бетонних. Знову одні возили шутер до бетономішалки, інші готували бетон. Возили тачками вручну, піднімали тачку поверх себе і висипали в траншею, поміж бетоном і закидали камінь. Коли закінчили ці роботи, починали кладку, але вже не зі шлакоблоків, а з каменю. Нам привозили камінь дуже великий, не раз величиною квадратний метр. Ми його молотом розбивали на такі шматки, які можна було покласти на носилки і винести на трапи. Норма 1,8 м. куб. на одного, з підсобником 3,60 м. куб. Три години йшло, щоб наколоти того каменю зі скали. Далі треба було цей камінь поступово винести на трапи. Потім одна з нас носила відрами розчин, який був доставлений тачкою неподалік робочого місця. Якщо камінь не можна було розколоти, то я його котила одна по трапах, а потім по стіні, доки він не опинявся на стіні, а там уже намостити його було легше, бо на морозі він примерзав до розчину і лежав, як тобі хотілось. Для розчину були окремі дівчата, які кайлили пісок. Не було важчої роботи, чим довбати замерзлий пісок. Він відколювався по дрібці. А потрібно було тачками.

Літом не було легше, бо копали траншеї у воді. На ноги крім черевиків брали чуні, які протікали. Ноги весь час були мокрі.

У вихідні дні табірне начальство використовувало нас для заготівлі палива на зиму. Це був так званий сланник, гілля якого крутилося по землі. Треба було піти два рази на день 8 км по нього в ліс і з лісу. Ми його складали за 1 км від зони, а зимою, коли йшли з роботи, змучені вкрай, нас кожну змушували брати цей патик і нести в зону для опалення в наметах і для приготування їжі. Ми жили в наметах. Цей табір називався «6-й кілометр», тобто 6 км від Магадану. Хоча в наметі товпилося 180 осіб, там стояла одна залізна піч-бочка, коло якої ми грілися. Уночі волосся примерзало до палатки.

Робочий день був 12-годинний, і він ще залежав від конвою. Начальником гарнізону був молодий лейтенант Коновалов, пірат з піратів, а з конвоїрів запам’ятався Білорус, який знущався над нами безпощадно. Коли ми стояли у воротах і він нас зі своїм взводом приймав, то ми всі кричали в один голос: «Не підемо!». Наглядачі нас били, викидали за зону, а ми верталися назад. Але перевага все була не наша.

Опишу такий епізод. Дорога з роботи вузька, по боках насипаний ґрунт. От він командує: «Возьмись под руки и шагом марш». Там, де найбільша баюра. Ми не йдемо, бо грязюка до колін, а як завтра на роботу? Команда «ложись» і стріляє поверх голів. Знову «падйом» і знову «шагом марш». Він майже на колінах приводив нас до табору, а на цей раз до купи тих дров. Кричить: «Бери палки!». Набрали. Він всю дорогу кричить то «шагом марш», то «ложись». Якось добрались до воріт. А він кричить: «Шагом марш в гарнизон!». Тобто ще віднести дрова, призначені для зони, в гарнізон. Ми ні кроку вперед. Він наказав конвою пустити на нас 12 собак. Ми всі збилися в купу. Слабі на серце бабусі почали падати на землю, ми підняли крик до небес. Одна естонка, Данута, забігла зі своїм патиком на вахту, крикнула: «Серце!». Але заки вона впала, то патик досягнув електричну лампочку. Коли на вахті стало темно, то всі з вахти почали втікати в поле і кричати: «Заключенные нападают!». Недалеко в полі стояв клуб, де збиралось начальство. От бачимо біжить зам. начальника табору, грузин. Він був трохи кращий, як начальник. Кричить здалека: «Откройте ворота, запускайте в зону, санчасть, забирай покойников!». Таким чином ми опинились у зоні. На другий день за непослух конвоєві нам дали на 3 дні штрафний пайок з виходом на роботу. Але ми впритул до розстрілу відмовилися йти з тим конвоєм на роботу.

Цим хочу підкреслити, що панувала сваволя, кожен міг познущатися над нами, як хотів. Начальником був садист Крилов, який перед цим працював з каторжниками на сумнозвісній «Богудунчі» і за «заслуги перед родиной» був підвищений в чині до майора і післаний ближче до міста.

Тих жахіть всіх не опишеш, бо один день був гірший другого. Але ще хочу нагадати, від чого найбільше страждали жінки, що мужчинам і не снилось. У бараках була на вечір одна бочка води на 6 відер. Шість бригад — для кожної бригади по відру. Хто прийшов перший з роботи, той помився, ще друга бригада щось захопила. А чотири бригади залишались немиті. А якщо сюди додати жіночі хвороби, при яких без води не обійтися, — це вже було нестерпно. Як наші дівчата-в’язні після тих всіх бід ще могли стати матерями, то один Бог знає!

Ті сцени з нами, одна одної гірші, не до описання. Часто бувало, що приходиш з роботи, тільки роздягнулися, поскидали з себе все мокре — нараз наказ збиратися на роботу в нічну зміну, бо прийшов пароплав з цементом і немає кому розвантажувати. Цемент був у мішках, голими руками не візьмеш, бо на морозі мішки дуже холодні, а в рукавицях неможливо, бо мішок вислизає з рук. А коли розсипаний, то вже зовсім кара. Так мокра одежа зцементується, що потім хоч суши, хоч ні — вона робиться як камінь. А свій термін мусиш відходити: фуфайка і штани ватні даються раз на два роки.

А найбільше ми страждали від голоду. Де б ми не були — на важких роботах чи на пересилках — харч завсіди був один: 700 грамів мокрого хліба, черпак голої юшки і ложка ячмінки пісної або вівсянки. Черпак чаю. Того всього було зовсім мало при нашій важкій роботі. З дому посилок не мала. Сестра Оля була в підпіллі, сестра Міля сиділа, як і я. Вона відбувала своє покарання в Красноярському краю, м. Чорногорськ. Працювала на щипанці слюди. Казала, що це дуже погана робота. Брата з жінкою вивезли зразу після мого арешту. І я старалась дружити з такими дівчатами, що також не мали посилок, щоб не бути залежними. Не могла брати в когось кусок хліба, знаючи, що ніколи його не віддам.

У тому таборі на 6-му кілометрі й застала нас вісточка про смерть Сталіна. Вранці ми пішли в ліс по дрова. Певно, був вихідний день. Йдемо з лісу, а на гарнізоні висить чорний прапор. Здивувались. А коли зайшли в зону, то навіть не знаю від кого почули, що помер «наш дорогой вождь Сталин». Ми спочатку зі страху побоялися засміятись. А коли прийшли в барак, то застали сцену: росіянки так плакали, що по підлозі качались. Була в нашому бараці фольсдойчерка Штефан. Вона раніше працювала на кухні кухаркою. Пізніше її розжалували за зв’язок з вільними. Вона плакала найбільше, промовляючи: «Отец родной!». І якщо була б зауважила радість у нас на очах, то була би вдушила. Вона кидалася по бараку, як тигриця. До сьогодні дивуюся, де ж такі держиморди беруться. Патріотка з 10-літнім стажем...

Після смерті Сталіна за якийсь час у нас у таборі почали звільняти малоліток, які мали ст. 54-10. А ще через якийсь час, може, через рік, наглядач заявив нам по бараках, щоб зняли з себе номери, які ми носили на плечах, 10х15 см, на коліні спідниці і на чолі. Тобто мусіли так зав’язувати хустку, щоб номер був на чолі. Зимою ми носили шапки-ушанки. Теж номер на чолі. У мене був номер У1-45. Хто на ранок не зняв номера, того садовили в карцер. У столовій дали хліб на столи: їж скільки хочеш. Але всього три дні, ба стала велика перевитрата хліба. Відчувалась деяка «відлига». Настали хрущовські часи.

У 1955 році почалася ніби амністія. Тобто хто добре працював і відсидів 2/3 терміну, то 1/3 дарувалась. Я на той час відсиділа повністю 8 років і також підлягала під цю амністію. Мені оставалось рік відсидіти, бо 1 рік я мала так званих «зачотів». Весь час я працювала на важких роботах, то десь і числилось за мною один день за півтора, і набралося рік.

Звільняли так. Перше брали на переслухання, вроді на пересуд, і так звільняли. Але переслухання було формальне, бо вже заздалегідь були підготовлені списки, кого звільняти, а кого ні, незалежно від того, що на тому пересуді скажеш. Бо коли навіть ставили запитання «Была ли в банде?» ми відповідали: «Не в банді, а в рядах УПА», то це не мало негативного наслідку.

Так настав день моєї волі.

Розділ ІІІ

(5.IX 1994 р.)

Вступ

Хоть как тяжело в нынешние дни так называемой независимости Украины писать свои воспоминания, которые я начала ещё в 1991 году, когда был подъём и национальное воодушевление людей-патриотов, стремившихся к свободе...

Ныне «тройка» коммунистов — Мороз, Кучма и Масол — перечеркнули наши идеалы, все наши надежды. Под прикрытием, или уже и не скрывая, что они коммунисты, строят по-своему украинское независимое государство. Возносят до небес ветеранов войны, и никто не спрашивает, что эти ветераны делали после войны. И никому в голову не приходит, что на нашей украинской земле сражались два оккупанта, и один из них победил. И что этот оккупант — русский большевизм — 70 лет уничтожал украинскую интеллигенцию, культуру, религию и духовность народа. Что кровью истекала Украина после «победы» 1945 года, потому что все силы этих же ветеранов были брошены на подавление восстания на западноукраинских землях. Что эти ветераны — это и есть те прокуроры, судьи и следователи, которые направляли карателей по Карпатам и по Чёрному Лесу, вылавливали украинских повстанцев, пытали по тюрьмам, расстреливали по ночам, а голых детей зимой с матерями везли в Сибирь. Сами занимали дома и квартиры высланных, и что? Им бы сегодня стоять на коленях и просить прощения у украинского народа и Господа Бога за свои преступления. Но вместо этого — им медали за отвагу... Скажу лишь словами Т. Шевченко: «Доборолась Україна до самого краю!»

Выступают историки по телевидению в 21:30 2 сентября 1994 года и говорят такое: «Мы заклеймили сталинскую эпоху, а теперь остаётся заклеймить ОУН и УПА. Мы это говорим, чтобы услышали наши ветераны».

Поэтому я и заставила себя продолжать воспоминания — чтобы донести до сердец наших детей, внуков правду. Может, они и напишут историю Украины.

Сын Василий

Был 1974 год. Старший сын Василий закончил десятилетку, получил среднее образование. Поскольку он готовил себя к профессии журналиста, то повез документы для поступления во Львовский университет на факультет журналистики. Він дуже хотів стати журналістом, мав талант до писання, писав вірші, але такого змісту, що не до совєтської преси. Про видання цих віршів не могло бути й мови.

Після восьмого класу в місті Надвірній відкрилась заочна школа журналістики. Можна було свої дописи посилати в обласну газету «Комсомольський прапор». Якщо вважали статтю відповідною, її друкували, а під кінець року робили підсумок. Ця школа давала рецензію і виставляла оцінку. Василь поступив до цієї школи на заочне навчання. Там навчалося 16 учнів. Надали перевагу двом учням, один хлопець з Надвірної, здається Бринджук, і Василь Січко. І Василь мав перевагу. За час навчання в цій заочній школі Василь мав 24 статті, надрукованих в обласній газеті «Комсомольський прапор». Хоч вони не були комсомольського ухилу ні партійного, а все ж таки оцінені були високо.

Пам’ятаю, коли Василь був у десятому класі, зробили збори і оголошують неплановий суботник для старших класів цієї школи, а зароблені гроші перераховують на будівництво школи в Кореї. На зборах рішення було прийняте одноголосно, секретар комсомольської організації склав протокола, підписалися, затвердили. Як вирішили провести суботник, так і зробили, а де гроші поділися — не відомо. Василь про цю «важливу подію» написав до газети «Комсомольський прапор». Газета цю статтю надрукувала. Коли вчителі прочитали, зчинився великий шум довкола цієї статті. Василя викликав директор школи В.Лаврів і керівник класу Розалія Купрійчук, стали кричати: «Яке ти, Василю, мав право про це написати і виносити на люди цю таємницю? Ця газета є партійний орган, до нас партком звернеться за грішми, а ми їх не маємо, нам ніхто грошей за цей суботник не дав, протокол був складений для форми». Тобто для замилювання очей. Пригрозили: «Якщо хоч слово напишеш до газети, то дивися, наслідки будуть плачевні». Ось у такий спосіб учителі вчили дітей дивитися на дійсність з другого боку. Василь перестав писати. А коли з заочної школи приходили листи, чому не пише, то Василь відповідав: «Не вмію брехати». І так цю школу не закінчив.

Начались экзамены. Первые три сдал на «5», оставалось сдать английский язык. Попался лёгкий билет, он ответил хорошо, но женщина, принимавшая экзамены, вышла из аудитории, а когда вернулась, сказала своей ассистентке вслух, чтобы и Василий слышал: «Декан сказал поставить двойку, потому что при тройке он пройдёт и будет зачислен на обучение».

Потом женщина, у которой он снимал квартиру, сказала, что думала, будто мы хорошо заплатили, раз такие оценки, а тут «двойка». Значит, «КГБ не дремлет».

Пошёл сын работать токарем на Струтинский завод металлоизделий, где работал и мой муж. Но мысль о поступлении, именно на журналистику, не покидала его. Как-то в начале июля 1975 года он прочитал в газете, что в Киеве на факультет журналистики набирают студентов на экспериментальные экзамены. Они будут проводиться с 10 по 26 июля. Если студент не пройдёт, то может забрать документы и поступать в другой вуз. Для этого нужно было иметь 18 статей, напечатанных в газетах.

У сына было 22 статьи, потому что в девятом классе он учился заочно в школе журналистов при газете «Комсомольський прапор», Ивано-Франковская область.

Сын Василий обрадовался такой возможности («проба не стрельба») и поехал в Киев. На экзаменах получил одну «4» и три «5». Статьи прошли на «отлично», обязанности гида тоже, украинский язык — «5», сочинение — «4». Он ждал результата в Киеве, а сообщение пришло домой, в г. Долину, о том, что Сичко Василий допущен к вступительным экзаменам. Отец взял это сообщение и поехал искать сына. До экзаменов оставалось два дня, и сын остался. Сдал все вступительные экзамены на 4, 5, 5, 5. Поступил.

Долинское КГБ начало искать, куда делся Василий. Мы никому не признавались, что он поступил в Киеве. Но прошло две недели, мужа вызвали не в Долинское, а в Болеховское КГБ и предложили «сделку». Либо муж подписывает сотрудничество с КГБ, и это будет гарантией, что сын будет учиться, либо сын дольше двух лет в университете не продержится. Мол, журналистика — политический факультет, а родители — политзаключённые, таким детям там не место. И хотя муж отказался от такой «сделки», через неделю его вызвали снова. Муж сказал, что ценой человеческих душ не намерен покупать детям образование. Сказал: «Я предпочитаю видеть детей в тюрьме, чем с предательскими дипломами». На этом и поставили точку.

Когда муж рассказал мне, в чём дело, я загрустила. Он спросил: «А может, по-твоему, надо было поступить иначе?» Я обиделась и сказала, что, если бы и меня вызвали в КГБ, я бы ответила так же.

Син вчився перший рік без усяких перешкод, але до нього були приставлені «друзі» в особі студента Одрина з Фастова, його сестри Таї, яка ніде не вчилась, а брехала, що вчиться, та ще одного колеги на ім’я Кльоц, десь родом з Хмельницька, він вважався женихом Таї. Цей Одрин, коли гостював у нас, то все десь непомітно одинцем щезав з хати, а потім з’являвся. Ми здогадувалися, що він ходить в КГБ, і говорили про це синові. Він казав, що згідний з нашими здогадами, але нічого не може вдіяти, бо вони вдають добрих друзів і ніколи не залишають його одного.

(Цей абзац зняти. Син Василь учился хорошо. В первый год его не трогали, только окружили «коллегами», которые спровоцировали его выпускать подпольный журнал. Когда отец поехал в Киев, то застал их за печатанием. Сразу понял, в чём дело. Пока пришли «основатели», муж сжёг всё до последнего листа — такое сделал решение.)

На втором году на полугодии сын получил «2» по русскому языку. Поставила ему такую оценку какая-то Парахина. Студенты подняли шум, скандал, тогда сыну устроили пересдачу и поставили «3».

Додам, що тоді зимою на канікули знову приїхали до Василя «друзі». Це Тая Одрин зі своїм женихом Льонею Кльоцом. Вони добре знали, що ми є греко-католики, і просили нас, щоб ми знайшли їм священика підпільного, щоб їх повінчав: вони хочуть обвінчатися таємно, бо їхні родичі проти цього шлюбу. Ми зразу ніби погодились, але коли вони сказали, що хочуть піти до священика і хочуть раніше знати про час шлюбу, то ми здогадалися, що їм не потрібен шлюб, а потрібно, щоб хату священика кагебісти «накрили» якраз під час шлюбу. Щоб, як кажуть, «застати на гарячому». Тоді ми відповіли, що священик не погоджується давати шлюб, доки вони не розписані в уряді, тобто в ЗАГСі.

А ще Одрин, коли їхав з Василем з Києва до нас у Долину, то ніколи не брав квитка. Коли приходив контроль, то він показував якийсь папірчик — і його залишали. А коли Василь спитав його, що то за папірчик, то він каже: «Я їх обдурив, що я залізничник і маю право користуватися поїздом безплатно». Вже тоді нам була думка, що то мусить бути КГБ.

Дійшло до того, що студенти на чолі з Одрином стали випускати підпільний журнал, але чоловік несподівано приїхав до Києва і побачив, що вони друкують журнал, відібрав і спалив усе. Тая Одрин просила залишити хоч чорновик, та чоловік спалив усе і накричав на них: «Що ви робите?»

Потім син сказав, що в студентському гуртожитку робили якесь переміщення і для нього не залишили місця, а тут добрий «друг» Одрин відпустив йому якусь «свою» приватну квартиру, а сам ходив ночувати «до дядька»... Василь каже, що кожного разу в валізці поперекидано, аж доки він не залишив записку: «Ще раз полізете сюди — руки переб’ю». Це ж могли підкинути у валізку зброю чи наркотики й арештувати кожного, хто стояв їм на дорозі.

Коли Василь вчився, ми не могли давати йому багато грошей. Він мав 40 крб. стипендії і від нас ще 40 крб. Але коли приїздив додому, то все привозив валізку книжок. Купував їх у «Букіністі», тобто в такій крамниці, куди люди здавали цінні книжки, коли їм не вистачало грошей на прожиток. А купував їх зі своїх заощаджень. Казав, що їв одну сайку (булку) за 7 копійок і літр молока за 22 копійки і таким чином заощаджував на книги, щоб не впоминатись у нас.

За весь час усього один раз попросив 100 крб., з чого ми дуже здивувалися. Він обіцяв, що як закінчить навчання і піде на працю, то зразу нам віддасть. За цих 100 крб., які ми йому все-таки вислали, він купив на «чорному ринку» Біблію. І хоча Біблія була російською мовою, але була цінна, бо тоді ніде не можна було дістати Святого Письма. Пізніше ця Книга стала мені добрим супутником і дорадником у моєму прискобному житті.

Конец второго курса не приняли у сына курсовую. Потому что он написал её не по заданным текстам, а на свободную тему. Тема — может, я дословно не скажу — звучала «Отношение человека к природе». Он использовал много цитат из «Собора» Олеся Гончара. Декан Прилюк (Дмитро Михайлович, 8.11.1918 р.н. — Ред.) возражал, что «Собор» запрещён. Сын доказывал, что не весь, что он использовал незапрещённые цитаты. В итоге проректор Гарбузов отправил сына к Прилюку, чтобы тот принял курсовую. Прилюк ответил дословно так: «Хоть бы меня под стенку поставили, я от него курсовой не приму».

Всем понятно, что это не личное отношение декана к студенту, а вмешательство КГБ. Секретарём парторганизации в то время был Анатолий Погребной. Его роль в этом деле была не последней. Он и сегодня живёт и здравствует в Киеве. Официально сыну так ничего и не заявили, но, приехав на каникулы, он сказал нам, что КГБ свою угрозу выполнило. Потому что, кроме отца, его тоже пытались завербовать в провокаторы, но он от этой роли отказался.

Он поехал в Киев на третий курс. А тут в сентябре, кажется, 23-го, ему зачитали, что «Сичко Василий отчислен из университета за неуспеваемость». (Наказ про виключення № 506 від 20 липня 1977 року. — Ред.) Он сразу домой не приехал. Что скажешь людям? Не скажешь правду, потому что за правду — тюрьма, а за неуспеваемость, как написано, — стыдно.

Сын сидел в Киеве и пытался добиться правды. А когда понял, что всё это напрасно, пошёл в паспортный стол Московского района г. Киева и вместе с заявлением сдал свой паспорт. В заявлении указал: «Сдаю свой паспорт в связи с незаконным отчислением меня из университета и требую выдать мне заграничный паспорт для выезда из СССР и продолжения обучения в любой стране мира». Начальник паспортного стола от страха не хотел принимать паспорт, но Василий оставил его и ушёл. Приехал домой в конце октября и сообщил нам всё это. Мы знали, что добра не жди. И беда не заставила себя ждать.

4 ноября 1977 года мы с мужем пришли с работы, и соседи сказали, что была милиция. Били сапогами в двери нашего дома (дом частный) и кричали: «Открывай!» Когда соседи сказали, что нас нет дома, и спросили, чего они хотят, те ответили: «Сичко Василий сошёл с ума и хочет сжечь себя на Крещатике в честь 60-летия СССР, так мы хотим предотвратить беду». С тем и ушли, но ненадолго. Мы успели сказать сыну, чтобы он сбежал и где-то спрятался. К вечеру пришли снова и забрали мужа с собой, посадили в КПЗ. Когда прошло три дня, муж потребовал санкцию, по которой его арестовали. Хотел знать, за что сидит. Ему ответили, что есть сведения, будто он на «октябрьские праздники хочет убить в Киеве декана Прилюка и секретаря парторганизации Погребного». Отпустили его только 9 ноября, так и не предъявив обвинения и не извинившись за незаконный арест.

После этого милиция наведывалась часто. Спрашивали, где Василий, но Василия рядом не было. Милиция перестала ходить, и Василий на Рождество 1978 года пришёл домой, надеясь, что «октябрьские праздники» прошли, и ему дадут покой. Мы тоже успокоились, но Василий был настороже.

17 января 1978 года, перед Крещенским Сочельником, я пошла на работу. Дома осталась сестра Богданна, которая приехала в гости. Василия дома не было. Приехали за мной на работу гэбэшники и сказали, чтобы я ехала с ними, и посадили в машину. Привезли к дому, сказали: «Открывай». Я позвала сестру, и она, не ожидая беды, открыла. Они вбежали в дом и застали Василия... Кто-то донёс им, что он вернулся домой. Надели на него наручники, посадили вместо меня в машину «бобик» и уехали, не сказав ни слова, за что и почему...

Я кинулась искать сына в милиции, в КГБ — нигде нет. Только к вечеру сказали, что он в психбольнице. Утром я пошла на приём к психиатру, фамилия её Обухова. Спросила, не привозили ли вчера к ней парня и куда она его дела. Она, застигнутая врасплох, заплакала: «Женщина, я не виновата. Я его никогда раньше не видела, но военкомат заставил меня поставить ему диагноз “шизофрения”. Я поставила “шизофрения” под вопросом, и его с этим увезли в Ивано-Франковск».

С тем я пришла домой. Муж сказал, что едет в Ивано-Франковск, потом в Москву, но чтобы я на ночь ехала в Ивано-Франковскую психбольницу, чтобы там не изувечили Василия.

В Ивано-Франковске муж увидел Василия через окно психбольницы. Василий сказал, что его бросили в палату, где было 12 буйно больных, они за сутки разорвали на нём всю одежду. Муж заявил протест главному врачу психбольницы Нощенко, потребовал, чтобы сына перевели в другую палату и не применяли лечение, пока он не вернётся из Москвы. Такую же заяву подал и прокурору, и в облздравотдел, а сам отправился в Москву, к главному врачу по психиатрии Чуркину. Тот расспросил, как всё произошло, и ответил, что если сын заберёт свой паспорт, диагноз «шизофрения» снимут. А не заберёт — останется.

Я днём ходила на работу, а на ночь ездила в Ивано-Франковск (это 60 км), чтобы хоть под больницей посидеть и через окно увидеть, жив ли сын. Я обращалась к лечащему врачу Бурдейному, каким правом сына держат в психбольнице. Он ответил, что его привезли с диагнозом «шизофрения». Я рассказала, как всё было, что Обухову заставили поставить этот диагноз, но она поставила знак вопроса. А Бурдейный ответил, что диагноз подтвердился.

Сына держали в психбольнице две недели, после чего выписали с диагнозом «шизофрения». Когда мы с ним приехали домой, почувствовали, что ночами вокруг дома ходят какие-то мужчины. Мы побоялись, что это снова за душой Василия. Это был февраль. Посовещались и сказали, что Василию опять нужно какое-то время не быть дома.

У мужа был хороший знакомый в селе Мизунь, бывший политзаключённый пан Костив Николай. Поехал с Василием к нему, и там Василий остался. На следующий день после работы я поехала навестить Василия — и не узнала его. Он стоял посреди дома бледный как смерть, а хозяйка начала оправдываться. Мол, в доме было холодно, мы хотели, чтобы Василий согрелся, натопили дровами печь и рано закрыли заслонку. Николай, то есть её муж, ушёл на ночную работу, она была в другой комнате, а Василий вот что натворил: наблюдал в чистую постель. Она через дверь слышала, что Василий задыхается, но не бросилась на помощь. А он сам собрал все силы, приоткрыл дверь в её комнату и потерял сознание. Но воздух спас его.

Нам и раньше говорили, что это люди, проданные КГБ, но мы мало верили. А тут убедились...

Я сказала: «Пойдём, сын. Чем умирать от рук друзей, лучше в тюрьме».

Сын вернулся домой и сразу поехал в Киев к диссидентам искать правду и чтобы вступить в ряды правозащитников, в Хельсинкскую, как тогда говорили, группу. Потому что других центров защиты личности тогда не было.

Украинская Хельсинкская группа. Арест сына и мужа

Когда сын Василий в феврале 1978 года вступил в Украинскую Хельсинкскую группу, мы стали тесно общаться с диссидентами не только Украины, но и России. Через месяц после Василия в Хельсинкскую группу вступил и муж. Стало легче на душе. Хоть нас преследовали сильнее, но мы знали, что мы не одни. Как раз тогда (5.02.1977. — Ред.) был арестован глава Украинской Хельсинкской группы Микола Руденко (19.12.1920 р.н., писатель, философ, заар. 5.02.1977, освобождён в декабре 1987. — Ред.), его замещал Олесь Бердник (Род. 25.12.1927, писатель, политзаключённый в 1950–55, член-основатель УГГ, заар. 6.03.1979, освобождён 14.03.1984. — Ред.).

Василий нигде не работал. Этот диагноз не позволял работать. Поэтому он все силы отдавал Хельсинкской группе. Нас с мужем часто вызывали в КГБ, а Василия — нет, из-за диагноза. Василий вечерами сидел дома, хоть и молодой, 22 года. Потому что ночью могли избить. Однажды не усидел, пошёл в клуб — тут на него напали. Хорошо, что было много школьных товарищей, и они встали в защиту.

Осенью 1977 года в Киеве, когда Василий вместе с Валентиной Сокоринской, женой Олеся Бердника, вышел из дома Оксаны Мешко, их задержала милиция, посадила в машину и отвезла в отделение, якобы за переход улицы на красный свет. Но там и светофоров-то не было. Их обыскали. У Валентины нашли заметку со стихами Василия и забрали, несмотря на её протесты. Валентину отпустили, а Василия доставили на железнодорожный вокзал. Но перед отправкой во Львов его завели в какое-то подполье, где находился бордель. Он стыдился рассказывать об этом, я уловила лишь пару слов, когда он говорил об этом отцу. Сказал, что там на него набрасывались обнажённые женщины. Это делалось для устрашения, чтобы сломить молодого парня. Когда его оттуда выпускали, пригрозили, чтобы он больше не появлялся в Киеве, иначе снова туда затянут и не выпустят. Это его не испугало, но если нужно было ехать в Киев, я старалась ехать сама, чтобы заодно навестить Владимира. Ведь каждый раз, когда вспоминалось, под каким он надзором, кожа покрывалась мурашками.

Я часто бывала у Оксаны Мешко, и каждый раз, когда приходила, она говорила: «О! Вас Бог послал! Откуда вы знали, что нужно прийти? И как вас сюда пустили? Я думала, что это уже конец света». И тогда рассказывала, что был либо обыск, либо шантаж. Все, кто навещал её и выходил от неё, задерживались «определёнными лицами» и подвергались обыску. Естественно, что от Оксаны Мешко никто не уходил с пустыми руками, и все документы у них забирали. Не раз диссиденты упрекали Оксану Мешко, что всё попадает в руки врагов, но она не могла перестать переживать за других. Что-то попадало в чужие руки, потому что её дом был под постоянным наблюдением, а что-то всё же доходило до Запада. Я, наверное, была единственной, кого никогда не задерживали. И я всегда считала, что меня защищает Бог, потому что все эти годы скитаний я чувствовала над собой Божью руку, которая удерживала вражеский меч. Я молилась и надеялась только на Бога и Его помощь, когда от людей уже нечего было ждать. В беде люди всегда отходят от преследуемого, а при советском режиме общение с подозрительными наказывалось ещё строже, чем сам подозреваемый.

Наступил роковой 1979 год. 6 марта я, как каждая женщина, встала раньше всех, чтобы приготовить завтрак. Было семь утра, а на работу мы идём к девяти. Я как раз доставала вареники из кипятка. Кто-то постучал в дверь. Я впервые, не спрашивая, сказала «сейчас» и с дуршлагом в руках, с этими варениками, открыла дверь, думая, что это соседка. И ужаснулась — мои вареники так и полетели! В дом ворвалась толпа конвоиров, милиции, гэбистов и штатских. Я крикнула: «Вставайте!». На мой крик вскочили с кровати муж и сын, но было уже поздно.

Не сказав ни слова, они начали обыск. И первое, что попалось им в руки, — письмо, написанное Василием девушке во Львов, с указанным адресом. Эта девушка училась во Львове в консерватории и из-за этого попала в большую неприятность. Вероятно, её спасли от этого «греха» — знакомства с Василием — только родители, занимавшие высокие должности.

Когда муж запротестовал против обыска без санкции прокурора, только тогда они зачитали санкцию на обыск, но причину не указали. В тот день обыски прошли почти у всех диссидентов, в том числе у Василия Стрельцова, жившего в нашем городе. В тот день у меня был билет, потому что я собиралась к сыну в Киев, пользуясь тем, что 8 марта по-советски «Праздник женщины», выходной. Обыск продолжался. В четыре часа дня я сказала своим «повелителям», что имею право хотя бы раз в год навестить сына Владимира, который учится в Киеве. (Поскольку «День женщины» выпадал на понедельник, было три выходных дня.) Они засомневались, забрали билет, один поехал в КГБ для выяснения, вернулся за 20 минут до отправления поезда из Долины в Ивано-Франковск и даже предложил отвезти меня на вокзал. Наверное, чтобы убедиться, что я поеду этим рейсом. Мне пришлось согласиться, потому что за 20 минут я бы не успела добраться до вокзала.

Когда приехала в Ивано-Франковск, меня уже встречали КГБ и милиция. Без всяких причин попросили мой билет и не отставали от меня, пока я не села в поезд. В поезде до Киева я всё время переживала и корила себя за то, что уехала, ведь всю эту гэбистскую шваль я оставила в доме, когда протокол ещё не был составлен. Мужа могли обвинить в чём угодно (на это они мастера) и арестовать. Но в голове сверлила одна мысль: как вырваться и предупредить друзей. А в дороге появилась мысль, почему я не осталась.

Обратного пути не было. Поезд мчался. Выйдя в Киеве из поезда, я знала, что сын на занятиях, поэтому в первую очередь направилась к Оксане Мешко на улицу Верболозную, 16. Как только я открыла дверь, она очень обрадовалась и встретила меня словами: «Вас Бог послал после вчерашнего погрома». До поздней ночи у неё был обыск, что-то изъяли (не помню что). Я сказала, что сама только что из этого ада, ведь вечером оставила гэбистов в доме, а утром уже была в Киеве. И начались рассказы о том кошмаре, который пришлось пережить во время обыска. В это время зашла какая-то девушка и сообщила, что вчера, 6 марта 1979 года, арестован Олесь Бердник, у которого также весь день перетрясли дом.

В то время жена Олеся, Валентина Сокоринская, ещё жила душа в душу с мужем, была его поддержкой во всех бедах. А бед было больше, чем нужно, и позже она поддалась обработке КГБ. Ей давали свидания в тюрьме во время следствия с её мужем, Олесем Бердником, потому что верили, что она имеет на него влияние. Она оправдала это доверие перед гэбистами, ведь только под её влиянием произошёл перелом в душе Олеся. Этот перелом больно ударил не только по Хельсинкской группе, но и по всем честным украинцам, потому что предательство никто не оправдывает, будь то женщина или народ, в разных отношениях. А Валентина Сокоринская ещё и хвасталась этим.

От Оксаны Мешко я заехала к сыну в университетский общежитие и, не оставшись ночевать, как планировала, вернулась домой, потому что тревога за своих не давала покоя. Приехала, привезла печальную весть, что ещё один член Хельсинкской группы арестован. Мы знали, что это не случайно, что не Олесь виноват, а пришло его время, и наше где-то не за горами. Мы понимали, что есть приказ «сверху» постепенно арестовать всех членов Группы.

Больше всего охотились за сыном Василием. Он выходил из дома только днём. Вечерами сидел дома. В основном читал. Однажды захотелось посмотреть, кто есть в клубе, встретиться с ровесниками. Играла музыка, молодёжь танцевала, но только он ступил на порог, как кто-то ударил его кулаком в лицо. Его облила кровь, но это увидели друзья сына и вмешались в драку. Тащились от клуба метров двести, бились все подряд, парни и милиция, а сыну удалось скрыться. Василий пришёл домой и незаметно лёг спать. Утром, когда мы увидели его лицо, он рассказал, что произошло, и тогда ясно осознал, что вечером на улицу выходить нельзя.

Однажды муж, задержавшись, шёл домой поздно ночью. Кто-то его окликнул, подошёл и сказал: «Зачем вы ходите ночью? На вас готов арест, только ждут повода, чтобы втянуть в драку. А это может случиться и сейчас. Больше ночью не ходите».

Мы все остерегались, но у КГБ тысяча подлых способов для ареста.

В апреле 1979 года, не знаю точно какого числа, была Страстная суббота. Муж подметал двор, как у ворот остановилась «скорая помощь». Из неё вышла долинская психиатр Обухова и спросила мужа, дома ли Василий. Муж спросил, зачем он ей нужен. Она ответила, что он числится на учёте как психически больной и никогда не является на приём, а это обязательно. Муж повышенным голосом сказал: «Вон из двора, пока метла ещё в моих руках! Называетесь врачом, наверное, давали клятву Гиппократа, а творите беззаконие, зная, что сын здоров и вашей опеки не нуждается. Вы уже раз совершили преступление, направив его с фальшивым диагнозом в областную больницу, и вас это ничему не научило. Пытаетесь совершить второе преступление. Надеюсь, больше не приедете». И действительно, больше мы с ней не встречались.

Где-то перед 20 мая Василий поехал в Киев. Ещё Олесь Бердник, когда не был арестован, завещал на 22 мая голодовку, которую должны были поддержать сторонники в связи с годом ребёнка и матери. В случае его ареста эту акцию должна была провести его жена Валентина Сокоринская. Но Валентина к тому времени уже была обработана КГБ. Чтобы не выдать себя, голодовка была проведена, но молча, без требований к правительству.

А дома 21 мая муж получил повестку явиться в милицию. Туда же был вызван ещё один член Хельсинкской группы, Василий Стрельцов, живший в Долине. В милиции их продержали весь день. Якобы ждали кого-то из области. Но вечером мы узнали, что уже состоялись похороны во Львове композитора Владимира Ивасюка. Это нас потрясло. Василий был в Киеве две недели. Когда вернулся, нам стало стыдно, что мы не были на похоронах...

Итак, 22 мая 1979 года, когда во Львове хоронили убитого композитора Владимира Ивасюка, Василия дома не было. Он тогда ездил в Киев, потому что на этот день Олесь Бердник назначил многодневную голодовку в защиту детей. (Ошибка. О. Бердник уже 6 марта был арестован.Ред. Примечание П. Сичко: Меня, сына Василия и Василия Стрельцова вызвали в Ивано-Франковск в КГБ. Там нас продержали весь день, неконкретно поговорили и вечером отпустили. Цель вызова была непонятна. Мы зашли ещё к жене Валентина Мороза Раисе, посидели там, а когда ехали автобусом домой, услышали разговор среди людей: «Во Львове сегодня были похороны, хоронили Владимира Ивасюка, которого замучили гэбисты, а чтобы скрыть от народа своё преступление, они мёртвое тело повесили в лесу под Львовом»).

Через две недели, 10 июня — Зелёные Праздники, Троица. Люди идут навещать покойных родственников. Утром муж с Василием решили поехать во Львов на могилу Владимира Ивасюка. Я ждала дочь, которая должна была приехать домой, а потом собиралась догнать их. Но дочь приехала только после обеда. Как ни досадно, но я осталась дома.

Последний автобус из Львова в Долину прибывает в 22:30, но уже полночь, а моих нет. Я начала тревожиться, потому что знала, что за нами следят тайные агенты, может случиться что угодно. Около часу ночи они пришли. Я встречаю словами: «Я думала, что вас уже посадили». Муж говорит: «Мало чего не хватило». И начали рассказывать, что пришли во Львове на Лычаковское кладбище, а народу — как травы и листвы. На могиле Ивасюка горы цветов, люди служат панихиду. Поют его песни, «Червону руту», и плачут. Все догадываются, что смерть композитора — дело рук КГБ, но хотели бы услышать это от кого-то. Подошёл Василий в вышиванке и вышитом кептаре, а люди глазами просят его — скажи. И вся эта обстановка: цветы, пение, плач и взгляды людей побудили сказать то, о чём он и не думал, к чему не готовился. Вскочил на могилу рядом с Ивасюковой и произнёс речь перед многотысячной толпой. Сказал, что Ивасюк покончил с собой не сам, а погиб в застенках от рук КГБ. Слова искать ему не пришлось, ведь хоть он и исключённый журналист, но от природы, по Божьему дару, талантлив. Отец понял, что сыну угрожает опасность. Чтобы подтвердить его слова, выступил и он. Люди кричали: «Слава, слава Україні!». В то время это было как бомба среди тихого моря.

Подошли переодетые гэбисты и сказали сыну и мужу: «Идите быстро к той машине, а то народ вас убьёт». Но они поняли, куда их зовут, и народ окружил и сына, и мужа — и так дошли до трамвая. Таким же образом толпой посадили их в автобус, который ехал в Долину. Но когда автобус отъехал от вокзала метров на триста, незнакомцы остановили его. Долго стоял, а водитель объяснял пассажирам, что сломалось колесо, нужен ремонт. Автобус простоял два часа, а КГБ решало, брать ли Сичко на людях или отпустить домой. Наконец решили — и автобус с ними тронулся.

Мы ждали либо обыска, либо ареста, потому что первый обыск был у нас в день ареста Олеся Бердника, кажется, в феврале, в день армии. Не приходили. Муж и я взяли отпуска с работы. Мы собирались всей семьёй поехать на море. Взяли билеты на 7 июля, а 6 июля пришли «долгожданные» с обыском и санкцией на арест. Ага! Сына дома не было, его нашли в Новой Долине в библиотеке или книжном магазине, потому что привели с книгами.

После обыска мужа забрали в «воронок», а сына в «скорую помощь» и увезли. Прокуратура была Львовская. Арестовал прокурор Иванов с благословения главного прокурора области Руденко.

На следующий день я поехала во Львов искать своих. Я не знала, где находится прокуратура, поэтому пошла по тюрьмам. Везде мне отказывали, и на Лонцкого, и на Бригидках: «Таких нет». Тогда я нашла прокуратуру на улице Франко. Здесь мне сказали, что муж на улице Мира, 1, то есть на Лонцкого, а сын на улице Кульпарковской в психиатрической больнице (я и забыла думать, что у него диагноз!). Сказали, что передача разрешается через месяц.

Ага! Ещё вернусь к аресту Олеся Бердника. Мы не знали, что по Украине погром диссидентов. Тогда, кажется, арестовали Матусевича и Мариновича. (Члены-основатели Украинской Хельсинкской группы Николай Матусевич и Мирослав Маринович арестованы 23 апреля 1977 года и осуждены на 7 лет заключения и 5 лет ссылки. Освобождены в 1987 году. – Ред.). В тот день, когда был обыск, я взяла билет на Киев, потому что надо было навестить Оксану Мешко, а тут обыск.

После обеда я сказала, что еду в Киев к сыну Владимиру, который учился в Киевском государственном университете на мехмате (поступил ещё до того, как исключили Василия). Сказала, что хочу поздравить его, кажется, с днём армии. Они колебались, ездили советоваться со старшими, что делать. Дотянули до последнего, а потом повезли на вокзал и посадили в поезд — не без «хвоста».

Я приехала в Киев — и где там сын! Сразу направилась к Оксане Мешко (30.01.1905 – 2.01.1990, из Полтавщины. Член-основатель УГГ. Политзаключённая 1947–56 и 1980–86 годов. – Ред.), переступила порог, а она обрадовалась, как маленький ребёнок: «О, Стефа! Вас, наверное, Бог послал ко мне». И начала рассказывать, как вчера приходили с пистолетом, чтобы убить её, как она сбежала через окно, потому что в тот момент, когда её уже держали за руку и приставили пистолет к груди, отозвалась из соседней комнаты квартирантка. Гэбист от неожиданности отпустил её — она прыгнула в окно, стала кричать. Соседи позвонили в милицию, что убивают соседку, но приехала не милиция, а похоронное бюро, потому что были уверены, что покушение удалось. (Здесь смещение во времени: вооружённое нападение на О. Мешко было совершено 3 ноября 1978 года. Олесь Сергиенко, сын О. Мешко, утверждает, что приехал инспектор уголовного розыска Подольского РОВД капитан Дитюк и, насмехаясь, пытался представить событие как обычный криминал, но никакого расследования не провёл. См.: Оксана Мешко. Свидетельствую. К. 1966, с. 19. – Ред.).

А мой сын Владимир знал, что я должна приехать, а меня нет. Чуть не попал в руки КГБ, потому что приехал за мной к пани Мешко.

Я работала в Долинской «Сельхозтехнике» на должности нормировщика. Наряды закрывались в основном в конце месяца, потому что надо было подгонять рабочим зарплату: если ставить фактически отработанные часы, то при таких нормах зарплата получалась маленькая. Я почти каждый месяц выходила в конце месяца и в выходные дни, зато потом мне давали отгулы, которые я использовала для поездок по своим делам.

Прошёл август (1979 года. – Ред.). Сын Владимир уехал на учёбу в Киевский университет уже на третий курс, а Оксана пошла в 10-й класс, выпускной. Дети учились хорошо, но учителя старались унижать их на каждом шагу. А меня соседи стали обходить стороной, чтобы не здороваться со мной, чтобы никто не увидел, ведь за такие «связи» вызывали в КГБ. Только те соседи, которые были завербованы КГБ, часто приходили в дом, особенно когда заходил кто-то из приезжих — чтобы доложить в КГБ. У меня обыски были очень частыми. Как только обыск, я знала, что в этот день арестовали кого-то из диссидентов — либо в Киеве, либо в Москве. Неважно, какие диссиденты, — тогда и украинских, и русских КГБ трактовало одинаково.

Уже так судьба распорядилась, что после ареста мужа и сына я была вынуждена познакомиться с лучшими людьми 70-х годов, с диссидентами. Потому что писала протесты в прокуратуру по поводу всех этих издевательств, а копию собственноручно передавала диссидентам в Москве. Ведь в Киеве было трудно передать что-то на радиостанцию «Свобода». В Москве меня принимали радушно, но не верили в эти преследования, потому что их так не притесняли. Я даже ездила за Москву, в Тарусу, где жила на поселении пани Нина Строкатая (31.01.1926 – 2.06.1996, Одесса, политзаключённая 1971–75 годов, член-основатель Украинской Хельсинкской группы. – Ред.). Позже освободился её муж, пан Святослав Караванский (род. 24.12.1920, Одесса, 31 год заключения: 1944–60, 1965–79. – Ред.), и я была у них ещё раз, за несколько дней до их отъезда в Америку (Панство Караванские уехали 30.11.1979. – Ред.). Пани и пан Караванские отдали мне все телеграммы, которыми смелые люди поздравляли пана Караванского с днём свободы. Были написаны очень красивые слова. Из Одессы писали примерно так: «Все цветы Одессы кланяются к вашим ногам и поздравляют Караванского». Другие снова: «Все колокола города звонят в честь освобождения». Но при обысках у меня забрали и эти телеграммы. Зачем они им понадобились?

Мы все поддерживали тесную связь друг с другом. Чаще всего я бывала в Киеве у пани Мешко, и всё, как она выражалась, как раз тогда, когда я была ей больше всего нужна. Потому что только то, что она передавала через меня, доходило, куда надо. Должна признаться, что всех, кто шёл от неё, обыскивали и забирали то, что они несли, а мне посчастливилось, что меня никогда не задерживали по дороге от неё. И тогда, когда её забрали в психиатрическую больницу, я там была (13.10.1979. – Ред.). А потом её с сыном Олесем поменяли местами. Его выпустили из ссылки по окончании срока, а её отправили в ссылку на то же место (посёлок Аян, на берегу Охотского моря. – Ред.). Ещё она застала его там, в Хабаровском крае (летом 1980. – Ред.), он ещё заготовил для мамы дров на зиму... Я помогала ей, когда она была дома, и в ссылке. Она называла меня посестрой. И всё спрашивала, знаю ли я, что значит слово «посестра» — это самая родная.

Я общалась в Киеве с пани Светланой Кириченко (род. 31.10.1935, Киев, филолог. – Ред.), женой Юрия Бадзё (род. 23.04.1936, политзаключённый с 23.04.1979 по 8.12.1988. – Ред.). Светлана познакомила меня с более широким кругом политической интеллигенции. Мы были с ней у мамы Марченко, который погиб в тюрьме (сын Нины Михайловны Валерий Марченко, 16.10.1947 – 7.10.1984, член УГГ. – Ред.). Были и в семье покойного Василия Стуса. Я приехала в Киев, когда жена поехала за его телом (В. Стус, род. 7.01.1938, п/з 1972–79, арестован повторно 14.05.1980, погиб в карцере лагеря особо строгого режима ВС-389/36 в Пермской области в ночь на 4.09.1985. – Ред.). Все надеялись, что она привезёт тело, но жена вернулась без гроба. Тогда собрались друзья, чтобы помянуть. Это было 11 сентября 1982 года (1985! – Ред.). Помню, как Евгений Сверстюк (род. 13.12.1928, политзаключённый с 14.01.1972 по 14.01.1984. – Ред.) взял первое слово и сказал, что судьба Василия подобна судьбе Иоанна Крестителя, чей день мы празднуем сегодня. Как Иоанну отсекли голову, так и Василию. Тогда Евгений прочёл «Отче наш». Я ещё не слышала, чтобы кто-то так читал молитву, потому что дрожь пробегала по телу от ног до головы. Была там и пани Михайлина Коцюбинская (племянница М. Коцюбинского, род. 18.12.1931, филолог. – Ред.), и пан Василий Лесовой (род. 17.05.1937, философ, политзаключённый с 6.07.1973 по июль 1983. – Ред.) с женой (Вера Гриценко-Лесовая, род. 5.01.1937, филолог. – Ред.), и ещё много друзей Василия.

И как бы ни давила меня беда, я благодарила судьбу за то, что нахожусь в кругу таких друзей, которых объединяет одна идея — свободная Украина. Познакомилась и с семьёй Светличных (Иван Светличный, 20.09.1929 – 25.10.1992, филолог, п/з 1965–66, 1972–83; жена Леонида, род. 02.04.1924 – 18.02.2003, инженер. – Ред.), и семьёй Евгения Пронюка (род. 26.09.1936, п/з 1972–84, философ; жена Галина Дидковская. – Ред.) и ещё многими — сейчас не припомню. Тогда мы все были едины и радовались встречам друг с другом.

Обыск 7 августа 1979 года

3 августа (1979 года. – Ред.), хорошо помню, я поехала в Киев, а потом в Васильковский район в село, где жил пан Юрий Литвин (с. Барахты, 26.11.1934 – 4.09.1984, член УГГ, 22 года заключения. – Ред.). Была необходимость поговорить с ним. Застала пана Юрия возле дома под раскидистой яблоней. Собеседник оказался очень интересным, я осталась довольна разговором с ним. Пообещала при случае ещё навестить его.

Когда приехала домой (а дома была только дочь Оксана, да, ещё на каникулах был сын Владимир), то застала дорогую и желанную гостью — пани Оксану Мешко. Хотя она жила в Киеве, но приехала из Хабаровска, куда ездила в ссылку к сыну Сергею (Олесю Сергиенко. – Ред.).

Сказала, что у неё есть ценные документы, которые она получила в Москве от диссидентов, а также письма пана Левко Лукьяненко из лагеря. Ещё ничего не успела прочитать в дороге, потому что прятала их от чужих глаз. Попросила спрятать их. Я пошла в цветник и прикопала их в землю под цветы. К вечеру пришёл к нам пан Луцик Михаил (род. 31.12.1921, украинский монархист, узник немецких, польских, венгерских и советских лагерей, более 32 лет заключения. – Ред.) из Сколе и обрадовался неожиданной встрече с пани Мешко. Близился вечер. Я сказала, что опасно ему оставаться у нас ночевать, потому что я больше чем уверена, что за нами следят, и утром может быть обыск. Но пани Оксана настояла, чтобы он остался, потому что ещё многое нужно обсудить. Утром она сидела с ним на веранде, а я готовила завтрак. Кажется, мы даже позавтракали, было десять утра. Пани Мешко спросила меня, в котором часу у меня обычно бывают обыски. Я говорю: «До сих пор всё утром, около семи». Она сказала, что, наверное, сегодня уже не будет, и попросила принести тот пакет, который она дала спрятать, потому что нужно с паном Луциком кое-что обсудить. Я тут же пошла, откопала пакет, принесла в комнату, постелила на стол газету и стряхиваю с пакета землю. Гляжу в окно — едут машины одна за другой. Необычно, ведь наша улица — ещё три дома, и дальше проезда нет. Я поняла, что это гэбисты. Побежала на веранду и кричу: «Обыск! КГБ!». А они уже ломают двери, бьют ногами и кричат: «Открывай!» Я забыла, что пакет остался на столе, открыла дверь, они влетели и, что интересно, не разбежались по комнатам, а все ринулись туда, где слышали голос Мешко. Я воспользовалась этим, побежала в другую комнату, схватила пакет и по-женски сунула его под мышку.

Слышу крик у Мешко. Они кричат понятым: «Разденьте её!» А она не даётся. Тут за неё вступилась моя дочь Оксана: «Как вам не стыдно раздевать старую женщину?». Тогда гэбисты скомандовали: «Разденьте и её!» То есть дочь.

Думаю, о, беда, сейчас и меня, а пакет под мышкой. Но когда они вбегали в дом — в коридоре стояла большая сумка с яблоками, которые я утром насобирала. Они спотыкались о сумку, и я затащила её в кухню. Прокурор кричит (а они были лютые, как бешеные псы, ещё бы, такая удача — застать в доме тех, кого им нужно): «Обыскать сумку!» Я говорю: «Не буду же я высыпать яблоки на пол, дайте принесу посудину из кладовой». Они разрешили. Я воспользовалась моментом, не ищу посудину, потому что её там нет, а быстро вытолкала пакет из-под мышки и засунула в мешок с кукурузной мукой. Отряхнула руку, пришла и говорю, пусть высыпают яблоки, потому что посудины нет. Но я, наверное, была очень взволнована, потому что они переглянулись, и прокурор Львовской области Иванов скомандовал: «Обыскать кладовую!»

На обыске были из города Долины три женщины — понятые: начальница паспортного стола Карпова, какая-то кривоногая жительница Долины, кажется, работала уборщицей, Кавка, и заведующая парткабинетом, она же и браки регистрировала в ЗАГСе, забыла её фамилию. Все трое они пошли в кладовую и начали всё перебирать. (См. протокол обыска от 7.08.1979 в разделе «Документы». – Ред.)

Там было что перебирать, потому что мы держали хозяйство — свинью, кур, кроликов. В кладовой был корм для них и наши продукты. Кроме того, старые книги и разные бумаги.

Спрашиваю у Кавки: «Ты же понятая, так зачем участвуешь в обыске?» Она ответила, что надо не только всё перебрать, но и рёбра мне надо бы пересчитать. Они искали, а я молилась. И Бог услышал мою молитву: в мешок они не посмотрели.

Мы знали, что к нашему дому подключён подслушивающий аппарат, поэтому, говоря о тайных делах, мы писали на бумаге. Так и пани Оксана с помощью ручки и бумаги разговаривала с паном Луциком. Когда я сообщила о гэбистах, она порвала написанное и выбросила через окно. А ещё она перед этим попросила, чтобы я написала ей примерно, что Василий говорил на могиле композитора Ивасюка, из-за чего попал под арест. Я написала, а она, за неимением времени, спрятала под коврик, что гэбисты сразу нашли. При обыске забирали всё, что им нравилось. И частные письма, написанные нам, и всякие открытки, даже с праздничными поздравлениями.

Во время обыска пана Луцика забрали и куда-то увели. Зато поймали другого — Василия Стрельцова, бывшего учителя английского языка в школе № 1 города Долины. (Род. 13.01.1929, п/з 1944–54, 23.10.1979 – 5.05.1987). Он учил всех моих детей. Но он, бывший политзаключённый, попал в немилость (наверное, по указке КГБ) директора первой школы Лаврива Василия. Его выгнали из школы за протесты и заявления на директора. Так и он тогда, как и Василий, стал членом Хельсинкской группы. Его собирались арестовать, но нужна была причина, хотя бы такая, как у Сичко. Стрельцов, ещё когда мои ребята были дома, дружил с нами, часто бывал в доме, а после ареста моих — мужа и сына — навещал меня. Не зная, что у меня обыск, Стрельцов зашёл в дом и до конца обыска его не выпустили.

Обыск закончился около четырёх часов дня. Составили протокол, который никто из нас не подписал. Прокурор писал протокол, а я случайно сунула руку в карман своего платья и вспомнила, что в футляре от очков есть записка, которую перед этим получила от сына Василия из психиатрической больницы через какого-то доброго человека-санитара. Я сидела на диване. Вытащила из кармана футляр (потому что надеялась, что меня ещё обыщут) и незаметно сунула записку под покрывало. В этой комнате никто не заметил, а в другой был понятой, недалёкий сосед, Годованец Михаил, и Стрельцов услышал, как он подсказал гэбисту, что я что-то спрятала под покрывало. Гэбист аж запенился, как рванул покрывало, что я и этот футляр полетели на пол. Он за футляр, и я стали вырывать, но он сильнее — отобрал футляр и вытащил записку Василия, переданную из психиатрической больницы. Иванов-прокурор аж запенился, кричит: «Читайте!» Тот начал читать: «Мама, прошло 30 дней, а комиссия ещё не состоялась. Похлопочи, потому что мне кажется, что мне хотят и дальше пришить эту шизофрению, хотя у них нет для этого фактов. От меня медики не отходят ни днём, ни ночью. А некоторые из медиков удивляются, зачем меня здесь держат».

Прокурор кричит: «Кто передал?» Я говорю: «Птичка на хвостике принесла». Тут я уже вышла за рамки, говорила им, что сама хотела...

Ушли все, а мы остались в доме — Стрельцов, Мешко, моя дочь и сын Владимир, которого не было при обыске, потому что как раз в это время он пошёл к соседке и, увидев, что у нас гэбисты, не вернулся в дом, а пришёл только теперь. Как говорится, при малой беде человек плачет, а при большой — смеётся. Мы засмеялись, и я стала подавать обед. Только мы сели за стол, как вернулись два гэбиста. Обратились к пани Оксане Мешко: «Пойдём с нами». А она насмешливо, так протяжно и тоненько спрашивает: «Ку-да?» Говорят: «В Долинскую прокуратуру». А она сменила тон и говорит: «Да плевала я на вашу Долинскую прокуратуру, мне хватает и Киевской». Они: «Как скажет хозяйка». А я говорю: «Если слово за мной, то вон из дома, и уже вон, вон!» И стала наступать на них. Они пятятся, пятятся и оказались за порогом, тогда говорят: «А нас сейчас приедет 16, и заберём вас всех». У меня на пороге всегда лежал топор, на всякий случай. Я взяла этот топор в руку, показала им и сказала: «Как придёте, у меня для вас есть подарок». И закрыла дверь.

Пани Оксана загрустила: «Киевской прокуратуры я не боюсь, там за мной присмотрят друзья, а вот в Долине меня убьют».

Стрельцов ушёл, детей из дома я не выпустила, чтобы не попали в заложники. Начали мы составлять план, как выбраться из дома. Я сказала, чтобы пани Оксана шла отдыхать, а я её разбужу, и мы уедем отсюда первым автобусом-вахтой, который везёт на работу шофёров. Это в 4:30.

Включила я радио «Свобода», услышала, что арестовали Юрия Литвина (Арестован 6.08.1979. – Ред.).

Вышли из дома в четыре утра. Я ещё хотела насобирать свежих яблок, потому что как раз мужу полагалась передача, прошёл месяц ареста. Но посоветовались, чтобы не шуметь. Пошли тихонько. До остановки пять минут ходьбы. Сели в вахтовый автобус, приехали в городской гараж. Оттуда шёл автобус до города Болехова. Это в направлении Львова, километров 16. Но хорошо, чтобы к утру выбраться из Долины. Сошли в Болехове. Подъехала большая грузовая машина, которая шла в Дрогобыч, но через Стрый. Мы сели. В Стрые начало светать. Стоял автобус Моршин — Львов. Мы спросили у шофёра, нужны ли билеты. Он сказал, чтобы садились, потому что уже отъезжает. Часов в восемь утра мы уже были во Львове. Пани Оксана сказала, чтобы я отвела её к Антоновой Елене (17.11.1937 – 2.02.1986. – Ред.), жене Красивского Зеновия (12.11.1929 – 20.09.1991, п/з 1948–53, 1967–78, 1980–85. – Ред.), потому что она плохо знает дорогу. Мы зашли в дом. Пани Елена всегда была рада гостям, хотя знала, что после таких гостей будут неприятности.

Через десять минут кто-то позвал пани Елену. Она вернулась и сказала, что ей передали, что к ней идут гэбисты. Я сказала пани Мешко, что иду первая, а она пойдёт позже. Мир перевернулся у меня перед глазами. Вместо того чтобы идти по улице Городецкой к центру, я пошла в противоположную сторону. Потом сообразила, что должна идти в направлении костёла святой Елизаветы, который виднеется как ориентир. Я повернула назад и тут встретила пани Мешко. Она что-то меня спросила, но я сказала: «Тише, за мной уже идёт хвост». Мы разошлись. Я пошла на базар купить что-то для передачи мужу и направилась в тюрьму на Лонцкого, тогда улица Мира, 1.

Надзиратели сказали мне, что прокурор приказал без него передачу не принимать. А он будет после обеда. Я ждала. Пришёл Иванов и начал вести следствие. Сначала спросил, где Мешко. Я говорю, она вчера уехала на вокзал и сказала, что поедет, куда будет автобус: то ли во Львов, то ли в Ивано-Франковск. Потом начал показывать наклеенные кусочки записок. Ещё что-то спрашивал, но я отказалась отвечать. В конце концов сказал мне идти, передачу примут. Но в этот момент зашёл надзиратель и позвал его к телефону, добавив: «По поводу этой женщины».

Иванов приказал мне подождать. Я подумала, что это мой последний час на свободе. Он вернулся: «Непорядочно, вы меня обманули. Ведь вы встречались во Львове с Мешко». Я ответила: «А вы мне всё время врёте, так и мне можно».

Отпустил меня. Я поняла, что они потеряли нас из виду и не знали, что мы обе приехали вместе. Это уже «хвост» засёк нас, когда я на миг встретилась с Мешко.

Напрасно я добивалась, чтобы приняли передачу. Муж объявил голодовку, и передачу не взяли.

Когда ехала во Львов, думала только о нас двоих, как нам незаметно вырваться из Долины. А о детях забыла. А их весь день допрашивали, всё выпытывали, где мама и Мешко.

Я уже не знала, за кого в первую очередь переживать...

Психиатрическая больница хуже тюрьмы, тем более когда Василий проходит там экспертизу. Я не могла добиться приёма у заведующей корпусом. Наконец попала. И искренне, по-матерински, рассказала ей, откуда у сына диагноз «шизофрения». Я почувствовала, что она поняла меня, украинку, хотя говорили, что она по национальности еврейка. Но она не подала виду, что понимает. Я спросила, могу ли подать жалобу в комиссию. По закону в психиатрической больнице на экспертизе держат 30 дней, а уже прошло 30 дней. Она сказала, что на днях будет комиссия, и, если я хочу, могу подать всё, что говорила, на рассмотрение комиссии. Но письмом, и бросить в почтовый ящик. (Этот абзац перенесён сюда из раздела III. – Ред.).

14 августа 1979 года я снова поехала во Львов в психиатрическую больницу, чтобы узнать о судьбе сына Василия. Зашла к главному врачу Маркевичу. На мой вопрос о судьбе сына он сказал, чтобы я спрашивала у прокурора, потому что он мне ничего не скажет. И добавил, что я написала о сыне такую жалобу, что мне мог бы позавидовать любой психиатр.

Я вышла из кабинета с намерением поехать в прокуратуру. И уже вышла за ворота Кульпарковской (На улице Кульпарковской во Львове. – Ред.) больницы, но вспомнила, что у меня с собой передача для Василия, и, если её нельзя передать сыну, отдам больным, которые сидят в парке возле больницы. Раздала передачу, в частности овощи, и подумала: не могу выйти за ворота, пойду и хотя бы взгляну на корпус, в котором находится сын. Подхожу и вижу, что у порога больницы ремонтируют тротуар, а неподалёк стоит милицейская машина «бобик».

Пятый корпус построен буквой Т. Глянула в окно, вижу, идут. Впереди конвоир, за ним сын, а сзади второй конвоир. Я бегом подбежала к выходу, спряталась. Прошёл первый конвоир, а когда вышел сын, я крикнула: «Василий!» И бросилась ему на шею. Пока конвоиры опомнились, что происходит, сын успел сказать: «Мама, признали меня здоровым, везут в тюрьму». Тут сыну скрутили руки и впихнули в машину, а мне сказали: «Уходи — нельзя». Я говорю: «Поздно».

Не могу описать, как я была рада, словно сына выпустили на свободу! Его увезли, а я пошла к автобусу и поехала в прокуратуру на улицу Ивана Франко.

Уже я хорошо знала эти прокурорские пороги, поэтому сразу зашла к главному прокурору. Им оказался неприветливый старец пенсионного возраста Руденко. Я спросила: «Где мой сын?» Он ответил: «В тюрьме». Я перекрестилась и вслух произнесла: «Слава Тебе, Господи». А он говорит: «Что вы креститесь, он не на свободе, а в тюрьме». Я говорю: «И за это славлю Господа, потому что психиатрическая больница в сто раз хуже тюрьмы».

Купила кое-что, потому что передачу раздала, и понесла на Лонцкого в тюрьму. Передачу приняли. Больше ни слова не узнала.

Позже муж рассказывал, что в тот день он душой почувствовал, что сына привезли в тюрьму, потому что перед этим ему сказали, что сын в психиатрической больнице. Когда его, то есть мужа, вызвали на следствие, он спросил, а точнее уверенно сказал: «Сын уже в тюрьме». На что следователь возразил. А когда муж сказал: «Я вам скажу, когда вы его привезли. Вчера». Тут следователь разозлился: «Кто вам сказал?» Муж говорит: «Вы знаете, что я изолирован от внешнего мира. Сказало отцовское сердце».

И правда, я, кажется, в своих воспоминаниях не упоминала об этом, но когда очень переживаешь за какого-то человека, интуиция работает так сильно, что душой видишь, что происходит вокруг него.

Позже каждый месяц принимали от меня передачу. Не всю, но то, что по их нормам было разрешено.

Всё, что происходило вокруг меня, я делилась со Стрельцовым, коллегой моих ребят и членом Хельсинкской группы. Он советовал не молчать, а писать, передавать на радиостанцию «Свобода», иначе их там поубивают. Поскольку ни один адвокат тогда не хотел юридически оформить мои документы, их исправлял Стрельцов. Но в октябре (23-го. – Ред.) того же 1979 года арестовали и Стрельцова — мою последнюю опору.

Как-то перед его арестом я с дочерью зашла к нему на квартиру за какими-то вещами. Застали у него его коллегу по норильским лагерям, какого-то Болюка из Слободы Долинской. Стрельцов поддерживал с ним тесные связи, доверял ему. Стрельцов родом из Ивано-Франковска, 1929 года рождения, ещё 16-летним парнем попал в тюрьму и отбыл в норильских лагерях 10 лет. Там тогда и сидел этот же Болюк. Выйдя из тюрьмы, Стрельцов не женился, жил один. Когда мы пригласили его в гости на Святой вечер, он сказал, что не может, потому что идёт к Болюку. Почему пишу об этих мелочах? А вот я застала у него Болюка, тогда Стрельцов сказал: «Готовлюсь, что и меня могут арестовать, поэтому кое-что из своей писанины спрятал в 12 местах. Не хочу заранее подвергать вас неприятностям и не уверен, что не арестуют и вас, поэтому о этих тайниках знает пан Болюк. В подходящее время, когда я из лагеря дам вам намёк, он откроет вам тайники, и вы переправите это всё на радиостанцию «Свобода»». Через несколько дней Стрельцова действительно арестовали. Он, будучи ещё в КПЗ города Долины, передал, чтобы паны Пилипивские передали ему его куртку. А Пилипивские — это давние оуновцы, их должны были расстрелять ещё немцы, но им удалось сбежать. А сейчас пан Пилипивский, как и Стрельцов, преподавал в первой школе, оба учили английскому языку. Дружили и поддерживали друг друга в беде. Когда я пришла к ним, пани Пилипивская как-то возмутилась и сказала, что я могла бы сделать это сама. Паны Пилипивские были в очень хороших отношениях с членами Хельсинкской группы, дружили с нами, а также принимали в своём доме Олеся Бердника, что было очень опасно. Но гэбистам удалось чем-то и их запугать. Потому что, когда посадили моих — мужа и сына, — они при встрече со мной переходили на другую сторону дороги, чтобы не поздороваться.

Хотя я перескакиваю время, но уже хочу довести до конца начатый разговор о Стрельцове. Его судили, кажется, в феврале (23.10.1979 В. Стрельцов арестован по обвинению в «нарушении правил паспортного режима» — ст. 196 УК УССР и 12.11 осуждён Долинским районным судом на 2 года заключения в лагерях строгого режима. – Ред.), тайно, на суде никого не было, кроме старой глухой хозяйки, у которой он жил на квартире. После суда хозяйка рассказала мне об этом, но я не родственница ему, и передачи от меня не приняли.

Уже из лагеря, который был в Полтавской области, станция Божково, Стрельцов написал мне и намекнул об этих документах. Почему-то почтальон не принесла мне это письмо, а я получила уведомление, чтобы прийти за ним, и не в отделение № 2 старой Долины, а на главпочтамт. Увидела, что письмо от Стрельцова, и уже хотела уйти, как навстречу попался этот же Болюк. Я говорю: «О, как вовремя. Я как раз получила письмо от Стрельцова». И тут, в коридоре, мы вместе его прочитали. Тогда Болюк говорит мне, что давно хотел встретиться со мной и сказать, что во всех 12 тайниках нет ни одного листочка. Наверное, соседи подглядели и забрали. Я сначала удивилась, но сразу поняла, с кем имею дело, хотя трудно было поверить, потому что люди говорили, что, когда арестовали Стрельцова, у Болюка тоже якобы был обыск.

Я сказала: «Нет так нет, что поделаешь». Он ещё хотел что-то добавить, но я оставила его и ушла. Всё это меня очень беспокоило. Но где-то через неделю иду с работы из «Сельхозтехники» и вижу: на автобусной остановке, у озера, стоит Болюк. Подъехал автобус. Я как будто не заметила его, когда он заходил через задние двери. Я зашла через передние. На своей остановке выскочила первой. Тут как раз стояли соседи с машиной, я попросилась и поехала домой, хотя было недалеко и пешком. Болюк на этом не остановился. Уже через пару дней ждал меня неподалёк от дома. Поздоровался и спросил, почему я его избегаю. Я ответила: «А что нас с вами связывает и зачем вы за мной ходите?» Больше мы не встречались. Но было ли это в том году или через год, не припомню, — он пришёл с работы в Страстную пятницу, сел у телевизора и умер. И Бог ему судья.

Прошло с того времени 17 лет, трудно всё вспомнить, но есть моменты, которые никогда не забыть.

Октябрь, ноябрь 1979 года. Я часто ездила во Львов в прокуратуру, чтобы узнать, скоро ли будет суд. Меня уверяли, что о суде сообщат, а я этому не верила, потому что убедилась на фактах, что диссидентов судили и никогда не допускали на суд родственников, не говоря уже о посторонних.

Был декабрь месяц. Я вернулась из-под Москвы, из Тарусы, от панов Караванских. Они, то есть паны Караванские, 4 декабря должны были улетать в США. (Караванские уехали 30.11.1979. – Ред.). Я не осталась, чтобы проводить их в аэропорт, потому что работала. 4 декабря, на Введение, накануне вечером думала, что поеду во Львов, потому что душа чуяла что-то недоброе. Ночью сильно заболела желудком, вроде дизентерии. Утром поняла, что в таком состоянии нельзя пускаться в дорогу. Собралась и пошла, а точнее поплелась, на работу. От автобусной остановки до «Сельхозтехники» ещё идти около километра, в гору, и я плелась. Вижу, остановилась машина, и кто-то зовёт садиться. Очень удивилась: это звал управляющий нашим предприятием Мартынюк Владимир, с которым мы были непримиримыми врагами.

Я уже упоминала во II разделе, что в связи с тем, что мы были политзаключёнными, КГБ никогда не спускал с нас глаз, но начальники были разные. Одни подчинялись КГБ по необходимости и не причиняли нам большого вреда, другие же, пользуясь нашей бедой, стремились заслужить «звезду». Таким был и Мартынюк, а его верным помощником был секретарь парторганизации Ильницкий Михаил Васильевич.

Я не хотела садиться в машину, но он вышел из автомобиля, сам завёл меня внутрь, спросил, не больна ли я, и сказал, чтобы я не шла домой, если мне станет хуже, а сообщила ему, и он позаботится о враче.

Меня немного удивила эта забота. Правда, я досидела на работе до конца дня, а на следующий день у меня поднялась температура. Я пошла к врачу и получила освобождение на 2 или 3 дня. Я воспользовалась этим и сразу из больницы поехала во Львов. Захожу в прокуратуру и спрашиваю прокурора, когда будет суд, а он отвечает: «Можете брать свидание с ними, их вчера осудили, дали по три года». Тут я сразу поняла вчерашнюю заботу моего управляющего, чтобы удержать меня на работе.

Прокурор сказал, что после суда будет только одно свидание, на котором я смогу передать им еду и одежду на дорогу. Поэтому я не пошла сразу, так как хотела пойти с детьми и ещё подготовить зимнюю одежду. Спросила прокурора, где их обещание уведомить меня о суде. Он ответил, что уведомление отправили по почте, а почему мне его не вручили — это не их дело.

После этого я действительно серьёзно заболела и пошла на свидание в середине января 1980 года. Я сообщила сыну Владимиру, чтобы, если возможно, он тоже приехал в назначенный день попрощаться с отцом и братом.

У сына в Киевском университете как раз шла сессия. Он подал заявление в деканат, чтобы его освободили на один день, и получил разрешение. Приехал во Львов, а после свидания сразу вернулся в Киев. Почему об этом пишу? Потому что потом на этом одном дне построили всю «погоду» для исключения его из университета.

Свидание с обоими одновременно нам не дали. Я приехала с дочерью Оксаной и сыном Владимиром. Сначала разрешили встретиться с мужем, потом с сыном Василием.

Муж рассказывал, как позорно их судили. Судили мужа и сына вместе. Когда им говорили: «Встать, суд идёт», они не вставали. Тогда конвоиры держали их под руки, и они висели. Приводили каких-то фиктивных свидетелей, которые утверждали, что Сичко действительно выступали на могиле композитора Ивасюка (хотя мои на следствии этого не отрицали). На суде ни муж, ни сын не проронили ни слова, не отвечали ни на какие вопросы, ни «да», ни «нет», что приводило судей в бешенство.

На суде присутствовали и студенты Киевского университета, однокурсники Василия, которые приезжали к нам на каникулах. Тогда мы говорили сыну, что это ребята из «той кухни», но они так хорошо к нему относились, что он и верил, и не верил. Это были Одрин Сергей из Фастова и Клюц Владимир из Хмельницкого. А с Клюцем была его любимая, сестра Одрина, Тая. Хотя она не училась, а работала, вероятно, тайным агентом и под видом невесты Клюца приезжала. Ещё была версия, будто мать Клюца против того, чтобы сын женился, и они просили нас отвести их к подпольному католическому священнику. Но чтобы венчание прошло в доме священника. Когда мы рассказали об этом священнику, который тайно работал в Долине, а это был отец Процив, он сразу сказал, что это провокация и он не согласен.

Итак, на суд привезли и этих Одрина и Клюца. Они пытались войти в доверие к гэбистам, но их показания не подтверждались фактами. Они говорили, что чувствовалось, что Василий националист, и его родственники тоже.

Также в качестве свидетеля вызвали заведующую 5-м корпусом психиатрической больницы города Львова (забыла её фамилию). Она сказала такие слова, после которых её выгнали. Сказала: «Сичко никогда не был психически болен, он в настоящее время здоров и, наверное, никогда не будет болен».

Присудили и мужу, Сичко Петру, и сыну, Сичко Василию, по три года «исправительных лагерей усиленного режима» по статье 187/1 «клевета на советский строй». (Сыну — усиленного, а отцу — строгого режима. — Ред.).

Их увезли. Сына — в город Черкассы, а мужа — в Луганскую, тогда Ворошиловградскую, область, город Брянка (г. Брянка-6, лагерь УЛ-314/11. — Ред.).

После зимних каникул (1980 года. — Ред.), когда сын Владимир поехал на учёбу, я получила уведомления из лагерей — и от мужа Петра, и от сына Василия — что назначено свидание. С мужем — 8, 9 и 10 марта в Брянке, а с сыном — 10 марта в Черкассах. Стали советоваться с дочерью, как быть, кто куда поедет. Решили, что едем к отцу, а там будет видно.

Приехали в Брянку утром. Где-то с 9 часов начали пускать родственников на свидание. Всех пустили, а меня не берут. Говорят, идите в штаб выяснить. А штаб с другой стороны, вокруг зоны идти больше 2 км, а мы с тяжёлыми сумками. Пошли. Там нам сказали: «Ищут мужа, и его нигде нет». Я говорю: «Что, сбежал, что ли?»

Нашли его только после работы, когда он мылся. Нас пустили уже под вечер. Один день, 8-е, пропал. Муж пришёл и говорит, что весь день обращался к начальству, спрашивал, приехала ли жена. Сказали, что нет, и он уже переживал, что что-то случилось.

Пришёл он на свидание с разбитой головой. Начал рассказывать, как накануне на него было совершено покушение. (6.03.1980. — Ред.). Его одного отделили от бригады и повели на работу в какой-то цех, а оттуда на него напал какой-то блатной с ножом и ударил по голове, он еле вырвался из его рук. Говорит, что не объявил голодовку после этого только потому, что знал, что я приеду.

Мы как-то поужинали вместе, и я не знаю, как признаться, что с Василием свидание 10-го, и как быть... В разговоре я рассмеялась, глядя на Оксану. Муж заметил и стал спрашивать, почему смеёмся. Тогда я и говорю, что не знаю, как ему сказать, что с Василием свидание 10-го. И заплакала. Он начал настаивать, чтобы мы уже ехали к Василию, а он пойдёт в зону. Я говорю, что ночь, поедем утром.

Утром надзиратель выпустил всех со свидания и сказал, что никого сегодня больше не будут пускать. Муж попросил, чтобы нас выпустили, потому что мы едем к сыну. Ночью мы решили, что Оксана останется, чтобы хоть эти три дня отец что-то поел. Но когда всех выпустили, муж сказал, что что-то задумано: Оксане оставаться опасно. Пошли, посоветовались. Когда начали пускать уже две семьи на свидание, муж сказал Оксане: «Оставайся, раз тут будут люди».

Меня вывели с разбитым сердцем. А сообщения из Коммунарска до Черкасс нет. Поехала до станции Луговая, там простояла до полуночи за билетом и всё-таки доехала до Черкасс, успела к 10 числу. Когда пускали на свидание, деньги, которые были при мне, я должна была сдать. У меня было 18 рублей. Как раз на билет. Надзирательница спросила, почему так мало денег. Я говорю: «На билет хватит, а больше негде взять».

Но вернусь назад. Когда сына Василия привезли в Черкассы и я получила уведомление, я взяла передачу и поехала на всякий случай: а вдруг получится передать. Там я подошла к одной надзирательнице, начала её просить. Она ушла, а потом вернулась и сказала: «Выйдет такой высокий мужчина, подойдите». И правда, я подошла, он принял. Я подумала, что надо отблагодарить, вдруг ещё пригодится. У меня была с собой шкатулка, которую Оксана вырезала. Надзирательница обратила на неё внимание. Я подарила ей шкатулку и положила туда два рубля. Она не посмотрела внутрь, взяла.

И вот теперь на свидание принимала меня та же надзирательница. Разговор происходил в той комнате, где должно было быть свидание. Она говорит: «Вы в прошлый раз, кроме шкатулки, дали мне ещё и деньги, вот я их вам возвращаю». Я остолбенела. Знаю, что в комнате есть подслушивающее устройство, а как ей об этом сказать? Я и говорю: «Вы что-то перепутали, я вам никогда ничего не давала».

Привели Василия. Я была с ним на свидании сутки. Он как-то пронёс, чтобы не отобрали, ручку, сделанную заключёнными. Внутри — обложка журнала, свёрнутая трубкой, а сверху навязан чехол из разных ниток, будто чулок натянут. Я взяла ручку, положила в сумку. После свидания никого не обыскивали. Меня выпустили. Вижу, стоят та надзирательница и оперуполномоченный Сидоренко, а с ними ещё человек десять — то ли из надзора, то ли из «руководящих». Он строго говорит: «Отдайте ей деньги». Та, бледнея, подала. Я взяла — и в карман. А он кричит: «Считайте деньги». А я говорю: «Не хочу». — «А я приказываю». — «А я вам не подчиняюсь, я не заключённая. Думаю, что никто меня не обокрал». Тогда он сказал надзирательнице: «Обыщите сумку». Она искала, нащупала ту ручку, положила обратно в сумку, а потом испугалась и показывает оперу: «А вот ручка». Он говорит: «Положите».

Я просила, чтобы приняли передачу для сына. Он отказал. Говорю: «Тогда хоть конфеты...» И держала их в руке. Он пнул конфеты — и они из руки покатились по полу, а он кричит: «Собирай». Я говорю: «Теперь ты собирай».

Я вышла с теми выпотрошенными сумками, не успела отойти 30 метров, как он, то есть Сидоренко-опер, догоняет меня и кричит: «Вернитесь». Я не оглядываюсь. Он догнал меня, вырвал сумки из рук и побежал. Я пошла за ним на второй этаж. Он позвал конвой и сказал: «Ведите эксперта». Вынул из сумки мою ручку и подал её тому, кто пришёл — эксперту.

Через какое-то время эксперт возвращается, приносит ручку в разобранном виде и говорит: «Ничего нет, только обложка журнала». Тогда опер говорит, что за ручку мне не возмещают, потому что она «производственного изготовления».

Я вышла оттуда — страшно вспоминать. Взяла сумки и иду посреди проезжей дороги. Как говорится: «И море по колено». Водители показывают на виски: не сумасшедшая ли? А у меня одна мысль: «Господи, если бы посреди дороги образовалось озеро, чтобы я вошла в него и не вышла».

В Черкассах, недалеко от лагеря, по другую сторону дороги, был аэродром. Я иногда оттуда летела самолётом. Как раз 18 рублей хватало, а поезд — 14 рублей, и добираться до станции им. Шевченко. Но в этот раз я поехала поездом, потому что договорились встретиться с дочерью в Киеве. Утром мы встретились. Билеты взяли на вечер, и я ещё поехала в университет в конец Киева, к сельхозвыставке, чтобы узнать, как дела у моего сына Владимира.

Сын Владимир

Раз уж упомянула о младшем сыне Владимире, то продолжу рассказ о нём.

Долго я искала и ждала декана. Наконец попала на приём. Спросила, что он задумал делать с моим сыном. Он ответил, что будет исключать «за неуспеваемость». Декан был Завало. Я спрашиваю: «А сколько раз кто-то из преподавателей обращался ко мне или сообщил, что сын не успевает?» Он повысил голос: «Я ветеран, я пенсионер, а вы меня обижаете». Я спокойно ответила: «Так идите на пенсию, а молодой на вашем месте, может, и подумал бы, стоит ли рубить голову молодому парню, да ещё по указке». Он уже совсем разошёлся, а мне было всё равно, и я сказала: «И поможем москалю хозяйничать да с матери латаную рубаху снимать...» Я ушла, чтобы не заплакать перед мерзавцем, а сердце выскакивало из груди.

Он ещё что-то кричал вслед, но мне было всё равно.

Владимир окончил среднюю школу в 1977 году. Медали не получил только из-за преследований нашей семьи. Куда поступать? Говорят, клин клином вышибают. Как он не хотел ехать в Киев, но мы настояли. Говорим, во Львове тебе не пройти, а гэбисты и не подумают, что второй сын поступает туда, откуда исключают первого. Василий учился в красном корпусе, а Владимир поступил на механико-математический факультет, это новые корпуса, и там затерялся. Поступил.

Осенью 1978 года его вызвали на военной кафедре, и гэбисты предложили ему сотрудничество. Что он почти не будет посещать занятия, но оценки будет иметь хорошие. Зато будет ездить домой и следить, что делают отец и брат. Владимир от неожиданности опешил: «Что, идти против отца, который даёт мне кусок хлеба?» Они уступили и сказали: «Тогда будешь следить за Стрельцовым». (Василий Стрельцов — его учитель английского языка в средней школе, член УГГ с 10.10.1977. — Ред.). Сын ответил: «И против этого я». Последнее: «Тогда будешь следить за студентами». Сын и тут отказался.

(До конца подраздела — текст со стр. 57–60 рукописи. — Ред.). После свидания с отцом и братом (11.12.1979. — Ред.) Владимир вернулся в Киев — и его не допустили к экзаменам за прогул. Когда он показал подписанное заявление, сказали, что из-за того, что у него нет зачёта с военной кафедры. Когда он показал зачётную книжку, что у него есть такая оценка, его отправили заверить её на кафедре, потому что у них оценка не записана. А на кафедре никто не хотел с ним говорить. Он бегал от университета к военной кафедре, которая была в другом месте, и так ничего не выяснил. В итоге декан спросил: «Что ты, парень, бегаешь и не сдаёшь экзамены?» Сын сказал, что его не принимают. Тогда декан сказал: «Тогда сдавай после каникул». С такими вестями сын приехал домой. Я чувствовала, что добром это не кончится, но уже не знала, за кого в первую очередь переживать.

После зимних каникул Владимир поехал в университет, надеясь найти какую-то честную душу среди профессуры, которая поможет ему выбраться из этой беды. Но ошибся. Вся профессура была запрограммирована гэбистами. Куда бы он ни обращался — всё напрасно. А профессор, преподаватель высшей математики (фамилия Панасович), сказал: «Чего ты, парень, ещё путаешься под ногами, забирал бы свои манатки и ехал в свою Франковщину».

Но декан Завало всё же назначил ему пересдачу у этого же Панасовича. Панасович дал ему задание — три задачи на доске и устное объяснение, а сам сел с ассистентом играть в шахматы. Когда сын решил задачи и ответил, тот через какое-то время спросил: «Чего молчишь?» Сын говорит: «Я уже ответил». Тогда Панасович говорит: «На 2». И поставил ему «2». (Примечание Владимира: Ещё две двойки мне поставили по теоретической механике и механике сплошной среды.)

Когда сын рассказал однокурсникам, что его исключают из университета, студенты удивились, потому что он учился хорошо. Всем курсом отправили телеграмму Брежневу (председателю Верховного Совета), что незаконно исключают студента с хорошей успеваемостью. (Исключён приказом № 192 от 21 марта 1980 года. — Ред.). Но телеграмма дальше почты не пошла, вернулась в деканат. Тогда секретарь комсомольской организации университета начал вызывать студентов по одному и объяснять, кто такой Владимир Сичко: он не только хороший ученик, спортсмен, футболист, но ещё сын и брат врагов народа, его отец и брат осуждены «за измену родине», так что если кто-то из студентов ещё скажет или напишет слово в защиту Сичко, будет исключён вместе с ним.

Ещё один крест (Арест Зиновия Красивского)

Вечером мы поехали во Львов, оттуда в Моршин. В Моршине жил односельчанин мужа, коллега и наш общий добрый друг Красивский Зиновий. Кто его знал, согласится, что поговорить с ним — и половины тяжести как не бывало. Он умел сказать такие слова.

Оксана поехала домой, потому что ей в школу, а я вернулась к Зиновию. Было ещё темно, около семи часов утра. Это было 12 марта 1980 года.

Он попросил садиться, но я сказала, что только на минутку, потому что ездила в дорогу и набрала столько крестов на себя, что сама справиться не в силах. В этот момент кто-то постучал в дверь. Я осталась в комнате, пан Зенко вышел открыть. Спрашиваю, кто был, а он говорит: «Шурин Мелень. Принёс книгу, которую я давал ему читать». Я удивилась и говорю: «Так рано?» И пошутила, что ко мне так рано приходят только перед обыском. Спросила: «Вы ему доверяете?» Он ответил: «Доверяю вам». (Мирослав Мелень, род. 13.09.1929, политзаключённый 1947–1956, 1967–1973 гг. — Ред.). За это время пан Зенко приготовил чай — и снова стук в дверь, но уже сильнее. Он открыл — и я слышу слова: «У нас санкция на ваш арест. Вы не отбыли 8 месяцев и несколько дней во Владимирской тюрьме и пять лет ссылки. А также санкция на обыск».

Каким бы сильным ни был человек, но бывают такие неожиданности, что даже пан Зенко побледнел. Ведь только что он успел сказать мне, что они с женой едут за границу, нужно только оформить один документ. Я ещё спросила: «А вы верите, что вас отпустят?» Он ответил: «Я не верю и на 50%, а Оленка, то есть жена, на 100%, и уже собрала чемоданы». А тут такой крутой поворот: вместо на Запад надо ехать на Восток... На Запад дорога была открыта только русским, да ещё если он еврей.

Начали обыск — а что там искать... Куча книг, а ещё большая куча фотографий, потому что сам пан Зенко был фотографом. Начали рыться в этих фотографиях — и уже обед. Я спросила, сколько они собираются меня задерживать. Сказали дать паспорт, они запишут нужные данные и отпустят. Действительно, отпустили. Я спешила на электричку или дизель, который шёл на Ивано-Франковск в 12:30, чтобы доехать до Долины. Отошла от дома на несколько метров и опомнилась: что я сделала! В такой ситуации оставила Красивского одного с гэбистами! Они же убьют его и скроют концы в воду. Ведь люди исчезали по неизвестным причинам.

Я вернулась, но меня уже в дом не пустили и сказали, чтобы ехала домой. Если поверну в другую сторону, меня задержат. Я поехала. Дать знать его жене Оленке во Львове не было возможности, потому что телефона нет ни у меня, ни у неё. Утром ищу паспорт, потому что нужно было отнести его в паспортный стол для замены. Я брала его в дорогу под расписку на определённое время. Вспомнила, что не забрала паспорт в Моршине при обыске... У меня был ещё один свободный от работы день, поехала в Моршин — но на дверях Красивского застала пломбу. Поехала во Львов в прокуратуру, уже мне знакомую, потому что Красивского арестовали те же «паны», что и моих. Застав меня вчера утром у Красивского, они как-то злобно обрадовались. Паспорт отдали и ещё спросили, почему вчера не взяла. Я говорю: «Потому что от вас убегаешь, как от чертей, что и голову можно забыть».

Оттуда поехала на улицу Спокойную, к пани Оленке Винтонив (Антонов. — Ред.), жене пана Зенко, спросить, что она знает о муже. Увидев меня, она сказала: «А знаете, Стефа, вчера где-то забрали Зенко, кто и что — не знаю. Я сегодня обошла все КГБ и тюрьмы — и нигде его нет». Тогда я рассказала, кто его арестовал, на каком основании, что я была там и даже забыла там свой паспорт. Она обрадовалась, что хотя бы знает, где его искать, и мы пошли вместе. Оленка зашла к этому же Иванову, и он сказал, что Красивского ещё вчера прямым ходом повезли во Владимирскую тюрьму... Такая уж наша женская доля: всё тайно, всё скрыто, чтобы душу нам потрепать.

Ехала из Львова и размышляла обо всём, что происходит вокруг нас. Ещё вчера я ехала со свидания от своих и заехала к Красивскому, чтобы как-то разгрузиться от этого горя, скинуть хоть часть того креста, который нести невмоготу. А вместо этого добавила на плечи ещё один крест. Ведь арест каждого правозащитника — это был наш крест. А такого близкого по духу, с которым поговоришь, и становится легче, — это большой груз...

Ещё вчера, когда я вернулась к Зенко (так мы все его называли), я хотела перед ним пожаловаться и говорю: «Ой, пан Зенко, набрала крестов на себя, а нести не в силах». А он, смеясь, ответил: «Вы такая сильная женщина, я не ожидал от вас таких слов. А я скажу: раз взялся за гуж — не говори, что не дюж». И мне после этого стало как-то стыдно, потому что я действительно была способна нести и эти кресты, и ещё больше. Ведь крестов прибавлялось — долго ждать не приходилось.

КГБшные проделки

Примерно через две недели утром стала у окна и вижу: идёт мой сын Владимир в полном снаряжении с вещами. Я поняла, что его уже исключили. Не впадала в отчаяние и сына не бранила, а ещё и подбодрила. Сказала: «Ничего, сын, на этом свет не кончится, ещё и на наши ворота сядет сорока». А через месяц после исключения заканчивался учебный год, раньше обычного, потому что их общежития готовили для жилья олимпийцам-80.

Сын сказал, что приближается время призыва, но он в армию не пойдёт, потому что военная кафедра способствовала его исключению, стёрла сданный зачёт. Владимир от рождения был очень честным мальчиком, а тут столкнулся с такой несправедливостью, с которой не мог смириться.

Но было объявление, что набирают на курсы шоферов. Он пошёл, поэтому до призыва его не вызывали.

Весной дочь Оксана окончила среднюю школу. Довольно хорошо, несмотря на такое преследование нас со стороны КГБ. Ведь и некоторые учителя, чтобы войти в доверие к ним, тоже преследовали. Но у неё, кроме «отлично», было четыре четвёрки.

Дочь начальника КГБ Кущенко училась в одном классе с Оксаной, а жена Кущенко преподавала английский язык. Моя дочь добровольно перешла от неё к Стрельцову, за что начальник мне выговаривал. Часто, когда меня вызывали в КГБ, этот Кущенко говорил, чтобы я не сделала ещё одной ошибки: чтобы Оксана и не думала поступать в институт.

Оксана в школе изучала резьбу и рисование, довольно хорошо резала по дереву. Мы посоветовались, чтобы она шла в художественное училище. Ведь и сын Василий, когда учился в 8-м классе, окончил художественную школу (вместе с Яковиной, который сейчас заместитель министра образования (в 1992–95 гг. Микола Яковина был первым заместителем, и.о. министра культуры. — Ред.). Василий довольно хорошо рисовал.

Мы с Оксаной поехали 20 июля 1980 года в Косов. Там сказали, что поздно, потому что уже идут экзамены. Пришли на автовокзал, но там уже не было ни одного автобуса в направлении Ивано-Франковска. Было такси до Калуша, но только одно место. Я посадила Оксану и сказала, чтобы в Калуше пошла на ночь к моим сёстрам, которые там живут. А сама пошла ночевать к семье Романюков (Василий Романюк, 09.12.1925 – 14.07.1995, политзаключённый 1944–1958, 1972–1982. — Ред.), с которыми была в дружеских отношениях. (Это нынешний Патриарх УПЦ Владимир в Киеве). Они радушно приняли меня, я там заночевала. Выбралась от них в обед, а домой приехала под вечер. Была измучена дорогой, на улице шёл дождь. Детей отпустила к кому-то на день рождения, а сама прилегла и заснула. И не слышала, как гэбисты стучали в дверь. На следующий день была воскресенье. Я утром варила вареники, как кто-то постучал в дверь. Я так с миской вареников, которые вынула из кипятка, вышла и открыла дверь. А там милиционер. Говорит: «Пойдёмте с нами, мы на машине, я вчера весь день искал вас, так и не нашёл, даже вечером стучал, вы не впустили, а меня не отпускают с дежурства, пока не привезу вас». Я удивлённо спрашиваю: «А что случилось? Кстати, у вас есть повестка?» Он сказал, что нет. Тогда я сказала, что никуда не поеду. Он уехал за повесткой. Не прошло и 10 минут, как привёз.

Меня забрали. И не в милицию, как он говорил, а повели на второй этаж, к начальнику КГБ. Там встретил меня тот же начальник КГБ Кущенко. Язвительно улыбаясь, спросил: «Стефа Васильевна, где вы вчера были?» Я говорю: «В Москве». — «А что вы там делали?» — «Помогала Брежневу открывать олимпиаду». — «Ну и что?» — «Как что? Брежнев поблагодарил, пожал руку, сам лично посадил меня в самолёт — и вот я здесь». Тогда он нахмурился и спросил: «А без шуток?» — «А без шуток: какого чёрта вы ходите по моим пятам?» И посыпала «тёплыми» словами. Затем сказала, чтобы успокоился, что я была в Косове. Тогда он заявил ультиматумом: «Знайте, что на время олимпиады ни вы, ни ваши дети чтобы никуда из дома не отлучались, потому что мы усилим за вами надзор. Нарушите требование — это вам на добро не выйдет». Спрашиваю: «А как дочери поступать, надо везти документы?» Он резко ответил: «Обойдётся».

Иду домой, а слёзы сдавливают горло. Думаю, как я скажу Оксане, что и поступать ей никуда нельзя?

Открываю дверь — и удивилась. На пороге стоит мой старший брат Антин, который вернулся из Сибири и поселился жить в Калуше, вместе с сестрой Емельяной, которая тоже вернулась. Они жили в одном доме. Спрашиваю: «Почему плачешь?» Он начал рассказывать, что болен, но ночью к ним в Калуш приехала милиция. Один из них назвался начальником и сказал: «Где ваша сестра Стефа, нет ли её у вас? Дело в том, что её нет, а в Долине сгорел её дом, и дети сгорели, а мы не можем её найти».

Думали, что при таких словах Стефа обязательно появится, а если нет, то они сделали своё подлое дело и уехали... Было 12 часов ночи. Сестра получила сердечный приступ. Брат болен, а вызывать «скорую» — надо идти далеко к соседям. Брат пошёл чуть ли не на коленях. Приехала «скорая», хотели забрать, сестра отказалась. Когда пришла в себя, начала уговаривать брата, чтобы ехал в Долину. Он, хоть и болен, пошёл на рассвете и приехал первым автобусом. «Уже когда сошёл в Долине, — говорит, — думаю, если сейчас увижу, что дом сгорел, а в нём и дети, то не дойду, тут мне будет конец». Спрашивает, что случилось, что их так горько напугали.

Я всё поняла. И не подозревала, что я такая «большая персона», что когда я исчезла из-под надзора гэбистов, то такой переполох. Это как-то утешило меня.

Дала я детям и брату завтрак и сказала, что сейчас вернусь. Пошла в КГБ. Когда начальнику КГБ доложили, что я пришла и прошусь на приём, он, наверное, подумал, что я пришла «с повинной». И тут милиционеру: «Пожалуйста, пожалуйста». Чуть ли не на руках занесли меня в кабинет. Начальник спрашивает: «Что случилось?» Отвечаю: «Пришла, чтобы меня арестовали. Не выйду отсюда, потому что вам мало издевательств надо мной и детьми: вы добрались до Калуша, до тех больных стариков (брату 70 лет и сестре около того), да ещё и их шантажируете. Так лучше посадите меня, а их оставьте в покое».

Он нагло начал отпираться, что ничего об этом не знает. Я не отступала, уже разозлилась и говорила, что мне хотелось, чтобы было за что арестовать. Нет, не арестовали. Начальник вышел из кабинета, пришёл милиционер и вывел меня.

И такие казусы бывали... Я так привыкла к ним, что если неделю-две меня оставляли в покое, я уже переживала, что где-то задержались.

Был сентябрь того же 1980 года. В семье в селе Гошеве было свадьба. Поскольку я никуда не ходила, родственники попросили, чтобы я отпустила сына в дружки к жениху. Я согласилась, потому что я уже старая, а детей не могу держать взаперти. Отпустила сына и дочь. Но наказывала, чтобы ночью ни за что не возвращались домой. Это расстояние 12 км. Говорю, будьте до утра, а потом приедете. Пообещали и ушли. А я рада, что хоть раз спокойно посплю, потому что всё время, даже по ночам, была настороже. Каждую ночь два человека стерегли дом. Если не под передним окном, то у сарая, за домом.

Я каждую ночь спала, как заяц под межой, от малейшего шороха вскакивала. Держала у порога топор. Говорила детям, что если ночью будут вламываться в дом, я стану на пороге воевать, а они за это время чтобы убегали через окна и звали на помощь. Хотя хорошо знала, что даже если нас убьют, ни один сосед на помощь не придёт, так их гэбисты запугали.

Итак, детей в доме нет. Глянула в окно — знакомые стоят. И легла, и крепко, как никогда, заснула. Около полуночи слышу неистовый крик. Вскочила и не знаю, что творится. Но узнала голос дочери, побежала, открыла дверь. Она стоит бледная, ни жива ни мертва. Привела её в дом, быстро дала воды, спрашиваю, что случилось. Говорит, только вошла в калитку, как на неё напала овчарка: поставила лапы на плечи и рычала в лицо...

Выйти во двор боимся. Спрашиваю, почему и с кем приехала. Говорит: «На свадьбе вышла из-за стола, все танцуют, а мне не до танцев, хочу плакать, хочу домой и ищу, кто бы отвёз меня». Ехали со свадьбы в Долину знакомые люди, она начала просить, чтобы взяли её. Они сказали, что их пятеро, нет места. Но она умолила, что ляжет на пол. И так доехала. А от центра города до дома недалеко: напрямик через овраг можно пробежать за 5–7 минут. Владимир тоже хотел домой, но он дружка, так что некрасиво бросить свадьбу. А она уехала, не сказав брату.

Я как-то привела её в чувство, и мы пошли спать, не разобравшись, что творится вокруг. Только утром приходит сын и делает вид, что шатается. Я спрашиваю: «Ты хоть 50 граммов выпил, как дружка?» Говорит: «Нет».

У нас была одна комната, которую мы называли детской, там спал Владимир. Он переступил порог комнаты и говорит: «Ого, кто так похозяйничал?» Я зашла — а в комнате окно вырвано. Рамы не могли снять с петель, так раскололи, разбили и сняли. Сложили рамы на картофельную ботву, чтобы залезть в дом и убить меня без свидетелей. Помешала им дочь. Говорю дочери: «Они, гэбисты, хорошо следили, что я одна. Если бы ты приехала раньше — убили бы нас обеих. А позже на несколько минут — застала бы труп».

Но поверьте, здесь только Господь не допустил и сохранил.

На следующий день я позвонила в милицию, что было нападение на меня, чтобы пришли всё осмотреть. Никто не пришёл, потому что пришлось бы составлять акт на самих себя.

Дочь не поступила, никто не принимал её на работу. Наконец её приняли резчиком в колхоз села Витвицы. Что-то она делала там, что-то брала и делала дома.

Владимир устроился на какую-то старую машину возить молоко, потому что уже имел водительские права. Шоферил, но его старая машина вышла из строя. Новую машину приняли с шофёром — сын остался без работы. Был осенний призыв в армию. Он на повестку не явился. Пришла милиция и забрала его. Сказали, что если он согласится идти в армию, его отпустят. Он отказался. Написал заявление. Сказал, что пойдёт в армию после того, как его восстановят в университете. Его не отпустили.

Я снова обратилась к адвокатам, но никто не брался за это дело. Тогда я писала протесты сама — и в прокуратуру, и в суд. Взяла кодекс в руки и нашла статью 212 или какую-то другую, не помню, которая гласит: прежде чем арестовать человека, прокурор должен выяснить причину, которая побудила человека к такому преступлению. Я об этом написала в прокуратуру, потому что здесь причина в том, что его незаконно исключили из университета. Но кто хотел правды?

До ареста сына я ещё ходила на работу, потому что надо было на что-то жить и содержать всех. Но после ареста моих — это уже была не работа, а выматывание нервов. Управляющий «Сельхозтехники», где я работала, Мартынюк Владимир, полностью подчинился «руководству КГБ». Они давили на него, а он старался добросовестно выполнять их указания. Был тогда у нас главным инженером Швец Зиновий, которому поручали следить за мной. Но он, наоборот, относился ко мне с уважением и никогда не доносил. Зато управляющий и его прислужник, секретарь парторганизации, не спускали с меня глаз. И рядовые рабочие, которые были коммунистами, тоже искали повод вызвать на меня ревизию. Когда у рабочих была маленькая зарплата, потому что они не заработали, а мастер цеха не приписал, рабочие бежали к управляющему и жаловались не на мастера, а на меня. Тогда управляющий по телефону угрожал, что если у рабочих не будет удовлетворительной зарплаты, я проработаю последний месяц. Я была вынуждена добавлять, приписывать и нарываться на ревизию.

На Рождественские или другие праздники устраивали на час раньше «ленинские планёрки». Я не пришла, и ещё человек 20. Всем ничего, а за мной бегал секретарь парторганизации Ильницкий Михаил, чтобы я написала объяснительную записку. Я написала и сказала, что не нарушила ни одной статьи закона. Вызвал управляющий и начал кричать, что если я хочу статью, то он мне её пришьёт. В итоге я была вынуждена сказать, что как бы не вышло наоборот, потому что я не краду и государственным добром не торгую.

Как можно работать в таких условиях — но я работала. Наконец 1 апреля 1980 года мне исполнилось 55 лет. То есть наступил пенсионный возраст, так что уже есть за что зацепиться. Но у меня всего 18 лет стажа, а нужно 20. Тут за мной начала охотиться заведующая отделом кадров, жена Ильницкого, Мирослава. Говорит мне каждое утро: «Пишите заявление на увольнение, иначе управляющий уволит меня». А я говорю, что и не думаю, потому что надо содержать семью.

Написала я заявления в четыре инстанции: и своему начальнику в область, и в профсоюз, и в «Рабочую газету», чтобы как-то защитили меня. Тут я заболела и слегла в больницу. Пролежала три недели, а когда вышла на работу, через час меня вызвали в кабинет управляющего представители этих организаций, куда я писала, и сказали, чтобы я работала, потому что они не имеют права уволить меня из-за того, что у меня нет стажа. Я пошла, но через несколько минут меня снова вызывают. Один из них говорит: «Вот вы знаете законы, но не подчиняетесь им. Вот жалуется управляющий, что вы не ходите на демонстрации, не голосуете и тому подобное». Я говорю: «У нас страна демократическая: хочу — иду, хочу — нет. Вы не по этому вопросу сюда пришли. На этот вопрос я и в КГБ скажу то же самое».

Но это меня не спасло. Жизнь стала невыносимой.

Суд над Владимиром

А тут арестовали сына Владимира. Я прошу, чтобы меня отпустили с работы на 2 часа, чтобы я передала сыну передачу, потому что передачи принимают только от родных — мамы или папы. Вот тут-то управляющий меня и поймал: «Раз вам нужно, пишите заявление на расчёт». Я написала — и он в тот же момент подписал.

Остались мы на зарплате дочери. Но и её выгоняют с работы.

Сына Владимира арестовали 6 декабря (1980 года. — Ред.), в годовщину суда над моими мужем и сыном. Я рассчиталась 10 декабря. Начала искать правду. Арестовал его следователь прокуратуры, который был первый год на работе. Сам откуда-то из Городенковщины, Довганюк. Я зашла к нему. Он внимательно выслушал меня. Сказал, что как дело будет закончено, он мне скажет, когда будет суд. Но когда я зашла второй раз, он шёпотом сказал, чтобы я ушла из кабинета, пока не увидел главный прокурор Солодовник, потому что ему от этого Солодовника досталось за то, что он со мной говорил. И что дело сына закончено, а когда будет суд — чтобы я сама узнавала.

Я начала ходить в суд. Пришла 6 января 1981 года, на Святвечер. Сказали, что дела в суде ещё нет и чтобы я не ходила. На Рождество я не пошла. А на третий день праздника, на святого Степана, я снова пошла. Везде тихо. Зашла в приёмную. Слышу в другом кабинете гам. Судьи выпивают, произносят тосты, щипают секретаршу Маевскую (потому что она визжит). И такие анекдоты рассказывают, что мне, старой, не по себе. Но жду, чтобы что-то узнать. Минут через 15 врывается в приёмную секретарша, красная, как калина, и спрашивает: «Что вам, женщина?» Говорю: «Пришла узнать, когда будет суд моего сына Сичко Владимира». Она, как была красная, так сразу побледнела. Какой-то судья, кажется, Вилка, проходил мимо и сказал слово «сейчас». Я не поняла, к кому это слово относится. Он исчез, секретарша побежала за советом. Вышла и говорит, но заикаясь: «Чего вы ходите? Суд будет 15 числа. Вам сообщат, нечего ходить». А я не знаю, почему сказала: «А вы бы хотели по такой правде быть здоровой?» Она начала кричать — и я ушла.

Был мороз 30 градусов. От суда до дома минут 10 ходьбы. Говорю дочери, что хоть около суда тишина, но собирайся, пройдёмся ещё раз, потому что что-то мне подозрительно.

Как раз приехал к нам знакомый Креминский Володя, мы попросили, чтобы он подвёз нас к суду. Он подвёз, но не к самому суду, потому что дорога была перекопана. Оставалось метров 100. Мы бежим и видим, что в зале суда кто-то сидит. Мы бегом. На входных дверях встречает нас милиционер. Стал в дверях и говорит: «Нельзя, суд идёт». А я говорю: «Мы и идём, потому что суд идёт». Но я не знаю, чей суд. Оксана ловкая. Он поднял руки в дверях, чтобы нас не пустить, а она под руку ему — и уже в зале. Ей ещё нет 18 лет, так что всё можно, а я не иду. Двери стеклянные. Думаю, если она позовёт, что судят сына, тогда и я пойду. Оксана осматривается по залу — подсудимого не видно. Сделала ещё шаг — а тут в уголке за колонной сидит Владимир! Она как закричит: «Володя! Володя!» Я уже не знаю, куда делся милиционер, то ли я его толкнула, то ли прыгнула через голову, но оказалась в зале.

В это время суд встал и пошёл на совещание. Мы сели в первую скамью рядом, где в уголке сидел Владимир. В зале никого из гражданских, кроме до 15 милиционеров. Мы смотрим на сына, а он рад, что мы есть, что хоть кто-то увидит этот позорный суд. Вошли судьи и говорят: «Встать, суд идёт». Милиционеры встали, сын сидит, и мы сидим. Они повторили и кричат на нас: «Встать!» Мы сидим. Говорю: «Если бы шёл суд, мы бы встали, а то кучка лжецов и пьяниц, которые полчаса назад произносили тосты, щипали секретаршу и наврали мне, что суд будет 15 января. О, не дождётесь, чтобы мы перед вами стояли!» Тогда они говорят милиции: «Выведите их!» Этот милиционер, знакомый Цап, что нас не впускал, идёт к нам. А моя Оксана — я и не ожидала — встала, подняла кулак вверх и говорит: «Кто первый, подходите, я сейчас всех вас перетолчу!» Милиционер отступил, нас оставили. Я посмотрела, а в зале с нами был ещё этот Креминский, который нас подвёз.

Дали сыну последнее слово. Он сказал красиво. Где-то у меня это записано. Я приложу... Но его никто не слушал. Зачитали: «3 года исправительных лагерей по статье 72 часть 1». И вышли. Я спросила, разрешат ли свидание и передачу. Сказали, что нет. Я подошла, чтобы попрощаться — не пустили. Но Оксана под руки милиции — и обвила руками шею брата. Тогда милиционер за волосы её. А Влодко через её голову как вдавил кулаком милиционера меж глаз, я уже увидела, как тот оказался на земле, и его пинали сапогами. Закопали его в машину через задние двери суда, а нас выпихнули в передние... (Примечание Владимира: Я схватил милиционера за шиворот и со всей силы прижал к стене, так что аж оторвал его от пола. Другие подбежали и скрутили мне руки, но не били).

Судили на святого Степана специально. Они знали обо мне всё до мелочей. Знали, что я Степания, что в этот день у нас всегда были гости, и мы устраивали небольшое застолье. Рассчитывали, что и сегодня будет так, потому что даже выслали ко мне родственника в гости из Львова, но объяснили ему, чтобы не опоздал. Но у него, видно, ещё совсем совесть не пропала. Он опоздал, мы застали его, когда уже пришли с суда. Правда, он до сих пор об этом не признался. Гость ушёл вечером. Наверное, ночевал в КГБ, потому что до Львова добраться было нечем. А мы с дочерью рано утром под суд. Я приготовила передачу и стала у стены, надеясь, что не все милиционеры собаки, кого-то упрошу, чтобы приняли. Но где там, сказали, что мы вчера были очень умные, они ничего не примут, и свидания не будет. Тогда я сказала, чтобы дочь пошла под кабинет начальника на второй этаж: услышит, как откроют камеру и будут выводить Владимира, чтобы подбежала к нему, потому что меня с двора выгоняют. Я бы ещё спряталась где-то, но с нами пришла наша собака Лайма, которая очень любила сына. Она выдаёт меня, потому что лезет туда, к КПЗ.

Наконец слышу крик. Дочь увидела, что ведут Володю, и сбежала, но конвой заслонил брата от неё, пропустил Владимира вперёд, потянул за порог, где стояла машина, а сам стал на пороге. Когда Оксана хотела выбраться на улицу, сзади подошёл следователь (недалёкий наш сосед Стандьо, с его дочерью Оксана ходила в один класс) и ударил Оксану папкой острым концом в затылок. Тут Оксана закричала, а он начал бить её и приговаривать: «Тебя, суку, давно надо было повесить». Я подбежала к машине и не знаю, просить ли, чтобы взяли передачу. А машина не воронок, а «бобик». Я вижу, что сын сидит тут, а бежать ли, потому что Оксана кричит и плачет. Смиловался милиционер, сказал: «Давайте передачу». Сели и уехали, а я уже не бегу за машиной, а в коридор. Слышу, Оксана в кабинете плачет. Я зашла и говорю: «Пойдём домой». А какой-то следователь говорит, что она не пойдёт, потому что арестована за то, что толкала милиционера. Тогда Оксана сказала, что Стандьо её бил. В таких случаях и я выхожу из себя. Что я им говорила, не могу передать, но я забрала Оксану, и мы ушли.

Хождение по мукам

Остались мы с Оксаной одни. И если бы не эти диссиденты, члены Хельсинкской группы, которые время от времени наведывались, казалось бы, что мир забыл о нас и наших бедах.

Я долго не хотела писать воспоминания, потому что очень тяжело ещё раз переживать пережитое. Пишу, а слёзы ручьём текут из глаз. Это не сказка, а горькая действительность...

9 января 1981 года прошло полтора года, то есть половина срока заключения мужа Петра и сына Василия. Им полагалась первая передача (это дата нашего с Петром «серебряного» юбилея — 25 лет). Я поехала на это длительное свидание.

Но свидания не дали. А первую передачу приняли. Помню, что это была первая и последняя передача, потому что больше никогда не принимали. Сыну, кажется, тоже приняли. Каждые полгода полагалось «короткое», то есть часовое свидание — через оконное стекло. Но мне их не давали, потому что, когда я приезжала, их сажали в карцер.

Хочу вернуться к тому, что произошло в тот же день, 9 января 1981 года, в лагере, где мой муж отбывал срок, в городе Брянка. Как раз 5 января исполнилось полтора года с момента их ареста, и мужу полагалась посылка весом до 5 кг. Я заранее отправила её, чтобы он получил её вовремя, потому что следующую он мог бы получить только через год. Я положила в посылку 4 кг сала, немного кутьи, мака и печенья. Посылка не дошла к нему к праздникам, как я рассчитывала, а, возможно, её специально выдали ему 9 января. Он попросил ребят на кухне сварить эту кутью. А вечером пригласил на ужин весь барак, то есть 60 человек. Хотя они были людьми другого склада, с ними нужно было считаться. Некоторые отдали свой паёк для кутьи, муж смешал кутью с маком, нарезал сало на кусочки, чтобы хватило всем, поставили стол посреди барака и попросил, чтобы все подходили со своими ложками и хлебом. Брали ложку кутьи и кусочек сала на свой хлеб и отходили. Заключённые спрашивали, в честь чего он это делает, и муж отвечал, что в этот день у нас «серебряная свадьба», мои именины, ну и коляда. Кто-то донёс на вахту. Появился надзиратель, встал на пороге и наблюдал за этим застольем, не сказав ни слова. После ужина начались вызовы заключённых в штаб лагеря. Расспрашивали о деталях, но их не было. Каждый с удовольствием съел кусок сала и за это благодарил.

Наконец утром вызвали мужа, тоже спросили, что и зачем. И тогда зачитали приказ: в связи с нарушением режимного порядка его лишают возможности покупать товары (каждый месяц заключённый имеет право покупать сигареты, рыбные консервы, пряники, маргарин) на полгода и следующей посылки, которая должна быть через год. Сказали подписать приказ. Но вместо этого муж написал заявление: «До конца срока отказываюсь от всех ваших подачек, которыми вы меня шантажируете, то есть от покупок и посылок. Оставляю за собой право переписки с родными и свидания».

А когда через два месяца, то есть 8 марта, я приехала на первое свидание, где, как я уже упоминала, муж пришёл раненый, то после свидания ему разрешили взять с собой остатки еды. И хотя ему очень хотелось, муж сказал, что достоинство выше голода, что раз он отказался от их «искренних» подачек, то слово сдержит, потому что иначе у них была бы возможность дальше копаться в его душе. Когда я ехала на свидание, будь то короткое или длительное, всегда брала с собой посылку в надежде, что муж, возможно, передумает. И они разрешали ему взять не из щедрости, а чтобы проверить его стойкость. Муж никогда не взял ни крошки (...)

Приехала домой и застала уведомление из Запорожья, что «Сичко Владимир находится в исправительном лагере города Вольнянска Запорожской области, разрешается короткое свидание». Как будто вздохнула с облегчением. Собрала свои вещи, поехала в Запорожье. Дали короткое свидание. Сын осунулся, но не жаловался, потому что у него был такой характер, что за всю жизнь он никогда ни на кого не жаловался. И даже если кто-то причинил ему зло, он старался его оправдать.

У него был общий режим, и поэтому полагалось два длительных свидания (то есть суточных) в год. Я поехала с дочерью Оксаной. Нас зачитали по списку третьими, но когда подошла наша очередь, сказали: «Подождите». Заходило тогда 12 семей, всех принимают, а мы ждём. Знак, что нас уже не пустят. Но наконец настала наша очередь. Всех пустили без обыска, а нас отвели в отдельную комнату, где две женщины обыскали нас до нитки. Тогда пустили.

Нашу еду всю вскрыли. Консервные стандартные жестяные банки, видно, что из магазина, нераспечатанные. Я их в дороге купила на всякий случай. А с собой у меня было куриное мясо. Просила: «Не вскрывайте, пусть останется здесь у вас, я заберу на обратном пути». Не помогло. Вскрыли всё, вывернули в большую миску и перемешали, чего-то искали. А печенье раскрошили на мак. Все мы были взвинчены, есть не хотелось, и мы почти всё выбросили, потому что в чём и как сохранить в дороге?

Там в помещении на 12 семей одна кухня. Кто быстрее приготовит, тот быстрее поест. И когда я на кухне что-то готовила, другие заключённые рассказывали женщинам, что в зоне есть «петушатники». Я поняла, что это курятник для петухов, и спросила: «А что, у вас тут есть петухи?» Они засмеялись и сказали, что да. А я допытывалась: «А кто их кормит, а кто их ест?» Тогда они стали рассказывать, что в зоне есть и психиатрическая больница, куда за любую провинность можешь попасть, а ещё хуже эти «петушатники», мужчины, которые живут между собой. Не знаю, как это деликатнее объяснить. Потому что, как говорят в народе, это гадкое слово, красиво не скажешь.

Я зашла в нашу комнату, где на обед ждали Влодко и Оксана, и в шутку сказала: «Ну что, Володя, я слышала, что у вас даже «петушатники» есть, а ты не признаёшься». Он ответил: «Потому что стыдно об этом говорить, но раз ты спросила, то скажу тебе, что начальство часто пугает меня, что за какую-нибудь провинность бросят в «петушатник». Так знай: всё выдержу, а этого нет. Если покончу с собой, то только из-за этого».

У меня не было слов ни для совета, ни для утешения. Но боль сжала сердце. С этой болью вернулась домой, а дома горячо молилась Богу уже не о том, чтобы сын вышел на свободу, а чтобы Бог сохранил его от позора, от «петушатника». О таком позоре над заключёнными может рассказать кто-то другой. Я женщина, не могу. Но скажу, что ни одно государство не должно допускать народ, особенно молодёжь, до такого уровня разврата.

Как-то летом ко мне в Долину приехала пани Светлана Кириченко, жена Юрия Бадзё. Сказала, что получила из Москвы какие-то важные сведения о муже и о тех, кто с ним сидит. В Киеве негде спрятать, потому что в квартире найдут. Нам нужно было отлучиться из дома на два часа, и она попросила спрятать эти бумаги, потому что ещё не успела с ними ознакомиться, а хочет снять копию. Туалет у меня во дворе, возле сарая. Там была двойная крыша. Никто не мог видеть, как мы заходили, потому что на наш двор выходило только окно с чердака, да и то из летней кухни соседки. Не знаю, то ли оттуда подглядели, то ли подслушали. Мы оставили эти бумаги в туалете, а когда вернулись через два часа — их там не было. Спросили у дочери, кто ходил по огороду. Она сказала, что никто, только тётка, которая жила по соседству, ходила по огороду и ловила какую-то курицу.

Пишу это, чтобы показать, как тяжело было, когда фиксировалось каждое движение, каждый шаг. Но по этому поводу в КГБ не вызывали, чтобы не выдать своих агентов.

Шёл 1981 учебный год. Дочери нужно было поступать. На этот раз она подала документы в Львовское медицинское училище. Сдала предмет химию. Была уверена, что поступит, потому что химию знала как свои пять пальцев.

Мы обе приехали накануне экзамена. Нужно было где-то переночевать. Хотя здесь была и родня, они упрашивали нас не заходить к ним, чтобы у них не было неприятностей. Мы зашли к одним из числа шестидесятников, попросили, можно ли переночевать. Но, к великому удивлению, и эти люди отказали, мотивируя тем, что их ребёнок учится, и они дали слово (не знаю кому), что с политзаключёнными общаться не будут, чтобы таким образом обеспечить дочери поступление в институт...

Мы переночевали на вокзале. На следующий день Оксана зашла в аудиторию, а я начала переживать. Было много родителей. Спрашивают, почему я волнуюсь, и говорят: «Разве вы не заплатили?» Говорю: «Нет». — «Ну, тогда будьте уверены, что дочь выйдет с двойкой». И угадали. Дочь вышла плача. Говорит, всё знала, всё ответила — и поставили «2». Во Львове тогда одна фамилия Сичко — это уже была бомба. «Враги народа». Я не искала блата, потому что нечем было платить, и знала, что даже если бы у меня были деньги — за это никто не возьмётся.

Дочь пошла дальше работать. А в октябре мы обе поехали в лагерь в Черкассы, потому что сыну Василию было разрешено суточное свидание. В лагере пришли под окошко, где все посетители сдают паспорта на свидание. Приняли и мой. Сказали, что сын уже ждёт у ворот. Я ещё сбегала неподалёку в ларек, купила яиц и молока, потому что из дома это не довезёшь. Иду радостная, а тут мне говорят, что надзор искал меня, чтобы я подошла к окошку. Я подошла, а он возвращает мне паспорт и говорит: «Свидания не будет, потому что Сичко только что заболел дизентерией и его забрали в изолятор».

Я подняла шум. Пошла к начальнику — он сказал, что ничем не может помочь, потому что это сделала санитарная служба. Я к начальнику режима Полякову — он накричал на нас. Я потребовала начальника санчасти. Вышла какая-то вредная женщина и набросилась на нас: «Вы что, не знаете, что такое дизентерия?» Говорю: «Знаю, но сын утром был у ворот здоровый, что, там у ворот наложил в штаны?» Один его «отрядный» увидел, как я убиваюсь, и сказал правду, что Василий здоров, он и не знает, почему его забрали в изолятор, что Василий сопротивлялся, и его в наручниках увели в изолятор, а он кричал: «Что вы делаете? Мама за воротами ждёт меня!»

Мы увидели, что все наши старания напрасны. Объявили голодовку и сообщили об этом начальнику лагеря, копию в прокуратуру по надзору, а сами сели в коридоре. Первую ночь нас никто не прогонял, а на второй день вижу: приехал прокурор по надзору (я уже успела его узнать). Пошёл к начальнику. Хорошо видел нас и вроде бы поздоровался. Мы ждали с надеждой, что всё решится в нашу пользу. Но он выбежал из кабинета начальника лагеря и не взглянул в нашу сторону, побежал к машине. Нас начали выгонять на улицу. Но ночью вахтёр пустил нас в коридор. На третий день вызвал нас к себе в кабинет начальник режима Поляков и сказал: «Если вы не уйдёте, мы сейчас вызовем воронок, и он отвезёт вас туда, где вам не захочется голодать. Здесь не те места, и нас голодовкой не возьмёшь».

Это на втором этаже. Тут было приоткрыто окно. Оксана тихонько подошла к окну и говорит ему: «А откуда вы знаете, что я выйду от вас через дверь? Я сейчас выброшусь из окна — и вы через мой труп дадите маме свидание». И в тот же момент бросилась к окну, но он успел поймать её, уже перевешенную. Я испугалась, потому что не ожидала этого от дочери. А он позвал вахтёра и сказал: «Выведите их». Что тот и сделал.

Я увидела, что дочь от голода дошла до предела, что ещё день — и кто знает, что будет: потеряю ещё и последнего ребёнка. Я начала уговаривать, чтобы мы ехали домой. Она противилась, но послушалась. Мы поехали на станцию Шевченково. Уже в поезде начали есть. Но с чего начинать? Мясо выбросили, потому что оно протухло, сметана немного скисла. Было ещё немного сыра, вот с него и начали.

Я больше Оксану с собой не брала.

(Далее, вплоть до раздела «Второй суд над Василием» — перенесено из раздела «Дальше пишу наугад, что вспомню». — Ред.) Хочу привести ещё один факт, только забыла, какого это было года. Думаю, где-то 1981 или 1982. Получила уведомление, чтобы явиться в областную Ивано-Франковскую прокуратуру к прокурору Шёлковому. Поехала. В кабинете сидел прокурор Шёлковый. Он сказал, что в Москве судили диссидента, какого-то Лаута (я лично его не знала), и что при обыске у него нашли документ, который имеет отношение ко мне. В нём всё полностью сфальсифицировано. Я должна его прочитать, опровергнуть, что это всё выдумано, и поставить свою подпись. Подаёт мне этот документ.

Я взяла его в руки и сразу поняла, в чём дело. Это же была перепечатанная моя жалоба, которую я писала в Московскую прокуратуру (для отвода глаз), а копию отдала в Москве диссидентам! Там говорилось о том, как сыну Василию после исключения из университета пришили диагноз «шизофрения». Я там описала все подлости, о которых уже здесь упоминала. Когда я прочитала, прокурор сказал, чтобы опровержение я написала на русском языке, потому что этот документ из Москвы. Говорю: «Хорошо». На последнем листе было место примерно на полстраницы. Я начала писать: «Изложенному в этом документе прошу верить, это истинная правда». И поставила подпись.

Прокурор, прочитав, закричал: «Что вы наделали, испортили документ, а это же оригинал!» Говорю, не испортила, а то, что это факт, вы можете сейчас убедиться. Психбольница недалеко, сходите или вызовите к себе этого врача Бурдейного, или Ступарик, которая шантажировала там Василия, или самого главного, Донченко. Они вам и скажут правду.

Он вышел, оставив меня в кабинете. Долго не возвращался, а когда вернулся, был уравновешен и сказал: «Рассказывайте, как всё было». Я начала рассказывать. Не с намерением, чтобы он меня пожалел, а чтобы показать, как они обнаглели. Я рассказывала о Василии. Этот прокурор, возможно, не был так подробно осведомлён, потому что арест проводила Львовская прокуратура. Потом затронула и судьбу младшего сына, Владимира. Прокурор сидел за столом, всё время вытирал пот со лба, который лился ручьём, и время от времени повторял про себя: «Не может быть...» Но не со злостью, потому что увидел себя в зеркале, до чего они докатились. Наконец сказал мягко: «Идите, вы свободны».

Я пошла, а в душе бунтовала против Лаута за его разгильдяйство. Мы, украинцы, умели всё прятать, а они в Москве, видно, не были так преследуемы, потому что даже когда я заходила — там вся писанина была или на столе, или в ящике. Когда я рассказывала им о наших репрессиях, они не верили, потому что их так не преследовали. Они на радиостанциях передавали ещё больше, и это сдерживало гэбистов.

Вот хотя бы этот факт. Когда попался им Солженицын, то сделали с ним, как с тем цыганом: вроде бы выкинули на Запад. А наш Красивский уже с разрешением на Запад — да попал на Восток.

Почему пишу, что гэбисты немного боялись огласки по радиостанциям — потому что когда Иосифа Терелю (Род. 27.10.1943, п/з 1962–66, 1966–76, 1977–82, 1982–83, 1985–87. — Ред.) арестовали уже в третий раз (и судили 25.IV.1985), то в этот день у меня сделали обыск. Или в тот день, или на следующий, потому что судили его два или три дня... Сказали ему, что у меня провели обыск. Он спросил: «Так что, вы арестовали и её?» А они ответили: «А ты бы хотел, чтобы «Свобода» разрывалась, что всю семью арестовали? Нет дураков». Вот что спасло меня. Какими бы могущественными они ни были, но боялись огласки.

В 1981 году, перед Днём Конституции, наступила зима, а колхозные поля остались с несобранной свёклой и брюквой. Всем производствам, то есть всем городским работникам, выделили соответствующие гектары земли — нужно было это собрать. Накануне праздника Конституции мы собирали брюкву. Выгнали всех, то есть партийное и беспартийное начальство, и всех смертных, потому что дождь идёт со снегом.

После обеда, где-то около четырёх часов, ко мне подходит один из приспешников (работал каким-то инженером) и говорит: «Бросайте работу, поехали на производство, вас ждут». Я уже начала отряхивать с себя грязь, потому что подумала, что кто-то рассчитывается с работы и нужно начислить зарплату, а некому, потому что все в поле. Но между делом спросила: «А кто ждёт?» А этот инженер Зенок Козак говорит: «Да КГБ». Я оторопела. Спрашиваю: «Где повестка?» А он говорит, что нет. «В таком случае я иду дальше чистить брюкву». И взялась за работу. Он пошёл к машине, которая ждала неподалёку, и уехал с ними. Я подумала: «Слава Богу».

Пять часов, конец работы, сбор домой, ждёт нас автобус. Домой собрались быстро. Все мокрые, переодеться не во что. Только отъезжать в Долину — наш автобус кто-то задержал. Открываются двери, заходит этот Зенко Козак с повесткой, даёт мне и говорит: «Выходите». Я тут уже не сдержалась: «А ты, янычар, какие функции выполняешь в КГБ?» И ну ругать его по-собачьи. Я не выходила, автобус стоял долго, люди промокшие спешили, но никто мне ничего не сказал ни полслова, выходить или нет. Но когда подошёл кагэбэшник и сказал, что не отпустит автобус, я пожалела своих коллег и вышла.

Привезли меня в КГБ с огромным ножом на полметра, которым я чистила брюкву. И ещё у меня в сетке были две буханки хлеба, купленного в поле. В грязи, но такая возможность бывает раз в год. День Конституции — надо, чтобы хоть раз в год у каждого в доме был хлеб. Тот хлеб не завёрнут, вымазан в грязи, и я вся в грязи. Посадили на стул. Начальник КГБ, в то время Кущенко, спрашивает: «Почему вы, Стефа Васильевна, не в настроении?» Сбоку сидят ещё два франта. Говорю: «Не подходите, я вооружена, у меня нож, так запущу в вас, и греха не будет. Почему ловили меня по дорогам при людях, как бандита, подрывали авторитет, ещё и угрожали наручниками, если не выйду из автобуса? Как мне завтра с этими людьми работать? Я думала, что огонь надо тушить, но вижу, вы ещё не сгорели».

Довели меня до отчаяния. Тогда отозвались те двое. Представились, что они из Ивано-Франковских органов КГБ. Я должна поставить свою подпись на каком-то письме, что завтра, то есть в День Конституции, в городе Долине никто не вывесит сине-жёлтого флага. Я сказала: «Идите ищите глупее себя, но не здесь. Вы повесите, а я буду отвечать. Что, нет другой причины меня арестовать? Подумайте и придумайте что-нибудь поскромнее. И во второй раз по такому вопросу меня не вызывайте, потому что буду жаловаться». Погрозили мне и отпустили. А мне жаловаться некуда. Все они одним лыком шиты.

Второй суд над Василием

14 декабря 1981 года я поехала в Киев в Министерство внутренних дел, ул. Богомольца, 10 (Богомольца. — Ред.), чтобы там добиться какого-то закона. Потому что пришло приглашение из Торонто от сестры Чабак Розалии для меня, Оксаны и Влодко (он ещё был на свободе). Как я тогда мечтала вывезти детей из Союза, один Бог знает! Запомнила название улицы, потому что подумала, что такое осиное гнездо, а название улицы не подходит. Там при входе сказали подождать. Я долго ждала, пока пришёл какой-то майор. Спросил, кто по поводу эмиграции. Сказала, что я. Он ответил: «Ваш сын и муж отбывают наказание. Мы не можем вас разлучать, поэтому просьбу сестры из Торонто отклоняем».

Пока пришёл начальник, тот старый приспешник, что сидел в приёмной, начал хвалиться, что, мол, мы сегодня ввели войска в Польшу. Я ему сказала: «Чем мудрый стыдится, тем дурак хвалится». Пришёл начальник и сказал, что ему доложили обо мне, он сверялся с лагерным черкасским начальством, что всё в порядке с сыном, хоть сегодня я могу везти посылку.

Я вернулась домой, но сразу не поехала в Черкассы, потому что знала, что если посылка не положена, то не примут. Я поехала 4 января 1982 года.

Прихожу под вахту, где принимают посылки, а надзор говорит мне, чтобы зашла к начальнику. Я пошла, а начальник говорит: «Зайдите к начальнику режима». Я зашла, а он на ходу, будто куда-то спешит: «Василия здесь нет, он находится в Черкассах в следственном изоляторе». И ушёл.

Я с сумками поехала в черкасскую тюрьму. Спрашиваю вахтёра, есть ли здесь Сичко. Он мне говорит, что Сичко «содержится» здесь в тюрьме ещё с 10 октября 1981 года. Что 30 декабря его водили на суд, но вернули. Суд будет, наверное, завтра...

Я узнала больше, чем ожидала. Наступал вечер. У меня были в Черкассах добрые друзья, бывший заключённый норильских лагерей, и я пошла к ним на ночь. Очень удивились такому ходу событий.

Утром я пошла в суд, к судье Кульчицкому, который вёл дело сына. Спросила, когда суд. Он ещё не был проинформирован от КГБ, кто такой Сичко, и рассказал мне всё по правде: «Сичко обвиняется в хранении наркотических веществ без цели сбыта. Мы провели экспертизу и установили, что его организм не склонен к наркотикам, потому что он даже не курит». Судья очень удивлялся, почему у парня такое обвинение. Я спросила, когда суд, он ответил, что сегодня (то есть 4.01.1982), но ещё не знает, в каком зале, потому что зал, где судили раньше, на ремонте. Чтобы я пошла «погулять», а он после обеда скажет мне, куда идти, а лучше сообщит о суде.

Я никуда не пошла, потому что с тяжёлыми сумками некуда идти. Я села в коридоре и начала ждать, когда меня позовут. Было 10 утра. Где-то около 11 часов вижу, идут. Впереди Кульчицкий-судья, за ним ещё два мужчины и одна женщина, все с папками под мышками. Судья так свысока взглянул на меня, не сказав ни слова, и ушёл. Я догадалась, что, наверное, пошли на суд. Что делать? Чтобы убедиться, я зашла в приёмную, застала одну секретаршу и спросила: «Где будет суд Сичко? Судья только что сказал мне, но я недослышала, а они все ушли». А она совсем спокойно ответила: «В тюрьме, где он содержится».

От суда до тюрьмы напрямую три квартала, а в обход дальше. У меня тяжёлые сумки. Я выскочила на тротуар, остановила такси, сказала: «К тюрьме». И приехала раньше, чем пришли судьи, потому что увидела, как из-за угла здания они все маршировали.

Под воротами тюрьмы они позвонили, и хотя видят меня, не обращают внимания. Вышел сам начальник тюрьмы, начал пускать по одному, спрашивая: «Кто вы?» — «Судья». Второго спросил — «Заместитель». И остальные двое — «Заседатели». А я уже переступила порог и оказалась с ними в подъезде, прошла за плечами. Тогда начальник тюрьмы спрашивает Кульчицкого: «А это что за женщина?» Кульчицкий ответил: «Не знаю». Тут я повысила голос: «Не знаешь? А минуту назад говорил, что позовёшь на суд!» Все куда-то исчезли за соседними дверями, а начальник тюрьмы, как говорят, с треском вытолкал меня за дверь.

Через два квартала находилась главная прокуратура. Я оставила свои сумки на тротуаре возле тюрьмы наплевать на всё и пошла в прокуратуру. Застала заместителя главного прокурора, какого-то по фамилии Беседа. Он выслушал меня и при мне позвонил в тюрьму, чтобы меня пустили на суд, потому что я мать, и так велит закон. Не знаю, что ответили, но он сказал мне: «Идите, вас пустят на суд». Я рада, что хоть чего-то добилась, пошла. Но сколько ни стучала, ко мне никто не вышел, а вахтёр через окошко сказал: «Уходите, а то задержим».

Я снова пошла в прокуратуру, а тут обед. Подождала. Меня всю трясёт, потому что знаю, что суд идёт, чтобы хоть сын знал, что я здесь. Пришёл Беседа и тогда сказал уполномоченному по делам заключённых: «Займись этим делом». Этот уполномоченный (тот самый, что приезжал в лагерь, когда мы объявили голодовку) начал звонить в тюрьму, чтобы разрешили маме, то есть мне, быть на суде, после чего сказал: «Идите, вас пустят в зал». Я пошла, стучу, гремлю. Наконец вышел начальник тюрьмы. Спрашивает меня: «Что вам?» Говорю: «Вам звонили из прокуратуры, чтобы вы пустили меня на суд Сичко». А он спрашивает: «А у вас повестка есть?» Говорю: «А вы мне дали?» Он по-военному цокнул каблуками, палец к виску и сказал: «До свидания». Ушёл и закрыл дверь на замок. А день катится к вечеру.

Снова пошла в прокуратуру и опять этот же Беседа взял телефонную трубку и при мне сказал: «Что вы там делаете, здесь возле меня стоит мама и говорит, что поедет в Москву жаловаться. Я с себя ответственность снимаю, будете отвечать вы». После чего сказал: «Идите, на этот раз вас пустят».

Но на этот раз не то что двери, а и окна закрыли на ставни. Идти в прокуратуру не было смысла, потому что был шестой час вечера. Хоть была зима, весь день шёл дождь. Я вся промокла, но стала ждать под воротами, ещё на что-то надеясь. Через час, ровно в 7 вечера, открылись ворота. Первым вышел Кульчицкий, хохоча, а за ним остальные. Я хотела спросить, осудили ли сына и на сколько, но они, хохоча, сели в машину и уехали...

Ко мне подошёл какой-то пожилой человек и спросил, не мама ли я Сичко. Сказал, что он адвокат Крамар. Было уже темно. Он сказал немного отойти от тюрьмы и начал рассказывать о суде. Говорит, это не суд, а позор: «Сичко судили 31-го, но он очень аргументированно защищался, свидетелей даже фальшивых не было, так его не осудили, а увели в камеру. Сегодня его привели такого избитого, что лицо всё синее, опухло так, что глаз не видно, и начали старую песню. Сичко снова сказал, что его судят не за наркотики, что это выдумка, потому что не пришёл даже этот опер Сидоренко, который сфабриковал ему эти наркотики. Похоже, стыдно. «Вы судите меня как диссидента, за правозащитную деятельность». Тогда они подняли его на смех...»

Адвокат продолжает: «Я заступился, чтобы закрыли дело, потому что преступления нет и нет доказательств. Моих доводов не слушали, приговор был готов, ему зачитали: «за хранение наркотических веществ без цели сбыта, срок 3 года». И ещё, кроме этих трёх лет, досидеть 5 месяцев и 25 дней предыдущего срока».

Я попросила у адвоката обвинительное заключение. Он сказал, что это запрещено, но дал его с условием, что я сниму копию и утром верну.

Я пришла утром, принесла обещанное, и адвокат добавил: «Сичко, как и всем заключённым, после суда положено и свидание, и посылка. Если вам не разрешат, то обратитесь к начальнику юстиции». И указал адрес. Я поблагодарила, потому что Бог послал мне одну-единственную душу среди этого злобного народа.

Случилось, как адвокат и предвидел. Сказали: «Посылка и свидание запрещаются». Я пошла к начальнику юстиции, но уже была обеденная пора, начальник шёл на обед. Но сказал, что не может быть, чтобы не разрешили, потому что по закону положено всем, даже тем, у кого смертная казнь. Что он идёт на обед, зайдёт в суд, выяснит всё, и я увижусь с сыном после обеда.

Я подождала, а когда он вернулся, сказал: «Закон разрешает и свидание, и посылку, но здесь есть ещё примечание, что последнее слово за судьёй. А Кульчицкий не разрешает, так что я здесь бессилен».

И сегодня этот пан Кульчицкий живёт в городе Черкассы, по улице, кажется, Ленина, № 5, и работает адвокатом. Во время «перестройки» этому палачу и волос с головы не упал. Моя знакомая зашла к нему по какому-то делу в прошлом году. Он назвал себя Кульчицким, а она спросила, не он ли был судьёй. Он подтвердил. А она: «Так это вы судили Сичко Василия и фабриковали ему срок? Я ведь в курсе всей этой мистерии». Он сказал: «А что делать, мне приказало КГБ, и я выполнял».

И сегодня он имеет право работать защитником, весь в пятнах? Если какая-то «перестройка», то почему не выгоняют таких Кульчицких с насиженных мест? Тогда ему сказали делать так, он делал так, а завтра скажут иначе, он сделает иначе. А где его разум? За Демьянюка цепляются, мол, где был его разум. (Дело Ивана Демьянюка 1977–1992 гг., безосновательно обвинён в преступлениях против человечества. — Ред.). Хоть этот не виноват, а своих виновных не видят. Таких Кульчицких по Украине хоть метлой мети.

День в январе короткий, наступил вечер 5 января. Завтра Сочельник, но мне не до празднования. Сердце так переполнено горечью, что не хочется жить. Я пошла на почту и позвонила домой в Долину, дочери. Сказала, что случилось, какой сюрприз принёс нам Новый год, и что домой я не приеду, чтобы она на праздники ехала в Калуш к тётям, а я поеду или в Запорожье к сыну Владимиру, или в Брянку к отцу, потому что им тоже положена посылка. Дочь так оторопела, что ничего не ответила, заплакала, а я положила трубку.

Пошла на ночь к знакомым, а утром ещё раз пошла по судам и прокурорам. Но напрасно просить в Петров день льда. После обеда, 6 января, в Сочельник, я поехала в аэропорт. Думаю, куда будет самолёт, туда и полечу — или в Запорожье, или в Брянку. В аэропорту почти нет людей. Три дня была нелётная погода. И сейчас объявили, что самолёты не летают. Люди сдали билеты и пошли на станцию Шевченково к поезду. Я всё равно подошла к кассе и спрашиваю, можно ли взять билет до Львова или до Ивано-Франковска (потому что нет ни до сына в Запорожье, ни до мужа в Луганск). Очень жалко стало дочь, что с такой вестью оставила её на Коляду одну.

Кассир спрашивает: «А конкретно?» Говорю: «Ивано-Франковск». Билеты были готовы, потому что люди их сдали. Она дописала фамилию и сказала: «Бегом, посадка заканчивается». Я моментально оказалась в самолёте, и мы полетели, всего два человека. Снова думаю, неужели Бог смилостивился надо мной и над моей бедой? В 5 часов вечера я уже была в Ивано-Франковске, а вечером в 7 часов переступила порог нашего дома. Смотрю, дочь не послушалась меня, не поехала в Калуш, но сварила ужин на Сочельник и делает подливу из грибов. Спрашиваю: «Почему ты дома?» А она отвечает: «Я так молилась, чтобы ты приехала, и верила, что Бог услышит мою молитву. Вот видишь — услышал».

Как видите из написанного, чем больше религиозные праздники, тем больше сюрпризы подносили нам гэбисты. Они знали, что мы веруем в Бога, потому что каждый раз, когда вызывали в КГБ, спрашивали, верую ли я и в какую церковь хожу.

Ещё в Черкассах написала мужу в лагерь в Брянку несколько слов и поделилась новостью. Приехала домой, собрала вещи и поехала в Брянку, повезла посылку. Приходилось брать больше, хотя разрешено 5 кг. Потому что не угадаешь, что можно. В одном лагере можно сахар, а в другом вместо сахара конфеты. В одном колбасу, а в другом только сало. Я на этот раз взяла сахар. При проверке сказали, что нельзя, только конфеты. Поблизости магазина не было. Пока я нашла конфеты — мне возвращают посылку. Говорят, только что узнали, что мой муж объявил голодовку. Вернули мне всё перерытое, вскрытое, потому что консервы открывали...

А муж действительно узнал из письма, что Василию дали второй срок заключения, и объявил голодовку в знак протеста против такого беззакония.

Свидание с Василием*

(*Написано в октябре 1994 года, г. Рига. — Ред.)

Я уже писала, что когда сына Василия в Черкассах осудили во второй раз (4 января 1983 года. — Ред.), посылку не приняли, свидания не дали и сказали: «Приходите через месяц».

Я и поехала через месяц, хотя мало надеялась на какие-то уступки. В Черкассах в тюрьме обратилась к дежурному, а он спросил, приехала ли я по телеграмме. Спрашиваю: «По какой телеграмме?» А он говорит, что ему звонили из прокуратуры, чтобы, если я приеду, не принимать посылку, а сначала отправить к ним. Сказали, куда. Я пошла. Это был не тот адрес, куда я обращалась к прокурору, а другой. Спросила у дежурного, кто меня вызывал. Он пошёл узнавать и сказал, что никто. Тогда я сказала, пусть этот «никто» позвонит в тюрьму, чтобы приняли для Сичко Василия посылку. Но тут вышел какой-то человек и сказал мне: «Раз вы сами пришли, заходите». Я ответила, что не сама пришла, а по вызову. Он завёл меня в кабинет, где уже сидело трое, а он четвёртый. Кто-то один сказал мне: «Рассказывайте». Говорю, мне нечего вам рассказывать, но пришлось спросить, почему без их разрешения не принимают у меня посылку. Тогда он начал по-русски, но я переведу на украинский: «Мы не глупые, и вы не глупые, так что будем откровенны. Знайте, что никаких наркотиков не было. Василия судили не за наркотики, а за правозащитную деятельность. Мы знаем, что вы имеете влияние на своих домашних, и не по вашей ли вине они все сидят. Так вот, вы должны повлиять на Василия, чтобы он покаялся, выступил по радио и написал в прессе, что был одурманен. А мы со своей стороны гарантируем ему продолжение учёбы в университете и поступление без экзаменов».

Я выслушала и спрашиваю, как я должна повлиять на него, когда свидания «не положено» и даже «положенную» посылку не принимают? Сказали, что всё устроят.

Когда я пришла, в отдельной комнате за большим столом ждал меня Василий, без всякой охраны. Я поздоровалась, поставила на стол посылку и попросила, чтобы он ел. Он был очень взволнован и спросил, зачем я пришла, потому что его уже замучили с этим покаянием.

Я сказала: «Василий, успокойся, но пока мы начнём разговор на эту тему, я хочу рассказать тебе один фильм, который я вчера, ночуя в Черкассах, видела».

И начала. Правда, названия фильма не помню, но содержание до сих пор помню. Итак, шла война турок с болгарами. Болгарский король поехал в Москву просить помощи. За это время турки захватили дворец и болгарскую королеву с годовалым сыном и нянькой. Радуясь такой добыче, повели их на казнь — сжечь на костре. По дороге королева говорит няньке, у которой на руках сын: «Задуши ребёнка». Нянька начала отказываться. Тогда королева сказала, что отдаёт свой приказ в последний раз. И нянька задушила единственного сына.

Когда турки подвели их к пылающему костру, они сказали такие слова: «Мы вас сожжём, но сына заберём и сделаем из него такого янычара, что он уничтожит Болгарию». Королева ответила: «Над телом вы властны, а над душой нет». Турки к ребёнку — а он мёртв. Королева предпочла увидеть труп, чем янычара.

Я ещё не закончила свой рассказ. Василий ещё не откусил ни разу хлеба, только взял конфету и мял её... Как вбежал один чиновник с криком: «Убирайтесь вон!» Спрашиваю, что случилось, ведь они говорили, что я могу быть и четыре часа. Он не ответил, но всё, что было на столе, смёл рукой на землю и стал пинать, крича: «Забирайте, убирайтесь!» Я успела схватить пустую сумку, а когда опомнилась, Василия в этой камере уже не было. Я поняла, что им не понравилась моя то ли притча, то ли сказка из фильма. Они, хоть и твердолобые, уловили суть моего разговора.

Через несколько дней после этого я получила уведомление, что Василия отправили в Винницу, в лагерь строгого режима. Он был действительно строгий, потому что сколько раз я ни приезжала — столько сын сидел в изоляторе. Всего раз у меня было суточное свидание, тогда, на Пасху (и раз короткое), а второй раз уже после освобождения мужа. Ему оставалось до освобождения ровно 30 дней. Он, туберкулёзный, провёл их в карцере. А кто там был, тот знает: раз в день, а то и через день, черпак постной похлёбки и 300 граммов хлеба. Бетонный пол, по стенам стекает вода, а доска, на которой спать, днём прикреплена к стене, только на ночь на 8 часов её открепляли. Хорошо, если ещё разрешали взять верхнюю одежду, а чаще всего закрывали в нижнем белье.

Свидание с Владимиром

Что выбросила, что забрала — поехала домой и стала готовиться в дорогу в Запорожье, в город Вольнянск, где сидел второй сын, Владимир. Ему полагалась и посылка, и короткое двухчасовое свидание. Приехала. Меня встретил начальник режима Панченко и спрашивает: «Что, опять судили Василия?» А я говорю: «А вам что до этого, не хотите ли и вы так поиздеваться над Владимиром?» Он сказал: «Да». Но свидание разрешили. Сижу по одну сторону стеклянной стены, а он по другую. Такой синий, аж чёрный. Спрашиваю: «Что с тобой, сын, почему ты так осунулся?» А он отродясь никогда ни на кого и ни на что мне не жаловался, а тут впервые за всю жизнь опустил глаза и сказал: «Потому что я очень голоден». (Прим. Владимира: Такого я не говорил). У меня сердце чуть не лопнуло. Говорю: «А я принесла посылку, сказали, что возьмут после свидания». Он обрадовался и спрашивает, что там есть. Говорю, сало (он когда-то сало не любил, а сейчас обрадовался), и консервы, и печенье... Владимир сказал, что не пойдёт в зону, а будет ждать где-то у ворот посылку. Сказал, что знает, что брата судили, потому что начальник режима уже угрожал ему, что если не будет подчиняться, то осудят, как и Василия.

Закончилось свидание, надзор говорит: «Уходите!» Говорю: «Как «уходите», а посылка?» Отвечает: «А посылка не положена!» Говорю: «Вы же сказали, что после свидания, и я знаю, что срок 12.II». А он: «Пока вы были на свидании, кто-то поставил ещё одну палочку, и вместо 12.II получилось 12.III». Говорю: «Так если в вашем блокноте кто-то поставил палочку, почему ищете у нас?»

Говорить было не с кем, потому что специально свидание дали под конец рабочего дня. Всё начальство ушло домой, а надзиратель — пешка.

Ночевать негде. Посылку не взяли, а сын голодный, как пёс, ждёт, потому что я дала надежду... Поверила гаду...

Переночевала на вокзале, пересидела. Вокзал в Вольнянске пустой, только жульё шныряет. Утром поехала в Запорожье, в управление внутренних дел, чтобы выяснить дело с посылкой. Начальник сказал: «Ждите, я занят». А где-то в десять часов запирает кабинет. Спрашиваю, почему не принимает меня. Сказал: «Не могу, иду на собрание, ждите». Я жду. Он после «собрания» не замечает меня и идёт на обед. Тогда я возмутилась. Говорю: «Вы же сказали — ждите, так сколько можно?» Тогда зашёл в кабинет, позвал меня, выслушал, в чём дело, и при мне позвонил начальнику лагеря. Что тот ответил, я не слышала, но он положил телефонную трубку и холодно сказал: «А оказывается, у вас сидит аж трое. Ничего семейка! Уходите!» Я хотела что-то сказать, или даже сказала, но никто меня не слушал. Закрыл дверь на замок и быстрым шагом ушёл.

Вышла я с теми сумками, а перед глазами мерещится голодный сын. У меня продукты для него, а передать невозможно. Я в такой ситуации, как тогда, когда шла от Василия. Вышла на проезжую дорогу, где ходят автобусы, троллейбусы, и иду посередине, надеясь, что найдётся кто-то, кто всё-таки собьёт меня, потому что жить не хочу ни минуты. Забрал меня с дороги милиционер и спросил, не завести ли в психбольницу.

Приехала как-то на вокзал, а по дороге подумала, что поеду в Брянку к мужу, потому что его после голодовки посадили в карцер, посылку не приняли. Думаю, примут теперь, прошёл месяц. Потому что жалко, чтобы продукты из посылки пропадали. Их нелегко достать, ведь у меня пенсия 54 рубля. (У меня не было полного стажа работы, поэтому при начислении пенсии не добавляли никаких льгот. К тому же пенсию начислили за последние три года. Эти три последние года меня лишали любых премий, а месячная ставка 110 рублей).

Итак, приехала я на железнодорожный вокзал и услышала объявление: «Проводится посадка на поезд Симферополь — Львов». Это было в 14:30. Я быстро взяла билет, потому что у кассы, как никогда, было свободно, и побежала к поезду. Села и еду, и только через час вспомнила, что еду не туда, потому что надо было в Луганск, а я еду во Львов. Бывало и такое...

(Далее, до раздела «Инициативная группа...», перенесено из раздела «Дальше пишу наугад, что вспомню». — Ред.) Ещё вернусь к младшему сыну Владимиру. Когда его осудили на 3 года, он говорил, что отец и брат уже полтора года будут на свободе, а он ещё будет сидеть. А получилось так, что он отсидел, вышел, а отец и брат сидели ещё по полтора года.

Вышел из тюрьмы в декабре 1983 года. Устроился на работу шофёром, а тут снова приближался призыв в армию. Он вышел из лагеря с лишаем в волосах на голове, или, как говорят в народе, паршами, которые лезли ему в брови и к глазам. Кожный врач пани Лёда выписывал какую-то мазь, от которой лишай немного уменьшался — и снова появлялся. Когда сын получил повестку в армию, этот врач сказал, чтобы он не волновался, потому что в комиссии будет он, а он хорошо знает, что с этим лишаем в армию не возьмут, потому что он заразный. Поэтому сын принял повестку. Этот врач сказал, что если долинская комиссия что-то нарушит, то его завернёт ивано-франковская.

Спровоцировал сына — и тот поверил. Лёда на комиссию не явился, а в Ивано-Франковске никакой комиссии не было. Так Владимир, хоть и отсидел, неожиданно влип, потому что в армию идти не собирался, а пошёл. (Примечание Владимира. Ещё в конце мая 1984 года на футбольной тренировке мне сломали нос — поперечный перелом кости носа. Это видно и сейчас. С такой травмой полагалась полугодовая отсрочка от призыва в армию. За это время летом я успел бы восстановиться в университете. В военкомате же мне угрожали новым сроком заключения «за симуляцию», но я им ответил, что у меня около 20 свидетелей-футболистов, которые видели, как это произошло, и мне нечего бояться. На это мне ответили, что в строительном батальоне можно служить и со сломанным носом, и через 2 недели забрали в армию.)

Когда-то Лёда был преследуем, потому что установили, что его настоящая фамилия Гундьо. Отец при немцах был полицаем, потом жил в США. Лёда имел большие неприятности со стороны КГБ, но, видно, «искупил» свою вину. Пусть Бог меня за это не осудит, потому что я никого не сужу. Каждый будет отвечать за своё.

Теперь он в Рухе. Получил наследство от отца, что-то немного отдал на Рух и этим спас свой «авторитет». Но к нашей семье относится враждебно, хотя, клянусь, я о нём сегодня вспоминаю впервые. Никто никогда не слышал от меня, что я ему не доверяю или хотя бы подозреваю его. А вспомнила только потому, что из-за него сын попал в Советскую армию.

Инициативная группа в защиту Украинских Церквей

Приехала домой (из Черкасс, в январе 1982 года. — Ред.), застала правозащитника Терелю Иосифа (Род. 27.10.1943. Политзаключённый в 1962–66, 1966–76, 1977–82, 1982–83, 1985–87 гг. — Ред.). Я его немного знала раньше. Он сказал, что репрессии против Греко-Католической Церкви усиливаются, и возникла потребность создать «Инициативную группу в защиту Украинских Церквей». Для этой группы на начальном этапе нужно три человека. Есть люди, но они боятся потерять работу. А из тех, кто не боится, это он, отец Будзинский Григорий из Львова, так не хочу ли я быть третьей? Я обрадовалась и охотно согласилась. Потому что этим я хотела доказать гэбистам, что я не только их не испугалась, не раскаялась за свою семью, но ещё и сама включилась в правозащитную деятельность.

Мы собирали материалы. Их искать долго не пришлось. Ведь почти в каждом селе разрушали или сжигали часовни, церкви и срубали кресты. Преследовали и шантажировали подпольных греко-католических священников и монахинь.

Летом мы всё делали тайно, а в сентябре 1982 года, 9 числа, Иосиф Тереля поехал в Москву, чтобы зарегистрировать нашу группу. Такое решение приняли в тот день на конференции.

«Инициативную группу» не зарегистрировали, но её членов взяли на заметку. Об этом узнали наши преследуемые, близкие по духу женщины, и не одобрили моих действий. Сказали, что теперь меня точно арестуют. Но ареста я не боялась, поверьте, очень хотела попасть в тюрьму и таким образом избавиться от угрызений совести. А то езжу по лагерям (в 1981 году я выезжала к своим 33 раза!) и ничего не могу сделать. Я под ворота лагеря — а их в карцер. Везде слышу одно: «Муж только что проштрафился и попал в карцер». То же самое о сыновьях... Думаю, Господи, пусть уже и меня посадят, тогда совесть будет чиста, что ничем не могу помочь...

Комитет направлял жалобы в Президиум Верховного Совета на местных чиновников, которые уничтожают, сжигают, рубят украинские католические церкви. Выпускаем «Хронику УКЦ». Многие номера сейчас находятся здесь, за границей. В этой «Хронике» мы информируем население о состоянии нашей Церкви в прошлом и сегодня. Тогда контактировать с заграницей было трудно. Но всё же мы передавали «Хронику», чтобы через радиостанции информация о нашем движении за легализацию УКЦ стала шире известна народу. К сожалению, какая-то чёрная рука держала многие номера под замком и не дала им увидеть свет. Лишь теперь часть номеров Олена Тереля привезла из Вены, а часть Иосиф Тереля привёз из Швейцарии. Номера «Хроники» были не только интересны, но и очень нужны, чтобы открыть людям глаза на то, что представляет собой Русская Православная Церковь, кто стоит над ней и чьи указания она выполняет.

Вскоре Иосифа Терелю арестовали и осудили на год. Функции по «Хронике» взяла на себя его жена Олена. Хотя расстояние от меня из Долины до села Долгое Иршавского района Закарпатской области немалое, 7 часов езды на автобусе, но контакт между нами был хороший, можно было добираться без пересадки или пересесть в городе Стрый на другой автобус. Близко ли, далеко ли, но мы с пани Оленой поддерживали связь. Чаще ездила я, потому что она работала и у неё на руках было трое маленьких детей.

Иосифа Терелю освободили в 1984 году, а в феврале 1985 года снова арестовали. Как-то в феврале меня не было дома, а в марте перед вечером пришли два милиционера и вручили повестку, что меня вызывают в прокуратуру. Я как раз готовила посылку для Василия Стрельцова, члена Хельсинкской группы, бывшего учителя английского языка, который отбывал срок в Мордовии вместе с Юрием Бадзё. Ещё кто-то должен был принести мне несколько головок чеснока для этой посылки, но я вложила, что было, и стала зашивать пакет. В прокуратуру я должна была явиться к 10 утра, но перед этим дома кое-что спрятала. Спрятала Библию, отнесла ключи соседке и сказала, что, если не вернусь, ключи отдать только сёстрам, которые жили в соседнем городе. Взяла посылку в руки и, прежде чем идти в прокуратуру, побежала на почту, чтобы отправить посылку Стрельцову. У него не было родственников, а посылка полагалась раз в год, так что пропустить этот момент было бы грехом.

Посылку я несла, потому что знала: иду туда, откуда часто не возвращаются. Когда арестовали мужа, ему об аресте зачитали дома, а Василия «попросили» подъехать с ними в прокуратуру для «выяснения» — и он вернулся домой только через шесть лет. Так же «пригласили» Владимира в прокуратуру, и он вернулся через три года. Поэтому я знала, что значит такое «приглашение».

На почте задержалась, потому что посылка оказалась чуть тяжелее 5 кг, пришлось распороть пакет и убрать лишнее. В прокуратуру пришла только в 10:30. Секретарша указала мне кабинет. Там сидело пятеро незнакомых, значит, не долинские. Сначала спросили, почему опоздала. Ездили ко мне домой, меня не было, думали, что я не приду, но это было бы для меня хуже. Я не сказала, что ходила отправлять посылку для Стрельцова, потому что тогда эту посылку бы процензурировали, а то и изъяли. Подозрение: почему я так нагло её отправляла. Эти незнакомцы представились, что они из Ужгорода, сказали, что арестован Иосиф Тереля, а они знают, что я с ним сотрудничаю, и поедут со мной домой, и я отдам им все документы, изготовленные мной и Терелей. Я сказала, что ничего такого у меня нет и поэтому ничего не смогу им дать. Тогда они, все эти ужгородские и один долинский майор милиции Стандьо (который бил по шее и по голове мою дочь Оксану в коридоре милиции, когда после суда над Владимиром она пыталась увидеть брата), повели меня к милицейской машине и сказали садиться. Сами сели рядом со мной, и машина тронулась. Я подумала, что это уже тот конец, «вымечтанный» и ожидаемый. И мысленно сказала: «Слава Богу». Я даже не старалась смотреть, куда меня везут. Было всё равно. Соседей предупредила, значит, всё в порядке. Но тут машина остановилась перед домом, сказали выходить и открывать дом. Я ответила, что сначала должна взять ключи у соседки. Было немного неловко идти за ключами в сопровождении двух милиционеров, соседка испугалась, но выхода не было.

Зашли все в дом, и тут зачитали, что в первую очередь в связи с арестом Иосифа Терели у меня проведут обыск. Все разошлись по комнатам. У меня три комнаты и кухня. Я сказала, что живу одна, и потребовала, чтобы обыск проводился по комнатам, но они нарушили все законы. Сказали: «Нам некогда». Прихватили двух понятых, которые всегда были наготове, потому что не впервые были в моём доме, с улицы Ватутина 10/20 (или наоборот): Ткачук и Гуменюк. Их распределили по комнатам вместо меня, а я бегала из комнаты в комнату, будто этим могла предотвратить, чтобы обыскивающие не подбросили что-нибудь (как это тогда было принято), что могло послужить основанием для ареста.

Того, что искали, не нашли, но забрали кое-что из мелочей, не относящихся к подозрениям, составили акт обыска (я их никогда не подписывала) и ушли из дома, оставив меня.

Это был конец марта (1985 года), а через месяц должен был освободиться муж.

Иосиф Тереля, когда освободился в 1984 году, чувствовал себя по здоровью довольно плохо, поэтому обязанности и титул главы этой Группы передал члену Группы Кобрину, которого также вскоре арестовали. Остались мы с Оленкой. Добавились новые члены Комитета: о. Гаврилив Михаил, о. Пётр Зеленюх, о. Миргитич.

В феврале 1987 года Иосифа Терелю освободили и принудили выехать за границу. Перед тем как уехать в августе 1987 года, Иосиф Тереля вместе с владыкой Павлом Василиком заявили в Президиум Верховного Совета, что наша УКЦ выходит из подполья. После этого наши священники начали совершать богослужения, не скрываясь. Конечно, не в церквях, но на открытых местах. На кладбищах, на святых местах, где был срублен крест или часовня. Эти службы милиция почти год не разгоняла. Лишь теперь, в юбилейный год 1000-летия крещения Украины, когда начались массовые празднования, священников снова начали сажать на 15 суток или штрафовать, то есть наказывать денежно.

В сентябре 1987 года Иосиф Тереля уехал за границу, а Комитет защиты украинских церквей возглавил многолетний политзаключённый брежневских лагерей Иван Гель. Комитет увеличил своё членство до 11 человек. В это движение массово включились украинские католические священники.

Советский закон гласит, что если есть 20 членов одного вероисповедания, то такую Церковь уже можно регистрировать. А когда Патриарх Пимен осенью на встрече с иностранцами сказал, что такой Церкви, как Украинская Католическая, не существует, что в Западной Украине есть сто бабушек, которые исповедуют эту религию, тогда Иван Гель написал главе Русской Православной Церкви Пимену, поблагодарил, что тот признал существование такой Церкви, а мы постараемся уточнить число верующих УКЦ. И мы начали собирать подписи верующих. Подписывали целыми сёлами, все те, кто долгие годы тайком молились в лесах и полях, подальше от вражеского глаза. Подписи пачками отправляли в Президиум Верховного Совета. К середине 1988 года было отправлено 15 000 подписей. Это, думаю, достаточное число, чтобы легализовать УКЦ, которая более 40 лет не только существует, но живёт и творит. Но 15 000 — это не окончательное число, потому что верующих Украинской Католической Церкви более 4 000 000. Но не каждый поставит свою подпись. Есть люди, которые пережили слишком много страха из-за советского террора, чтобы теперь так сразу избавиться от этого страха.

Нынешний Комитет УКЦ выпускает свой журнал «Християнський голос». Этот журнал передаётся на Запад. Желательно, чтобы он был перепечатан и распространён, чтобы о нём знало более широкое население как в диаспоре, так и на родных землях. Мы там не можем печатать этот журнал большим тиражом. Невозможно найти человека, который бы печатал, потому что это должность не совсем легальная. Если находится человек, то он не имеет никакого отношения к этой организации, он печатает за деньги, которых у нас не так много. Журнал выходит в 100 или 150 экземплярах. К тому же нет даже ручных печатных машинок с украинским шрифтом, а те, что есть — с русским, и те ломаются. Условия работы очень неблагоприятные, но мы постоянно стоим за своё право называться христианами, за права Церкви — независимой УКЦ.

В годовщину 1000-летия Крещения Украины почти в половине западноукраинских сёл была отслужена Божественная Литургия по случаю этой даты. И снова власти не могли равнодушно смотреть на эти манифестации, и снова начались аресты и предупреждения духовенству. Но, несмотря на это, 23 июня 1988 года состоялась демонстрация как священников, так и верующих на Лычаковском кладбище во Львове в память жертв, замученных кагэбистами в этот день по всем тюрьмам Западной Украины 23 июня 1941 года. Люди требуют поставить памятник этим жертвам сталинского террора.

Это за июнь уже четвёртая демонстрация украинского народа во Львове. Первая была 3 июня, вторая — 16-го у памятника Ивану Франко в знак протеста против избранных делегатов на 19-ю партконференцию в Москве, которая должна была состояться 28 июня (здесь можно назвать кандидатов). Народ выдвигал своих кандидатов, честных людей — писателей делегатами на эту партконференцию, чтобы эти люди смогли там действительно защищать права своего народа.

Партийная элита согласилась дать ответ 21 июня на львовском стадионе. Но когда народ в количестве 60 тысяч собрался у стадиона, на воротах стадиона висела табличка «Ремонт». Народ решил провести демонстрацию тут же, но львовская партийная элита через микрофоны стала кричать, чтобы народ разошёлся, и таким образом сорвать демонстрацию. Но народ в знак протеста прошёл по улицам и проспекту Ленина с патриотическими украинскими песнями.

Обыск по делу мужа

Дочь Оксану начали преследовать на работе, требовали написать заявление об увольнении. Она сопротивлялась, ведь норму выполняла, сокращений там не было. Всё равно её уволили без какого-либо обоснования.

Брат мужа, Иван, жил с нами по соседству, но избегал встреч с нами, как и все соседи. Правда, если кто-то чужой, приезжий, заходил ко мне, то кто-то из них, он или его жена, находили повод наведаться.

26 мая 1982 года мужа, Сичко Петра, всё-таки судили в лагере и добавили ещё три года, мотивируя тем, что он через меня имеет связь с заграницей. Ну и «клевета на советский строй». (26.05. П. Сичко предъявлено обвинение по ст. 187-1 УК УССР, обыск у жены состоялся 5.07, осуждён он 19.07.1982. — Ред.)

Мы этого не знали, но в день суда у нас снова был обыск. Утром зашла к нам невестка мужа, соседка. Как мы её называли, стрыйна. Дочь ещё спала, а я только встала. Я удивилась таким визитом. Она спросила, буду ли я сегодня дома, и дочь тоже. Я ответила, что буду. Она спрашивает: «А Оксана не идёт на работу?» Говорю, что её уволили с работы. А она спрашивает: «А за расчётом она не идёт?» Говорю: «А вы откуда знаете, получила она расчёт или нет?» Она ещё раз переспросила, будем ли мы дома, и ушла. Я за ней не вышла, чтобы запереть дверь на замок, а пошла в спальню. И говорю дочери: «Вставай, была стрыйна. Какая-то перепуганная, будто сумасшедшая, и очень выпытывала, будем ли мы дома. Что бы это значило?» (Хочу отметить, что на улице был только один телефон — и тот у этой стрыйны).

Я не успела поговорить с Оксаной, как посмотрела в окно — а тут машины одна за другой (а наша улица непроезжая), и уже выскакивают гэбэшники. Я в коридор, чтобы закрыть дверь, а они уже тут как тут. С ходу зачитывают: «Обыск».

Я не хочу грешить на стрыйну, может, это какое-то совпадение обстоятельств...

Брать или изымать уже нечего было, но они забирали, что попадалось под руку. Искали очень рьяно, потому что на огороде раз за разом кололи штыками. Наверное, хотели найти ещё какие-то доказательства против мужа. Забрали Библию и какие-то письма. Начали писать протокол. А Оксана подошла к столу, схватила Библию и за пазуху: «Эту Книгу я вам уже не отдам, хоть убейте! Ведь из неё мама черпает силу для существования!» Она это сказала так уверенно, что они остановились и не пытались отобрать. Я была ей очень благодарна, потому что действительно жила благодаря этой Книге. Я ночами не могла спать. Я читала «Новый Завет» уже в десятый или двадцатый раз — и всё находила в нём всё новые и новые слова или поучения, которые были мне так нужны.

Однажды, когда ещё Зеновий Красивский не был арестован, он был у нас дома и спросил меня: «Удивляюсь, как вам удаётся в таких обстоятельствах не только жить, но ещё и действовать? Что придаёт вам сил?»

Я тогда ответила: «Эта книга, Евангелие. Поверьте, читаю Евангелие или молюсь — и чувствую, что рядом со мной на стуле сидит Кто-то, Кто меня охраняет. Будто Иисус или Пречистая Дева, но кажется, что ощущаю прикосновение Их руки». Тогда Зенко ответил: «Вы счастливая. Я тоже молюсь и пощу, но тем, чем вы, похвалиться не могу».

Так что, когда меня спрашивали, что я считаю счастьем, я отвечала, что наибольшее счастье человека — не иметь страха. Я шла в КГБ — ни одна жилка во мне не дрогнула. Только мысленно повторяла такие слова: «Господи, вложи Святого Духа, пусть Он говорит за меня, потому что не знаю, что сказать». Поверите ли — я всегда выходила довольна собой и удивлялась своим ответам. Страх — это наибольший враг человека, а без страха человек свободен. При моих обстоятельствах, если бы ещё добавить страх, — то психиатрическая больница обеспечена.

Я всё повторяла эти слова: «Мои ровесницы погибли в свои 18–20 лет. А я прошла тюрьмы, лагеря, пережила, вернулась, создала семью, и мои потомки продолжают борьбу за наши идеи. Так, может, уже пора мне на вечный покой? А если смерть не страшна, то перед чем и чего бояться?»

Ещё вернусь к тому обыску, когда Оксана была дома.

Я там сказала, что она отобрала Библию, и прокурор Довганюк (из Долины) начал составлять протокол в соседней комнате, где была дочь. Я осталась на кухне, потому что часть обыскивающих была там. С ними был один, как они его назвали, «практикант». После института, наверное, с юридического факультета, какой-то Рындюк. Говорил он на гуцульском или черновицком говоре. Я стояла у печи. Он окинул меня взглядом с ног до головы и сказал, чтобы я отошла, потому что в печи есть дверца, в которую он ещё не заглянул. Чтобы подойти и открыть эту дверцу, нужно было отодвинуть столик. Когда он взялся отодвигать столик, то заметил, что у столика двойное дно. Я замерла, потому что это и был мой тайник...

Рындюк крикнул прокурору, чтобы тот ещё не писал протокол, потому что тут ещё что-то нашли. Позвал милиционера, сломал дно — и засиял от радости. Там в целлофановых пакетах были документы: некоторые записки или работы Василия, стихи и паспорт младшего сына Владимира. Когда его арестовали, паспорта при нём не было, так паспорт и остался. Я хранила его на всякий случай: когда освободится, может, удастся с чистым паспортом куда-то уехать.

Рындюк стал хвастаться, мол, вот какой я. А я его спросила, есть ли у него мама. Говорю: «Если у тебя есть мама, то, когда приедешь домой, похвастайся ей, какое ты сделал достижение. Что пришёл в дом таких студентов, как сам. Только мои студенты морально выше тебя. И хотя тебя никто не заставлял активно участвовать в обыске, только наблюдать, но ты на глазах матери раскрыл тайник её сыновей, которые отбывают наказание в тюрьме. Если твоя мама мудрее тебя, то скажет тебе такие слова, от которых тебе потемнеет в глазах. А если твоя мама такая же тупая, как ты, — то вечная вам память».

Я позорила его, как только могла. Сказала, что за это достижение он, кроме хорошей оценки, ещё и звезду получит, но она будет жечь его до конца его дней.

Вот так Рындюки в то время строили Украину. А сегодня — я уверена — он занимает должность если не министра, то главного судьи и бьёт себя в грудь, какой он патриот и что сделал для того, чтобы Украина была свободной.

Я говорила, что хотела, делала акцент на национальном, и, что удивительно, ни прокурор Довганюк, ни кто-либо из присутствующих не остановил меня и не велел замолчать. Прокурор был недоволен, потому что увидел свой промах: это было найдено, когда уже писался протокол.

Как только они ушли, мы с Оксаной сели кто где и молчим. Тут приходит соседка и спрашивает: «А кто это у вас был?» Тут я её и «окрестила». И думаете, помогло? Дальше лезла в дом: приказ КГБ выше любой морали.

Судьба дочери Оксаны

Был июль месяц (1982 года. — Ред.). Со мной осталась ещё одна дитёнка — Оксана. И снова забота: куда податься? С работы уволили, вуз недоступен...

Оксана прочитала в газете, что в Латвии набирают учеников из всех республик СССР в медицинское училище на лечебное и зубное отделение. Она загорелась желанием поехать. Я не очень хотела, потому что всё надеялась, что она поступит в институт. Как ни думали, лучшего выхода из этой ситуации не было. Оксана поехала в Латвию одна. (Тогда украинцы ещё не ездили так массово в Латвию на торги).

Дня через два приехала радостная и говорит мне, что поступила в медучилище. Но не на зубное отделение, как мы договаривались, потому что в стоматологию принимают со знанием латышского языка, а на сестринское. Я не очень обрадовалась, потому что видела по её способностям, что она могла бы учиться где-то выше. Она заплакала и сказала, что, если я не хочу, поедет и заберёт документы. Её приняли без экзаменов, по собеседованию, ещё и сказали, что у неё есть знания, и как исключение зачислили её, чем она обрадовалась. А я, вместо того чтобы радоваться с ней, недовольна... Я опомнилась, похвалила её, потому что это действительно был единственный выход, чтобы снова не таскаться по судам, не судиться с тем предприятием, что уволило её с работы. Ведь хоть по закону правда на нашей стороне, но где и у кого искать этой правды?

Был конец августа 1982 года. Поехала моя доченька в Латвию, в чужую страну, потому что на родной Украине для неё не нашлось места, чтобы получить хоть какие-то знания...

Я осталась одна в четырёх стенах, как разбитая лодка посреди воды. Со своим горем, своими бедами — одна-одинёшенька. И всё же поблагодарила Бога, что дочь уехала из дома: теперь мне нечего бояться ни гэбэшников, ни тех агентов, что ходят под окнами. Потому что до сих пор я больше боялась за дочь, что, если ночью будут вламываться в дом, чтобы не напугали её или, чего доброго, не побили.

Я помолилась и впервые за эти три года спокойно легла спать...

Всё это происходило на глазах у дочери... Поэтому, когда она уехала в Латвию, я будто избавилась от бремени ответственности за судьбу ребёнка. Я стала как бы свободна от домашних забот, всё своё внимание обратила на своих заключённых. Чтобы дома не сидеть и не сойти с ума, я ездила к своим — то к мужу, то к сыновьям. Ездила вымаливать те положенные по закону свидания или приём передач, хотя это было почти безрезультатно. Потому что Василий в Черкассах был на усиленном режиме, а когда его второй раз осудили и перевезли в Винницу, там уже был строгий режим. В тот день, когда полагалась передача, у всех принимали, а меня обнадеживали и держали до конца, а потом «сочувствуя» говорили, что «не положено», потому что сын попал в карцер. Хоть я к таким трюкам привыкла, всё равно каждый раз щемило сердце. Но приходилось сдерживать себя, чтобы не показать врагам своих кровавых слёз. А уже вернувшись домой, оказавшись наедине с собой в этих четырёх стенах, ох, как плакала и сердцем, и душой... Но никогда не роптала на Бога, что даёт мне такие испытания. Хоть те, кто знал, как я отношусь к вере в Бога, старались спровоцировать меня, но безуспешно. Потому что я и тогда, и теперь верю, что пережила всё это не потому, что я сильная, а потому, что моя вера в Бога сильна.

Я выезжала из дома, запирала дверь на ключ, но заставала дверь открытой. Чтобы быть осторожнее, я изнутри защёлкивала входную дверь ещё и на большой крюк. Однажды, уходя из дома, я защёлкнула эту дверь изнутри, а вышла через парадную дверь, которой никто не ходил. Вышла незаметно, как мне казалось, и заперла. Когда же вернулась, вставила ключ, чтобы открыть дверь, а он никак не поворачивается. Толкнула дверь — она открылась. А я думала, что перехитрила гэбэшников!

По соседству с нами, как я уже говорила, жил брат мужа, Иван. С ним жили его женатый сын и зять. У них обоих были машины, но, когда они ехали, а я шла, — никогда меня не замечали, не подвозили. Я всё это принимала с пониманием, потому что знала, что им КГБ запретил, они боятся.

Но вот такой факт. Была весна 1983 года. Оксана уже училась в Латвии. Перед этим ко мне на квартиру попросилась одна молодая женщина: её направили ко мне эти же соседи. Она так просила, что я согласилась. Подумала, что хоть будет на кого оставить дом, когда я куда-то еду.

Однажды заходит в дом зять брата мужа и говорит, что едет в Латвию за покупками, не хочу ли и я поехать к Оксане. Я очень удивилась, потому что подвезти боится, а тут предлагает такие услуги. Я сказала, что нет, не хочу, потому что не готова. Тогда он сказал, что поедет позже, я ещё могу собраться. Я отказалась. Через какое-то время он пришёл снова. Я отказалась, но заколебалась. Есть такая возможность, притом он говорит, что возьмёт продуктов дочери — но только если поеду и я. А если я не поеду, то он ничего не возьмёт. Ещё и добавил: «Когда я в Риге скажу Оксане, что у вас была возможность приехать к ней, а вы отказались, каково ей будет?»

И хоть душа моя кричала, что тут что-то нечисто, но желание навестить дочь и что-то ей привезти пересилило. Я оставила квартирантку, села и поехала с ним и его женой. Было десять часов вечера. Когда ехали, свернули ещё в село Малая Турья, будто ему надо было увидеться с коллегой. Они пошли в дом, а я очень долго сидела в машине, часа два. Когда они вышли из дома, я сказала, что хотела бы вернуться домой. Сидя в машине, я успела всё передумать и уверилась, что это какая-то провокация. Он отказался везти меня назад. А ночь, автобусы уже не ходят. Поехала. Он сказал, что пробудет в Риге дня три, так что у меня будет время пообщаться с Оксаной. Приехали мы в субботу под вечер. Дочь обрадовалась. Они уехали куда-то на ночь к своим, якобы близким, и сказали, что через три дня приедут за мной.

В воскресенье утром мы с дочерью поехали на море, потому что была хорошая погода. Мы там долго не были, а когда вернулись домой, хозяйка сказала, что были мои и сказали, что, если меня не будет, через два часа они уедут домой. Я такого не ожидала, потому что иначе распределили бы своё время. Но куда денешься, если ты зависим от кого-то...

Приехали домой — а моя квартирантка собрала вещи и ждёт меня. Спрашиваю, в чём дело. А она говорит, что тогда, когда я ночью уехала, она утром шла на работу. (А у меня, чтобы дойти до автобуса короткой дорогой, надо перейти через овраг, где течёт ручей). Только спустилась в овраг, как её останавливает один «пан», показывает документ, что он из КГБ, и говорит: «А ну давай ключи от дома!» Она пыталась возражать, а он: «А я сейчас проведу обыск в твоей сумке и найду там наркотики. Тогда ты пойдёшь со мной без возврата».

Квартирантка начала плакать, мол, я не виновата.

Я всё поняла. И спланированную ими мою поездку, и что в моём доме без меня хозяйничали, как хотели. Хоть я никогда не сомневалась, что в моём доме есть подслушивающее устройство, но сегодня я своим соседям не поблагодарила за такую услугу. И не проклинала их. До сих пор они думают, что я так ничего и не поняла. Но что странно — моя квартирантка перешла к ним на квартиру. И такое бывало...

Почему я разбираю такую, казалось бы, мелочь? А потому, чтобы тот, кто когда-нибудь захочет прочитать, знал, как гэбэшники умели тонко разрабатывать свои провокации.

Освобождение мужа и сына Василия

Моему мужу тогда оставался ещё целый месяц до окончания срока заключения. Потому что, когда его в лагере второй раз арестовали, ему оставалось до окончания первого срока ещё 40 дней. А когда оглашали второй приговор, то зачитали: «срок исчислять с дня ареста — три года». А 40 дней пропало. Не так, как у сына. Поэтому Василий и сидел на 40 дней дольше.

Приехал к мужу в Херсон гэбэшник из Ивано-Франковска. Думали ещё напоследок вымучить какое-то покаяние. Он спросил: «Вы что, опять проводили дома обыск?» Гэбэшник удивился, откуда он знает. А когда муж сказал, что видел сон, тот ответил: «Проводили, но счастье жены, что ничего не нашли, потому что мы хотели вас поменять местами». Как Оксану Мешко с сыном... Тогда этот гэбэшник достаёт из ящика килограмм шоколадных конфет, подаёт мужу, мол: «Мы земляки, а с пустыми руками заходить неудобно». Боже! Муж как вскочит, как закричит: «Забирайте! За кого вы меня держите?»

Гэбэшник сказал, что его предупреждали, что Сичко ничего не возьмёт, но он понадеялся. И говорит: «А от этого и зависит ваша свобода». А муж ответил: «А свобода Божья. На этот раз я выйду отсюда, хотите вы этого или нет, потому что я видел сон».

Действительно, муж так сильно переживал, что интуитивно чувствовал, что происходит дома или с сыновьями, а ещё ему снились вещие сны. На этот раз приснилось, что сжёг бушлат и всю тюремную одежду. И вот через месяц, 26 мая 1985 года, его освободили.

Я привезла мужа домой — кожа да кости, аж страшно было с ним ехать, потому что в лагере он почти не выходил из карцера.

К сыну Василию поехала ещё на свидание (короткое, на час), потому что ему оставалось ещё 40 дней. (Это свидание, согласно письмам, было 26.04.1985, за 2,5 месяца до освобождения. — Ред.). Свидание было через стекло. Сзади за плечами у меня надзиратель. Сын что-то показывал мимикой, я не поняла, тогда он написал. Но надзиратель заметил, хотел отобрать, а Василий сунул записку в рот и съел. На том наше пятиминутное свидание закончилось. Меня выгнали, а его посадили на 30 суток в изолятор.

6 июля 1985 года, как мне было сообщено, я приехала за сыном. Сказали, как всегда: «Обождите». Я ждала. А под конец рабочего дня сообщили, что его выпустят завтра, потому что срок заканчивается завтра. Я подняла шум, потому что знаю по опыту: если в этот день не выпускают, значит, будет ещё один срок.

Я обратилась к начальнику, он стал посылать меня по кабинетам, а там писклявые бабы, мол, из-за ошибки в документах поставили 7.VII, что для меня один день не играет роли, а они документы не могут исправлять. Что ни делала — рабочий день закончился, и на том конец. Пошла на почту, позвонила мужу. Он сказал: «Значит, Василию пришьют третий срок».

Переночевала на вокзале, хотя у нас там были знакомые (о них позже). Утром пошла снова в лагерь и, к великой моей радости, Василия освободили. Но я его не узнала, так его высушили за эти 40 дней. Я говорю: «Кого вы мне привели? Как я с ним зайду в поезд? Все люди разбегутся, потому что даже на смертном одре такие не лежат».

Конвой завёл нас в поезд. Василий сказал, что после карцера его завели в больницу и признали туберкулёз, но он уже боялся ложиться на эти 10 дней, чтобы не «вылечили» на тот свет.

Дома надо было устроиться на работу. Он пошёл за медицинской справкой — и тут рентген показал туберкулёз более чем годовой давности, потому что в лёгких каверны.

Муж уже работал. Его устроили на пилораму на заводе железобетонных изделий в Долине. Хоть до ареста он работал экономистом, но никто не собирался восстанавливать его на такую работу. Это только мы, украинцы-демократы, такие гуманные, что ни одного мерзавца не сняли с должности и не отправили на чёрную работу. Ох! Как это всё болит!

Ещё об освобождении мужа и сына

(*Раздел написан 15.03.1996 г. Несмотря на некоторые повторения, здесь есть существенные детали. — Ред.)

Начну с того, как после шестилетнего заключения освободили моего мужа. Было это 26 мая 1985 года. Я поехала в Херсон и, как всегда, в первую очередь выпускали воров, а меня ещё немного понервничали, пока Петра не выпустили. Я принесла одежду, но брюки просто спадали с него, потому что не на чем было держаться, так муж высох. Сели в поезд в обед, в 14 часов, и поехали домой. Я ещё хотела заехать к сыну Василию в Винницу, но муж попросил не делать этого, потому что психически не выдержит этих колючих проволок, из-за которых только что вышел. Мы поехали домой.

Зато я через день-два всё же поехала к сыну на короткое свидание. На этот раз нам его предоставили. Каморка маленькая, а «отрядный» упорно надзирал из-за плеч. Сын хотел мне что-то сообщить, написал это на бумаге, а этот приспешник-надзиратель увидел, стал идти к Василию, а тот сунул записку в рот. На этом наше свидание закончилось: меня выгнали, а сына повели в карцер.

Василий был болен туберкулёзом. Перед освобождением, чтобы избежать скандала, если он умрёт, ему предложили лечь в больницу. Василий отказался, потому что боялся, что вколют что-нибудь и спишут, как это было принято в тюремной практике.

6 июля заканчивался срок его заключения. Ещё до того я получила уведомление из лагеря, что «6 июля 1985 года Сичко освобождается». Я так и приехала. (Мужу ещё год полагался надзор: с 8 вечера до 8 утра он должен был быть дома).

Заключённых стали выпускать, а мне всё: «Обождите». А под конец рабочего дня сообщили, что его срок заключения закончится завтра, то есть 7.VII. А я по опыту знала, что это значит, когда задерживают хотя бы на один день. Во-первых, что сын там у ворот начал бушевать и требовать свободы. Во-вторых, я знала: раз задержали, то неизбежен ещё один срок заключения. Я подняла шум, но начальство, как мыши, попряталось. Насилу я добилась встречи с начальником лагеря, который уже шёл домой. Он сказал, что ничего не знает. Будто вызвал диспетчера, которая должна была знать. Та ответила: «Подумаешь, велика важность, день туда-сюда». Стала обзывать меня, что я скандальная, будто позвала в кабинет, чтобы что-то показать в документах. За это время начальник сбежал.

Вижу, что уже не с кем говорить. Я пошла на почту, чтобы позвонить мужу. Чтобы нас не ждал. Муж сказал: «Это значит, что Василию примотали ещё один срок».

Как я ту ночь просидела на вокзале, один Бог знает. Утром уже без надежды пошла в лагерь. И к обеду выпустили сына! Но не без конвоя, а повели нас к поезду и посадили. Спрашиваю этих гэбэшников: «Кого вы мне выпустили?» Говорю вам, на катафалке покойник лучше выглядит. Это тень, а не человек.

Приехали домой. Как мужу было сказано, так и ему: в течение трёх дней устроиться на работу. Зэков, да ещё политических, никто не принимал. Но в Долине был (и сейчас есть) завод железобетонных изделий и конструкций. Я на нём раньше работала 4 года сменным инженером. Нас там вся управа знала. К тому же начальник ЗБКиК был добрый, интеллигентный человек, который не очень выполнял указания КГБ. Он и принял мужа разнорабочим. Туда же пошёл и сын. Прошёл медкомиссию, кроме рентгена, потому что аппарат что-то не работал. Но на работу приняли с пониманием, что заканчиваются эти три дня. Попработал два дня, пошёл на рентген. Признали туберкулёзным, да ещё с кавернами в лёгких. Немедленно забрали в туберкулёзную больницу. Сын выиграл тем, что, уже будучи в больнице, имел среднюю зарплату, хоть и мизерную, но стаж засчитывался.

Пролежал в больнице целый год. Когда его выписали, ему запретили работать на пилораме. Он знал резьбу по дереву, поэтому пошёл в город Выгоду, где были мастерские. При этом резал дома, взял патент и возил в город Моршин продавать. Эти изделия не пользовались большим спросом, но 1–2 штуки за день продавал.

Василий видел, что рядом женщины торгуют детскими ситцевыми костюмчиками, которые пользуются спросом. Купил один костюм, распорол его, сделал выкройку и говорит мне: «А теперь будем и мы шить». Я, смеясь, спрашиваю: «А нитку в иголку вставить умеешь?» Сказал: «Научусь». Пошёл, купил ситца, разных украшений, и мы начали шить. Сначала один костюм за день, два, а потом больше. Потом он не шил, только обеспечивал материалом и продавал по 10, а то и по 20 штук за раз. Появились деньги. Он женился (правда, неудачно, потому что жена бросила двух детей и его и ушла к своим. Но сначала помогала шить. (После гибели Василия Леся вернулась к детям и живёт в доме Сичко. — Ред.).

Похороны Олены Антонив

(*Перенесено из раздела «Дальше пишу наугад, что вспомню». — Ред.)

И снова я одна. С кем я делила свои беды, так это с Оленой Винтонив (Антонив. — Ред.), женой Зеновия Красивского. Несколько слов о ней, ныне покойной. Пан Зеновий уже был в Ханты-Мансийске. Я иногда писала ему письма и получала искреннюю благодарность. Как он отзывался, в моих нескольких строках он прочитывал больше, чем в других длинных письмах. А пани Олена была чуткой. Когда я приходила к ней с какой-то бедой, она не причитала, не сочувствовала, а думала и предлагала выход из этой беды, одновременно и свою поддержку. К ней одной я заходила без всякого стеснения, хотя была в хороших отношениях и с Олей Горинь (Жена Михаила Гориня, род. 15.10.1930, политзаключённая в 1952–1956 гг. — Ред.).

Я знаю, что надо ценить друзей в беде. Так какой же страшный удар был для меня, когда 2 февраля (кажется) 1985 года получила телеграмму от пана Зеновия, что трагически погибла Олена (Олена Антонив погибла 2 февраля 1986 года, упав под вагон. — Ред.).

Тогда со мной дома была моя дочь Оксана. Она часто приезжала из Риги на день-два. Прочитав телеграмму, я сказала Оксане: «Я уже убегаю во Львовસ, а то сейчас будут гэбэшники». Не успела договорить, а они уже тут. Я мигом заскочила в шкаф, а Оксана стала в дверях. Они говорят Оксане: «Разрешите». А Оксана: «Чего вам надо?» И не пускает. «Где мама?» — «Нету». — «А как мы найдём?» — «А где санкция на обыск?» — спрашивает Оксана и просит не толкаться в дверях. Он толкается, она не пускает. Сказал: «Хорошо, сейчас будет санкция», — и ушёл. Я быстро из шкафа, плащ и сапоги на себя. Говорю Оксане: «Я убегаю огородами, потому что не пустят, если поймают. Ты запирайся». А надо было бы ей убегать из дома...

Я полем, снегом, огородами по бездорожью, чтобы добраться из Старой Долины в Новую, на автобус. Только стала на остановке — идёт милиция. Одни ищут кого-то: стоят в дверях машины и медленно едут, другие идут за плечами и заглядывают в глаза. Я оборачивалась туда-сюда — и Бог ослепил их. Попуткой добралась до Болехова, а там уже автобусом до Львова.

И надо же такое. Во Львове зашла на улицу Спокойную, где жила пани Олена под № 13. А под № 2 жил член-основатель нашей Инициативной группы отец Григорий Будзинский. Я не могла пройти мимо его дома. Зашла к нему, чтобы узнать, что случилось. Только вошла — через пять минут вбегает монахиня и говорит: «Идут! КГБ!» Я заскочила на кухню. Их четверо прошли мимо меня к отцу, а я за это время выскочила во двор... Думаю, вот не влипла в Долине, так надо было здесь. Спросили бы паспорт, которого у меня не было, и задержали бы до конца похорон. Бог миловал.

Какой страшный вид я увидела в доме! Та прекрасная Олена лежала на катафалке совсем без головы... Голова сделана из ваты...

Это слишком жестоко. Я не судья, но такой смерти не могла заслужить эта достойная, смелая женщина... Какая жестокая судьба! На эту пару — пани Олену и пана Зеновия — приятно было смотреть. Он смотрел на неё, как на образ Божий, а она его обожала. Разве мало бед выпадало на их долю, что нужна была ещё такая смерть, на радость врагам?

На похороны съехалась вся украинская элита и Западной Украины, и Восточной. Был и пан Евгений Сверстюк, и паны Лисовые — Вера и Василий, и жена Мирослава Симчича из Запорожья Раиса Мороз, жена Левко Лукьяненко Надежда. Потому что их мужья тогда ещё сидели в тюрьме. Был и Вячеслав Чорновил, и вся наша львовская элита. На кладбище не было патриотических выступлений, хотя все знали, что Олена достойна почестей и посмертно.

С похорон всех привезли на поминки. Было очень много людей. Я не садилась, потому что спешила на моршинскую электричку, которая идёт в 18:15. Вышла из дома вроде бы незаметно, а тут меня кто-то окликнул: «Сичкова!» И попросил вернуться. В сенях стояла пани Ирина Калинец и сказала: «А это вы, Сичкова, а я вас не узнала. Не держите ли вы на меня обиду?» Я удивилась, что она держит папиросу в руке, но ответила: «А вы думаете, есть за что?» И побежала. Был такой грешок за Ириной... Хорошо, что хоть она это поняла. Зато уже когда я была на похоронах отца Гориней, пани Ирина всё время в процессии шла за мной. А теперь она снова меня не узнаёт, разве что тогда, когда я стою с мужем.

Я не хочу сказать, что я была когда-то выдающейся личностью. Я ничего такого для народа не сделала, ничего не написала или нарисовала, но сама судьба так сложилась, что у меня была возможность познакомиться с этими светилами. Теперь они продолжают светить и гаснуть, и снова светить, а я старая женщина, оттеснённая ими на крайний фланг. Хотя мы никогда не опускали рук.

Дальше пишу наугад, что вспомню...

* * *

(Перенесено из раздела III)

Я в рассказе перескочила вперёд. Хочу вернуться к очень неприятной теме. Не столько неприятной, сколько болезненной. Хотелось бы её обойти, но тогда пришлось бы многое вычеркнуть.

Итак, как я уже сказала, Василия исключили из университета в сентябре (Приказ об исключении № 506 от 20 июля 1977 года. — Ред.). Он сразу домой не приехал, но мы уже знали, к чему идёт дело.

До того наши друзья по подпольной работе, товарищи по учёбе или друзья из лагеря почти не навещали нас, и мы ничего о них не знали, где они находятся. А вот с исключением сына наши друзья зачастили к нам. Первым пришёл коллега, старший экономист буровой площадки города Долины пан Рожак. Он был вывезен в Сибирь с мамой. Родом он из села Рыпне, где когда-то работал отец моего мужа, потому что там был нефтепромысел. А после заключения, когда муж поступил на заочное обучение во Львовский политехнический институт, они вместе учились и у нас дома готовили контрольные работы.

Рожак пришёл в воскресенье к обеду. Дома была только дочь Оксана, а мы были в церкви. Дочь ответила, что нас нет, мы в церкви. Он ушёл, но, как только мы вернулись, зашёл снова. Будто бы за каким-то справочником по экономике. Мы сказали, что такого у нас нет, но он особенно не огорчился этим. Даже забыл, уселся, начал разговор на разные темы.

Я подала обед, но, поскольку гость редкий, даже за занятые деньги купила пол-литра водки и начали угощать. Мы тогда дома никто не употребляли спиртное, так он сам, то ли от скуки, то ли от страха, выпил бутылку до дна, хотя нельзя сказать, что он алкоголик.

Когда у человека горе, хочется с кем-то поделиться. Вот муж и начал рассказывать ему, какая беда постигла Василия. Пан Рожак посочувствовал, поблагодарил за угощение и ушёл. А муж пожалел, что поделился бедой.

На следующий день ко мне на рабочее место зашёл секретарь парторганизации (я работала нормировщиком в «Сельхозтехнике») и сказал, что позвонили из военкомата, чтобы я туда зашла. Я сказала «хорошо», но, когда он ушёл, позвонила на работу мужу (он работал в другом районе, Рожнятовском, но недалеко от Долины, на Струтинском заводе «Металлист») и сказала, чтобы он поехал в военкомат, потому что я не военнообязанная. Муж сразу поехал, но его спросили, почему пришла не я, а он. Тут нас ждал КГБ. Начали разговор. Муж понял, что слово в слово передают ему вчерашний разговор с этим гостем Рожаком. Как всегда, муж ничего не отвечал на вопросы КГБ. Его отпустили. Вышел — и тут же, у ворот, будто случайно, встретил этого Рожака. И будто ничего не случилось, тот здоровается. Муж вместо приветствия сказал: «Продажная шкура, я вчера за занятые деньги угостил тебя, а ты продал меня. Якби я був знав, з чим приходиш до мене, то гноївки був би тобі поставив, а не горівки.» Тот хотел оправдываться, но муж ушёл.

После этого, как ни горько, к нам зачастили наши друзья – товарищи по тюремному делу или лагерные знакомые. Не хочу называть их фамилий, это больно. Но под давлением мужа многие из них признавались, что работают на КГБ, иначе их детям не получить высшего образования. Не хочу их компрометировать, указывая фамилии, ведь сегодня они, как бывшие политзаключённые, возглавляют разные организации или общества и бьют себя в грудь, утверждая свою честность и любовь к Украине. Бог им судья.

Вторым без видимой причины пришёл товарищ мужа Брунарский Пётр, который жил в Галицком районе, в селе Мариуполь, и работал там фельдшером. Когда-то он учился вместе с мужем в университете и был арестован по одному делу. Приехал после работы. Шёл дождь, муж убирал сено под навес, а я была на собрании на работе. Хотя муж просил, что у него нет времени принимать гостя, и я вернусь поздно, тот всё равно не ушёл, пока не выполнил своё задание. Я пришла поздно, дети уже спали, я была измучена, а тут гость. В доме шаром покати – нечего есть. Что было, то и съели.

Он ждал, пока я среди ночи чистила картошку, пожарила её и подала на стол. Ещё и попросил водки для храбрости, хотя приехал на машине. Мы были не очень разговорчивы, потому что злились, что гость пришёл не вовремя. Предложили ему заночевать, ведь уже за полночь. Он сказал, что должен ехать домой, потому что в селе праздник Святой Параскевы (8 августа. – Ред.). Муж сел с ним, чтобы вывести его на прямую дорогу, и переживал, что тот выпил. Муж ещё подождал, чтобы посмотреть, как он едет. Тот оглянулся, убедился, что мужа нет, развернул машину и поехал в сторону КГБ. Нам снова стало подозрительно, но не хотелось в это верить.

Третьим был опять политзаключённый, который сидел с мужем и делился пайкой, по фамилии Гуцул Владимир, из Кривовичей. Он у нас раньше никогда не был. Мы пообедали и спросили, не едет ли он домой, потому что мы идём обрывать яблоки в саду, уже морозы. Он не хотел уходить, крутился, пока не стемнело, потом ушёл. Всё время ухмылялся, но так и не сказал, не хватило смелости признаться, кто его прислал.

Где-то в марте (вероятно, 1979 года. – Ред.) пришёл к нам Луцык Михаил, который отсидел 32 года и недавно освободился из лагеря. Через полчаса за ним пришёл ещё один бывший политзаключённый, отсидевший 25 лет. Нас не было дома, потому что была суббота, мы были на богослужении. Только вернулись, как за нами пришёл ещё один хороший приятель, который в 50-х годах отсидел 10 лет. Мы ещё не разделись, а он переступил порог и говорит: «О, я вас видел в городе, но вы так быстро ушли, что я не успел ничего спросить». Муж говорит: «Раздевайся, будешь гостем». А тот: «Да нет, у вас, наверное, кто-то есть». Муж отвечает: «Да, такие же, как ты, старые друзья по несчастью».

Первым пришёл Николай, вторым – Тарас. Поздоровались не очень дружелюбно.

Николай, хоть и сидел когда-то с мужем и живёт в селе в восьми километрах от нас, никогда к нам не приходил, пока не нашёл нас, когда у нас случилась беда. Он пришёл ещё до Рожака, в августе. Когда мы удивились, зачем он пришёл, ответил, что в их селе праздник Успения, и он очень хочет, чтобы мы пришли. Мы поверили в его искренность, и, хотя не хотелось, пошли, потому что дали слово. Но, к сожалению, на дверях висел большой замок. Пока мы ждали, пришла его мать, жившая по соседству, и сказала, что он с женой ушёл на свадьбу. После этого он пришёл и очень извинялся, а мы, добродушные, поверили, ведь в жизни всякое бывает.

А когда после октябрьских советских праздников КГБ хотело забрать Василия в психбольницу, муж поехал к Николаю с Василием и просил, чтобы тот приютил Василия, пока всё не прояснится. Николай согласился, но натопил печь сливовыми дровами, закрыл заслонку, когда угли ещё тлели, и ушёл на ночь на работу. Василий отравился угарным газом, упал с кровати и схватился за косяк. Так пролежал до утра, а когда жена Николая увидела (хотя не могла не слышать ночью), побежала за Николаем, и они как-то привели Василия в чувство. Если это было не нарочно, то я беру свои слова назад. (Об этом я упоминаю на стр. 16).

И вот теперь этот Николай снова гость. Все за столом что-то говорили – и недоговаривали. Я с ними не сидела, но мне эта вынужденная беседа не понравилась. Когда Николай уходил, он попросил, чтобы муж пошёл с ним и показал, где живёт Владимир Горбовой, потому что тот переехал на другую квартиру, а Николай там ещё не был. Когда Николай в сенях обувался, он сказал мне: «Я ещё приду, принесу вам сыра и масла, чтобы было что освятить на Пасху». Я почему-то ответила: «А мне кажется, что вы больше не придёте». Он побледнел и спросил: «Почему?». Я говорю: «Знаете, как обидно, когда веришь людям, а они не оправдывают твоего доверия?». На этом я закрыла дверь, и они ушли.

Михаил Луцык ушёл раньше. В доме остались я, сын Василий и Тарас. Тогда я говорю Тарасу: «Почему вы не ушли с ними? Вы же знаете, что нас преследует КГБ. Выйдете, вас спросят, зачем вы к нам ходите. Будут неприятности». Он говорит: «Меня к вам прислали». Я спрашиваю: «Кто?». Он отвечает: «Дело в том, что я с ними работаю». Я опешила. А он продолжает: «Ещё три месяца. А через три месяца моя дочь заканчивает институт, и я с ними порву». Я всё поняла и попросила, чтобы он быстро уходил из дома, пока я ещё не осознала всё как следует. Он ушёл, почти убежал. Вернулся муж и спрашивает, почему я обидела Николая. Я говорю: «Ты лучше спроси, что сказал Тарас».

Стало очень горько. Мы догадались, что за одним Луцыком послали двоих, чтобы убедиться в правдивости сказанного.

Я бы не хотела, чтобы это повредило тем людям, они ещё живы, работают, и пошли на эту работу не по своей воле, и им нелегко. Наверное, отдали бы полжизни, чтобы этого не случилось, но пути назад нет. Виновата система. Выстоял тот, у кого была вера в Бога, кому Бог помог. А кто пошатнулся в вере, тот стал жертвой.

Потом ещё раз к нам явился этот Пётр Брунарский, но уже с бутылкой своего коньяка. Это было вскоре после того инцидента. Он вошёл в дом и без всякого приглашения начал раздеваться, при этом поставил коньяк на стол. Муж сказал ему: «Слушай, Пётр, не ставь коньяк на стол, ты его у меня пить не будешь». Тот изменился в лице и спросил: «Почему?». Муж тогда сказал, почти крича: «Ты сначала встань на колени и перед иконой исповедуйся, зачем пришёл и кто тебя прислал!». Тот упал на колени и сказал: «Пётр, я ещё поработаю с ними год, а через год моя дочь закончит институт, и я с ними порву». Тогда муж сказал: «Вставай, бери свою шляпу и коньяк и вали из дома. И чтобы я тебя здесь в последний раз видел». Он ушёл, ещё в коридоре обернулся и сказал: «Передай Стефе привет». Меня тогда дома не было, только муж и Василий. Муж ответил: «Стефа обойдётся без таких приветов».

Позже приходили то соседи, то приятели. Но мы, может, и незаслуженно, почти во всех видели сексотов, и, чтобы не вступать в конфликт, просто говорили: «Не ходите к нам. Нам, кажется, не о чем говорить».

Потом, когда мужа и сына уже арестовали, сколько у меня было таких гостей, уже не политзаключённых, а вообще молодых людей, которые приходили, и неизвестно зачем, и их было не выгнать из дома.

Так из страха перед режимом люди против своей воли становились на подлый путь, утешая себя, что когда-нибудь отвяжутся, что это ненадолго. КГБ менялся, а люди оставались с чёрной совестью.

* * *

(Октябрь 1994 года, г. Рига)

Ещё хочу вернуться к аресту моих – мужа и сына. Когда после выступления на могиле Владимира Ивасюка они ехали на вокзал, их охраняли добрые люди, чтобы не отдать в руки гэбистов. По дороге Василий познакомился с девушкой-львовянкой с улицы Науковой – Килечко Оксаной. Когда она услышала по радио «Свобода», что Василия арестовали, приехала в Долину, чтобы убедиться (меня дома не было, только дочь Оксана). Видно, ей была небезразлична судьба сына. Но примерно через два месяца ко мне приехали её родители, но с другой целью. Мол, их дочь влюбилась в Василия. Только и делает, что ночами сидит у радио, слушает «Свободу» и плачет за ним. Так вот, чтобы я помогла их беде, написала их дочери, чтобы та училась в институте и забыла Василия. Потому что, говорят, «мы интеллигенты, хотим выдать дочь за инженера, который к ней ходит. Нам не нужен зять-тюремщик».

Я удивляюсь их смелости и хамству. Говорю: «Мой сын за решёткой, а ваша дочь у вас на глазах, так вы и запрещайте ей. Жаль, я думала о вас иначе». Они ответили: «Если вы будете с ней переписываться, мы будем перехватывать все письма и помешаем этой дружбе».

* * *

Ещё вернусь к Виннице, к нашему знакомому п. Якимчуку, который, как и мы, и его жена, отсидел в Норильских лагерях по 10 лет. Сами они родом с Волыни. Мы познакомились с ними на Чёрном море (куда, как и они, ездили «диким» путём). Отдыхали семьями. Познакомились через бывших политзаключённых из Кременца, пп. Гачневичей. Мы там подружились. Наши дети были ровесниками. У них дочь и сын, и у нас трое. Потом они бывали у нас. Когда их дочь поступала в Черновицкий вуз, она жила у нас перед этим и готовилась к поступлению.

Это, наверное, было в 1982 году на Пасху. Василию полагалось первое большое, то есть суточное, свидание. Его давали после отбытия половины срока. И вот сообщили, чтобы приехать именно на Пасху. Мы с дочерью приехали, но они ошиблись на один день, и нам сказали, что свидание завтра. Мы вышли – и куда? Пасха, ни по базарам ходить, ни на вокзале сидеть. Вспомнили о своих знакомых политзаключённых Якимчуках. У нас была их адрес – и мы пошли к ним. Долго не искали. Зашли, застали всех дома. Они вроде бы обрадовались. Но когда мы сказали, зачем приехали, они побледнели. Мы спросили, можно ли переночевать. Сказали бы нет – так нет, но мы остались. Нас угостили супом. Хотя в сумке у нас были и освящённые яйца, и пасха, но всё это было для Василия. Нам было странно и тогда, и сейчас, что люди так запуганы советской властью, что побоялись не то что освятить, но даже приготовить, как у нас принято, яйца и пасху. Всё можно было ожидать, но такая мелочь и характеризует людей. Ничто не указывало, что в этом доме Пасха, и никто даже не упомянул, что за день.

Утром все шли на работу, но сын, ровесник моей дочери, должен был идти после обеда, потому что учился в институте. Я сказала, что нам нет нужды идти так рано, потому что свидание после обеда. Тогда пан Якимчук сказал: «Тогда я опоздаю, а с сыном вас не оставлю». Мы в тот же момент собрались и ушли. Он по дороге сунул нам в карман какой-то бумажник. Потом мы посмотрели – это 50 рублей. Ни взять, ни выбросить. До сих пор не пойму, почему он боялся нас оставить. То ли потому, что сын так ласково поглядывал на мою дочь, чтобы, не дай бог, не влюбился, то ли другая причина. А я ещё думала, что он поможет куда-то обратиться, чтобы через знакомых что-то передать сыну... А теперь слышу: он в Тернополе глава Общества украинского языка! Пусть Бог помогает. А совесть?! Да кто сегодня кого спрашивает о совести? А были люди, которые берегли её всю жизнь и не оступились. Потому и ушли от нас. А какие совестные остались, то кому они нужны?

* * *

Как я уже упоминала, мой муж впервые сидел в тюрьме на Лонцкого в 1947 году. Был приговорён к смерти, которую позже заменили 25 годами. Во второй раз сидел в той же тюрьме на Лонцкого в 1979 году, но уже не один, а с сыном Василием. Как вы читаете из воспоминаний, мы всю свою жизнь посвятили борьбе с большевизмом. И своих детей так воспитали. Тогда все люди – знакомые и родные – осуждали меня, что я не мать. Мол, если бы я была матерью, то дорожила бы вузами и дипломами детей. А что это за мать, которая посылает детей в тюрьмы на верную смерть? Говорили, что такая держава, такая сила – танки, оружие, атом, а вы со своими сыновьями, как с лопатой против солнца! Но когда мои отбыли сроки наказания и освободились в 1985 году, они не раскаялись, не опустили руки. Об этом я поведу разговор в следующем разделе. Первыми, ещё 1 ноября 1988 года, они создали Украинский Христианско-Демократический фронт, о котором сегодня никто не хочет вспоминать, хотя он существует до сих пор как партия. Но об этом позже.

А сейчас, когда этой весной освящали памятный камень замученным политзаключённым напротив тюрьмы на Лонцкого, муж просил слова на вече. Ведь он имел моральное право сказать пару слов. Но для него не нашлось времени, потому что выступали те, кто даже не знал, что такое тюрьма.

Не все политзаключённые имели силу выстоять. А нам даже начальник КГБ г. Долины на своих «приёмах» говорил: «А знаете ли, что в списках ваша фамилия стоит первой?». Мы, смеясь, отвечали, что это очень хорошо, потому что не увидим смертей других людей.

У меня ещё была сестра Богданна в селе Залуква возле Галича. А она жила по соседству с председателем сельсовета. Когда мои все сидели, я часто навещала 70-летнюю сестру. А эта председательница Надя Басараб спрашивает меня: «Стефа, а как твои ребята – сидят? Только не думай, что, если дедушка (Брежнев) умрёт, вам станет легче. Он на своих плечах держит мир, а в случае войны вам не поздоровится. Я вчера была на партсобрании. Там получили указание в случае войны в первую очередь арестовать таких, как вы. В Залукве таких 460 человек. И только потом проводить мобилизацию». Я ответила: «У палки два конца: бьёт одним, а потом другим».

Им удалось запугать многих, особенно бывших политзаключённых. И не сразу, а тогда, когда подросли их дети и им надо было поступать в вузы. Или уже учились, чтобы их не исключили.

Недалеко от города Долина есть посёлок Брошнев. Там у нас были свои приятели. Пётр Шулер, с которым муж сидел в Магадане, и его жена Мацык Оля, с которой сидела я. Уже здесь, в Долине, мы как-то узнали друг о друге и, хоть не часто, но навещали друг друга. Но когда мои домашние сели в тюрьму, все приятели порвали со мной связь. Однажды я ехала во Львов. В электричке встретила этого Петра Шулера. Правда, он ехал в больницу к жене, которая вскоре умерла. Я спросила, почему он к нам не заходит. Он ответил: «Мы с вами больше не будем общаться. Вы выбрали одну дорогу, мы другую. Я в жизни натерпелся, так хочу, чтобы мои дети не бедствовали. Нам не по пути!». У него, как и у меня, было трое детей, два сына и дочь, ровесники моих. Ровесник Василия учился в Киеве, кажется, в пединституте, тогда, когда Василий учился в университете. Он закончил. А теперь в Киеве работал в каком-то министерстве. Сейчас его направили за границу. Есть диплом и автобиография – сын политзаключённых.

* * *

Знаете, я часто задаю себе вопрос, который мне однажды задала п. Михайлина Коцюбинская, с которой я немного знакома. Она рассказала такое: «Был суд над Василием Стусом. Меня и Светлану Бадзьо (Кириченко) вызвали свидетелями. Сначала спрашивали меня. Я отвечала не столько им, сколько говорила так, чтобы Стус был ориентирован о событиях в Украине. И Василий благодарно кивал мне головой. Меня не выгнали из зала, и я смогла видеть весь тот позорный суд. Потом спросили Светлану. Светлана сказала: «Я буду свидетельствовать тогда, когда Василий будет сидеть на вашем месте, а вы на его». После этого её выгнали. Кто из нас поступил правильнее?»

Как ни горько было мне говорить пани Михайлине своё мнение, но я одобрила ответ Светланы, причисляя это к патриотизму, на котором должна воспитываться наша молодёжь.

Кто я такая, чтобы давать оценки? Пани Михайлину я уважаю за её творческий талант, за её скромность и интеллигентность, а Светлану люблю за её бескомпромиссность к врагу. Меня радовало, что есть такие люди, да ещё на Восточной Украине.

Я ещё раз повторяю, что в том горе, в том лихолетье и беде я имела свои радости от того, что могла общаться с такими людьми.

Если когда-нибудь кто-то будет читать мои записи (скорее всего, нет), пусть простят, что пишу наугад, без плана, а то, что вспомню. Потому что из-за своей памяти, наверное, и десятой доли не напишу. Ведь через полгода мне будет 70.

* * *

И всё же я не осуждаю людей, а осуждаю ту жестокую систему, которая копалась в человеческих душах и не давала покоя.

И опять же многие мои приятели осуждали меня, когда мои два сына сидели. Говорили, что я не мать, потому что мать даёт образование детям, чтобы у них был лёгкий хлеб, что, мол, надо было уступить, чтобы и волк был сыт, и коза цела. Многие молчали. Потому что хвалить меня было не за что, и сочувствовать нечему. Чего хотела, то и имеешь. А мне кажется, что Богом назначено, того не миновать. Человек должен не смотреть, как тебе подсказывают сбоку, а делать так, как подсказывает совесть. Потому что совесть – это твой пожизненный судья. От неё не убежишь и не спрячешься.

Мы, бывшие политзаключённые, которые освободились во время «хрущёвской оттепели» в 1956 году, успели пожениться и родить детей. Многие бывшие политзаключённые остались жить там, где освободились. Сначала нам не давали разрешения на выезд, то есть у нас не было паспортов, только «удостоверения». То есть воля без права выезда. Потом начали выдавать паспорта. Кому через год-два, кому позже, но многим с оговоркой, что нельзя возвращаться на Западную Украину.

Многие остались там. Заработали, купили какой-то дом или землянку, обжились необходимым и начали семейную жизнь. Многие так тосковали по родному краю, что во что бы то ни стало возвращались на Украину, тогда ещё не понимая, что террор над ними никогда не закончится. Те, кто после освобождения вернулся домой, были всё время под надзором. В советские праздники – «Октябрьские», «1 Мая» или «Конституция» – в доме всегда была милиция, а в лучшем случае нас вызывали в КГБ и предупреждали, что, если в эти дни произойдут какие-то беспорядки, то есть будет вывешен сине-жёлтый флаг или что-то в этом роде, ответственность ляжет на нас. Ещё и заставляли подписаться, что ничего такого не будет. Это нас страшно возмущало. Нас шантажировали и ждали, когда подрастут дети. Детям давали возможность поступить в вузы, а потом нас, бывших политзаключённых, шантажировали. Мол, либо работай сексотом, либо дети будут исключены. И, к великому сожалению, не в осуждение тем несчастным жертвам, а в осуждение системе, которая делала из порядочных людей сексотов, некоторые ломались. Он не сломался тогда, когда его взяли в бою, даже с оружием в руках. Выдержал все пытки, а тут заколебался, что выбрать. А раз заколебался, то КГБ сделает с тобой то, чего добивались от тебя все эти долгие годы. Им сексотство не так нужно, как нужно, чтобы ты сам себе плюнул в душу, чтобы таким образом поставить тебя на колени.

Многие из тех выявленных сексотов находят оправдания, мол, мы бедствовали, так пусть хоть наши дети избегут этого. И этим себя утешали, и люди их отчасти оправдывали. Мол, как-то надо жить. Но разве это уже жизнь? Ты идёшь против своей воли, и вся твоя вина тяжёлым камнем ложится на тебя, и отступить некуда.

Октябрь 1994 года. Рига

Пишу свои воспоминания не по порядку, потому что не вела дневника, никогда ничего не датировала, поэтому мне сейчас так трудно вспомнить, какой это был год.

Писала это всё во Львове, а сейчас я нахожусь в Риге у дочери. Приехала, потому что возникла необходимость ей помочь. Октябрь, 1994 год.

Как раз вчера звонил мне один художник, Царук Олесь, который открывает свою выставку картин, чтобы я пришла. Он сам родом из Ивано-Франковска, здесь женился, здесь работает на благо Украины. Он напомнил мне, как в 1989 году здесь, в Риге, проходил форум 18 порабощённых народов. Почти из всех республик были представители, а Украину должен был представлять Царук. Он очень обрадовался, что я здесь, и пригласил меня. Я тогда была немного подкована политически, знала, что сказать. Мне предоставили слово. Я осветила положение на Украине, а в конце, как бы в шутку, сказала: «Когда будет следующий форум, через три года, мы уже приедем к вам по визам». Все зааплодировали, а моё пророчество сбылось. Я уже и в прошлом году, и в этом приехала в Латвию с визой.

Раз уж начала о Латвии, скажу, что и здесь наши украинцы не спят.

Ещё в 1989 году здесь было основано украинское общество «Днепр», которое возглавлял п. Строй. В те годы я часто бывала в Риге, потому что у дочери были маленькие дети, а она училась в медицинской академии, так что надо было помогать. Поэтому у меня была возможность иногда бывать на их собраниях. Для начала это было неплохо, хотя начинающим всегда тяжело. Общество насчитывало около 300 человек. Для начала это много, но при таком числе набралось людей всякого рода, много «бывших», которые сеяли раздор. Украинцы считали за честь принадлежать к этому обществу. Членом его была и моя дочь Оксана.

Помню, где-то в феврале 1990 года было собрание. Дочь сказала, что общество «Днепр» принимают в члены Общества украинского языка. Должен приехать кто-то из Киева, кажется, Евгений Пронюк. Мы с дочерью поехали – и к великой радости встретили здесь супругов Бадзьо. Пани Светлану Кириченко мы хорошо знали, а п. Юрия Бадзьо только по письмам, потому что в Якутию я часто к ним писала. Как радовались и председатель п. Строй, и члены общества «Днепр», что они будут иметь право принадлежать к Обществу украинского языка! Удостоверение им вручил п. Юрий, при этом выступил очень скромно.

Слово предоставили и мне, потому что меня уже немного знали. Я сказала, что они должны радоваться не только этому удостоверению, но и дорожить тем, кто его вручил. И коротко рассказала о супругах Бадзьо. Сказала о п. Юрии то, что думала. Потому что я причисляла его к тем, кто не то что не стал на колени перед гэбистами, но даже пальца не согнул. Знаем, что в 1987–88 годах большевики увидели, что при «перестройке», когда мир шумит, им невыгодно держать политзаключённых, и сделали свой «манёвр». Мол, чтобы и волк был сыт, и коза цела. Выпускали на свободу тех, кто написал заявление. Не покаяние, а просто заявление, хотя бы такого содержания: «Прошу освободить меня по плохому состоянию здоровья». Что подписал Мирослав Маринович – и до сих пор кается. Потому что тогда ещё не понимал этого подвоха. Такое или подобное заявление написали многие политзаключённые. Знаем, что значит тюрьма. На волю хотелось, тут нет никакой измены. Но у гэбистов козырь в руках: поставили тех несгибаемых на колени... Даже к моему мужу на работу приехали, вызвали, чтобы похвастаться: «И ваши просят прощения. Даже Стрельцов попросил – и он уже на воле». Муж сказал: «Неправда». Потому что мы знали Стрельцова Василия как несгибаемого патриота. Так как же было больно, когда мы от самого Стрельцова узнали, что это правда. Хотя ещё раз подчеркиваю, что это не была никакая измена, а заявление – «по состоянию здоровья».

С таким предложением подходили и к Гориню Михаилу – он его отверг. Не пошёл на это и Бадзьо, хотя умирал в той Якутии. Не поддался Левко Лукьяненко.

Почему подчеркиваю это – потому что мы, наша семья, ставили честь дороже, чем саму жизнь.

Наши «привилегии»

Теперь так легко услышать от окружающих: «Этим политзаключённым такие привилегии, подумаешь, они сидели 10 лет»...

А привилегии такие же, как у пенсионеров. Проезд в транспорте – только в электричке едешь бесплатно. Автобусом во Львовской области – ещё можно, а в Ивано-Франковской – нет. Я часто ездила из Долины в Калуш, потому что там у меня сёстры. Когда в кассе показываю удостоверение политзаключённого, кассир так презрительно смотрит на тебя и говорит: «А больше ничего не захотела? Смотри какая, она хочет бесплатно ехать в мягком автобусе!» Эти слова режут хуже острого ножа. Почему в своём государстве мы стали нищими, почему всякий сопляк может тебя унизить? Мы были готовы отдать свою жизнь, да и отдавали за свободу Украины. Мы отдавали её бескорыстно, не ждали ни похвалы, ни медалей. Но когда дожили до этой якобы свободы, не хотим получать плевки от всякой мрази. И кто когда нас поймёт?

В этом году во втором туре кандидатом в депутаты во Львове шёл п. Емец Александр. Как-то он давал интервью и рассказывал, как защищал права татар, об их возвращении на этническую землю. Журналист спросил: «А как вы считаете, кто должен заниматься возвращением из Сибири на Украину бывших политзаключённых и ссыльных?». Емец ответил: «О, это тоже будет когда-нибудь, через 5 или 10 лет. Акция по возвращению татар началась давно, и мы её продолжаем, а вопрос о возвращении политзаключённых ещё никто не поднимал, это очень сложно».

А не подумал Емец, что через 5 или 10 лет нас не будет в живых, и не будет нужды принимать какие-то законы? И сейчас пишут нам наши друзья или приезжают в отпуск, просят нас: помогите. А кто нас слушает?

Вот есть в Коломые моя подруга. Мы с ней вместе строили Магадан. Обе были «каменщицами». Она вернулась с мужем (муж с Ровенщины) Осипчуком Степаном в своё село Джурков ещё тогда, в 1957 году, после «хрущёвской оттепели». Прожила там 8 месяцев. Однажды их вызвали в сельсовет с паспортами. Когда они подали паспорта председателю сельсовета, он их выписал, а участковый милиционер сказал, чтобы в течение трёх суток выехали из села, иначе их осудят. Времена были такие, что всего можно было ожидать. Они уехали в Воркуту, потому что там у них были друзья из политзаключённых.

Теперь, почти через 50 лет, в селе ничего не осталось. Они уничтожены: Анна Андрейчук, 1923 года рождения, едва передвигается, а у её мужа Степана сто болезней: и астма, и сердце... У них есть сестра в Коломые. Приезжают туда и вымаливают одну комнатку, чтобы умереть на той земле, за которую отдали всё своё здоровье. После смерти оставят эту комнатку государству. Оббили все пороги и райисполкома, и облисполкома, и всех обществ – «Мемориала», Общества украинского языка... Все обещают помочь, а в итоге разводят руками.

Правда, этой семье Осипчуков дали квартиру в Коломые, по улице Бандеры, 17. Но пока дали, выжали из этого Осипчука все соки. Посылали то в Москву за гражданством, то ещё за чем-то, а когда он наконец добился своего, прожил в этой комнате всего три недели и отдал душу Богу.

Зато «наши» коммунисты жируют в четырёхкомнатных квартирах или в многоэтажных особняках – но тихо, тсс... Не дай бог обидеть, ведь это наши меньшинства, они не умеют терпеть. А нам что – мы привыкли...

Гай, гай, до чего же мы дожили! Всё напрашивается на уста песня: «Чи ви хлопці спали, чи ви в карти грали, що так легко Україну ворогам віддали?» А клич один: «Дайте дорогу молодым!» А старые закалённые – может, удержали бы нашу несчастную Украину?

Пишу это у дочери в Риге. Сегодня услышала по телевидению в новостях: «В Украине узаконена власть коммунистов». Горше услышать нельзя...

РАЗДЕЛ IV

(15.III.1996 г.)

Вступление

Прошло почти полтора года, а я никак не могу взяться за ручку, чтобы закончить свои воспоминания. И всё время спрашиваю себя: а кому это нужно? Тем более теперь, когда московская Дума проголосовала за восстановление СССР. А ещё есть много препятствий, которые не позволяют писать.

У дочери Оксаны, которая живёт в Риге, двое детей. Она хотела бы, чтобы они учились на украинском, но там такой возможности нет. Мальчику Данилке 6,5 года. Поэтому я забрала детей во Львов. Мальчика отдали здесь в первый класс. Он хорошо научился читать и писать, но, когда закончил первый класс, пришлось возвращаться в Ригу, потому что я заболела, перенесла не очень удачную операцию, которая мучает меня до сих пор. Оксана отдала сына в этом году в латышскую школу, снова в первый класс.

Вернуться сюда Оксана не может по экономическим причинам, которые здесь сложились, и из-за устройства на работу. Везде сокращения, а сидеть сложа руки как? Надо кормить детишек. Принимали меры, чтобы пристроить детей на обучение где-то за границей, но там свои законы и чёрствые души – деньги!

Так сложилось, что сейчас возле меня другие внуки – сына Василия, того же возраста, 7,5 и 5 лет. Петрусь ходит во Львове в школу. А чтобы что-то написать, нужно и время, и здоровье. Поэтому не знаю, что выйдет из моей писанины. К тому же мне уже 71 год жизни. Так что заранее прошу прощения.

Так много я забыла, а вдобавок ещё и болезнь прогрессирует: вместо того чтобы вспомнить, что было, думаю, что болит.

Путешествие в Канаду

Был февраль 1988 года. Семья из Канады, из Торонто, прислала мне приглашение. Я отнесла его в паспортный стол. Не приняли, потому что неправильно записана фамилия. (Я до сих пор хожу по девичьей фамилии в паспорте, потому что, когда мы женились в Магадане, у нас ещё не было паспортов. А по доверенности фамилию не меняли). Так вот, вместо Петраш было написано Петрош. Я сообщила об этом в Канаду. Через месяц получила приглашение уже с правильно записанной фамилией. Снова отнесла в Долинский паспортный стол. Начальница Карпова сказала, что нужна автобиография. Я говорю, что у меня есть готовая, и подала. Она сказала, что такая автобиография её не устраивает, потому что тут ничего не написано о детях и муже. Дала мне 4 чистых листа и сказала: «Идите в приёмную, пишите».

Я была уверена, что меня никуда не пустят. Это ведь не первое приглашение. И написала всю правду. Думаю, хоть плюну им в душу. Пишу, что я была осуждена, и муж на 10 лет. А в 1979 году снова был осуждён муж и сын Василий как члены Хельсинкской группы. Как сыну спровоцировали исключение из университета, а потом в 1980 году исключили из университета и второго сына, Владимира, и его тоже осудили, и как меня эти 6 лет терроризировали вызовами в КГБ и обысками.

Когда я подала эти листы (людей было немало, оформляли выезд в Польшу), она читала – и пот заливал её лицо. Тогда спрашивает меня: «И вы с такой автобиографией думаете ехать? Вы же сидели!». Говорю: «Хочу ехать, а то, что мы сидели, так теперь, может, посидите вы». И засмеялась. Она сказала: «Идите». Я ушла.

Вскоре, то есть с начала апреля, я поехала в Ригу к дочери, потому что она родила. В Риге я пробыла апрель и май, а когда вернулась, у меня была повестка, чтобы явиться в ОВИР. Я поехала – и к великому моему удивлению мне вручили заграничный паспорт. Сначала секретарша сказала, чтобы я подождала, что со мной хочет поговорить начальник. Но через час сказала: «Ладно, идите». Значит, передумали.

Я не ожидала такого сюрприза и бегом начала готовиться в дорогу. С чего начинать? С того, что собирать деньги на билет. Я поехала к друзьям, к п. Красивскому Зеновию, и говорю: «Пан Зенко, мне нужно 1000 рублей на билет в Канаду. Если у вас есть такие деньги, не свои, а общественные, не могли бы вы дать мне под расписку? Когда вернусь – деньги отдам. А если погибну в катастрофе или как, то чтобы вы не вспоминали у мужа, он не отдаст». Сказал п. Зенко, и я ему поверила, что никто ниоткуда не даёт ему ни копейки. Посоветовал обратиться к епископу Василику. Я пошла с таким предложением. И епископ сказал: «Сичкова, живём на то, что где-то крестим или венчаем, а это мизер». Так и было, потому что тогда за священниками гонялись больше, чем за мирянами.

Деньги собрала среди родни. И 1 июля 1988 года я была в Торонто. Ехала из Монреаля на машине (родня прислала). Въезжали в город – 11 часов ночи. Это был День Канады. Город показался раем. Разноцветные огни, фейерверки – аж дух захватывало.

Моя старшая сестра Розалия ещё в 1928 году уехала в Канаду, там вышла замуж и жила до 1983 года. Я уже не застала её в живых. Приглашение дала украинская община, а фигурировал в приглашении внук сестры, Сейчук Иван. Зять сестры, тоже Сейчук Иван (дочь сестры умерла). Меня привезли в Торонто к моей односельчанке, подруге сестры Оли, по девичьей фамилии Лысак Марии, а там пп. Колодии Мария и Михаил. Правда, при встрече был и зять сестры.

Приняли очень радушно. Это был понедельник. Пани Колодий, тоже украинская деятельница, поговорила с п. Шкамбарой Марией и сказала мне, что в четверг украинская община приглашает меня на встречу в Украинский клуб, что на Кристи. Я смутилась, потому что, хоть и была политически подкована и осведомлена обо всех политических событиях в Украине, ведь судьба так сложилась, что я всё время общалась с украинскими диссидентами или преследуемой интеллигенцией, но никогда нигде не выступала перед соответствующей публикой. Меня знали сознательные украинцы диаспоры, потому что там вышла брошюра нашей «Инициативной группы», на многих заявлениях стояла и моя подпись.

Хочешь не хочешь, я пошла. Публика встретила меня тепло. На тот момент я была словно первая ласточка, которая смело говорила правду о несправедливости, которой подвергается украинский народ от коммунистической власти и КГБ.

Задавали много вопросов, на которые я, кажется, ответила на все. Видно было, что встреча со мной понравилась, потому что после этого у меня было много приглашений и в города Канады, и дважды я была в США. А ещё после первой встречи, как только я пришла к пп. Колодиям, мне позвонила п. Нина Строкатая-Караванская из Вашингтона и поздравила. Спрашиваю: «С чем?». Говорит: «С выступлением». И снова было приятно, что люди приняли меня искренне.

Опубликовано:

Три восстания Сичко. В 2 т. Т. 1: Воспоминания Стефании Петраш-Сичко. Документы / Харьковская правозащитная группа; Редактор-составитель В. В. Овсиенко; Художник-оформитель О. Агеев. – Харьков: Фолио, 2004. – С. 19 – 136.



поделится информацией


Похожие статьи